За две недели до описываемых событий
Под покровом ночи в Предтеченский придел Покровского собора Авраамиево-Городецкого монастыря, сопровождаемые церковным пономарем, вошли настоятель обители, архимандрит Паисий, монастырский келарь отец Геннадий и два инока Фотий и Ермолай. Иноки несли с собой заступы и лопаты. Пройдя к иконостасу, монахи стали истово молиться и класть поклоны, в то время как церковный пономарь разжигал лампады и свечи перед хмурыми ликами святых на иконах. Сумрак и мрачную таинственность придела сменили яркий свет и величавое великолепие церковного убранства совсем недавно обновленного собора, в котором даже олифа на досках не везде еще успела высохнуть и потемнеть, а сусальное золото окладов и церковной утвари слепило глаза своей свежестью и новизной. Закончив с молитвами, монахи во главе с настоятелем стали совершать странные действия, молча отмеряя шагами некое условленное расстояние на полу то от одной, то от другой стены придела, простукивая доски черенками принесенных с собой инструментов. Скоро стало очевидно, что делали они это бессистемно, скорее надеясь на везение или постороннюю помощь, которая и была явлена им в лице старого схимника Нектария, введенного в придел двумя молодыми послушниками, благоговейно и трепетно поддерживавшими его под локти. Войдя в придел, Нектарий уверенно пошел к солее справа от Царских врат иконостаса и, ударив пару раз посохом по доскам пола, указал в конкретное место:
– Здесь он. Тут вскрывайте.
– Это точно, отец Нектарий, не путаешь? – спросил архимандрит Паисий, заглядывая под глубокий куколь схимника. Нектарий, разгладив на груди расшитый черепами и крестами аналав, подошел к пилону храмового свода, у которого стоял большой медный подсвечник и, поправив одну из покосившихся в нем свечей, проскрипел высоким, дребезжащим голосом:
– Стар я, отец наместник, могу забыть, о чем мы с тобой после вечерней говорили, а то, что пятьдесят лет назад было, помню как вчера.
Архимандрит кивнул головой, повернулся к пришедшим с ним инокам и дал команду:
– Приступайте, братья. С Богом!
Фотий и Ермолай, засучив рукава подрясников, принялись заступами вскрывать деревянные доски пола. Свежие, всего год назад положенные полы скрипели и плохо поддавались усилиям монахов. Кованые железные гвозди нехотя вылезали из дубовых досок. Наконец раздался характерный хруст, и сломанная доска отлетела в сторону алтаря.
– Осторожно, там! Иконостас не повредите, ироды! – недовольно произнес монастырский келарь, отец Геннадий, чье естество изнывало от происходящего и уже подсчитывало, во сколько монастырской казне обойдется восстановление сломанного и разрушенного. Впрочем, вслед за первой доской далее дело пошло веселее. Вскрыв пол на полторы сажени, Фотий и Ермолай взялись было за лопаты, но их лезвия тут же уперлись во что-то твердое. Ермолай упал на колени и руками расчистил землю под собой.
– Отец наместник, тут колода старая с телом! Она, что ли?
Архимандрит Паисий вопросительно посмотрел на схимонаха Нектария.
– Ты же говорил, что он не меньше чем на полсажени в глубине лежит, а тут и пары вершков не наберется.
Нектарий заглянул во вскрытый склеп и произнес скрипуче, указывая дрожащим заскорузлым пальцем на иноков с лопатами:
– Пусть братья расчистят колоду. Да свету больше. Плохо видеть стал, однако.
Фотий с Ермолаем и примкнувшие к ним послушники, приведшие Нектария в храм, быстро очистили найденный гроб и придвинули ближе к могиле пару тяжелых подсвечников, усеянных десятками разожженных свечей. Светло стало, как днем. Спустившись при помощи помощников на край выкопанной могилы, схимник утвердительно кивнул головой и сказал спокойно и убежденно:
– Он это – преподобный Авраамий Галичский. Такой же, как и пятьдесят лет назад, когда его мощи в первый раз обретены были. Только колода еще сильнее прогнила. А тело-то нетленно осталось!
Архимандрит Паисий и келарь Геннадий, присев на корточки, внимательно осмотрели старую колоду, ветхое дерево которой зияло огромными дырами.
– Смотри, отец Геннадий, и правда нетленные! – удовлетворенно произнес архимандрит, указывая келарю на землисто-черную сухую руку преподобного Авраамия, видневшуюся из одной такой дыры, а также на острые скулы с редкой седой бородой, видневшиеся из другой.
– Это чудо, отец наместник! Ко дню обретения мощей святой сам пожелал выйти к нам из плена склепа своего! Вот благодать-то! – радостно сверкая глазами, ответил отец Геннадий, закрывая старую колоду атласной расписной паволокой.
Архимандрит Паисий молчаливо согласился со своим келарем и, перекрестившись на образ Спаса, произнес для всех окружающих:
– Завтра после заутренней и крестного хода перенесем мы мощи преподобного в драгоценную раку, что боярин Борис Салтыков из Москвы прислал, а сейчас спаси Христос, братья! Идите почивать с Богом!
Три часа спустя, далеко до заутренней службы, чуткий сон архимандрита Паисия был нарушен тихим чтением молитвы снаружи его личных покоев:
– Молитвами святаго Владыки нашего, Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас!
