Оживший покойник

Леонов Анатолий Олегович

Исторический детектив, мастерски написанный известным культурологом, поражает точностью деталей, притягивает загадочной атмосферой действия. Читателя ждет крутой сюжет, новые знания из истории православия в эпоху Смутного времени. Автор, Анатолий Леонов, известен в России, Америке, Австралии и Европе. Его книги переведены на немецкий, румынский, венгерский, итальянский, шведский и японский языки.

1620 год. Инок Феона спешит в Покровский монастырь на крещение сына царского родственника Глеба Морозова. Все проходит по чину, но после службы и праздничной трапезы молодой отец неожиданно умирает. Гости и монахи в ужасе: как такое могло случиться? Теперь не миновать царского гнева… Не теряется только один отец Феона, он же в недалеком прошлом руководитель русского уголовного сыска воевода Григорий Образцов. Самое время вспомнить былые навыки и по горячим следам раскрыть это злодейское преступление…

 

© Леонов А.О., 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

 

От автора

Мой высокоумный и всезнающий читатель! Пока ты не открыл этот роман, я хочу попросить тебя об одном небольшом одолжении, не воспринимать все написанное ниже как справочник или не дай бог как учебник по истории Средневековой России, ибо таковым он не является. По здравому моему размышлению, роман мой – это детективная история, которая произошла, или могла произойти, в России четыреста лет назад и рассказана скромным автором в парадигме современного мира. Так что если кому-то покажется, что я в чем-либо и погрешил против истины, то причиной этому стремление доставить читателю удовольствие, а не желание кого-либо обидеть. Пусть же чтение романа, любезный мой друг, доставит тебе это удовольствие, так как многое здесь достойно замечания. А теперь прощай!

 

Часть первая

 

За две недели до описываемых событий

Под покровом ночи в Предтеченский придел Покровского собора Авраамиево-Городецкого монастыря, сопровождаемые церковным пономарем, вошли настоятель обители, архимандрит Паисий, монастырский келарь отец Геннадий и два инока Фотий и Ермолай. Иноки несли с собой заступы и лопаты. Пройдя к иконостасу, монахи стали истово молиться и класть поклоны, в то время как церковный пономарь разжигал лампады и свечи перед хмурыми ликами святых на иконах. Сумрак и мрачную таинственность придела сменили яркий свет и величавое великолепие церковного убранства совсем недавно обновленного собора, в котором даже олифа на досках не везде еще успела высохнуть и потемнеть, а сусальное золото окладов и церковной утвари слепило глаза своей свежестью и новизной. Закончив с молитвами, монахи во главе с настоятелем стали совершать странные действия, молча отмеряя шагами некое условленное расстояние на полу то от одной, то от другой стены придела, простукивая доски черенками принесенных с собой инструментов. Скоро стало очевидно, что делали они это бессистемно, скорее надеясь на везение или постороннюю помощь, которая и была явлена им в лице старого схимника Нектария, введенного в придел двумя молодыми послушниками, благоговейно и трепетно поддерживавшими его под локти. Войдя в придел, Нектарий уверенно пошел к солее справа от Царских врат иконостаса и, ударив пару раз посохом по доскам пола, указал в конкретное место:

– Здесь он. Тут вскрывайте.

– Это точно, отец Нектарий, не путаешь? – спросил архимандрит Паисий, заглядывая под глубокий куколь схимника. Нектарий, разгладив на груди расшитый черепами и крестами аналав, подошел к пилону храмового свода, у которого стоял большой медный подсвечник и, поправив одну из покосившихся в нем свечей, проскрипел высоким, дребезжащим голосом:

– Стар я, отец наместник, могу забыть, о чем мы с тобой после вечерней говорили, а то, что пятьдесят лет назад было, помню как вчера.

Архимандрит кивнул головой, повернулся к пришедшим с ним инокам и дал команду:

– Приступайте, братья. С Богом!

Фотий и Ермолай, засучив рукава подрясников, принялись заступами вскрывать деревянные доски пола. Свежие, всего год назад положенные полы скрипели и плохо поддавались усилиям монахов. Кованые железные гвозди нехотя вылезали из дубовых досок. Наконец раздался характерный хруст, и сломанная доска отлетела в сторону алтаря.

– Осторожно, там! Иконостас не повредите, ироды! – недовольно произнес монастырский келарь, отец Геннадий, чье естество изнывало от происходящего и уже подсчитывало, во сколько монастырской казне обойдется восстановление сломанного и разрушенного. Впрочем, вслед за первой доской далее дело пошло веселее. Вскрыв пол на полторы сажени, Фотий и Ермолай взялись было за лопаты, но их лезвия тут же уперлись во что-то твердое. Ермолай упал на колени и руками расчистил землю под собой.

– Отец наместник, тут колода старая с телом! Она, что ли?

Архимандрит Паисий вопросительно посмотрел на схимонаха Нектария.

– Ты же говорил, что он не меньше чем на полсажени в глубине лежит, а тут и пары вершков не наберется.

Нектарий заглянул во вскрытый склеп и произнес скрипуче, указывая дрожащим заскорузлым пальцем на иноков с лопатами:

– Пусть братья расчистят колоду. Да свету больше. Плохо видеть стал, однако.

Фотий с Ермолаем и примкнувшие к ним послушники, приведшие Нектария в храм, быстро очистили найденный гроб и придвинули ближе к могиле пару тяжелых подсвечников, усеянных десятками разожженных свечей. Светло стало, как днем. Спустившись при помощи помощников на край выкопанной могилы, схимник утвердительно кивнул головой и сказал спокойно и убежденно:

– Он это – преподобный Авраамий Галичский. Такой же, как и пятьдесят лет назад, когда его мощи в первый раз обретены были. Только колода еще сильнее прогнила. А тело-то нетленно осталось!

Архимандрит Паисий и келарь Геннадий, присев на корточки, внимательно осмотрели старую колоду, ветхое дерево которой зияло огромными дырами.

– Смотри, отец Геннадий, и правда нетленные! – удовлетворенно произнес архимандрит, указывая келарю на землисто-черную сухую руку преподобного Авраамия, видневшуюся из одной такой дыры, а также на острые скулы с редкой седой бородой, видневшиеся из другой.

– Это чудо, отец наместник! Ко дню обретения мощей святой сам пожелал выйти к нам из плена склепа своего! Вот благодать-то! – радостно сверкая глазами, ответил отец Геннадий, закрывая старую колоду атласной расписной паволокой.

Архимандрит Паисий молчаливо согласился со своим келарем и, перекрестившись на образ Спаса, произнес для всех окружающих:

– Завтра после заутренней и крестного хода перенесем мы мощи преподобного в драгоценную раку, что боярин Борис Салтыков из Москвы прислал, а сейчас спаси Христос, братья! Идите почивать с Богом!

Три часа спустя, далеко до заутренней службы, чуткий сон архимандрита Паисия был нарушен тихим чтением молитвы снаружи его личных покоев:

– Молитвами святаго Владыки нашего, Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас!

Паисий легко поднялся с жесткой дощатой лежанки, которой он не изменял никогда, несмотря на свой высокий духовный сан и благородное происхождение.

– Аминь! – произнес он спокойно и буднично, разрешая пришедшему войти. Вслед за этим в дверь кельи, неловко переступая с ноги на ногу, проник отец келарь и, перекрестившись на иконы в красном углу, загнусил неестественным для себя голосом:

– Доброго здоровья, отец наместник! Как почивали?

– Доброго, доброго… – ответил Паисий, неспешно зажигая лучину от едва горящего фитиля масляной лампадки.

– Чего пришел, отец Геннадий? Дело какое срочное или случилось чего?

Келарь скривил кислую мину на испуганном лице и шепотом произнес:

– Беда, отец Паисий, преподобный Авраамий исчез!

– Что значит «исчез»? – перевел на него недоумевающий взгляд архимандрит. – Встал и ушел?

– Не знаю, отец наместник, – пролепетал келарь, вытирая пот со лба. – Пономарь из Покровского собора прибежал, говорит, что могила преподобного пуста стоит…

Подобрав полы рясы, архимандрит Паисий почти вприпрыжку забежал в Предтеченский придел Покровского собора. Следом за ним, тяжело дыша и держась рукой за сердце, туда почти заполз тучный отец Геннадий. Внутри их уже поджидал соборный пономарь Петр по прозвищу Развисляй с чернецами Фотием и Ермолаем.

– Ну? – с ходу задал им вопрос архимандрит, тревожно оглядывая помещение. Пономарь молча кивнул головой на покрытый расписной паволокой склеп преподобного Авраамия.

– Что? – недоуменно развел руками ничего не понимающий Паисий.

Фотий и Ермолай, держась за края, стянули покрывало с могилы святого, открывая зияющую пустотой яму в полу церкви.

– И где колода с телом? – спросил Паисий почему-то конкретно инока Фотия.

– Не ведаю, отче… – испуганно признался чернец, нервно потирая руки. – Когда мы пришли, все так уже было…

– И как глубока яма?

– Глубока, – покачал головой Фотий. – Брат Ермолай лопатой мерил, до дна не достал.

Паисий постоял в задумчивости и бросил ком земли вниз, в могилу. Снизу послышался звук удара о деревянную преграду.

– Она там, – произнес Паисий, нахмурив брови.

– Кто? – недоуменно переспросил Фотий.

– Не кто, а что, – сдержанно, объяснил настоятель, но желваки на его скулах заходили весьма красноречиво. – Колода там, на дне!

Иноки замерили глубину ямы куском веревки. Получилось более двух саженей. Доставать старый, прогнивший гроб с такой глубины было занятием весьма рискованным. Пришлось отцу-келарю привлечь несколько трудников, работавших в тот ранний час на хозяйственном дворе обители. Пока трудники и монахи решали, что предпринять, в храм привели схимника Нектария. На этот раз он был молчалив и взволнован. Посмотрев на происходящее, он подошел к Паисию и сказал ему то, о чем в то время, наверное, думали все присутствующие в храме.

– Знак это, отец наместник. Воля святого Авраамия. Не хочет он, чтобы его мощи обретены были!

– Глупости, – отмахнулся архимандрит. – Ерунду несешь, отец Нектарий! Наверняка этому есть более разумное объяснение, чем твое.

В это время из могилы раздались душераздирающие вопли и мольбы о спасении. Иноки Фотий и Ермолай на веревках спущенные на дно склепа исступленно кричали снизу, взывая о помощи. Когда их срочно подняли наверх, то Фотий был уже без сознания, а Ермолай, едва подбирая слова, рассказал, что как только ноги его коснулись дна, так услышал он посвист ужасный, от которого закружилась голова и вмиг подкосились ноги, а все кости и суставы наполнились такой болью, что терпеть ее не стало никакой мочи. Пришедший в себя Фотий подтвердил слова своего товарища, заявив, что испытал то же самое.

– Глупости, значит? Ерунда? – ехидно проскрипел Нектарий, глядя в глаза Паисию.

– А вот им, наверное, так уже не кажется! – добавил он, кивнув на двух испуганных, перепачканных землей монахов, сидящих у амвона напротив Царских врат и тихо что-то говоривших находящимся рядом трудникам.

– Да не могу я, отец Нектарий, так вот все взять и отменить, – раздраженно ответил архимандрит.

– Ты же знаешь, после Смуты и польского разорения монастырь наш на ладан дышит. Того и гляди монахи разбредутся кто куда, и удержать мне их нечем будет. Казна пуста, и доходов почти нет. Святой Авраамий – это наша надежда. Всех нас. И твоя, и моя, и этих тоже, – кивнул он на Фотия с Ермолаем. – Через две недели церемония. Сам архиепископ едет, вельможи богатые подарки шлют. Другие монастыри частицы мощей преподобного просят, славу о нем по всему государству разнесут! Близок час, когда паломники нескончаемой рекой польются в обитель, и тогда монастырь наш оживет и окрепнет. А ты что предлагаешь, чтобы я собственноручно зарезал курицу, несущую золотые яйца? Да не будет этого никогда! Считай, что не было у нас с тобой этого разговора, и все.

– Мне жаль тебя, отец Паисий, – сокрушенно качая головой, проскрипел старый схимник. – Жаль… жаль, что веришь в судьбу, только когда это выгодно. Вот ты решил не обращать внимания на знаки и тем самым бросил вызов судьбе. Теперь жди, ибо она обязательно примет его!

Нектарий повернулся спиной к архимандриту и медленно, опираясь на посох, направился прочь из храма, не дожидаясь своих помощников. Паисий же, не удержавшись, продолжил спор, крикнув в спину уходящего старца:

– Судьба? Судьба – это не вопрос случая, а вопрос выбора. Ее не ждут, а создают!

Нектарий, не оборачиваясь, только махнул рукой и вышел за дверь. Тогда архимандрит подошел к притихшим монахам и трудникам и, не сильно скрывая свое раздражение, произнес:

– Ну чего вы расселись в храме Божьем? Продолжайте работать. Скоро уже заутренняя и крестный ход. Вы должны все успеть к этому времени.

 

Глава 1. Три инока

В лето 7128-го от Сотворения мира, в последний день Петрова поста, едва первые солнечные лучи упали на дымящуюся, будто в закипи, гладь Чухломского озера, как на узкой дорожке, зажатой между дремучим лесом и болотистым берегом, появились трое, облаченных в черные монашеские одежды. Впереди этого небольшого отряда шел уже немолодой, подтянутый монах, чью военную выправку и природную стать не могли испортить ни тяжелая, намокшая от росы мантия, ни заплечная торба, которую целиком закрывала наметка клобука, спускавшаяся до самого пояса. В руках монах держал длинную суковатую палку, но шел так легко и свободно, что едва ли нуждался в последней. Позади, поддергивая на ходу подрясник и поправляя на голове скуфейку, молодой послушник почти волок за рукав седого как лунь инока, из последних сил пытавшегося не отставать от своего более молодого товарища, что, несмотря на постороннюю помощь, давалось ему с изрядным трудом. Наконец старый чернец не выдержал, остановился, одним движением освободился от опеки послушника и, обняв двумя руками посох, взмолился, обращаясь к ушедшему далеко вперед монаху.

– Отец Феона, погодь немного. Что уж, загнал старика совсем. Помилосердствуй Христа ради!

Монах, которого старый инок назвал Феоной, резко остановился, снял с головы черную, отороченную красным кантом камилавку, обнажая длинные пряди пепельно-серебристых волос, и озадаченно посмотрел на отставших спутников.

– Так чего ж, отец Прокопий, – произнес он низким, слегка хрипловатым голосом. – Я подумал, может, еще на службу поспеем. Обитель-то, вон она, совсем рядом! – махнул он рукой перед собой.

Словно в подтверждение сказанного, со стороны, указанной монахом, призывно зазвучал торжественный колокольный звон. Услышав его, отец Феона, не обращая внимания на некошеную, мокрую от утренней росы траву, встал на колени, истово осеняя себя крестным знамением. Его «породистое» лицо, выдававшее знатное происхождение монаха, оставаясь внешне суровым, светилось иноческой кротостью и благородством. Видно, молитва была ему в радость. Рядом с ним клали земные поклоны на золоченые купола церквей Авраамиево-Городецкого монастыря его спутники – старец Прокопий и молодой послушник Маврикий. Когда колокольный звон стих, старик, кряхтя и постанывая, при помощи послушника с трудом присел на сучковатую корягу, лежащую на обочине и, едва переведя дух, продолжил прерванный молитвой разговор:

– Служба-то она, конечно… да не по ангельскому чину, нам отец Феона, поддев подрясники, по лесам трусить. Не ровен час, испущу дух, тебе ж лишние хлопоты будут…

Старик хитро улыбнулся и, шлепнув широкой крестьянской ладонью по стволу дерева, добавил:

– На-ка, лучше присядь рядом. Отдохнем малость и пойдем с Богом.

Отец Феона недовольно пожал широкими плечами, но возражать не стал. Вернувшись к своим спутникам, он сел рядом со стариком на мшистый ствол поваленной сосны и закрыл глаза, подставив свое лицо первым лучам восходящего над горизонтом солнца. Между тем, воспользовавшись остановкой, старец Прокопий весьма осторожно снял со своих ног изрядно растоптанные лыковые лапти, которые из-за больных ног предпочитал любой другой обуви, нося их и летом, и зимой в любую погоду.

– А чего, брат мой Маврикий, – произнес он, разматывая намокшие от росы холщовые онучи. – Твое чудодейственное средство осталось еще аль нет?

Долговязый, нелепый Маврикий скромно сидел на краешке коряги. Очень пристойно, почти по-детски трогательно положив на колени расписной платок, он жевал краюху прогорклого ржаного хлеба, собирая падающие крошки в ладонь. Услышав слова Прокопия, он сорвался с места, бросился к своей торбе и, покопавшись в ней, вытащил маленький глиняный горшочек, обвязанный льняной тряпицей, после чего сел перед старцем и принялся смазывать его опухшие, покрытые струпьями и гнойниками ноги содержимым горшка. Это была какая-то вонючая серебристо-черная мазь, которая, быстро высыхая, оставляла на теле белесый налет, крупными хлопьями опадавший вниз. Средство, видимо, и впрямь было чудесным. Старец Прокопий блаженно вздохнул, с наслаждением потянулся и произнес голосом, полным умиротворения:

– Прямо Божия благодать! И не болит ведь! Говоришь, бабушка тебя сию мазь варить научила? Добрая женщина, земной поклон ей от всех страждущих. Жива еще аль нет?

– Нет, отче. Убили ее черкасы, казаки запорожские, и всю семью мою тоже… – ответил Маврикий, потупив глаза в землю.

– Люто! – покачал головой Прокопий, сочувственно глядя на молодого послушника. – Давно это было-то?

– Давно… – с грустью и тоской в голосе ответил Маврикий. – Я тогда совсем маленький был. Наши мужики в ополчение к князю Пожарскому подались, тут на деревню казаки пана Лисовского и напали. Всю вырезали, подчистую. А деревня большая была, считай, сто дворов да выселки. Никого не пожалели ироды чубатые, ни баб, ни стариков. Особенно над детишками изгалялись малыми. Кого в костер, кого на пику, а кого просто головой о стену. А зачем, отче? Какая в том нужда была? Дети, они же ангелы, они же ничего плохого и сотворить еще не успели… У меня сестренку трех лет к воротам гвоздями приколотили, а братишку, грудничка шестимесячного, как куренка, пополам разорвали…

Маврикий замолчал, зажмурился и отвернулся от собеседника. От нахлынувших воспоминаний из его глаз невольно потекли слезы, капая на подрясник. Прокопий перекрестился, положил свою большую, заскорузлую, покрытую старческими пятнами руку на голову послушника и ласково погладил.

– Прости, Маврикий, мы не знали этого. Как же ты выжил, сердешный?

– Чудом! – ответил послушник, вытирая слезы рукавом. – Видимо, Господь приберег меня для служения за всех тех, кто не выжил. Меня хохол с коня саблей бил, да удар вскользь прошел.

Маврикий обнажил голову, покопался в пышной кудрявой шевелюре и показал своим спутникам страшный рубец, шедший ото лба до затылка.

– Крови много пролилось, да рана быстро затянулась, в девять-то лет все как на собаке…Утром оклемался, стал мертвых хоронить…

– Один?

– Один, конечно. Никого же не осталось. Через два дня беженцы, переселенцы через деревню проезжали, помогли мне. Они же меня потом и в обитель отдали для лечения. Вот так и остался я при служении Господу!

– Да, – задумчиво проронил Прокопий. – Много горя народ наш христианский хлебнул от Великого замятия и наезда иноземного. У каждого, видать, такая история теперь имеется. Упился бедами, опохмелился слезами…

Сердце Феоны сжалось от печали и жалости к этому нелепому парню с его обычной в то страшное время судьбой. Монах встал с коряги и медленно направился вверх по склону холма, чтобы немного успокоиться. Сколько видел он таких парней и девок на суровых дорогах войны. Сколько горя и бед насмотрелся. Возьми любого, расположи его на душевный разговор, дабы не замкнулся и не сбежал от тебя, и услышишь такое, от чего кровь застынет в жилах, и кошмары ночные спать не дадут. Таков удел всех русских людей, переживших Смуту и иноземное нашествие. Событий, погрузивших некогда богатую и самоуверенную державу Рюриковичей в пучину гражданской войны и полного разорения.

Уже семь лет в России правила новая династия, Романовых. Семь лет как окончилась гражданская война. А в последние два года, после подписания с Речью Посполитой мирного договора, в государстве не осталось даже формального повода для Смуты. Но сама Смута крепко засела в иных отчаянных головах, все эти годы живших одним лишь насилием. Эта Смута не могла в одночасье взять и прекратиться только лишь на том основании, что кто-то в столице решил, что пришел мир. Для таких людей мир уже не мог наступить никогда. Что им цари с их указами? Да и кто такие эти цари, когда еще совсем недавно любая мало-мальски уважающая себя ватага называла себя армией и считала за правило хорошего тона иметь собственного доморощенного царя. Но поскольку количество Лжедмитриев на Русской земле ограничилось тремя персонами, а желающих было много больше, то скитались по ее окраинам банды насильников и мародеров, ведомые на новые «подвиги» царем Мартыном и царем Клементием, Семеном с Савелием, Ерошкой да Гаврилкой. Был даже один Август, которому, впрочем, из-за плотности людишек «царского» звания, совсем не повезло, ибо оказался он повешен на проезжей московской дороге конкурентом, оставшимся в истории под именем Лжедмитрий II, о котором к тому же судачили, что он вообще был евреем-талмудистом из Шклова по имени Матвей Веревкин. Все это могло быть смешным, если бы не прошлась беда рубленым сабельным ударом по телу государства, как по вихрастой голове отрока Маврикия, на века оставив эту кровоточащую рану в памяти народной.

 

Глава 2. Встреча в пути

Не успел Феона пройти и пары шагов вверх по склону холма, как из леса, нещадно грохоча, выкатила неуклюжая колымага английской работы, называемая иноземцами каретой, а русскими просто «каптаном с оглоблями». Шестерка вороных, едва не сбив опешивших иноков, повинуясь крепкой руке возницы, сидевшего на одной из лошадей упряжки, резко остановилась. С подножек задней площадки кареты резво соскочили два холопа и руками стали заносить передние колеса, помогая вознице развернуть неуклюжий экипаж. Делали они это потому, что, несмотря на дорогое дерево, живопись, скульптурную резьбу и кресла, обитые персидским бархатом, кареты не умели даже поворачивать без посторонней помощи. Ездить в таких экипажах было страшно неудобно и просто опасно. При недостаточной опытности возницы или резком маневре они легко опрокидывались на крышу, калеча и убивая своих пассажиров. Поэтому на Руси даже знатные люди всем иноземным экипажам и зимой, и летом предпочитали удобные сани-розвальни, а кареты оставляли только для церемоний и торжественных выездов.

Воспользовавшись паузой, пока слуги разворачивали экипаж, из кареты, откинув бархатный полог, вышел высокий худощавый молодой человек, одетый в узкую чугу из алой объяри, подшитую тонкой индийской тафтой и дорогими фламандскими кружевами. Молодой щеголь размял затекшие ноги, ударив пару раз о землю каблуками желтых сафьяновых сапог, украшенных золотыми бляхами и драгоценными камнями. После чего бодро похлопав по своим ляжкам, он обернулся назад и протянул руку, чтобы помочь выйти из экипажа юной красавице, которая, судя по богатому убрусу на голове, была его женой. Однако красавица, находясь явно не в духе, демонстративно проигнорировала приглашение и, одарив супруга сердитым взглядом, скрылась за парчовой занавесью кареты.

Не обращая внимания на причуды жены, молодой щеголь приблизился к притихшим монахам и почтительно поздоровался:

– Доброго здоровья, честные отцы! Откуда вы и куда путь держите? Вижу, дорога у вас трудная была. Не нужна ли помощь какая? Говорите без стеснения. У меня просить можно. Я спальник царя, стольник Глеб Морозов, Иванов сын.

Старец Прокопий, не вставая с коряги, подобрал под себя больные ноги, учтиво поклонился вельможе и негромко ответил:

– Спаси Христос, добрый человек, но нам ни в чем нет нужды. Мы смиренные иноки Троице-Гледенского монастыря, что под Великим Устюгом в трехстах верстах отсюда. Идем в Покровскую обитель поклониться мощам преподобного Авраамия.

Морозов понимающе кивнул головой.

– И я туда же, – охотно сообщил он и пояснил: – Крестить везу первенца своего к архимандриту Паисию. Он родич мне, хотя и дальний.

Разговор как-то не клеился. Монахи молчали, дружелюбно глядя на вельможу, а тот не знал, что им еще сказать, прежде чем расстаться. Неловкую паузу Глеб прервал вопросом:

– А с ногами чего, отче?

Он показал пальцем на торчащие из-под рясы голые ступни старца. Прокопий собирался было что-то ответить, но в это время слуги уже развернули карету в сторону монастыря. Из окна выглянула недовольная боярыня и сердито окликнула мужа.

– Гневлива супруга твоя, стольник. Иди к ней. Не тревожь горлицу.

Морозов невесело ухмыльнулся и, переходя на шепот, произнес:

– Не хотела сюда ехать. Далеко. Устала, – после чего заспешил обратно к карете, но неожиданно обернулся и добавил тихо: – Ты, отче, найди меня в монастыре, ладно? Кормилица жены моей, балия потомственная в десятом поколении… Она тебе обязательно поможет!

Морозов поклонился монахам и быстрым шагом направился к обозу. Подойдя к карете, он ловко запрыгнул на подножку и скрылся внутри экипажа.

– Йа-хаа! – истошно завопил возница. Словно выстрелом из пистоля щелкнул по спинам лошадей его кнут, и кортеж медленно тронулся в сторону видневшегося на горизонте Авраамиево-Городецкого монастыря.

Проводив пышный и богатый обоз важного царедворца завороженным взглядом, Маврикий присел на корточки и стал со всей осторожностью помогать старцу обуваться. Но, видимо, встреча с человеком из ближайшего окружения царя сильно повлияла на его мысли и чувства. Он долго сопел и ерзал на корточках, пока не решился задать своему старшему товарищу давно мучивший вопрос:

– Отче, а вот скажи, отец Феона, он кто?

– Что значит «кто»? – удивленно переспросил его Прокопий. – Человек Божий. Такой же чернец, как я или ты…

– А правду братия в монастыре говорит, что он в миру большим воеводой был.

Маврикий обернулся и посмотрел на отца Феону, одиноко стоявшего на высоком уступе холма в саженях пятнадцати от них.

– А что еще братия говорит? – спросил старик, усмехаясь в седую бороду.

Послушник перевел взгляд на старца Прокопия и неуверенно добавил:

– А еще говорят, что он при царе Федоре Ивановиче, а потом и при Василии Шуйском главным судьей был по делам воровским и мытным и что все преступники в Москве его как огня боялись? Правда аль нет?

Старик почему-то сразу перестал улыбаться и, отвернувшись от назойливого юноши, нехотя ответил:

– А чего ты у меня спрашиваешь? Вот у самого и спроси. Или оробел?

Обычно неуверенный в себе Маврикий неожиданно запальчиво ответил, упрямо поджав губы:

– Вот и спрошу!

Он встал с бревна, подошел к холму и принялся неуклюже карабкаться наверх, туда, где стоял настороженно озиравшийся по сторонам инок. Отец Феона, от внимательного взгляда которого ничего не ускользало, давно заметил в ближайшем леске, выходящем к дороге, присутствие посторонних людей, которые очень старались не быть замеченными. Пользуясь тем, что его спутники были заняты беседой с проезжавшим вельможей, он, не привлекая внимания, незаметно отдалился от них в сторону леса, осмотрел местность, и настороженность его переросла во вполне осознанную тревогу.

Появление подле себя Маврикия он встретил молчаливым предупреждающим жестом.

– А чего такое? – прошептал ему в спину молодой послушник.

– Похоже, засада… – ответил Феона, едва шевеля губами.

– Где? – выпучив глаза, воскликнул Маврикий, отчаянно вертя головой во все стороны.

– Не крутись, ботало коровье, – строго одернул его монах и кивнул головой в сторону чащи.

– Видишь, ветра нет, а кусты шевелятся.

– Может, там зверь какой? – предположил Маврикий, на всякий случай пригнувшись к земле.

– Может… – усмехнулся Феона, с сомнением покачав головой, и, развернувшись, неспешно зашагал вниз по склону, сопровождаемый притихшим послушником. – Только ни один зверь к людям так близко не подойдет.

Феона, мельком бросив взгляд на Маврикия, озадачил его неожиданным откровением:

– В кустах двое. У одного заряжена пищаль, как ты понимаешь не по воробьям стрелять. За большой сосной всадник, в седельных сумках пара пистолей, да бандолет поперек седла. Только нам волноваться вряд ли стоит. По чью душу эти кукушки сидят, не ведаю, но явно не по нашу, иначе давно бы напали. А сейчас пошли обратно, негоже отца Прокопия одного оставлять. Ты ему что-то про мазь говорил?

В глазах послушника стоял немой вопрос, но Феона, не посчитав нужным объяснять свои выводы, поспешил спуститься с холма. Маврикию ничего не оставалось, как последовать за ним.

– Я чего хотел сказать, отче, – произнес Маврикий, подходя к отдыхавшему на бревне Прокопию, – мази-то совсем мало осталось. На обратную дорогу никак не хватит. Надо будет в монастыре поискать, может, найду чего?

Разомлевший на солнце отец Прокопий мечтательно произнес:

– На обратную, говоришь? А вот обретем мы завтра мощи святого Авраамия для нашей обители, так, может, и мази никакой не понадобится. Побегу аки вьюнош на молодых ноженьках! А? Как думаешь, отец Феона?

Отец Феона, стоявший в стороне и не участвовавший в разговоре своих товарищей, с жалостью посмотрел на опухшие ноги старца.

– На то и Божий промысел! – ответил он уклончиво. – Но средство на всякий случай лучше поискать.

Прокопий, с досады хлопнув себя ладонями по коленям, с сожалением посмотрел в непроницаемые глаза инока и воскликнул:

– Вот осмысленный ты человек, отец Феона, здравый. Все у тебя правильно. С тобой даже мечтать неинтересно.

Отец Феона невольно улыбнулся на это простодушное восклицание старика и с тревогой поглядел на небо. Еще совсем недавно прозрачное и чистое, как озерная гладь, теперь небо заволоклось густыми облаками, а на горизонте чернелись грозовые тучи, не предвещавшие путникам ничего хорошего уже в самом ближайшем времени. Такова природа севера в конце лета. Вот только что было оно и ярко светило солнце, а уже осенний дождь гонит тебя прочь. А если «повезет», то попотчует она тебя снежным зарядом с ледяными градинами, навевая зимнюю тоску и отчаяние, но не успеешь привыкнуть к мокрым одеждам и хлюпающим сапогам, как опять из-за туч выходит яркое солнце и возвращается лето!

– Придем в обитель, будет нам и покой, и отдых! – проронил Феона, не отрывая глаз от грозового горизонта.

– А сейчас, думаю, стоит поторопиться, – добавил он, поворачиваясь к своим спутникам. – Если отдохнули, может, тогда уже и пойдем?

– Конечно. Обязательно пойдем, – безмятежно ответил ему старец Прокопий, обстоятельно и искусно наматывая онучи на ноги. – Вот раб божий Маврикий сойдет с моей рясы и сразу пойдем!

Услышав слова старца, Маврикий в ужасе посмотрел себе под ноги и отскочил назад, лепеча извинения и зачем-то показывая Прокопию баночку с лекарством:

– Прости, отче, не видел я. Не хотел. Мазь я вот тут…

– Пустое, – небрежно отмахнулся старец. – Примешь схиму, получишь рясу, дашь мне постоять…

Прокопий посмотрел на небо и, суетливо поднявшись на ноги, заковылял вслед за отцом Феоной.

– Поспешим, пожалуй, а то и правда под дождь попадем.

Ошарашенный Маврикий остался стоять у поваленного дерева, силясь понять, шутил сейчас отец Прокопий по своей привычке или правду говорил. Придя в себя и растерянно оглядевшись, он поспешно сорвался с места, неуклюже, вприпрыжку догнал старца и, взяв его под локоть, степенно пошел рядом. Отец Феона, посмотрев назад, ободряюще кивнул своим спутникам и запел старый церковный распев «С нами Бог» несильным, но красивым, хорошо поставленным голосом. Старец Прокопий и послушник Маврикий тут же подхватили распев, привычно пристроившись вторыми голосами. Три инока шли по пустынной, плотно укатанной дороге к виднеющемуся вдали белоснежному Авраамиево-Городецкому монастырю. Шли за молитвой, покоем и отдыхом, даже не подозревая, какие страшные и удивительные приключения ожидали их впереди.

Как только троица иноков скрылась за поворотом, из леса на дорогу выехал всадник на кауром жеребце, одетый как оберст польского драгунского полка. По обе стороны его лошади, держась за стремена, бежали два польских пехотинца с мушкетами на плечах. Видимо, привычные к такому способу передвижения, они быстро преодолели небольшой подъем и исчезли в противоположном от ушедших монахов направлении. Впрочем, сильно устать они вряд ли могли, потому что через пару верст, свернув с проезжей дороги, они прибыли в небольшой военный лагерь, разбитый посередине старого гая. Два десятка стрельцов, одетых в вишневые кафтаны с черными петлицами, встретили их как старых приятелей, никак не реагируя на странную форму. Драгун меж тем оставил лошадь на попечение подбежавшего конюха и неуверенной походкой направился к находящемуся на некотором отдалении от общей группы человеку в темной епанче с большим капюшоном, совершенно скрывавшим его лицо. Человек сидел, прислонившись спиной к старому дубу, не шевелясь, точно каменный истукан, но, увидев приближающегося драгуна, он повернул к нему голову и, подняв руку в черной перчатке, отороченной фламандским кружевом, поманил его пальцем. По лицу драгуна было видно, что этот жест не сулил ему ничего хорошего.

 

Глава 3. Монастырское утро

Лет за триста до появления на берегах Чухломского озера наших героев пришел туда инок Авраамий. Был тот инок учеником преподобного «игумена всея Руси» Сергия Радонежского, который и постриг его в монашество, а по прошествии нескольких лет благословил на исхождение в пустынные места для уединенной жизни. И так сложилось, что каждое место своего пребывания отшельник Авраамий ознаменовывал созданием нового монастыря. До того момента, как оказался будущий святой на безлюдной дороге из Солигалича в Чухлому, было на его счету уже три Пустыни. Здесь же увидел он на горе давно заброшенное «чухонское» городище, и так это место понравилось преподобному, что основал он на нем свою последнюю обитель. Здесь и умер, и погребен был у алтаря Покровского храма.

Со временем Свято-Покровский Авраамиево-Городецкий монастырь сильно разросся, разбогател. А уж когда обзавелся почитаемой чудотворной иконой Богородицы, то статус и значение монастыря возросли еще больше, приобретя всероссийскую известность. Сам же основатель монастыря длительное время считался местночтимым святым. Это обстоятельство никак не могло устраивать молодого и энергичного настоятеля обители архимандрита Паисия, который развил бурную деятельность по возвеличиванию образа Чухломского святого, преследуя, как ни прискорбно было это признать, чисто коммерческие цели. Впрочем, и осуждать отца Паисия ни у кого не повернулся бы язык, видя, в каком печальном положении оказалась обитель после разорения, устроенного в ней польскими «жолнежами» и запорожскими казаками. Богатейший некогда монастырь почти умер и помощь новой царской династии денежными пожертвованиями и новыми землями положение не сильно улучшила. Вот тогда в деятельном мозгу отца наместника и возник план повторной канонизации и разделения мощей преподобного Авраамия, суливший обители быстрое обогащение, славу и значимость.

Именно на эти торжества, имея на то особое указание игумена Иллария, спешил отец Феона со своими товарищами. Когда же пришли они на место, то с удивлением отметили, что монастырь буквально стоял на голове от предвкушения и тщания праздничных мероприятий, которые планировалось провести завтрашним днем. Без устали сновали по двору суетливые трудники. По пятам за ними ходили нервные монахи-приставники, отряженные отцом-экономом «на бережение». Спешили по делам послушники и рясофоры, которые выполняли поручения уже без надзора, ибо чин того позволял. У гостевых палат, напротив Покровского собора, не было свободного места от обилия карет, повозок и саней приезжей знати. Вокруг ходили толпы слуг, дворовых девок и сторожевых казаков. Все они были нагружены баулами, сундуками, пестерями. Все пребывало в движении. Три инока, видимо, не ожидавшие подобного столпотворения, испытали чувство растерянности и полного одиночества в происходящем вокруг суетстве. Замешательство стало еще большим, когда вдруг выяснилось, что их появления здесь не только никто не ждал, но, видимо, даже не предполагал такой вероятности.

Усталые и опустошенные иноки потерянно разглядывали суетящуюся вокруг них толпу. У входа в трапезную стоял монастырский келарь и сурово распекал за какие-то провинности посельского приказчика. Отец Прокопий буквально засиял радостной улыбкой и заковылял к келарю, широко расставив руки в стороны.

– Отец Геннадий, ты ли это, душа моя? – вострубил он, словно Иерихонская труба, пугая обитателей монастырского двора.

Отец Геннадий удивленно повернулся в сторону басившего монаха, поглядел на него с подслеповатым прищуром и неуверенно спросил:

– Отец Прокопий, ты, что ли?

– Ну, я, конечно, аль не узнал старого приятеля? – засмеялся старец и погрозил келарю пальцем.

– Ну что ты, отец родной, – смутился келарь и, в свою очередь, направился к Прокопию, расставив в стороны свои короткие руки с пухлыми ладонями и толстыми пальцами. Не доходя двух саженей, они остановились, поклонились друг другу в пояс и только потом обнялись и троекратно по-русски поцеловались.

– Отец Прокопий, вот радость-то! – удивленно причитал келарь, вытирая с глаз слезы умиления. – Не чаял уж и свидеться с тобой. Сколь лет-то прошло? А как племяш мой в вашей обители, прижился? Не обижают ли?

Услышав подобное предположение, старец даже руками замахал на приятеля.

– Да что ты, отец родной, очень богобоязненный и любомудрый юноша – племянник твой. Братия в нем души не чает. Хотел я его с собой взять, да игумен не разрешил. Сказал, пусть, мол, готовится. Под Покров схиму примет!

В ответ отец Геннадий всплеснул толстыми руками и удовлетворенно воскликнул, закатив глаза:

– Схиму? Неужто шесть лет минуло, отец Прокопий? Вот время-то бежит.

Сказав это, отец Геннадий вопросительно посмотрел на спутников Прокопия, словно предлагая старцу исправить положение и представить их, наконец, друг другу. Спохватившись, Прокопий поманил рукой Феону и Маврикия, произнеся радостно:

– Вот, братья, отец Геннадий, келарь этой благостной и боголюбивой обители. Мы с ним давние приятели…

Отец Прокопий не успел закончить свою мысль, как из архимандричьих палат монастыря вышла группа богато одетых людей, возглавляемая самим Паисием и их недавним знакомым царским спальником. Архимандрит, с которым и Прокопий, и Феона не раз встречались на церковных соборах, поравнявшись с ними в знак приветствия, небрежно кивнул головой, а Глеб Морозов приветливо улыбнулся. Мужская компания проследовала в сторону гостевых палат, в то время как следовавшая за мужем Авдотья Морозова, окруженная мамками и дворовыми девками, повернула в другую сторону. С выражением надменной усталости на милом, почти детском лице она неспешно направилась к церкви Николы-угодника. Сопровождала ее женщина средних лет, одетая скромнее, чем госпожа, но все же много богаче, чем остальная челядь. Мрачная, колдовская красота этой женщины, столь неожиданная и вызывающая в стенах обители, заставила присутствующих почувствовать легкое замешательство и тревожный холодок между лопаток.

Повинуясь какому-то смутному, неосознанному в полной мере чувству близкой опасности, отец Феона, имевший давнюю, годами взращенную привычку внимания к мелочам, спросил у стоявшего рядом келаря:

– А кто эта женщина, отец Геннадий? Не знаешь?

В ответ келарь близоруко прищурился и удивленно переспросил:

– Кто? Это? А кто ж ее знает, столько народу понаехало…

Отец Феона понимающе кивнул головой, продолжая следить за незнакомкой, которая, прежде чем войти в церковь, обернулась на миг и ответила ему жестким, пронзительным взглядом, выдержать который было совсем нелегко.

– Ого, – удивился инок. – Одного взгляда достаточно, чтобы отправить ее на костер. Значит, говоришь, гостей много, отец-келарь?

– Полон монастырь гостей, и все больше вельможи знатные, царедворцы. Вечером, если повезет, самого архиепископа Арсения ждем!

Отец Геннадий веско вознес вверх указательный палец, после чего встрепенулся от новой мысли и, оглядев стоящих перед ним монахов, с удивлением спросил:

– А что же вы, братья, так всю дорогу пешком и шли? Все триста верст!

Отец Прокопий, улыбаясь, скосил веселый взгляд в сторону покрывшегося краской стыда и смущения Маврикия:

– Почему? Была у нас лошаденка монастырская, да ночи три назад, пока мы спали, добрые люди по-тихому, в опорки обувши, свели ее со стоянки, с тех пор и бредем как есть.

– Отчаянно! – цокнул языком келарь. – Времена-то какие! Можно и без живота остаться…

– А что, отец Геннадий, сильно балуют в лесах лихие людишки? – как бы между прочим спросил Феона.

– Да не то что бы сильно, но бывает, – ответил келарь. – Вот в прошлом месяце обоз ограбили, в котором боярский сын Федька Пущин из Сибири возвращался. Богато поживились разбойнички, до исподнего служивых обобрали!

– Русские были? – спросил Феона.

– Кто? – не понял вопроса келарь.

– Разбойники, говорю, русские были или, может, поляки недобитые шалят?

– Поляки? – удивленно переспросил отец Геннадий. – Да, об них, почитай, года два ни слуху, ни духу. После того как разбили пана Голеневского, сразу все и стихло. Правда, недавно слышал что-то про воровской отряд атамана Баловня. Но сам не видел, не знаю даже, правда аль нет? Народ на них сильную обиду имеет. Думаю, в капусту бы порубали! А чего спросил-то про поляков, отец Феона?

– Да засаду в пути встретили, – вполголоса произнес инок. – Тот, которого я заметил, был в форме польского драгуна и прятался так неумело, точно специально хотел быть замеченным. Зачем?

– Не знаю, что и сказать, – развел пухлыми руками келарь и с сомнением в голосе добавил: – А про остальных откуда знаешь, если только одного видел? Может, примерещилось от усталости?

– Не примерещилось, – улыбнулся Феона. – Был драгун. А в кустах сидел стрелок, и ствол его мушкета блестел на солнце. Третий лез через кусты так неосторожно, что пару раз его мегерка показалась сквозь листву. Может, были и другие, тех не заметил.

Отец Геннадий взволнованно схватил собеседника за рукав рясы.

– Как думаешь, кто это был, отец Феона?

– Не знаю, отец Геннадий, – ответил Феона, поглаживая свою седеющую бороду. – Только, если бы мне пришлось делать засаду, лучшего места не найти. Там крутой поворот, хочешь не хочешь, а ход замедлишь. А если надо потом пустить по ложному следу, то вертеп с переодеванием, который наверняка запомнят свидетели, самый простой способ для этого. Например, одеть польский жупан или шлем «папенгаймер».

Отец келарь присел на одну из каменных лавок во множестве стоящих вдоль чистых и опрятных монастырских дорожек, задумчиво посмотрел на мыски своих сафьяновых сапог, выглядывавших из-под рясы, и проговорил медленно, словно делясь с Феоной мыслями.

– Может, это не засада вовсе, а, отец Феона? В конце концов, ничего же не произошло! Все гости на месте. Утром архиепископа Арсения ждем. Но у него такая охрана, что только сумасшедший может попытаться напасть.

Феона с сомнением покачал головой.

– Не знаю, отец Геннадий, жизнь научила меня не верить тому, что вооруженные люди могут просто так прятаться в кустах.

В ответ отец Геннадий только развел руками и тут краем глаза заметил резво убегающего прочь через монастырские ворота посельского приказчика, которого распекал у трапезной полчаса назад. Сердито топнув ногой о деревянный настил мостовой и подобрав полы широкой рясы, он ринулся ему вслед, крича на ходу:

– Стой, ирод! Прокляну, щучий сын…

Вернулся келарь довольно скоро. Запыхавшийся, раскрасневшийся и расстроенный.

– Убег, сатана! – сказал сокрушенно. – Прямо из-под носа убег! Поймаю, ведь хуже будет. Чего бегать-то?

Впрочем, тут же лицо келаря опять приобрело добродушное выражение, он посмотрел на троих иноков и весело произнес, улыбаясь в густую и широкую бороду:

– Так что же, братья, надо вас на постой определять! Сейчас распоряжусь.

Отец Геннадий осмотрелся, кого-то выискивая среди толпы снующих мимо монахов, но, видимо, не найдя никого или передумав, обреченно махнул рукой и с сожалением добавил:

– Впрочем, не так думаю… Эти олухи все испортят. Веришь, отец Прокопий, ни на кого не могу положиться. Все сам!

После чего, перейдя на заговорщицкий полушепот, доверительно сообщил:

– Дам я вам, братья, самую лучшую келью в келейных палатах. Митрополиту такую келью не стыдно предлагать!

Отец Прокопий, переглянувшись с отцом Феоной и Маврикием, с сомнением произнес, оглаживая широкой крестьянской ладонью свои седые усы.

– Да зачем нам, отец Геннадий, суета эта? Мы простые чернецы и потребности наши самые скромные…

Но отец-келарь, пресекая всякие возражения, прервал старца энергично и требовательно:

– Не спорь, отец Прокопий. Я твой должник по гроб жизни. А потом, это мой монастырь. Я здесь хозяин, а вы мои гости. Так что возражений не принимаю. Прошу за мной, братья!

Отец Геннадий бодрым шагом направился к сводчатым аркам келейных палат, по дороге рассказывая что-то, по его мнению, увлекательное и интересное. Его спутники устало брели следом, не особенно вслушиваясь в рассказы добродушного келаря. Долгая дорога сказывалась, и желание отдыха пересиливало все даже простые правила вежливости. Впрочем, к чести своей, отец Геннадий и не требовал к себе особенного внимания, он просто трещал без умолку и этим вполне удовлетворял потребность в общении.

 

Глава 4. Случайные встречи

Отец Геннадий свое слово сдержал. Он разместил иноков в большой светлой келье на втором этаже монастырских палат, где кроме помещений для братии находились маленькая лекарня, аптека и братская богадельня. Кельи здесь считались лучшими в монастыре, во многом из-за того, что имели сквозной проход в гостевой корпус и могли служить пристанищем для приезжих особ знатного происхождения. Впрочем, когда в последний раз они служили таковыми на деле, отец келарь не стал пояснять и, убедившись, что у его гостей есть все необходимое, поспешно удалился, пообещав зайти за ними перед вечерней службой.

Разместившись со всеми удобствами в келье и зайдя в рухлядскую, чтобы привести в порядок свои одежды, изрядно поистрепавшиеся за долгий путь по дремучим вологодским и костромским лесам, Прокопий и Феона как-то не сразу заметили отсутствие своего неловкого и неуклюжего воспитанника. И если вначале это обстоятельство послужило для них лишь источником удивленных восклицаний и вероятных предположений, то спустя время, не дождавшись возвращения инока, зная способность последнего притягивать к себе неприятности, не на шутку встревожились. Оставив старца одного в келье, отец Феона пошел на поиски Маврикия. Имея достаточное представление о своем молодом подопечном, Феона догадывался, с чего следует начинать. Пройдя твердым шагом по узкому и длинному коридору мимо лекарни и богадельни, он подошел к низкой окованной железными скобами двери аптеки. Монах собирался уже войти внутрь, когда в дверях нос к носу столкнулся с обладательницей «колдовского» взгляда, которая еще утром обратила на себя его внимание. От неожиданности женщина вздрогнула, отпрянула назад, но, быстро оправившись от первого испуга, низко поклонилась, старательно пряча глаза, и почтительно произнесла грудным, бархатным голосом:

– Благослови, отче!

Отец Феона движением руки предложил ей подняться, сказав в ответ привычно и буднично, как говорил уже десятки и сотни раз всем праздным и истинно страждущим:

– Я не священник, дочь моя. Я не благословляю.

– Прости, честной отец! – разочарованно пролепетала женщина, снова потупив взор. После чего поспешно направилась по коридору в сторону гостевых палат.

– Бог простит! – произнес Феона, провожая ее задумчивым взглядом. – Скажи, а не тебя ли я видел утром в свите стольника Морозова?

– Меня, отче, – ответила женщина, не повернув головы, и скрылась за поворотом.

Феона не дал увлечь себя размышлениями над странностями в поведении женщины и, склонив голову, чтобы не удариться о низкий дверной косяк зашел в монастырскую аптеку.

Издревле повелось так, что монастырские аптеки помещались у внешних стен или входа в обитель и имели изолированные проходы извне. Делалось это для того, чтобы посетители не входили внутрь обители и не мешали инокам мирскими проблемами. Такие аптеки имели помещения для приготовления лекарств, склада или погреба, а также помещения для продажи снадобий и для приема больных. Но иногда аптеки помещались при монастырских госпиталях и богадельнях и находились внутри монастырской ограды. Именно такой была аптека Покровского монастыря. Помещением ей служила небольшая сводчатая келья, едва ли не четверть которой занимала странная печь со сложным устройством, напоминающим шлем, назначение которой Феоне было неведомо. Находился в келье еще и громоздкий стол, заставленный многочисленными ступами различного размера, как металлическими и каменными, так и маленькими фарфоровыми. Среди ступ посередине стола красовались огромные песочные часы тонкой итальянской работы. Все остальное свободное от стола и печки место было завешено пучками душистых трав и заставлено ларями, бочонками, жбанами, закрытыми плотными крышками, и даже мешками, перетянутыми грубыми бечевками. На этой посуде не было никаких надписей, ибо каждый уважающий себя и свою профессию аптекарь прекрасно знал, что сиропы содержались в жбанах, а травы и коренья – в деревянных коробках и ларцах. Зато настои или уксус только в каменных или глиняных бочках. Кроме того, отличалась она формой и материалом, из которого была изготовлена, что позволяло точно знать, где что лежит.

В аптеке долговязый Маврикий и смешной плешивый монах в очках-окулярах из толстого стекла неспешно и сосредоточенно раскладывали короба и бутыли по полкам, о чем-то негромко беседуя. Отец Феона, почтительно поклонившись монаху, степенно произнес:

– Доброго здоровья, отец-аптекарь!

После чего, повернув голову в сторону Маврикия, сказал с осуждением в голосе:

– Маврикий, ну и как это называется? Ты что, забыл правило? Ты хотя бы, прежде чем пропасть, рассказал нам, куда и зачем пошел?

Маврикий, неожиданно увидев перед собой отца Феону, испуганно застыл в нелепой позе на ступенях небольшой стремянки и растерянно моргал глазами, не зная что ответить, пока на выручку к нему не пришел хозяин аптеки.

– Не серчай, брат, – примирительно сказал он Феоне. – Это я виноват. Послушник сей весьма любознателен и смышлен, а к тому же имеет некоторые познания в травах, вот я и счел возможным задержать его у себя для беседы.

Пока аптекарь говорил, предоставленный самому себе Маврикий открыл взятую с полки коробочку и сунул в нее свой любопытный нос. В следующую секунду лицо его изумленно вытянулось, глаза округлились и потеряли осмысленность. Инок разразился громогласным чиханием, разметавшим содержимое коробочки во все стороны.

– Ангельский порошок, – бесстрастно пояснил аптекарь, указывая на белую пыль, покрывшую лицо Маврикия, – чудесное средство, но часто вызывает у больных сильную рвоту и понос.

– Гадость какая, прости Господи! – поморщился Феона, разгоняя рукой остатки порошка, витавшие в воздухе.

– Напрасно, брат мой, – возразил аптекарь, забирая из рук Маврикия коробочку с остатками лекарства. – Как говаривал покойный немчин Парацельс: «Химик должен уметь из каждой вещи извлекать то, что приносит пользу, ибо химия имеет только одну цель: приготовлять лекарства, которые возвращают людям потерянное здоровье».

– Отец Феона, – поспешно стирая с лица «ангельский порошок», вступил в разговор Маврикий. – Прости, я только хотел немного помочь отцу Василию. Вот…

Маврикий растерянно развел руками, сходя со стремянки на пол.

– Вижу, даже преуспел в порыве своем! – едва скрывая улыбку, ответил отец Феона, помогая послушнику стряхнуть порошок с подрясника и скуфейки. После чего как бы невзначай спросил у аптекаря:

– А кто это вышел от тебя, отец Василий?

– Вижу, брат, ты тоже обратил на нее внимание, – охотно поддержал разговор аптекарь. – Имя ее Меланья, она старая кормилица Авдотьи Морозовой. Живет у нее в приживалках. Приехал, видишь ли, стольник царский Глеб Морозов первенца своего крестить, да малец в пути животом прихворнул, вот и пришла она средства поискать. Поговорили мы с братом Маврикием с этой молодицей и скажу тебе, отец Феона, как на духу, необъяснимо обширных научных познаний сия мирянка есть! Многих повидал я и наших, и иноземных лекарей, но она другая. Это точно!

Маврикий, наконец очистивший свою одежду, тоже подал голос:

– Обещала она, отец Феона, средство для лечения отца Прокопия сделать!

– Ишь ты, – улыбнулся Феона. – Прямо доктор в сарафане получается. Чудеса, да и только!

Отец Василий загадочно посмотрел на Феону сквозь толстые стекла очков и с уважением в голосе произнес:

– Искусницу, как она, поискать еще. У нас ведь как? Доктор, аптекарь да лекарь. Доктор совет свой дает и приказывает, а сам тому не искусен, а лекарь прикладывает и лекарством лечит, и сам не научен, а аптекарь у них у обоих повар! Меланья эта, всю лекарственную мудрость постигла.

Отец Василий прошелся по келье, нервно потирая руки и заинтересованно поглядывая на Феону.

– И вот еще, – сказал он приглушенно, заговорщицки подмигивая, – средства, которые она у меня взяла, можно использовать как угодно, но только не для лечения детских коликов.

– А для чего они ей? – спросил заинтригованный Феона.

– Я не знаю, – пожал плечами отец Василий. – Может, она философский камень ищет или эликсир бессмертия, или просто хочет отравить всех нас на вечерней трапезе. Выбирай, что больше нравится? Она сильная балия! Знания ее мне неведомы, а мысли недоступны.

Отец Феона с сомнением посмотрел на отца аптекаря и, взвесив сказанное им, спросил:

– А чего это ты, отец Василий, решил мне вдруг все свои сомнения выложить?

Аптекарь улыбнулся одними губами и, придвинувшись ближе, тихо пояснил:

– Веришь, нет, отец Феона, никому другому не сказал бы, а тебе говорю.

– Чего так?

– Я узнал тебя!

– Мы встречались раньше? – удивился отец Феона, внимательно вглядываясь в лицо аптекаря.

– Да, много раньше. Ты, наверное, не вспомнишь. Я тогда по просьбе архиепископа Арсения помогал ботанику иноземному Джону Копле составить коллекцию всяких трав и цветов, что под Архангельском растут.

– Ботанику, говоришь? Джону! – вмиг нахмурился Феона. – Джон-то он Джон, да не Копле, а Традескант. Инженер военный, изучал фортификации наших северных крепостей. Английский лазутчик, одним словом…

– О том ничего не ведаю, – выставил перед собой руки отец Василий, защищаясь от возможных обвинений в пособничестве английскому лазутчику. – Я простой монах и аптекарь, я лечу, а не убиваю. Не знаю, кто он на самом деле, но коллекцию мы собрали с ним самую настоящую. Цены этой коллекции нет!

Отец Феона заглянул через стекла очков в неестественно большие глаза аптекаря, пожал плечами и, подталкивая Маврикия к двери, стал прощаться:

– Прости, отец Василий, пойдем мы. Пора к вечерней готовиться.

Отец Василий с кажущимся неподдельным, почти детским разочарованием посмотрел на своих гостей и произнес:

– А я думал, еще посидим, поговорим! Потом бы вместе на службу пошли?

Отец Феона, заметив желание Маврикия задержаться, решительно покачал головой.

– Не обессудь, отец Василий, в другой раз поговорим. Спаси Христос!

После чего поклонился и вышел из кельи в сопровождении расстроенного послушника.

После их ухода отец Василий сел на лавку перед своим циклопическим столом, бесцельно повернул колбу песочных часов, протер огромные окуляры подолом своей рясы и запоздало произнес вдогонку:

– Во славу Божью! Жаль, безмерно… а то новостей бы рассказали?

При этом на встревоженном лице его не было и тени от былого добродушия.

 

Глава 5. Крестины

Не было, нет, да и не будет, пожалуй, на Руси монастырей, похожих друг на друга. Так искони повелось, еще, когда преподобный Антоний Печерский принес на Русь традиции афонского монашества и основал Киево-Печерский монастырь. Строгая подвижническая жизнь первых печерских иноков так полюбилась многим из «лучших» и образованных людей государства, что способствовала развитию в народе аскетического духа, выражавшегося в постоянном основании новых монастырей. В своем неотвратимом устремлении к Царствию Небесному, отвращаясь от мира земного и греховного, исполненного скорби и печалей, страстно верующие в искании подвига уходили прочь от людского сообщества. Славнейшие воины и простые мещане, богатые купцы и знатные бояре, мытари и крестьяне – все устремлялись в скиты. В пустыни, ибо же сказано: «Глас вопиющего: в пустыне приуготовлю Путь Господу».

Монастыри стали настоящим очагом православия. Сюда, к монахам, тянулись жаждущие благословения, напутствия и исцеления. Здесь христиане укреплялись в своей вере. Здесь язычники обращались в христианство. Здесь устраивались первые школы. Сюда приходили известные «мастера слова» со своими обширными знаниями. Приходили, чтобы учить и учиться. Здесь же писали летописные своды и осмысляли историческое прошлое. Так повелось искони, что монастыри стали центрами православной культуры, а сами монахи – просветителями Руси. Способствовало этому и то, что монах свободно мог уходить из монастыря, не спрашивая ни у кого согласия, избирал себе уединенное место, строил келью, собирал несколько душ братии – и образовывался новый монастырь со своим уставом и неписаными правилами.

Отец Феона, принявший схиму, будучи в довольно зрелом возрасте, смотрел на любой монастырь, в который его посылала судьба, глазами искушенного книжника, увидевшего мир в его естественной простоте и великолепии. Ближе к вечеру, пользуясь предоставленным ему свободным временем, инок обследовал практически всю обитель, которая, к удивлению, оказалась не такой уж и большой. Для полноты картины ему осталось только посмотреть хозяйственный двор, куда он и направил свои стопы, скорее влекомый не любопытством, а привычкой все доводить до конца. Стуча каблуками сапог по деревянной мостовой Соборной площади, монах обогнул большой собор Покрова, когда внимание его привлекла маленькая церквушка Николы-угодника, скромно пристроенная к тыльной стороне храма. До ушей Феоны донеслись звуки церковной службы, происходившей внутри. Заинтересованный монах прошелся по гульбищу и, поднявшись по трем основательно стертым кирпичным ступеням, вошел в низкую дверь баптистерия.

Первый, кто его встретил в притворе церкви, был монастырский келарь, отец Геннадий, который тихой скороговоркой сообщил, что здесь крестят сына спальника царя, стольника Глеба Морозова. Увидев движение инока в сторону выхода, он добавил, что служба только началась и отец Феона, если пожелает, может остаться, оказав тем самым честь благородным родителям младенца и самой обители. Феона вежливо поклонился отцу-келарю и осмотрелся. Народу в церкви было совсем немного. По непонятной причине Глеб Морозов, один из ближайших друзей царя и богатейший вельможа государства, не захотел превращать крещение своего первенца в пышное празднество, ограничившись скромным, почти семейным кругом приглашенных. Крестил младенца сам архимандрит Паисий, которому помогали два иеромонаха. Все время, пока шла служба, малыш тихо дремал, посапывая в пеленки из узорчатого дамаска густого гранатового цвета. Его не волновали ни громогласные священники, читавшие над ним молитвы, ни стройное хождение с пением вокруг купели. Он просто спал, и уже стало казаться, что он благополучно проспит всю службу. Но как только Паисий трижды окунул его в купель с водой, церковь огласил возмущенный детский плач, более похожий на рык лесного зверя, от которого у всех присутствующих заложило уши.

– Ничего! – улыбнулся архимандрит, отдав ребенка иеромонахам, которые спешно одели его в кружевную атласную рубаху кремового цвета.

– Обычно дети у меня быстро затихают, – самоуверенно заявил он, жестом успокаивая слегка взволнованных родителей.

Но Петенька Морозов, только что получивший свое первое христианское имя, ничего, похоже, не знал о способностях архимандрита Паисия и заливался волшебным по своей силе и мощи ором, даже не собираясь успокаиваться. Пришлось Паисию продолжить службу с плачущим чадом. Архимандрит осторожно принял его от иеромонахов и, выйдя из церкви Николая Чудотворца, направился в Покровский собор, увлекая за собой всех пришедших на церемонию. Паисий прошел с младенцем в святой алтарь через царские ворота, перекрестил его у престола и икон и передал младенца отцу прямо перед открытой ракой преподобного Авраамия, приготовленного к предстоящему празднику повторного обретения его мощей.

Взволнованный и напряженный Глеб непослушными руками принял своего сына из рук Паисия и аккуратно возложил его, плачущего, на бледно-голубой, расшитый золотыми крестами хитон, покрывавший мощи. Было ли это чудом или простым совпадением, но Петя, только что заливавшийся горючими слезами, вмиг успокоился и смирно лежал, с любопытством разглядывая край парамана, прикрывавший лицо святого. Наступила почти полная тишина. Присутствующие могли слышать дыхание соседа.

– Ну, говори… – тихо подбодрил родственника отец Паисий.

Глеб Морозов, сглотнув комок в горле, начал читать осипшим голосом молитву, заученную наизусть:

– О преподобный светильник, чудотворный Авраамий! Ты отцам отец и с дерзновением предстоишь Святой Троице и молитвой твоей даровал мне это чадо; ты соблюди его невредимым от всякого навета вражеского, ты осени его молитвами твоими. И тогда, Богом соблюдаем, своими устами воздаст он хвалу Богу и твоим молитвам похвалу и благодарение. Я же всегда к тебе прибегаю и все упование мое на твое к Богу ходатайство возлагаю. Моли о нас Святую Троицу Единосущную, да подаст нам, его же надеемся.

Закончив молитву, Глеб отступил на шаг от раки, а архимандрит высоко поднял младенца, показал всем присутствующим и передал его отцу со словами:

– Прими, сын мой, Богом дарованное тебе чадо, его же воспитай в знании Закона Божия и благочиния, да будет сей отрок по чаянию твоему…

– Аминь! – хором произнесли все находившиеся в церкви.

На этом таинство крещения было закончено. Шаркая сапогами по деревянному полу, гости степенно направились к выходу, крестя лбы в притворе у иконы Покрова Богородицы. Храм очень быстро опустел. Только пономарь, старый церковный сторож и полдюжины трудников остались наводить здесь порядок. Остальные монахи и светские гости, присутствовавшие на крестинах, вперемежку отправились в трапезную, беседуя вполголоса, как того требовал монастырский этикет.

 

Глава 6. Семена Господа

Архимандрит Паисий после службы едва волочил ноги от усталости. Отпустив у дверей покоев провожавших его священнослужителей, он зашел в мягкую мглу кельи, пропахшей дорогим лампадным маслом и изысканным афонским ладаном, держа в руке небольшой огарок толстой ослопной свечи. Сняв в сенях фелонь, епитрахиль и митру, в которых служил в храме, Паисий прошел к иконам для вечернего правила, но так и застыл с двумя перстами, приложенными ко лбу, увидев в неверном свете лампады туманный силуэт схимника, неподвижно сидящего на лавке в дальнем углу комнаты. Паисий поднял над собой свечу, чтобы лучше разглядеть незваного гостя.

– Убрал бы ты лишний свет, отец наместник, – скрипуче заговорил гость голосом отца Нектария. – Что-то глаза у меня сегодня болят…

Паисий досадливо плюнул на свечу, загасив ее пламя, облегченно выдохнул и, пройдя к Нектарию, сел на лавку рядом с ним.

– Не ожидал я сегодня увидеть тебя здесь, отец Нектарий, – сказал он, удивленно разводя руками. – Никак не ожидал!

– Так времени у меня мало, отец Паисий, – ответил схимник, и куколь на его голове качнулся вперед.

– Не послушался ты меня. По-своему сделал. А зря! Теперь беда будет, и ты той беды участник…

– Опять ты за свое, отец Нектарий? Каркаешь, как ворон! – раздраженно сказал Паисий, хлопая себя ладонями по коленям. – Можно подумать, я для себя стараюсь. У меня на шее сотня монахов с послушниками да еще полста трудников, и всех их одеть, и накормить надо, и работу дать. А где все это взять – спрашиваю? Милость с неба сама собой не сыплется. Что мне тебе объяснять? Сам все знаешь. Больше полувека иночествуешь!

Старый схимник дважды ударил посохом об свежевыкрашенные, еще пахнущие масляной олифой доски пола и сердито воскликнул, хрипя от напряжения.

– Милости заслужить надо усердной молитвой да послушанием. Ты, отец наместник, не путай мирское с божественным. Злата и серебра алчешь ты, а не благодати Божьей. Ради этого не услышал предупреждения святого Авраамия, который не желает быть товаром на твоей ярмарке!

– Ну что ты говоришь, отец Нектарий? – обиженно покачал головой архимандрит, предлагая собеседнику примирительный тон. – Какой товар, какая ярмарка? О чем это?

– А то и говорю… – успокоившись, произнес старец Нектарий тихим голосом. – Несчастье будет, Паисий, это я точно знаю и пособить тебе в том несчастье уже не смогу. Один остаешься. А вот справишься аль нет, того не ведаю.

– Не нравится мне этот разговор, отец Нектарий, – поморщился архимандрит, вставая со скамейки и нервно прохаживаясь перед собеседником. – Чего ты опять каркаешь? У самого на душе неспокойно, архиепископ Арсений где-то запропастился, еще с вечера ждали, а тут ты со своими разговорами. В какие времена живем? А ты меня попрекать вздумал за то, что я хочу обитель из нищеты вырвать?

– Я не каркаю и не попрекаю, а говорю, учу тебя, дурака, да видно без толку! – ответил Нектарий. – Расскажу я тебе старую притчу. Послушай вот.

Паисий удивленно посмотрел на Нектрия и, устало махнув рукой, сел в итальянское кресло, стоявшее у письменного стола.

– Давай, – сказал нехотя, – рассказывай.

Нектарий по-стариковски крякнул пару раз, поудобнее устраиваясь на лавке, и голос его заскрипел монотонно и размеренно, словно стихиру читая:

– Когда-то очень давно одному игумену приснился сон, что на ярмарке за прилавком стоял Господь Бог и торговал разным товаром.

– Господи! Это ты? – воскликнул он с радостью.

– Да, это я, – ответил Бог.

– А что у тебя можно купить? – спросил игумен, не веря глазам своим.

– У меня можно купить все, – прозвучал ответ.

– В таком случае дай, пожалуйста, мне со всей братией здоровья отменного, чтобы служить Тебе и денно и нощно, счастья от служения Тебе, любви к Тебе чистой. Дай успеха обители моей, дабы процветала она во славу Твою и много денег, дабы братия не испытывала неудобства и лишения от служения Тебе. Дашь ли Ты мне все это, Господи?

Бог доброжелательно улыбнулся и ушел в глубину лавки за заказанным товаром. Через некоторое время он вернулся с маленьким бумажным кульком.

– И это все?! – воскликнул удивленный и разочарованный игумен.

– Да, это все, – ответил Бог. – Разве ты не знал, что в моей лавке продаются только семена?

Нектарий замолчал, оставаясь сидеть на лавке без движения, не меняя позы, словно каменный истукан. Только куколь на его голове слегка подрагивал, да руки, лежащие на коленях, тряслись от старческой немощи.

– Ну и зачем ты мне это рассказал, отец Нектарий? – спросил архимандрит, задумчиво глядя на полную луну за окном.

– Аль не догадываешься? – трескуче рассмеялся Нектарий все так же, не меняя позы.

В это время дверь покоев слегка распахнулась, и в проем просунулась хитрая физиономия протодьякона.

– Отец наместник, один ли? – спросил он, тревожно оглядывая помещение.

– Чего хотел, отец протодьякон? – не очень любезно ответил Паисий, направляясь в его сторону. Протодьякон низко поклонился и огорошил настоятеля сообщением:

– Печальные новости из скита отца Нектария. Оставив земную юдоль, покинул нас схимник Нектарий, тихо скончавшись вчера сразу после вечерни.

Застыв на месте, Паисий удивленно округлил глаза, уставившись на протодьякона, как на неведомого ранее зверя, от чего тот, испытывая явное смущение, стал жаться к стене, неловко переступая с ноги на ногу.

– Ты чего несешь, отец Вассиан? – зашипел архимандрит на инока, рукой указывая себе за спину. – А с кем я, по-твоему, сейчас разговариваю?

– Не знаю… – испуганно пролепетал протодьякон, проследив за рукой Паисия.

Архимандрит резко обернулся. Лавка, на которой совсем недавно сидел старец Нектарий, была пуста. Только лунный свет, бьющий из открытого окна, словно волшебный фонарь, освещал это место серебристо-белым пятном, отдаленно напоминающим человеческую фигуру. Но уже в следующий момент и оно погасло, погрузив комнату в мягкую полумглу, освещаемую только лишь светом маленькой лампадки у образа Спаса.

– Иди, отец Вассиан. Распорядись о погребении старца, – махнул рукой бледный Паисий, отпуская протодьякона. Тот стремительно исчез за дверью и по коридору застучали каблуки его модных, подкованных посеребренными гвоздиками сапог.

Паисий вынул из подсвечника в сенях еще горящий огарок диаконской свечи и подошел к скамье. На скамье, как раз в том месте, где сидел схимник, он увидел что-то блестящее. Это был маленький медный крестик на простой суровой нитке. Взяв его в руки, архимандрит направился в красный угол и, упав на колени перед иконой Пресвятой Богородицы, стал истово молиться, размашисто осеняя себя крестным знаменем.

– Всемилостивая, Владычица моя, Пресвятая Госпожа, Всепречистая Дева, Богородица Мария, Мати Божия, – раздавался в ночи его громкий голос. – Несумненная и единственная моя надежда, не гнушайся меня, не отвергай меня, не оставь мене, не отступи от меня; заступись, попроси, услыши; увидь, Госпожа, помоги, прости, прости, Пречистая!

Пока отец Паисий самозабвенно бил поклоны и читал молитвы у иконы Богородицы, протодьякон, торопясь, бежал по Соборной площади монастыря, мимо Покровского собора, спеша исполнить поручение архимандрита. Подходя к хозяйственному двору, он поднял голову вверх и увидел на верхней анфиладе монастырской стены фигуру человека в темной епанче с большим капюшоном. При бледном свете луны выглядел незнакомец словно дьявольское наваждение. Отец Вассиан закричал от неожиданности и испуга и, запутавшись в полах своей рясы, с грохотом упал на землю, сильно при этом ударившись. Не обращая внимания на боль, он вскочил на ноги, стремительно преодолев расстояние в шесть саженей до дверей хозяйственного корпуса. Только открыв заветную дверь, он почувствовал некоторую безопасность и, прежде чем исчезнуть внутри помещения, еще раз обернулся. Мрачная фигура в развевающемся на ветру плаще все еще стояла на верхней анфиладе стены. Глубокий капюшон скрывал его лицо, но Вассиан был уверен, что странный незнакомец наблюдает за ним. Испытав трепет и холод в позвоночнике, протодьякон поспешил скрыться внутри здания.

Примерно в то же время, когда происходили описываемые выше события, отец Феона сидел в келье за маленьким колченогим столом и играл сам с собой в шахматы. Рядом с ним на соседней лавке сидел старец Прокопий и, благостно улыбаясь в густую, белую, как снег в январе, бороду, отмачивал свои больные ноги в большой деревянной кади. Подле него стоял сосредоточенный Маврикий и подливал в кадь кипяток из мятой с одного бока медной ендовы с оторванным носиком.

Прокопий, жмурясь от удовольствия, подмигнул Маврикию и, потянувшись до хруста в суставах, сказал:

– Благодать-то какая ангельская! Много ли человеку надо? Кажется, корыто с водой, а кому-то радость! Вот бы еще в баньку сходить, так и райские кущи отворятся! Что думаешь, Маврикий?

Услышав свое имя, Маврикий вздрогнул от неожиданности и плеснул в кадь лишнего кипятка.

– Ой-ей! Никак сварить меня собрался… – поспешно вынимая ступни из кадки с водой, запричитал старец. – Маврикий, ты чего такой-то?

Смущенный послушник, виновато глядя на старца, пробурчал что-то невразумительное, но очень жалостливое, чем только рассмешил Прокопия.

– Не вводил бы ты меня в грех, Христа ради, в святой обители, – попросил тот неловкого помощника. – Чего сказать-то хотел? Говори.

– Я, отче, бани как-то не очень люблю…

– Вот тебе раз, – удивился старец. – Ты же травник, Маврикий, а бань сторонишься? Баня, она для народа православного первый помощник и недугов врачеватель. Ее на Руси испокон веков пользовали. Не знаю, слышал аль нет, но еще при святом Владимире митрополит Киевский Ефрем велел строить в Киеве бани и всех приходящих врачевать в них бесплатно. И был тогда среди Печерских старцев чернец Агапий, так этот Агапий первейшим целителем считался, а лечил он, между прочим, больных травами и баней.

Маврикий стоял, виновато поеживаясь, не зная, что ответить наставнику на его слова. Прокопий, видя смущение послушника, сам пришел к нему на помощь, предложив вдруг:

– А хочешь, – осторожно ставя ноги обратно в кадь, произнес старец. – Я расскажу тебе о своем пути к Богу, поучительная, право слово, история!

Глаза чувствительного послушника сразу наполнились слезами умиления и радости от великодушного предложения старого инока. Маврикий закивал головой в знак согласия, с трогательным восторгом глядя на него.

– Ну, тогда слушай, – начал Прокопий, закрывая глаза и предаваясь воспоминаниям. – Родители рано отдали меня учиться, и я, надо признать, учился с большим прилежанием. Со сверстниками почти не общался, детских игр избегал и в бане совсем не мылся. Из всех занятий оставил я себе только молитву, воздержание, чтение книг и церковное пение. И вот однажды услышал в доме одного вельможи чтение жития Симеона Столпника. И так оно запало мне в душу, что решил подражать его болезненному терпению. Пришел на реку, вижу ладья привязана к берегу власяным ужом. Хорошая такая веревица, вся шершавая да колючая. В общем, то, что надо. Ну, отмерил я от нее аршин несколько и отрезал. Обвязываю себя веревкой, чтобы сразу начать плоть свою умерщвлять, смотрю, а из уплывающей ладьи на меня заспанное лицо незнакомого мужика смотрит. И вижу я, как лицо это из удивленного становится растерянным, потом рассерженным и, наконец, осознав, что произошло, мужик вскочил в полный рост и давай на меня ругаться. В ладье той торговец рыбой спал. Товар свой стерег. Уж он и кулаками махал, и плевался, и даже рыбу в меня бросал. Да что тут поделаешь, когда плавать не умеешь? Так и уплыл по Унже в Волгу-матушку. Я тогда никому ничего не сказал и начал тихо изнемогать, мало спал, мало ел. Только на молитву вставал. От веревки тело мое загноилось, даже черви завелись. Запах от меня такой был, что люди разбегались. Однажды пришел к нам в дом тот самый торговец рыбой, которого я поневоле в Нижний отправил. Родители тут все и узнали. Отец ко мне с батогами пошел, а я уже ни жив ни мертв лежу. Говорю: «Простите меня. От неразумия сотворил сие. Не дайте страдать за грехи». Много времени потом болезнь из меня изгоняли. Едва исцелили. Родители же, видя мое рвение к иноческой жизни, отправили меня к родственнику в Феодоровский монастырь в Городце для послушания. Там я шесть лет спустя и постриг принял. Вот и много лет прошло с тех пор, и я уж постареть успел, а в баню с тех пор хожу постоянно.

Прокопий закончил говорить, и глаза его озорно засверкали. Маврикий стоял, растерянно прижимая к груди пустую ендову, не зная, как ему воспринимать рассказ старого инока. В это время из окна со стороны Соборной площади донеслись громкие крики, скрип колес и лошадиное ржание.

– Чего там опять? – спросил Прокопий с любопытством. Маврикий подошел к узкому, как амбразура, окошку кельи и, выглянув наружу, стал рассказывать.

– Там стрельцов конных – человек полста будет! И розвальни с телегами. Много!

– Наверное, знатный вельможа пожаловал? – предположил отец Феона, не отрывая взгляда от шахматной доски.

– Я, честные отцы, – сказал Маврикий, отходя от окна, – когда кипяток в поварне брал, слышал, сам архиепископ Арсений должен приехать, будет завтра службу вести! Так, может, это он? По времени вроде пора…

Отец Прокопий, словно вспомнив что-то, повернул голову к Феоне.

– Это какой Арсений? – спросил он. – Элассонский, что ли?

Отец Феона оторвал наконец голову от шахмат и произнес с плохо скрываемой неприязнью в голосе.

– А какой еще, отец Прокопий? Его епархия, если он, конечно, об этом помнит.

Феона вернулся к шахматам, но было заметно, что мысли его уже отвлеклись от позиций фигур на доске. Прокопий, рукой подзывая Маврикия, произнес задумчиво:

– Его можно понять, отец Феона. Подумай, каково ему сейчас? Ждал патриаршей митры, а дождался ссылки в Суздаль. Как говаривал старик Фома Кемпийский: Сик транзит глория мунди!

Феона озадаченно посмотрел на старца, наверное, впервые не понимая, шутит его собеседник или говорит серьезно.

– Сик транзит глория мунди, – повторил он за отцом Прокопием и тут же перевел фразу для не ученого латыни Маврикия: – Так проходит земная слава.

Маврикий скосил глаза на кончик носа, конфузливо улыбнулся и стал грызть свои ногти, стесняясь признаться, что все равно ничего не понял из сказанного обоими иноками. Впрочем, Феона и не собирался ему ничего объяснять, продолжая свой разговор со старцем Прокопием.

– Ну, во-первых, ему никто, кроме поляков и самозванцев, митру не обещал, а во-вторых, он пять лет на Суздальский стол из Москвы ехал, и его никто не трогал. Хорошая ссылка! Спрашивается, чего сидел, кого ждал?

– А ты, отец Феона, знаешь?

– Догадываюсь, отец Прокопий. Догадываюсь…

Старец вынул мокрые порозовевшие ноги из еще дымящейся паром дубовой кади и, ставя их на услужливо расстеленный Маврикием рушник, легкомысленно произнес:

– Ты словно не любишь его, отец Феона. А по мне так благолепственный пастырь! Внушительный такой дядька, борода холеная и говорит складно, даром что иноземец.

Отцу Феоне был неприятен этот разговор. Он одной рукой смешал стоящие на доске фигуры и, хмуро посмотрев на Прокопия, раздраженно произнес:

– Люблю, не люблю! Это просто нелепость. Что мне делить с ним, отец Прокопий? Я чернец, он архиепископ, мы ходим с ним по разным сторонам дороги. На том и покончим.

Старец миролюбиво с напускной наивностью пожал плечами и, глядя на то, как послушник Маврикий вытирал рушником его больные ноги, произнес с отеческой теплотой в голосе:

– Спаси Христос, брат Маврикий! Иди почивать, а то и заутренняя скоро. Не выспишься, поди?

 

Глава 7. Праздник

Праздничные мероприятия в монастыре начались с рассветом. Торжественно и красиво звенели церковные колокола, призывавшие честной народ поспешить и преисполниться Божественной благодати. С клироса в уши прихожан лилось ангельское пение монастырского хора. А воздух уже с утра был наполнен плотным, сладковато-приторным ароматом воскуренного фимиама и сказочно дорогих в то время восковых свечей. Вся торжественная церемония проходила в каменном Покровском соборе, специально для этого построенном практически заново. Сначала о канонизации преподобного Авраамия объявил приехавший в монастырь ни свет ни заря архиепископ Суздальский и Тарусский Арсений. Потом в присутствии нескольких десятков священнослужителей высокого ранга и пары сотен мирян знатного происхождения, собравшихся ради этого события, состоялось торжественное прославление святого. Была вскрыта гробница, отмечены дни его памяти, обретения мощей и их разделения с монастырями, пожелавшими иметь частичку святого тела у себя в обители. Сие таинство касалось и отца Феоны со товарищи, именно ради этого и пришедших из своего монастыря в Покровскую обитель. Они с заутренней были на службе в соборе, наблюдая за происходящим изнутри. Простым зевакам, не попавшим в число избранных, допущенных внутрь храма, оставалось только толкаться за оцеплением патриарших стрельцов, ждать и обмениваться слухами.

Это обстоятельство, впрочем, никоим образом не мешало толпе паломников и простых зевак все время увеличиваться в размере. Наверное, весь Галич и Чухлома с окрестностями уже находились на Соборной площади монастыря, а в открытые ворота рекой текли новые желающие приложиться к мощам святого Авраамия. Они напирали на ранее прибывших, те, в свою очередь, давили на оцепление патриарших стрельцов, которые, имея приказ от начальства, решали вопросы просто и без затей. Не сильно церемонясь с простолюдинами, они запросто могли особо нахрапистым двинуть от души в лоб кистенем или нагайкой.

Упорство и терпение, с каким народ ожидал на площади, глядя на закрытые ворота Покровского храма, ближе к полудню было наконец вознаграждено. Суета церковных служек, на ступенях храма расстилавших ковровую дорожку, вдохновила народ на новые пересуды. Возбужденные зрители стали активно перешептываться между собой.

В первом ряду зевак, напиравших на суровых и молчаливых стрельцов, здоровый мужик в полосатых штанах и рваной косоворотке, подпоясанной плетеным гайтаном, зачем-то попытался прорваться за оцепление, за что сразу получил кулаком в ухо от сердитого и усталого стрелецкого десятника. Подобрав упавшую от полученной затрещины войлочную шапку и отряхнув ее ударом о голенище сапога, мужик обиженно засопел:

– Че сразу в ухо-то? Когда в храм пущать начнете, мочи больше нет?

На что стрелецкий десятник только погрозил ему нагайкой и пошел дальше проверять оцепление. Обиженный десятником мужик, проводив стрельца неприязненным взглядом, встал на цыпочки и с высоты своего саженного роста принялся комментировать окружающим то, что происходило за оцеплением, но тут его одернул за рубаху сосед справа.

– Во, – сказал он ему, – свершилось уже! Сейчас ворота откроют!

– А чего? Чего будет-то? – встрепенулся здоровяк, крутя головой во все стороны.

– Да ничего. Закончили. Выходить будут с мощами, – терпеливо объяснял ему сосед справа, вытягивая шею в надежде первым увидеть этот торжественный момент.

Но здоровяк, не отличаясь особой сообразительностью, отличался исключительной занудливостью и настырностью. Он сразу решил выведать все, что его интересовало, не дожидаясь открытия храма.

– А к раке пущать будут? – спросил он у собеседника, преданно смотря ему в глаза. – Я ж с самого Кологрива пришел. Хочу мощам святого Авраамия поклониться, грыжа у меня, мил человек, образовалась! Как он насчет грыжи?

– Кто? – удивленно спросил собеседник.

– Да Авраамий, – пояснил здоровяк, – преподобный. Исцеляет грыжу или нет?

Озадаченный собеседник замер на месте, уставившись на здоровяка непонимающим взглядом. В это время стоящий рядом с ними священник в скуфейке и длинной фиолетовой однорядке, отороченной по вороту зеленым бархатом, окинув осуждающим взглядом обоих мужиков, раздраженно воскликнул:

– Угомонитесь уже, празднословцы. Будут пущать. Закончат все церемонии и пустят. Вон народ стоит тихо и ждет.

Словно в подтверждение его слов торжественно зазвонили колокола на звоннице. Тяжелые кованые ворота храма раскрылись, и в сопровождении празднично одетых клириков, овеваемый хоругвями и окуриваемый тончайшим фимиамом, к народу вышел архиепископ Суздальский и Тарусский Арсений. Его архиерейские одежды поражали красотой и богатством отделки. Немногим им уступали одеяния остальных иереев, шедших следом за архиепископом. А где-то далеко от сонма священников и монахов высокого посвящения скромно шли, согласно чину, всегда невозмутимый отец Феона, умиротворенный, прижимающий к груди ковчежец с мощами святого Авраамия старец Прокопий и по-юношески искренний, заливающийся слезами радости и умиления, послушник Маврикий.

Вся процессия, выйдя из храма, собралась на верхней площадке и ступенях Покровского собора. Те, кому не хватило места рядом с владыкой Арсением, рассредоточились по Соборной площади, встав лицом к народу в торжественном и величавом молчании. Архиепископ подошел к краю площадки, окинул хищным, орлиным взором молчаливую, благоговейно внимающую ему площадь. По его южному смуглому лицу пробежала едва заметная тень тщеславного удовлетворения.

Неожиданно небо потемнело, и в полной тишине, закладывая уши, по Соборной площади пронесся резкий и мощный порыв ветра, срывая с мужиков шапки, а с баб кички и повойники. В толпе раздались крики удивления и ужаса. Взоры всех собравшихся на площади оказались прикованы к куполу Покровского собора. Там, над большим крестом, нестерпимо сверкая, высоко взметнулся огненный столб, языками пламени, будто щупальцами, цепляясь за само небо, словно пытаясь разорвать и поглотить пространство вокруг себя. Столб огня, потрескивая и осыпаясь искрами, словно живой, тянулся в поднебесье, чем-то неуловимо мрачным пугая зрителей, вызывая на их лицах выражение изумления, доходящего до жути. Кто-то из самых решительных и скорых даже пустился наутек, остальные, открыв рты, завороженно смотрели, задрав головы ввысь. Через непродолжительное время огонь сам стал затухать и превратился в бледное облако, которое, свернувшись спиралью, проникло в слуховое оконце над распахнутыми настежь воротами собора и исчезло без следа.

В наступившей вслед за произошедшим настороженной тишине все взоры устремились на архиепископа Арсения. Народ ждал, что скажет владыка. Архиепископ понял это и, пресекая панику, жестом призвал публику к спокойствию и вниманию. Величественно опираясь на драгоценный архиерейский жезл, он поднял вверх левую руку, на которой сверкал перстень с большим рубиновым лалом, и хорошо поставленным голосом обратился к молчаливой пастве:

– Дорогие о Господе отцы, братия и сестры! Свершилось Великое! Прииде сегодни, после всенощного бдения к одру преподобного со освященным собором благоговейно, снял я схиму с его головы и параман. Раскрыли перси и руки преподобного и удостоверились в нетленности тела первого игумена Чухломской обители преподобного Авраамия. Возрадуемся же, братия, обретению мощей преподобного, ибо тело его нетленно есть! И чудо явленное всем нам только что есть Божественное знамение!

Народ на Соборной площади возбужденно зашумел и в едином порыве двинулся вперед, едва сдерживаемый цепью стрельцов. Архиепископ кивнул сотнику патриаршего полка, одетому в вишневый кафтан с серебряными петлицами, темно-красную мерлушковую шапку и желтые сапоги. Сотник подкрутил пышные усы, быстрым шагом сошел со ступеней собора и, вынув саблю из ножен, не лишенным изящества движением описал ею в воздухе широкую восьмерку. Дюжина стрельцов, находившихся непосредственно перед главным входом в Покровский собор, слаженно и расторопно отошли за спину своих товарищей, освобождая проход. Людское море возбудилось больше прежнего, зашумело, запричитало и неспешно двинулось в сторону храма, чтобы получить благословение владыки Арсения. Только священник в фиолетовой однорядке с сомнением пожал плечами и тихо сказал своим соседям:

– Воля ваша, а только оторопь меня берет от того, что видел. Бесовщиной попахивает! После такого знамения поляки штурмовали Троице-Сергиеву лавру. До смерти этот ад не забуду.

Поп развернулся и, не оборачиваясь, пошел прочь из монастыря. Притихший и благообразный здоровяк из Кологрива, совсем недавно интересовавшийся границами лечебного применения мощей преподобного Авраамия, проводил его растерянным взглядом, почесал в затылке и вернулся в очередь за благословением. Здесь никто не бежал, никто не спешил и не лез вперед. Чем выше человек в очереди поднимался по ступеням, тем больше осознавал торжественность и значимость момента. И вот уже он просил благословения у владыки, благоговейно подставляя свой лоб под крестное знамение и трепетно целуя его руку и плечо. За ним шел его собеседник, а за ним еще и еще люди, конца и края которым не виделось даже за открытыми воротами монастыря.

Отец Феона, наблюдавший за движущейся массой людей, скорее из иноческого смирения, нежели по причине природного любопытства, тем не менее не упустил из виду более чем странную фигуру возникшего вдруг в толпе человека. Человек был запахнут в темно-серую епанчу с глубоким капюшоном, целиком скрывавшим лицо. Незнакомец властно и жестко, растолкав людей на верхней площадке, не крестя лоб, поцеловал десницу Арсения Элассонского и, незаметно от посторонних глаз, вложил в ладонь архиепископа записку. От цепкого взгляда отца Феоны не ускользнул как факт передачи записки, так и реакция архиепископа на такое удивительно наглое поведение.

Элассонский только заглянул под капюшон, вздрогнул от удивления и едва заметно кивнул головой. Незнакомец выпрямился и, не дожидаясь благословения архиепископа, по-военному быстрым шагом направился прочь. Что-то в фигуре незнакомца, его манере держаться и двигаться показалось иноку неуловимо знакомым. Да к тому же он готов был поклясться, что под плащом незнакомец прятал саблю. Все это заставило Феону выйти из толпы клириков, чтобы проследить за странным «богомольцем». Но едва он отделился от толпы, как на него всем весом своего тела навалился здоровый мужик с разорванной верхней губой, из-за чего лицо его казалось застывшим в кривой, злобной ухмылке.

Налетев на инока и едва не сбив его с ног, мужик рассыпался в извинениях, не отпуская Феону от себя, и, как показалось, всеми силами закрывая ему обзор своей богатырской грудью.

– Прости, честной отец, засмотрелся, лопни мои глаза, – прошепелявил он грубым голосом.

– Бог простит, сын мой, – с нетерпением ответил монах, пытаясь заглянуть за плечо нахального мужика. Но тот словно специально двигался именно так, чтобы закрыть Феоне обзор. Наконец иноку удалось освободиться от навязчивого прихожанина. Он оглядел толпу на площади, но человек в епанче исчез. Словно сквозь землю провалился!

 

Глава 8. Пир

В большом сводчатом зале, расписанном яркими фресками на библейские темы, стояли столы, накрытые белоснежными скатертями. Составлены они были в форме буквы «П», что соответственно делало главным стол, образующий верхнюю перекладину буквы. Предназначался он для архимандрита и его почетных гостей. Остальные присутствующие должны были рассаживаться по наружной стороне столов, согласно раз и навсегда установленному иерархическому порядку. После общей молитвы архимандрит Паисий торжественно и величаво проследовал на свое привычное место, под иконой Богородицы. Вместе с собой он посадил только Глеба и Авдотью Морозовых. Остальные, суетясь и перешептываясь, стали искать свои места, опасаясь сесть не туда, куда надо, ибо любое пересаживание от начала в конец стола влекло за собой потерю лица, неимоверный стыд и кровную обиду. Первое время за столами перешептывались и сплетничали по поводу отсутствия на пиру владыки Арсения, но архиепископ лично развеял слухи, явившись на пир и подняв первый кубок за процветание обители. После чего, извинившись перед гостями, ушел, сославшись на усталость и недомогание. Вряд ли его оправданиями остался доволен молодой царедворец Глеб Морозов, глаза которого налились кровью после услышанного. А вот архимандрит, наоборот, испытал плохо скрываемое облегчение. Ему уступать верховенство на пиру и свое место за столом Арсению Элассонскому по какой-то причине совсем не хотелось.

Феона и Прокопий скромно сели в самый дальний конец пиршественного зала, но сразу же к ним подошел кутник, распоряжавшийся трапезой, и от имени архимандрита и его гостей предложил монахам пересесть ближе, к явному неудовольствию и глухому ропоту некоторых духовных чинов из местной братии. Впрочем, поскольку требование исходило непосредственно от отца настоятеля, то ворчание – это все, чем недовольные могли ответить в данной ситуации. Меж тем, подчиняясь молчаливой команде отца-кутника, мгновенно продублированной помощниками, пир начался. Вокруг гостей суетились чашники и подчашники, трудники несли к столам первую подачу, которая по старинной русской традиции состояла в основном из закусок. В мгновение ока на столах появилась кислая капуста с сельдями, рядом в качестве закуски к закуске же стояли блюда с икрой в разных видах: свежесоленая белая, малопросоленная красная и черная крепкого просола. Подавали икру с перцем и изрубленным луком, сдобренную уксусом и прованским маслом. Дополняли икру различные балыки и провесная вяленая лососина с белорыбицей. К этой рыбе подавали ботвинью. А на подходе уже была рыба паровая и жареная! И это была только первая подача, а таких подач должно было быть никак не меньше пятидесяти. Несли на столы после этого изобилия закусок сборную уху с тельным в форме разнообразных фигурок, кальи из лосося с лимонами, белорыбицы со сливами и стерляди с огурцами. Горами лежали на подносах пироги с пирожками с различными начинками. А впереди были еще подачи с мясом и дичью. Среди них жареные зяблики с солеными лимонами, тетерева со сливами, индейка под шафрановым соусом. Стояли на столах различные меды. Белые меды в серебряных сосудах, красные – в золотых. Некоторые из них были весьма хмельными, и пить их стоило с большой осторожностью, дабы не опозориться и не упасть под стол во время пиршества. Были и виноградные вина из немецких, венгерских да греческих земель. Вели себя при этом гости и сами монахи вполне чинно и степенно, как и подобает вести себя в святой обители. Говорили вполголоса и только на полезные для духовного подвижничества темы. В основном истории носили нравоучительный характер с обязательным моральным акцентом в конце. Прерывались такие рассказы только заздравными тостами и хвалебными песнопениями, коих на пиру, впрочем, произносилось вполне достаточно. Так что волей-неволей, но гости ближе к концу праздничной трапезы, изрядно продегустировав крепость и вкус монастырских медов, пребывали в состоянии довольно приподнятом и возбужденном, что только добавляло красочности в их истории. Феона сидел в окружении одной такой слегка перевозбужденной крепкими вишневыми медами группы, где тон задавал иеромонах Варнава, наместник соседнего Железноборовского монастыря. Его историям, казалось, не будет конца. И все бы ничего, но говорил он при этом слишком нудно, неинтересно и медленно. Да еще, к несчастью, не выговаривал несколько важных для правильного произношения букв русского алфавита.

– А вот, честные братья, еще одна удивительная история, – начинал Варнава очередной свой рассказ, а его слушатели целиком превращались в слух, внимая каждому его слову.

В это время Глеб Морозов, уже изрядно хвативший на радостях лишнего, протянул слуге, стоявшему за его спиной, пустой кубок с требованием наполнить его до краев. Слуга поспешно наполнил кубок стольника ароматной греческой мальвазией, пахнущей полевыми цветами, медом и мускусом с миндалем. Глеб встал, подняв кубок над головой, и торжественно провозгласил тост за хозяина пира, архимандрита Паисия.

– У моего дитя пока нет веры, – начал он, тщательно подбирая слова. – Не проснулись разум и совесть. Но все равно он часть нас. Всем своим существом он связан с нами. А мы, как христиане, как православные, не можем примириться с тем, чтобы ребенок был отторгнут от божественной благодати. Сегодня Святой Дух освятил все существо моего первенца. А крестный, отец Паисий, принял на себя обязательство вложить веру в его душу. Выпьем, братья, за архимандрита Паисия, ибо несет он на плечах своих всю ответственность этого мира!

Все гости поднялись со своих мест и выпили стоя. После чего иеродьякон трижды оглушительно пропел «Многая лета!». Неизвестно почему, но «иерихонский» бас монаха застал слугу Глеба врасплох. Вздрогнув, он испуганно выронил глиняный кувшин себе под ноги. Кувшин, с треском расколовшись, окатил брызгами белоснежный, обшитый золотыми двуглавыми орлами придворный терлик Глеба.

– Васька, болван безрукий! Ты самый ленивый и тупой холоп на свете, – рассерженно прошипел Глеб, брезгливо стряхивая рукой с драгоценного кафтана мелкие капли вина. – Пшел вон с глаз моих!

Васька, побелев, пулей выскочил из зала, сопровождаемый смехом подвыпивших гостей, которым это происшествие почему-то показалось забавным. Между тем Морозов, проводив мутнеющим взором убегавшего из трапезной слугу, заплетающимся языком спросил у молодой супруги, сидевшей рядом:

– Авдотья, где наш наследник? Петруша! Пусть Меланья принесет первачка нашего!

– Не надо, Глеб. Ты выпил. Я не хочу… – тихо, на ухо ответила Авдотья Морозова сердитым и встревоженным голосом.

– Надо. Я сказал! Меланья, ты слышала? Где Петя? – требовательно с пьяным упрямством закричал царский стольник, ударив кулаком по столу. Назревавший на пиру семейный скандал успокоила Меланья, которая, сделав успокаивающий жест в сторону рассерженной Авдотьи, ушла исполнять поручение хозяина, который после этого самодовольно ухмыльнулся и шлепнулся обратно на резной итальянский стул, что-то бубня себе под нос.

Между тем за столом, за которым сидели Феона с Прокопием, иеромонах Варнава после короткой паузы, вызванной несостоявшимся скандалом в семействе Морозовых, в который раз занудливо повторил «волшебную» фразу:

– А вот, честные братья, еще одна удивительная история! Было это, когда лукавейший крымский хан Магомет-Гирей со своим безбожным воинством пришел в пределы русские. Правивший тогда царь Василий Иванович, видя, что силы не равны, отошел к Волоку ожидать подкрепление, а Москва незащищенной осталась. Приходи и бери ее голыми руками. И привиделось тогда одной слепой инокине в Новодевичьем монастыре, будто шум великий, вихрь страшный и звон, как от площадных колоколов. И увидела она: сошли прямо во Фроловские ворота световидные святители и великие русские чудотворцы Петр и Алексей и Иона и Леонтий Ростовский, и несли они чудотворный образ Пречистой Богоматери Владимирской. А навстречу им от великого торговища Ильинского шли преподобные чудотворцы Сергий Радонежский да Варлаам Хутынский. И просили Сергий и Варлаам не покидать город и не оставлять паству во время варварского нашествия. А святители им отвечали. Мы, мол, долго молились об избавлении от нашествия басурманского, но Бог повелел не только уйти из города, но и образ чудотворный с собой забрать, потому что страх Божий люди презрели и о заповедях Божьих радеть перестали. – Варнава сделал страшные глаза и, подняв вверх руку, указующим перстом потряс воздух. После чего, немного переведя дух, продолжил рассказ:

– Но преподобные Сергий и Варлаам с плачем взмолились им: «Вы, святые святители, жизни свои положили за паству, а ныне в дни настоящей скорби вдруг покидаете их? Не презрите их молитв, не оставляйте Богом порученной вам паствы», и тогда весь Собор единодушно на молитву встал, и литию сотворил, и каноны пел, и евангелия читал, и ектеньи и молитву Пречистой Богородице перед образом Ее творил. И воротился Собор святителей обратно в Москву с чудотворным образом Богоматери и с другими святынями.

Это видение инокиня рассказала своему духовному отцу Давиду, игумену монастыря Святого Николы Старого, что в Китай-городе, а тот разнес весть по всей Москве. И случилось чудо, – закончил свой рассказ Варнава, сделав при этом изумительно длинную паузу, – безбожные агаряне Магомет-Гирея ушли от Москвы без боя! Вот, братья, какое чудо сотворили великие святители русские!

Варнава торжествующе оглядел одобрительно кивавших пышными бородами слушателей и хотел, видимо, для закрепления хорошего настроения поведать еще какую-нибудь поучительную историю из своей бездонной коллекции, но неожиданно в разговор влез старец Прокопий, до того молча сидевший рядом с Феоной и с загадочной улыбкой слушавший рассказ иеромонаха.

– Помню я эту историю, братья, прямо как сейчас! Я тогда в церкви Благовещения на Дорогомилове пономарем служил и как раз в церковь шел. А в церкви этой, надо сказать, века четыре, а может, и все пять, хранились священные ризы. Иду я, значит, в церковь, смотрю, бежит ко мне со всех ног сам великий святитель Леонтий, чудотворец, и кричит: «Скорее открывай церковь. Нужно мне облечься в освященную мою одежду, да немедленно достигнуть святейших митрополитов, идущих со освященным Собором из града сего».

Прокопий осмотрел притихших, сидящих с открытыми ртами монахов и съел клюковку с пирога.

– Ну, а дальше? – не выдержал кто-то.

– А чего дальше? – пожал плечами старец. – Я открыл, он вошел в церковь, облекся во все святительское благолепие и очень быстро ушел… ко граду. Говорят, священные ризы чудотворца с того времени никто и нигде более не видел. Видимо, вознеслись! Ростовский архиепископ тогда признал это чудом.

За столом воцарилось неловкое молчание. Монахи переглядывались между собой, не зная, как воспринимать рассказ Прокопия. Наконец Варнава задал главный, мучивший всех вопрос:

– Отец Прокопий, не обессудь, но ведь это же, почитай, лет сто назад было. Как же ты-то?

Старец покачал головой то ли в знак согласия, то ли сожаления и задумчиво промолвил:

– Давно живу!

Трудно сказать, какие вопросы задали бы сотрапезники старцу, после того как пришли в себя от его откровений, если бы их внимание вновь не отвлекли. Меланья принесла младенца Петра и передала его отцу.

Счастливый Глеб принял дитя и встал на возвышении около главного стола, держа на вытянутых руках мирно спящего наследника, закутанного в пеленки из драгоценного александрийского шелка.

– Вот он, первачок мой! Приемник! – воскликнул с гордостью и умилением. – Спит еще, малец…

Неожиданно лицо его приобрело бордовый оттенок, потом посинело до темно-фиолетового цвета. Он захрипел, сделал несколько судорожных глотательных движений, зрачки закатились за веки, и в следующую минуту темная, почти черная кровь потоком полилась из носа, рта и даже глаз несчастного вельможи. Хлынувшая кровь пролилась на лицо спящего младенца. Ребенок проснулся и громко заплакал. Стоявшая рядом Меланья буквально вырвала его из ослабевших рук Морозова, который, безвольно повиснув на плечах Авдотьи и Паисия, рухнул вместе с ними на каменный пол.

– Глеб! – пронесся под сводами зала протяжный вопль Авдотьи, скорее похожий на вой раненой волчицы.

– Глееба! – кричала она, тряся мужа за плечи перепачканными кровью руками.

Но Глеб, бьющийся в агонии на холодных каменных плитах монастырской трапезной, вряд ли слышал эти горькие призывы испуганной женщины.

 

Глава 9. Странная болезнь

Через витражные окна в спальные покои гостевых палат, отведенных для царского стольника, проникал неверный, словно пропущенный сквозь призму, солнечный свет. Да и тот поспешили занавесить толстыми английскими шпалерами, предоставив чадящим и постреливающим восковым свечам в настольных канделябрах освещать и без того довольно мрачное помещение. Глеб Морозов, обложенный дюжиной пуховых подушек, не лежал, а практически полусидел в кровати, окруженный испуганными челядинцами и взволнованной монастырской братией. Его иссиня-бледное лицо больше напоминало посмертную гипсовую маску, нежели лицо живого человека. О том, что он жив, говорило прерывистое сиплое дыхание и судорожное подергивание острого кадыка. В его ноздрях торчали окровавленные бумажные тампоны. Глаза были закрыты, и нервно подрагивали веки. Глеба причастили и отпустили все грехи, на тот случай, если вдруг душа его решит покинуть свое бренное пристанище.

Испуганная Авдотья Морозова, размазывая по заплаканному лицу градом катящиеся слезы, сидела у изголовья кровати и растерянно наблюдала за иеромонахом, гнусаво бубнящим над ухом «Канон за болящего». Меланья была тут же, за спиной, положив руки ей на плечи. Некоторое время стоящий в стороне отец Феона поймал себя на мысли, что выражение лица бывшей кормилицы непроницаемо и холодно, как кусок льда из хлодника. Ни жалости, ни сочувствия, ни простого интереса к происходящему. Он подошел к аптекарю, только что закончившему осмотр стольника.

– Ну что думаешь, отец Василий? – спросил его вполголоса. – Что это было?

Аптекарь вздрогнул от неожиданности, удивленно посмотрел на Феону сквозь толстые окуляры очков и, неопределенно пожимая плечами, так же вполголоса ответил:

– Трудно сказать сразу. Очень похоже на отравление. Только вот странность, запаха нет. Что лечить – непонятно.

– А чего же травница твоя великая не помогает? – кивнул головой на Меланью отец Феона. – Стоит в углу, скрестив руки, словно ее это не касается.

На что отец Василий только раздраженно махнул рукой:

– Не знаю я, отец Феона. Не спрашивал. Да и нет у меня права дознания вести…

В этот момент Глеб Морозов пришел в себя и зашелся от громкого кашля, который, казалось, вывернет его наизнанку. Кашель был настолько ужасен, что отец Василий поспешил вернуться к постели больного, отодвинув в сторону Авдотью, назойливо пытавшуюся хоть чем-то помочь измученному супругу, налил в серебряную братину подогретого венгерского. Дождавшись, когда кашель вельможи утих, он дал ему выпить, внимательно изучая глаза, губы, щеки и лоб своего пациента. Осмотр, кажется, его совсем не удовлетворил. Во всяком случае, озабоченность его только усилилась. Глеб же жадно осушил содержимое братины и со вздохом удовлетворения откинулся обратно на подушки. После вина ему явно стало лучше. Увидев это, челядинцы выдохнули с облегчением, и все разом заговорили друг с другом обо всем, что приходило им в тот момент в голову, а некоторые даже пытались задавать вопросы пришедшему в себя стольнику.

Глеб мрачно наблюдал за гомонящей толпой, потом приподнялся на локтях и тихим, но исполненным откровенной ненавистью и злостью голосом прохрипел:

– Вон! Все вон пошли!

В наступившей вслед за этим мертвой тишине к больному родственнику поспешил архимандрит Паисий.

– В чем дело, сын мой? – спросил он изумленно.

Глеб Морозов в изнеможении упал на кровать и, облизав обветренные синюшные губы, едва выговорил лихорадочной скороговоркой на ухо Паисию:

– Отравить меня хотели! Не вышло. Теперь добить попробуют… Никому не верю…

Паисий решительно и жестко взял больного за плечи и, глядя в глаза, прошептал с осуждением:

– Одумайся, Глеб. Не кощунствуй! Что ты говоришь? Это святая обитель! Кто из монастырской братии может хотеть злоумышлять на тебя?

Но Глеб в ответ только упрямо сжал губы и повторил:

– Пусть все покинут мои покои. Все до одного! Никого не хочу видеть…

Ночь выдалась дождливая, темная и безлунная. Ждали ураган. За окном завывал порывистый, шквальный ветер. Монотонно лил противный осенний дождь, барабаня мокрыми пальцами дождевых струй о плотно закрытые деревянные ставни окон. А в монастырской келье сумеречно. На колченогом дубовом столе, слегка подрагивая, горел огонек в масляном светильнике, освещая аскетическую картину иноческого бытия. Давно можно было спать, но никто не спал, впрочем, делая вид, что произошедшее в трапезной их совершенно не касалось. Старец Прокопий читал Новый Завет, орудуя большой лупой, привязанной к поясу потертой кожаной тесемкой. Маврикий в красном углу, стоя на коленях перед иконами, усердно отбивал поклоны, широко и размашисто осеняя себя крестным знамением. Только отец Феона лежал на кровати и притворялся спящим, желая избежать разговоров со словоохотливым старцем. Ему совершенно не хотелось участвовать в обсуждении происшедшего с царским постельничим, но он опасался, что болтливый старик скуки ради втянет его в разговоры на эту тему. Феона лежал, отвернувшись, бесцельно разглядывая оштукатуренную, побеленную стену и сломанную вьюшку печи, болтавшуюся на одной петле. Возможно, эта незатейливая картина в конечном счете и усыпила инока, если бы не приглушенные невнятные звуки, которые доносились из незакрытой печной заслонки. Феона вдруг сообразил, что звуки идут из спальни царского любимца, находившейся как раз за стеной их кельи. Голоса были женские, они то приближались, то отдалялись, но разобрать, о чем говорили их обладательницы, не представлялось возможным. Слишком толстые были стены и слишком тихий разговор.

А тут еще старец, отложив книгу и запихнув лупу в поясной кошель, решил поговорить с послушником, заглушив голоса за стеной.

– Брат Маврикий, – спросил он участливо. – Что же ты в угол забился?

Маврикий, тревожно оглядываясь, ответил вставая с колен:

– Боязно как-то, отец Прокопий. Получается, сейчас боярин прямо за стеной отходит? Я, отче, покойников недолюбливаю. Чей-то пугают они меня… с детства не боялся, а сейчас боюсь!

Маврикий поспешно перекрестился и скосил глаза в сторону стены, у которой лежал отец Феона.

– Ну что тебе сказать? Случай, конечно, странный, однако бывали и более удивительные истории, – проронил старец, оглаживая длинную седую бороду. – Если бы я рассказал про князя Дмитрия Красного, ты бы, наверное, два дня спать не мог. А потом рановато ты заупокойную запел, стольник царский жив!

Прокопий ободряюще улыбнулся юноше и рукой предложил ему сесть с ним на кровать, чем Маврикий не преминул воспользоваться, присев на самый край лавки, служившей Прокопию постелью.

– А чего там с Димитрием этим, Красным, было? – живо поинтересовался он у старика.

Однако отец Феона, отчетливо слышавший в это время два женских голоса за стеной, не стал слушать историю Прокопия. Он быстро поднялся. Натянул на ноги сапоги и, запахнув черную однорядку, поспешно вышел из кельи.