Паисий легко поднялся с жесткой дощатой лежанки, которой он не изменял никогда, несмотря на свой высокий духовный сан и благородное происхождение.
– Аминь! – произнес он спокойно и буднично, разрешая пришедшему войти. Вслед за этим в дверь кельи, неловко переступая с ноги на ногу, проник отец келарь и, перекрестившись на иконы в красном углу, загнусил неестественным для себя голосом:
– Доброго здоровья, отец наместник! Как почивали?
– Доброго, доброго… – ответил Паисий, неспешно зажигая лучину от едва горящего фитиля масляной лампадки.
– Чего пришел, отец Геннадий? Дело какое срочное или случилось чего?
Келарь скривил кислую мину на испуганном лице и шепотом произнес:
– Беда, отец Паисий, преподобный Авраамий исчез!
– Что значит «исчез»? – перевел на него недоумевающий взгляд архимандрит. – Встал и ушел?
– Не знаю, отец наместник, – пролепетал келарь, вытирая пот со лба. – Пономарь из Покровского собора прибежал, говорит, что могила преподобного пуста стоит…
Подобрав полы рясы, архимандрит Паисий почти вприпрыжку забежал в Предтеченский придел Покровского собора. Следом за ним, тяжело дыша и держась рукой за сердце, туда почти заполз тучный отец Геннадий. Внутри их уже поджидал соборный пономарь Петр по прозвищу Развисляй с чернецами Фотием и Ермолаем.
– Ну? – с ходу задал им вопрос архимандрит, тревожно оглядывая помещение. Пономарь молча кивнул головой на покрытый расписной паволокой склеп преподобного Авраамия.
– Что? – недоуменно развел руками ничего не понимающий Паисий.
Фотий и Ермолай, держась за края, стянули покрывало с могилы святого, открывая зияющую пустотой яму в полу церкви.
– И где колода с телом? – спросил Паисий почему-то конкретно инока Фотия.
– Не ведаю, отче… – испуганно признался чернец, нервно потирая руки. – Когда мы пришли, все так уже было…
– И как глубока яма?
– Глубока, – покачал головой Фотий. – Брат Ермолай лопатой мерил, до дна не достал.
Паисий постоял в задумчивости и бросил ком земли вниз, в могилу. Снизу послышался звук удара о деревянную преграду.
– Она там, – произнес Паисий, нахмурив брови.
– Кто? – недоуменно переспросил Фотий.
– Не кто, а что, – сдержанно, объяснил настоятель, но желваки на его скулах заходили весьма красноречиво. – Колода там, на дне!
Иноки замерили глубину ямы куском веревки. Получилось более двух саженей. Доставать старый, прогнивший гроб с такой глубины было занятием весьма рискованным. Пришлось отцу-келарю привлечь несколько трудников, работавших в тот ранний час на хозяйственном дворе обители. Пока трудники и монахи решали, что предпринять, в храм привели схимника Нектария. На этот раз он был молчалив и взволнован. Посмотрев на происходящее, он подошел к Паисию и сказал ему то, о чем в то время, наверное, думали все присутствующие в храме.
– Знак это, отец наместник. Воля святого Авраамия. Не хочет он, чтобы его мощи обретены были!
– Глупости, – отмахнулся архимандрит. – Ерунду несешь, отец Нектарий! Наверняка этому есть более разумное объяснение, чем твое.
В это время из могилы раздались душераздирающие вопли и мольбы о спасении. Иноки Фотий и Ермолай на веревках спущенные на дно склепа исступленно кричали снизу, взывая о помощи. Когда их срочно подняли наверх, то Фотий был уже без сознания, а Ермолай, едва подбирая слова, рассказал, что как только ноги его коснулись дна, так услышал он посвист ужасный, от которого закружилась голова и вмиг подкосились ноги, а все кости и суставы наполнились такой болью, что терпеть ее не стало никакой мочи. Пришедший в себя Фотий подтвердил слова своего товарища, заявив, что испытал то же самое.
– Глупости, значит? Ерунда? – ехидно проскрипел Нектарий, глядя в глаза Паисию.
– А вот им, наверное, так уже не кажется! – добавил он, кивнув на двух испуганных, перепачканных землей монахов, сидящих у амвона напротив Царских врат и тихо что-то говоривших находящимся рядом трудникам.
– Да не могу я, отец Нектарий, так вот все взять и отменить, – раздраженно ответил архимандрит.
– Ты же знаешь, после Смуты и польского разорения монастырь наш на ладан дышит. Того и гляди монахи разбредутся кто куда, и удержать мне их нечем будет. Казна пуста, и доходов почти нет. Святой Авраамий – это наша надежда. Всех нас. И твоя, и моя, и этих тоже, – кивнул он на Фотия с Ермолаем. – Через две недели церемония. Сам архиепископ едет, вельможи богатые подарки шлют. Другие монастыри частицы мощей преподобного просят, славу о нем по всему государству разнесут! Близок час, когда паломники нескончаемой рекой польются в обитель, и тогда монастырь наш оживет и окрепнет. А ты что предлагаешь, чтобы я собственноручно зарезал курицу, несущую золотые яйца? Да не будет этого никогда! Считай, что не было у нас с тобой этого разговора, и все.