Прихватив нещадно коптящий масляный светильник, отец Феона вышел в темный узкий коридор братского корпуса. Закрыв за собой клацающую железом дверь, он осмотрелся и прислушался. Кругом была темнота и тишина. В нос ударил острый запах плесени, который днем почему-то здесь не чувствовался. Подсвечивая себе светильником, рисующим на стене до жути причудливые тени, он прошел аптеку и богадельню, после чего свернул за угол. Пройдя небольшой вестибюль, перекрытый сомкнутыми в виде «скуфьи» сводами, он поднялся по узкой каменной лестнице на три ступени и оказался на втором этаже гостевых палат, где нос к носу столкнулся с Авдотьей Морозовой и ее кормилицей. От неожиданности обе женщины подпрыгнули на месте и завизжали, заткнув рты ладонями, как всякие испуганные люди, застигнутые врасплох, но не желающие поднимать лишнего шума. У Авдотьи из рук выпал кулек с грязным, неприятно пахнущим тряпьем, а Меланья едва не опрокинула деревянную бадью, закрытую холщовым покровом, которую несла с видимым усилием. Впрочем, на удивление обе женщины быстро оправились от первого испуга и, зардевшись краской смущения, низко поклонились монаху.

– Доброго здоровья, честной отец! – произнесла Меланья, схватив руку отца Феоны, и силой приложила ее к своим губам. Феона почувствовал, что руки кормилицы были неприятно влажными и липкими. Он мягко, но решительно освободился из цепкого захвата Меланьи и непроизвольно понюхал свою ладонь. В нос ударил тошнотворный запах, от которого в первый момент перехватило дух. Феона с удивлением посмотрел на женщин, переводя взгляд с одной на другую.

– Прости, отче, – поспешно произнесла травница. – Мазь варила, вот запах и въелся.

– А что за мазь такая пахучая, дочь моя? – поинтересовался Феона. – Тараканов травить собралась?

– Господь с тобой, батюшка, каких тараканов? – воскликнула Меланья, изображая смущение. – Обещалась я послушнику вашему сделать средство для лечения отца Прокопия…

– Отцу Прокопию повезло, – проронил Феона, не скрывая иронии. – Он уже давно не разбирает запахи, – после чего добавил: – Боюсь, что теперь и я тоже…

Разговор на этом не прервался, но и продолжения никакого не имел. Собеседницы вдруг заспешили в свои покои, попросив у него прощения за проявление неучтивости с их стороны. Феона в ответ только пожал плечами. Провожая задумчивым взглядом поспешно удаляющихся и тревожно оборачивающихся женщин, Феона еще раз приложил ладонь к носу, и его передернуло от корней волос до кончиков пальцев.

Всю ночь Феона не сомкнул глаз, он размышлял и анализировал. Перед его мысленным взором проносились картины произошедших событий, и постепенно они складывались в определенную последовательность, приобретая логику и смысл. Но пока это были только обрывки отдельных фраз, а не целая история. Ему нужно было кое-что проверить. Рассвет застал его на ногах. Пока товарищи собирались к заутрене, отец Феона уже был перед дверью покоев Морозова и читал молитву:

– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас!

Постояв какое-то время и прислушиваясь к происходящему, но, не дождавшись приглашения, отец Феона осторожно отворил дубовую дверь и тихо проник внутрь. В покоях стоял тонкий, привязчивый аромат незнакомых благовоний и утренняя свежесть от настежь открытого окна. Феона увидел стольника, лежащего на резной деревянной кровати лицом к стене. Создавалось впечатление, что Глеб Морозов крепко спал, завернувшись в ворох пуховых одеял.

– Стольник, слышишь меня? – тихо позвал его Феона.

Ответа не последовало. Тогда монах с предельной осторожностью, внимательно глядя по сторонам, подошел к кровати и мягко положил руку на плечо спящего. Тело его безвольно свалилось на спину. Левая рука плетью свесилась вниз, звонко ударившись о деревянные доски пола. Глаза стольника были широко открыты и уже остекленели. Рот скривила последняя гримаса, то ли боли, то ли отчаяния. Глеб Морозов был мертв. Отец Феона осмотрелся, пытаясь найти что-либо имеющее отношение к смерти царского вельможи. Но ничего особенно примечательного в комнате Морозова не было. Кровать, лавки для гостей, стоящие по глухим стенам. Большой стол и немного посуды, оставленной нерадивой челядью. Внимание Феоны привлек драгоценный кубок из огромной морской раковины на серебряной подставке в виде трех античных титанов, держащих кубок на своих плечах. Феона понюхал содержимое кубка, подошел и понюхал губы Глеба, после чего сел на стул рядом с кроватью и задумался. Продолжить осмотр он не успел, услышав за своей спиной резкий, встревоженный голос:

– Что здесь происходит, отец Феона?

Феона медленно повернул голову и увидел в дверях кельи архимандрита, с ужасом глядящего на бездыханное тело родственника. Феона молча показал Паисию драгоценный кубок и, поставив его на край стола, спокойно ответил:

– Думаю, преступление, отче!

Архимандрит растерянно подошел к телу Глеба, закрыл ладонью глаза усопшего и, опустив голову, забубнил молитву за упокой невинно убиенных. Читал он недолго, глотая слова и целые фразы, а по окончании молитвы, осенив новопреставленного крестным знамением, повернулся к отцу Феоне и вопросительно посмотрел на него, очевидно, ожидая объяснений.

 

Глава 10. Отпусти меня, отче!

Глеба, обмытого и одетого схимником, отнесли в маленькую часовню под лестницей в трапезную. В тот же час, как новость о смерти Морозова распространилась по монастырю, в часовню стал стекаться народ. В результате набилось его столько, что с иными нестойкими от духоты и давки случались обмороки. И не сказать, что спешили они отдать последний долг человеку, которого безмерно любили или просто хотя бы хорошо знали. Нет. Совсем наоборот. Многие вообще в первый раз видели и никогда не слышали о том, кто там лежал на струганых досках лавки с двумя серебряными ефимками на веках. Просто для русского человека смерть событие общественное, определяющее его бытие и в конечном счете свидетельствующее о неотвратимости конца. Смерть следит за нами из темных подворотен и залитых солнцем площадей. Оглянись – и ты увидишь ее сзади, ибо ни от кого она не прячется в серых сумерках. Она шествует по земле, собирая свою жатву. Русский верит, что смерть всегда находится рядом, а значит, проводить человека в последний путь – все равно что отправить его в дальнее путешествие. Сегодня ты проводишь кого-то добрым словом, а завтра кто-то так же проводит тебя, и мир не рухнет после твоего ухода, не исчезнет и не растворится. Он просто будет ждать твоего возвращения.

В сумерках маленькой часовни, освещенной чадящими лампадами и свечами в медных напольных канделябрах, слышались тихий вой и всхлипывания. Время для профессиональных плакальщиц еще не пришло, а потому эти проявления чувств пришедших проститься с усопшим были вполне искренними.

– Господи Исусе Христе Боже наш, – монотонно читали молитву за усопших внезапной смертью специально поставленные для того иноки, – прими милостию Твоею и внезапу преставльшегося к Тебе раба Твоего Глеба, по Твоему изволению и попущению, молим Тя, приими его под Твое благоутробие и воскреси в жизнь вечную, святую и блаженную. Аминь.

Отец Феона, протолкнувшись сквозь толпу к телу вельможи, сразу поймал на себе пронзительный взгляд Меланьи, которая поспешила отвести взор, как только их глаза встретились. Следующим, кого заметил монах, был Васька, слуга Глеба, на пиру наливавший вино. Феона отметил, что вел он себя довольно странно для человека, пришедшего проститься с умершим. Нервно потирал руки, потел, чесался и постоянно оборачивался, словно ждал или искал кого. Наконец, даже не дослушав до конца молитву, он торопливо перекрестился и почти выбежал из часовни, растолкав людей, стоящих у входа. Феона, проводив его пристальным взглядом, поспешил следом, стараясь не потерять долговязую фигуру из виду.

Васька быстрым шагом шел в сторону хозяйственного двора. Поступь его была столь стремительна, что Феона, подобрав полы монашеской мантии, едва поспевал за ним, в то же время сам стремясь оставаться незамеченным. Немного не доходя до хозяйственных построек, иноку пришлось остановиться и поспешно спрятаться за выступ колокольни Покровского собора. У деревянного частокола хозяйственного двора Ваську поджидал загадочный человек в длинной епанче военного покроя с глубоким островерхим капюшоном, плотно закрывающим лицо незнакомца. Увидев Ваську, незнакомец, до того столбом стоявший у забора, поманил его рукой в желтой кожаной перчатке с высокой крагой, обшитой тонким фламандским кружевом, и, не дожидаясь, исчез в проеме арок монастырских лабазов. Повинуясь жесту, Васька покорно последовал за ним, семеня огромными ножищами и опустив саженые плечи, от чего стал казаться не таким уж и большим, каким был на самом деле. Выждав немного времени, Феона поспешил за ними, но, завернув за угол лабаза, остановился раздосадованный. За углом никого не было. Только покрытая грязевой коркой, как боевым панцирем, монастырская свинья, визжа от восторга, чесала филейные части о дубовое корыто, благодушно щурясь на отца Феону.

Неторопливо пройдясь по двору, Феона тщательно осмотрел все двери на своем пути, одна из них поддалась нажиму и со скрипом приоткрылась, но уже в следующий момент чья-то крепкая рука рванула ее обратно. Дверь клацнула железным засовом, и наступила тишина. Феона еще раз внимательно оглядел хозяйственный двор, ухмыльнулся в седеющую бороду и спокойно повернул обратно. В это время по Соборной площади в сторону архимандричьих палат с решительным видом шла Авдотья Морозова, сопровождаемая двумя дворовыми девками, в отличие от хозяйки, чувствовавшими себя весьма робко и неуютно. Увидев Феону, Авдотья учтиво, но холодно поклонилась иноку и уверенной походкой вошла внутрь здания, величавым жестом оставив сопровождающих дожидаться ее во дворе.

Архимандрит Паисий, сидя у окна, читал «Исповедь» Блаженного Августина, когда в покои тихо, как домашний кот, проник протодьякон и с порога закашлял в кулак, привлекая внимание. Архимандрит вздрогнул от неожиданности и не очень любезно спросил:

– Тебе чего, отец протодьякон?

– Отец-наместник, Авдотья Морозова просится. В сенях ждет, – ответил тот кланяясь.

Архимандрит с сожалением отложил книгу. Встал, оправляя мантию, и произнес степенно, кивнув головой:

– Пусть заходит.

Не успел протодьякон с поклоном скрыться за дверью, как в покои забежала Авдотья и с ходу упала к ногам архимандрита.

– Отче!

Архимандрит перекрестил склоненную перед ним голову, после чего мягко, но решительно взял Авдотью за плечо, заставляя подняться на ноги.

– Что привело тебя ко мне в столь скорбный час, дочь моя? – произнес он, печально глядя ей в глаза.

Авдотья, тревожно всматриваясь в лицо настоятеля, заломила руки в мольбе и, едва сдерживая слезы, воскликнула:

– Прошу, отче, разреши мне забрать тело супруга и немедленно покинуть монастырь.

Просьба Авдотьи застала Паисия врасплох. На его внушительном, сановитом лице отразилось искреннее удивление.

– Ты просишь о невозможном! – ответил он строго, сажая Авдотью на лавку у окна. – Есть правила, переступать через которые никому не позволено. Понимаешь? Ни тебе, ни мне. Никому. Глеб скончался при странных обстоятельствах. Я, по закону, обязан провести расследование…

Молодая вдова, пока говорил Паисий, согласно кивала головой, но, как только он замолчал, опять сползла на пол, хватая настоятеля за мантию.

– Я не хочу участвовать ни в каком расследовании. Все, что я хочу, это скорее уехать домой. Отпусти меня, отец-наместник. Умоляю!

Из глаз Авдотьи ручьем лились слезы. Они капали на жемчужное ожерелье и дробницы малинового летника, но архимандрита эти слезы словно бы не тронули вовсе.

– Нет! – жестко ответил он, нахмурившись. – Это решительно невозможно. Я запрещаю тебе уезжать до окончания следствия. Умер не просто твой муж и мой родственник. Скончался царский спальник. Стольник. Близкий друг государя. Вытри слезы и иди, молись за упокой души раба Божьего Глеба. Мои иноки будут читать над ним требы и днем, и ночью. Это все, что я могу тебе сказать.

Авдотья упрямо не хотела слышать отказ.

– Но, отче, как же так? Почему?

Архимандрит досадливо поморщился и присел на соседнюю лавку, взяв с подоконника книгу Блаженного Августина.

– Авдотья, я же тебе все объяснил. Почто упорство твое?

Авдотья Морозова, сглотнув слезы и осознав наконец, что умолять и спорить бесполезно, резко вскочила на ноги и, не испросив разрешения, выбежала из покоев, хлопнув дверью. Архимандрит проводил ее удивленным взглядом и, открыв книгу, прочел вслух:

– «Великая бездна – сам человек, волосы его легче счесть, чем его чувства и движения сердца».

Опустив книгу на колени, он воскликнул, с умильным восхищением поглаживая ладонью желтые страницы манускрипта.

– Сколь премудр и толков был сей славный муж! – После чего, еще раз посмотрев на дверь, сказал задумчиво: – Нет, конечно же, я прав! Почему она так спешит покинуть обитель? От чего бежит? Что скрывает?

 

Глава 11. Оживший покойник

Ночь накрыла Покровский монастырь темной пеленой низкого северного неба, без звезд и луны, с обложными облаками, цепляющимися за верхушки сосен. Обитель давно уже погрузилась в глубокий сон. Только в маленькой часовне под лестницей в трапезную горели две свечи в медных подсвечниках, поставленных на край аналоя, за которым дежурный чтец читал требы за упокой Глеба Морозова. Монах у аналоя произносил молитвы монотонной неразборчивой скороговоркой и, казалось, скоро усыпил бы сам себя, когда вдруг услышал посторонний шум. Как будто что-то металлическое упало на пол. Устало подняв глаза от требника, инок осмотрелся. Но ничего подозрительного или странного вокруг не заметил. Маленькое помещение на три сажени в глубину да два в обхват. Большая икона Распятия Господня с канунником перед ней. Дюжина икон поменьше, развешенных по стенам. Четыре лавки вдоль стен, на одной из которых мирно сопел в кулак утомленный службой инок Агапий, ожидавший своего часа. Глеб лежал на скамье посередине часовни желтый и прозрачный, как восковая кукла. В неровном мерцании свечей тени, падающие на лицо, придавали ему иконописный и до жути пугающий вид. Успокоив себя троекратным крестным знамением, инок вернулся было к чтению требника, как дремотное его сознание встрепенулось от неприятной мысли. Глеб лежал без серебряных ефимков на глазах. Они, видимо, и звенели, падая, решил монах, прерывая чтение и шаря в темноте по полу в поисках куда-то закатившихся денег. С трудом он отыскал под аналоем одну монету и встал, чтобы вернуть ее на место, но, к его ужасу, скамья, на которой только что лежал усопший вельможа, была пуста. Похолодев до кончиков пальцев на ногах, монах обернулся в сторону выхода из часовни. Прямо перед ним лицом к лицу стоял Глеб Морозов. Глаза его были закрыты, а холодное лицо не выражало никаких чувств.

– Петр же, познав Его, яко Господь есть! – произнес стольник сухим, дребезжащим голосом, оставаясь при этом недвижимым.

Несчастный инок, закатив глаза, качнулся, оступился и как подкошенный с глухим стуком упал на каменный пол часовни. Глеб, словно движимый посторонней силой, развернулся на месте и, натыкаясь на встречные предметы, направился к выходу, хриплым голосом голося что есть мочи:

– Аллилуйя, аллилуйя, слава Тебе, Боже!

Проснувшийся инок Агапий не стал дожидаться, когда оживший мертвец поравняется с ним. Вскочив с лавки с выпученными от страха глазами, он побежал на монастырский двор, дико вопя по дороге благим матом, не в состоянии произнести что-то членораздельное.

В произошедшей вслед за этим событием суматохе в монастыре не осталось ни одного спящего насельника. Двор быстро наполнился светом факелов, шумом и бегущими со всех сторон людьми, вопрошавшими друг друга о причинах столь удивительной суеты в ночную пору. Как бы там ни было, а слухом земля полнится, и в результате спешили все именно в часовню. Как и днем, народу там набилось столько, что встать негде было, но настроение и мысли у людей теперь сильно отличались от тех, что были еще недавно. Все были взволнованны, напуганы и растерянны. Никто не знал, как реагировать на произошедшее и что вообще произошло. Божий ли это промысел или дьявольское наваждение?

В самой часовне народ с ужасом и любопытством наблюдал, как Глеб Морозов, держась руками за аналой и по-прежнему не открывая глаз, пел срывающимся голосом Богородичные стихи:

Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите Ангели Господни, небеса Господня Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите воды вся, яже превыше небес, вся силы Господни Господа, пойте и превозносите Его во веки…

Все попытки иных смельчаков из челяди и монастырской братии заговорить с ним заканчивались неудачей. Глеб ничего не слышал и никого не узнавал. Это было странно, необычно и пугающе непонятно для окружающих. В гудящей, как пчелиный рой, толпе монахов и мирян стоял отец Феона, пришедший в часовню в сопровождении безмолвного, опасливо прижимавшегося к нему Маврикия. Он внимательно вглядывался в поющего псалмы вельможу, смерть которого сам свидетельствовал всего несколько часов назад, и хмурил брови. За свою долгую жизнь, полную опасностей и приключений, он повидал многое, что иным с лихвой хватило бы и на сотню, но с ожившим покойником сталкивался впервые.

Феона, читавший в чужих головах так же хорошо, как в своей собственной, чувствовал, что «воскресение» Глеба совсем еще не счастливая развязка истории. Что будет продолжение, и это продолжение ему не нравилось, ибо несло скрытую угрозу, разгадать которую монах был пока не в силах. Потому и разглядывал Глеба вершок к вершку в надежде заметить нечто, что упустил, возможно, утром в его покоях. Он подметил и восковую желтизну, и изменившийся голос, и странную слепоту, и глухоту стольника, но все это нисколько не объясняло того, что произошло и, возможно, еще произойдет в будущем.

Осматривая часовню, Феона обратил внимание на тихо стоявшую в дверном проеме Меланью. На удивление, служанка была совершенно спокойна и бесстрастна, словно это не ее хозяин только что восстал из гроба и блаженно голосил Богородичные стихи, пугая окружающих. Но еще более странно было отсутствие ее хозяйки рядом с чудесным образом ожившим супругом. И это тогда, когда в памяти свежо неподдельное горе, каким она сопровождала его кончину. Почувствовав, что за ней следят, Меланья исподлобья оглядела толпу собравшихся, обернулась и поспешно ушла прочь, словно происходящее ее более нисколько не интересовало. Странное поведение Меланьи и отсутствие в часовне Авдотьи Морозовой только подтвердили подозрения отца Феоны.

Не успела Меланья выйти, как в часовне появился встревоженный, хотя и пытающийся скрыть свое волнение архимандрит. Его сопровождали заспанные и растерянные отец-келарь и протодьякон, а за ними семенил взъерошенный, как дикобраз, отец-аптекарь. Люди, собравшиеся в часовне, расступились, давая им проход. Все затаили дыхание, желая услышать, что скажет архимандрит. Паисий молча постоял перед поющим Глебом. Ни один мускул при этом не дрогнул на его лице. После чего он повернулся к ожидавшему народу и произнес с нажимом:

– Дети мои, Господь Бог явил нам еще одно из чудес своих и восстал из мертвых и попрал прах от ног своих раб Божий Глеб! Возрадуемся же, братия, дарованному нам всем чуду!

После его слов, произнесенных веско и убедительно, по рядам монахов пронеслись нестройные возгласы, и кто-то первый воскликнул, а толпа подхватила притягательное слово «Чудо»!

– Чудо! – крестясь на иконы, кричали монахи.

– Чудо! – вторили им пришедшие в часовню миряне.

– Чудо! – глотая слезы умиления, шептал простодушный послушник Маврикий, тряся отца Феону за край его мантии.

– Это чудо! – повторил архимандрит Паисий и, повернувшись к иконе Распятия Христова, принялся молиться, истово крестясь и кланяясь в пояс. Присутствующие последовали его примеру. Кто-то из монахов запел Канон, все подхватили, и стены маленькой часовни задрожали, наполнившись густыми, величественными звуками древней песни во славу Господа:

Благословите всяк дождь и роса, и вси дуси Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите огнь и вар, студь и зной Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите росы и иней, леди и мраз Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите сланы и снези, нощи и дние Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите свет и тьма, молния и облацы Господа, пойте и превозносите Его во веки…

Монахи пели хором, красиво и слаженно. Вместе с монахами, по-прежнему не открывая глаз, пел «воскресший». Впрочем, невзирая на озвученное архимандритом чудо, монахи опасливо отстранялись от поющего с ними стольника, вокруг которого в результате образовалось пустое пространство, которое суеверно никто не желал переступать.

 

Глава 12. Хмурое утро

После всех треволнений, связанных с ночным происшествием, наступившее утро в монастыре ничем не отличалось от обычного. Все шло по раз и навсегда написанному уставу и устоявшемуся веками распорядку. После заутренней службы иноки и трудники разошлись по работам. Все были при деле, у каждого свое послушание. Монастырь – тихое, умиротворенное место, суета и потрясения ему чужды, а потому о воскресшем Глебе Морозове никто старался не думать и уж тем более не говорить вслух. Тем не менее загадочное событие прошедшей ночи прочно засело в головах монастырских насельников. Напряжение и растерянность пропитали сам воздух обители, сквозили в каждом взгляде, намекались в каждом слове. Казались везде и во всем. В таком состоянии монастырь стал походить на крепость в ожидании штурма неведомого противника.

В то утро отец Прокопий, степенно вышагивая мимо колокольни Покровского собора, жалобно сказал отцу Феоне, шедшему с ним рядом:

– Отец Феона, что-то загостились мы тут. Пора бы уже и честь знать! Пошли уже домой. Реликвия у нас, а более меня здесь ничего не держит.

Но отец Феона, посмотрев на него с пониманием и одобрением, произнес иное:

– Погоди спешить, отец Прокопий. Триста верст до дома. Выдержат ли ноги такой путь? Может, тебя в баньке попарить да мази целебные попользовать? Тебе ведь Меланья мазь для ног передавала?

Прокопий сделал удивленное лицо, выпучив глаза на собеседника.

– Какая Меланья? Не знаю я никакой Меланьи, и никто мне ничего не передавал, – возмутился старик, но уже в следующую минуту, осознав все сказанное Феоной, расплылся в томной улыбке. – А вот банька – это хорошо! – произнес он одобрительно кивая. – В бане мыться, заново родиться! На баньку я, пожалуй, соглашусь. Ох и голова у тебя, отец Феона, прям не голова, а какая-то Дума боярская! Пошли к отцу Геннадию, не будем время терять.

Забавляясь стремительностью принятия решений старцем Прокопием, Феона только руками развел и согласился с предложением. Вдвоем они свернули на хозяйственный двор, справедливо полагая, что найти отца-келаря в это время проще всего именно там. Завернув за угол и войдя в открытые ворота хозяйственного двора, оба инока остановились как вкопанные, увидев удивительную для монастыря картину. У северной стороны монастырских лабазов, рядом с мрачным приземистым строением с узкими зарешеченными бойницами, назначение которого им было неизвестно, вели разговор три человека, и разговор у них явно не ладился. Обладавший острым зрением Феона издалека узнал всех собеседников. Первым был Васька, слуга Глеба Морозова. Во втором Феона признал навязчивого прихожанина с заячьей губой, не дававшего ему прохода два дня назад. А третий был незнакомец в темно-серой епанче.

Непосредственного участия в разговоре незнакомец не принимал. Он неподвижно стоял в стороне, пока Васька и человек с заячьей губой о чем-то горячо спорили, порывисто жестикулируя и рьяно размахивая руками. В тот момент, когда Прокопий и Феона появились на хозяйственном дворе, спорщики уже не на шутку сцепились друг с другом, обрывки их перебранки доносились до ушей иноков, но понять из них причину ссоры было невозможно. «Заячья губа» схватил Ваську за грудки, оторвав пуговицу на его косоворотке. В ответ Васька довольно грубо оттолкнул своего сретника, тут же получив сокрушительный удар в челюсть. Удар был настолько мастерский, что здоровенный бугай Васька рухнул как подкошенный. Быстро придя в себя, он попытался было подняться, но недвижимый до тех пор незнакомец повалил его обратно, придавив к земле ногой, обутой в красный сафьяновый сапог. «Заячья губа», подойдя ближе к поверженному противнику, сказал ему что-то, веско и требовательно воздев к небу указательный палец.

Увидев драку, старец Прокопий не сдержал негодующего возгласа. В свою очередь, незнакомец, заметив, что на них смотрят, просто отвернулся и исчез в арочной анфиладе монастырских лабазов. «Заячья губа» еще что-то сказал слуге, вытирающему кровь с лица, и медленно удалился в противоположную сторону. А избитый Васька, низко кланяясь монахам, подобрал с земли свою поярковую шапку и, отряхнув ее от пыли, быстро побежал в подсобные помещения монастырской конюшни.

Старец, все еще кипя от возмущения, воскликнул, указывая отцу Феоне на уже опустевший двор:

– Это как же так? В святой обители, среди белого дня, кулаком по парсуне! Неслыханное кощунство!

– А мне интересно, что это за люди? – задумчиво ответил Феона. – Что они делают в монастыре?

– Вот-вот! – согласился Прокопий, покачивая седой головой. – А этот, в серой хламиде? Вроде и не схимник, а лоб куколем скрывает. Что за наряд? Нет, отец Феона, странные дела тут творятся. Воля твоя, но неуютно мне здесь. Я бы лучше домой отправился. Там благодать!

В этот момент с верхней анфилады монастырской стены донеслось одинокое пение псалмов.

– Ну вот, – перекрестился Прокопий. – Прости Господи! Еще и это…

Старец развернулся и медленно, опираясь на посох, заковылял прочь с хозяйственного двора. У него пропало всякое желание идти в этот день в баню.

– Следующий раз, – сказал он сердито, отвечая на немой вопрос отца Феоны. – Сейчас лучше в келью пойду, помолюсь.

Отец Феона согласно кивнул головой, но сам не последовал за старцем. Вместо этого он подошел к месту недавней стычки и, присев на корточки, стал внимательно разглядывать землю вокруг себя. Ничего примечательного на пыльной земле, кроме следов борьбы и свежих капель крови, казалось, не было, однако на том месте, где стоял незнакомец, Феона нашел раздавленный сапогом маленький терракотовый пузырек, который иноземные аптекари обычно использовали для хранения сильнодействующих снадобий. Монах поднял крупный осколок пузырька. Потрогал его с тыльной стороны, понюхал и застыл в неудобной позе, погрузившись в глубокие размышления.

Глеб Морозов стоял на стене монастыря и пел:

Благословите земля, горы и холми, и вся прозябающая на ней Господа, пойте и превозносите Его во веки…

Напуганные обитатели монастыря, находившиеся во дворе, стояли, задрав головы на стену, крестясь, показывали на Морозова руками и тихо перешептывались, пока на Соборной площади не появился архиепископ Арсений Элассонский, сопровождаемый архимандритом Паисием. Увидев их, люди стали поспешно расходиться, низко кланяясь и стараясь не встречаться с архиереями глазами. В мгновение ока Соборная площадь опустела.

Архиепископ Арсений долго стоял и слушал монодию Глеба Морозова. Ни один мускул не дрогнул на его смуглом, одутловатом лице. Архиепископ умел держать себя в руках. Всю свою жизнь он был больше царедворцем, нежели духовной особой. Знал, как заводить нужные знакомства, где находить влиятельных покровителей и когда от них отрекаться, перебегая к другим. Но главное, умел чувствовать опасность, с какой бы стороны она ни исходила, иначе не смог бы он, иностранец с сомнительным прошлым, начавший свою карьеру на Руси еще при сыне Ивана Грозного, царе Федоре Иоанновиче, так долго удержаться на самых вершинах церковной иерархии. Во время смуты Арсений принимал участие почти во всех государственных переворотах. Венчал на царство Лжедмитрия Первого, на которого лично возложил шапку Мономаха. Короновал Марину Мнишек, жену царя-самозванца, а потом присутствовал при расправе над ними и избрании царем Василия Шуйского. Поговаривали, что не без его участия появился в пределах Российских и Лжедмитрий II. В 1611 году Арсений возглавил московское православное духовенство, в качестве главы которого вел переговоры с польским королем Сигизмундом III на предмет посажения на Московский стол его сына Владислава. А потом верой и правдой служил польским оккупантам, но лишь до того момента, когда осознал, что дело их проиграно, и тогда вдруг явился ему образ преподобного Сергия Радонежского, предсказавший конец российских бедствий в ближайшем времени. И в конце года Арсений со всем московским духовенством радостно встречал русское войско. А в мае 1613 года встретил он Михаила Федоровича Романова с его матерью и сопроводил их до царских гробниц, где отслужил молебен. Его же подпись поставлена была на грамоте об избрании новым царем – Михаила, в венчании которого Арсений также поучаствовал. Впрочем, с этого момента звезда Элассонского стала клониться к закату, ибо Романовы архиепископа не жаловали и сослали в почетную ссылку в Суздальскую епархию. Но ведь и не повесили на Болотной и не посадили в каменный мешок на хлеб и воду где-нибудь на Валааме или Соловках, несмотря на упорные слухи, что высокопреосвященный благоволит римскому папе и даже является тайным католиком и иезуитом.

Арсений Элассонский дослушал псалом до конца и, не оборачиваясь, произнес с раздражением:

– Надо бы тебе, Паисий, как-то прекращать этот вертеп. А то, не ровен час, все монахи разбегутся. И так уже про бесовщину судачат. Лицо святой обители очернять негоже. Историю эту все одно не скрыть от государя, но лучше, если закончится она за стенами монастыря. Это совет. Решать тебе.

Арсений развернулся всем телом и посмотрел на архимандрита тяжелым, пробирающим до костей взглядом. Паисий, все это время вынужденно стоявший за спиной архиепископа, опустил голову и с поклоном, учтиво ответил:

– Я понял, Владыко!

Оба иерарха, больше не проронив ни слова, повернули обратно. Когда подходили к архимандричьим палатам, дорогу им преградил человек с заячьей губой, ведший по двору коня под уздцы. Он упал перед архиепископом на колени и, пришепетывая из-за своего физического недостатка, грубым голосом попросил:

– Благослови, Владыко!

Элассонский вяло перекрестил склоненную голову на коленях стоявшего перед ним человека.

– Благословение Господа Бога Спаса нашего Исуса Христа на рабе Божием…

– Симеоне, – назвал мужик с заячьей губой свое имя.

Архиепископ кивнул и закончил:

– …всегда ныне и присно и во веки веков!

– Аминь.

– Христос посреди нас!

– Есть и будет!

Семейка поцеловал правую руку и плечо архиепископа и, повинуясь величавому жесту владыки, довольно ухмыляясь, направился к воротам монастыря. Монастырский привратник отворил перед ним тяжелую створку ворот, выпуская гостя. Семейка легко вскочил в седло и, дав шенкелей, сорвал коня с места в карьер.

– И-и-йя – ха! – раздался уже из за стены его лихой разбойный клич, от которого привратник невольно вздрогнул, перекрестился и поспешил затворить ворота на тяжелый деревянный засов.

 

Глава 13. Убийство и снова убийство

Ночь пришла незвано и незаметно. Тьма сгустилась как-то вдруг. Казалось, только что закат озарял, разделяя призрачной линией, горизонты багряного с золотым отливом неба с бесконечной глубиной дремотной, темно-малахитовой тайги, и вот уже границы их оказались сильно размыты, и густая мгла поглотила все краски вечерней зари, смешав и разбавив все черным непроницаемым цветом. Монастырь дремал, погрузившись в сладкие сны, спеша насладиться несколькими короткими часами, отведенными его обитателям для отдыха.

В бледной дымке обманчивого света от едва рожденного месяца мелькнула призрачная тень. Человек, явно не желая быть замеченным, метнулся через Соборную площадь, низко прижимаясь к земле, и исчез в дверях гостевых палат. Человеком этим был слуга Глеба Морозова Васька. Проникнув в гостевые палаты, он в кромешной темноте на ощупь прошел широкие сени, натыкаясь на дубовые лавки, нащупал руками лестницу и, шепотом чертыхаясь от боли, поднялся на второй этаж. Здесь Васька немного взбодрился. В конце коридора у маленькой иконы Спаса висела зажженная лампадка, которая прорезала сумерки ровно настолько, чтобы дать возможность не свернуть себе шею, скатившись с лестницы, или не разбить голову о каменные пилястры, держащие своды палат. Васька на цыпочках подкрался к дверям спальных покоев своего хозяина и осторожно дернул медное кольцо, служившее ручкой. Дверь не поддалась. Тогда Васька потянул за темляк, вынув из-за голенища сапога тонкий и кривой засопожник. Просунув его в узкую щель, он осторожно пошевелил ножом, пытаясь нащупать щеколду. За дверью тихо звякнул крючок, и дверь отворилась. Васька, несмотря на внушительные размеры, с кошачьей грацией проник в покои Глеба и настороженно осмотрелся. Его проникновение в спальню хозяина осталось незамеченным. Он знал, что Глеб предпочитал спать один, не позволяя челяди оставаться в его покоях. Сам Глеб, обложенный со всех сторон пуховыми подушками, полусидя спал на дорогой амарантовой кровати под сенью атласного балдахина. Неприятным открытием для Васьки было нахождение в спальне монаха, сидевшего на лавке в красном углу с требником в руках. Монаха, видимо, оставили до утра читать Морозову требы, но сон сморил его задолго до рассвета. Голова инока была низко опущена. Омофор камилавки закрывал лицо, но и без этого было видно, что монах крепко задремал, посапывая и причмокивая во сне. Васька замер, размышляя, что ему делать с непрошеным свидетелем, но, подумав, решил разобраться с ним потом. Ловко перекинув кинжал из руки в руку, Васька, злобно ухмыльнувшись, направился к спящему Глебу. Но когда он подошел к Морозову вплотную, тот, почувствовав смертельную опасность, неожиданно проснулся и стал беспомощно шарить руками вокруг себя.

– Кто здесь? Я тебя знаю?

В этот момент слуга растерялся, вжал голову в плечи и испуганно отступил на шаг назад. Но, сразу же устыдившись своей слабости, глухо зарычал и бросился на Глеба. Схватив его за ворот шелковой сорочки, он поднял нож, готовый перерезать несчастному горло, когда в голову ему угодил требник, пущенный чьей-то сильной рукой. От полученного удара Васька выронил нож, отпустил свою жертву и сполз на пол. Вылезшими из орбит глазами, превозмогая гул в голове, он смотрел, как на него движется темная фигура, в которой он признал уже знакомого ему отца Феону.

– Часом не зашиб тебя, сын мой? – спокойно поинтересовался монах, глядя на убийцу ледяным взглядом.

– Ах ты ж шалава, лудъ псоватый… – зашипел Васька, хватая выпавший нож и бросаясь на обидчика.

Феона не испугался, не бросился бежать от заведомо более сильного и более молодого противника. Он одним разворотом тела ушел с линии атаки и с внешней легкостью не лишенным изящества простым шлепком ладони выбил нож из рук Васьки. Нож отлетел в сторону, воткнувшись в деревянную стойку балдахина. Не останавливаясь, инок резко потянул Ваську вниз за рукав его однорядки, после чего еще одним небрежным шлепком в лоб свалил здорового как бык соперника на пол.

– Кто тебя послал? Зачем ты хотел убить хозяина? Говори, вор.

Лицо Феоны оставалось бесстрастным, но глаза блеснули холодным стальным блеском, не сулящим убийце ничего хорошего. Васька звериным чувством преступника понял, что за внешней небрежностью и кажущейся простотой движений скрыта работа опытного воина, победить которого в честном бою у него было мало шансов. Он вообще не мог понять приемов инока, и это обстоятельство его сильно пугало. Теперь его заботило одно – вырваться из спальни хозяина. Видимо, страх наказания от людей, пославших его на убийство, был сильнее страха быть пойманным на месте преступления. Васька оскалившись в нервозной ухмылке, вскочил на ноги и, выхватив нож из стойки балдахина, снова бросился на Феону. В завязавшейся короткой схватке он успел пырнуть острым клинком левую кисть монаха и выскочить из покоев. Феона, зажав здоровой рукой порезанное запястье, поморщился то ли от боли, то ли от досады, но преследовать беглеца не стал, а вместо этого, поискав глазами, оторвал узкую полоску атласной ткани от простыней Глеба и спокойно уселся на скамью у дверей перевязывать кровоточащую рану.

– Ничего, Глеб Иванович. Опасность тебя миновала, – обратился он к растерянному стольнику, все еще сидящему на своей кровати в позе тревожного ожидания.

– Вижу, ты слышать стал?

– Кто ты, добрый человек? Как зовут тебя? – повернув голову на голос, спросил Глеб.

– Путник, – услышал он в ответ.

Васька резво бежал в сторону хозяйственного двора, спотыкаясь и падая в темноте. Достигнув приземистого строения с бойницами вместо окон, он отворил маленькую дверь в его торце и проник внутрь. Не останавливаясь, продолжил бежать по сводчатому без окон коридору с низким потолком, освещенному нещадно чадящими масляными светильниками. Выглядел Васька уставшим и сильно напуганным. Тяжело дыша и держась за ребра, он остановился около двери, более похожей на ворота со слуховым окном и калиткой, из-под которой наружу пробивался слабый свет. Отдышавшись немного, Васька тихо постучал. Спустя короткое время слуховое окно открылось, потом закрылось и застучали железные затворы. Крепкая мужская рука с драгоценным васильковым сапфиром на безымянном пальце отворила калитку, запустив слугу, после чего калитка со скрипом захлопнулась, и наступила полная тишина.

Утро в Покровской обители началось, как обычно, ни свет ни заря, без шума и суеты. Очевидно, о ночном происшествии никто ничего не знал и не слышал. Отстояв заутреню, все насельники разошлись исполнять свои послушания. На хозяйственном дворе отец Геннадий распекал двух нерадивых трудников, до сих пор не принесших дрова для бани.

– Так, отче, – чесали затылки трудники. – Вроде на прошлой неделе топили уже баню? Чего ж, опять топить?

– А ваше какое дело? – возмутился келарь, делая страшные глаза. – Когда скажу, тогда и топить будете. Аль не согласны со мной?

– Да нет, мы чего? Мы ничего! – согласно кивали головами мужики. – Прощения просим, отец-келарь. Недопетрили мы чутка. Сейчас истопим, не серчай на нас. К вечеру банька будет душевная. Амброзия, а не банька!

– Ну, то-то! – удовлетворенно произнес отец Геннадий. – Начинайте уже. Потом приду проверю.

После ухода келаря один из трудников подмигнул другому и поманил его рукой к ближайшей дровнице, сложенной под навесом у забора конюшни.

– Айда, Гавря, отсюда возьмем.

Второй трудник с сомнением покачал головой и ответил:

– Так вроде это на зиму заготовили?

– Да ну, – махнул рукой первый. – До летней поленницы идти за скотник надо, а эта тут, рядом. Возьмем десяток полешек покрупнее, никто и не заметит. К тому же тут, кажется, уже кто-то до нас поработал. Разворошили все.

Гавриил не дал уговаривать себя дважды и легко согласился, тем более что его более сообразительный приятель уже вовсю орудовал около поленницы, выбирая дрова получше. Неожиданно он замер на месте, удивленно всматриваясь внутрь разобранной им кладки.

– Ты чего, Мишко? – дернул его сзади за рубаху приятель.

– Да не знаю я, – ответил он с сомнением в голосе. – А ну-ка, Гавря, подсоби. Тут лежит чего-то.

Вдвоем они схватились за нечто тяжелое, заваленное дровами, и потянули наружу. Поленница зашаталась, накренилась и рассыпалась с грохотом, утянув за собой обоих трудников и их страшный груз. Вскочив на ноги, Мишка и Гаврила стали суетливо креститься, с ужасом глядя на то, что выпало из развалившейся кладки. На земле поверх поленьев лежал мертвый слуга Глеба Морозова в залитой кровью косоворотке.

– Что же это, а, Мишко? – спросил более робкий и нерешительный Гаврила у своего приятеля.

– Душегубство! – коротко и мрачно ответил Мишка, с трудом оторвав взгляд от трупа. – Давай, зови людей…

 

Глава 14. Подозрения

Отец Феона и увязавшийся за ним любопытный Маврикий поспешили на хозяйственный двор, как только до них дошла новость об убийстве слуги. Придя на место, Феона разогнал всех любопытствующих и праздношатающихся зевак, которые, к его сожалению, уже успели натоптать вокруг места преступления кучу следов, и принялся обследовать труп Васьки. Васька лежал ничком, широко раскинув руки и ноги. Лежал, где оставили нашедшие его трудники. Никто из пришедших посмотреть так и не решился приблизиться к трупу. Феона присел на корточки рядом с телом, осмотрел его внимательно, потом при помощи Маврикия перевернул на спину. Тело было тяжелое и уже изрядно окоченевшее. Феона заметил, что на лице убитого застыло выражение обычного удивления, словно человека обманули, и эта мысль была последней, о чем он подумал перед смертью.

Изучая труп слуги, Феона приподнял подол окровавленной рубахи, оголяя его могучую волосатую грудь с коростой запекшейся крови.

– Удар сильный. Единственный и точный, – произнес он вслух, указывая Маврикию на рану в груди. – Видишь, плашмя аккуратно между ребер?

Феона положил на тело слуги руку между левым соском и смертельной раной.

– Ровно на два пальца ниже левого соска, – сказал он. – Прямо в сердце!

Маврикий сглотнул комок в горле и, завороженно глядя на рану, спросил инока:

– И что это значит, отец Феона?

Феона, запахнув обратно подол рубахи, посмотрел на своего молодого помощника и спокойно пояснил:

– А значит это, что преступник наш либо опытный убийца, либо военный, с отменным мастерством поединщика! Однако, судя по тому, что рана сквозная и орудием убийства скорее всего служил драгунский палаш, я больше склоняюсь ко второму предположению…

Маврикий был искренне поражен и напуган выводами учителя. Он с ужасом прошептал:

– И что, он сейчас здесь? В обители?

Отец Феона пожал плечами.

– Скорее всего. Видишь, кроме как на рубахе, нигде крови нет? Значит, убит давно, просто лежал где-то, а уже под утро перенесен и спрятан в поленницу.

– Так покойный-то тяжелый. Пудов шесть, не меньше. Трудно такого одному спрятать.

– Молодец, Маврикий, здраво мыслишь! – похвалил послушника Феона. – Получается, преступник был не один.

От подобной догадки Маврикий невольно поежился, а Феона повернулся к стоявшим в стороне трудникам, нашедшим тело, и спросил у бойкого Мишки:

– Скажи, сын мой, как часто пользовались этой поленницей?

Мишка крякнул досадливо, озадаченно почесал затылок, но решил не скрывать правды.

– Да вообще не пользовались. До зимы-то уж точно не должны были. Просто отец келарь велел с утра баньку затопить. Я пошел, смотрю, несколько бревен на земле валяются. Коль так думаю, отсюда и возьму. А тут такое дело!

– Понимаешь, Маврикий? – удовлетворенно произнес Феона, не оборачиваясь к послушнику.

– Ну да, убивец думал, до зимы не найдут!

– До зимы, не до зимы, но на какое-то время он точно рассчитывал…

Феона уже закончил осматривать тело, накрыв его услужливо принесенной кем-то со скотника дерюгой, когда к месту происшествия пришел архимандрит. Он был молчалив и суров. Очевидно, что уже был в курсе случившегося. И это его сильно раздражало и нервировало. Едва взглянув на труп, он передернул плечами, перекрестился и поспешил отойти в сторону. Собравшиеся на дворе стали подходить к нему за благословением. Подошел и отец Феона.

– Благослови, отец Паисий! – сказал он с поклоном.

Бросив на инока отчужденный взгляд, архимандрит сделал ему молчаливый знак следовать за собой и направился в сторону нижней анфилады монастырского двора. Феона направился следом, почтительно держась немного позади отца-наместника. Они прошли ажурные кованые ворота внутренней стены и оказались в роскошном архиерейском саду, живописными каскадами террас спускавшемся к самому берегу Чухломского озера. Прогуливаясь по ухоженным дорожкам сада мимо редких по красоте цветов и растений, собранных монастырскими садовниками в самых отдаленных частях страны, архимандрит задержался около одного невзрачного с виду куста шиповника. Постоял немного, глядя на уже отцветающие бледно-розовые бутоны, и неожиданно спросил:

– А знаешь, отец Феона, в Англии этот шиповник называют розой Московита?

Отец Феона, внимательно глядя в глаза настоятелю, уклончиво ответил:

– Интересно! Никогда о том не слышал.

Архимандрит, неспешно обходя кусты по кругу и трогая рукой осыпающиеся от его прикосновений нежные лепестки роз, продолжил говорить, не глядя в глаза Феоне:

– Да. Московита. Отец-аптекарь три года назад возил англичанина Традесканта на Ягру, там они эти кусты и заприметили. Он говорит, ты интересовался отравлением.

Отец Феона изобразил на лице искреннее удивление и переспросил Паисия:

– Кто интересовался?

Архимандрит в первый раз за весь разговор прямо посмотрел в глаза собеседнику и твердо с нажимом в голосе повторил:

– Ты. Так отец Василий говорит, аптекарь. Ты спрашивал, знает ли он яд, которым был отравлен Глеб Морозов.

Жесткие нотки в голосе нисколько не смутили отца Феону. Выдержав взгляд архимандрита, он спокойно ответил ему, глядя прямо в глаза:

– Не совсем так, отче. Я спрашивал, что он думает о произошедшем. Про отравление сказал сам отец Василий.

Архимандрит не стал играть в гляделки с монахом и, вернувшись к разглядыванию розы, утвердительно покачал головой.

– Да-да, конечно. Именно так он и сказал. А уместно мне будет спросить еще об одном?

– Спрашивай, отче, – с поклоном ответил отец Феона, уже приблизительно понимая, о чем будет говорить с ним настоятель монастыря.

Архимандрит развернулся и неспешно пошел прочь из сада, так же молча поманив за собой собеседника. Подходя с анфиладе, он, не оборачиваясь, задал ожидаемый вопрос:

– Как долго ты и твои спутники будут еще пребывать в нашей обители? Пойми правильно. Нас это не то чтобы беспокоит. Просто хотелось бы знать заранее.

Отец Феона, потупив глаза, едва заметно улыбнулся.

– Я прекрасно понимаю, отец-наместник, – ответил он со всей учтивостью. – Прошу еще пару дней, пока ноги отца Прокопия не смогут выдержать долгое путешествие обратно.

Архимандрит, которому, видимо, весь этот разговор был тягостен и неприятен, поспешно согласился, словно опасаясь, что у Феоны могут возникнуть еще какие-либо обстоятельства, отдаляющие их отъезд.

– Прекрасно! – воскликнул он удовлетворенно. – Так и решим. Еще два дня.

– А что с рукой, отец Феона? – спросил он как бы невзначай, указав на перевязанное запястье инока.

Здоровой рукой Феона беспечно отмахнулся от вопроса Паисия.

– Порезался, отче. О скобу дверную в келье, – ответил он с невинной улыбкой на лице.

Архимандрит Паисий понимающе кивнул головой, но по глазам было видно, что он не верит словам, сказанным его собеседником. Выйдя из монастырского сада, они, учтиво раскланявшись друг с другом, разошлись в разные стороны, сославшись на неотложные дела, ожидавшие своего исполнения.

Между тем с хозяйственного двора трудники уже свезли в холодную при монастырской божедомке тело убитого Васьки и даже успели собрать заново разрушенную дровницу. Со стороны церкви Николы-угодника доносилось одинокое, уже привычное всем распевание псалмов горемычным стольником. А в архиерейском саду порыв ветра со стороны Чухломского озера сорвал последние лепестки с кустов розы Московита и закружил их по садовым дорожкам в причудливой и веселой гальярде, которую, наверное, отплясывал при английском дворе и сам королевский ботаник и пошлый шпион Традескант, жаждавший русских секретов и богатств, а в результате угодивший на войну с алжирскими пиратами и едва унесший оттуда ноги. Русские секреты дорого стоили и не многим они пришлись по карману. Взбудораженный с утра монастырь к полудню успокоился. Никому не хотелось думать о происшествиях, слишком часто в последнее время случавшихся в обители. Монахи молились, чтобы в этот день никаких событий больше не было.

 

Глава 15. Запоздалые решения

В покоях архимандрита в тяжелых бронзовых канделябрах потрескивали ароматные восковые свечи. В сочетании с плотно задернутыми парчовыми портьерами они создавали в помещении обстановку мягкого сумрака и таинственности. За большим дубовым столом, вальяжно развалившись в хозяйском кресле, Арсений Элассонский читал наскоро составленный монастырскими дознавателями отчет по убийству слуги Глеба Морозова. Лицо архиепископа за все время чтения оставалось непроницаемым, как маска Вольто итальянской комедии дель арте. Трудно было понять, был ли он доволен написанным, гневался или оставался равнодушен к прочитанному. Пока Владыка был погружен в чтение документа, мимо него без остановки прохаживался архимандрит Паисий, нервно потирая ладони и бросая косые взгляды на начальника.

– Ты, отец-наместник, сядь, – надменно и сухо бросил архиепископ Паисию, не отрываясь от чтения. – А то мельтешишь, только ветер гоняешь.

Архимандрит, остановленный этой неблагосклонной к себе репликой, послушно сел на соседнее кресло и, проведя ладонью по потному лбу, не удержавшись, стал жаловаться Арсению:

– Покой потерял, Владыко! Прости Христа ради! Не сдержался. Мало мне одного ожившего покойника, так и второй подоспел. И этот точно не оживет!

Архиепископ небрежно бросил свиток на стол и, холодно глядя на Паисия, ответил:

– А я тебе говорил. Помнишь?

– Все помню, Владыко! – нервно вскакивая с кресла, воскликнул архимандрит. – Твоя правда. Пора заканчивать с этим вертепом. Монахи шепчутся про бесовщину, трудники боятся на работу ходить. Их Глеб до жути пугает. Скоро в обители, кроме меня, только старики в богадельне останутся и те только потому, что им бежать некуда. С твоего разрешения вызвал я на разговор Авдотью Морозову.

Арсений Элассонский кивнул головой в знак согласия.

– Это твоя обитель. Тебе и решать.

Не успел архиепископ закончить этой фразы, как в дверь просунулась хитрая козлинобородая физиономия протодьякона. Глядя в неопределенное место, он с поспешным коротким поклоном сообщил:

– Отец-наместник, Авдотья Морозова пришла, звать аль нет?

Паисий вопросительно посмотрел на архиепископа и, дождавшись его разрешительного кивка, сказал с выдохом, устало потирая глаза:

– Зови. Пусть заходит.

Протодьякон кивнул и исчез за дверью, спустя короткое время он появился снова. Вместе с ним в покои вошла растерянная и настороженная Авдотья Морозова. Она уже не походила на ту капризную самоуверенную боярыню, какой была еще несколько дней назад. Вместо этого осунувшееся лицо, лихорадочная бледность и красные, то ли от бессонных ночей, то ли от бесконечных слез глаза превратили ее в призрак, бестелесное отражение ее прежней дивной красавицы.

Авдотья, поклонившись низко в пояс, подошла к архиепископу за благословением.

– Благослови, Владыко!

Пока Арсений осенял Морозову крестным знамением и произносил слова молитвы, Паисий перешептывался о чем-то с протодьяконом, который, выслушав все указания, поспешно вышел из покоев, плотно закрыв за собой дверь. Увидев, что архиепископ закончил с благословением и вернулся в свое кресло за столом, Паисий мягким и назидательным голосом обратился к Авдотье, стоящей в растерянности посередине кельи:

– В прошлый раз, дочь моя, ты выказывала большое желание покинуть нашу обитель, так ли?

– Так, отче. Ты сам запретил мне даже думать об этом… – хмуро, исподлобья глядя на архимандрита, ответила Авдотья.

Паисий тепло, по-отечески улыбнулся, погладив Авдотью по голове, и примирительно произнес:

– Я ничего не запрещаю, я лишь настоятельно советую. Я рассказал о твоем желании владыке Арсению. Скажи, не передумала ли ты уехать?

Авдотья вздрогнула и, с надеждой глядя на архиепископа, взволнованно заговорила сбивчивой скороговоркой:

– Нет, Высокопреосвященный Владыко! Не передумала, нет…

– Ты можешь ехать, – произнес Паисий в спину Авдотьи с раздражением.

Авдотья, видимо, осознав свою бестактность, живо повернулась к отцу-наместнику и, умоляюще сложив руки, едва не плача от счастья спросила, заглядывая ему в глаза:

– Когда? Когда могу?

– Когда посчитаешь возможным. Хоть завтра утром, – ответил Паисий, пожимая плечами.

Обрадованная этой новостью Авдотья сначала закрыла лицо руками, едва не прыгая на месте как малый ребенок, потом, развернувшись лицом к архиепископу Арсению, с благодарностью упала перед ним на колени, оживленно и ликующе щебеча первые попавшиеся ей в голову слова признательности.

Архимандрит, желая скрыть обиду, которая вдруг нахлынула на него, отошел в сторону и, отдернув тяжелую портьеру, настежь открыл окно. Порыв ветра, ворвавшийся внутрь, заставил трепетать свечи в канделябрах и смахнул со стола отчет монастырских дознавателей. Пространство вокруг наполнилось запахами свежескошенного сена и копченой рыбы, парного молока и сосновой смолы. Паисий с тоской посмотрел на алмазную рябь Чухломского озера, по которому порывы ветра гнали и кружили первые опавшие листья. Перевел взгляд на вздорную, гомонящую и гогочущую стаю диких серых гусей, облюбовавших себе гнездовье рядом с монастырем. Мельком взглянул на качающие темно-зелеными кронами величественные сосны заповедного бора, с двух сторон подступившего к стенам обители.

– Скоро уже и осень! – вздохнув, не к месту подумал Паисий и захлопнул окно.

А вечером пономарь Покровского собора Петр по прозвищу Развисляй был до полусмерти напуган странным схимником, появившимся сразу после заката из ниоткуда и молча ходившим по собору, кропя его святой водой. После тихо вошедшего в Царские врата и растворившегося во тьме церковного алтаря. Пономарь поднял страшный шум. Все бы можно было списать на игру его разгоряченного сознания, зная слабость пономаря к горячительным напиткам, но иноки, работавшие на скотном дворе, подтвердили слова старого пьянчужки, заявив, что тоже видели схимника, ходящего по внешней стене монастыря и кропившего стены святой водой. Обитатели монастыря напряглись и насторожились, ожидая новых неприятностей, и те не преминули случиться.

 

Глава 16. Незваный гость

Той же ночью покой обитателей монастыря очередной раз был потревожен самым возмутительным и непристойным образом. Когда глубокий сон сморил даже самых стойких и страдающих бессонницей иноков, ворота обители неожиданно сотряслись от громкого продолжительного стука. Грохот был настолько сильный, словно стучали палицей или перначом. Спустя непродолжительное время, стук повторился и уже не заканчивался. Из небольшого помещения, расположенного под каменной лестницей, ведущей на монастырскую стену, вышел заспанный привратник с фонарем в руках. Он недовольно ворчал, сердито постукивая на ходу деревянными плесницами по каменной мостовой. Подойдя к воротам, привратник отворил маленькое слуховое оконце и возмущенно выговорил нарушителям покоя:

– Головой стучи! Кто посмел? В обитель Божью. Ночью! Как в кабак, прости Господи! Ничего святого у людей…

С той стороны ворот грубый и властный голос окончательно взбодрил его приказом, не терпящим возражений:

– Открывай давай. Ослеп, что ли? Боярин Борис Салтыков, двоюродный брат государя, со свитой пожаловал.

Ворчливый привратник поспешно отворил настежь ворота, все же не преминув сказать свое слово.

– А почем я знаю? Может, лиходеи какие по ночам шляются?

Во двор заехал всадник на гнедой башкирской кобыле. Одет он был по-военному, но без оружия, зато на кожаном ремешке с руки у него болтался устрашающего вида пернач, которым он, видно, и колотил в ворота. Всадник с усмешкой посмотрел на ершистого привратника и язвительно произнес, лошадью оттесняя его от ворот:

– Открывал тогда зачем, коль не знал? Сторож… – махнул он рукой на монаха. – Бить дурака жаль кулака!

В это время на монастырский двор уже заезжали всадники и телеги обоза. Среди группы богато одетых кавалеристов выделялся один, одетый с особой пышностью. Справедливо рассудив, что это и есть боярин Салтыков, обиженный привратник, не тратя время на препирательства со слугой, отправился прямо к господину. Подслеповато щурясь от света фонаря, поднятого над головой, чернец спросил хмуро и неприветливо:

– Ты, что ли, боярин Салтыков будешь?

Еще довольно молодой, но уже седеющий и полнеющий вельможа в багряном польском жупане, украшенном золотыми кистями и крупным жемчугом, ловко спрыгнул с белого аргамака и, удивленно взглянув на монаха, кивнул.

– Ну я, а что?

– Что же людишки твои без всякого почтения к сану пребывают? – осуждающе покачал головой привратник. – Нехорошо это. Негоже мирянину инока поносить. Господь накажет!

Салтыков не стал выяснять обстоятельства ссоры, послужившей поводом к обиде старого монаха, вместо этого он почтительно склонил голову и вежливо произнес:

– Прости их, честной отец! Сам знаешь, глупая речь не пословица. Они у меня как дети неразумные. Всему учить надо.

Удовлетворившись этим извинением, монах сухо произнес:

– Бог простит! – и удалился к настежь открытым воротам, через которые все ехали и ехали слуги боярина.

Между тем привлеченный очередным ночным шумом по монастырскому двору, опираясь на архиерейский посох, быстрым шагом шел встревоженный архимандрит Паисий, сопровождаемый заспанным, зевающим во весь рот протодьяконом.

– Борис Михайлович, каким ветром? Не чаял я увидеть тебя здесь!

– Доброго здоровья, отец Паисий! Прошу молитв твоих! – поцеловав руку и плечо архимандрита, ответил Борис Салтыков. – Был я, видишь ли, в Галиче по делам Приказа государева, когда донесли до меня худую весть о родиче нашем Глебе Морозове. Вот я и поспешил к тебе. Аль не рад гостю?

Салтыков метнул в сторону архимандрита быстрый колючий взгляд, который сменила доброжелательная улыбка.

– Господь с тобой, боярин. В моей обители тебе всегда рады, – обиженно всплеснул руками Паисий, изображая бесхитростное простодушие.

– Отрадно слышать! – ответил удовлетворенный боярин, продолжая вежливо улыбаться. – А сейчас, ежели ты, отче, не против, хочу проведать несчастного Глеба. Посмотреть на скорбь его…

Это предложение искренне удивило архимандрита, он растерянно посмотрел на Салтыкова, после чего перевел взгляд на не менее удивленного протодьякона и воскликнул обескураженно, разведя ладони рук в разные стороны:

– Сейчас? Посередь ночи?

Борис Салтыков, не переставая улыбаться, утвердительно кивнул.

– А почему нет? – спросил спокойно. – Мне рассказывали, что он вообще не спит, только псалмы поет. Значит, и сон не потревожим.

В это время за спиной боярина, как черт из ладанки, возник Семка Грязнов по кличке «Заячья губа», которого обитатели монастыря ранее уже успели заприметить, а с ним несколько крепких слуг с мрачными ряхами, не сулившими ничего хорошего тем, кто посмел бы перечить слову хозяина. Паисий посмотрел на них исподлобья и молча повернул в сторону гостевых палат. Салтыков со своей свитой двинулся следом.

Подойдя к покоям стольника, архимандрит сделал гостям знак остановиться и сохранять тишину. Пришедшие поневоле напряглись, прислушиваясь к происходящему. Из кельи доносилось хриплое пение Богородичных стихов, приглушенное толстыми стенами и дубовыми дверьми. Постояв немного, Паисий мягко отворил дверь и вошел внутрь. Салтыков со своей свитой, не колеблясь, последовали за настоятелем. В покоях стояла духота и марево от десятка коптящих свечей и воскуренного фимиама. Дежурный инок, сидящий в дальнем углу с псалтырью в руках, слегка разомлев, даже не сразу заметил вошедших посетителей. Сам же Глеб Морозов, по-прежнему не открывая глаз, в одной исподней рубахе, босиком ходил по кругу и пел:

Благословите Анания, Азария, Мисаил Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословите Апостоли, пророцы и мученицы Господни Господа, пойте и превозносите Его во веки. Благословим Отца и Сына и Святаго Духа Господа, ныне и присно, и во веки веком, аминь. Хвалим, благословим, кланяемся Господеви, поем и превозносим Его во веки…

Ошеломленный увиденным, Салтыков переводил растерянный взгляд с ходящего по кругу и поющего Морозова на стоявшего рядом с ним молчаливого и бесстрастного Паисия, не понимая, что предпринять. Тем временем Глеб остановился перед Салтыковым, прервав пение. Теперь они стояли напротив друг друга на расстоянии не более одного аршина. Салтыков даже почувствовал у себя на щеке холодное дыхание стольника. Точно прикоснулся в жаркий полдень к ледяной сосульке. Внезапно Глеб открыл глаза. Всех, кто это увидел, пронзил дикий ужас. Зрачки Глеба были величиной с просяное зернышко. Он смотрел ими на Бориса пристально и сосредоточенно, словно полоз на мышь.

– Петр же познав Его, яко Господь есть… – произнес Глеб, с угрозой делая шаг вперед.

Оторопевший Салтыков испуганно сделал шаг назад, но, оступившись о задранную половицу, с грохотом упал навзничь. Лицо его перекосило от ужаса. С воем он стал отползать на локтях от надвигающегося Морозова, призывая слуг на помощь. Но всегда верная челядь на этот раз, спотыкаясь и подталкивая друг друга в бока и спины, стремительно выбежала прочь из кельи, бросив своего хозяина на произвол судьбы. Архимандрит и дежуривший в келье больного инок в то время стояли как вкопанные, открыв рты от удивления, и также не могли прийти на помощь устрашенному боярину, потеряв от наступившей оторопи способность передвигаться.

Глеб встал над лежащим Салтыковым, смерил его своим кошмарным взглядом и, подняв голову, издал протяжный, леденящий кровь нечеловеческий вой. Из его глаз и ушей потекли тонкие струйки крови, капая на белоснежную исподнюю рубаху и до блеска отполированный пол. На губах Глеба выступила кровавая пена, тело передернулось в сильных судорогах. Он воскликнул что-то нечленораздельное и мертвым упал на вопящего от страха Бориса.

 

Глава 17. Новая метла

Худые вести не лежат на месте. К заутрене в монастыре уже на каждом углу судачили о знатном ночном госте и об умершем во второй раз за последние несколько дней стольнике Морозове. Всех интересовало, окончательно ли на этот раз помер царский спальник или же еще раз воскреснет по прошествии некоторого времени, и зачем так спешно приехал в монастырь боярин Салтыков. Вельможа знатнейший, бывший до возвращения из польского плена патриарха Филарета едва ли не первым человеком в государстве, да сохранивший пока немало от прежних царских милостей.

Солнечным и пригожим утром, сразу после заутрене, у внешнего притвора Покровского собора собрались все монастырские насельники. Напряженным молчанием они встретили вышедших к ним из дверей храма на паперть архимандрита Паисия с клиром и боярина Бориса Салтыкова с несколькими доверенными лицами из ближайшего его окружения. Немного поодаль от них в походном кресле уже восседал архиепископ Арсений Элассонский, окруженный своей челядью.

Борис Салтыков, давно пришедший в себя после ночных неприятностей, был меж тем хмур и неприветлив. Он вышел к народу, толпящемуся внизу, даже не пытаясь замаскировать стальных ноток в своем голосе.

– Сегодня ночью в монастыре при странных обстоятельствах скончался мой сродник, стольник Глеб Морозов, – начал свою речь Салтыков.

Архимандрит Паисий нервно вздрогнул и посмотрел по сторонам. Встретившись глазами с Арсением Элассонским, наблюдавшим за происходящим с откровенным интересом, он отвел взгляд в сторону, недовольно хмурясь.

– А вчера прямо в обители кто-то зарезал слугу Глеба и спрятал тело в поленнице дров. Не слишком ли много смертей за один день? – задал вопрос Салтыков, сурово глядя на собравшихся. – Преступление это тем более предерзостное, что совершено оно против знатного вельможи и друга государя. Надеюсь, все понимают, что такие события не могут остаться без последствий. Я как руководитель приказа Большого дворца и ближний к государю человек, беру расследование в свои руки. Отныне и до его завершения никто не имеет права покидать обитель без разрешения.

По рядам монастырской братии пронеслись глухой ропот, шевеление и перешептывание.

– Вы все подозреваемые! – без тени улыбки закончил свое обращение царский вельможа и, надменно махнув рукой, дал понять, что разговор окончен и люди могут расходиться.

Притихшие и не на шутку испуганные таким поворотом событий, обитатели монастыря стали небольшими группами поспешно расходиться. Отец Феона вместе со старцем Прокопием, послушником Маврикием и догнавшим их отцом-келарем покидали Соборную площадь одними из последних, ведя негромкий разговор о событиях последних дней, свидетелями и участниками которых они невольно оказались.

Феона, не видя пользы в праздности, предпочитал слушать, нежели говорить. Немного отстав от товарищей, он пытливо смотрел по сторонам, размышляя при этом о том, о чем его спутники не знали и даже не догадывались. Он думал о том, что совершенное преступление, которое сначала показалось ему вполне заурядным, на деле оказалось совсем не простой историей, полной загадок и противоречий, а каждый новый человек, возникавший в дознании, только усиливал путаницу и неразбериху. Чутье и опыт подсказывали Феоне, что это только начало. Неожиданности еще будут. Видимо, будут и трупы. Вряд ли тот, кто для достижения цели, не задумываясь, отправил на тот свет двоих, испытает сомнения, если потребуются новые жертвы.

Бросив взгляд на распахнутые настежь ворота хозяйственного двора, Феона увидел стоящего около приземистого серого здания с зарешеченными бойницами не раз уже замеченного им ранее человека в епанче с накинутым на голову капюшоном. И опять ему почудилось, что под плащом незнакомец скрывал тяжелый драгунский палаш. Незнакомец неподвижно стоял, прислонившись плечом к косяку двери, и внимательно наблюдал за Феоной и его спутниками. Заинтригованный инок спросил у отца-келаря, идущего впереди, взявши старца Прокопия под руку:

– Отец Геннадий, а что там?

Феона показал рукой в сторону серого здания. Келарь обернулся, проследил его жест и, суеверно крестясь, ответил:

– Там что? Лучше тебе, отец Феона, не знать об этом!

– И все же? – настаивал упрямый монах.

– Там тюрьма! – коротко ответил отец Геннадий и отвернулся, давая понять, что больше ничего о том месте говорить не желает.

Феона усмехнулся в ответ на тот мистический страх, который испытывал келарь перед внутренней монастырской темницей, и еще раз окинул ее взглядом. Незнакомец все еще стоял у дверей, не сводя с монаха скрытого капюшоном взгляда. По спине Феоны от головы к ногам пробежала колючая, обжигающая волна и вернулась обратно крупными мурашками во всем теле. Такое с ним случалось только перед серьезной битвой или опасным заданием, когда требовались организация и полная самоотдача.

– Ну вот, с Божьей помощью наконец и началось! – подумал он и ускорил шаг, догоняя своих товарищей.

Как только Соборную площадь покинули последние из собравшихся на ней людей, архиепископ Арсений встал с кресла и, подойдя к Салтыкову, спесиво произнес, высокомерно задрав вверх голову:

– Надеюсь, боярин, нас твое распоряжение не касается? Мы рассчитываем сегодня же отбыть в Кострому, ко двору государя.

Борис Салтыков в ответ на надменное обращение к себе архиепископа ответил ему с ухмылкой, которая мгновенно остудила спесь и горячность владыки:

– Разумеется, Владыко. Это твое право. С истинной любовью о Господе пребывая, я лично приду проводить тебя в дорогу со всем почтением многогрешного и недостойного богомольца.

– Да-да, конечно, сын мой, – растерянно и отчужденно произнес архиепископ, сходя по ступеням храма в сопровождении своего клира. Спустя короткое время на Соборной площади не осталось ни одного человека.

 

Глава 18. На женской половине

Ближе к полудню на женской половине гостевых палат, отведенных Морозовым, в небольшой светлице красиво и грустно играла вошедшая совсем недавно в моду среди представителей московской знати колесная лира. Юная простоволосая служанка Авдотьи Морозовой сидела на лавке у входа, играла и пела не сильным, но очень выразительным голосом:

У купца была девица, купца-тысячника. Как задумал купец да свою дочь замуж отдать. Свою дочь замуж отдать, да на грехи душу предать. Как заслышала девица, во темны леса пошла. Во темны леса пошла, себе пустынюшку нашла. Перекрестилася девица, во пустынюшку зашла. Как на правой на сторонке святы образы стоят, Святы образы стоят, да перед ними свечи стоят. Она молилась и трудилась, шестьдесят шесть годов. Перекрестилася девица, со пустынюшки пошла. Как навстречу той девице едет старый Старичок. Уж ты старый Старичок, да исповедай-ка меня.

Авдотья Морозова, во вдовьих одеждах сидевшая на лавке около небольшого окна с приподнятым надвижным стеклом, молча смотрела, как сидящая напротив молодая дородная мамка кормила пышной грудью ее любимое чадо, ее Петрушу. Глаза ее не выражали при этом ничего, кроме безграничной материнской любви к сыну, а вот лицо осунулось и потускнело, лоб прорезали неглубокие, но заметные морщины, а в уголках губ образовались тягостные складки. Авдотья выглядела изможденной и надломленной. Впрочем, возможно, так только казалось. Ибо была она урожденной княжной Сицкой, чей древний род всегда отличался особой строптивостью и несгибаемым упрямством, во многом не уступающим по силе упорству и воле.

В светлицу, стуча чеботками, ворвалась запыхавшаяся дворовая девка Морозовых. Была она круглолица и ряба, одета в красную рубаху и коричневую поневу о трех ергах, говоривших о том, что девица уже сватанная. Не разбирая дороги, она впопыхах налетела на угол большого резного стола, покрытого белоснежной скатертью, сшибла табурет и, почесывая отбитый бок, отвесила хозяйке поспешный земной поклон.

– Матушка, боярин Борис Салтыков просит принять!

Напуганный шумом Петруша оторвался от влажной, капающей молоком сиськи кормилицы и завопил благим матом, пиная пеленки. Авдотья вздрогнула то ли от крика сына, то ли от новости, принесенной служанкой, и настороженно спросила:

– Где он?

– Дык в горнице, матушка! Ждет, – растерянно моргая глазами, ответила девка, указывая рукой на дверь.

– Ну пусть заходит, коли ждет, – велела Авдотья, прикусив нижнюю губу.

– Ага! – суетливо закивала головой девушка и бросилась отворять вельможе дверь, по дороге задев и скинув со стола деревянное блюдо с клубками разноцветных ниток. Но не успела она добежать, как дверь отворилась и на пороге возник Борис Салтыков. Вытянув перед собой руки, со скорбной миной на лице он направился к Авдотье. При этом весь он был такой «кислый», слюнявый и неестественный, что Морозова невольно поморщилась и отстранилась, когда боярин по русскому обычаю троекратно облобызал ее.

– Голубица моя! Авдотьюшка! – произнес Салтыков со слезой в голосе. – Все знаю… Горе! Нет слов. Просто как обухом по темечку. Еще ведь пару недель назад на охоту вместе с царем ездили и вот пожалуйста! Глеб, Глеб, да будет земля тебе пухом.

Авдотья, бросив исподлобья на Салтыкова колючий взгляд, произнесла отчужденно:

– Не ожидала я тебя, Борис Михайлович, тут увидеть! Как же ты добрался так быстро?

Прежде чем ответить, Салтыков осмотрел светелку грозным взглядом и молча кивнул, указав служанкам на дверь. Без слов поняв, что от них требуется, те поспешно удалились в коридор, плотно затворив за собой двери в покои. Боярин, удовлетворившись исполнением его требования, присел на скамью рядом с Авдотьей и ответил без прежней сусальности в голосе:

– Недалеко тут был. Как услышал, так сразу и приехал. Ты знаешь, как я любил Глеба! Он мне дороже родного брата. Что я теперь Государю скажу? А ведь он спросит. Еще как спросит! Так что, сестрица, я этих убивцев, отравителей подлых из-под земли достану. Они у меня собственный яд жрать будут и молить о смерти как о милости. Это я умею. Можешь мне поверить!

Лицо Бориса выражало гнев и решительность, видно было, что он не шутит, говоря о пытках и наказании.

– А с чего, боярин, ты решил, что это отравление? Разве есть тому свидетельство от людей знающих?

Борис, поперхнувшись словом, удивленно уперся в Морозову немигающим взглядом. Видно было, что он подбирал подходящий ответ, но не сразу нашел его. Наконец нежно взяв руку Авдотьи в свою ладонь, он произнес с назидательной ухмылкой:

– За свою жизнь, сударыня, я видел достаточно случайных смертей, чтобы понять, что случайных смертей не бывает. Всегда есть тот, кому эта смерть очень выгодна.

– И кому в таком случае была выгодна смерть Глеба? – спросила Авдотья, освобождая свою руку из потной ладони боярина.

Салтыков нахмурился и ответил, вероятно, немного резче, чем сам того хотел:

– Это мы как раз с благословения Божия в ближайшее время и выясним, милая моя Доня.

Тон Салтыкова и настроение самой Авдотьи Морозовой подстегнули ее к ответной дерзости.

– Боярин, – с возмущением воскликнула Авдотья. – Так меня только в семье самые близкие называть могут.

Сообразив, что разговор стал принимать нежелательный поворот, Салтыков решил сгладить неловкость и произнес примирительно:

– Ну, хорошо, Авдотья Алексеевна, но разве я чужой вашей семье? Подумай! Создатель не дал мне наследника. Придет время, все твоему Пете отдам, потому что люблю его, как сына…

Но Авдотья в этот день не была настроена улаживать с Салтыковым возникшую к нему враждебность. В ответ на словоизлияния Бориса она язвительно прервала его:

– Борис Михайлович, почто зря воздух сотрясать? В народе говорят: «Шурин по зяте не наследник». Не обессудь, боярин. Устала я, хочу одна побыть. Скажи, не встречал ли ты мою кормилицу, Меланью? С утра не объявлялась.

– Напрасно ты так, Авдотья Алексеевна, – произнес он обиженно. – Намерения мои чисты, и ты еще не раз убедишься в этом. А Меланью твою с утра взяли для допроса по следственному делу. Спросят, что нужно, и отпустят.

Салтыков поднялся со скамьи, в пояс поклонился опешившей от его ответа Авдотье и вышел из светлицы, не закрыв за собой дверь.

 

Глава 19. Арест

Вечерняя служба оказалась скомканной. На ней не присутствовали ни архиепископ Арсений, ни архимандрит Паисий. Иеромонах, ведший службу, был молод и неопытен. Он постоянно сбивался и путался, а в результате закончил раньше обычного. Но монахи и послушники, выходящие из храма, кажется, этого даже не заметили. Они живо, хотя и шепотом, обсуждали события последних дней, которые теперь трогали их больше монастырского устава.

Маврикия, чинно шедшего позади Феоны и Прокопия, догнал знакомый послушник из местной братии. Поравнявшись с Маврикием, он степенно поклонился и произнес простуженным голосом:

– Спасайся, брат Маврикий!

– Спаси Христос, брат Варлаам! Что нового слышно? – ответил Маврикий, кланяясь в ответ и вопросительно глядя на своего знакомого.

Послушник Варлаам, загадочно прищурившись, перешел на шепот и жаркой скороговоркой выпалил наболевшее:

– Со всем моим почтением, брат Маврикий, должен сказать, что совсем не богоугодные дела творятся в нашей обители! Холопья Салтыковы ведут себя надменно и недостойно. Бражничают, сквернословят. Ходят в трапезную не в первую и не вторую трапезу, а когда пожелают и требуют пищи. Откажешь, сразу кулаком в ухо. Отец настоятель молчит пока, а братия уже роптать начала. Ежели чего, то я, пожалуй, тоже начну…

Договорить он не успел, заметив, что к ним стремительным шагом приближаются отец-келарь и два стрельца из свиты Салтыкова. Варлаам прикусил на полуслове свой язык и поспешил раствориться в толпе иноков, идущих со службы. Подошедший отец-келарь выглядел растерянно, если не сказать больше, он был потрясен и обескуражен.

– Отец Феона, – произнес он взволнованно, – по твою душу пришли! Я говорю, может, ошибка какая?

Он показал рукой на стрельцов, старший из которых с грозно надвинутой на брови малиновой шапкой подошел к Феоне, и голосом, не терпящим возражений, приказал:

– Честной отец, предлагаю тебе пойти с нами, не задавая лишних вопросов!

Монахи, оказавшиеся в тот момент рядом с Феоной, испуганно переглянулись и невольно сжались, втянув голову в плечи, но сам Феона оставался невозмутимым и остудил пыл стрельцов холодным ответом:

– Как же не задавать лишних вопросов, когда мне не сказали, куда и зачем идти? Без объяснений, дети мои, я вынужден предложить вам проследовать обратно, точно так же, как и сюда. То есть без меня.

Второй стрелец, видя замешательство своего старшего товарища ответом заносчивого монаха, пришел ему на помощь, нехотя пояснив:

– Для дознания велено тебя, отче, привести в тюрьму к судье Никите Рындину, который с тебя показания снимать будет.

На этот раз Феона был действительно поражен и даже не скрывал этого.

– Как? Какому судье? – с изумлением переспросил он.

– Рындину Никите, – повторил стрелец и тут же, получив тычок от старшего товарища, прикусил язык.

– Что, знаешь его? Тени прошлого, да? – настороженно спросил отец Прокопий, глядя на Феону.

– Даже не знаю, что сказать, – погрузившись в воспоминания, ответил он. – Иным теням лучше бы оставаться там, куда они были отправлены.

– Это куда, отец Феона? – влез в разговор наивный Маврикий.

– В преисподнюю, Маврикий. Прямо в ад!

Лицо Феоны мгновенно посуровело, Маврикий суеверно перекрестился и испуганно посмотрел на нетерпеливо топтавшихся на месте стрельцов.

– А еще сказано, что ежели ты вдруг сопротивляться надумаешь, то доставить тебя на допрос силой, без всякого почтения, – заявил старший стрелец, для убедительности своих слов продемонстрировав устрашающего вида бердыш.

– Господи Исусе! Да что же это? – ужаснулся, услышав эти слова отец-келарь, всплеснув пухлыми руками, но отец Феона, сохраняя спокойствие, сделал своим спутникам успокаивающий жест и произнес:

– Ну зачем же силой? Благословение и милость Господня да пребудет с вами, дети мои!

Сделав приглашающий жест старшему стрельцу, монах продекламировал:

«Властитель неба, мой отец, веди меня Куда захочешь…»

– Чего? – открыв рот от изумления, спросил стрелец.

– Ни чего, а кто. Дубина ты стоеросовая! – с иронией ответил Феона. – Это Клеанф, философ. Ладно, ведите уж…

Чернец поклонился своим спутникам и решительным шагом направился в сторону монастырской тюрьмы, заставив стрельцов, гремя амуницией, бежать за ним следом. Оставшиеся иноки с тревогой смотрели ему вслед.

– Может, ошибка какая, а, братья? – чуть не плача вопрошал отец Геннадий.

– Правому Бог помогает! – ответил старец Прокопий, перекрестив спину удалявшегося Феоны.

В сопровождении охранников, расстроенных необычным поведением арестованного, инок прошел на удивление пустой в это время хозяйственный двор и спустился по крутым узким ступеням в подземелье монастырской тюрьмы. Из мрачных, освященных нещадно чадящими от прогорклого масла светильниками пахнуло сыростью, тленом и нечистотами. Был тут и еще один привязчивый запах, который Феона прекрасно помнил. Кислый и терпкий вкус свежей человеческой крови сразу защекотал ему ноздри и кончик языка. Следовало из этого только то, что кому-то недавно здесь сильно не повезло. «Для познания истины» в монастырских тюрьмах использовали те же способы, что и во всех других темницах. Впрочем, знающие люди утверждали, что в монастырских тюрьмах режим был даже более суровый, чем в светских.

Пройдя через распахнутую настежь кованую решетку с висящим на ней огромным амбарным замком, Феона со стрельцами попал в широкий сводчатый коридор с низкими закопченными потолками. Стены от вечной сырости были покрыты грязным мхом и вонючей плесенью. Темные зарешеченные арки смущали сознание бездонной мглой и могильным холодом. На полу валялись толстые цепи с шипастыми ошейниками и кандалами. Между ними копошились жирные тюремные крысы, нагло и безбоязненно бросаясь под ноги проходящим мимо людям.

Пройдя три десятка шагов, стрельцы вывели Феону в небольшой полутемный зал с колоннами, заставленный различными хитроумными приспособлениями, служащими для развязывания языков особо строптивым посетителям. От сгнившего на полу сена, крови и человеческих испражнений воздух в помещении был крайне спертый, тошнотворно сладкий и вязкий. Инок сразу заметил в одной из обустроенных для пыток ниш обнаженное женское тело, висевшее на дыбе. Длинные пряди черных волос совершенно закрывали лицо несчастной. К ногам ее были привязаны тяжелые колодки не менее пуда каждая. Руки с вывернутыми суставами, подвешенные под балку, покрывали кроваво-синюшные пятна. Тело представляло собой сплошное кровавое месиво с лоскутами окровавленной кожи, болтавшимися, словно грязные тряпки на заборе.

Проходя мимо дыбы, Феона остановился и пристально посмотрел на истерзанную женщину. Почувствовав на себе посторонний взгляд, она с трудом подняла свою голову. Как бы ни было изуродовано лицо несчастной, монах сразу узнал в ней Меланью. Она тоже узнала инока и, едва шевеля разбитыми губами, попыталась, сплевывая льющуюся по лицу кровь, что-то сказать. Феона напряг слух:

– …детей. Спаси детей… я знаю, ты сможешь… – едва слышно прошептала знахарка, и голова ее безвольно повисла.

Подошедший стрелец довольно грубо подтолкнул Феону в спину, принуждая идти дальше. В ответ монах бросил на него испепеляющий взгляд, и стрелец, опустив глаза, неожиданно отступил назад. В это время из крохотной боковой двери в пыточную камеру, оправляя на ходу кафтан, вошел Семка – «Заячья губа». Окинув Феону недобрым взглядом, он подошел к пыточных дел мастеру и, указывая на Меланью пальцем, произнес жестко:

– Всыпь ей еще пару горяченьких с оттяжечкой, да не перестарайся, боров. Пусть сперва бумагу подпишет.

После чего пошел по коридору, жестом предложив Феоне и его конвоирам следовать за собой. Как только они отошли, за спиной раздался трескучий хлопок плетеного кнута и следом душераздирающий женский вопль, от которого стрельцы, не привыкшие к подобным испытаниям, замедлили шаг и испуганно переглянулись.

– Че, ссыкотно? – обернувшись оскалился Семка. – Ничего, привыкнете!

Семка провел их по бесконечному лабиринту тюремных коридоров и остановился в самом конце одного из них, около дубовой двери, обитой позеленевшими от времени медными скобами. Постучавшись, он открыл ее настежь, сделав Феоне приглашающий жест.

– Добро пожаловать, отче!

 

Глава 20. В монастырском саду

По-северному низкое, словно сплющенное сверху небо обложили бледно-перистые облака, несущиеся с удивительной скоростью куда-то за близкий горизонт. Прямые лучи полуденного солнца легко пробивались сквозь дырявые, как старая ветошь, тучи, но особого тепла с собой не несли. Очевидно, виной тому была набежавшая с утра хмарь. Август в этих местах нередко бывает дождливым и холодным. Север он и есть север!

По чисто прибранным тропинкам дивного монастырского сада между кустами жимолости и шиповника шли, спускаясь к озеру, Арсений Элассонский и Борис Салтыков. Салтыков почтительно поддерживал архиепископа под локоть, словно заботливый племянник досточтимого, но немощного дядюшку.

– Все равно не пойму, Борис, зачем ты притащил меня сюда? – спросил Элассонский, присаживаясь на каменную скамью, врытую в землю у самого обреза воды.

– А чем плохо это место, Владыко? Красиво, свежо и безлюдно, – улыбнулся Салтыков, садясь рядом.

Арсений Элассонский, глядя на озерную рябь, проронил:

– Ненавижу сырость, с тех пор как десять лет назад оказался в Кремле с осажденными поляками. Ироды все вокруг разворовали, даже двери и окна из царских палат вынесли. Холодно тогда было и страшно. До сих пор, как вспомню, мурашки по телу!

– Хорошо не съели, отче! – беспечно и весело хохотнул Борис. – У них там, говорят, за человечиной целые промысловые отряды по ночам рыскали. Слышал даже, сожрали они прямо в Кремле верного холуя своего князя Андрея Телятевского.

Архиепископ пристально посмотрел на своего собеседника немигающим взглядом и нехотя ответил:

– Верно, было! И на рынке, прости Господи, не скрывая, продавали мясо человеческое. Князь Пожарский их тогда крепко прижал. Оголодали сильно.

Борис Салтыков подозрительно прищурился.

– Ты, никак, жалеешь их, а, Владыко? – спросил он настороженно. – Ополчение наше чай не Краков, а Москву осаждало! По законам войны…

– Я, Борис, духовный сан имею, – раздраженно перебил его архиепископ. – И мне положено человецей жалеть. А в войне не только слава, но и честь нужна.

В ответ на эти слова Салтыков разразился задорным смехом.

– Вот уж чего ляхи не умеют, так это проигрывать с честью. Весь их гонор – это босяцкая, воровская злоба, с лютой обидой на всех вокруг.

Увидев, что Элассонский хотел что-то сказать, он решительно выставил перед собой руку, отметая всякие возражения с его стороны.

– Это правда! – покачал он головой. – Спесивые голодранцы, твои ляхи, Владыко! Впрочем, не о них речь. Хотел я напомнить тебе о нашем разговоре в Суздале, в архиерейских покоях.

Архиепископ, видимо, ожидавший этого вопроса, отвел глаза в сторону и сухо ответил:

– Помню я этот разговор, боярин. Хорошо помню.

Борис, не обращая внимания на сухость ответа, продолжил:

– Ну и что скажешь? Ты обещал подумать.

Архиепископ выдержал длинную паузу, вытирая рукавом рясы драгоценную панагию, висевшую у него на груди, и тихо произнес, тщательно подбирая слова:

– Скажу, что задумал ты весьма опасное дело. И за меньшие проступки против власти легко можно стать короче на целую голову, а лично меня мой рост вполне устраивает…

Борис Салтыков, гневно сверкая глазами, вскочил на ноги и закричал негодующе, размахивая руками:

– Да что я, отче? Я только один из тех, кто решил постоять за справедливость и вернуть порядок, исстари от предков наших заповеданный. Романовы нарушили договор управлять в согласии с лучшими людьми государства Русского. Они должны быть низложены.

Салтыков был груб, горяч и несдержан. Своим высоким положением при дворе он был обязан не каким-то особым талантам или уму, а близким родством с новой царской династией. Будучи любимым племянником матери царя, он сразу по воцарению Михаила Романова возглавил приказ Большого дворца, став на некоторое время всесильным фаворитом при юном и неопытном государе. Опьянение властью прошло, когда год назад в Россию из польского плена вернулся отец царя, патриарх Филарет. Тот сразу невзлюбил родственника и стал отодвигать его с первых ролей в государстве. Новые люди пришли к управлению страной. Они не считали себя чем-то обязанными Салтыкову, неумолимо склоняя его карьеру к закату. Только заступничество тетки, инокини Марфы, берегло его от опалы, но сколь долго это могло продолжаться? Салтыков нервничал. Он был груб, горяч и несдержан. Архиепископ Арсений, напротив, был умен, осторожен и искушен в интригах, позволивших ему избежать многих превратностей прошедшего Смутного времени.

– Ответь, боярин, не управляет ли тобой простая жажда мести? Вернулся патриарх из польского плена, и вот ты уже не первый сановник, а может, даже уже и не второй…

Салтыков сглотнул комок в горле и сухо проронил:

– Не прав ты, Владыко. Я сам сажал Мишку на трон. Я знаю, что говорю. Условия соглашения нарушены не нами. Романовы – тираны, коих еще не было на Святой Руси. Если дать им пустить корни, то земля наша содрогнется и будут беды великие.

– Воистину, – произнес архиепископ отрешенно. – Войны зависят от славы, и часто ложь, которой поверили, становится истиной.

– Это ты к чему? – изумился Салтыков.

– Это не я, это Александр Македонский, – ухмыльнулся Элассонский.

– Македонский? Решайся, Владыко! Пойми, твоя опала навсегда. Ты в ссылке. Патриарх Филарет не простит тебе дружбы с поляками, он вообще ничего тебе не простит. А пойдешь со мной, я сделаю тебя патриархом. Разве не об этом мечтал ты все эти годы?

Салтыков навис над хитроумным архиепископом, требуя ответа. Архиепископ недоуменно отстранился от настырного собеседника. Резко встал, опираясь на жезл, и твердо произнес:

– Нет, Борис, не об этом. Я скромный чернец у Господа, денно и нощно в молитвах пребывая, ни о какой политике помышления не имею. А посему не могу я понять тебя, боярин. И замыслы твои мне неведомы и опасными кажутся. Так что давай решим, что разговора этого между нами вроде как и не было.

Арсений Элассонский осенил крестным знамением побагровевшего от досады Бориса и направился было к выходу из сада, когда в спину ему прозвучали слова боярина:

– Прошу молитв твоих, Владыко. С истинным почтением и любовью о Господе пребываю и умоляю уделить мне еще немного своего драгоценного времени.

Слова были обычными, но звучали с такой откровенной и неприкрытой угрозой, что архиепископ невольно остановился и озадаченно посмотрел на Салтыкова.

– Скажи, Владыко, тебе ничего не говорит имя Димитрия македонца из Сидирокавсии? – с холодной улыбкой спросил Борис.

– Нет, – не моргнув глазом ответил Элассонский. – А почему мне это имя должно о чем-то говорить?

Вместо ответа Салтыков вынул из-за голенища сапога свиток со сломанными печатями Королевства Польского и протянул архиепископу:

– Прочти, отче, грамотку того самого Димитрия македонца. Пишет он в королевский Совет Речи Посполитой. Жалуется, что в одиннадцатом году патриарх Игнатий и еще одна особа высокого духовного сана, о которой мы умолчим, обязались доставить патриаршую казну из Кремля королю польскому, да по дороге казну себе присвоили, а расстроенным полякам сослались на разбойных людишек. Божится сей Димитрий, что сам присутствовал при совершении данного злодейства и готов на суде перед Святым Писанием все подтвердить. За все просит он у высокого Совета деньжат немного да землицы для обустройства.

Внешне невозмутимый Элассонский взял в руки протянутый ему свиток и углубился в чтение. Чем мрачнее становилось лицо архиепископа, тем язвительней была ухмылка наблюдавшего за ним Бориса.

– Откуда у тебя это письмо, боярин? – спросил Элассонский осипшим голосом, возвращая свиток.

– Помнишь, Владыко? Секрет друга храни, а ему свой – ни-ни, – ответил довольный Салтыков, пряча свиток обратно за голенище сапога. – Скажу только, что донос этот до королевского Совета не дошел. Македонец выпросил себе землицы. Правда совсем немного, как просил, чтобы обустроиться в ней навеки.

Архиепископ нервно потер вспотевшие ладони и настороженно спросил у повеселевшего боярина:

– И что ты с этим собираешься делать, Борис?

Салтыков, смерив собеседника холодным взглядом, заносчиво ответил:

– Не решил пока. Как думаешь, отче, где больше обрадуются свитку? В Москве или в Кракове? В Москве по этому делу пять польских казначеев отправили на плаху. А в Кракове гетман Ходкевич спит и видит, как он сдирает кожу с человека, уведшего у него из-под носа обоз с казной.

Арсений Элассонский, немного подумав, хлопнул в ладоши и произнес твердо и безоговорочно:

– Ты сегодня особенно убедителен, боярин. Пожалуй, я помогу тебе, но видит Бог, пока не понимаю как?

В ответ Борис, насмешливо глядя на Элассонского, процедил сквозь зубы:

– Все ты понимаешь, Владыко. Начинай прямо сейчас. Знаю, отсюда едешь ты в Москву, встречать Иерусалимского патриарха Феофана. Для задуманного нами поддержка Вселенских патриархов будет необычайно важной. Феофан и остальные патриархи должны быть нашими союзниками. Филарет должен быть низложен и сослан. Без их помощи никак не обойтись.

Архиепископ с сомнением покачал головой.

– Патриарх Феофан прислан Вселенскими патриархами для поддержания на Руси православия и утверждения Филарета патриархом Московским.

Борис Салтыков без всякого почтения перебил архиепископа, махнув на него рукой:

– Чушь. Сам в это не веришь. Православию на Руси ничего не угрожает, а Московский патриарх совершенно не нуждается в чьем-то особом одобрении или утверждении. Приехал Феофан, как всегда, за деньгами. Ничего другое их там давно не интересует. Только вот беда. Денег он от Филарета не получит. Не даст ему денег Московский патриарх… а я дам. Так и объясни Феофану. Сколько нужно, столько и дам.

– Свои, что ли, тратить будешь? – язвительно усмехнулся Арсений. – Смотри, пупок развяжется. По миру с сумой пойдешь. Давать им деньги – все равно что кормить корову с бычьим цепнем. Сколько ни дай, все равно от голода сдохнет.

Борис посмотрел на архиепископа, видимо, искренне пораженным подобным предположением.

– Зачем свои? – удивленно воскликнул он. – Охал дядя, на чужие деньги глядя. В таком деле всегда найдется тот, кто готов вложиться, не считаясь с затратами. И такие люди у меня есть, Владыко.

Они обменялись молчаливыми взглядами. Разговор был окончен. Недосказанности между ними больше не было. Ясности и доверия тоже.

 

Глава 21. Допрос

В маленькой келье, за дубовой дверью, куда завели отца Феону, стояли изъеденный короедом стол, колченогая лавка и трехногий табурет с дыркой в сиденье. Свет давала лучина в железном светце, воткнутом в край небольшого корытца с водой. Вся конструкция стояла на высоких ножках и особого доверия к своей прочности не вызывала, но делу своему служила, видимо, уже не первый год. На лавке за столом сидел человек в темно-серой епанче с надетым на голову капюшоном и в неверном свете горевшей лучины читал какой-то документ. При виде вошедшего Феоны человек поднял голову и отодвинулся в неосвещенный угол. По помещению распространился тонкий аромат майской розы. Семка – «Заячья губа», мыском сапога поддев табурет, придвинул его к себе и грузно сел сверху, оставив монаха стоять перед собой.

– Скажи, отче, – произнес он развязно гнусавя. – Зачем ты отравил стольника Глеба Морозова? В чем был твой умысел и по чьему наущению ты совершил это тяжкое преступление?

Феона смерил Семку пренебрежительным взглядом и холодно ответил:

– Ты, видно, белены объелся, любезный? Не убивал я его.

Семка оскалился в некоем подобии улыбки и резко подался вперед.

– А я думаю, что ты врешь, честной отец. Показывают на тебя и архимандрит Паисий, и колдунья Меланья, твоя сообщница. Жаль, ты зарезал второго сообщника, Ваську, слугу Морозова. Но и того, что есть, достаточно. Что скажешь, монах?

– Тебе, пес, я ничего не скажу, – презрительно ответил Феона. – А вот с начальником твоим у меня есть о чем поговорить. Так что если хочешь пожить еще какое-то время, то лучше выйди за дверь и не подслушивай. Это не угроза, милейший, а добрый совет. Так это и понимай.

Изумлению Семки Грязнова не было предела. Видимо, таким образом арестованные с ним еще не разговаривали. От подобной наглости он просто лишился дара речи. Ища поддержку, Семка растерянно посмотрел на человека в епанче, который, к его удивлению, едва заметно кивнул головой, указывая на дверь. В полном смятении, вобрав голову в плечи, Семен вышел из кельи, тихо притворив за собой дверь. В тишине были слышны удаляющийся стук его подкованных сапог и жалобный скрип деревянной скамьи у поворота тюремного коридора. Изгнав таким образом из кельи Семку, отец Феона неспешно подошел к столу и пристально посмотрел на сидящего незнакомца.

– Никита Рындин, значит? – спросил ехидно. – Точно, был такой подьячий в Земском приказе. Сметливый. Соображал быстро. В марте 1611 года сообразил и выдал полякам время восстания в Москве. Семь тысяч душ православных погибло. Мужиков, баб, детишек малых… С тех пор многие счет к иуде имеют. Но это не ты. Ты такой же Рындин, как я польский ксендз. Кончай балаган, давай поговорим как мужчины.

Незнакомец подвинулся за столом, выходя из тени и резким движением сбросил с головы ставший вдруг ненужным капюшон. Свет лучины осветил лицо худощавого смуглого человека с мощным крючковатым носом, длинными черными волосами и большой золотой серьгой в правом ухе. Видимо, таким наигранным жестом незнакомец рассчитывал как-то впечатлить инока и вызвать его на ответную реакцию, но лицо Феоны осталось спокойным и непроницаемым. Словно судья, зачитывающий обвинительный приговор, он произнес надменно и сухо:

– Капитан Маржарет. Французский офицер, английский соглядатай, организатор тайных заговоров и сочинитель грязных пасквилей, клятвопреступник, вор и убийца. Я ничего не пропустил?

В ответ француз встал и, ерничая, отвесил монаху галантный европейский поклон.

– Очень жаль, Григорий Федорович, что у тебя сложилось столь превратное мнение обо мне, – произнес он, сильно грассируя. – Видит Бог, большая часть сказанного – это поклеп на мое честное имя. Parole d’honneur! Я просто солдат, служащий тому, кто больше заплатит.

Феона, по-прежнему не меняя тона и выражения лица, сдержанно ответил паясничающему иностранцу:

– Ты, капитан, передо мной не егози, мы знакомы без малого двадцать лет. За это время служил ты действительно многим, но настоящий хозяин всегда был один – английский Тайный совет.

Маржарет полоснул по Феоне злобным взглядом и с угрозой в голосе произнес:

– Умный ты человек, Григорий Федорович, а главного не понимаешь: «Qui addit scientiam, addit et laborem», что значит: «Кто умножает познания, умножает скорбь».

– Я знаю латынь и знаю Экклезиаст, капитан, – холодно улыбаясь, ответил Феона. – Там говорится о другом. Хочешь, расскажу?

– Я не поп, могу и путать, – равнодушно махнул рукой Маржарет. – Мне это не надо. Лучше скажи, как ты узнал меня? Где я ошибся?

Отец Феона многозначительно посмотрел на собеседника, улыбнулся в седую бороду и спокойно сказал:

– Тебе надо было сменить парфюм, Маржарет. Запахом майской розы пропах весь монастырь. Твой «Абсолю» здесь все равно что подпись под документом.

– А если серьезно? – переспросил француз без тени улыбки на лице.

– А если серьезно, – так же без улыбки ответил монах, – в одиннадцатом году мы умолчали о предательстве Рындина. Для большинства это была трагическая случайность. Через два года я нашел его в Вологде, среди польских солдат. Перед смертью у него не было причин скрывать правду. Ты понимаешь, что он мне рассказал?

Капитан Маржарет, раздосадованно хлопнув ладонями по бедрам, нервно зашагал по келье, ругаясь при этом, как заправский трактирщик:

– Bordel de merde. Значит, твоими стараниями мне под страхом смерти запрещен въезд в Россию?

Феона отрицательно покачал головой.

– Нет. Это решение принимал князь Пожарский лично, к сожалению, он поторопился. Я уже ехал в Архангельск для твоего ареста, но корабль отплыл за два дня до моего приезда.

Маржарет озадаченно посмотрел на Феону и неожиданно рассмеялся дерзким вызывающим смехом.

– Гримаса судьбы, – произнес он, похрюкивая от удовольствия. – Ты хотел арестовать меня, а сегодня я арестую тебя.

– За что же ты будешь меня арестовывать, капитан? – удивился инок.

– Как за что? За убийство Глеба Морозова, конечно! – хитро улыбаясь, ответил француз.

– Ты, верно, бредишь, Маржарет? – надменно вскинув голову, осадил наглеца Феона.

– Jamais! – закричал в ответ довольный капитан. – А чтобы ты, Григорий Федорович, понял всю серьезность ситуации, предлагаю пройтись в одно место. Тут рядом.

Капитан Маржарет открыл дверь. Семка – «Заячья губа», сидевший на лавке в коридоре, вскочил и услужливо склонился, ожидая приказа. Маржарет, не обратив на него никакого внимания, жестом предложил иноку пойти за собой. Феона в ответ пожал плечами и вышел из кельи. Дверь за ним со скрипом закрылась. Догоревшая лучина горячим угольком с шипением упала в деревянное корыто, наполненное водой, и наступила тьма.

Феону привели обратно в пыточную камеру. Масляные фонари на опорных столбах-колоннах тускло освещали сводчатый мрачный зал, устланный грязной соломой. От кислого запаха крови, жженого человеческого мяса и свежих испражнений слегка кружилась голова. Грязь и нечистоты были здесь везде. На стенах, на колоннах, на предметах мебели. Словом, куда бы ни обратился взор, везде он встречался с настоящим ужасом, сравнимым разве что с описаниями преисподней и муками ада. Но там были проделки врага рода человеческого, а здесь деяния самих людей, с удивительной охотой и рвением устраивающих ад на земле для себе подобных. Феону нельзя было удивить пыточной и всем ее содержимым, он прекрасно знал, что это и как работает. Он хорошо помнил, какими способами в таких местах велось дознание. Но в первый раз за свою долгую жизнь он находился по другую сторону допроса и дыбы.

Два дюжих заплечных дел мастера в черных фартуках деловито сняли с дыбы бездыханное тело знахарки и поволокли ее за руки, оставляя на соломе широкую кровавую полосу. Феона с жалостью посмотрел на истерзанное тело женщины, перекрестился и тихо прошептал молитву. В это время Семка схватил со стола запачканную кровью бумагу и, бегло поглядев на нее, утвердительно махнул головой в ответ на вопросительный взгляд Маржарета. Маржарет расплылся в довольной улыбке и, потирая ладони, повернул голову к монаху.

– Ну, господа, приступим? Вот и место освободилось, Григорий Федорович. Ты же знаешь, как это бывает. Может, обойдемся без крайностей?

Феона проигнорировал вопрос капитана, продолжая читать молитву за упокой души несчастной Меланьи, в то время как «Заячья губа» уже подошел сзади к монаху и выжидательно смотрел на француза. Маржарет остановил его жестом и еще раз обратился к Феоне, видимо, рассчитывая договориться, не прибегая к крайним мерам:

– Ну что, Григорий Федорович? Решай! Давай по-хорошему? Семен Грязнов человек, конечно, неприятный, но дело свое знает хорошо. И служанка Морозова напрасно так долго ему сопротивлялась. Результат все равно определен заранее.

– Что же ты от меня хочешь, капитан?

– Да ничего особенного. Признайся. Просто подпиши бумагу, что ты подговаривал царского постельничего, стольника Глеба Морозова, извести царя с целью возведения на престол малолетнего внука Василия Шуйского, Тимофея. А когда стольник отказался, ты, войдя в сговор со слугой Морозова, Васькой, а также знахаркой и чернокнижницей Меланьей, оного стольника отравил.

Отец Феона изумленно посмотрел на француза, сующего ему в руки пачку допросных листов и гусиное перо, уже услужливо опущенное Семкой в чернильницу.

– Убери от меня эту пасквиль, Маржарет, – произнес он брезгливо. – Ты знаешь, я не из пугливых. Скажу тебе как на духу, капитан. Какую бы подлость ты ни задумал, какую бы мерзость ни вынашивал в планах, я не буду тебе помогать даже под страхом смерти. Я не буду тебе помогать ни живым, ни мертвым. Я не боюсь тебя.

Маржарет изобразил на лице искреннее сожаление и грусть. Его большой нос даже покрылся испариной, а на глаза набежали слезы.

– Ну что же, очень жаль, – произнес он печально. – Видит Бог, я хотел избежать этого. Merde!

Вынув из-за обшлага камзола батистовый платок, обшитый дорогим фламандским кружевом, он вытер им свое лицо, громогласно высморкался и махнув палачам, отвернулся к стенке. Семка с подручными мигом налетели на Феону, повалили на каменный пол, срывая монашеские одежды. Оставив в исподнем и связав за спиной руки, они привязали веревками ноги монаха к дыбе и замерли в ожидании.

– Не передумал? – спросил Маржарет, подходя к лежащему на полу монаху.

Феона повернул к нему голову и пристально посмотрел в глаза. Маржарет передернулся всем телом и поспешил отвести глаза в сторону, встретив спокойный, полный силы и презрения взгляд инока.

– Ну что же, господа, – произнес он, отходя в сторону. – Приступайте!

Глаза Семки сузились и загорелись дьявольским огнем. Он оскалился, глядя на свою жертву, и с силой потянул канаты на себя. Механизм заработал, веревки натянулись и Феона вниз головой взмыл под самый потолок пыточной камеры.

 

Глава 22. «Благодарим покорно…»

Архимандрит Паисий, проводив в дальнюю дорогу мрачного и угрюмого архиепископа Арсения, вернулся в свои покои, сопровождаемый Салтыковым, напротив, пребывавшим в чудесном расположении духа. Его упитанное, сильно обрюзгшее от пресыщения жизненными удовольствиями лицо в тот момент просто источало блаженную негу. Словно на боярина нежданно пролился божественный елей, а никто этого даже не заметил. Паисия всю дорогу подмывало спросить у Бориса причину его благости, но решил отложить разговор до возвращения в архимандричьи палаты. Однако не успели они войти и расположиться, как в парадных сенях, примыкающих к рабочим покоям, послышались крики и шум, совсем не приличествующие месту.

Шум нарастал, и в следующую минуту громогласный и разгневанный Прокопий в сопровождении растерянного и робкого Маврикия буквально ворвался в покои архимандрита. Находясь уже внутри помещения, он продолжал ругаться через распахнутую настежь дверь с протодьяконом, чуть ранее безуспешно пытавшимся задержать его в сенях.

– Изыди, семя вавилонское! – рычал старец, стуча посохом о дубовый пол кабинета. – Я лучше тебя знаю монастырский устав. Ты еще, детищ неразумный, свой афедрон у мамки на грядке лопушком подтирал, когда я уже старым был. У меня мозоли на ногах старше твоей бабушки, а ты меня учить вздумал, аспид!

– Ой-ей, уж больно ты яростен, отец благочинный, – воскликнул Паисий, выходя на середину комнаты. – Чего ж стряслось-то с тобой? Чем прогневил тебя протодьякон мой?

Услышав спокойный вопрос настоятеля, Прокопий словно по команде перестал кричать, повернулся к Паисию и поспешно заковылял целовать ему руку, подталкивая в спину совсем оробевшего послушника.

– Прощения просим, отец-наместник. Пошумел немножко. Цербер твой лукавый никак пущать не хотел, вот и пришлось. А дело-то у меня важнейшее, срочное дело-то.

Старец приложился сухими морщинистыми губами к холодной длани архимандрита.

– Слушаю тебя, отец Прокопий. Говори, – крестя склоненную в клобуке голову, душевно произнес Паисий.

– Узнал я, отец Паисий, что люди боярина Салтыкова арестовали любезного брата моего во Христе отца Феону и держат в узилище тайном, – снова заводясь, возмущенно стал говорить Прокопий. – Да как только руки у них поднялись на подобное? Как вообще подобное может вершиться в святой обители? Это лай на церковь нашу, хула и поношение честнейших и светлейших иноков ее. Вели скорее разобраться и выпустить сего достойного брата, а виновных наказать примерно, чтоб впредь неповадно было.

Прокопий стоял посередине покоев архимандрита, яростно потрясая своим посохом и меча из глаз стрелы огненного гнева на головы подлецов, посмевших совершить подобное богомерзкое деяние. В этот момент из дальнего угла комнаты донесся насмешливый голос Бориса Салтыкова:

– Мне жаль, отец благочинный, что мои люди расстроили тебя, поверь, они только выполняли свой долг.

Боярин сидел на лавке в дальнем углу покоев архимандрита, прислонившись спиной к холодным изразцам нетопленой печи и лениво наблюдал за происходящим в комнате.

– А, боярин, и ты здесь, – неприветливо произнес Прокопий, смерив Салтыкова мрачным взглядом. – Вот и ладно. Тогда объясни мне, неразумному старику, за что ты честнейшего и благомысленного инока в узилище упек?

Салтыков напрягся, откинув напускную расслабленность, прищурил глаза и слегка подавшись вперед, резко ответил:

– Крамола на нем, честной отец. Свидетели говорят, мятежник он и убийца! То и отец Паисий показал на дознании.

Стоящий у окна архимандрит, услышав слова боярина, нервно вздрогнул, поперхнулся квасом, ендову которого перед этим ему принес служка, и, подняв руки вверх, отрицательно покачал головой.

– Нет. Не впутывай меня в это, Борис.

Потрясенный услышанным, Прокопий едва не задохнулся от судороги душившего его праведного гнева.

– Это отец Феона мятежник? – спросил он, уставившись на Салтыкова тяжелым немигающим взглядом. – Ты чего боярин, сумасбродишь? Ополоумел совсем? Да ты посмотри на него. У него все тело посечено саблями да картечью в боях за Отчизну нашу. А у тебя таких ран много ли найдется?

Никак не ожидавший подобного обхождения с собой вельможа опешил и растерялся.

– Ты, черноризец, знай свое место! – закричал он зло. – Ты с кем разговариваешь? Забыл, кто я есть?

Но в ответ старец только презрительно махнул рукой на боярина.

– А мне все едино! Меня давно жальник ждет. Не испугаешь! Зажился я на этом свете. Дальше погоста не снесут. А слова мои послушай, боярин. Ежели извет какой на отце Феоне, то ты в первую очередь наветчику первый кнут должен выдать, ибо он, по моему разумению, и есть крамольник, достойный смерти.

Разгоряченный спором Салтыков не нашел, что ответить старому монаху, и обиженно отвернулся от него, гордо скрестив на груди руки. Не дождавшись объяснений от боярина, Прокопий повернулся к Паисию и со всей своей энергией набросился на него.