– Мне жаль тебя, отец Паисий, – сокрушенно качая головой, проскрипел старый схимник. – Жаль… жаль, что веришь в судьбу, только когда это выгодно. Вот ты решил не обращать внимания на знаки и тем самым бросил вызов судьбе. Теперь жди, ибо она обязательно примет его!
Нектарий повернулся спиной к архимандриту и медленно, опираясь на посох, направился прочь из храма, не дожидаясь своих помощников. Паисий же, не удержавшись, продолжил спор, крикнув в спину уходящего старца:
– Судьба? Судьба – это не вопрос случая, а вопрос выбора. Ее не ждут, а создают!
Нектарий, не оборачиваясь, только махнул рукой и вышел за дверь. Тогда архимандрит подошел к притихшим монахам и трудникам и, не сильно скрывая свое раздражение, произнес:
– Ну чего вы расселись в храме Божьем? Продолжайте работать. Скоро уже заутренняя и крестный ход. Вы должны все успеть к этому времени.
Глава 1. Три инока
В лето 7128-го от Сотворения мира, в последний день Петрова поста, едва первые солнечные лучи упали на дымящуюся, будто в закипи, гладь Чухломского озера, как на узкой дорожке, зажатой между дремучим лесом и болотистым берегом, появились трое, облаченных в черные монашеские одежды. Впереди этого небольшого отряда шел уже немолодой, подтянутый монах, чью военную выправку и природную стать не могли испортить ни тяжелая, намокшая от росы мантия, ни заплечная торба, которую целиком закрывала наметка клобука, спускавшаяся до самого пояса. В руках монах держал длинную суковатую палку, но шел так легко и свободно, что едва ли нуждался в последней. Позади, поддергивая на ходу подрясник и поправляя на голове скуфейку, молодой послушник почти волок за рукав седого как лунь инока, из последних сил пытавшегося не отставать от своего более молодого товарища, что, несмотря на постороннюю помощь, давалось ему с изрядным трудом. Наконец старый чернец не выдержал, остановился, одним движением освободился от опеки послушника и, обняв двумя руками посох, взмолился, обращаясь к ушедшему далеко вперед монаху.
– Отец Феона, погодь немного. Что уж, загнал старика совсем. Помилосердствуй Христа ради!
Монах, которого старый инок назвал Феоной, резко остановился, снял с головы черную, отороченную красным кантом камилавку, обнажая длинные пряди пепельно-серебристых волос, и озадаченно посмотрел на отставших спутников.
– Так чего ж, отец Прокопий, – произнес он низким, слегка хрипловатым голосом. – Я подумал, может, еще на службу поспеем. Обитель-то, вон она, совсем рядом! – махнул он рукой перед собой.
Словно в подтверждение сказанного, со стороны, указанной монахом, призывно зазвучал торжественный колокольный звон. Услышав его, отец Феона, не обращая внимания на некошеную, мокрую от утренней росы траву, встал на колени, истово осеняя себя крестным знамением. Его «породистое» лицо, выдававшее знатное происхождение монаха, оставаясь внешне суровым, светилось иноческой кротостью и благородством. Видно, молитва была ему в радость. Рядом с ним клали земные поклоны на золоченые купола церквей Авраамиево-Городецкого монастыря его спутники – старец Прокопий и молодой послушник Маврикий. Когда колокольный звон стих, старик, кряхтя и постанывая, при помощи послушника с трудом присел на сучковатую корягу, лежащую на обочине и, едва переведя дух, продолжил прерванный молитвой разговор:
– Служба-то она, конечно… да не по ангельскому чину, нам отец Феона, поддев подрясники, по лесам трусить. Не ровен час, испущу дух, тебе ж лишние хлопоты будут…
Старик хитро улыбнулся и, шлепнув широкой крестьянской ладонью по стволу дерева, добавил:
– На-ка, лучше присядь рядом. Отдохнем малость и пойдем с Богом.
Отец Феона недовольно пожал широкими плечами, но возражать не стал. Вернувшись к своим спутникам, он сел рядом со стариком на мшистый ствол поваленной сосны и закрыл глаза, подставив свое лицо первым лучам восходящего над горизонтом солнца. Между тем, воспользовавшись остановкой, старец Прокопий весьма осторожно снял со своих ног изрядно растоптанные лыковые лапти, которые из-за больных ног предпочитал любой другой обуви, нося их и летом, и зимой в любую погоду.
– А чего, брат мой Маврикий, – произнес он, разматывая намокшие от росы холщовые онучи. – Твое чудодейственное средство осталось еще аль нет?
Долговязый, нелепый Маврикий скромно сидел на краешке коряги. Очень пристойно, почти по-детски трогательно положив на колени расписной платок, он жевал краюху прогорклого ржаного хлеба, собирая падающие крошки в ладонь. Услышав слова Прокопия, он сорвался с места, бросился к своей торбе и, покопавшись в ней, вытащил маленький глиняный горшочек, обвязанный льняной тряпицей, после чего сел перед старцем и принялся смазывать его опухшие, покрытые струпьями и гнойниками ноги содержимым горшка. Это была какая-то вонючая серебристо-черная мазь, которая, быстро высыхая, оставляла на теле белесый налет, крупными хлопьями опадавший вниз. Средство, видимо, и впрямь было чудесным. Старец Прокопий блаженно вздохнул, с наслаждением потянулся и произнес голосом, полным умиротворения:
– Прямо Божия благодать! И не болит ведь! Говоришь, бабушка тебя сию мазь варить научила? Добрая женщина, земной поклон ей от всех страждущих. Жива еще аль нет?