– В последний раз говорю тебе, отец Паисий. Отпусти честного инока. Прояви волю во владениях своих. Изгони бесов прочь! Ты же сам не веришь в виновность отца Феоны. Мое слово в том тебе порукой будет. А нет, смалодушничаешь, ты знаешь, я не последний человек в Архиерейском совете и слов на ветер не бросаю.

– Монах, ты никак нам угрожать вздумал? – со злобной иронией процедил сквозь зубы Салтыков, вскакивая со скамьи.

На отца Прокопия движения телом, произведенные боярином, никакого впечатления не оказали.

– Это предупреждение, но, если хочешь, считай угрозой. Мне все равно! – произнес он, остывая от спора. – Что скажешь, отец Паисий?

Архимандрит потерянно и смущенно посмотрел на Прокопия и тихо проронил, пряча глаза:

– Да не могу я, отец благочинный. Ты сам не понимаешь, о чем просишь!

Старец, осознав вдруг, что все его усилия оказались напрасны, смерил своих собеседников холодным, презрительным взглядом и, схватив Маврикия за рукав подрясника, потащил к двери. В дверях он остановился и, поясно поклонившись Паисию, нарочито вежливо и желчно произнес:

– Благодарим покорно за гостеприимство. Вот уважили так уважили. Утром возвращаюсь в свою обитель. Не сомневайся, отец наместник, игумен Илларий скоро узнает, какое идолобесие здесь творится. Как встречают его лучших и проверенных иноков. Жди Архиерейского совета. Это все, что я могу тебе сказать на прощание.

После чего, легонько шлепнув по затылку зазевавшегося Маврикия, он вышел с ним вон, оставив дверь в покои архимандрита открытой.

Паисий, проводив старца потерянным взглядом, медленно прошел в угол комнаты и сел на лавку рядом с утратившим былое веселье Салтыковым. Какое-то время они сидели рядом молча и смотрели на пол, не выказывая никакого желания к общению. Наконец Паисий не выдержал и первым прервал затянувшееся молчание:

– Если бы ты знал, Борис как я устал за эти дни. Такое чувство, что все мы бегаем по кругу и не можем из него выбраться. Пробуем, а не получается. Словно кто-то очень хитрый не пускает, – вымолвил он устало и апатично.

Салтыков, задумчиво разглядывая дубовые доски пола, ответил не сразу.

– Понимаю тебя, отче. Это испытание. Каждому свое, но от этого никому не легче. Я устал не меньше тебя, но не могу все бросить. Надо закончить начатое.

Паисий, пристально глядя на осунувшееся вдруг лицо Салтыкова, тихо проронил:

– Мой отец любил говорить: «В долгой игре нет победителя». Мне кажется, что твоя игра здесь несколько затянулась.

Салтыков бросил на Паисия резкий, пронзительный взгляд, но первым не выдержал и, встав с лавки, ушел к окну.

– Не понимаю тебя. Что ты хочешь этим сказать?

Архимандрит, потупив свой взор в пол, устало сказал собеседнику:

– Не важно. Давай я скажу по-другому. Уезжай, Борис. Прошу тебя. Заканчивай свое следствие, забирай правых и виноватых и уезжай. Я опасаюсь за состояние умов моих иноков. Обитель бурлит. Мне все трудней удерживать насельников в повиновении. Еще немного, и все разбегутся на все четыре стороны. Ты понимаешь, что это означает смерть самой обители? Я не могу допустить этого.

Борис Салтыков стоял, смотрел в окно и улыбался.

– Хорошо, отче, – произнес он как можно более безразлично. – Не смею возражать. Я так и сделаю, как ты велишь. Завтра утром я заберу тело Глеба, Авдотью Морозову и арестованного инока. В Кострому поеду, к государю. Пусть царь решает, кто правый, кто виноватый.

Архимандрит встрепенулся и с надеждой посмотрел на боярина.

– Это правда? Завтра? Обещаешь?

Салтыков повернулся лицом в Паисию и, все так же улыбаясь, утвердительно покачал головой.

– Правда, отче. Завтра утром нас здесь уже не будет. Обещаю.

 

Глава 23. Дума о Московском разорении

Отец Феона лежал на охапке соломы, прислонившись спиной к сырой, замшелой стене каменного колодца, в который был помещен людьми Салтыкова. Камера представляла собой крохотное помещение в ширину не более полутора саженей, а в длину и того меньше, в одну сажень. Дверь отсутствовала, входом служил узкий круглый лаз на уровне пола, в который узник протискивался вперед ногами, ломая ногти и сдирая кожу с рук. Лаз наглухо закрывался снаружи тяжелой кованой крышкой с засовом. Окнами служили две маленькие, обе в ширину кирпича, дырки под потолком, через которые в каменный мешок проникали чистый воздух и свет. Впрочем, учитывая величину окошек, и то и другое проникало в камеру весьма условно.

Лежа на прелой, подгнившей соломе, Феона размышлял о события девятилетней давности. Зима в тот год, казалось, будет вечной. Уже заканчивался март, а холода стояли январские, трещали почти крещенские морозы. Из-за восстания в провинции Москва осталась без продовольствия. Цены на московских рынках росли, как квашня на дрожжах. Наемники все чаще пускали в ход силу, чтобы запастись продуктами. В феврале на торгу произошла драка между москвичами и «литвой». Иноземная стража налетела на рыночную толпу с палашами. Пятнадцать москвичей были убиты на месте. Раненых вообще никто не считал. К тому времени недовольный столичный люд не сомневался более в том, что «Семибоярщина» доживала свои последние дни. Готовилось большое восстание. Правительство сознавало, что восстание на посаде может вспыхнуть в любой момент. Поэтому оно издало приказ об изъятии у москвичей оружия. В результате отобрали все, включая ножи и топоры. Тех, кто нарушал запрет, ждала смертная казнь. На городских заставах стража тщательно обыскивала обозы. Нередко она находила в телегах под мешками хлеба длинноствольные пищали и сабли. Их забирали и свозили в Кремль, а возниц топили в реке. Казни, однако, не помогали. Со всех сторон к Москве двигались отряды земского ополчения. Они незаметно стягивались в город. Глухими переулками по ночам возвращались в Москву стрельцы. Горожане охотно прятали их в безопасных местах. Переодевшись в городское платье, ратные люди терялись в уличной толпе и беспрепятственно проникали внутрь крепостных укреплений.

За неделю до Пасхи вместе с князем Пожарским пробрался в Москву и отец Феона. Их отряд сосредоточился на Сретенке, рядом с Пушкарским двором. Другие отряды растворились в плотно заселенных стрелецких и ремесленных слободах. Все было готово. Ждали только подхода главных сил ополчения, чтобы ударить сразу со всех сторон. И тут начались неприятности. Из Кремля пришла новость: поляки арестовали князя Андрея Васильевича Голицына, единственного человека в боярском правительстве, на помощь которого восставшие могли рассчитывать. Разведчики сообщили, что в Кремле и Китай-городе конные и пешие роты наемников встали по приказу в полной боевой готовности с оружием в руках, а верный польский холуй и предатель Мишка Салтыков стращал ляхов, заявляя, что ежели сегодня не побить русских, то завтра они побьют их. Сам же он того ждать не желал, а хотел взять жену и отбыть к королю. Наконец люди Феоны перехватили одного из тайных курьеров, посланных из Кремля за подкреплением. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что в рядах повстанцев орудует предатель. Изменника быстро вычислили, им оказался писарь Земского приказа Никита Рындин. Вот только взять его не удалось. Хитрый иуда, прекрасно знавший все тайны сыска, вовремя почувствовав опасность, сбежал под защиту кремлевских стен и иноземных штыков. Теперь у восставших не было преимущества первого удара. Все повисло на волоске.

И вот наступила Пасха, самый большой церковный праздник, неизменно собиравший в столице множество народа. По освященной веками традиции, в Вербное воскресенье, под праздничный перезвон с колоколен тысяч московских церквей патриарх выехал из ворот Кремля во главе праздничной процессии. Горожане еще помнили те времена, когда сам Грозный, почитаемый СВЯТЫМ, царь Иоанн Васильевич пешком вел под уздцы ослятю, на котором гордо восседал владыка. Вот и в тот день все должно было напоминать москвичам старое, безмятежное время. Двадцать нарядных дворян устилали перед патриархом путь дорогой тканью. За ослом везли сани с деревом, обвешанным яблоками. Сидевшие в санях певчие мальчики распевали псалмы. Следом шло духовенство с крестами и иконами, за ними важно шествовали бояре. Но на сей раз патриаршего осла вел по уздцы какой-то напуганный дворянин, а саму процессию окружали грязно-синие жупаны польских пехотинцев, шедших с мушкетами наперевес.

Москвичи по привычке поздравляли друг друга и христосовались. Но сумрачные лица их при этом не выражали ни примирения, ни умиления. Не мир, а вражда и ненависть витали над столицей. Народ не скрывал своих подлинных чувств к безбожной «литве» и христопродавцам боярам. В день Пасхи в Москве, за исключением небольших стычек в Белом городе, обошлось без особых событий, но на следующий день город запылал.

Поляки будто искали предлога к драке и в то же время опасались ее. Значит, кто-то должен был дать им такой повод, после которого все опасения рассеялись бы сами собой. С причиной поспособствовал гусарский ротмистр пан Николай Козаковский. Славный малый устроил на рынке в Китай-городе кровавую потасовку своих солдат с московскими извозчиками. Извозчики были храбрыми ребятами, но оглобли и вожжи против сабель и мушкетов оружие спорное. Русские были безжалостно биты, а многие убиты на месте. На вмиг опустевшем рынке у Свибловой башни остались торжествующие, разгоряченные пролитой кровью польские гусары и трупы десятка безоружных русских мужиков, вся вина которых заключалось лишь в том, что они отказались помогать иноземцам таскать пушки на кремлевские стены, прекрасно понимая, в кого потом эти пушки будут палить.

Поляки, кажется, не искали продолжения драки, но неожиданно в Кремле запели боевые трубы. Ворота, ведущие в Китай-город, отворились, и из них появились колонны немецких мушкетеров роты капитана Маржарета, звериная жестокость которых равнялась разве что их же бесконечной жадности. Наемники кололи и рубили всех, кто попадался им на пути. Они завалили трупами площадь и прилегающие рыночные улочки. Сам Маржарет, рубившийся в первых рядах, и его люди быстро стали похожи на мясников. Их с ног до головы покрывала кровь иссеченных москвичей. Видя такой успех, встрепенулись и другие иноземцы. Торжественно и жутко трубили боевые горны. Мерно стучали полковые барабаны. Роты строились вокруг знамен и в боевом порядке атаковали безоружную толпу. Семь тысяч горожан, стариков, женщин, детей, у которых не было даже возможности защитить себя, оказались перебиты в Китай-городе за предельно короткий срок. Крики ужаса, стоны и мольбы о пощаде сотрясли стены Кремля, и тогда, как бывало уже не раз в истории, с колоколен церквей Белого города ударил набат. Москвичи, хорошо знавшие этот призывный гул, встали как один человек. Начали без раскачки. От мала до велика – все взялись за работу. Со дворов тащили вязанки с дровами, выбрасывали бочки, столы, лавки. Улицы Белого и Земляного городов ощетинились баррикадами, крепостями стали дворы и жилые дома. Стоило вражеским солдатам показаться на улице, как с первых шагов они натолкнулись на организованное сопротивление, и пока одни из-за забора тащили всадников шестами и осыпали градом камней, другие стреляли по ним с крыш и из окон домов.

Поляки получили приказ занять весь посад. Но одно дело резать безоружную несопротивляющуюся толпу в Китай-городе, другое дело столкнуться «накоротке» на узких улочках с профессиональными военными, готовыми к бою и поддержанными вооруженными и рассвирепевшими горожанами. В слободах у иноземцев сразу не заладилось. За оружие взялись тысячи москвичей. Их гнев и ярость грозили смести с пути все преграды. Наемники терпели решительную неудачу в Белом городе. Стрельцы Ивана Бутурлина не позволили жолнерам гетмана Гонсевского прорваться в восточные кварталы через Ильинские ворота. Когда же поляки попытались атаковать Яузские Ворота, Бутурлин устроил им настоящую кровавую баню на Кулишках, заставив уносить ноги, побросав оружие и раненых. На Тверской улице стрельцы в пух разбили иноземные роты, пытавшиеся пробиться в западные кварталы. Наемники не прошли и, неся потери, повернули вспять. Теснимые со всех сторон, они отступили обратно в Китай-город.

В Замоскворечье, подле наплавного моста, повстанцы Ивана Колтовского воздвигли такие высокие баррикады, что с них вели прицельный огонь из осадных мортир по Свибловой башне Кремля, не позволяя полякам носа высунуть за ворота.

Утро 19 марта застало Феону на Лубянке в хоромах князя Дмитрия Пожарского. Когда в Китай-городе зазвонили колокола, они бросились на улицу и, быстро оценив обстановку, поняли, что восстание началось. Началось раньше времени, но изменить что-либо было уже нельзя. Оставалось действовать по заранее согласованному плану и надеяться, что остальные будут действовать так же. Разведка донесла, что на Сретенке, возле Введенской церкви, показались передовые отряды поляков. Князь Пожарский, собрав стрельцов и посадских мужиков из тех, кто был под рукой, встретил неприятеля шквальным огнем, в то время как Феона со своими людьми с боями пробивался к Неглинной, где располагался Пушкарский двор. Пушкари не заставили себя упрашивать и тотчас пришли на помощь. Сам знаменитый мастер Андрей Чохов привез с собой несколько легких пушек. Первые же залпы орудий выкосили ряды наступавших, разметав куски окровавленных тел по дворам и пустырям, на радость окрестным собакам. Поляки в панике бежали обратно в Китай-город. Продолжая наступление, отряд Феоны со стороны Чертолья подступил к стенам самого Кремля. К вечеру у Чертольских ворот у него была уже тысяча стрельцов. Жители помогли перегородить площадь баррикадами. Над баррикадами взвились хоругви. Нежданно подошла помощь из Коломны. Отряды казаков, коломичей и рязанцев под предводительством Ивана и Федора Плещеевых вступили в Замоскворечье, когда на город опустилась ночная мгла. Весть об их прибытии мгновенно облетела столицу и вызвала небывалый душевный подъем. Всю ночь восставшие готовились к тому, чтобы с рассветом возобновить бой. В победе, кажется, уже никто не сомневался.

А утром, едва возобновился бой, Москва запылала. Предатель Михаил Салтыков, отступая вместе с поляками, велел холопам сжечь свой дом и подворье, чтобы нажитое богатство не досталось подлому люду. Начался пожар. Восставшие были принуждены отступить. Оценив «успех» Салтыкова, гетман Гонсевский велел запалить весь посад. Вскоре огонь охватил целые кварталы. Москвичи прекратили бой и все усилия сосредоточили на том, чтобы потушить разгоревшийся огонь. Из домов высыпали люди. На улицах невозможно было протиснуться сквозь толпу. Пронзительно кричали женщины, потерявшие в толчее детей. Кто пытался выгнать скотину из сарая, кто тащил пожитки из огня. Начался хаос, ознаменовавший трагический конец восстания.

Пожар помог Гонсевскому сломить сопротивление восставших. Покидали Кулишки бесстрашные ратники Бутурлина. Смолкнул бой подле Тверских ворот. Отступая перед огненной стихией, отряды ополчения вместе с населением ушли из Замоскворечья. Ветер гнал пламя в глубь Белого города. Следом за огненным валом по сгоревшим кварталам шли вражеские солдаты, круша ногами обгоревшие черепа защитников города. Отряды наемников капитана Маржарета, скрыто продвигаясь по льду Москвы-реки, зашли в тыл стрельцам Феоны, оборонявшим Чертолье, и зажгли кварталы, примыкавшие к баррикадам. Отрезанные от своих стеной огня, стрельцы бились с немцами до последней возможности, покуда кафтаны на них не стали дымиться от жара. Осознав невозможность обороны, Феона повел свой отряд сквозь огонь в прорыв на соединение с князем Пожарским. Не ожидавшие этого немцы, когда на них из огня и дыма с пищалями наперевес десятками стали выскакивать чумазые как черти русские ратники, разбежались в разные стороны, не приняв боя.

В середине дня 20 марта бои в Москве шли только на Сретенке. Верный своей тактике, Пожарский непрерывно атаковал неприятеля, пока не «втоптал» его обратно в Китай-город. Ляхи не смели высунуть нос из-за крепостной стены. С утра повстанцы успели выстроить подле Введенской церкви укрепленный острожек, обороной которого князь искусно руководил в течение всего дня. Наличие очага сопротивления на Сретенке сильно беспокоило польское командование, и оно непрерывно направляло сюда подкрепления из других кварталов города. Бои шли непрерывно, силы защитников таяли вместе с их количеством. Феона вместе со своим отрядом бился на южной стене острожка, когда ратник Чоботок принес худую весть. Наемники ворвались внутрь с другой стороны. Большинство его защитников уже погибли. Получил тяжелый сабельный удар в голову и сам князь Пожарский. Едва живого его уложили на дно возка. Феона построил остатки своего отряда в «стенку», замкнув ее вокруг раненого воеводы, и повел отряд на прорыв. Зная, кто находится среди отступавших стрельцов, ляхи попытались взять князя живым и жестоко поплатились за свое желание. Путь прорыва отряда был услан ковром из трупов иноземцев. «Стенка» плотно держала строй и перемалывала любого, кто приближался к ней на расстояние удара сабли или искусного действия тренированного бойца. Если кто-то выпадал из самой стенки, то она быстро смыкала свои ряды, не давая врагу возможности даже попытаться проникнуть внутрь. Отряд с удивительной легкостью прошел сквозь ряды спесивых польских пахоликов, оставив на лицах выживших выражение ужаса и недоумения. Выйдя из распахнутых настежь Сретенских ворот, они ушли по дороге на Сергиев Посад в Троице-Сергиев монастырь под защиту крепких монастырских стен. Какое-то время их еще преследовали синие мушкетерские плащи солдат капитана Маржарета. Но и те предпочитали держаться подальше от смертоносного отряда.

Москва горела несколько дней. Ночью в Кремле было светло, как днем. Посад пылал. Вид гибнущего города напоминал иноземцам геенну огненную. С треском валились наземь здания, и к небу вздымались огненные смерчи. На четвертый день невредимой осталась только треть города. В это время к Москве наконец подошли основные силы ополчения. Гетман Гонсевский, узнав от информаторов, что по Владимирскому тракту приближается новый враг, и, опасаясь, что сопротивление москвичей возобновится, выслал из Кремля новые команды поджигателей. Эти дожгли то, что еще оставалось, превратив Великий город в пепелице.

Через полтора года Феона вернулся в Москву вместе с князем Пожарским и принимал капитуляцию поляков. Еще через полгода он нашел в Вологде среди немногих оставшихся в живых пленных ляхов Никиту Рындина и повесил прилюдно на площади как отступника и христопродавца. Но капитан Яков Маржарет тогда опять ускользнул от него. И вот теперь судьба зачем-то предлагала ему новый шанс решить их давний спор. Феона сел, задумчиво оправил седеющую бороду и явственно увидел капитана, говорившего ему днем: «Когда хочешь уйти от погони, надо просто дать ищейкам ложную цель!»

Мысли в причудливом вихре стремительно закружились в голове Феоны. Он любил это состояние. Значит, что-то важное из ранее незамеченного рвется наружу. Тут главное было не спугнуть эту мысль, а дать ей «покружиться» в сознании. Феона вспоминал: «Вот Глеб берет младенца на вытянутые руки. Неожиданно из горла и носа вельможи хлещет кровь. Младенец просыпается и начинает громко плакать. Меланья едва успевает перехватить ребенка. Глеб падает на стол. В это время Меланья внимательно смотрит в его глаза и нюхает его кровь». Так! Феона перевернулся на спину и продолжил вспоминать: «Вот он идет по коридору, из-за угла, оглядываясь, выходят Авдотья и Меланья, травница несет прикрытый материей небольшой ушат. Меланья целует ему руку. От руки идет резкий, неприятный запах»… и? Феона опять сел на охапку соломы. Ушат… запах? «Он останавливается перед Меланьей, висящей на дыбе. Несчастная женщина едва слышно произносит: «Спаси детей… я знаю, ты сможешь…» Стрелец грубо подталкивает Феону в спину, заставляя идти дальше. Все! Это все.

– Как все просто! – засмеялся Феона, откидываясь на подстилку.

Он лежал на прелой соломе, заложив руки за голову, и глядел на низкий, сводчатый потолок. Он уже знал почти все в этой странной истории, но ему надо было еще очень постараться, чтобы узнать то, что скрывалось за словом «почти», и при этом как-то попробовать остаться в живых.

 

Глава 24. Планы меняются

За стенами каменного мешка, в котором сидел отец Феона, послышались приглушенные голоса. Коротко и гулко лязгнули запоры. Круглая дверца со скрипом отворилась и в проем просунулась пухлая рука с горящим масляным светильником.

– Отец Феона, тут ли ты? В узилище? – донесся снаружи страдальческий голос отца-келаря.

– Тут, разумеется. Где же мне еще быть? – невесело усмехнулся Феона, приподнимаясь на локтях и глядя на отворенный лаз. Слабый свет лампы нестерпимо резал глаза, привыкшие к темноте.

– Ты бы, отец Геннадий, лампу пока убрал, а то ослепил меня совсем, – пожаловался он келарю.

Лампа мгновенно переместилась подальше от лаза.

– Ну вот, значит, мы в гости и пришли, – донесся до Феоны легко узнаваемый сиплый басок старца Прокопия. – Вылезай отсель, отец Феона. Все людишки Салтыкова спят мертвецки после винопития неумеренного. Верно, отец Геннадий?

– Это уж непременно! – захихикал келарь. – До утра точно не проспятся. Вылезай без робости, отец Феона.

Феона не дал себя долго упрашивать и, с трудом протиснувшись через узкий лаз, оказался в объятиях друзей. И отец Прокопий, и отец Геннадий, и даже Маврикий, все норовили потрогать его, пощупать и отряхнуть пыль с рваной и грязной рубахи и штанов. Монашеские одежды с него сорвали еще в пыточной и, как водится, не вернули.

После первых приветствий старец Прокопий усадил Феону на низкую колченогую скамью, стоящую у стены, и, сев рядом, наконец задал волновавший всех вопрос:

– Ну, отец честной, рассказывай, как тебя угораздило в заговорщики попасть? Говорят, тебя на дыбу поднимали?

– Да нет, – презрительно отмахнулся Феона. – Попугали только слегка. Показали, как могут, и отпустили подумать.

Отец-келарь при этих словах содрогнулся всем телом и, нервно озираясь по сторонам, произнес жарким шепотом:

– А может, все-таки не будем задерживаться для воспоминаний. Мы же не затем сюда пришли. Верно, отец благочинный? У меня от этого места мурашки с горошину! Жуть!

Прокопий посмотрел на оробевшего келаря и согласно закивал головой.

– Да, конечно. Мы тут вот чего придумали с братьями. Беги, отец Феона. В конюшне тебя ждет оседланный кабардинец. Привратник калитку откроет на черном дворе. Пока люди Салтыкова спохватятся, ты уже далеко будешь!

Старец трескуче рассмеялся, представляя, как оставит в дураках Салтыкова и его людей. Келарь с Маврикием вторили ему тихим смешком и скромной улыбкой, но отец Феона вернул их к действительности неожиданным вопросом:

– А дальше чего?

– Как, чего? – удивленно воскликнул Прокопий.

– Ну да, дальше чего делать? – спокойным голосом повторил Феона. – По следствию о государственной измене они не только всех вас на дыбу вздернут, они еще стрельцов по монастырям разошлют. Такой Содом получится, кровью захлебнемся. Да и мне скрываться какой смысл? Что я, хоронясь по тайникам и схронам, узнать смогу?

– Так убьют же тебя, дурака. Ей-богу убьют, – в сердцах хлопнул себя ладонями по коленям старец Прокопий. – Ты глаза этого Салтыкова видел? Водянистые, как болотина. Этот, если надо, отца родного зарежет. А с тобой вообще чиниться не станет…

– Авось не убьют. Да и не в Салтыкове дело. Есть тут зверь и поопасней, – прервал старца Феона, решительным жестом пресекая всякие возражения с его стороны.

– Кто же это, отец Феона? Позволь полюбопытствовать? – обиженно прохрипел Прокопий, исподлобья глядя на собеседника.

– Один старинный знакомый. Лазутчик английский. Если он, не убоявшись смерти за прошлые грехи, тайком на Русь пробрался, значит, затевается что-то очень серьезное. И я должен знать что.

Феона положил тяжелую длань на плечо Прокопия и ободряюще встряхнул его. После чего, доверительно глядя в глаза старца, закончил:

– Его хозяева по-мелкому не играют. Боюсь, готовят они нам новые подлости, о коих мы, может, еще и не слыхивали.

– Так, а делать-то чего прикажешь? – развел руками расстроенный отказом Феоны старик. – Отец Геннадий говорит, что утром Салтыков уезжает и тебя с собой заберет. Так ли, отец Геннадий?

– Да, это так. Говорит, в Кострому едет. К государю, – охотно закивал головой отец Геннадий, переводя взгляд с одного на другого собеседника.

– А вот это хорошая новость. Будем считать, что мне с ним по пути. А ты, отец Прокопий, возвращайся в монастырь, закончи то, зачем мы сюда прибыли, а в остальном положись на Бога.

Прокопий помолчал немного, обдумывая слова Феоны, и неожиданно предложил:

– Архимандрит Паисий дает мне в дорогу лошадь с телегой и возницу. Так что оставь у себя Маврикия. Он может пригодиться. Я уж его знаю!

Маврикий при этих словах старца расплылся в довольной улыбке и даже изобразил неожиданное телодвижение, то ли хотел радостно запрыгать на месте, то ли весело пойти вприсядку.

Феона невольно улыбнулся искреннему и наивному поведению своего юного помощника.

– А что, хорошая мысль! – произнес он, размышляя. – Можешь ты, отец Геннадий, пристроить этого юношу в обоз Салтыкова?

Отец-келарь задумался, подбирая возможные варианты, и утвердительно кивнул.

– Можно попробовать через ключника боярина. Скажем, на богомолье в Ипатьевский монастырь идет.

– Прекрасно! – хлопнул в ладоши довольный Феона, знаком приглашая Маврикия подойти поближе. – Тогда слушай меня, Маврикий, внимательно и постарайся все запомнить…

 

Глава 25. Отъезд

После заутрени, Авдотья Морозова сидела у раскрытого окна в своей светелке и с тревогой смотрела на монастырский двор. Во дворе люди Салтыкова и помогавшие им монастырские трудники грузили тяжелые сундуки и огромные перевязанные веревками тюки на телеги и сани, снаряженные к дальнему походу. Кругом деловито сновали работники, обслуживавшие обоз. В корзинах и туесах подносили они снедь и запасы, необходимые в пути. Два вооруженных бердышами стрельца провели по площади отца Феону со связанными руками. Монаха не удосужились даже приодеть в дорогу. Впрочем, это обстоятельство его, кажется, не сильно взволновало. Босой, с непокрытой головой он спокойно и уверенно прошел по деревянным мосткам Соборной площади до телеги и с помощью охранников забрался в нее, устроившись на охапке свежего пахнущего клевером сена. Авдотья тайком бросила смущенный взгляд на широкую грудь монаха с большим шрамом от ключицы до живота и на зеленый от времени медный нательный крест, расплющенный выстрелом картечи. Этот шрам Феоне оставил когда-то сабельный удар панцирного казака. А крест пробил своим последним в жизни выстрелом шведский мушкетер «Красного регимента». Война, она, известно, кровь любит.

К Феоне спешным шагом подошел Семка – «Заячья губа» и тщательно, на всякий случай, проверил, крепко ли связаны у арестанта руки.

– Смотреть в оба! Головой за него отвечаете, – погрозил он стрельцам нагайкой и, бросив на Феону взгляд, полный злобы и ненависти, направился в сторону хозяйственного двора.

За спиной Авдотьи хлопнула входная дверь. Она испуганно обернулась. У порога, переминаясь с ноги на ногу, стоял Борис Салтыков и, неловко теребя руками бархатную мурмолку с павлиньим пером, ласково ей улыбался.

– Доброго здоровья, Авдотьюшка! Собирайся, милая, за тобой пришел! – с нарочитой заботой в голосе произнес он, кланяясь в пояс.

– Как? Куда собираться? Я ничего не знаю. Я не хочу! – отпрянула от боярина Авдотья, растерянно озираясь по сторонам, точно ища защиту от незваного гостя.

Борис неодобрительно покачал головой и с укором произнес:

– Ну как же так, Донюшка? Ты же сама хотела ехать. Обоз готов. Только тебя и ждем одну. Петя с мамками уже в санях. Скоро уж и Глеба вынесут. Пора нам.

– Где Петя? – завопила в отчаянии Авдотья, больно вцепившись ногтями в руку Салтыкова. – Почему Глеба выносят? Кто так решил? Ничего не понимаю! Хочу говорить с отцом Паисием.

Борис Салтыков, изменившись в лице, с силой освободился от болезненного захвата молодой родственницы, ответив ей сухо и кратко:

– Не получится. Уехал он.

– Уехал? Ночью? – с недоверием в голосе переспросила Морозова.

– Ну да, уехал, – пожал плечами боярин. – Еще перед заутреней. Благословил всех и отбыл на Чухломское подворье.

Пораженная Авдотья неловко присела на край лавки. Нервно покусывая губы, она лихорадочно искала правильное решение. Видимо, предложение боярина ранее никак не входило в ее планы.

– А Меланья, кормилица моя где? Ты же обещал, боярин! – спросила она, со злым прищуром глядя на Бориса.

– С Меланьей твоей все в порядке. Ее мои дознаватели вместе с частью обоза загодя отправили. В Костроме увидишь, как обещал, – не моргнув глазом, соврал Салтыков. Впрочем, ради дела он мог бы и побожиться.

– А Петя, где мой Петя! – упорствовала она, выискивая повод для отказа.

– Да, боже мой, ну что за наказание? – закатил глаза к небу Борис. – Да выгляни ты уже в оконце. Там Петя с мамками. В обозе тебя ждет.

Лишь едва выглянув во двор, Авдотья стремительно выбежала из светлицы, причитая на ходу:

– Петруша, сыночек мой!

Проводив ее взглядом, Борис Салтыков удовлетворенно ухмыльнулся в роскошную бороду и, деловито осмотрев комнату, повелительно бросил служанке, забившейся в дальний угол:

– Соберешь тут все и догоняй.

Пока Салтыков выманивал из светлицы не пожелавшую вдруг уезжать с ним родственницу, снаружи тоже происходили события, не предполагаемые заранее. Из распахнутых ворот Покровского собора трудники вынесли тяжелую колоду с телом Глеба Морозова. Долговязый Маврикий с котомкой за спиной мелко семенил, согнувшись в три погибели во втором ряду, справа, подставив свое покатое плечо под гроб стольника. Кто доверил ему столь ответственное задание, так и осталось загадкой. Однако, как только вся процессия начала торжественно и печально спускаться по лестнице к телеге, запряженной парой вятских битюгов, так сразу начались неприятности. На верхних ступенях храма нелепый послушник, оступившись, запутался в полах своего подрясника и с неподобающим духовной особе воплем рухнул на впереди идущего мужика, едва не стащив с того ветхие порты. Опешивший мужик, лишаемый важной части своего гардероба, выпучив глаза, бросил колоду и схватился за трещащие по швам штаны, но, получив удар в спину от падающего Маврикия, сам кубарем покатился вниз. Следом повалилась вся процессия. Колода с телом Глеба, скользнув по ступеням храма, с треском врезалась в деревянные мостки и раскололась в нескольких местах.

К Маврикию, растерянно сидевшему на земле, подошел один человек из прислуги обоза и помог подняться.

– Иди, брат, с Богом, – сказал он ему с жалостью и суеверной настороженностью. – В обозе тебе есть место. Мы тут без тебя управимся.

– Спаси Христос, братья! – кланяясь, ответил незадачливый послушник. – Я не знаю, как так вышло? Спаси Христос!

Маврикий поспешил затеряться в толпе, а вот молодая вдова, не успевшая сесть в карету, увидев разбитую колоду с телом мужа, побелела как мел и лишилась чувств, упав на руки подбежавшего Салтыкова. Борис, в свою очередь, не стал проявлять излишней чувствительности и, уложив при помощи холопов бесчувственную Авдотью в карету, направился в голову обоза, по дороге бросив работникам строго:

– Приколотите все живо. И трогаемся, трогаемся…

В спину ему уже слышались стуки молотков и голоса холопов:

– Давай скорее. Вот тут колоти.

– Нечем. Куска не хватает.

– А этот?

– Это не тот кусок.

– Ну и ладно. И так сойдет.

Спустя считаные минуты все было готово. По обозу пронеслась живая перекличка. Сипло завыл и застонал походный горн. Ворота монастыря со скрипом медленно и тяжело отворились, и обоз неспешно тронулся в путь. Утреннее солнце светило нестерпимо ярко и сильно. Прозрачный воздух, кажется, плавился вокруг него и дрожал, словно озерная рябь. Провожавшим чудилось, будто обоз уходил прямо на солнце, чернея, обугливаясь и растворяясь в его лучах.

Бледный как мел архимандрит Паисий медленно отошел от окна. Шаркая сафьяновыми ичигами, он добрел до богатого иконостаса в Красном углу покоев и растерянно, наклонив на бок голову, посмотрел в глаза Спаса. Господь смотрел на него сурово и бесстрастно. Архимандрит упал на колени и, осеняя себя крестным знамением, лихорадочно шептал молитву, склонясь к подрушнику, лежащему у его ног:

– Господи, или словом, или делом, или помышлением согреших во всей жизни моей, помилуй мя и прости мя, милости Твоея ради!

 

Часть вторая

 

Глава 26. Пути, дороги…

По самому краю ржаного поля, вдоль пологого берега речки Березовки, заваленного валежником еще с весеннего половодья, неспешно трусила старая сельская лошадка, запряженная в скрипучую телегу с двумя седоками на облучке. Возница, мужичок в побитом молью меховом малахае и линялой от времени косоворотке, вяло постегивая вожжами по лохматому крупу «животины», краем глаза удивленно посматривал на сидящего рядом отца Прокопия, нервно прижимавшего к груди ковчежец с мощами преподобного Авраамия. Взволнованный чернец пребывал в таком нетерпении, что, казалось, готов был вырвать вожжи из рук возницы и сам погонять почтенного мерина и в хвост, и в гриву, лишь бы старый конь прибавил шагу.

– Давай, давай родной, гони, Христа ради! – как молитву повторял он одни и те же слова, адресуя их то ли коню, то ли его хозяину.

Наконец возница не выдержал и взмолился слезно, растерянно глядя на Прокопия:

– Да куда гнать-то, батюшка? Помилосердствуй! Коника жалко, падет ведь животина. Это ж не аргамак какой, а обычный деревенский совраска. Он от бега в изумление приходит.

Осознав сказанное мужиком, Прокопий с досады хлопнул ладонью по крышке ковчежца и произнес сокрушенно:

– Эх! Вот несчастье-то… Этак мы дня три ехать будем?

– Да не, отче! Думаю, может, и все пять получится. Это ведь как пойдет, – охотно поддержал беседу возница, вытирая малахаем потную шею.

Честный и наивный ответ мужика окончательно расстроил старца. Он обиженно засопел и ползком перебрался в глубь телеги, где, устроившись на копне подопревшего сена, стал тихо молиться за спасение Феоны и Маврикия.

– Милостиве Господи, спаси и помилуй раб своих Феону и Маврикия, – бубнил он себе под нос, крестясь и кладя поклоны. – Избави их от всякия скорби, гнева и нужди. От всякия болезни душевныя и телесныя. И прости им всякое согрешение, вольное и невольное. И душам нашим полезная сотвори.

Старец Прокопий перекрестился, обернулся назад и с тревогой посмотрел в ту сторону, откуда его теперь неспешно увозил в старой скрипучей телеге деревенский мерин, не сильно понукаемый мужичком в вонючем, съеденном молью малахае. Он думал о своих друзьях и корил себя за беспомощность, за то, что не мог ничего сделать для них в тот момент, когда они так нуждались в нем.

Когда отец Прокопий творил молитву за спасение друзей, двигаясь в сторону Гледенского монастыря, ровно в противоположном направлении, по лесной дороге в сторону Костромы, двигался большой и многолюдный обоз боярина Салтыкова. Шли люди конные и пешие. Шурша полозьями и скрипя колесами, двигались сани и повозки, груженные всякой снедью и рухлядью. За одной такой телегой брел, отставая, устало запинаясь на кочках и вновь ее догоняя, долговязый и нелепый Маврикий с лыковой торбой за плечами. А в двух телегах впереди него сидел, привалившись к крашеному борту, отец Феона и, с видимым безразличием глядя на дорогу, незаметно ослаблял путы, связывавшие его руки.

Солнце стояло в зените. Обоз медленно продвигался по лесной просеке, а вокруг был только густой, дремучий бор, во всей своей первозданной нетронутой ясности и покое. Могучие сосны густыми мохнатыми ветками, почти не пропускавшими солнечных лучей, нависали над дорогой, укатанной в две глубокие колеи. Неслышно было ни веселого птичьего щебетанья, ни далекого звериного рыка. Только одинокий дятел где-то долбил по стволу сосны, отбивая барабанную дробь походного марша, да две березы нещадно скрипели на ветру, потирая бока друг о друга.

Салтыков сидел в карете напротив Авдотьи Морозовой и мрачно смотрел себе под ноги. Он выглядел озабоченным и даже встревоженным. Казалось, вельможа не замечал присутствия в карете посторонних лиц. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что и они его присутствие рядом с собой не воспринимали как что-то обязательное. Авдотья, высунувшись по пояс из окна экипажа заплаканными глазами, не отрываясь, смотрела на телегу с гробом, будто заклинала колоду рассыпаться в прах. Она была так сосредоточена на телеге с телом мужа, что вряд ли заметила сутулую фигуру Маврикия, устало бредущего за гробом, который, положив руку на разбитую колоду, ненароком зацепил большой кусок дерева и оторвал его вместе с гвоздями. Словно испугавшись содеянного, он, коротко перекрестившись, смущаясь как девица, посмотрел по сторонам и незаметно сбросил деревяшку под ноги. Не укрылось это только он цепкого взгляда отца Феоны. Он ободряюще кивнул головой молодому послушнику и откинулся назад на охапку сена. В этот момент мимо телеги отца Феоны прогарцевал Семен – «Заячья губа». На его лице играла самодовольная ухмылка. Злобно оскалившись и с ненавистью глядя на Феону, он провел нагайкой по своей шее, изображая перерезанное горло, после чего, пришпорив аргамака, с громким гиканьем устремился в голову обоза. Маврикий сжался и нахохлился, увидев этот жест, а Феона только улыбнулся и удвоил усилия с веревками.

Феона торопился. Он хорошо понимал, с какими людьми имел дело и поэтому не питал иллюзий относительно своего будущего. Никакого расследования не будет. Заговор в пользу никому не ведомого внука давно сверженного царя Василия придуман был лишь для отвода глаз, чтобы скрыть что-то более значимое и опасное. То, что потребовало устранения стольника Морозова, не последнего в государстве и очень близкого царю человека. Что это могло быть, как не другой, настоящий, тщательно скрываемый и хорошо организованный заговор, цели которого были до конца не ясны. Впрочем, участие Маржарета в этой истории наводило Феону на определенные мысли. Маржарет – не та фигура, которая могла бы размениваться на мелочи. Не тот масштаб. Кроме того, если в деле участвовал этот изворотливый и лживый иноземец, за его спиной, безусловно, мерещился английский тайный совет. Или секретная служба кардинала Ришелье? И то и другое не сулило ничего хорошего. За примерами далеко ходить не приходилось. Недавно закончившаяся Смута и иноземная интервенция не оставляли сомнения в желаниях и аппетитах таких заговорщиков. Непредвиденные обстоятельства заставили их зашевелиться раньше предполагаемого срока, но не послужили непреодолимой преградой на пути достижения цели. Затруднение потребовало экстренного вмешательства Салтыкова и его людей, но никак не отменило сам план. Феона вольно или невольно оказался втянут в чужую тайну, обладание даже обрывками знания о которой сулили скорую и насильственную кончину. Ни в какую Кострому его не везли. Все должно было закончиться не позднее сегодняшней ночи, а значит, ему оставалось несколько часов для спасения. Феона спешил ослабить веревки, связывающие его руки, но сложный казачий узел никак не хотел поддаваться.

 

Глава 27. Непредвиденная остановка

Англичане говорят: «Время и течение вод не ждут человека». Когда обоз Салтыкова подъехал к переправе на реке Едомше в двенадцати верстах от города Галича, солнце уже садилось за верхушки сосен, окрашивая закат в темно-багровые тона неумолимо надвигающихся сумерек. Люди спешили, понукая уставших животных. Никому не улыбалась возможность заночевать в лесу или открытом поле, когда до города оставалось не более двух часов размеренного хода. Часть обоза уже переправилась на другую сторону реки, когда случилось непредвиденное. Как только на мост въехала телега с телом Глеба Морозова, задние колеса возка, продавив подгнившие доски настила, наскочили на береговой лежень и подбросили гроб вверх. Гроб сорвался с помоста и с неимоверным грохотом упал вниз, пробив доски и прочно застряв между двумя прогонами. При этом крышка колоды отскочила далеко в сторону, а тело стольника, перевернувшись, с глухим шлепком вывалилось на настил.

– Тпру! Стой! Да стой, тебе говорю! – испуганно завопил возница, натягивая поводья.

– Осталбень пучеглазый, совсем ослеп, что ли? – заорал он на своего вялого помощника, флегматично шедшего сзади телеги.

– А сам-то куда смотрел? – огрызнулся нерадивый помощник, но сделал это как-то неубедительно, потому что сам насмерть перепугался и унимал дрожь в коленях, едва держась на ногах от страха.

– Ну, мухоблуд, теперь держись! – замахнулся на него возница, да так и замер с поднятым кулаком, увидев Салтыкова, вышедшего на шум из кареты.

Боярин неспешно зашел на мост, посмотрел на вдрызг разбитую колоду, на тело Глеба, лежащее рядом и на двух ротозеев, растерянно чешущих себе затылки, и лицо его налилось кровью.

– Это чего, опять? – гневно спросил Салтыков. – Любопытно мне стало, откуда у вас руки растут, недоумки? Кто домовину обвязывал?

Возница, стянув с головы суконный малахай, словно гусь, вытянул шею и, запинаясь от волнения, произнес, тревожно кося глазами по сторонам:

– Так это… Мы и обвязывали. Вдвоем. Только мы хорошо обвязали. Крепко.

Испуганный мужик еще раз тревожно огляделся по сторонам, поманил Салтыкова заскорузлым пальцем и, перейдя на шепот, сообщил ему самое важное, для полной убедительности осеняя себя крестным знамением:

– Слышишь, боярин, это он сам упал. Точно говорю!

Пока малахольный мужик божился, убеждая боярина, что гроб сам выскочил из повозки и разбился вдребезги, на мосту тихо и незаметно появились капитан Маржарет и Семка – «Заячья губа». Маржарет, наклонившись, прошептал что-то на ухо Салтыкова, а Семка, рассеянно глядя куда-то в переносицу возницы, спросил его со скрытой угрозой в голосе:

– Значит, сам, говоришь? Взял и упал?

– Ага, точно. Сам упал. Вот те крест! – охотно кивнул головой возница, не признав угрозы.

В следующий момент Семка наотмашь, с разворота, нанес сокрушительный удар кулаком в ухо ничего не успевшего сообразить мужика, который как подкошенный, распластавшись вниз лицом, рухнул рядом с телом Глеба Морозова. Семен, злобно сплюнув себе под ноги, повернулся к Салтыкову и, показав ему кусок веревки, прошепелявил:

– Веревка перерезана.

Салтыков взял веревку в руки, внимательно разглядывая характерный след от ножа на ее конце и, переглянувшись с Маржаретом, задумчиво произнес:

– Получается, не сам упал, а кто-то ему сильно в этом помог! Кто?

Семка недоуменно пожал плечами. Маржарет открыл было рот, но осекся, услышав за спиной взволнованный голос Авдотьи Морозовой:

– Борис Михайлович, что здесь происходит?

Молодая женщина стояла около распахнутой дверцы кареты и настороженно всматривалась в сторону реки, но стремительно надвигающиеся сумерки не позволяли ей разглядеть подробности происшествия на мосту.

– Разберись тут. Мертвечину убери и командуй привал, – вполголоса бросил Салтыков Семке и поспешил к Морозовой, загораживая ей обзор широко раскинутыми руками.

– Да все хорошо, сударыня! – произнес он, вымученно улыбаясь. – Ничего не происходит. Просто встали на ночлег. Сейчас будут шатры ставить.

Попытки Салтыкова успокоить Авдотью только усилили ее подозрения.

– Что ты скрываешь, Борис? – требовательно спросила она, заглядывая за плечо боярина. – Что произошло? Там Глеб, да? Я вижу Глеба!

– Да нет же, – закатив глаза к небу, устало ответил Салтыков. – Вот наказанье, право слово! Холопы мост повредили. Сейчас чинят, оттого и весь шум.

В этот момент со стороны моста застучали топоры, и послышался топот людей, резво бегущих куда-то со всех ног.

– Вот видишь, Доня, что я тебе говорил? – ухмыльнулся Салтыков и, взяв Морозову под руку, поспешно повел ее в сторону от моста.

Авдотья смятенно посмотрела через плечо, вырвала свою руку из ладони Салтыкова и упрямо повторила:

– Не называй меня Доня.

– Как пожелаешь, Авдотья Алексеевна, – произнес Салтыков, отстав от Морозовой на один шаг и обиженно сопя ей в спину.

Обоз встал. Ржали лошади. В полумгле, прорезая светом факелов закатный туман от реки, суетливо возились обозники, разбивая палатки и шатры. Со всех сторон слышны были голоса повторяющие друг друга. Все они кричали только одно слово:

– Привал!

 

Глава 28. Разговоры по душам

Авдотья Морозова сидела в своем шатре на складном походном стуле и вышивала золотой нитью сложный узор на шелковом покровце, когда тяжелый полог входа откинулся и внутрь помещения вошел Борис Салтыков, скромно держа на сгибе левой руки горлатную шапку из енисейского соболя высотою в локоть.

– Как обустроилась, Авдотья Алексеевна, все ли по нраву? – спросил он, учтиво кланяясь.

Авдотья, бросив на боярина хмурый взгляд, сказала с явным вызовом в голосе:

– Спаси Христос, Борис Михайлович. Уж никак не пойму, почто так опекаешь меня? Аль интерес какой особый имеешь? Говори, не таи в себе. Я ведь не вещунья, гадать не умею.

В ответ Салтыков решительно мотнул головой и, присев на краешек скамьи, стоявшей у самого входа, пылко произнес:

– Скажу, Авдотья Алексеевна. Как на духу скажу. Чего скрывать? Сама все видишь, не маленькая. Люба ты мне! Душа не на месте, как вижу тебя. Красота неписаная, лебедушка белая…

– Ой ли, Борис? – перебив, ехидно спросила Авдотья, насмешливо глядя на ухажера. – И давно любишь-то?

– Да как увидел, так и полюбил, – пожал плечами Салтыков. – Оно понятно, сердцу не прикажешь…

Авдотья, словно останавливая поток его велеречия, подняла руку и зло процедила сквозь зубы:

– Давно, получается. А теперь, значит, воспользоваться решил? Не стыдно, боярин? Глеб еще не погребен, а ты уже к его жене ластишься? Под теплый бочок лезешь!

Сраженный таким напором, растерянный Салтыков обиженно засопел:

– Напрасно ты так, сударыня. Я же по-серьезному все хочу. Как положено. Я Глеба любил по-братски и не давал повода сплетням, но сейчас его нет, а жизнь продолжается. Ты молода, красива! Станешь моей женой, будешь первой в государстве. Выше царицы сядешь…

– Не много ли на себя берешь, Борис Михайлович? Гордыня – тяжкий грех! – прикусив губу, мрачно проговорила Авдотья, возвращаясь в свое походное кресло и взяв в руки пяльца с неоконченной работой.

Но Салтыков и не думал отступать. Он гоголем прошелся мимо Авдотьи, спесиво выпятив нижнюю губу и нехотя роняя слова:

– Нет. Не много. У меня есть деньги и власть. Тетка Ксения верит мне, как слепая лошадь. Мишка, государь, – молод и глуп. Так что, как скажу, так и будет!

– Но, кроме государя и его матери, есть еще его отец, патриарх Филарет! Он-то тебя не очень привечает…

Видимо, фраза, сказанная Морозовой, угодила точно в цель. Борис Салтыков заскрипел зубами, и лицо его налилось кровью, казалось, он сейчас лопнет от злости.

– Филарета многие не любят. Говорят, он тайный католик и униат. И уж точно повинен он в смуте и разорении государства нашего.

– А ты, значит, к новой смуте призываешь? – удивленно воскликнула молодая женщина, всплеснув руками от негодования. – Не хочу я власти, Борис. Власть – это кровь. А мне ее уже хватило. Я домой хочу, к родителям…

Настала очередь возмущаться Салтыкову.

– А о сыне ты подумала? – воскликнул он запальчиво. – Я сделаю его царем! Государем великой державы…

– Именно о нем я и подумала в первую очередь, – вскочив со стула, решительно произнесла юная вдова. – На Руси всякой власти до страсти. Не отдам я тебе, боярин, Петеньку. Даже не помышляй о том!

Они стояли посередине шатра, испепеляя друг друга взглядами, полными неприязни и презрения. Кто бы подумал, что всего пару минут назад Борис Салтыков, кажется, был влюблен в Авдотью Морозову и даже вынашивал планы счастливого брака? Видимо, любовь – крапива стрекучая.

Отец Феона сидел на влажной от росы траве со связанными запястьями, прислонившись спиной к телеге. Рядом горел маленький костер, разожженный специально для него каким-то сердобольным обозником просто так, «для согрева». В этом поступке отразился весь русский человек. Казалось, что ему до арестанта, о котором он до тех пор, скорее всего, и не знал ничего. Достойный сей муж или дрянь-человечишко, предметом его внимания не являлось, потому что самый главный душевный порыв, управляющий поступками русского человека, зиждется на сильном внутреннем чувстве совести, на глубинном уровне, решающем сложные вопросы добра и зла сердцем, а не разумом. Только русская душа мучается вопросом, как поступить: по Закону или по Совести? Только русский человек жизнь свою оценивает с позиции сына Божьего – понравится это Отцу или огорчит. Потому что по совести – всегда значит по Божьим заповедям, а по закону – всегда ли?

Феона спокойно и задумчиво смотрел на дрова, пылающие в костре, когда к нему из сгустившейся тьмы вышел Семен – «Заячья губа». На его лице играла зловещая ухмылка, сама по себе не сулившая монаху ничего хорошего, а тут еще позади этого живодера держались три мрачные личности с сизыми рожами затяжных бражников.

– Ну что, раб божий, пойдем, что ли? – развязно произнес Семка, положив Феоне руку на плечо.

– Куда? – глядя Семке в глаза, спросил инок, брезгливо стряхнув его руку.

– Куда-куда, боярин зовет, – ответил Семка, все так же глумливо усмехаясь.

– А ну, огольцы, – кивнул он своим помощникам, – помогите подняться честному отцу. – И, не оборачиваясь, направился в сторону моста.

Феона, плотно опекаемый Семкиными людьми, шел следом, внешне никак не проявляя своего волнения или простого беспокойства. Все вместе они вышли на середину моста и остановились, повинуясь молчаливому знаку «Заячьей губы» уже в двух шагах, едва различая очертания друг друга. Кто-то из охранников запалил от огнива принесенный факел и воткнул его между разошедшимися досками настила. Осветить этот факел мог немного, но обзорность сразу увеличилась.

Семка облокотился на шаткие перила и с прищуром посмотрел на плотное, как смола, беззвездное небо.

– Ночь сегодня – прямо тьма Египетская! Как в гробу, ни зги не видно. Чего скажешь, монах?

– Тебе виднее, висельник, – невозмутимо ответил Феона и добавил: – Мы же не к Салтыкову идем, верно?

«Заячья губа» довольно оскалился и утвердительно мотнул головой.

– Верно. А зачем ты ему нужен? Ты здесь вообще никому не нужен. Никто не собирался тащить тебя до Костромы.

Семка медленно повернулся и направился к Феоне, в свою очередь, предусмотрительно занявшему место спиной к перилам. Подручные Семки незаметно и тихо встали за спиной своего начальника, с самым безразличным видом взирая на происходящее.

Приблизившись к Феоне вплотную и перейдя на зловещий шепот, Семка прогнусил, брызжа слюной ему на ухо:

– А места здесь глухие. Люди воровские даже на большие обозы нападают без боязни, и ведь никого не щадят душегубы!

Семен выхватил из-за пояса кинжал и нанес короткий «воровской» удар в область солнечного сплетения. Душегуб пользовался этим приемом десятки раз и всегда успешно. Он даже знал, что выжить после его удара не удавалось никому. Но так было раньше, до встречи с проклятым монахом. Скинув на землю давно развязанные веревки, Феона неожиданно и жестко блокировал удар убийцы, а свободной рукой хлестким шлепком по запястью выбил оружие из его руки. Обезоруженный противник не успел даже глазом моргнуть, как монах, совершив замысловатое движение вокруг своей оси, резко бросил его через себя. В тишине послышался хруст ломающихся костей, и Семен с душераздирающим воем, по дуге, задрав ноги, перелетел через перила и упал в реку между опорами моста, продолжая вопить из воды благим матом.

Три помощника «Заячьей губы», осознав наконец, что произошло, бросились на инока, размахивая кулаками. Факел, воткнутый в расщелину между досок настила, неплохо освещал мост, что позволило Феоне быстро оценить обстановку и без видимых усилий разметать нападавших головорезов, двоих уложив без сознания возле своих ног, а третьего отправив вслед за командиром охладиться в реке.

Между тем на шум драки к мосту стали сбегаться вооруженные люди. Тревожно заметались по лагерю огни факелов. Первый из подбежавших попытался ударить Феону саблей наотмашь, но инок увернулся, заплел руки нападавшего в замок и, перехватив оружие, оглушил ударом крыжа в голову. Встретив второго нападавшего сложной сабельной эскападой, он поступил с ним так же, как и с первым, после чего, играя двумя клинками, монах, словно нож сквозь масло, прошел по толпе нападавших. Не желая брать греха на душу, он щедро раздавал сабельные удары только обухом и голоменью. Видимо, он так бы и ушел, растворившись во тьме противоположного от лагеря Салтыкова берега Едомши, если бы не выстрел из пистолета, прозвучавший в пылу ночного боя почему-то оглушительно громко. Выронив саблю, Феона схватился за левый бок. Из-под его пальцев сочилась кровь, окрашивая сорочку в темно-багровый цвет. Монах посмотрел в сторону прозвучавшего выстрела. В саженях пяти от себя он увидел капитана Маржарета с дымящимся шотландским пистолетом в руке. Их глаза встретились. Капитан достал из-за пояса второй пистолет и, взведя курок, прицелился прямо в голову монаху. Но, прежде чем успел прозвучать выстрел, Феона с разбега прыгнул с моста в воду. Выстрел ушел вдогонку, видимо, не причинив беглецу никакого вреда. С досады Маржарет бросил дорогое оружие на землю, но, одумавшись, тотчас поднял и, убрав за пояс, быстрым шагом направился в сторону лагеря. Проходя мимо крутого берега Едомши, он остановился посмотреть, как по склону, стеная и завывая от боли, полз мокрый и грязный Семен – «Заячья губа».