– Нет, отче. Убили ее черкасы, казаки запорожские, и всю семью мою тоже… – ответил Маврикий, потупив глаза в землю.
– Люто! – покачал головой Прокопий, сочувственно глядя на молодого послушника. – Давно это было-то?
– Давно… – с грустью и тоской в голосе ответил Маврикий. – Я тогда совсем маленький был. Наши мужики в ополчение к князю Пожарскому подались, тут на деревню казаки пана Лисовского и напали. Всю вырезали, подчистую. А деревня большая была, считай, сто дворов да выселки. Никого не пожалели ироды чубатые, ни баб, ни стариков. Особенно над детишками изгалялись малыми. Кого в костер, кого на пику, а кого просто головой о стену. А зачем, отче? Какая в том нужда была? Дети, они же ангелы, они же ничего плохого и сотворить еще не успели… У меня сестренку трех лет к воротам гвоздями приколотили, а братишку, грудничка шестимесячного, как куренка, пополам разорвали…
Маврикий замолчал, зажмурился и отвернулся от собеседника. От нахлынувших воспоминаний из его глаз невольно потекли слезы, капая на подрясник. Прокопий перекрестился, положил свою большую, заскорузлую, покрытую старческими пятнами руку на голову послушника и ласково погладил.
– Прости, Маврикий, мы не знали этого. Как же ты выжил, сердешный?
– Чудом! – ответил послушник, вытирая слезы рукавом. – Видимо, Господь приберег меня для служения за всех тех, кто не выжил. Меня хохол с коня саблей бил, да удар вскользь прошел.
Маврикий обнажил голову, покопался в пышной кудрявой шевелюре и показал своим спутникам страшный рубец, шедший ото лба до затылка.
– Крови много пролилось, да рана быстро затянулась, в девять-то лет все как на собаке…Утром оклемался, стал мертвых хоронить…
– Один?
– Один, конечно. Никого же не осталось. Через два дня беженцы, переселенцы через деревню проезжали, помогли мне. Они же меня потом и в обитель отдали для лечения. Вот так и остался я при служении Господу!
– Да, – задумчиво проронил Прокопий. – Много горя народ наш христианский хлебнул от Великого замятия и наезда иноземного. У каждого, видать, такая история теперь имеется. Упился бедами, опохмелился слезами…
Сердце Феоны сжалось от печали и жалости к этому нелепому парню с его обычной в то страшное время судьбой. Монах встал с коряги и медленно направился вверх по склону холма, чтобы немного успокоиться. Сколько видел он таких парней и девок на суровых дорогах войны. Сколько горя и бед насмотрелся. Возьми любого, расположи его на душевный разговор, дабы не замкнулся и не сбежал от тебя, и услышишь такое, от чего кровь застынет в жилах, и кошмары ночные спать не дадут. Таков удел всех русских людей, переживших Смуту и иноземное нашествие. Событий, погрузивших некогда богатую и самоуверенную державу Рюриковичей в пучину гражданской войны и полного разорения.
Уже семь лет в России правила новая династия, Романовых. Семь лет как окончилась гражданская война. А в последние два года, после подписания с Речью Посполитой мирного договора, в государстве не осталось даже формального повода для Смуты. Но сама Смута крепко засела в иных отчаянных головах, все эти годы живших одним лишь насилием. Эта Смута не могла в одночасье взять и прекратиться только лишь на том основании, что кто-то в столице решил, что пришел мир. Для таких людей мир уже не мог наступить никогда. Что им цари с их указами? Да и кто такие эти цари, когда еще совсем недавно любая мало-мальски уважающая себя ватага называла себя армией и считала за правило хорошего тона иметь собственного доморощенного царя. Но поскольку количество Лжедмитриев на Русской земле ограничилось тремя персонами, а желающих было много больше, то скитались по ее окраинам банды насильников и мародеров, ведомые на новые «подвиги» царем Мартыном и царем Клементием, Семеном с Савелием, Ерошкой да Гаврилкой. Был даже один Август, которому, впрочем, из-за плотности людишек «царского» звания, совсем не повезло, ибо оказался он повешен на проезжей московской дороге конкурентом, оставшимся в истории под именем Лжедмитрий II, о котором к тому же судачили, что он вообще был евреем-талмудистом из Шклова по имени Матвей Веревкин. Все это могло быть смешным, если бы не прошлась беда рубленым сабельным ударом по телу государства, как по вихрастой голове отрока Маврикия, на века оставив эту кровоточащую рану в памяти народной.
Глава 2. Встреча в пути
Не успел Феона пройти и пары шагов вверх по склону холма, как из леса, нещадно грохоча, выкатила неуклюжая колымага английской работы, называемая иноземцами каретой, а русскими просто «каптаном с оглоблями». Шестерка вороных, едва не сбив опешивших иноков, повинуясь крепкой руке возницы, сидевшего на одной из лошадей упряжки, резко остановилась. С подножек задней площадки кареты резво соскочили два холопа и руками стали заносить передние колеса, помогая вознице развернуть неуклюжий экипаж. Делали они это потому, что, несмотря на дорогое дерево, живопись, скульптурную резьбу и кресла, обитые персидским бархатом, кареты не умели даже поворачивать без посторонней помощи. Ездить в таких экипажах было страшно неудобно и просто опасно. При недостаточной опытности возницы или резком маневре они легко опрокидывались на крышу, калеча и убивая своих пассажиров. Поэтому на Руси даже знатные люди всем иноземным экипажам и зимой, и летом предпочитали удобные сани-розвальни, а кареты оставляли только для церемоний и торжественных выездов.
Воспользовавшись паузой, пока слуги разворачивали экипаж, из кареты, откинув бархатный полог, вышел высокий худощавый молодой человек, одетый в узкую чугу из алой объяри, подшитую тонкой индийской тафтой и дорогими фламандскими кружевами. Молодой щеголь размял затекшие ноги, ударив пару раз о землю каблуками желтых сафьяновых сапог, украшенных золотыми бляхами и драгоценными камнями. После чего бодро похлопав по своим ляжкам, он обернулся назад и протянул руку, чтобы помочь выйти из экипажа юной красавице, которая, судя по богатому убрусу на голове, была его женой. Однако красавица, находясь явно не в духе, демонстративно проигнорировала приглашение и, одарив супруга сердитым взглядом, скрылась за парчовой занавесью кареты.
Не обращая внимания на причуды жены, молодой щеголь приблизился к притихшим монахам и почтительно поздоровался:
– Доброго здоровья, честные отцы! Откуда вы и куда путь держите? Вижу, дорога у вас трудная была. Не нужна ли помощь какая? Говорите без стеснения. У меня просить можно. Я спальник царя, стольник Глеб Морозов, Иванов сын.
Старец Прокопий, не вставая с коряги, подобрал под себя больные ноги, учтиво поклонился вельможе и негромко ответил:
– Спаси Христос, добрый человек, но нам ни в чем нет нужды. Мы смиренные иноки Троице-Гледенского монастыря, что под Великим Устюгом в трехстах верстах отсюда. Идем в Покровскую обитель поклониться мощам преподобного Авраамия.
Морозов понимающе кивнул головой.
– И я туда же, – охотно сообщил он и пояснил: – Крестить везу первенца своего к архимандриту Паисию. Он родич мне, хотя и дальний.
Разговор как-то не клеился. Монахи молчали, дружелюбно глядя на вельможу, а тот не знал, что им еще сказать, прежде чем расстаться. Неловкую паузу Глеб прервал вопросом:
– А с ногами чего, отче?
Он показал пальцем на торчащие из-под рясы голые ступни старца. Прокопий собирался было что-то ответить, но в это время слуги уже развернули карету в сторону монастыря. Из окна выглянула недовольная боярыня и сердито окликнула мужа.
– Гневлива супруга твоя, стольник. Иди к ней. Не тревожь горлицу.
Морозов невесело ухмыльнулся и, переходя на шепот, произнес:
– Не хотела сюда ехать. Далеко. Устала, – после чего заспешил обратно к карете, но неожиданно обернулся и добавил тихо: – Ты, отче, найди меня в монастыре, ладно? Кормилица жены моей, балия потомственная в десятом поколении… Она тебе обязательно поможет!
Морозов поклонился монахам и быстрым шагом направился к обозу. Подойдя к карете, он ловко запрыгнул на подножку и скрылся внутри экипажа.
– Йа-хаа! – истошно завопил возница. Словно выстрелом из пистоля щелкнул по спинам лошадей его кнут, и кортеж медленно тронулся в сторону видневшегося на горизонте Авраамиево-Городецкого монастыря.
Проводив пышный и богатый обоз важного царедворца завороженным взглядом, Маврикий присел на корточки и стал со всей осторожностью помогать старцу обуваться. Но, видимо, встреча с человеком из ближайшего окружения царя сильно повлияла на его мысли и чувства. Он долго сопел и ерзал на корточках, пока не решился задать своему старшему товарищу давно мучивший вопрос:
– Отче, а вот скажи, отец Феона, он кто?
– Что значит «кто»? – удивленно переспросил его Прокопий. – Человек Божий. Такой же чернец, как я или ты…
– А правду братия в монастыре говорит, что он в миру большим воеводой был.
Маврикий обернулся и посмотрел на отца Феону, одиноко стоявшего на высоком уступе холма в саженях пятнадцати от них.
– А что еще братия говорит? – спросил старик, усмехаясь в седую бороду.
Послушник перевел взгляд на старца Прокопия и неуверенно добавил:
– А еще говорят, что он при царе Федоре Ивановиче, а потом и при Василии Шуйском главным судьей был по делам воровским и мытным и что все преступники в Москве его как огня боялись? Правда аль нет?
Старик почему-то сразу перестал улыбаться и, отвернувшись от назойливого юноши, нехотя ответил:
– А чего ты у меня спрашиваешь? Вот у самого и спроси. Или оробел?
Обычно неуверенный в себе Маврикий неожиданно запальчиво ответил, упрямо поджав губы:
– Вот и спрошу!