– Падла… руку сломал… падла! – вытирая грязной рукой мокрое лицо, слезно выл Семка.

Маржарет с силой пихнул его носком сапога обратно в реку, удовлетворенно слушая, как тот катится вниз, громко вопя. Лицо иноземца исказила гримаса презрения.

– Пес смердячий. Найди его. Живым или мертвым! Salaud… nique ta mère!

Капитан резко повернулся на каблуках и, больше не оборачиваясь, ушел в лагерь, в то время как избитые помощники Семена с трудом помогли выбраться ему на берег, накинув на плечи чей-то желтый кафтан и поднеся ендову хмельной медовухи. Дрожащий от боли и холода, Семка удивленно посмотрел на своих помощников и, кивнув на удаляющую спину капитана, спросил:

– Чего это он? Сало? Какое сало?

Маржарет шел к большому шатру Салтыкова, но привлеченный шумом и выстрелами Салтыков вышел из шатра Авдотьи Морозовой и сам пошел навстречу Маржарету. Поравнявшись, капитан в ответ на немой вопрос боярина озабоченно произнес:

– Монах убежал!

Салтыков беспечно махнул рукой.

– Найдут. Куда ему отсюда бежать?

Маржарет хотел возразить, но, увидев стоящую у входа в шатер Авдотью, галантно поклонился ей, согласно придворному этикету французского двора, однако Морозова демонстративно отвернулась от него и, надменно фыркнув, ушла внутрь, задернув полог.

 

Глава 29. Заговор, как он есть

Суматоха в лагере продолжалась. От большого количества зажженных факелов стало вдруг светло, как днем. Люди громко кричали, бестолково бегали. Кого-то ловили и даже, судя по истошным воплям, крепко били в кустах боярышника, но кого и за что, оставалось загадкой.

Проводив Авдотью недобрым взглядом, Маржарет спросил Салтыкова с плохо скрытой обидой в голосе:

– Возможно, я что-то не понимаю, сударь, но не слишком ли много внимания вы уделяете этой капризной девчонке и ее младенцу? Так ли уж важны они в предприятии, задуманном нами? Хотелось бы напомнить, что на кон поставлены не только наши жизни, но и капиталы очень серьезных людей, которые не умеют прощать чужих ошибок.

Борис Салтыков высокомерно посмотрел на француза и проронил, спесиво выпятив нижнюю губу:

– Это что, угроза?

– Упаси боже, сударь! Это вопрос, – с поклоном ответил Маржарет, по-иезуитски отводя глаза в сторону.

– Вопрос? – переспросил Салтыков, скривившись, точно кислицу надкусил. – Ты капитан глуп, если задаешь подобные вопросы. Запомни: на Руси всякая власть от Бога. Потому Иван Грозный и дети его – в глазах народа помазанники Божие, а Борис Годунов и Романовы – самозванцы и узурпаторы. Авдотья, урожденная княжна Сицкая, род свой от Рюрика и Чингисхана ведет. У нее среди предков святых больше, чем у твоей королевы вшей на голове. Так что младенец ее, Петенька, и есть наша самая главная карта!

Маржарет, услышав слова боярина, замер на месте, осмысливая сказанное им, а после воскликнул возмущенно:

– Но вы мне раньше ничего не говорили об этом.

– А зачем? Разве это что-то меняет в наших планах? – холодно бросил Салтыков и сверкнул глазами сквозь хитрый «монгольский» прищур.

– Это не согласовано. Так нельзя… – растерянно пролепетал французский капитан, озираясь по сторонам, точно ища поддержку. Но вокруг никого не было. Даже лагерь успокоился. Только со стороны реки доносились голоса обозников, продолжавших безуспешные поиски отца Феоны.

– Ну и согласуй, – с улыбкой ответил боярин и спокойно добавил, направляясь к себе: – Чего так разнервничался, капитан? Пойдем в шатер. Поговорим.

Салтыков дружески потрепал по плечу огорченного Маржарета и пошел прочь от реки, чему-то негромко посмеиваясь. Француз, растерянно пожав плечами, поспешил за ним. Перед шатром в железной жаровне на высокой треноге, рассыпаясь искрами и потрескивая, пылали дрова. Два суровых боевых холопа боярина, гремя мушкетами и бердышами, встали у входа на караул, как только Салтыков, пропустив вперед своего гостя, задернул полог. Преданности и отваге своей охраны боярин доверял полностью, но, кажется, осторожность и бдительность не являлись их сильными чертами. Стражники не заметили, как из ближайшего овражка в противоположную от входа в шатер сторону метнулась долговязая фигура послушника. Маврикий, а это был именно он, нелепо, по-гусиному пробежав пару саженей, плюхнулся на землю, едва не задев натяжные стропы шатра. Осмотревшись и поняв, что не замечен стражниками, чернец задрал монашескую свитку, обнажив почти белый хитон, и достал из-за пояса кухонный нож, за пару часов до этого украденный у обозного кашевара. Перекрестившись и прочитав быструю молитву, он пырнул ножом в плотную ткань шатра. Ткань не поддалась. Лишь с третьего раза ему удалось проделать в шатре дыру, зато сразу такую, что через нее можно было входить и выходить почти так же свободно, как через дверь. Благо ночь была теплая и безветренная, так что находившиеся в шатре люди просто не почувствовали ни холода, ни сквозняка. Подождав некоторое время и сообразив, что ему опять сказочно повезло, Маврикий осторожно пристроился у дыры, подслушивая и подглядывая за Салтыковым и его собеседником.

Обстановка в шатре боярина была самая походная. Ничего лишнего. Складная кровать, походное кресло, пара лавок, стол и сундуки с вещами. Сам Салтыков сидел на кресле, с улыбкой наблюдая, как нервно прохаживается мимо него капитан Маржарет. Молчаливый слуга поднес хозяину драгоценный кубок с вином, а второй такой же предложил капитану, после чего низко поклонился и ушел, так и не проронив ни слова. Маржарет тут же поставил кубок на край стола, даже не пригубив его, хотя это было крайне невежливо по отношению к хозяину. Взволнованный француз этого не заметил или не захотел заметить. Он говорил, четко чеканя русские слова почти без акцента.

– Борис Михайлович, наше предприятие предполагает полное доверие сторон и согласование любых мелочей. Вы просили деньги – они у вас есть. Вы хотели получить письма, компрометирующие архиепископа Элассонского, – они были предоставлены. Видите? Мы доверяем вам. Но кажется, вы за нашей спиной играете по своим правилам? Это неприемлемо. Так дела не делаются.

– Напрасно, Маржарет, не пьешь ты мое вино, – произнес Салтыков, внимательно и бесстрастно наблюдая за гостем.

– Что? – замерев посередине шатра, переспросил француз, удивленно посмотрев на Салтыкова.

– Я говорю, хорошее венгерское. Выпей, капитан, и успокойся уже, – повторил боярин, спокойно отхлебывая из бокала.

Маврикий настолько увлекся процессом слежки, что потерял всякую осторожность и залез в проделанную им дыру по пояс. Он так уверовал в собственную безопасность, что даже попытался отодвинуть в сторону большой сундук, загораживавший ему обзор. Впрочем, сундук оказался слишком тяжел и не поддался его усилиям. Осознав всю тщетность попыток, Маврикий угомонился и решил было слушать разговор дальше, как чья-то мокрая, пахнущая землей и тиной ладонь крепко зажала ему рот и потащила наружу. Выпучив глаза и мыча от ужаса, инок попытался сопротивляться, но человек, схвативший его, был явно сильней. Он оттащил Маврикия подальше от шатра, только тут ослабив свою стальную хватку. Маврикий повернул голову и увидел прямо перед собой улыбающееся лицо отца Феоны. Маврикий наблюдал из кустов за его боем на мосту и корил себя за то, что ничем не помог, обрекая его тем самым на верную смерть. А тут вдруг вот он, мокрый, окровавленный и грязный, но живой и здоровый. Монах приложил к губам указательный палец, призывая своего молодого товарища к тишине. Маврикий радостно затряс головой, вытирая брызнувшие вдруг слезы счастья. Феона по-дружески потрепал послушника по плечу и знаками предложил продолжить подслушивать уже вместе. Две головы просунулись в дыру, проделанную в шатре как раз в то время, когда Салтыков втолковывал французу тонкости понимания душевного мира и образа мысли русского человека.

– Ты пойми, капитан, это Россия. Здесь нельзя нахрапом. Сколь уж с нами живешь, а так и не понял ничего. Ну убьем мы по-тихому Романовых, ну созовем Земский собор из нужных людей и кликнем меня царем, а попы то решение благословят. А дальше что? Для большинства останусь я не лучшим претендентом, чем любой самозванец, трона возжаждавший. Значит, опять кровь? Еще одной смуты держава наша может и не выдержать. А Петруша, младенец безгрешный, это наш шанс. Понимаешь? Он – царь, а я опекун и отчим – государь! Как говаривал славный латинянин Цицерон: «Выбирай, кого будешь любить».

– Вы знакомы с творчеством Цицерона? – удивился француз.

– Да, читал в школе, – небрежно бросил Салтыков, допивая вино из драгоценного кубка.

В этот момент полог шатра откинулся, и в проеме появилась немало помятая и сильно оробевшая физиономия «Заячьей губы».

– Доброго здоровья, Борис Михайлович! – вымученно улыбаясь, промямлил Семка, кланяясь в пол.

– Доброго, доброго. С чем пожаловал? – спросил Салтыков, делая разрешающий жест войти.

Семен вошел, как младенца, держа перебинтованную руку подле груди. Следом в шатре появился один из его помощников, держа на вытянутых руках мокрую монашескую рясу. С левой стороны ряса была окровавлена, а посередине кровавого пятна зияла дырка от пистолетной пули.

Борис Салтыков с любопытством оглядел находку и спросил:

– Ну и зачем мне это? Где то, что было внутри?

Семка конфузливо скривился.

– Так, это… не нашли. Может, помер?

– Конечно, от смеха! – кивнул головой боярин. – Уйди с глаз моих… и рясу забери, она тебе понадобится.

Услышав приказ боярина, Семка опрометью бросился вон из шатра, тычками здоровой руки гоня перед собой помощника с простреленной рясой. Салтыков от возмущения и досады плюнул на пол и закричал вслед убегающим холопам:

– Бараны! Монаха раненого поймать не смогли. Разгоню всех по сибирским острогам. Больше проку будет.

– Думаю, сударь, вы напрасно недооцениваете этого монаха, – озабоченно произнес Маржарет, глядя в глаза Салтыкова.

– Пустое! Да будь он хоть семи пядей во лбу, он все равно ничего не знает, – отмахнулся Салтыков, наливая вино в свой кубок.

– К нашему сожалению, думаю, теперь он знает много больше, чем мы можем себе представить.

– Он что, дьявол? – отхлебывая вино, с иронией предположил боярин.

Но капитан Маржарет не принял этой иронии и с улыбкой ответил, не отводя глаз от собеседника:

– Не думаю. Но я знал людей, которые считали его богом! Не будьте столь беспечным, Борис Михайлович. Он опасный человек.

В ответ Салтыков только пожал плечами и процедил сквозь зубы:

– Ну, бог он или дьявол, вряд ли у него будет еще возможность навредить нам. Он один, он в бегах, и он ранен. Хотя, конечно, осторожного коня и зверь не вредит. Будем осторожней.

– Хорошо, – согласился с доводами боярина Маржарет и вернулся к прерванному разговору. – Утром я покину лагерь. Скажите, Борис Михайлович, у вас все готово? Никаких неожиданностей больше не будет? Что мне передать моим компаньонам?

– Передай, пусть деньги готовят. Пару тысяч ефимков, не меньше.

От подобной наглости знатного вельможи Маржарет только всплеснул руками и воскликнул удивленно:

– Oh, mon Dieu! Это целое состояние! Мы давали вам деньги. Разве этого мало?

В ответ Салтыков, с прищуром глядя в лицо капитана, жестко парировал:

– Мало. Слишком большие расходы. Всем надо платить. Из Москвы идет полк Бутурлина. Стрельцы займут Ипатьевский монастырь, разоружат охрану и арестуют царя. Далее совсем просто. Завещание царя, созыв Земского собора, удаление всех несогласных, в общем, все то, что я уже совершил однажды, возводя на престол самих Романовых.

– А одного полка стрельцов достаточно ли будет? – усомнился вдруг Маржарет, на что Салтыков, лениво почесывая шею под пышной бородой, ответил, снисходительно улыбаясь:

– Господь с тобой, капитан. Мы же не боевые действия вести собираемся! Много войск нам только повредить может. На худой конец мой родич в Польше, Мишка Салтыков, готов прислать три тысячи запорожских казаков. Но я бы на поляков не сильно рассчитывал. Порвут мужики на прапоры. Сильно у нас хохлов не любят после Смуты.

– Но я могу рассчитывать на вступление русского войска в войну с Турцией? Мы договаривались с вами, что сразу…

Борис поставил кубок с вином на край стола, внимательно разглядывая капитана, точно желая разобрать на части и посмотреть, что там внутри.

– Вот смотрю на тебя, капитан, и думаю, кто твой хозяин? На кого ты работаешь? По всем раскладам, вроде на англичан, но иногда папизмом разит за версту. Так, может, все же на Ватикан, Маржарет?

– Вы уходите от прямого ответа, Борис Михайлович, – раздраженно ответил капитан. – В конце концов защита веры – это долг любой христианской страны. Разве не так? А потом, военные предприятия – самое действенное средство занять армию. Мудрый государь может успокоить возмущенный народ, если поведет его на войну против внешнего врага.

Теперь настала очередь раздражаться Салтыкову. Он подался вперед, почти уткнувшись лицом в лицо собеседника, и, брызжа слюной, зашипел:

– А ты не гони меня, Маржарет. Никуда твой султан не денется. Успеем саблей-то помахать. Вон самозваный Димитрий торопился коней седлать на турок, помнишь, чем кончилось? Войско собрать дело не дешевое. Тут большие деньги нужны…

– Про две тысячи ефимков я уже слышал, – прервал поток его красноречия обиженный Маржарет, вставая с лавки и идя к выходу.

– Ну вот и славно, капитан. Я своему слову хозяин. Обещал – сделаю, – уже совершенно благодушно и расслабленно произнес Салтыков, довольно ухмыляясь в спину уходящего француза.

– Хорошо, Борис Михайлович. Не смею более беспокоить вас своим присутствием. Встретимся в Костроме. À bientôt!

– И тебе не хворать, капитан, – кивнул головой боярин.

Маржарет вышел наружу, не задернув за собой полог. В шатер ворвался свежий ночной ветер. Из-за легкого сквозняка затрепетала и погасла свеча в канделябре. Салтыков, развалившись в походном кресле с драгоценным кубком в руке, задумчиво смотрел вслед ушедшему иноземцу, и лицо его при этом было совершенно непроницаемое.

Отец Феона убрал свою голову из прорехи шатра и потащил за собой зазевавшегося Маврикия.

– Ну что, Маврикий, все слышал? – шепотом спросил он у послушника.

– Все, отец Феона! – так же шепотом ответил Маврикий.

– Вот и славно! – покачал головой монах.

Над верхушками сосен уже появилась яркая полоса грядущего рассвета. Занималась новая заря скорого утра, а значит, надо было спешить.

 

Глава 30. В старом гае

Теплым солнечным утром капитан Маржарет скакал по старой галичской дороге в сторону Костромы, яростно пришпоривая несущегося карьером аргамака. По случаю дальней дороги одет он был, как полковой стрелецкий офицер, в «служилый кафтан» небесно-голубого цвета с горностаевым подбоем, украшенный золотым позументом и кистями. На голове сидела набекрень малиновая шапка с меховой опушкой, на высокой тулье которой красовалось шитое жемчугом изображение короны. Все эти знаки царской службы должны были обезопасить капитана в его дороге от лишних расспросов и праздного любопытства. Маржарет спешил в Кострому, где в доме Московской торговой компании его давно поджидал английский посол Джон Меррик, старый лис, без участия которого уже лет двадцать не обходилось ни одно событие на Руси.

Конь, выбивая копытами комья земли из влажной после ночного дождя дороги, вынес седока из глухого соснового бора в удивительный по своей красоте дубовый гай. Могучие деревья, раскинув ветвистые кроны, стояли друг от друга на почтительном расстоянии. От этого поляна просто утопала в солнечном свете, создавая нереальное ощущение простора и воздуха. Но не только одни ощущения делали рощу местом загадочным. Оглядевшись по сторонам, случайный прохожий или бродяга, перекати-поле замирали, потеряв вдруг дар речи. Видели они, что весь старый гай какой-то искусный резчик сделал одновременно мастерской под открытым небом и языческим капищем, превратив стволы дубов в изваяния забытых богов, животных и птиц. Смотрели на людей, вольно или невольно оказавшихся на этой поляне, древние лики, вызывая у них оторопь и настороженность. Хочешь не хочешь, а поневоле остановишь бег коня или притормозишь повозку, перекрестишься, сплюнешь на всякий случай три раза на землю и с почтением и первородным страхом пойдешь прочь от этого места.

Маржарет не стал исключением из общего правила, невольно придержав коня, хотя и был то ли католик, то ли гугенот, то ли просто безбожник. Он медленно ехал по роще, ощущая себя христианским пилигримом на античных развалинах. Лики славянских богов смотрели на него сурово и угрожающе. От этого, или нет, капитан испытал под ложечкой тревожное ноющее предчувствие опасности. И предчувствие его не обмануло. Впереди, на расстоянии примерно двадцати туазов, Маржарет увидел спокойно пасущуюся оседланную лошадь с небрежно наброшенными на луку седла поводьями. Будучи не робкого десятка, французский капитан тем не менее предусмотрительно взвел курки своих седельных пистолетов и, осторожно озираясь, поравнялся с мирно пасущейся лошадью. То, что он увидел, заставило его вздрогнуть от неожиданности. У большого дуба, еще не тронутого резцом художника, прислонившись спиной к стволу, сидел отец Феона, теребя в руках казачью нагайку. Рядом с ним стояла карабела в ножнах, прислоненная крыжем к дубу.

– Не спеши, капитан. Поговорим? – предложил Феона спокойным голосом.

– Enfant de pute! Я знал, что ты жив, но никак не думал, что мы так скоро встретимся, – не скрывая восхищения, воскликнул капитан, спрыгивая с лошади.

Маржарет направился к Феоне, на ходу сбрасывая себе под ноги походную епанчу.

– Что ты хочешь? Я так понимаю, что ты решил в личном поединке, без свидетелей закончить наш давний спор? Мне это нравится! Это благородно!

– Ты дурак, капитан! – усмехнулся Феона, с сожалением глядя на своего противника. – Мне нечего с тобой делить. У нас нет никаких споров. Ты враг державы Русской, а значит, и мой лично. На твоей совести тысячи душ православных. Неймется тебе, опять заговоры плетешь. Опять смуту готовишь. Поэтому я здесь, не для того, чтобы покарать, а чтобы арестовать тебя.

– Интересно, на каком основании, Григорий Федорович? – нагло засмеялся француз. – Ты же теперь не государев человек, ты простой монах, да еще и сам в бегах.

– А какое нужно основание? Ты вне закона, Маржарет. Убить тебя, все равно что милость оказать. Ты мне живой нужен, со всеми твоими секретами.

– Ну, значит, не договоримся мы с тобой, Григорий Федорович, – злобно сверкнув глазами, сообщил капитан, вытаскивая саблю из ножен. – Должен тебя огорчить, не видать тебе моих секретов, да и жить я собираюсь долго, во всяком случае, дольше тебя.

– Не хвались, идя на рать… капитан! – встав на ноги, ответил Феона, взяв в руку саблю, но по-прежнему держа ее в ножнах.

Поединок начался без галантных церемоний. Едва приняв боевую стойку, француз тут же сделал первый жалящий выпад, который для менее опытного бретера мог бы стать последним, но Феона парировал удар, даже не вынимая оружие из ножен. Маржарет нанес секущий удар пером клинка, Феона легко парировал и этот удар, после чего, обнажив наконец свою карабелу, перешел в атаку. Оба противника оказались отменными фехтовальщиками, у которых не было загадок в науке сабельного боя. Поединок был полон отчаянных сшибок, ловких уверток и коварных обманов. Сначала даже казалось, что силы противников были равны, но через некоторое время стало очевидным, что монах – боец более искусный.

Он это продемонстрировал сразу, как только почувствовал, что француз стал выдыхаться. Нанеся Маржарету несколько мощных ударов, он прижал противника к стволу дерева и, используя старый добрый прием Грибе, выбил оружие из рук капитана. Маржарет почувствовал холодок смерти на острие сабли отца Феоны, но смерть француза никак не входила в планы монаха. Он просто стал бить капитана, держа саблю плашмя. Трудно сказать, долго бы выдержал это избиение Маржарет, если бы ему не удалось в какой-то момент кувырком поднырнуть под отца Феону и пуститься наутек в ближайший перелесок, поросший молодой березой, ольхой и осиной. Француз задал такого стрекача, что в три прыжка достиг деревьев и скрылся в лесу. Тут же послышался глухой короткий удар, сопровождаемый воплем. Феона поспешил следом. Забежав за кусты боярышника, инок едва не наступил на Маржарета, лежащего на земле без каких-либо признаков жизни. Сзади хрустнула сломанная ветка. Феона резко обернулся, но только для того, чтобы успеть увидеть, как просмоленная дубина летит на встречу с его головой. Сокрушительный удар и темнота.

 

Глава 31. Скоморохи

Сухая соломина щекотала нос в ритме покачивающейся на ходу телеги. Феона медленно приходил в себя. Голова гудела, словно церковный колокол. Сквозь этот гул слышны были скрип давно не смазанных колес и неясное бормотание каких-то людей. Феона осторожно, чтобы не усугублять ноющую боль в затылке, открыл глаза. Приподнял связанные руки, оценив сложный узел и мастерство человека, его вязавшего. Собравшись с силами, он повернул голову вбок и не очень удивился, увидев перед собой длинный нос капитана Маржарета и прядь его окровавленных волос, прилипших ко лбу. Капитан все еще был без сознания.

Движения Феоны не остались незамеченными. Плечистый мужик в легком армяке и суконной мурмолке, сидящий рядом с возницей, обернулся и удивленно воскликнул, тыча в бок соседа огромным кулачищем:

– Смотри, Паньша, а второй-то оклемался! Уже по сторонам буркалами зыркает.

Паньша, бросив через плечо быстрый взгляд, равнодушно ответил:

– Я тебе сразу сказал, наш мужик. Черепушка крепкая! Не то что немчура. «Маньде» и клювом в землю. Жив хоть?

Здоровяк с прищуром поглядел на Маржарета и пожал плечами.

– Да вроде дышит!

– И ладно, греха на душу не взяли! – кивнул возница, не оборачиваясь. – До лагеря довезем, а там Чоботок разберется!

Последние слова заставили Феону встрепенуться.

– Чоботок? – переспросил он. – Кто же вы такие, мужики? Добрые вы люди аль нет?

– Мы добрые и веселые, мил человек! – рассмеялся мужик в армяке, подмигивая иноку. – Скоморохи мы. Ходим-бродим, поем и танцуем, народу радость, нам прибыток.

– А ежели так, то зачем монаха путами оплели, ироды? Отпускайте, я вам вреда не сделаю.

– Ну уж нет, – ехидно бросил возница, подстегивая лошадку. – Видели мы, как ты сабелькой машешь, инок Божий! Вот в ватагу приедем, там и разберемся, кто ты.

Понимая, что скоморохи своего решения не изменят, Феона откинулся на солому, лежавшую на дне возка, решив спокойно дождаться приезда в лагерь. Лошаденка размеренно цокала копытами, повозка покачивалась на ухабах. Феона быстро приходил в себя после неожиданного знакомства с бродячими скоморохами. Мужик в армяке, покопавшись в ногах своих пленников, вытащил из соломы старую, видавшую виды домру. Пристроился поудобней и стал наигрывать на ней какую-то красивую и грустную мелодию.

– Споем, что ли, Паньша? – предложил он своему приятелю.

– А давай! – охотно согласился тот и, подстроившись под мелодию, запел. Пел он хорошо. Его высокий и чистый голос был наполнен воздухом и теплом, и пел он славную песню. Пелось в ней о земле Русской православной, о красотах ее и изобилии. Еще пелось о городах великих и селах дивных. Людях добрых и богатырях могучих.

Феона слушал и улыбался. Он давно знал эту песню и теперь думал, что везут его в нужное место.

Ехали они довольно долго. Феона успел отлежать себе все бока на жесткой подстилке, прежде чем лошадка захрапела, фыркнула, гремя сбруей, и повозка остановилась. Паньша весело посмотрел на Феону.

– Приехали, отче! Вылазь.

Инок с помощью здоровяка в армяке вылез из возка, размял затекшие ноги и спину и осмотрелся. Лошадь с повозкой была поставлена у коновязи на краю лагеря большой скоморошьей ватаги. Рядом стояли в основном такие же деревенские мерины, но была и пара очень породистых, дорогих скакунов, попавших сюда явно не с конного базара. Сам лагерь представлял собой пеструю картину, составленную из шатров, палаток и даже простых шалашей, в котором, словно в улье, гомонило, шумело и передвигалось несколько десятков человек. Кто-то занимался хозяйством, стирал и сушил белье, готовил еду на костре, ремонтировал вещи. А кто-то репетировал акробатические номера. Жонглировал, прыгал на ходулях, фехтовал на палках и подбрасывал вверх двухпудовые гири.

Посередине этого Вавилона у большого, явно трофейного, чиненого и латаного шатра с полинявшими красно-белыми орлами, на высоком трехногом табурете восседал человек в богатом польском жупане, одетом на голое тело, и пристально смотрел на прибывших.

– Вадим наш, Чоботок, – указал на сидящего мужик в армяке.

– Возьми аргамака. Он любит хороших коней, – предложил Паньша приятелю, выпрягая из телеги своего савраску.

– А с немцем чего делать? – спросил тот, беря коня Маржарета под уздцы.

– А ничего. Оклемается, тогда решим, – беспечно ответил возница, ведя свою лошадь к поилке.

Скомороший Вадим, еще довольно молодой, сухой, атлетически сложенный человек с нервным, подвижным лицом, без особого интереса посмотрел на Феону и повернул голову к сопровождающему, ожидая объяснений. Здоровяк в армяке, оробев от пронизывающего взгляда Вадима, ткнул в Феону пальцем и, оправдываясь, пробухтел:

– Вот, атаман. В лесу взяли, этого и еще одного. В телеге лежит с разбитой башкой.

– А зачем взяли?

– Так дрались они…

– Ну и пусть бы дрались. Может, им нравится?

– Кони у них хорошие… а этот вообще говорит, что монах! – нашел наконец объяснение скоморох, неловко переступая с ноги на ногу.

– Скоморох попу не товарищ, – хрипло сообщил атаман, почесывая волосатую грудь и отвернувшись от Феоны, с восхищением посмотрел на статного жеребца.

– Хорош, чертяка! – радостно воскликнул он, желая встать и подойти ближе.

В этот момент произошло то, чего никак не ожидали обитатели лагеря, из праздного любопытства собравшиеся вокруг. Феона, не опекаемый больше своим охранником, подошел к атаману и ловко, ударом носка выбил из-под него табурет. Атаман упал и, мгновенно сгруппировавшись, попытался было увернуться от новой атаки, но монах не дал ему такой возможности, прижав сапогом к земле.

– А еще, Прошка, – произнес он нравоучительно, – в народе говорят: Бог дал попа, а черт – скомороха.

– Ах, ты ж! – захрипел Чоботок, сбросив с себя ногу монаха и вскакивая на ноги. Он ударил слева и угодил в пустоту, ударил справа, и опять мимо. Монах каким-то необъяснимым образом ускользал из-под его сокрушительных ударов, на самом деле стоя на одном месте. Ударить третий раз скоморох не успел. Феона странно, по-змеиному, раскачиваясь, резко поднырнул под противника и свалил его, едва коснувшись бедра связанными руками. Чоботок присел и, не удержав равновесие, рухнул на спину, смешно задрав ноги к небу. Среди собравшихся ватажников раздались возмущенные возгласы, а некоторые, самые впечатлительные, стали поспешно засучивать рукава своих косовороток. Все взоры устремились на Чоботка. Удивлению их не было предела, когда увидели что лицо атамана сияло, как начищенный ефимок. Чоботок, радостно улыбаясь, вскочил на ноги и бросился обнимать своего недавнего соперника.

– Григорий Федорович, родненький! Вот радость! Сподобил Господь встретиться еще раз! Я тебя сразу узнал. Хотел только проверить немного!

– Это ж воевода мой! – кричал он своим оторопевшим товарищам, развязывая Феоне руки. – Мы с ним почитай всю войну, как ниточка с иголочкой. Всем смертям назло! Григорий Федорович, а помнишь, как скесов польских и мармышей подо Ржевом два месяца в капусту рубили… а ты смотрю и сейчас еще о-го-го!

Посмеиваясь, Чоботок схватился за отбитые при падении ягодицы, изобразив невероятные страдания. Скоморохи, осознав наконец, в чем дело, весело загомонили, шлепая друг друга по плечам. Кто-то даже предложил пойти поскорее отметить такое событие, и в этот момент со стороны оставленной всеми коновязи донесся громкий крик, перешедший в протяжный затихающий стон.

Чоботок с тревогой обернулся.

– Паньша?

 

Глава 32. Погоня

Около коновязи капитан Маржарет поспешно затягивал подпругу на вороном жеребце. Одним прыжком он заскочил в седло и, дав шенкелей, стремительно унесся прочь. Когда Феона и скоморохи добежали до коновязи, он был уже далеко. За телегой в луже крови лежал еще живой возница. Живот его был вспорот одним мастерским ударом от паха до подвздоха. Феона видел такие удары не раз и сразу все понял.

Возница, приподнявшись на локтях, с невыразимой грустью смотрел на бегущего к нему со всех ног Чоботка.

– Прости, братка, – захлебываясь в крови, едва слышно прошептал он. – У него нож в сапоге был… не уследил я…

Чоботок, сев на землю и обняв брата за плечи, тоже все понимал, но не верил. Не хотел верить.

– Ну ты чего, Паньша? Ты не смей. Ты молчи лучше!

Но глаза брата уже затянула мутная пелена, он дернулся всем телом. Изо рта пошла кровавая пена. Из последних сил он, схватив окровавленной рукой за ворот кунтуша, прошептал на ухо атамана:

– Мамку нашу жалко! Ты береги ее, братуша…

Его тело выгнулось дугой, дернулось пару раз и замерло. Чоботок сидел на земле весь в крови и прижимал к груди мертвое тело младшего брата. Покачиваясь из стороны в сторону, он то ли стонал, то ли тихо пел ему колыбельную. А потом вдруг, задрав голову к небу и до хруста в суставах сжав кулаки, он завыл жутко и громко, как воет в лесу раненый дикий зверь в предчувствии близкой смерти.

– Ы-ы-а-а-а! – пронесся над макушками деревьев его отчаянный крик.

Отец Феона закрыл убитому Паньше глаза и тихим голосом стал читать над ним канон Преподобному Паисию «Об избавлении от мук умерших без покаяния». Скоморохи скорбно стояли рядом и повторяли за иноком слова, осеняя себя крестным знамением.

Чоботок обернулся и мрачно посмотрел на отца Феону.

– Григорий Федорович, кто этот человек? Я убью его!

– Я понимаю и разделяю твои чувства, Чоботок, – произнес Феона, прервав чтение. – Мы можем его догнать?

Чоботок отрицательно покачал головой.

– Он Соколика увел, лучшего коня я в жизни не видел!

Сзади послышалось чье-то осторожное кряхтение. Оказалось, это мужик в армяке пытался привлечь их внимание.

– Тебе чего, Данила? – нехотя спросил атаман.

– Тут, это… – покусывая длинный ус, сообщил Данила. – Я проследил, он к старому мосту поскакал. Видать, не знает, что его еще по весне паводком смыло.

После этого известия атамана словно подменили. Потухшие глаза загорелись яростным огнем. Опущенные плечи распрямились.

– По коням! – решительно скомандовал он. – Все, кто может! Мы его, гада, на обратном пути перехватим и к обрыву погоним. Оттуда не уйдет!

Произошедшая вслед за этим суета была недолгой. Феона удивился по-военному четкой организацией ватаги. Лагерь быстро пустел. Кто верхом, кто на телегах, скоморохи устремились в погоню. Тем же, кто остался, выпала печальная доля подготовить тело товарища в последний путь.

Отряд решил перехватить Маржарета у реки, когда тот будет возвращаться, наткнувшись на разрушенный мост. Были опасения, что француз попытается найти брод, но Данила, для которого эти места были родными, заверил атамана, что нехристь скорее утонет, чем найдет переправу. Река в тех местах глубокая, а течение сильное. Скоморохи устроили засаду на краю леса и открытого пространства, отделявшего лес от реки. Через некоторое время на дороге появился всадник, двигавшийся в их направлении. Данила, который первым увидел преследуемого, заорал во все горло, указывая на него нагайкой:

– Вот он, вымесок окаемный! Догнали. Я ж говорил!

Но прежде чем он успел закончить, Чоботок, пришпорив своего коня, молча бросился на перехват убийцы брата. Маржарет, в свою очередь, заметив погоню, резко свернул с дороги и стал уходить по кабаньей тропе вдоль реки.

– От леса его отсекайте, вражину, к обрыву гоните. На курган, – гаркнул атаман.

По всем правилам облавной охоты скоморохи перекрыли все возможные пути отхода Маржарета. Он метался по полю, судорожно ища выход, но в конечном счете вынужден был уходить по единственной тропе, оставленной ему преследователями. С ближайшей телеги, мчащейся к нему наперерез, прозвучал выстрел из пищали. В ответ французский капитан, демонстрируя отличную выучку наездника и мастерство стрелка, выхватил из седельной сумки пистоль и, практически не целясь, снял возницу первым выстрелом. Телега перевернулась. Скоморохи, сидевшие в ней, кубарем полетели на землю. Данила, скакавший рядом с Феоной, вскинул короткий карабин и выстрелил, так же почти не целясь. Пуля сбила шапку с головы капитана.

– Не стрелять! – обернувшись, повелительно окрикнул Феона. – Живым брать.

Облава приближалась к своей закономерной развязке. Маржарет, загнанный на высокий берег реки, метался по краю обрыва без шансов на спасение. Но неожиданно он принял решение, которое не ожидал ни один из преследователей. Подняв коня на дыбы, он с небольшого разбега отважился на прыжок. Дав шенкелей обезумевшему от отчаяния животному, капитан направил его прямо к обрыву. Шальной прыжок. Время словно замедлило свой стремительный бег. Перемахнув четыре сажени, беглец приземлился на другой стороне реки, при этом конь задними копытами отбил большой кусок берегового выступа, который с шумом осыпался вниз. Маржарет обернулся, сделал издевательское приветствие своим преследователям и, направив коня легкой рысью в сторону от реки, в скором времени был уже недосягаем для них.

В исступлении Чоботок попытался было повторить маневр француза, но Феона вовремя остановил его, схватив лошадь под уздцы.

– С ума сошел? Шею свернуть хочешь? Там итак четыре сажени было, а теперь еще полсажени добавилось…

Осознав правдивость слов своего воеводы, Чоботок спрыгнул с лошади и, в отчаянии зарычав, ударил кулаками по земле. Посмотрев на Данилу, он ткнул рукой в сторону удаляющегося Маржарета и спросил на всякий случай:

– Сможешь снять?

Данила, прищурившись, оценил расстояние и покачал головой, показывая на карабин:

– Чем, бандолетом? Тут фузея нужна, и то со ста саженей сомнительно…

Атаман расстроенно плюнул на землю и, призывно махнув рукой, скомандовал хриплым голосом:

– Уходим в лагерь.

После захода солнца в лагере играла музыка, и звучали песни. Вокруг большого костра скоморохи вели хоровод. Атаман Чоботок вместе с товарищами танцевал «Матаню». Движения его были стремительны и яростны. Он то размахивал руками высоко над головой, то хлопал огромными ручищами по земле и шел вприсядку. То вдруг вставал на месте и, закрыв глаза, начинал выкрикивать куплет частушки и опять внешне расслабленный, но внутренне сжатый, как пружина, шел по кругу вслед за музыкантами. Немного успокоившись в безумном танце, он вышел из круга, налил из бочки хмельной мед в две братины и подошел к сидящему в стороне от всех Феоне.

– Давай, воевода, помянем браточка моего Паньшу! Светлая душа была, упокой Господи… – произнес он, слегка пошатываясь, то ли от хмеля, то ли от пляски.

– Как не помянуть душу христианскую! – ответил монах, принимая кубок. – Блаженный Августин сказал: «Заботы о погребении, устройство гробницы, пышность похорон – все это скорее утешение живым, чем помощь мертвым».

Чоботок плюхнулся рядом, привалившись спиной к дереву. Они молча выпили ковши с вином до дна, не разговаривая, глядя на горящий костер. Наконец атаман не выдержал.

– А я ведь ему ватагу хотел передать. А сам жениться хотел, детишек завести. Как глупо-то! Молодой ведь совсем.

– Знаешь, Прохор, жил на земле человек один, звали его Сенека. И сказал он своим ученикам: «Раньше ты умрешь или позже – не важно; важно – хорошо или плохо». Твой брат умер как воин. За него не стыдно. Утешай себя тем, что смерть предстоит всем: она – закон, а не кара. Скажи лучше, что делать теперь будешь?

– Не знаю, – задумчиво проронил Чоботок, глядя на огонь. – Найду эту суку, убью, а потом посмотрим. Григорий Федорович, скажи, где его искать?

Феона невесело усмехнулся и потрепал старого товарища по плечу.

– Пойдем со мной, Прохор, и Маржарет сам нас найдет.

– Во как! А далеко идти-то?

– Недалеко. В Кострому, ко двору царя Михаила Федоровича. А чего спросил, заскучать боишься?

– С тобой не соскучишься, Григорий Федорович, – решительно тряхнул кудрями атаман. – Айда в Кострому!

В это время у коновязи лошади, не поделив кормушку с овсом, устроили настоящую битву. Конюхи едва развели дерущихся животных по их местам в стойлах. Феона, показывая на одного из жеребцов, спросил, озаренный какой-то неожиданной идеей:

– Скажи Чоботок, это ведь конь Маржарета?

– Ну да, а что?

– А где его седло и седельные сумки?

Удивленный атаман повернулся и показал на небольшой шалаш около коновязи.

– Да вон они, их еще и не смотрел никто, некогда было.

Монах резко поднялся и быстрым шагом подошел к указанному Чоботком месту. Там, присев на корточки, он стал разбирать личные вещи капитана. Пара пистолетов. Трубка с коротким чубуком. Кисет с деньгами. Письма. Все это не задерживало его внимания. Подошел Чоботок и стал с интересом наблюдать, не произнося ни слова. Меж тем ничего не найдя в переметных сумках, Феона еще раз задумчиво осмотрел разбросанные вокруг себя предметы, после чего взял седло и стал осторожно его ощупывать и разглядывать.

– Дай нож, – протянул он руку к Чоботку.

– А чего ищем? – решился наконец спросить атаман, протягивая монаху свой кинжал.

Отец Феона, оставив без ответа вопрос Чоботка, поддел боковину валика задней луки седла. Крышка легко поддалась, открыв тайник. Из него Феона вытащил свиток, перевязанный черными бечевками со сломанными сургучовыми печатями. Монах развернул свиток и углубился в чтение. Заинтересованный сверх всякой меры Чоботок приблизился вплотную к иноку, посмотрел через плечо и разочарованно развел руками.

– Тю, – присвистнул он, сдвинув свою бархатную скуфейку на затылок. – А по-каковски тут написано? Ни шута непонятно…

– По-английски, друг мой, – ответил удовлетворенный Феона, сворачивая свиток. – Пишет их посланник своему королю, что русские, то есть мы с тобой, Чоботок, по природе своей рабы, мечтающие предаться в руки какого-нибудь государя, который будет их защищать. Далее он пишет, что если его король захочет, то они, то есть мы, должны будут покориться английскому величеству, и предлагает к сему подробный план.

– Во как! Не успели ляхов и шведов взашей, так уже и англы лезут! Эти-то, поди, от нас еще не получали?

– Пока нет, Чоботок! Но, чует мое сердце, получат. – Феона посмотрел на Чоботка, как смотрел когда-то давно, в дни их славного прошлого.

– Ну, в Кострому? – спросил он весело.

– Ты знаешь, воевода, с тобой хоть на край света! – ответил атаман, почувствовав давно забытое чувство воодушевления и боевого задора, которое всегда испытывал перед настоящим боем.

 

Глава 33. Кострома

Около часа пополудни обоз Салтыкова въехал через Костромской посад в Воскресенские ворота Нового города, возводимого на месте торговых слобод. Новый город гудел и суетился. Кругом шла стройка. Возводили мощные стены. Стучали топоры, звенели пилы. На головы прохожих сыпалась древесная стружка и сухая глина вперемешку с речным песком. Мастеровые поднимали бревна на строящиеся башни прямо над головами беспечно снующих мимо горожан, стрельцов, торговцев и крестьян окрестных деревень, привезших свой товар на городское торжище.

Обоз заехал на территорию Гостевого двора, остановившись напротив церкви Спаса, рядом с огромной лужей, в которой спокойно плавали жирные домашние гуси и прохлаждались ленивые боровы. Все обозники, словно муравьи, высыпали из телег и шумной толпой принялись за дело. Они суетливо разбирали тюки и баулы. Отдуваясь, волокли в дом берестяные пестери необъятных размеров и сундуки немереной тяжести. В этой суете мало кто заметил, как во двор вошел, напуская важность не по чину, местный ярыжный чиновник с тремя стрельцами и направился прямиком к Маврикию, собравшемуся уходить и уже затянувшему ремень на торбе.

– Ты, что ли, послушник Троице-Гледенского монастыря Маврикий будешь?

– Я и есть, милостивец, – с поклоном ответил Маврикий. – На богомолье иду, по Святым местам!

Ярыжка презрительно скривился и, цепко схватив Маврикия за плечо, пояснил свой интерес:

– Велено тебя задержать и отправить на съезжий двор для дознания.

– А дознавать чего будете? Может, я и так все расскажу? Мне скрывать-то нечего, – удивился послушник, поеживаясь от крепкого захвата городского чиновника.

– Не велено с тобой разговаривать, – спесиво процедил сквозь зубы ярыжный и кивнул стрельцам: – Взять его!

Молчаливые стрельцы, гремя бердышами, окружили растерявшегося послушника и по команде повели его в сторону Спасских ворот Старого города. Задержание было сделано так тихо и умело, что осталось практически незамеченным окружающими. Единственный человек, который уделил этому происшествию свое внимание, был Борис Салтыков, который наблюдал за происходящим из окна кареты. Проводив Маврикия мрачным взглядом до городских ворот, он поспешно вышел из экипажа и решительным шагом зашел в двери гостиницы.

Пройдя по коридору на женскую половину, он, не прося разрешения, распахнул дверь светлицы и буквально ворвался к Авдотье Морозовой, сидящей перед раскрытым сундуком с привезенными нарядами. При виде разъяренного вельможи в комнате воцарилась тишина, слышно было, как, отчаянно жужжа, толстая муха тяжело билась о слюдяное стекло окошка.

– Пошли все вон, курицы! – в бешенстве заорал боярин, глядя на служанок Авдотьи.

Дворовые девки, шурша подолами сарафанов, стремительно исчезли за дверью. Салтыков, проводив их свирепым взглядом, задвинул дверной засов и повернулся к Морозовой.

– Как тебя понимать, боярин? – в замешательстве воскликнула Авдотья, вставая.

– Как понимать? – брызжа слюной, злобно переспросил вельможа. – А понимай так, что игры кончились, дроля моя! Арестовали соглядатая твоего.

– Какого соглядатая? Ты, Борис Михайлович, верно, с ума сходишь?

– Михрютку этого, монашка убогого. А я все думал, как? А теперь понятно стало. Это ведьма твоя перед смертью ему что-то нашептать успела?

В своем буйном исступлении Салтыков даже не заметил, как проговорился. После слов боярина лицо Морозовой вытянулось и покрылось красными пятнами.

– Меланья? – закричала она, меча в Салтыкова молнии праведного гнева. – Значит, ты убил ее, лудъ окаёмный? А что обещал, подлец?

В изнеможении молодая женщина присела на лавку и закрыла лицо руками, горько причитая:

– Она предупреждала. Она все знала!

– О чем? Что она тебе говорила? – насторожился Салтыков, замерев на месте.

– Уйди, брыдлый, видеть тебя не могу! – горько плакала Авдотья. – Ты Глеба отравил, а потом и Меланью убил. Я все государю расскажу. Все! Тебя повесят на городских воротах.

На удивление, после этих слов Салтыков успокоился. Он перестал как угорелый носиться по комнате, кричать и ругаться. Вместо этого лицо его приобрело высокомерное и даже спесивое выражение. На губах заиграла гнусная ухмылка.

– А вот это вряд ли… – произнес он, разглядывая свою пленницу безжалостным взглядом, в котором вместо подобострастного и совершенно лживого сочувствия и желания услужить теперь появилось нечто иное, бесстыжее и грязное, чего он не позволял себе ранее.

Салтыков одним движением скинул на пол наброшенную на плечи ферязь, вразвалку подошел к Авдотье и, неожиданно прижав ее одной рукой к себе, второй рукой рванул ворот ее летника, а заодно и нижней рубахи. Драгоценный, тонкий виссон легко порвался, оголив красивую женскую грудь. Авдотья громко вскрикнула, вырвалась из объятий похотливого вельможи и забилась в угол, закрывая обнаженное тело руками.

– Ты чего, курощуп старый, надумал? – испуганно вопила она, стараясь своим громким криком привлечь внимание слуг. Но все было тщетно. Стены были толстыми, а двери прочными. Да никто бы и не посмел вмешаться, зная, кто находился внутри. Глаза Салтыкова горели хищным огнем. Лицо стало пунцовым, а дыхание сиплым и прерывистым. Он снова бросился на Авдотью, повалил на деревянные доски пола и стал рвать остатки одежды, яростно рыча от похоти. Авдотья кричала, кусалась, отбивалась руками и ногами, но грузный боярин, навалившись сверху, почти лишил ее возможности не только двигаться, но и дышать. Почувствовав, что сопротивление молодой женщины слабеет, Салтыков слегка приподнялся и, сопя и чертыхаясь, попытался одной рукой развязать завязки на штанах. Этого было достаточно. Воспользовавшись предоставленной возможностью, полузадохнувшаяся Авдотья, изловчившись, ударила насильника коленом между ног. Удар оказался настолько удачным, что боярин заорал, точно бык на бойне, упал на спину и некоторое время катался по полу, держась руками за отбитую мужскую гордость.

– Убью, шлендра! – стонал он, пыхтя и охая, но, подняв глаза, замолчал, увидев, что Авдотья стояла рядом, завернувшись в невесть откуда взявшуюся рыболовную сеть и держа в руках большой железный светец. Точно римский ретиарий на турнире гладиаторов, она ударила им боярина, пытаясь попасть непременно в пах. Салтыков едва успел увернуться от острых вилок трезубца, откатившись в сторону и резво вскочив на ноги. В глазах боярина застыл испуг.

– Ты чего, сумасшедшая, опусти железку, хуже будет! – отступая к двери, угрожал он Морозовой. Но Авдотья, взяв наперевес свое «оружие», с решительным криком бросилась на обидчика. Салтыков поспешно открыл дверь и опрометью выскочил наружу. Острые вилки светца ударились о доски на уровне, где должна была быть грудь боярина. Авдотья торопливо закрыла засов, опустошенно присела у входа на корточки, зябко кутаясь в сеть, и зарыдала, размазывая слезы по нарумяненным щекам.

Снаружи Борис Салтыков, придя в себя, зло ударил носком сапога по закрытой двери и, оправляя одежду, прошипел, сгорая от стыда и ярости:

– Стерва! Некуда тебе деваться. Либо со мной под венец, либо на дно Волги, рыб кормить. Посиди теперь, подумай…

 

Глава 34. На английском дворе

Маврикий никогда не был в Костроме и совсем не знал города, что, впрочем, не помешало заподозрить неладное, когда молчаливые стражники, поводив его по узким, запутанным улочкам Старого города, привели в результате к каменному двухэтажному дому, скорее похожему на крепость. Мрачный дом был окружен кирпичной стеной с большими окованными железом воротами, выходящими в глухой, безымянный переулок. Ярыжный чиновник подошел к воротам, снял с медного крючка деревянный молоточек на цепочке и, немного робея, трижды ударил в медный диск, прибитый к калитке ворот.

Их будто ждали. Калитка сразу распахнулась, пропуская пришедших внутрь. Оказавшись во внутреннем дворе, Маврикий осторожно осмотрелся. Их встречал сухой, длинноволосый иноземец со скошенным вниз подбородком. Одевался иноземец по последней парижской моде, в которой Маврикий вряд ли что понимал. На нем был короткий малиновый пурпуэн, неширокие синие штаны с кружевами и маленький круглый плащ, отороченный мехом линялой лисицы.

– Привели? – с сильным акцентом произнес иноземец, указывая на послушника длинным и кривым пальцем. – Это он?

– Обижаешь, немчура. Как договаривались, – весело оскалился ярыжка, подталкивая к нему пленника.

– Very good! Ведите в подвал, – поворачиваясь к стрельцам спиной, приказал иноземец и направился было в дом, но ярыжка вдруг воспротивился этому приказанию.

– Э нет, а вот на это мы недоговаривались, – отрицательно покачал он головой. – Деньги давай и делай с ним что хочешь.

Иноземец резко обернулся, посмотрел на ярыжного неприязненно и нехотя вернулся обратно, громко ругаясь.

– Fucking shit! Russian scumbags… Берите и уходите.

Он сухими, нервными пальцами вынул из поясной сумки деньги и отсчитал чинуше несколько монет.

– All right? – спросил презрительно.

– Все по-честному. Он твой, басурманин, – ответил ярыжка, весело щурясь и гремя деньгами, зажатыми в ладонях.

– Let’s go. Идем. Идем со мной, – поманил иноземец Маврикия пальцем.

Послушник удивленно переводил взгляд со стрельцов на иноземца и обратно.

– Вы что, братья? Разве так можно? Не по-христиански это. Не по-божески, – произнес он растерянно.

Ярыжный, занятый дележом денег со своими подручными, даже поморщился, услышав слова послушника.

– Иди, иди, болезный. Авось не обидят… – процедил он сквозь зубы.

Устав ждать, нетерпеливый иноземец схватил упирающегося Маврикия за рукав подрясника и потащил в дом. Как только довольные стрельцы вышли со двора, вслух рассуждая, кто как потратит свою долю, из маленькой дверцы в подклети вышел вооруженный аркебузир. Стуча каблуками высоких сапог, он тяжелым шагом прошел по двору и молча встал у ворот.

Английский посланник при дворе царя Михаила Федоровича Романова Джон Меррик, стоя у окна, смотрел, как уходят со двора Московской торговой компании городовые стрельцы и полицейский чиновник. В комнате кроме него находился капитан Маржарет. Капитан сидел перед резным аугсбургским кабинетом из мореной груши, вальяжно развалившись в глубоком, обитом бархатом кресле с плетенной камышом спинкой.

– Из-за ваших идей, капитан, посольство превратилось в балаган. Мне это не нравится, – не оборачиваясь, недовольно проронил Меррик.

– О чем вы, сэр? – недоуменно поднял бровь француз, глядя на посла.

Меррик бросил короткий взгляд на Маржарета и, отойдя от окна, вернулся к рабочему столу, заваленному редкими картами и толстыми фолиантами на латыни, английском и русском языках.

– Привели монашка. Надеюсь, вы не ошибаетесь на его счет. Мне вообще кажется, что наше предприятие становится все более непредсказуемым. Это, по меньшей мере, настораживает.

– Что вы так волнуетесь, сэр Джон? У нас все под контролем, – расслабленно проронил капитан, холодно улыбаясь.

Меррик еще раз посмотрел на своего собеседника и произнес раздраженно, печатая каждое слово.

– Вы находите? Мы встряли в этот заговор вовсе не для того, чтобы вместо династии Романовых посадить на престол династию Салтыковых или Морозовых. Нам нужна здесь новая смута. А эти чертовы русские опять играют не по правилам. Их совершенно невозможно предсказать. Ну скажите, кто мог подумать, что этот напыщенный индюк Борис Салтыков начнет свою игру и игру, надо признать, не глупую?

Маржарет, не переставая улыбаться, спокойно выслушал гневную отповедь английского посланника.

– Да, с наследником он нас переиграл, но, по своему тщеславию, его и выдал, – парировал он жесткий выпад посла. – Младенец, когда придет время, просто умрет. А дальше – как уже было не раз. Против Салтыкова поднимутся все, потом все передерутся со всеми. Потом придем мы. Князь Радзивил в Литве собрал пять тысяч рейтар. Из Ирландии в Ригу перебрасывается семитысячный корпус отборной пехоты. К Архангельску и Соловецким островам идет флот его величества короля Якова Первого. Один удар – и путь в Индию и Китай в наших руках.

Меррик невесело отмахнулся от бравурного расклада событий, предсказанного самоуверенным Маржаретом.

– Как говорят эти русские: вашими устами да мед пить! Мы, англичане, увы, не богаты и слишком поздно пришли к праздничному столу дележа мира, когда самые лакомые куски были уже розданы другим! Нам остается только одно – отобрать их. И сделать это незаметно, быстро и желательно чужими руками!

– Вот это задача! – ухмыльнулся француз.

– Достойная задача! – серьезно и холодно ответил англичанин. – Не обижайтесь, Маржарет, вам не понять. Вы – не англичанин. Для вас это только служба. Поверьте, недалек тот час, когда Англия станет владычицей мира! Мы добьемся того, что граница королевства проляжет там, где ступит наш сапог! А иначе зачем мы здесь, в этой варварской стране, где каждый человек чей-то холоп, где закон – кистень, а порядок – плаха? Где только от одного взгляда на зиму можно замерзнуть!

Капитан Маржарет пожал плечами.

– И все же я не думаю, что их порядки так уж хуже английских, они просто другие…

Меррик не любил слушать мысли, отличающиеся от его собственных.

– Русские порядки, – заявил он запальчиво, – одним тем уже хуже английских, что они не учитывают интересов англичан, этого вполне достаточно! Отсюда вывод – их надо изменить!

– В любом случае это будет только на благо московитам! – галантно уклонился от спора капитан.

 

Глава 35. Застенок

При мерцающем свете факелов в пыточной камере подвальной тюрьмы Московской торговой компании Маржарет вел допрос несчастного Маврикия. Небольшое, тесное помещение поражало воображение вольных или невольных гостей своей исключительной оснащенностью. О шипастом кресле допросов или пошлейших дыбах вертикального и горизонтального применения говорить даже не приходилось. Испанский сапог, железная «Нюрнбергская дева», пресс для черепа, подвесная клетка занимали свои почетные места в этом «чистилище заблудших душ». Особенно впечатляло неокрепшие умы суровое изобретение Ипполита Марсили, названное им не без претензии «колыбелью Иуды», и, несмотря на то, что представляло оно из себя толстенный деревянный кол, водруженный на короткую железную треногу, испытать на себе чувственную силу мучительного бдения желающих, как правило, не наблюдалось. Не меньше дрожи в теле жертв проводимых здесь дознаний вызывали аккуратно разложенные по лавкам и каменным нишам стен затейливые инструменты, имевшие, как правило, свои собственные имена, не оставлявшие сомнений в их предназначении. Башмаки с шипами, вилка еретика, кошачий коготь, железная груша. Зачем все это хитроумное великолепие передовой европейской мысли собрали в подвале иностранной торговой компании в центре славного русского города Костромы, оставалось только догадываться.