Он встал с бревна, подошел к холму и принялся неуклюже карабкаться наверх, туда, где стоял настороженно озиравшийся по сторонам инок. Отец Феона, от внимательного взгляда которого ничего не ускользало, давно заметил в ближайшем леске, выходящем к дороге, присутствие посторонних людей, которые очень старались не быть замеченными. Пользуясь тем, что его спутники были заняты беседой с проезжавшим вельможей, он, не привлекая внимания, незаметно отдалился от них в сторону леса, осмотрел местность, и настороженность его переросла во вполне осознанную тревогу.
Появление подле себя Маврикия он встретил молчаливым предупреждающим жестом.
– А чего такое? – прошептал ему в спину молодой послушник.
– Похоже, засада… – ответил Феона, едва шевеля губами.
– Где? – выпучив глаза, воскликнул Маврикий, отчаянно вертя головой во все стороны.
– Не крутись, ботало коровье, – строго одернул его монах и кивнул головой в сторону чащи.
– Видишь, ветра нет, а кусты шевелятся.
– Может, там зверь какой? – предположил Маврикий, на всякий случай пригнувшись к земле.
– Может… – усмехнулся Феона, с сомнением покачав головой, и, развернувшись, неспешно зашагал вниз по склону, сопровождаемый притихшим послушником. – Только ни один зверь к людям так близко не подойдет.
Феона, мельком бросив взгляд на Маврикия, озадачил его неожиданным откровением:
– В кустах двое. У одного заряжена пищаль, как ты понимаешь не по воробьям стрелять. За большой сосной всадник, в седельных сумках пара пистолей, да бандолет поперек седла. Только нам волноваться вряд ли стоит. По чью душу эти кукушки сидят, не ведаю, но явно не по нашу, иначе давно бы напали. А сейчас пошли обратно, негоже отца Прокопия одного оставлять. Ты ему что-то про мазь говорил?
В глазах послушника стоял немой вопрос, но Феона, не посчитав нужным объяснять свои выводы, поспешил спуститься с холма. Маврикию ничего не оставалось, как последовать за ним.
– Я чего хотел сказать, отче, – произнес Маврикий, подходя к отдыхавшему на бревне Прокопию, – мази-то совсем мало осталось. На обратную дорогу никак не хватит. Надо будет в монастыре поискать, может, найду чего?
Разомлевший на солнце отец Прокопий мечтательно произнес:
– На обратную, говоришь? А вот обретем мы завтра мощи святого Авраамия для нашей обители, так, может, и мази никакой не понадобится. Побегу аки вьюнош на молодых ноженьках! А? Как думаешь, отец Феона?
Отец Феона, стоявший в стороне и не участвовавший в разговоре своих товарищей, с жалостью посмотрел на опухшие ноги старца.
– На то и Божий промысел! – ответил он уклончиво. – Но средство на всякий случай лучше поискать.
Прокопий, с досады хлопнув себя ладонями по коленям, с сожалением посмотрел в непроницаемые глаза инока и воскликнул:
– Вот осмысленный ты человек, отец Феона, здравый. Все у тебя правильно. С тобой даже мечтать неинтересно.
Отец Феона невольно улыбнулся на это простодушное восклицание старика и с тревогой поглядел на небо. Еще совсем недавно прозрачное и чистое, как озерная гладь, теперь небо заволоклось густыми облаками, а на горизонте чернелись грозовые тучи, не предвещавшие путникам ничего хорошего уже в самом ближайшем времени. Такова природа севера в конце лета. Вот только что было оно и ярко светило солнце, а уже осенний дождь гонит тебя прочь. А если «повезет», то попотчует она тебя снежным зарядом с ледяными градинами, навевая зимнюю тоску и отчаяние, но не успеешь привыкнуть к мокрым одеждам и хлюпающим сапогам, как опять из-за туч выходит яркое солнце и возвращается лето!
– Придем в обитель, будет нам и покой, и отдых! – проронил Феона, не отрывая глаз от грозового горизонта.
– А сейчас, думаю, стоит поторопиться, – добавил он, поворачиваясь к своим спутникам. – Если отдохнули, может, тогда уже и пойдем?
– Конечно. Обязательно пойдем, – безмятежно ответил ему старец Прокопий, обстоятельно и искусно наматывая онучи на ноги. – Вот раб божий Маврикий сойдет с моей рясы и сразу пойдем!
Услышав слова старца, Маврикий в ужасе посмотрел себе под ноги и отскочил назад, лепеча извинения и зачем-то показывая Прокопию баночку с лекарством:
– Прости, отче, не видел я. Не хотел. Мазь я вот тут…
– Пустое, – небрежно отмахнулся старец. – Примешь схиму, получишь рясу, дашь мне постоять…
Прокопий посмотрел на небо и, суетливо поднявшись на ноги, заковылял вслед за отцом Феоной.
– Поспешим, пожалуй, а то и правда под дождь попадем.
Ошарашенный Маврикий остался стоять у поваленного дерева, силясь понять, шутил сейчас отец Прокопий по своей привычке или правду говорил. Придя в себя и растерянно оглядевшись, он поспешно сорвался с места, неуклюже, вприпрыжку догнал старца и, взяв его под локоть, степенно пошел рядом. Отец Феона, посмотрев назад, ободряюще кивнул своим спутникам и запел старый церковный распев «С нами Бог» несильным, но красивым, хорошо поставленным голосом. Старец Прокопий и послушник Маврикий тут же подхватили распев, привычно пристроившись вторыми голосами. Три инока шли по пустынной, плотно укатанной дороге к виднеющемуся вдали белоснежному Авраамиево-Городецкому монастырю. Шли за молитвой, покоем и отдыхом, даже не подозревая, какие страшные и удивительные приключения ожидали их впереди.