Маврикий стоял перед столом, за которым сидел капитан, с интересом его разглядывавший. Рядом с послушником, держа его за плечо, стоял огромный, похожий на тролля мужик в черном кожаном фартуке и перчатках по локоть. Какой профессии принадлежал сей «джентльмен», сомневаться не приходилось.

– Ну, чернец, говори, зачем пошел с обозом? Какое задание получил? Что должен был делать и как связь держать? Все говори.

– Не понимаю я, о чем ты, мил человек? – испуганно озираясь, пролепетал послушник. – На богомолья я шел, по святым местам. Никто меня не принуждал. Сам я, с соизволения благочинного Троице-Гледенского монастыря старца Прокопия…

Маржарет понимающе покивал головой и, повернувшись в сторону заплечных дел мастера, вежливо произнес:

– Master Atkins, it is yours.

Аткинс не дал себя уговаривать дважды.

– Хэ-ккк, – громко утробой выплюнул Маврикий хриплый возглас, после короткого тычка кулаком и, переломившись пополам, почти без чувств отлетел в угол камеры.

– Хек… хек… хек, – раз за разом повторялись чавкающие звуки отбиваемой палачом плоти несчастной жертвы. Капли крови упали на чистый лист бумаги, лежавший перед капитаном. Он брезгливо поморщился и, размазав пальцем грязно-бурое пятно, знаком приказал палачу прекратить экзекуцию.

Аткинс послушно мотнул своей бычьей головой, схватил избитого Маврикия в охапку и швырнул на деревянный стул, стоявший посередине камеры. Едва живой инок тут же сполз с него на пол, словно пролитый кисель. Аткинс привычным движением окатил лежащее перед ним тело водой из ведра и опять усадил Маврикия на стул. Немного пришедший в себя послушник, пошатываясь, ухватился руками за ножки стула, стараясь не упасть снова, и бросил испуганный взгляд на нависшего над ним палача.

– Ну, теперь ты понял, что здесь надо говорить правду? – назидательно произнес Маржарет, вытирая окровавленные пальцы батистовым платочком. – Какое задание тебе дал монах Феона? Где вы должны встретиться в Костроме. Говори!

Синюшный, опухший от побоев Маврикий перевел удивленный взгляд с Аткинса на Маржарета и, медленно перекрестившись дрожащей рукой, едва слышно произнес, пуская кровавые пузыри.

– Как на духу, на богомолье я шел. Истинную правду говорю, боярин. Ничего другого не ведаю, хоть убейте!

Капитан вежливо улыбнулся и, холодно глядя в глаза послушника, кивнул головой:

– Убьем. Это просто. Здесь тебя никто искать не будет. Тебя больше нет. Скажешь все, что знаешь, отпустим, не скажешь – умрешь.

Страх в глазах Маврикия сменился отчаянием. Затравленно глядя на безжалостного иноземца, он беззвучно заплакал, размазывая рваным рукавом рубахи по лицу кровь вперемешку со слезами.

– Отпусти меня, господин хороший, не бери греха на душу. Бог видит, кто кого обидит!

Маржарет презрительно хмыкнул себе под нос, молча встал и направился к выходу из пыточной, но в дверях остановился, посмотрел на Маврикия взглядом сытого удава и проронил без каких-либо особых эмоций:

– Кого Бог любит, тот рано умирает.

– Master Atkins…

 

Глава 36. Дед Киселяй

Под низкими, мрачными сводами тюремного коридора разносилось тихое пение, скорее напоминающее невнятное бормотание блуждающего впотьмах пропойцы. Шаркая стертыми подошвами коротких ботфорт по арочному переходу подземного каземата, шел мистер Аткинс в лоснящемся от крови кожаном переднике, неся под мышкой, словно мешок с ветошью, бесчувственное тело Маврикия. Грубое, изрытое оспой лицо костолома не выражало ровным счетом никаких чувств. Ни удовлетворения, ни жалости. Ничего. Для него это была обыкновенная работа. Пройдя небольшой зал, освещенный одним-единственным, нещадно чадящим светильником, наполненным вонючим китовым жиром, Аткинск свободной рукой покопался у себя на поясе, подбирая в связке ключей нужный. Открыл маленькую дубовую дверь и, с трудом протиснувшись, оказался в крохотном помещении, половину которого занимала охапка прелой соломы, на которой, забившись в угол, сидел лохматый грязный старичок, напоминавший испуганного лешего. Аткинс бросил Маврикия рядом с «лешим», сам же поспешно вышел вон и тут же вернулся обратно, неся в руках небольшую наковальню и увесистый молоток. Пристроив наковальню, он молча кивнул старику, который суетливо подобрал с каменного пола кандалы и надел их на ногу инока. Аткинс одним мастерским ударом расплющил заклепку, дернул длинную кандальную цепь, проверяя, хорошо ли она сидит в стене и, удостоверившись, ушел, не заперев дверь и не проронив ни звука.

Как только дубовая дверь захлопнулась и тяжелые шаркающие шаги палача стихли за поворотом, старик подполз к Маврикию, оттер рукавом своего грязного, давно нестиранного зипуна кровь с лица юноши и, убедившись, что тот в сознании, дал напиться воды из деревянной миски, стоявшей на полу. Почувствовав на губах влагу, Маврикий поспешно сделал несколько жадных глотков и, поперхнувшись, закашлялся, выплевывая на пол сукровицу пополам с пенящейся свежей кровью. Дед сочувственно покачал головой, вновь поднося миску к губам послушника.

– Ай-ай, как люто! Ироды басурманские, креста на них нет. Попей, соколик, легче будет.

Маврикий, отхлебнув немного прогорклой, с запахом торфяного болота воды, одними глазами поблагодарил нежданного благодетеля и, откинувшись на солому, спросил, едва шевеля разбитыми губами.

– Ты кто, дедушка?

– Я-то? – улыбнулся старик. – Я Киселяй.

– Кто?

– Дед Киселяй. Я тут вроде сторожа и приживалы. Тут раньше тюрьма была, потом англичане дом купили, наши все уехали, а меня забыли. С тех пор живу здесь, за порядком слежу. Англы меня не гонят, а я и рад. Идти мне все одно некуда. Один я…

Продолжая говорить, дед взял в углу старую свитку, сложил ее в виде мешка и, забив соломой, осторожно положил под голову Маврикия, заботливо подбив края.

– А с тобой что приключилось, болезный? Как попал сюда?

Киселяй кольнул инока хитрым, настороженным взглядом, странным образом сочетающимся у него с теплым, почти отеческим голосом и трепетной обходительностью к несчастному юноше. Впрочем, Маврикий вряд ли заметил это несоответствие, потому что лежал с закрытыми глазами, приходя в себя после недолгой беседы с мистером Аткинсом.

– Не ведаю, дедушка, – ответил он задумчиво. – Бьют меня сильно. А чего хотят, не понял. Все про отца Феону спрашивают.

– Ну, так, а ты этого Феону не знаешь?

– Как не знать, знаю. Только рассказывать мне про него нечего.

Старик слегка похлопал своего юного собеседника по плечу и ползком перебрался на свое место. Там, прислонившись спиной к стене, он слегка прикрыл глаза и, покачиваясь из стороны в сторону, произнес с тоской и безнадегой в голосе:

– Да, паря, попал ты как кур в ощип. Убьют они тебя, и никто об том не узнает! Жалко, молодой ведь еще. Жить да жить. Скажи, есть кому весточку передать? Давай передам.

– А чего, дедушка, ты мне помогать взялся? – насторожился Маврикий, с трудом приподнимаясь на локтях, чтобы посмотреть на деда Киселяя. – Не боишься, что поймают?

– Как не бояться, боюсь, конечно, – невесело усмехнулся старик и, вытащив из-под ворота косоворотки маленький медный крестик, показал его Маврикию. – А вот крест православный видишь? Я единоверца в беде не брошу! Бог по силе крест налагает. Говори, что надо?

Маврикий удовлетворенно кивнул головой, благодарно посмотрев на старика своими добрыми и наивными, как у теленка, глазами.

– Мне бы дедушка, бумагу и чернила.

– Это можно, – весело ответил Киселяй, копаясь в ворохе сена. – Сам-то я грамоте не обучен, а вот сидел тут до тебя фрязин один, так тот писал, пока не помер.

Услужливый дед, освободив от грубой дерюги, поставил перед удивленным Маврикием дорожный письменный прибор, сделанный в виде ларца из орехового дерева, богато украшенный камнями и слоновой костью. В ларце было все, что нужно. И золотое перо, и дорогая бумага с водяными знаками, и чернильница полная чернил.

– Пиши! – кивнул головой дед Киселяй, видя нерешительность Маврикия. – Пиши смело, тут тебя никто не потревожит.

Маврикий еще раз окинул взглядом чистый, будто новый прибор, кряхтя и постанывая, с трудом устроился в единственном месте, где свет из маленького оконца под потолком освещал небольшой участок камеры, и непослушной, опухшей от побоев рукой написал короткое письмо. Присыпав чернила мелким песком и свернув письмо в свиток, он отдал его деду, устало проронив:

– Пойдешь на Гостевой двор. Найдешь там ключника боярина Салтыкова. Передай ему. Скажи, для отца Феоны. Он поймет.

Дед Киселяй согласно закивал мохнатой головой, пряча записку за пазуху зипуна, и живо заспешил прочь из темницы.

– Все понял, сердечный. Сделаю, как сказал, не переживай.

Дубовая дверь лязгнула железными запорами, скрывая за собой услужливого дедушку, так похожего на сказочного лешего, и вновь наступила тишина. Маврикий прислушивался к удаляющимся шагам и, когда они окончательно стихли, тяжело откинувшись на охапку сена, лежал с широко открытыми глазами, глядя в узкое окошко под потолком камеры, откуда ему виделся кусок чистого неба. Там, за стеной тюрьмы, были свобода и его надежда на спасение.

 

Глава 37. Триктрак

Высокое полуденное солнце сквозь раскрытые настежь ставни заливало покои ярким светом. Было жарко и душно. Раскаленный воздух пах древесным углем, печеными яблоками и вяленой рябиной. Сэр Меррик и капитан Маржарет сидели за игральным столом, разыгрывая партию в триктрак. Положение Маржарета с каждым ходом становилось все более безнадежным. Его ожидало скорое, разгромное поражение, когда в дверях кабинета появился всегда молчаливый и чопорный секретарь посольства Ричард Свифт. Открыв дверь, он пропустил вперед передвигавшегося на цыпочках деда Киселяя. Переступив порог кабинета, старик неловко переминался с ноги на ногу, теребя в руках изъеденный молью малахай, который, видимо, носил и зимой, и летом.

– А вот и вы, любезнейший! Ну как наш подопечный? – холодно улыбаясь, спросил Меррик у вошедшего.

Услышав обращенный к нему вопрос, дед, поспешно кланяясь, изобразил на лице почтительное умиление.

– Сделал все, как вы приказывали!

– Он не догадался?

Киселяй даже руками замахал от такого нелепого предположения.

– Нет, что вы! – заискивающе, прихрюкивая от удовольствия, рассмеялся он. – Я ему крест под нос сунул, он и рассопливился. Все написал и человека назвал.

Джон Меррик небрежно бросил кости на доску и протянул руку.

– Ну, давай, что там у тебя?

Киселяй льстиво с поклоном протянул записку Маврикия послу и поспешно отошел к дверям, встав за спину бесстрастного Ричарда Свифта. Меррик развернул свиток, бегло прочитал, задумчиво посмотрел на старика и, отвечая на немой вопрос Маржарета, молча передал записку ему. Маржарет читал по-русски значительно хуже посла, поэтому он прочитал ее вслух, запинаясь в особенно трудных оборотах чужой для него речи:

– О, Великий Михаиле Архангеле, спаси грешного раба твоего Феону, избавь его от невзгод, потопа, огня, меча и врага льстивого, от бури, от нашествия и от лукавого. Избави раба твоего Феону, великий Архангеле Михаиле, всегда, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

Наступила неловкая пауза, нарушаемая только назойливым жужжанием мух на потолке.

– И как сие понимать? – наконец спросил Меррик у шмыгающего носом деда Киселяя, но тот в ответ только руками развел.

– Понимайте так, что чернец раскрыл вашу подсадную утку, сэр, – не без скрытого удовольствия ответил за старика капитан, пряча усмешку за большим бокалом изысканного золотисто-зеленого монраше.

– А вам не приходит в голову, капитан, что он может действительно ничего не знать? – с легким раздражением в голосе ответил посол, жестом отпуская слуг.

Секретарь Свифт и дед Киселяй незамедлительно исполнили приказание суверена, исчезнув за дверью, при этом секретарь достаточно бесцеремонно гнал деда перед собой тычками кулака в сутулую спину, а тот в ответ только ежился и бубнил оправдания, которых у него никто и не спрашивал.

– Я гоню эту мысль прочь! – с беспечной улыбкой ответил Маржарет Меррику, наслаждаясь ароматом дорогого бургундского вина. – Но как бы там ни было, для нас это ровным счетом ничего не меняет.

– То есть? – удивился Меррик. – Что вы намерены предпринять?

– Ровным счетом ничего. Пусть ваш раб, сэр, несет письмо адресату. Насколько я знаю этого человека, он своих людей не бросает. Он обязательно придет за монашком. А мы тут его подождем.

Изумлению англичанина не было предела, он посмотрел на французского капитана, словно на тяжелобольного человека, не осознающего бред, который говорит.

– Что значит «тут»? – воскликнул он возмущенно. – Полагаете, что ваш Самсон рискнет прийти сюда? Так вот спешу огорчить – это совершенно невозможно. Этот дом не могли взять ни поляки, ни ополченцы… Это крепость. Причем, заметьте, английская крепость!

Маржарет сделал большой глоток вина, поставил бокал на игральный столик и, смерив хитрым взглядом своего собеседника, мечтательно произнес:

– И тем не менее я предлагаю рассмотреть и такой вариант!

Меррик не стал вступать в бессмысленный спор со своим агентом, он только окинул его снисходительным взглядом и ехидно бросил, указывая на игральный стол:

– Надеюсь, Жак, в ту игру вы играете лучше, чем в триктрак. У вас Марс.

На доске кости, брошенные рукой Меррика, легли двумя шестерками наверх, и это значило, что Маржарет проиграл свою партию вчистую.

 

Глава 38. Корчма в Кирпичной слободе

Через низкую дверь, скрепленную железными коваными скобами, в старую корчму у церкви Василия, что в Кирпичной слободе, вошел крепкий поджарый человек в суконной однорядке ярко-зеленого цвета, внакидку наброшенной на широкие плечи. Полутемное, не очень большое помещение корчмы было плотно заставлено столами и лавками и напоминало хитроумный лабиринт, переломать ноги в котором, казалось, проще, чем насытить брюхо. Отчаянно, до рези в глазах пахло чесноком, луком, хреном и анисом. Посетителей корчмы в этот ранний час было совсем немного, в основном городские стрельцы, крестьяне из ближних деревень и слободские каменщики. В целом не больше дюжины. Все сидели одетыми в кафтаны, зипуны и телогреи, потому что, несмотря на август месяц, за толстыми каменными стенами шинка было достаточно прохладно. Сидели степенно. Пили в меру. Шума создавали немного. Ели горячее «хлебово» из щей, кальи и похмелки. Сытную «зеленую» кашу из молодой недозрелой ржи и гречу с изюмом, варенную на костном мозге со сливками и сметаной. Запивали медами: вареным да хмельным, а те, у кого кошель потоньше, довольствовались березовицей пьяной. Держали хозяева питейного дома и мед ставленый, тридцатипятилетней выдержки, с одной кружки которого человек бесчувственно под стол падал. Но такой напиток стоил дорого и подавался только для особых гостей.

Нового посетителя приметил только хозяин корчмы. Саженный дядя, семи пудов весом, исподлобья смерил вошедшего колючим взглядом и неспешно пошел навстречу, вытирая огромные ручищи о большой черный фартук. Впрочем, как только корчмарь и посетитель поравнялись, стало очевидно, что они знали друг друга. Чоботок, а это был именно он, приветливо улыбнулся и что-то прошептал на ухо шинкарю. В ответ тот утвердительно кивнул головой и пальцем указал на угол справа от дверей. Проследив за его пальцем, Чоботок наконец заметил одиноко сидящего за столом отца Феону, хотя мог поклясться, что пару раз до этого смотрел в ту сторону и никого не видел. Растянув улыбку до ушей, Чоботок пошел к столу инока, на ходу потирая от удовольствия руки.

– Доброго здоровья, Григорий Федорович!

Феона радушно кивнул в ответ, оценив голодный взгляд, брошенный Чоботком на его трапезу. На столе стояли глиняный горшок с белужьей юрмой на петушином бульоне и деревянная миска с твердым, как холодец, ржаным киселем. Улыбнувшись, монах придвинул гостю еду, жестом приглашая его присоединиться к скромному застолью. Чоботок не дал уговаривать себя дважды и в считаные мгновенья оставил инока без завтрака. Впрочем, это обстоятельство в конечном счете смутило только самого Чоботка, а никак не отца Феону, который, ободряюще потрепав атамана по плечу, придвинул ему кувшин с квасом из ревеня и брусничный левишник. Дождавшись, когда тот напьется, он спросил, внимательно глядя в глаза собеседника:

– Какие новости, урядник?

Скоморох удовлетворенно отвалился на скамью, сыто рыгнул, перекрестил рот и, вытерев ладонью мокрую от кваса бороду, ответил, понизив голос до шепота:

– Так это… ищут тебя Григорий Федорович! У каждого хлябыша подробное описание имеется! Сам видел. Вот тебе крест!

Заметив двух праздносидящих за пустым столом стрельцов третьего Костромского приказа, бесцеремонно разглядывавших посетителей корчмы, Чоботок перешел на лифонский ялман (офеньский язык), а проще говоря на «феню», которой прекрасно владели все странствующие торговцы, жиганы и скоморохи, а также люди, которым знать ее положено было по государеву делу. Красноречивым взглядом, указывая на стрельцов, Чоботок выпалил быстрой скороговоркой.

– Мас пельмаю, базловато ботве здебесь, на подтыхлярном рыме (я думаю, опасно тебе здесь, на постоялом дворе). Подъюхлить чони ботву (поймают они тебя).

– Не найдут, – со смехом отмахнулся Феона от скомороха. – Ты меня с пяти шагов не увидел, а эти и подавно не смогут. Что еще?

Чоботок пожал плечами и вернулся к русской речи, как бы говоря этим, что целиком и полностью доверяет своему боевому командиру.

– К Ипатьевскому монастырю не подступиться. Пробовал по-всякому. Никаких лазеек. Там Стремянной полк с «сокольниками», да местные еще. Зато узнал от городских жиганов, что через два дня царь посетит ярмарку на волжском Торгу и развлекаться изволит. Поханя (хозяин) их, клим (вор) на Волге известный, обещал помочь если что.

– А вот это хорошо, – мгновенно встрепенулся Феона, о чем-то про себя размышляя. – Значит, еще два дня. Что узнал о Маврикии?

– Взяли его стрельцы прямо на Гостевом дворе, но до съезжей избы не довели. Держат в Английском торговом доме, в темнице, и, говорят, бьют сильно!

Отец Феона удивленно поднял бровь и посмотрел на Чоботка.

– Откуда сведения?

– Так это… от ключника Салтыкова, – ответил скоморох, почесывая затылок под расшитой васильками тафьей из багряного бархата, которую не снимал с головы ни при каких обстоятельствах.

– От ключника? А у него откуда? Не от самих ли англичан? – предположил Феона, размышляя над сказанным Чоботком. В ответ атаман растерянно пожал плечами, проводил до дверей подозрительным взглядом уходящих стрельцов и, обернувшись, преданно посмотрел на монаха, ожидая от него новых указаний.

Феона некоторое время молча сидел за столом, словно разбирал в уме сложную шахматную позицию. Потом решительно встал и направился к выходу. Скоморох, дожевывая на ходу сладкий левишник, поспешил следом. Расплатившись с шинкарем, монах вышел на улицу. Глядя на другой берег реки Костромы, где за неприступными стенами Ипатьевского монастыря находился государь со всем своим двором, отец Феона обратил внимание на украшенную гербами карету, пылившую по ярославскому тракту в сторону обители.

– Спасибо, Проша! – произнес он, не оборачиваясь. – Хорошо поработал. Скажи своим людям, пусть готовятся. Скоро начнем.

– Так это… – весело ответил Чоботок, шмыгая носом, – скомороху собраться, только подпоясаться!

 

Глава 39. В Ипатьевском монастыре

Посланник английского двора при царе Михаиле Федоровиче Романове, богатый купец и успешный дипломат сэр Джон Уильям Меррик, сидел на резной лавке в проходных сенях рабочего кабинета царя и ожидал приема. Сквозь разноцветные витражи стрельчатых окон в помещение проникал таинственный свет, причудливо оттеняя и без того яркие краски богато расписанных стен. Проходные сени были обставлены с такой изысканностью и варварским великолепием, что невольно внушали иностранным гостям почтительную зависть. Зависть, граничащую с неприязнью и скрытой враждебностью по отношению к стране, богатства которой, несмотря на все невзгоды, постигшие ее за последние десятилетия, кажется, были неисчерпаемы.

К чести своей сэр Меррик ничего подобного не испытывал. Он, сын Уильяма Меррика, одного из первых управляющих Московской торговой компании, проведший в России свое детство и юность, хорошо знал эту страну, трезво оценивал положение и, конечно, как любой английский дипломат искренне ненавидел ее, но особой, взвешенной ненавистью расчетливого народца, прославленного пока исключительно сквалыжными торгашами и алчными пиратами.

Впрочем, природная нелюбовь дипломата к России никак не сказывалась на его работе. Работал он хорошо, за что и был обласкан при английском дворе, сделав головокружительную карьеру от простого торговца до рыцаря и члена Тайного совета короля Якова. Одно время он даже имел чаяния на большее и сватал свою дочь за сына царя Бориса Годунова, заручившись «свахой» в лице престарелой английской королевы Елизаветы. Мечтам не суждено было свершиться, да и самих Годуновых скоро не стало, а Меррик остался и продолжил тайную дипломатию во славу Британской короны, не забывая при этом и о своих нуждах. Об его плутнях и уловках люди стали судачить недоброе. За пристрастие к темным делишкам, уже при новом царе Михаиле Романове, Меррик со своим шурином Уильямом Расселом оказались под подозрением. Дав показания и свалив вину на некоего француза Франсуа де Лескера, агента герцога д’Эпернона, английские дипломаты предпочли срочно вернуться на родину, сочинять в тиши кабинетов книги о Московии и прожекты о Британском протекторате над Русским Севером, благосклонно принимаемые джентльменами в тайной палате.

Но Меррик был незаменим на службе короля. В третий раз он вернулся в Россию через год после поспешного отъезда и на этот раз, обласканный вниманием уже русского царя, выступил посредником при заключении Столбовского мира, положившего конец войне между Россией и Швецией. А спустя всего два года после возвращения домой он опять, в четвертый раз, был послан в Россию, имея главной целью попытку восстановить сильно пошатнувшиеся торговые отношения после трусливого бегства из России бездарного дипломата сэра Дадли Диггеса, сменившего было на посту самого Меррика.

Все началось с того, что царь попросил у Московской торговой компании заем в 120 тысяч рублей. Поскребя по закромам, в компании отыскали только двадцать, остальное предприимчивые купцы предложили дать Ост-Индийской торговой компании, которая охотно согласилась войти с ними в долю. Деньги давали не просто так, а в обмен на обещание монопольной торговли и удаления с русского рынка голландцев. Привезти же недостающую сумму взялся вновь назначенный посол королевства, сэр Дадли Диггес. Однако прибыв в Холмогоры, Диггес вдруг узнал, что под Москвой стоят польские войска, включая двадцать тысяч запорожских казаков, которые почему-то особенно впечатлили пугливого дипломата, что несостоявшийся русский король Владислав вновь претендует на престол, что шведы размышляют, не рано ли они заключили с Москвой мир. Посол запаниковал и удрал из России вместе с деньгами. При этом бежал он тайно, а уплывал шумно. Со страху приказав канонирам двух своих судов нещадно палить из всех пушек, дабы пресечь саму мысль о его задержании. Впрочем, совершенно неизвестно, существовала ли вообще у кого такая мысль в голове.

Купцы, которых он бросил, в русскую столицу все же добрались. Атака поляков была отбита. Запорожцы с огромным удовольствием перебиты, а те, что все же выжили, драпали до Сечи, не помня себя от изумления. В Москве англичанам всячески демонстрировали, что они сильно ошиблись, выбрав не ту линию поведения, которую следовало бы выбрать. У них на глазах русские заключали торговые контракты с голландцами, столь им ненавистными, а нового посла к себе не пускали целых два года, за которые финансовые и торговые дела англичан пришли в совершенный упадок.

Положение дел призван был спасать хитрый и умный Джон Меррик, у которого имелись четкие указания канцлера казначейства сэра Джулиуса Сизара восстановить торговые отношения с Московским правительством до уровня своих лучших времен, а ежели оное будет невозможно, то сделать все, чтобы права Британии ни в коем случае поражены не были.

Джон Меррик битых два часа ждал аудиенцию у царя, бесцельно просиживая штаны на неудобной лавке возле холодной изразцовой печи, занимавшей едва ли не четверть всего помещения. Иногда он бросал неприязненные взгляды на своего секретаря Ричарда Свифта, истуканом стоящего на некотором отдалении от него и неутомимо держащего в руках рамки с двумя живыми южноамериканскими попугаями ара, специально привезенными в подарок молодому царю. Меррик смотрел на непроницаемое лицо секретаря и вновь погружался в мрачные размышления, раздражаясь от его вида больше прежнего.

Наконец, когда ожидания, казалось, продлятся вечность, дверь кабинета отворилась, и из нее вышел весьма возбужденный Борис Салтыков, потирающий от удовольствия руки.

– Господин посол, – сказал он торжественно и громко. – Государь готов уделить тебе время для беседы. Ты можешь войти.

В это время попугаи в руках Свифта, что-то не поделив между собой, вдруг затеяли свару с дикими криками и ором. Услышав за спиной безумные вопли, Салтыков от неожиданности высоко подпрыгнул на месте, забавно вращая руками, испуганно вобрал голову в плечи и удивленно обернулся на крики разбушевавшихся птиц.

– Чего это за петухи? – спросил он растерянно.

– Это не петухи, как вы остроумно изволили выразиться, – поучительно произнес Меррик, жестом успокаивая боярина. – Это редкие американские птицы, называемые красными ара. Между прочим, очень… очень дорогие!

Успокоенный словами посла Салтыков подошел к шумным птицам, заинтересованно осмотрел их со всех сторон и удовлетворенно произнес, повернувшись к Меррику:

– Дорогие? Это хорошо! Царь любит всяких зверюшек. Молодой еще.

После чего, поманив посланника пальцем, жарко прошептал ему на ухо:

– Государь в добром настроении, сэр Джон. Не упусти возможность…

Лукавый царедворец широко распахнул дверь в кабинет государя, запуская внутрь английского посланника вместе с секретарем и попугаями, потом, осмотревшись, зашел сам и закрыл за собой дверь. Два юных рынды в белых песцовых шапках, сафьяновых белых сапогах и красивых белоснежных терликах, перепоясанных кызылбашскими кушаками с золотыми и шелковыми полосами разных цветов, молча встали на охрану царских покоев, положив на плечи парадные бердыши на коротком резном ратовище.

 

Глава 40. Аудиенция

Молодой государь Михаил Федорович Романов сидел в красном углу кабинета, под старинными иконами на высоком резном кресле, более похожем на трон. Одет он был скорее по-домашнему, что, впрочем, вполне согласовывалось с неформальностью встречи. На царе был становой шелковый кафтан малинового цвета, того же цвета атласные чеботы, украшенные серебряным шитьем, и черные в узкую зеленую полоску бархатные штаны. Стриженные под горшок густые, сильно вьющиеся волосы придавали лицу бесхитростный, если не сказать простецкий, вид и невольно настраивали гостя на расслабленную, незамысловатую беседу.

У ног царя лежали два могучих рыжих мордаша, выведенных когда-то давно специально для охоты на медведя. Собаки внимательно осмотрели вошедших, но, не увидев в них угрозу для хозяина, безразлично отвернулись от них, лениво клацнув чудовищными челюстями, способными, кажется, перекусить оглоблю.

Опытным взглядом шпиона и дипломата Меррик сразу оценил гигантский золотой глобус явно голландской работы и необъятный рабочий стол, небрежно заваленный раскрытыми фолиантами, свитками и, главное, географическими картами, за обладание которыми каждый понимающий англичанин готов был перерезать глотку лучшему другу. Расшаркиваясь в изощренных европейских поклонах, Меррик двигался к царю так, чтобы специально пройти как можно ближе к раскрытым чертежам. Каково же было его удивление, граничащее с возмущением, когда, ловко осуществив свой маневр, он увидел очень точные карты своей родной Англии и ее колоний Нового Света. Поймав этот взгляд, Михаил Васильевич едва заметно улыбнулся себе в бороду.

– С чем пожаловал, посол? Слушаю тебя.

Меррик вздрогнул, склонил голову в глубоком поклоне и произнес почтительно и витиевато:

– Государь царь и великий князь всея Руси Михаил Федорович! Позвольте, ваше величество, пользуясь высочайшим соизволением в аудиенции, выразить безмерную радость и благодарность за оказанную милость мне, скромному посланнику великого государя и господина Джеймса, Божьей милостью короля Великобритании, Франции и Ирландии, возлюбленного брата Вашего Величества. А также, зная привязанность вашего величества к редким тварям, сотворенным по промыслу и проведению Божьему, в знак высочайшего почтения и почитания к вам, государь, от купцов Московской торговой компании просить принять в дар двух бесценных попугаев в зверинец вашего величества!

Меррик сделал едва заметный знак рукой, и непроницаемый, как шотландский плед, посольский секретарь Ричард Свифт поставил перед троном переносные деревянные козлы с сидящими на них вздорными попугаями. При виде потешных заморских птиц и без того простодушное лицо молодого царя расплылось в умильной улыбке, на время сделав его похожим на сельского недоросля, первый раз попавшего на городскую ярмарку. То, что это было обманчивое чувство, Меррик понял довольно быстро и достаточно болезненно для своего самолюбия.

– Это самые умные на земле птицы, государь! Они даже могут разговаривать! – произнес он, снисходительно улыбаясь.

Царь искоса бросил хитрый взгляд на посла. Резко откинулся на спинку трона, погасив в глазах юношеский восторг, и осадил Меррика сухим тоном.

– Спаси Христос, Иван Ульянович, только князь Черкасский, глава Казанского приказа, сказывал мне, что ты и ему попугая дарил, да еще деньги большие сулил за пропуск купцов английских на Обь.

Прожженный дипломат не стал отнекиваться от очевидного, но и оправдываться в попытке подкупа высокопоставленного чиновника посчитал ниже своего достоинства.

– Не я государь, не я, – ответил он, прямо глядя в глаза царю. – Московская торговая компания, которая убытки терпит от недопущения чиновниками вашего величества свободной торговли Британии с Индией и Китаем по рекам Сибирским.

– Убытки, говоришь? – мрачно ухмыльнулся царь, сверля посла недобрым взглядом. – Сомневаюсь. Знаю я доходы английские от торговли в землях наших. А потом скажи, есть ли в Европе страна, которая позволяет свободно торговать на своей территории чужеземцам и как такую страну величать?

Английский посланник почувствовал себя очень неуютно под пристальным взглядом русского государя. В низком поклоне он спрятал лихорадочно заблестевшие глаза и попробовал исправить неудачно начавшийся разговор.

– Но, государь, учитывая, какую помощь в трудные годы Смуты мы оказали державе вашей деньгами, оружием и дипломатией, мы могли бы рассчитывать на некоторые льготы в отношении наших торговых интересов, о чем я смиренно и уведомил ваше величество в своей челобитной.

Неожиданно на помощь Меррику решил прийти молчавший все это время Борис Салтыков.

– Государь, не гневись на меня, но думаю, что от торговли с Англией нам сейчас первейшая выгода и прибыток казне…

Царь недовольно нахмурился, посмотрел на боярина так, словно водой из ушата облил.

– Ты, Борис Михайлович, помолчи пока. Скажешь, когда спросят.

Салтыков осекся на полуслове и тихо сел на лавку у входа, а Михаил взял со стола челобитную Меррика, развернул, бегло прочитал и продолжил разговор с послом.

– Мы безмерно благодарны за помощь, оказанную нам братом нашим любительным Якубом, королевусом английским и готовы рассматривать любые предложения по укреплению нашей сердечной дружбы, что же касается твоей челобитной, посол, то давай по порядку. Просишь ты разрешения заселять английскими поселенцами земли вокруг Вологды и Холмогор, якобы для процветания края сего. Это совершенно невозможно.

– Но государь, – горячо перебил царя Меррик, – правительство Ирландии разрешило английским фермерам и мастеровым людям осваивать пустующие земли, с тех пор страна эта только богатеет.

– Отрадно слышать, посол, – нарочито холодно ответил Михаил. – Однако край, про который ты пишешь, и так процветает, а свободной земли там давно нет. Зачем порождать смуту в душах христианских?

Меррик молчал с недовольной миной на лице. Царь дал возможность послу осознать сказанное и продолжил:

– Теперь просишь ты открыть торговлю с Индией и Китаем на Оби. Зачем? Знаешь ли ты, что до первых сибирских городов с полгода ходу, и то зимой, а Сибирь – весьма студеная страна. Никто из моих людей не знает, откуда Обь-река выходит и куда уходит, как на такой реке торговать? Да и с кем, посол? Китайское государство невелико и небогато, поэтому, думаем мы, и добиваться англичанам нечего.

– Ваше величество, – растерянно пролепетал Меррик, едва сдерживая зубовный скрежет. – Вы же последовательно отказали мне по всем пунктам моей челобитной. Разве так поступают с дружественной державой?

Царь перевел удивленный взгляд с Меррика на Салтыкова, угрюмо сопевшего на скамейке в обнимку с горлатной шапкой из драгоценного баргузинского соболя, потом опять посмотрел на Меррика и задумался. Думал он не долго после чего недоуменно пожал плечами и, невинно улыбаясь, произнес, доверительно глядя на посла:

– Почему отказал. Нет. Вот ты просишь оставить Английские дворы в наших городах. Это можно. Разрешаем оставить в Архангельске, Холмогорах, Вологде и Ярославле.

– А остальные?

– Остальные открыты вами незаконно, без разрешения и по разумению нашему должны быть закрыты. Ну, доволен теперь? – улыбнулся царь, наблюдая растерянность английского посланника. – Вижу, что доволен! Отрадно это. Далее можешь говорить с моими думными боярами и правительством, а я, извини, что-то притомился от дел государственных. Да и время уже. Полуденный сон близок. Слышал я, что вы в Англии правило наше не одобряете, а зря. Полезно оно. Доктора советуют.

Царь встал с трона, повелительным жестом отпустил посла и направился к попугаям, повернувшись к присутствующим спиной. Меррик понял, что аудиенция закончена и, пятясь, вышел из кабинета, едва сдерживаясь от приступов душившего его бешенства. Следом тихо, стараясь быть незамеченным, из покоев выскользнул Салтыков. Оставшись один, царь перестал благодушно улыбаться, неспешно вернулся на трон, сел и глубоко задумался, хмуро глядя себе под ноги.

 

Глава 41. Отец и сын

Царь неподвижно сидел, развалившись в кресле и не мигая смотрел на двух горластых попугаев, затеявших очередную свару. Могло даже показаться, что он не видел и не слышал разбушевавшихся птиц, но это было не так. Как только в одной из сводчатых ниш кабинета открылась потайная дверца и в покои вошел патриарх Филарет, Михаил вскочил на ноги и бросился к отцу, но тот жестом усадил его на место и сам, подойдя к столу, сел рядом с ним. Филарету было далеко за шестьдесят, но он по-прежнему оставался красивым и приятным в общении мужчиной. В молодости он был первейшим щеголем на Москве. Портной, сшивший платье, на его примерке, чтобы сделать приятное заказчику, обязательно говорил, что он-де совсем как Федор Никитич Романов, и это считалось лестью высшего разряда. Был он умен, знал языки, в том числе латынь и греческий, любил поговорить о высших материях, но безмерное честолюбие рано определило его судьбу. Годы славы и унижений, борьбы, опалы и скитаний пронеслись стремительной чередой, и теперь уже не разобрать было, то ли его жизнь повторяла причудливые зигзаги бурной и страшной истории русской Смуты, то ли он сам под себя кроил эту историю, как его портной кроил платья. Среди знающих людей поговаривали, что Филарет да почивший недавно в Вильно князь Васька Голицын и были теми «механиками», что завели механизм Смуты, помышляя о царском троне. Так ли это было на самом деле, точно уже никому не ведомо было, а языком молоть – не дрова колоть. В горле, как известно, мозолей не бывает.

Филарет оправил на плечах лазоревую с золотым шитьем мантию, с нескрываемым уважением посмотрел на сына и произнес, одобрительно кивая головой в белом патриаршем клобуке.

– Ну что сказать, молодец, Мишка. Царскую науку быстро учишь. Государь!

Царь кисло улыбнулся в ответ и произнес голосом, полным разочарования.

– Противно все это, отец. Словно в блевотину наступил! Врут ведь они все, и ты им в ответ тоже врешь. А желание совсем другое. Кулаком – да в рожу!

Патриарх весело засмеялся, потрепал сына по вихрастой голове и ответил, жестко чеканя слова, как это он обычно делал, донося свою мысль до собеседника.

– Ну, правильно. А ты как хотел? Политика! Жаль, держава после Смуты в разорении. Казна пуста, да силенок маловато. Вот встанем на ноги, все по-другому запоют. Но пока терпи. В рожу плюнуть еще успеется. Вот Меррик опять плакался о дорогах в Китай, а ты ему сказал, что Московское правительство не ведает, где Китайское государство и как оно богато, и есть ли чего добиваться. Хорошо сказал! Он, конечно, не поверил, что мы ничего не знаем, да только поделать ничего не может.

– Англичанин совсем обнаглел. Письма шлет с требованиями!

Михаил резко поднялся с трона. Филарет поманил его к столу, одним движением руки смахнул со стола английские карты, под которыми оказался большой, подробный чертеж русских земель с Сибирью и новыми территориями. Положив свою длань на середину карты, он назидательно произнес:

– В Сибирь они рвутся! Богатства наши покоя не дают. Царь Иван Васильевич Грозный европейцев голодранцами звал. Великий был государь, а врага недооценил. Сейчас они уже не голодранцы. Награбили по всему миру, только им этого мало. Еще хотят. И нам ухо востро держать надо. Наш посол из Гамбурга пишет, что немецкие пираты во всех кабаках говорят, мол, Архангельск город добре плох, и взять его можно невеликими людьми. А воевода из Архангельска сообщает, что немцы уже пытались найти проводников на восток, у Колгуева острова нашли их разбитый корабль с пушками. Чуешь, сынок, куда лезут?

– Путь в Мангазею ищут, да переволоки на Енисей!

– Точно. Если отыщут, то под ударом и Мангазея, и новый путь по Нижней Тунгуске, и вся Сибирь окажутся! Держаться надо, Мишка. Скрепив зубы, держаться и ждать. И вот еще. Не верь никому. Ни своим, ни чужим. Свои, они иной раз во сто крат хуже чужих бывают.

Царь озадаченно посмотрел на отца, ожидая объяснений, но, не дождавшись, сам спросил, глядя прямо в глаза патриарха:

– Это ты про кого сейчас?

Филарет вздрогнул и посмотрел на сына отрешенно и задумчиво, как человек, не слышавший вопроса.

– Ты про кого? – повторил свой вопрос царь.

– Не нравится мне в последнее время Борька Салтыков. Задумал что-то, обдувало? – ответил патриарх, подходя к окну и раскрывая деревянные ставни. – Князь Лобанов-Ростовский из стрелецкого приказа докладывает, что вызвал он зачем-то сюда полки Андрея Веригина и Василия Бухвостова. Афанасий по-тихому приказ отменил, а полки вернул обратно. Вот и думай теперь, Миша, что это и зачем! Велел я, не привлекая внимания, тех полковых голов на съезжий двор взять и допросить с пристрастием. Даст бог что-нибудь и узнаем?

Патриарх стоял у окна, скрестив на груди руки, и смотрел во двор монастыря, откуда под хлесткие звуки кнута и дикое гиканье форейтора спешно выезжала карета английского посланника Джона Меррика.

– Думай, Миша. Всегда думай! – повторил патриарх и захлопнул ставни.

 

Глава 42. В карете английского посланника

Английский посланник Джон Меррик, пунцовый от гнева, подпрыгивал на мягких подушках экипажа каждый раз, когда колесо кареты попадало в очередную колдобину на дороге. Его распирали злоба и ненависть ко всему вокруг. К этой варварской стране, к этому дикому народу, к этой немыслимой дороге, состоящей, кажется, из одних ям и буераков. Наконец к этой поганой карете, в которой трясло так, что душа, как жаба, выпрыгивала из горла с мерзким кваканьем. Меррик искал, на ком можно было выместить свои злость и обиду, но кроме сидевшего напротив деревянного Ричарда Свифта, похожего скорее на сушеный экспонат королевской кунсткамеры, нежели на живого человека, никого больше не было. Оглядев Свифта и не найдя в нем источника вдохновения для своего буйства, Меррик от души стал колотить подушки сидений, изрыгая отборные ругательства, от которых последний лондонский докер пришел бы в состояние черной зависти и хандры.

Спустя непродолжительное время, отбив кулаки об деревянный рундук, скрытый за подушками сидений, Меррик слегка остыл, но не успокоился и, желая выговориться, начал, брызжа слюной, истошно орать на несчастного бессловесного клерка, который, кажется, от страха готов был умереть на месте, но не делал это исключительно из благопристойности и служебного этикета.

– Мерзавцы! Скифские ублюдки. Дикари. Как они смеют со мной так поступать? – яростно плевался Меррик на Свифта. – Я посланник великой державы. Я рыцарь, а эти азиаты врут мне прямо в глаза! Я им про Китай, а они «мало про него слыхали». Я им их же карту показываю. Плечами пожимают. Не знают, мол, туда дорог. Что скажете, Свифт?

– Я? – выпучив глаза, пролепетал Свифт, беспокойно ерзая на месте. – Э-э… а-а…

– Свифт, заткнитесь!

– Слушаюсь, сэр!

Первый приступ ярости прошел, и посол наконец смог рассуждать спокойно и здраво, с точки зрения настоящего английского джентльмена и дипломата, к коим он себя, безусловно, причислял.

– Нет, в этой дикой стране совершенно невозможно работать, – воскликнул Меррик, продолжая какой-то свой внутренний диалог, поскольку его секретарь, как только сообразил, что гнев начальства миновал, вновь превратился в деревянного истукана на бархатных сиденьях посольской кареты.

– Пусть только Салтыков начнет, – злобно шипел Меррик. – Я им такое устрою, кровью захлебнутся… И никаких больше царей! Никогда. Никакой истории, никакой памяти. Быдло должно знать свое место!

Выговорившись и пообещав московитам скорое наступление черных времен, Меррик достал из походного сундучка курительную трубку с длинным прямым чубуком. Набил его ароматным виргинским табаком, привезенным на днях его шурином из самого Джеймстауна, и стал чиркать огнивом. Чиркал он долго и упорно, но отсыревший трут никак не хотел загораться. Чем яростней Меррик крутил колесо кресала, тем сильнее заводился и наконец, бросив огниво себе под ноги, вновь сорвался на крик, но на этот раз объектом его невоздержанности стал уже сам английский король.

– Им хорошо там, в Лондоне, требовать действий, – бушевал он с новой силой. – А посмотрел бы я на них, поживи они пару лет здесь! Эта шотландская бездарь на английском троне, перепортившая всех дворцовых пажей, абсолютно ни на что большее не способна. Не сумел захватить русское поморье, теперь утешается тем, что пишет трактаты о вреде табака и шлет мне сюда. В Россию! Зачем? Здесь вообще не курят.

Меррик осекся, сообразив, что в запальчивости сболтнул лишнее, посмотрел на молчаливого секретаря и спросил, подозрительно щурясь:

– Свифт, как у вас со слухом?

– Не знаю, сэр! – последовал обескураживающий своей нелепостью ответ секретаря.

А поскольку, по мнению Меррика, ответ прозвучал довольно неопределенно, это заставило посла прояснить Смоллету свой вопрос. Он понизил голос до нормального состояния и веско произнес:

– Имейте в виду, Свифт, что острые приступы обострения слуха прекрасно лечит мастер Аткинс.

– Спасибо, сэр! – ответил догадливый секретарь. – Но я ничего не слышал.

Остаток пути до посольского двора они ехали уже молча.

 

Глава 43. Неприступных крепостей не бывает

Вечером того же дня Меррик сидел в своем кабинете и увлеченно писал канцлеру казначейства сэру Джулиусу Сизару отчет об удачной и многообещающей покупке, сделанной его агентом в Пустозерске. Дело в том, что, купив у «самоедского короля» обломок мамонтова бивня, англичанин принял его за слоновую кость и вообразил, что вплотную подобрался к вожделенным теплым странам. Он жадно выспрашивал аборигенов о местах, где встречаются «слоновьи зубы», и всегда получал ответ, что ими усеяны все острова на востоке. А еще поморы рассказали его агенту о неведомых белокаменных городах, о людях, одетых в железо, о диковинных копытных животных с длинной шерстью и о загорелых странниках, повторяющих слово «ом»! Преисполненный энтузиазма посол, поглаживая лежащий на столе желтый, изъеденный морем бивень мамонта, предавался сладким фантазиям на тему того, как флот его величества, короля Великобритании, Франции и Ирландии Якова I проследует коротким северным маршрутом и водрузит королевский штандарт над вожделенными фортами благодатных и богатых восточных стран! Не верить своему агенту он не мог, тем более что и «зуб слона» был ему в том порукой.

Меррик уже готов был поставить точку в пространном отчете и присыпать его мелкотолченым морским песком, как дверь кабинета отворилась и на пороге появился секретарь Свифт, как всегда строгий и пресный, как церковная облатка.

– Прошу прощения, сэр, пришел какой-то русский. Одет как монах. Говорит, по срочному делу, а по какому – не объясняет.

Услышав слова своего секретаря, Меррик невольно вздрогнул, вспомнив обещание капитана Маржарета.

– Где он?

– За воротами, сэр. Я не решился пускать незнакомца.

Меррик подошел к окну и посмотрел вниз. У ворот, освещенный факелами дежурных аркебузиров, стоял одинокий монах, и кроме него вокруг на несколько домов никого не было видно.

– Приведи его, – кивнул Меррик секретарю. – И предупреди охрану, пусть смотрят в оба. Тут что-то не так. Нутром чувствую!

– Слушаюсь, сэр! С вашего позволения я удвою караул.

Свифт поспешно вышел из кабинета посла, а Меррик еще раз выглянул в окно, потом убрал недописанное письмо и «слоновый зуб» в потайной ящик бюро и сел за стол.

Поспешным шагом, пройдя через двор, Свифт открыл калитку ворот и молча, жестом предложил монаху войти внутрь. Феона спокойно переступил порог и осмотрелся вокруг себя. Двор казался пустынным, но если приглядеться повнимательней, то можно было заметить, что у всех дверей, ведущих в здание торговой компании, стояли вооруженные аркебузиры и алебардисты в полном облачении и снаряжении, точно посольский двор находился в осаде.

– Негоже, сударь, гостя так долго у порога держать, – назидательно выговорил Феона англичанину. – Тем более, если гость духовный сан имеет. Не по-божески это!

Выговор Свифту не понравился. Он нахмурился и процедил сквозь зубы, не глядя на монаха.

– Я не принадлежу к восточной ортодоксии, сэр. Я, пуританин! О визите же вашей милости не было известно заранее, этим и была вызвана задержка.

– Бог един для всех, сын мой! И он все видит! – возразил отец Феона и указал рукой на ворота. – Кстати, ведаешь ли ты, что ворота посольские белым крестом отмечены? Это знак или озорство какое?

Услышав слова монаха, Свифт стремительно выскочил наружу. На воротах он действительно увидел большой крест, размашисто начертанный белой краской. Попытки стереть его оказались тщетными. Краска уже высохла и совсем не поддавалась. На зов растерянного секретаря прибежали привратник, охранник-аркебузир и повар, выносивший с кухни кадку с помоями. Все они принялись что-то шумно обсуждать и предлагать свои версии случившегося, совершенно забыв о посетителе, все это время одиноко стоявшем посреди посольского двора с ангельской улыбкой на лице. Наконец опомнившись, секретарь вернулся обратно с аркебузиром, предоставив повару с привратником решить загадку появления креста на заборе в споре между собой.

– Это, наверное, озорство, – пожал он плечами в ответ на немой вопрос Феоны. – Прошу вашу милость следовать за мной.

Свифт уверенным шагом направился к двери, ведущей в покои посла, не желая больше уделять чьей-то глупой выходке свое внимание. В дверях он остановился, пропуская Феону вперед. В этот момент стремительные тени бесшумно промелькнули за его спиной, подняв лишь легкий ветерок, сравнимый с полетом ночного мотылька. Встревоженный Свифт резко обернулся назад, но лишь для того, чтобы убедиться, что двор был пуст. Охранники стояли на своих местах, не заметив никакой опасности. Свифт повернулся обратно и вздрогнул от неожиданности, прямо перед собой увидев лицо Феоны. Монах стоял рядом, с холодным интересом его рассматривая.

– Что-нибудь случилось, сын мой? У тебя растерянный вид!

– Нет, нет, преподобный. Все хорошо, – пролепетал Свифт, испытывая необъяснимую робость перед этим странным монахом. – Просто показалось. Прошу за мной. Сэр Меррик ждет вас.

Они прошли по открытому коридору, но прежде чем свернуть в узкий проем, ведущий непосредственно к кабинету Меррика, Свифт еще раз обернулся назад. Ему показалось при бледном свете луны, что на стене сидит человек в скоморошьей маске, похожий на большую летучую мышь. Видение длилось лишь краткий миг и пропало. Свифт тряхнул головой и решил не придавать этому большого значения, мысленно посетовав на тяжелый день и чертовскую усталость.

 

Глава 44. Сделка

Феона зашел в кабинет английского посланника спокойно и уверенно, точно бывал здесь уже сотню раз. Меррик сидел в кресле и смотрел на монаха одновременно настороженно и высокомерно. Не дождавшись приглашения присесть, Феона осмотрелся и сам сел на один из двух резных стульев, стоящих рядом со столом. В ответ на это Меррик встал со своего кресла, обошел стул, на который уселся монах, и сел на соседний. Обернувшись, он как бы невзначай бросил своему секретарю:

– Свифт, вы свободны. Можете идти, но не уходите далеко. Я позову вас, когда понадобитесь.

– Слушаюсь, сэр! Я буду в коридоре.

Поклонившись, секретарь вышел из кабинета. Закрыл за собой дверь и тут же прильнул ухом к замочной скважине в надежде услышать что-нибудь из разговора посла с подозрительным, по его мнению, монахом. Но поскольку дубовая дверь была слишком толстой, а в замке с той стороны был вставлен ключ, то любознательный клерк не услышал ровным счетом ничего. Разочарованно вздыхая, он отошел в сторону и, не оборачиваясь, бросил стоявшему у дверей пикинеру:

– Сержант Тьюксбери, смотрите в оба. Мало ли что…

Не услышав ответ, Свифт все же повернул голову в сторону охранника, и глаза его расширились от удивления и ужаса. У дверей кабинета, с пикой на плече, в черненой кирасе и шапочке «монмуш», одетой набекрень, стоял ухмыляющийся во всю свою разбойничью рожу Прошка Чоботок. За его спиной топтались трое жиганов, размалеванных под трубочистов, встреча с которыми никоим образом не сулила теплого общения и духовных бесед. Свифт почувствовал вдруг слабость в ногах и головокружение, заставившие его тихо устроиться на каменном полу коридора рядом с бесчувственным телом сержанта Тьюксбери.

В то же время, когда хилый секретарь посольства Ричард Свифт внезапно сомлел на холодном полу коридора, Джон Меррик внимательно посмотрел в лицо отца Феоны и, словно утверждаясь в своей мысли, покачал головой.

– Я помню вас, сударь! Мы встречались при дворе царя Василия лет этак двенадцать назад. Только тогда вы выглядели совсем по-другому. Так чем я могу служить?

Отец Феона спокойно выдержал колючий, пристальный взгляд Меррика и, слегка хлопнув ладонью по краю стола, ответил на вопрос посла языком, понятным любому европейцу.

– У меня к вам деловое предложение, сэр Джон.

– Вот как? – встрепенулся Меррик, иронично улыбаясь. – Мне, как англичанину, это уже нравится. В чем суть предложения?

– Вы удерживаете у себя моего человека. Я хочу получить его обратно и предлагаю обмен.

Джон Меррик сделал вид, что очень удивлен словами, сказанными монахом, и задумчиво проронил в ответ:

– Хорошо, даже если предположить… я говорю только предположить, что этот человек действительно находится у меня, что вы можете дать за него?

– Один небольшой документ, написанный вами, видимо, в порыве душевных переживаний и временного помутнения рассудка. Любые другие объяснения предполагают для вас полную предсказуемость последствий. Причем, надо сказать, ужасных последствий!

– И что же это за документ? – напрягся Меррик.

– Проект завоевания английским флотом северных русских территорий от Архангельска до Вологды и Великого Устюга, а также захвата торговых путей по Волге от Ярославля до Астрахани. Серьезный документ! Боярская Дума может им очень заинтересоваться.

Меррик поменялся в лице, как ужаленный он сорвался с места и поспешил к письменному бюро. Открыв потайную дверцу, вынул недописанное письмо в казначейство, бивень мамонта и ящик с бумагами, тщательный осмотр которых ввел его в замешательство.

– Там его нет, – бесстрастно произнес Феона, вытаскивая из рукава однорядки изрядно помятый свиток. – Вот он!

– Откуда он у вас? – злобно зашипел Меррик, пожирая Феону глазами, полными ненависти и испуга.

– Это очень увлекательная история, – холодно улыбнулся монах. – Но вам ведь интересней узнать, как он пропал? Спросите об этом капитана Маржарета.

Феона сидел на стуле прямо, совершенно не двигаясь и не выражая никаких чувств, словно он был вылит из бронзы. Ни один мускул на лице не дрожал, когда он произносил слова, и это заставляло Меррика нервничать. Посол задавал себе вопрос: человек ли перед ним? А Феона говорил:

– Кстати, как вы собираетесь объяснять то обстоятельство, что человек, объявленный в России вне закона, преспокойно живет на территории Английского подворья и, видимо, пользуется покровительством короны?

– Маржарет? – удивился Меррик, пропустив мимо ушей вторую часть сказанного монахом. – Это был Маржарет?