Как только троица иноков скрылась за поворотом, из леса на дорогу выехал всадник на кауром жеребце, одетый как оберст польского драгунского полка. По обе стороны его лошади, держась за стремена, бежали два польских пехотинца с мушкетами на плечах. Видимо, привычные к такому способу передвижения, они быстро преодолели небольшой подъем и исчезли в противоположном от ушедших монахов направлении. Впрочем, сильно устать они вряд ли могли, потому что через пару верст, свернув с проезжей дороги, они прибыли в небольшой военный лагерь, разбитый посередине старого гая. Два десятка стрельцов, одетых в вишневые кафтаны с черными петлицами, встретили их как старых приятелей, никак не реагируя на странную форму. Драгун меж тем оставил лошадь на попечение подбежавшего конюха и неуверенной походкой направился к находящемуся на некотором отдалении от общей группы человеку в темной епанче с большим капюшоном, совершенно скрывавшим его лицо. Человек сидел, прислонившись спиной к старому дубу, не шевелясь, точно каменный истукан, но, увидев приближающегося драгуна, он повернул к нему голову и, подняв руку в черной перчатке, отороченной фламандским кружевом, поманил его пальцем. По лицу драгуна было видно, что этот жест не сулил ему ничего хорошего.
Глава 3. Монастырское утро
Лет за триста до появления на берегах Чухломского озера наших героев пришел туда инок Авраамий. Был тот инок учеником преподобного «игумена всея Руси» Сергия Радонежского, который и постриг его в монашество, а по прошествии нескольких лет благословил на исхождение в пустынные места для уединенной жизни. И так сложилось, что каждое место своего пребывания отшельник Авраамий ознаменовывал созданием нового монастыря. До того момента, как оказался будущий святой на безлюдной дороге из Солигалича в Чухлому, было на его счету уже три Пустыни. Здесь же увидел он на горе давно заброшенное «чухонское» городище, и так это место понравилось преподобному, что основал он на нем свою последнюю обитель. Здесь и умер, и погребен был у алтаря Покровского храма.
Со временем Свято-Покровский Авраамиево-Городецкий монастырь сильно разросся, разбогател. А уж когда обзавелся почитаемой чудотворной иконой Богородицы, то статус и значение монастыря возросли еще больше, приобретя всероссийскую известность. Сам же основатель монастыря длительное время считался местночтимым святым. Это обстоятельство никак не могло устраивать молодого и энергичного настоятеля обители архимандрита Паисия, который развил бурную деятельность по возвеличиванию образа Чухломского святого, преследуя, как ни прискорбно было это признать, чисто коммерческие цели. Впрочем, и осуждать отца Паисия ни у кого не повернулся бы язык, видя, в каком печальном положении оказалась обитель после разорения, устроенного в ней польскими «жолнежами» и запорожскими казаками. Богатейший некогда монастырь почти умер и помощь новой царской династии денежными пожертвованиями и новыми землями положение не сильно улучшила. Вот тогда в деятельном мозгу отца наместника и возник план повторной канонизации и разделения мощей преподобного Авраамия, суливший обители быстрое обогащение, славу и значимость.
Именно на эти торжества, имея на то особое указание игумена Иллария, спешил отец Феона со своими товарищами. Когда же пришли они на место, то с удивлением отметили, что монастырь буквально стоял на голове от предвкушения и тщания праздничных мероприятий, которые планировалось провести завтрашним днем. Без устали сновали по двору суетливые трудники. По пятам за ними ходили нервные монахи-приставники, отряженные отцом-экономом «на бережение». Спешили по делам послушники и рясофоры, которые выполняли поручения уже без надзора, ибо чин того позволял. У гостевых палат, напротив Покровского собора, не было свободного места от обилия карет, повозок и саней приезжей знати. Вокруг ходили толпы слуг, дворовых девок и сторожевых казаков. Все они были нагружены баулами, сундуками, пестерями. Все пребывало в движении. Три инока, видимо, не ожидавшие подобного столпотворения, испытали чувство растерянности и полного одиночества в происходящем вокруг суетстве. Замешательство стало еще большим, когда вдруг выяснилось, что их появления здесь не только никто не ждал, но, видимо, даже не предполагал такой вероятности.
Усталые и опустошенные иноки потерянно разглядывали суетящуюся вокруг них толпу. У входа в трапезную стоял монастырский келарь и сурово распекал за какие-то провинности посельского приказчика. Отец Прокопий буквально засиял радостной улыбкой и заковылял к келарю, широко расставив руки в стороны.
– Отец Геннадий, ты ли это, душа моя? – вострубил он, словно Иерихонская труба, пугая обитателей монастырского двора.
Отец Геннадий удивленно повернулся в сторону басившего монаха, поглядел на него с подслеповатым прищуром и неуверенно спросил:
– Отец Прокопий, ты, что ли?