– Вы удивлены, что капитан за вашей спиной ведет собственную игру? – спросил Феона. – Да полно, сэр Джон! В этом весь Маржарет. Когда-то он ограбил кремлевскую сокровищницу, утащив среди прочего морской скипетр царя Ивана Грозного. Вещицу не просто дорогую, а очень дорогую. А потом имел наглость продавать украденное в Холмогорах. Капитан выкрал свиток с описаниями походов русских казаков за Обь. Где он теперь? Точно не у поляков и не у вас, хотя думаю, что в Английской торговой компании готовы души заложить за информацию о том походе.

– Ну, хорошо, – после некоторого раздумья произнес Меррик. – А что может помешать мне сейчас арестовать вас и поместить на цепь рядом с вашим человеком? Признайте, что это самый простой способ решить проблему.

– Не считайте меня наивным, – поморщился отец Феона на слова посла. – Конечно, я подумал и о такой возможности.

Почувствовав в ответе Феоны неприкрытую угрозу, Меррик подбежал к столу, схватил бронзовый колокольчик на большой деревянной ручке и стал нервно звонить, истошно крича.

– Свифт! Охрана, все ко мне!

На его громкие призывы дверь кабинета отворилась, и на пороге появилась кислая физиономия секретаря Свифта, из-за плеча которого выглядывал веселый Чоботок в шапочке «монмуш», растерянный Маврикий с лицом, напоминающим моченое яблоко, и еще полдюжины мордастых скоморохов, все как один в костюмах английских аркебузиров, надетых на них как попало.

– Это что? Нападение на английское представительство? – горя от возмущения, воскликнул Меррик, отступая за край стола. – Вы даже не представляете, что натворили!

– Боже упаси, – решительно отмел его угрозы в сторону отец Феона, одним движением поднимаясь со стула. – Мы уже уходим, как и положено вежливым гостям. Все честно. Обмен совершен. Больше нам здесь делать нечего.

Монах подал знак своим спутникам, которые тут же развернулись и пошли прочь, о чем-то живо беседуя между собой и похлопывая смущенно улыбающегося Маврикия по плечу. Выпроводив своих друзей, отец Феона вернулся и тихо произнес:

– Хотите совет? Вы проиграли, Меррик. Все ваши проекты сегодня умерли. Признайте это и спасайте себя. Уходите в отставку. Возвращайтесь в Англию, займитесь садоводством, как Джон Традескант, или магией, как Джон Ди, только не трогайте Россию. Она не для вас.

– Я подумаю, преподобный, – нехотя ответил англичанин, демонстративно отворачиваясь от монаха.

– Неискренне говорите, сэр, а зря! Забудьте обещания боярина Салтыкова. Ничего не будет. Завтра я докажу это.

Говорить больше того, что он уже сказал, монах посчитал излишним и, слегка кивнув головой в знак прощания, он вышел из кабинета, не закрыв за собой дверь. Скоро его шаги стихли где-то в глубине коридора, и наступила тишина.

Джон Меррик молча сидел в своем любимом кресле, задумчиво покусывая нижнюю губу. Он размышлял. Сейчас ему предстояло решить сразу несколько очень важных вопросов безотлагательной важности, причем сделать это так искусно, чтобы в Лондоне и тени подозрений не могло упасть на его честное имя и безупречную репутацию. Джон Меррик думал, как хороший шахматист, видя позицию на доске на несколько шагов вперед. Он умел это делать, и спустя непродолжительное время на лице его уже играла довольная улыбка. Меррик расслабился и облегченно выдохнул. Он знал, что будет делать дальше. Осмотревшись, посол заметил все еще стоявшего в дверях секретаря, на которого, уходя, озорной Чоботок напялил шапочку «монмуш». Вид у Свифта был настолько нелеп, что Меррик не удержался от смеха.

– Ричард Свифт, вы еще больший осел, чем я думал! Пригласите ко мне мастера Аткинса.

Впрочем, дать такое задание было проще, чем его выполнить. Мастера Аткинса Свифт нашел в подземной тюрьме, вздернутым на дыбу, с грязными штанами и пахнущим, как парная репа. У ног его закованный в колоду, в полусогнутом состоянии стоял дед Киселяй и громко выл, размазывая по бороде кровь и сопли из разбитого носа.

Только один человек в доме этой ночью ничего не знал и не подозревал беды. Капитан Яков Маржарет спал в своей кровати, обложенный пуховыми подушками. Спал, положив на прикроватный столик пару чудесных шотландских пистолетов, заряженных крупной картечью. Спал сном праведника, не помышляя о завтрашнем дне.

 

Глава 45. Торжок на Мшанской

За стенами Нового города, на Мшанской улице, тянувшейся вдоль высокого берега Волги к Спас-Подвязному мужскому монастырю, располагались торговые ряды с бесчисленными лавками, амбарами, харчевными избушками и даже просто торговыми скамейками, шалашами и палатками. Во всех этих заведениях шел беспрестанный торг разнообразной снедью, изделиями ремесла и многочисленных промыслов, то есть всем, чем издавна славилась Кострома.

Торговали здесь в сырейных, сапожных и рукавишных рядах лучшими в России кожами. Кожи были красные и белые, бараны зеленые, козлы черные. Сапоги, башмаки, поршни, рукавицы-верхницы – все отменной работы. А каким мылом торговали в мыльном ряду! Не было на свете лучшего товара! Получалось оно таким, потому что делалось не из говяжьего сала, как в соседнем Ярославле, а из настоящей тюленьей ворвани с конопляным и льняным маслом. Оттого и стоило дороже ярославского «белого». Так что торговали косяк мыла весом в пуд по цене в 45 копеек. А иное бурое и твердое так и за 60 могли продать. И ведь охотно покупали, несмотря на заоблачную цену.

В кузнечных рядах сидели замочники, гвоздочники, ножевники, скобочники, подковники, лемешники и даже один бронник, который делал кольчуги и панцири. Товар у них был самый разнообразный на любой, даже самый взыскательный вкус.

А в съестных рядах торговали масленники и мясники, хлебники с калашниками и квасниками, рыбные ловцы и сусленики, порожники, блинники и огородники. От обилия еды кружилась голова. Одного только костромского сала за год съедали больше тысячи пудов, а уж коровьего масла и не считал никто.

Мшанский торжок на неделе седмицы шумел и голосил на все лады. Толпа праздношатающейся публики с утра заполонила все торговые ряды не столько для того, чтобы купить что-то для семейной нужды, сколько для того, чтобы встретиться с друзьями, узнать последние новости, посплетничать. На других посмотреть да себя показать. Мужчины и женщины в красивых, праздничных одеждах степенно прохаживались среди торгового изобилия, неспешно примеряли на себя, трогали, мяли в руках, пробовали на зуб и со знанием дела торговались до хрипоты за вещь, которую завтра, возможно, уберут в сундук и не вспомнят больше никогда.

Над торговыми рядами неслась задорная музыка, заставлявшая людей невольно приплясывать на месте. Вездесущие и всезнающие дети первыми сообразили, что случилось, и, шустро пробравшись сквозь толпу взрослых, понеслись на торговую площадь с криками:

– Скоморохи! Скоморохи пришли…

А на площади музыканты в забавных одеждах били в бубны, дудели в рожки, играли на гудках и давили меха козлиных волынок. Отчаянно, по-ухарски отплясывали они и пели глумливо-потешные частушки довольно откровенного содержания, завлекая народ к себе. Народ охотно собирался вокруг, образуя большой живой круг, тягучий подвижный и меняющийся, как Волга, несущая свои воды мимо этого, несмотря на свое языческое имя, хранимого Богом и обласканного царями города.

Скоморошья артель Чоботка разбрелась по площади, развлекая толпу с восторгом им внимающую. Здесь у каждого были свое место и своя забава. В одном конце, прямо напротив церкви Василия Кесарийского, косматый скоморох, больше похожий на лешего, водил на сыромятных ремешках сразу двух молодых медведей. Косолапые артисты, окруженные плотной толпой шумной детворы, с явным удовольствием выполняли для юных зрителей ряд несложных движений, показывая, как баба платок завязывала, как мужик портки надевал да как зятя теща угощала. Эти незатейливые подражания вызывали особое веселье среди ярмарочной публики.

Рядом здоровяк в потешном колпаке с бубенчиками беззаботно крутил в руках ствол дерева, только что с трудом принесенный четырьмя взрослыми мужиками. Тут же валялась чугунная гиря весом в полберковца, которой он по желанию мог окрестить любого любопытствующего. Около этого красавца толпились в основном молодухи и девицы на выданье, не отводящие от него своих томных взглядов с паволокой.

На другом конце большого круга гуртовались в основном молодые парни и взрослые мужики. Там артельный механоша Данила, скинув на землю свой армячок, предлагал всем желающим развлечься с ним по-взрослому «сцеплялкой-совалкой». Всем тем, кто сможет хотя бы повалить его на землю, он обещал выдать серебряный ефимок. Желающих нашлось много. Но, кроме разбитых носов, подбитых глаз и отбитых окороков, никому не удавалось даже толком прикоснуться к неуловимому бойцу. Нападали по одному и скопом, но, двигаясь с кошачьей грацией, Данила делал с ними все, что хотел, вызывая у поверженных противников чувство жгучего стыда пополам с боязливым уважением. Со стороны было очевидно, что серебряному ефимку механоши сегодня вряд ли суждено было поменять мошну.

Под нежные звуки флейты и домры «факиры» показывали фокусы, гимнасты, рискуя свернуть себе шею, ходили по канатам, крутили колесо и прыгали через голову на высоких ходулях, заставляя людей охать и ахать от ужаса и восхищения. А по рядам сами по себе ходили дрессированные медведи и собирали со зрителей деньги в большие бубны.

Неожиданно народ на площади стал суетиться, оглядываться назад и низко кланяться в землю. Никто сразу не заметил, как со стороны Ипатьевского монастыря по Мшанской к торжищу подъехал возок царя в сопровождении полусотни сокольников и пеших стрельцов. Представление было прервано. Но царь, вдоволь посмеявшись над медведем с подносом, которого стрельцы пытались отогнать от возка бердышами, быстрым шагом сошел на землю и махнул рукой, предлагая скоморохам продолжить веселье. На площадке соборной церкви Федора Стратилата царские слуги быстро создали нечто вроде невысокой кафедры. Водрузили на нее походное кресло и разостлали ковровую дорожку, вдоль которой поставили лавки для дюжины вельмож из сопровождения государя.

– Ну, скоморохи, чем порадуете? – спросил Михаил, садясь в кресло.

Из группы скоморохов, собравшихся вместе, вышел Чоботок и с поклоном ответил:

– Не обессудь, государь. Люди мы простые и представления наши для народа подлого звания, придворным тонкостям не обученного. Как бы не оскорбили слух твой шутки наши незатейливые?

– Продолжайте, – небрежно отмахнулся царь. – Если народу весело, значит, и нам по нраву будет. А кому не угодите, те могут и не смотреть.

– Твое слово, государь!

Чоботок с поклоном отступил в сторону, уступая место скомороху в остроносых красных чунях и широких полосатых портках, выше которых он был закрыт черной матерчатой ширмой, расширяющейся кверху, в виде воронки. Неожиданно из-за ширмы выскочило тряпочное создание, вызвавшее бурю восторга у всех присутствующих, особенно у детей и молодого царя, обожавшего всякого рода вертепы и балаганы. Главное, чтобы было смешно и немножко грустно, но грустно так, чтобы не очень расстраиваться. А кто мог такое сотворить, как не Петрушка? Носатый, драчливый, озорной и крикливый балагур. Один его хрипло-писклявый голос заставил царя смеяться и хлопать в ладоши вместе с простым народом, собравшимся на площади, раньше, чем на сцене началось хоть какое-то действие. Чопорные бояре, наблюдая за весельем царя, проявляли при этом больше сдержанности в отношении «пошлой» забавы, но сказать что-либо вопреки желанию государя желающих как-то не нашлось. Скоморох за ширмой между тем, посмешив народ шутками-прибаутками, начал свое представление. На сцене разыгрывалась самая настоящая трагедия, остро переживаемая благодарными зрителями, не избалованными шекспировскими страстями от бродячих лицедеев, на большую часть которых по ночам смотреть – испугаешься. А глядели они во все глаза, открыв удивленно рты, как в невесту Петрухи, раскрасавицу Варюшку, влюбился злой лекарь. И так она ему глянулась да на сердце упала, что решил он отравить своего соперника, а после сего лиходейства попытался овладеть несчастной Варюшкой. Народ, глядя на то, что происходило на сцене, глухо роптал и охал, сопереживая кукольным героям, а иные из особо остро переживающих несправедливость огольцов сопливого возраста даже приготовили свои рогатки. Но, слава богу, в самый последний момент на помощь девушке пришел неунывающий Петрушка, который только притворялся мертвым. Вдвоем они победили злодея, а Петруха для вящей убедительности торжества добра над злом отрубил саблей голову супостату.

Окончившееся представление вызвало бурную радость и смех у зрителей. Кто-то даже запустил в небо свои шапки, часть из которых к хозяевам так и не вернулась перехваченная по пути назад чьими-то шаловливыми руками. Доволен был и царь. И даже бояре, несмотря на свою чопорность и чванство, заметно расслабились и благодушно улыбались. Одному Борису Салтыкову представление совершенно не понравилось, свое неудовольствие он и высказал, неприязненно глядя на скомороха, спрятанного за черной ширмой.

– Государь, не след тебе смотреть эти варварские представления!

– Почему, боярин? – искренне удивился Михаил. – Аль узрел что обидное для себя?

– Бесовщина все это! Лицедейство греховно и наказуемо должно быть! – потупив глаза, пробубнил Салтыков насупленно.

Но царь не оценил нравственные порывы своего родственника и, нахмурившись, ответил:

– А мне нравится! Эй, – приказал он слугам, – позвать сюда петрушечника.

Слуги живо подбежали к скомороху, приглашая его к трону. Тот не дал уговаривать себя дважды и, сложив на землю ширму и кукол, без всякой робости, точно делал это уже бессчетное количество раз, налегке направился к царю. Под пристальными взглядами четырех рынд в черных кафтанах, при его приближении только крепче сжавших свои секиры, скоморох встал напротив государя и отвесил ему низкий поясной поклон. Михаил пристально поглядел на подошедшего человека, и глаза его расширились от удивления.

 

Глава 46. Живой или мертвый?

– Образцов? Григорий Федорович, ты ли это? – с сомнением в голосе произнес царь. – Никак не ожидал увидеть тебя в таком обличье.

– По-другому к тебе государь никак не подобраться было, – ответил отец Феона, улыбаясь одними губами. Глаза при этом оставались холодными и непроницаемыми. Царь с сомнением посмотрел на него.

– А было зачем пробираться, Григорий Федорович?

– Было, государь! – утвердительно мотнул головой Феона и жестко добавил, медленно проговаривая каждое слово, чтобы каждый подле государя мог его услышать. – Ты знаешь, я попусту языком молоть не умею! Слово у меня и дело на боярина Бориса Салтыкова, на том крепко стоять буду, до смерти!

Заявление Образцова, которого за давностью лет многие из присутствующих бояр уже и подзабыть успели, вызвало гулкий ропот и недоуменные возгласы. Да и форма «челобитной», которой воспользовался бывший главный судья и руководитель Земского приказа, никак не согласовывалась с давно установленным правилом подобных обращений. Впрочем, нарушение правил было при дворе таким же правилом, как и сами правила, и отец Феона это прекрасно знал. Между тем царь Михаил, переводя недоуменный взгляд с Феоны на Салтыкова, воскликнул, откидываясь на спинку кресла:

– Так! По какому делу слово твое, Григорий Федорович? Не томи, в чем обвиняешь ты боярина?

– В том, государь, – решительно и жестко произнес Феона, – что боярин, войдя в преступный сговор с иноземным лазутчиком и предателем Маржаретом, коего держал подле себя под именем Никитки Рындина, решил извести твоего спальника, стольника Глеба Морозова. Чему, государь, я стал невольным свидетелем!

– Серьезное обвинение! – холодно произнес Михаил, глядя на Салтыкова. – Чем ответишь, Борис Михайлович?

Борис Салтыков, злобно сверкая глазами, буквально взвыл, рыча и плюясь словами в сторону отца Феоны:

– Государь, все это подлый поклеп врагов твоих. Беглый инок Феона злоумышлял на тебя в пользу малолетнего Тимофея, внука царя Василия, о чем я и собирался доложить тебе по завершении следствия.

– Это правда? – хмуро спросил царь, прикусив нижнюю губу. Вопросы, связанные с многочисленными самозванцами, а также настоящими и придуманными заговорами возможных претендентов на Московский стол, всегда были для Михаила Романова самыми болезненными.

– У меня есть признания его подручных, государь, – охотно закивал головой Салтыков, суетливо потирая влажные от первого испуга ладони. – И хочу напомнить, – добавил он, подозрительно щурясь, – что оный чернец у царя Василия Земским приказом руководил, а при твоем правлении в монастырь подался.

Царь пристально посмотрел на Феону.

– Григорий Федорович, чем ответишь?

Отец Феона бросил презрительный взгляд на покрытого мелкой испариной боярина и, с достоинством поклонившись царю, спокойно ответил:

– Ты знаешь, государь, всю свою жизнь я верой и правдой служил Державе нашей и немало пакостников на чистую воду вывел. Думал я, что честное мое имя моему слову порукой будет, да коли мало его, хочу, чтобы привели для дознания Авдотью Морозову. Дай о том свое распоряжение.

Михаил внимательно выслушал монаха и, согласно кивнув головой, опять перевел взгляд на Салтыкова.

– А и правда, боярин, где жинка Морозова? С твоего возвращения я ее не видел.

Предложение пригласить Авдотью вызвало на лице Салтыкова гримасу скорбной боли и вселенского сочувствия. Он тяжело вздохнул и, вытирая выступившие вдруг в уголках глаз хрустально чистые слезы сострадания, произнес голосом, полным трагической безысходности:

– Сожалею, государь, но сделать то, что просит монах, не имею никакой возможности. От переживаний, неумеренных слез и худой немощи слегла наша горлица. Осталась она под присмотром мамок и иноземного лекаря в моем имении под Галичем, ибо дальнейший путь ставил под угрозу не только здоровье, но и саму жизнь несчастной вдовы.

При последних словах, произнесенных боярином, отец Феона нашел глазами в толпе долговязую фигуру Маврикия и дал ему условный знак, схватив себя правой рукой за мочку левого уха. Смышленый послушник кивнул своей вихрастой головой и мгновенно растворился в толпе.

– Хорошо, – произнес Феона, ехидно глядя на боярина. – А увидеть тело Глеба Морозова у меня есть возможность?

Борис Салтыков замешкался, подбирая слова, было очевидно, что он искал и не находил причин, по которым мог бы запретить монаху и эту возможность. Впрочем, решать ему в конечном счете и не пришлось. Царь встал со своего кресла и решительно произнес, отметая любые возражения:

– Ну, здесь мы вольны сделать это, никого не спрашивая о такой возможности.

Уверенным шагом он направился через площадь к церкви Федора Стратилата, где по приезде обоза Салтыкова лежало тело Глеба Морозова. Растерянные придворные и ко всему равнодушная челядь пошли следом. За ними потянулась толпа зевак из простонародья. Однако молчаливые стрельцы плотно сдвинули свои ряды, остановив чрезмерно любопытных горожан, без особого почтения вразумляя особо непонятливых из них тычками острых алебард.

Вечерняя служба еще не началась, поэтому в церкви царили сумрак и прохлада, смягченные немногочисленными свечами у икон и бледным светом, струившимся из маленьких окошек под потолком. В Борисоглебском приделе церкви на наспех сколоченных из березовых бревен козлах стояла колода с телом царского спальника. Толпа царедворцев сгрудилась около царя, не понимая, зачем они сюда пришли и что должно было произойти, чтобы решить спор между монахом и боярином Салтыковым.

– Ну? – произнес царь, вопросительно глядя на Феону.

– Пусть вскроют колоду, государь, – ответил тот спокойно.

Михаил движением руки отдал распоряжение кому-то из своих молчаливых и сметливых челядинцев, которые в мгновение ока исчезли во мгле церковного придела, но уже через короткое время появились вновь с нужными инструментами, словно прятали их где-то неподалеку, ожидая момента, когда они могут понадобиться. Не задавая лишних вопросов, они рассекли колоду, которая и без того была латана-перелатана после двух падений на землю.

Царь со свитой подошли ближе к гробу стольника и замерли в изумлении. Кто-то заахал, кто-то принялся креститься, громко шепча молитвы. Глеб лежал в гробу бледный и сильно исхудавший, но без каких-либо признаков тления и характерного трупного запаха.

– Чудеса! – произнес царь, ни к кому конкретно не обращаясь. – Как живой лежит! Сколь ден прошло, а плоть нетленна. Даже запаха нет!

– Григорий Федорович, – повернулся он лицом к Феоне. – Объясни, коль знаешь причину?

Вместо ответа отец Феона подошел к телу стольника и, подняв его руку, легко согнул в локте, вызвав замешательство у стоящих рядом вельмож.

– Как я и думал, ткани мягкие. Трупного окоченения нет, – произнес он, глядя на собравшихся, после чего протянул руку к стоящему рядом с открытым ртом стрелецкому уряднику и голосом, не терпящим возражений, произнес:

– Дай клинок.

Растерянный урядник беспрекословно выполнил приказ монаха и только потом посмотрел на царя, холодея от собственного проступка, но царь даже не посмотрел в его сторону. Его взгляд был направлен на то, что делал в тот момент отец Феона. Монах ловким движением рассек саблей воздух, удобней пристраивая ее к руке, после чего приложил лезвие к запястью Глеба Морозова и сделал на нем небольшой разрез. Из раны медленно потекла черная, как деготь кровь. Среди собравшихся в церкви раздались истошные возгласы и крики о чуде, но Феона не стал обращать на них внимания. Он размазал пальцами кровь стольника и, показывая ее царю, тихо сказал:

– Государь, хочу спросить, видел ли кто из собравшихся здесь, чтобы из мертвеца, спустя неделю после смерти, кровь текла?

Царь вопросительно посмотрел на говорившего и, пожав плечами, неуверенно спросил в ответ:

– Так он что, жив?

– Да, государь, жив! – был ему ответ монаха.

 

Глава 47. На постоялом дворе

Подобрав полы однорядки, Маврикий бежал по узким улочкам Старого города на постоялый двор, откуда в свое время был силой уведен стрельцами в английскую факторию. Маврикий спешил, но, вбежав в открытые ворота постоялого двора, был вынужден спрятаться за угол дома, при этом надеясь, что его нелепая фигура не привлекла особого внимания четырех вооруженных холопов боярина Салтыкова, стоявших на крыльце перед входом в дом. Маврикий растерянно топтался на месте, не зная, что предпринять в этой ситуации. Он так погрузился в тягостные размышления, что легкий хлопок сзади по плечу едва не лишил его чувств. Обернувшись, он с облегчением увидел перед собой никогда неунывающую физиономию Чоботка. Скоморох заглянул за угол, осмотрелся и, спрятавшись обратно, прошептал Маврикию:

– Ну что, «крестник», опять помощь нужна?

– Да вот, пройти бы… – тоскливо закивал головой послушник, вытирая потный лоб рукавом подрясника.

– Это можно, – ответил Чоботок, хитро прищурившись. – Смотри, чего будет!

Не успел он договорить, как из-за лабаза, пристроенного к глухой стене постоялого двора, с громким рычанием выбежал медведь на двух лапах, держа наперевес заряженный бандолет. Следом за ним шустро выскочил и второй косолапый. Этот был в железном шлеме «папенгаймер» и с бубном для сбора денег. Справедливости ради стоит признать, что скорость их появления во дворе была несравнима со стремительностью, которую выказала охрана Салтыкова, бросившая оружие и под смех и улюлюканье случайных прохожих исчезнувшая где-то в глухих костромских переулках. Чоботок, проводив залихватским посвистом нерадивых охранников, смеясь, хлопнул по плечу опешившего послушника.

– Ну, вот как славно получилось! Иди, чернец, путь свободен!

Маврикий восхищенно покачал головой и уже вошел было в настежь распахнутую дверь, но обернулся и смущенно произнес:

– Спросить хочу, чего тебя Чоботком кличут? Странно ведь человека сапогом называть!

– А чего странно-то? – махнул рукой скоморох. – Давно дело было. Еще под Вязьмой. Сидели мы тогда с Григорием Федоровичем в осаде. А у меня, видишь ли, на посаде зазноба была. Бабенка – огонь! Впрочем, тебе, монаху, все одно не понять. Ну и, видать, выследили поляки, как я к ней по ночам бегаю. Взяли сонного, как есть, в одном исподнем. Только успел я один сапог на ногу натянуть, глядь, а оружия нет. Уволокли скребни поганые!

– И как же ты? – переживая, зацокал языком Маврикий.

– Как? Вот вторым сапогом и отбился. К нашим вернулся в одном лапте и с польским хорунжим поперек седла. С тех пор прицепилось: «Чоботок». Ну, иди, – махнул он рукой Маврикию, – опоздаешь. А я косолапых поищу, пока они весь народ в слободе не распугали.

Опомнившись, Маврикий суетливо перекрестился и исчез в проеме двери. Чоботок проводил его озабоченным взглядом, словно принимал какое-то решение, а, приняв, заспешил туда, откуда уже раздавались душераздирающие женские крики и истошные вопли насмерть перепуганных мужиков.

Маврикий спешил, быстрым шагом проносясь по узким коридорам и крутым лестницам постоялого двора. Он шел на женскую половину, ведущую в покои Авдотьи Морозовой, но у самых дверей вновь вынужден был остановиться, плотно прижавшись к свежеструганым, пахнущим смолой и древесным дегтем доскам совсем недавно отремонтированной стены. Как ни старался Маврикий, но шуму он все же наделал. Еще один охранник, дремавший в сенях непосредственно перед дверью, ведущей в светелку Авдотьи, услышав шум, встрепенулся, прогнав сон, и выглянул в коридор. Не увидев там никого, он вернулся к лавке, шмякнул на нее свою шапку и, сев на место, собрался было продолжить свою нехитрую караульную службу, но вновь насторожился, услышав какие-то странные звуки, словно кто-то скреб ногтями по стене. Еще раз он поднялся со скамьи и, озираясь, осторожно пошел на шум. Выставив перед собой алебарду, он резко выглянул за угол, откуда слышались подозрительные звуки, но там опять никого не было, только на полу стоял старый стоптанный сапог. Удивленный охранник наклонился было, чтобы взять странную находку в руки, и в это время сзади на него обрушился сокрушительный удар, эхом отразившийся от потолка. Звук был такой, словно в пустой жбан бросили дубовое полено. Пришедший от полученного удара в томное изумление незадачливый караульный упал на колени и, медленно обернувшись, увидел перед собой растерянно-виноватую физиономию Маврикия. Послушник стоял на цыпочках, вытянувшись в струнку, и держал в одной руке свой второй сапог, а в другой внушительных размеров наперсный крест.

– Это че это? – едва пролепетал поверженный караульщик, роняя на пол сапог.

– Это? – переспросил его Маврикий, подбирая обувь. – Это чоботок… – И перекрестившись сапогами, с размаху двинул ему в лоб огромным крестом. Охранник, рассеянно глядя на какую-то точку у себя на носу, беззвучно рухнул на пол, больше не задавая никаких вопросов, а Маврикий, воодушевленный собственной отвагой, бесстрашно открыл дверь на женскую половину, куда мужчинам обычно путь заказан.

Авдотья Морозова сидела в светелке на широкой лавке у распахнутого окна и нянчилась с сыном, который после молочной титьки кормилицы пребывал в состоянии дремотного умиротворения и покоя. Сама кормилица сидела чуть поодаль, с умилением глядя на тихие забавы матери с младенцем. Неожиданно ворвавшийся в светелку босоногий монах, больше всего похожий на лешего, вызвал в умах присутствующих женщин полное смятение. Пышнотелая мамка от страха забралась на лавку с ногами и истошно заголосила благим матом, зашвырнув в Маврикия мотком пряжи. Авдотья испуганно прижала ребенка к своей груди, а тот, почувствовав неладное, заревел во всю глотку, заливаясь горючими слезами.

– Кто ты такой? Что тебе нужно? – испуганно закричала Авдотья, закрывая ребенка своим телом.

– Бога ради не бойся, госпожа. Я друг. Я хочу помочь.

Довольно глупый вид и просительный тон Маврикия, нелепо подпрыгивающего на месте в проеме распахнутой двери, возымели свое успокаивающее действие. Авдотья Морозова, вглядываясь, неуверенно произнесла:

– Я помню тебя, ты тот странный монах, что шел с обозом…

– Да, это я… – охотно подтвердил Маврикий, получив наконец возможность надеть сапоги. – А теперь поспешим, госпожа, в церковь Федора Стратилата, иначе можешь никогда больше не увидеть своего мужа живым.

Осведомленность и запальчивый тон инока вновь вызвали смятение в душе Авдотьи. Она больно вцепилась в его руку и воскликнула, угрожающе сверкая глазами:

– Мужа? Что ты знаешь об этом деле? Говори!

Маврикий поморщился от боли и, осторожно освободив руку, сдержанно выговорил:

– Не сейчас, госпожа. Нет времени. По дороге я все расскажу.

Авдотья внимательно посмотрела в глаза послушника, что-то в этих по-детски наивных и по-стариковски добрых глазах нескладного юноши она прочитала, что заставило ее поверить ему без лишних слов. Она вскочила с лавки и подбежала к служанке.

– Мотя, беги, спрячься с дитем. Скорее. Я сама тебя найду, – лихорадочно выпалила она, передавая хнычущего Петю растерянной кормилице, после чего повернулась к Маврикию и сказала решительно:

– Пойдем.

Они вышли из комнаты, осторожно, боком проскочили мимо лежащего без сознания охранника и, выдохнув с облегчением, поспешили на улицу.

– Главное, госпожа, ничего не делай и даже не говори, не посоветовавшись с отцом Феоной, – поучал Маврикий Авдотью по дороге в церковь. Он спешил дать ей наставления, прежде чем они окажутся перед царским судом. Авдотья, слабо понимая всю сложность положения, удивленно посмотрела на послушника.

– Кто, в конце концов, этот отец Феона. Почему я должна его слушать?

Маврикий посмотрел на нее с легким осуждением и произнес убежденно:

– Просто поверь. Он всех нас спасет!

– Он что, Господь Бог? – ехидно спросила Авдотья.

– Может быть! – без тени улыбки ответил Маврикий и ускорил шаг.

 

Глава 48. Воля Божья, а суд царев

Царь устало присел на клиросную стасидию в стороне от вскрытой колоды с телом то ли уже живого, то ли еще мертвого стольника и, опершись на драгоценный серебряный посох с золоченой чеканкой, с холодным любопытством наблюдал за противниками, вставшими у алтаря напротив друг друга. Борис Салтыков буквально пожирал своего недруга глазами, полными ненависти и затаенного страха, в ответ отец Феона смотрел на боярина внимательно и спокойно, точно охотник, высматривающий, куда ловчее послать заряд картечи, да так, чтобы уж бить наверняка. Судебный поединок, который обещал быть жарким, толком еще не успел начаться, как дубовая дверь церкви с грохотом отворилась и внутрь буквально ворвалась Авдотья Морозова. Она подбежала к раскрытому гробу, по пути расталкивая руками людей, пытавшихся ее остановить, и, упав на грудь супруга, по-бабьи завыла и запричитала, осыпая его руки и лицо поцелуями:

– Родненький мой! Любый! Светик мой ясный…

Михаил, расслабленно откинувшись на спинку стасидии, иронично бросил в сторону Салтыкова:

– Ну вот, боярин, а ты говорил, в Галиче она.

– Пожалел бабенку, государь, – глядя в пол, ответил Борис и добавил мрачно: – Больна она душевно аль сам не видишь?

Услышав про себя такие слова, Авдотья гневно посмотрела на обидчика и бросилась на него с кулаками, шипя точно змея:

– Душегубец! Будь ты проклят, злодей! Гореть тебе в аду, хмыстень окаемный…

Не ожидавший такого яростного напора от маленькой, хрупкой женщины, Борис Салтыков испуганно отступил на шаг, закрываясь от Морозовой пышными рукавами шелкового охабня, но, если бы не Феона, силой удержавший рассвирепевшую женщину от самосуда, неизвестно, сохранил бы боярин свое лицо в неприкосновенности.

– Вот, государь, сам видишь, бесноватая! На людей бросается.

Царь не обратил внимания на слова боярина, посчитав их сказанными в пылу очевидной ссоры, и спросил, как всегда, в сомнительные моменты, ни к кому конкретно не обращаясь:

– Ну и кто-нибудь здесь может объяснить, что происходит?

В наступившей тишине раздался спокойный голос отца Феоны:

– Позволь мне, государь?

Услышав слова инока, Михаил благосклонно кивнул головой.

– Ну что же, это справедливо, – добавил он с улыбкой. – Кто, как не прославленный сыщик, способен все растолковать. Начинай, Григорий Федорович. Мы слушаем.

Феона учтиво поклонился в ответ на легкую лесть молодого царя и, поручив Авдотью заботам сердобольного Маврикия, подошел к церковному амвону. Осмотрев настороженные лица присутствующих в храме вельмож, он улыбнулся каким-то своим потаенным мыслям, еще раз низко поклонился царю и неспешно начал свой рассказ:

Рассказ отца Феоны

Государь, я не буду утруждать твой слух длинными историями, предшествующими событиям, свидетелем которых мне волею Господа нашего Исуса Христа пришлось стать. Начну сразу с того, что, возжелав жену ближнего своего, боярин Борис Салтыков решил убить счастливого соперника. Он все продумал и устроил засаду из казачков, ряженных в польские кунтуши. Толково! И соперника нет, и спросить не с кого. Таких воровских ватаг после войны по нашим лесам еще довольно прячется. Пока их еще всех переловят, много воды утечет, глядишь, все и забудется. Да незадача приключилась. Помешали мы с братьями холопам боярским на той поляне пальбу открыть.

С первого раза не получилось, не беда. Вдругорядь случится, подумал боярин, и подкупил слугу стольника. Васька хозяину вино отравленное на пиру подал, от вина стольник в скорости Богу душу и отдал бы, да опять осечка вышла. Не учли душегубы, что у Морозовых в услужении целительница жила, Меланья, которая мертвых с того света на землю возвращала. Той же ночью, когда Глеб слег, дала она ему противоядие, а чтобы неведомые убийцы не попытались докончить начатое, решили Авдотья с Меланьей разыграть небольшой балаган с мнимой смертью героя. Затея удалась, Салтыков, не дождавшись исполнения своего замысла и пеняя на нерадивость слуг, сам выдал себя, явившись в монастырь чинить расправу. Затея эта хитрая стоила жизни несчастной Меланье, но сохранила жизнь стольника.

– Правильно я излагаю, Авдотья Петровна? Поправь, ежели что не так, – с улыбкой обратился Феона к стоящей, открыв рот от изумления, Морозовой. Та сглотнула сухой комок в горле и растерянно пролепетала:

– Истинно так! Только я не понимаю откуда? Мы ведь вдвоем были. Меланья тогда Глебу помогла, но предупредила, что дело еще не сделано и тайный враг станет явным, когда узрит, что планы его нарушены. Дала она зелье сильное со словами, что два дня, пока из тела яд выходит, будет Глеб ни жив ни мертв, а потом уснет так крепко, что никто не сможет отличить сон от смерти. А мне дала пузырек с мазью и сказала: возьми Донюшка, разбудишь мужа, когда опасность минует. Намажешь лицо и руки, он и очнется. Только спящему воздух нужен, иначе задохнется по-настоящему и никто его уже не добудится.

Авдотья достала из широкого рукава опашня маленькую баночку из синего стекла, плотно закрытую свинцовой пробкой, и передала царю. Михаил повертел ее в руках, открыл пробку, понюхал и, поморщившись от резкого запаха мази, вернул склянку обратно.

– Удивительная история, – произнес он, теребя хилую бороденку. – Никогда такого не слыхивал!

– Государь… – завыл Салтыков возмущенно, но Михаил быстро остудил его пыл ледяным взглядом своих водянистых на выкате глаз. Несмотря на простоватое лицо и тихость нрава, пристальный взгляд Михаила иногда пугал царедворцев до дрожи в коленях.

– Погодь голосить, боярин. Не твоя теперь очередь. Придет время, все скажешь.

Михаил обвел тяжелым взглядом притихших бояр и обратился к Феоне, скромно ожидавшему позволения закончить свой рассказ:

– Извиняй, Григорий Федорович, прервали тебя. Так что там дальше?

– Дальше, государь, все было плохо, – продолжил свой рассказ Феона. – Женщины попытались увезти Глеба в безопасное место, но Борис Салтыков не позволил этого сделать, затеяв шутовское следствие. Меланья, не выдержав пыток, умерла на дыбе. Меня обвинили в крамоле и попытались убить. Авдотья, точно зная, кто тот самый коварный враг, ничего не могла сделать, потому что слуги Салтыкова не спускали с нее глаз ни днем, ни ночью. Самым главным в тот момент стало простое умение хранить тайну и дать Глебу возможность дышать, поэтому я оставил при стольнике своего человека, который стал на время моими глазами и руками…

– Спаси Христос, отче! – воскликнула Авдотья, глядя на монаха восхищенными глазами. – Теперь все понятно, а я голову ломала, откуда, как? Все так и было, царь-батюшка! Слово в слово!

Молодая женщина в порыве нахлынувших чувств бросилась целовать Феоне руки, а когда тот, мягко отстранив, не позволил ей этого делать, упала перед царем на колени, молитвенно сложив перед собой руки.

– Государь, правосудия прошу!

В этот момент подбежавший Борис Салтыков довольно грубо оттолкнул Авдотью от царя и сам грохнулся перед ним на колени, трубя, как таежный марал:

– Государь, как можно верить наветам крамольника и сумасшедшей. Я верой и правдой служил тебе столько лет…

Договорить он не успел. Рассвирепевшая Авдотья, шипя от ненависти, вцепилась в роскошную бороду боярина и стала драть ее безжалостно, причитая под вопли Бориса:

– Ты, боярин, и есть первый крамольник! Кто Петрушу моего царем сделать обещал, кто венцом царским похвалялся?

Как ни шумно было подле царя в тот момент, а при последних словах женщины он напрягся и буквально замер на месте.

– Так что там, говоришь, обещал тебе боярин?

Отец Феона удрученно закрыл глаза и издал тихий стон, после чего резко схватил Авдотью, оттащил ее от воющего над остатками своей бороды Салтыкова и, прижав к груди, тихо прошептал на ухо:

– Молчи… молчи, дуреха, если жизнь сына тебе дорога. Ни слова об обещаниях Салтыкова! Поняла?

Пришедшая в себя Авдотья, по-детски всхлипывая, закивала головой. Михаил, нетерпеливо ерзая на лавке, повторил вопрос, пристально глядя в глаза Авдотье.

– Ну, чего он тебе обещал-то?

– Горы золотые обещал, – запальчиво ответила Морозова. – Говорил выше цариц сяду. Замуж при живом муже звал, а потом насильничать вздумал да силенок не хватило.

– Врет она, стерва! – размазывая кровь по лицу скулил Салтыков. – Не верь ей, государь.

– А про сына что сказывал? – нахмурился Михаил.

– Вот тебе крест, государь, ничего не сказывал, – поспешно ответила Авдотья, истово перекрестившись на икону Богородицы.

Михаил, скривившись, разочарованно отвернулся от Авдотьи и бросил строгий взгляд на Салтыкова.

– Ладно, что скажешь, Борис Михайлович? Обвинения против тебя серьезные.

Салтыков в очередной раз изменился. Лицо его стало печальным, плечи опустились, точно навалилась на него вдруг тяжесть всех грехов этого несовершенного мира.

– Теперь вижу, государь, обманули меня, обвели вокруг пальца слуги лукавые. Обманом втерлись в доверие и злоумышляли за спиной моей. Я же, государь, только помочь пытался. Ничего плохого от меня люди не видели, окромя хорошего. Это Никитка Рындин, сука ползучая, с дружками своими воду мутил…

Царь с улыбкой посмотрел на лукавого царедворца и иронично спросил:

– Какой Рындин? Не тот ли, кого Образцов иноземным лазутчиком Маржаретом называет?

Салтыков изобразил на лице искреннее изумление.

– Того не ведаю, государь. С Маржаретом и раньше знаком не был и теперь не знаю, о ком речь.

– Брешешь ты, боярин, – гневно вскрикнула Авдотья, толкнув Салтыкова в грудь. – Я все слышала! Я молчать не стану…

– Собака брешет, – огрызнулся Салтыков, на всякий случай отходя в сторону от разъяренной бабы.

Неожиданно из толпы царедворцев раздался громкий голос с характерным иностранным акцентом:

– Ваше величество, дозвольте слово сказать!

 

Глава 49. Finis coronat opus

Михаил близоруко оглядел толпу ближних людей, собравшихся в церкви, и удивленно произнес:

– Иван Ульянович? А ты каким духом здесь очутился?

Английский посланник Джон Уильям Меррик, называемый русскими, на дух не переносящими иноземные имена, Иваном Ульяновичем, вышел из толпы вельмож и тут же стал совершать замысловатые па церемониальных поклонов, старательно подметая пол пышным страусиным плюмажем широкополой шляпы. Его секретарь Ричард Свифт, шедший немного позади, совершал все те же нелепые, с точки зрения наблюдавших за ними бояр, прыжки и ужимки, что и его начальник, но с гораздо меньшим мастерством, поскольку еще нес на вытянутых руках большую бумажную коробку, покрытую платком из красной тафты.

– Ну, говори, коль есть что, – не выдержал царь, когда наконец поклоны закончились.

– Ваше величество, – воскликнул Меррик, льстиво улыбаясь, – услышав, о чем здесь спорят эти джентльмены, я не смог оставаться в стороне и решил внести немного ясности в события. В Европе все знают, какие исключительные и глубокие чувства мы, англичане, питаем к Державе вашей. Я бы назвал это чувство любовью, если бы не боялся высокопарных слов. Поверьте старому Джону, государь, англичане – самые верные и преданные друзья. Вот доказательство того, что спокойствие и мир в Русском государстве для нас важнее общественного мнения на Западе. Мистер Свифт, будьте любезны…

Ходульный Свифт на негнущихся ногах подошел к Меррику, держа коробку перед собой. Меррик, словно ярмарочный факир, одним движением снял крышку с коробки вместе с красным платком. Народ в церкви ахнул и перекрестился. На поддоне лежала отрубленная голова капитана Маржарета. Открытый рот с высунутым сизым языком и вылезшие из орбит помутневшие глаза выглядели отвратительно и жутко.

Царь осмотрел нежданный подарок любезного англичанина и брезгливо поморщился.

– Убери это с глаз моих, посол. Ты в храме Божьем, а не в мясной лавке. Может, у вас в Европе и принято такие подарки в церкви дарить, у нас же подобный обычай почитается варварством, достойным одних лишь дикарей. Да и не кажется тебе, Иван Ульянович, что пользы от него живым для нас куда больше было бы?

Джон Меррик бесстрастно набросил платок обратно на голову капитана, сделав секретарю знак удалиться.

– Это был хороший воин, – спокойно ответил он. – Его трудно было взять живым. Но можно ли, ваше величество, учитывая столь дружеское расположение английской торговой компании, рассчитывать ей на торговые концессии по Волге и допуск к торговле с Китаем, на поиски путей к которому мы потратили уже более ста тысяч рублей золотом. Нам грозит полное разорение, если…

Михаил изумился такой наглости англичанина, пришедшего торговаться в Божий храм. Он нетерпеливо остановил поток красноречия посланника, жестко выставив перед собой ладонь, и раздраженно произнес:

– Не самое удачное время, посол. Поговорим с тобой позже.

Как только Меррик удалился вслед за своим секретарем, царь осмотрел своих вельмож и сухо спросил:

– Ну, кто еще хочет слово молвить или нет больше таких?

Народ в церкви безмолвствовал. Слышалось только шуршание одежд, чье-то тяжелое сопение с клироса и тихое покашливание кого-то, стоящего за массивным пилоном. Приободренный общим молчанием и видом отрезанной головы Маржарета, Салтыков вновь сменил поведение. Он ударил себя кулаком в грудь и воскликнул голосом, полным оскорбленного достоинства:

– Ты видишь, государь, оговорили меня, воры. Погубить хотели, а почему? Потому что крамольники! У меня на них листы допросные с показаниями сообщников есть, а у них на меня, кроме домыслов и подлой лжи, нет ничего. Это заговор, государь, против тебя, и я лично раскрыл его!

Произнося эту филиппику, Салтыков, видимо, все больше убеждался в своей правоте и неуязвимости. Плечи его расправились. Драная борода распушилась, как павлиний хвост. На губах играла самоуверенная ухмылка, которая, впрочем, сразу исчезла, как только заговорил отец Феона.

– Боярин Борис, как всегда, поспешен в своих выводах, видимо, он забыл, что спешащая нога спотыкается. Государь, на церковное гульбище мои друзья привели одного человечка, которого тебе интересно было бы послушать. Вели их пустить.

Михаил, у которого все происходящее в церкви вызывало живой интерес, нетерпеливо махнул рукой. Пышноусый стрелецкий пристав, громыхая саблей, немедля метнулся к выходу исполнять поручение. Вернулся он обратно почти тотчас. За ним, растерянно озираясь по сторонам, шли Чоботок и Данила-механоша, оба сильно смущенные окружением, в которое вдруг попали. Скоморохи волокли на длинной веревке крепко связанного Семку Грязнова по кличке «Заячья губа». Семка выглядел сильно помятым. С разбитым носом и большим фиолетовым синяком под правым глазом. Увидев своего подручного, Салтыков побледнел и стал отступать назад, пока спиной не почувствовал холодный металл бердышей царской охраны.

– Ну что, Семен? – произнес Феона, указывая ему на Салтыкова. – Вот боярин говорит, что оговорил ты его. Знать он ничего не знал и ведать не ведал. Так ли было?

В ответ «Заячья губа» ухмыльнулся во всю свою кривую рожу, сплюнул кровавую слюну прямо на церковный пол и прошепелявил, глядя на Салтыкова:

– Прости, Борис Михайлович, но мне на кол за чужие грехи идти причины нет. Я все расскажу.

После этих слов Семки Салтыков пошатнулся, как от удара, закрыл глаза и вдруг, упав на колени, стал ползать по полу, кланяться и просить прощения у всех оказавшихся в этот момент рядом с ним:

– Простите, люди добрые, все простите, – вопил он, кладя поклоны. – Бес попутал. Морок это все. Чары. Околдовали меня, зельем злым опоили. Не виноват я, это все они, враги рода человеческого…

Боярин бился в истерике, катался по полу и рвал на себе богатые одежды, изображая сумасшедшего. А может, и на самом деле тронувшись рассудком. Люди, крестясь, испуганно отступали от него подальше, а он все норовил поймать кого-либо за полы одежды, чтобы покаяться в своих грехах.

Царь смотрел на своего доверенного боярина и близкого родственника с нескрываемым презрением, какие мысли обуревали его сознание – неизвестно. Вспоминал ли он, что Салтыковы всегда были рядом даже в трудные годы опалы и преследований, думал ли, что Борис был любимым племянником его матери, любившей его едва ли не больше, чем сына? Все это могло быть, а могло и не быть в его мыслях, пока он молча наблюдал за беснованием Бориса.

– Взять его, – произнес наконец Михаил мрачно и жестко. – В кандалы, на съезжий двор, там разберемся.

Стрелецкий пристав с тремя стрельцами крепко схватили Бориса за руки и поволокли к выходу.

– Не замай! – вопил Салтыков, пинаясь и отбиваясь от их крепкого захвата. – Не замай меня! – рычал он как дикий зверь, пытаясь цепляться за доски пола и ноги людей. – Изыди, Сатано! Чур… чур…

Когда Салтыкова тащили мимо Семки Грязнова, боярин неожиданно вырвался из цепких рук охраны и бросился на слугу, никак не ожидавшего такого. Салтыков повалил связанного Семку на пол и зубами впился ему в кадык. Раздались чавкающий звук и хруст перегрызаемых хрящей. Когда пришедшие в себя стрельцы оттаскивали от стучавшего ногами об пол, хрипящего и истекающего кровью Семки бесноватого боярина, на лице его играла довольная улыбка.

– Сумасшедший! – перешептывались бояре ошеломленно, крестясь на старые почерневшие от времени лики святых на иконах. Однако взгляд, мимолетно брошенный Салтыковым на отца Феону, говорил об обратном. Он был не более сумасшедшим, чем любой из находящихся в церкви людей.

Феона и не сомневался, что сумасшествие боярина мнимое. Он невольно задумался над событиями последних дней и о своей роли в тех событиях. Правильно ли он поступил, не доведя расследование до конца и не открыв царю истинные цели заговорщиков? Имел ли он право поступать именно так? Столбовой московский дворянин Григорий Федорович Образцов, воевода, царский стряпчий и начальник Земского приказа при двух государях, не поступил бы так никогда. А чернец Феона Троице-Гледенского монастыря в Морозовице, что стоит на горе Гледен при слиянии рек Сухоны и Юга, поступил правильно? У инока Феоны не было больше обязательств перед земными владыками, он освободил себя от них, приняв схиму и взвалив на свои плечи куда более тяжелые обязательства. И в соответствии с ними он поступил правильно. Он спас людей, а его молчание спасло еще многих, кто мог бы попасть под жестокий пресс дознаний царских следователей. Уж он-то знал это не понаслышке.

Где нет закона, нет и преступления. Борис Салтыков – преступник, переступивший черту закона, за которой для него открылся горизонт вседозволенности. Но царь – помазанник Божий, а следовательно, человек, находящийся над законом. Его горизонт, при желании, мог быть так же свободен от условностей закона. Глупый мятеж Салтыкова, раскрой Феона его перед царем, мог потянуть за собой жизнь и свободу десятков, а может, и сотен людей, многие из которых оказались бы не более виноваты, чем мужик, задавленный колесом телеги на узкой городской улице. Судья Григорий Образцов пошел бы на это не задумываясь. Монах Феона на это не пошел.

От нахлынувших мыслей Феону отвлек голос царя, видимо, подводившего некий итог совершенного им сегодня правосудия:

– Ну, с Борисом понятно, а с Глебом-то что делать будем?

Взоры присутствующих в храме людей в один миг устремились на Авдотью Морозову, которая на время бурных событий последних минут забытая всеми одиноко стояла, прижавшись спиной к пилону, двумя руками прижимая к груди синий флакон с чудодейственной мазью Меланьи.

 

Глава 50. В добрый путь

Отец Феона в новом, «с иголочки» монашеском одеянии замер посередине царских палат, опустив глаза в пол и хмурясь, точно предстоящий разговор с царем был ему в тягость. Сам Михаил стоял к нему спиной и задумчиво смотрел в открытое окно на заходящее солнце. Его лицо выглядело угрюмым и озабоченным. Была ли тому виной серая дождевая туча, нависшая над городом и бросившая свою сумеречную тень на царское чело, или все же причина была в самих мыслях, одолевавших молодого государя, понять было невозможно. Царь смотрел в окно и просто молчал. Молчал и Феона. Наконец Михаил повернулся к монаху.

– Что надумал, Григорий Федорович? Может, все же вернешься? Дам тебе Земский приказ, будешь с учеником своим, Степкой Проестевым, вдвоем порядок на Руси наводить. Он молодой, горячий, ему твой опыт еще прожить надо, и то если сможет!

Михаил с надеждой посмотрел на Феону. Феона неловко закашлялся, разгладил седеющую бороду и, потупив глаза, тихо произнес, осторожно подбирая нужные слова:

– Стар я, царь-батюшка, для дел государственных, да и устал душой от суеты этого мира. Видать, горя людского наелся по самое горло. Ничего более не хочу.

Видимо, царь ожидал подобный ответ от монаха, поэтому тут же сделал другое предложение:

– Ладно, может, тогда в Чудов монастырь перейдешь? Там как раз книжный хранитель нужен. Будешь в Москве, в Кремле и при книгах!

Феона смущенно улыбнулся, прямо и честно глядя в глаза царю.

– Заманчиво, конечно, государь, но позволь я откажусь. Отпусти меня домой, в обитель. Там хорошо. Там моя душа на месте.

Михаил прикусил нижнюю губу, нахмурился и опять подошел к окну.

– Что же, ты сам решил. Больше я тебя не держу, – холодно произнес он и отвернулся.

Феона в пояс поклонился царской спине и пошел к выходу. Он уже открыл дверь, когда Михаил, не оборачиваясь, спросил его:

– Скажи, Григорий Федорович, зачем Салтыков затеял это душегубство? Что им двигало? Неужели просто любовь?

– Все может быть, – ответил Феона. – Разве не знаешь, государь, любовь лишает человека разума…

Михаил резко повернулся и пристально посмотрел на монаха. Ни один мускул не дрогнул на лице Феоны. Он выдержал этот пронзительный взгляд водянистых глаз, еще раз поклонился царю и вышел из комнаты, закрыв за собою дверь.

Рано утром у Покровских ворот Нового города стояла телега, запряженная вислобрюхим деревенским савраской. В телеге, расслабленно откинувшись на высокую спинку кузова, сидел Маврикий и с наивным восторгом, открыв рот, смотрел в чистое небо, где прямо над ним в безоблачной выси парил большой орел. Недалеко от телеги, на площади перед церковью Дмитрия Солунского, отец Феона прощался с четой Морозовых. Худой и бледный как мел Глеб едва держался на ногах, опираясь на деревянный костыль. Под мышку его поддерживала счастливая Авдотья, не отходившая от мужа ни на шаг, с тех пор как мазь кудесницы Меланьи вернула Глеба к жизни. Молодых людей переполняли чувства, которые они просто не знали как выразить, чтобы показать своему спасителю всю безмерность их благодарности. Их глаза светились восторгом, граничащим с благоговейным поклонением.

– Так, наверное, рождались библейские пророки, – озорно подумал Феона и тут же одернул себя за язык.

– Отче, – взволнованно прохрипел Глеб. – Добрый отче! Все, что у нас есть… все, что у нас будет… только скажите…

Отец Феона не дал Глебу договорить. Улыбаясь, он положил свои ладони им на головы и сказал на прощание:

– Дети мои, не надо лишних слов. Живите и радуйтесь. А коль вспомните меня иной раз добрым словом, то и мне радостно будет…

Полдня спустя по хорошо накатанной дороге от Судиславля до Макарьева деревенская лошадка везла скрипучую телегу с тремя седоками. Старый возница из монастырских работников тихо ворчал на облучке, что надо было оставаться в Судиславле, а не тащиться на ночь глядя в дорогу. Теперь, мол, в лучшем случае до Сорожа добраться, а в худшем в лесу ночевать.

Феона не слушал ворчания старого трудника. Рядом с ним, свернувшись калачиком, спал сном праведника послушник Маврикий. В небе над ним парил круг за кругом большой орел. А день был добрый и обещал хорошее продолжение. Отец Феона откинулся на охапку сена, положенного на дно телеги, сладко потянулся до хруста в суставах и тихо запел старинный церковный распев. И понесся он над лесом и рекой в синее небо, в заоблачные выси, туда, где никто не бывал. Куда долетали только птицы и песни.

С нами Бог! Разумейте, языцы, и покаряйтеся, яко с нами Бог. Услышите до последних земли. Яко с нами Бог…

Содержание