– Ну, я, конечно, аль не узнал старого приятеля? – засмеялся старец и погрозил келарю пальцем.
– Ну что ты, отец родной, – смутился келарь и, в свою очередь, направился к Прокопию, расставив в стороны свои короткие руки с пухлыми ладонями и толстыми пальцами. Не доходя двух саженей, они остановились, поклонились друг другу в пояс и только потом обнялись и троекратно по-русски поцеловались.
– Отец Прокопий, вот радость-то! – удивленно причитал келарь, вытирая с глаз слезы умиления. – Не чаял уж и свидеться с тобой. Сколь лет-то прошло? А как племяш мой в вашей обители, прижился? Не обижают ли?
Услышав подобное предположение, старец даже руками замахал на приятеля.
– Да что ты, отец родной, очень богобоязненный и любомудрый юноша – племянник твой. Братия в нем души не чает. Хотел я его с собой взять, да игумен не разрешил. Сказал, пусть, мол, готовится. Под Покров схиму примет!
В ответ отец Геннадий всплеснул толстыми руками и удовлетворенно воскликнул, закатив глаза:
– Схиму? Неужто шесть лет минуло, отец Прокопий? Вот время-то бежит.
Сказав это, отец Геннадий вопросительно посмотрел на спутников Прокопия, словно предлагая старцу исправить положение и представить их, наконец, друг другу. Спохватившись, Прокопий поманил рукой Феону и Маврикия, произнеся радостно:
– Вот, братья, отец Геннадий, келарь этой благостной и боголюбивой обители. Мы с ним давние приятели…
Отец Прокопий не успел закончить свою мысль, как из архимандричьих палат монастыря вышла группа богато одетых людей, возглавляемая самим Паисием и их недавним знакомым царским спальником. Архимандрит, с которым и Прокопий, и Феона не раз встречались на церковных соборах, поравнявшись с ними в знак приветствия, небрежно кивнул головой, а Глеб Морозов приветливо улыбнулся. Мужская компания проследовала в сторону гостевых палат, в то время как следовавшая за мужем Авдотья Морозова, окруженная мамками и дворовыми девками, повернула в другую сторону. С выражением надменной усталости на милом, почти детском лице она неспешно направилась к церкви Николы-угодника. Сопровождала ее женщина средних лет, одетая скромнее, чем госпожа, но все же много богаче, чем остальная челядь. Мрачная, колдовская красота этой женщины, столь неожиданная и вызывающая в стенах обители, заставила присутствующих почувствовать легкое замешательство и тревожный холодок между лопаток.
Повинуясь какому-то смутному, неосознанному в полной мере чувству близкой опасности, отец Феона, имевший давнюю, годами взращенную привычку внимания к мелочам, спросил у стоявшего рядом келаря:
– А кто эта женщина, отец Геннадий? Не знаешь?
В ответ келарь близоруко прищурился и удивленно переспросил:
– Кто? Это? А кто ж ее знает, столько народу понаехало…
Отец Феона понимающе кивнул головой, продолжая следить за незнакомкой, которая, прежде чем войти в церковь, обернулась на миг и ответила ему жестким, пронзительным взглядом, выдержать который было совсем нелегко.
– Ого, – удивился инок. – Одного взгляда достаточно, чтобы отправить ее на костер. Значит, говоришь, гостей много, отец-келарь?
– Полон монастырь гостей, и все больше вельможи знатные, царедворцы. Вечером, если повезет, самого архиепископа Арсения ждем!
Отец Геннадий веско вознес вверх указательный палец, после чего встрепенулся от новой мысли и, оглядев стоящих перед ним монахов, с удивлением спросил:
– А что же вы, братья, так всю дорогу пешком и шли? Все триста верст!
Отец Прокопий, улыбаясь, скосил веселый взгляд в сторону покрывшегося краской стыда и смущения Маврикия:
– Почему? Была у нас лошаденка монастырская, да ночи три назад, пока мы спали, добрые люди по-тихому, в опорки обувши, свели ее со стоянки, с тех пор и бредем как есть.
– Отчаянно! – цокнул языком келарь. – Времена-то какие! Можно и без живота остаться…
– А что, отец Геннадий, сильно балуют в лесах лихие людишки? – как бы между прочим спросил Феона.
– Да не то что бы сильно, но бывает, – ответил келарь. – Вот в прошлом месяце обоз ограбили, в котором боярский сын Федька Пущин из Сибири возвращался. Богато поживились разбойнички, до исподнего служивых обобрали!
– Русские были? – спросил Феона.
– Кто? – не понял вопроса келарь.
– Разбойники, говорю, русские были или, может, поляки недобитые шалят?
– Поляки? – удивленно переспросил отец Геннадий. – Да, об них, почитай, года два ни слуху, ни духу. После того как разбили пана Голеневского, сразу все и стихло. Правда, недавно слышал что-то про воровской отряд атамана Баловня. Но сам не видел, не знаю даже, правда аль нет? Народ на них сильную обиду имеет. Думаю, в капусту бы порубали! А чего спросил-то про поляков, отец Феона?
– Да засаду в пути встретили, – вполголоса произнес инок. – Тот, которого я заметил, был в форме польского драгуна и прятался так неумело, точно специально хотел быть замеченным. Зачем?
– Не знаю, что и сказать, – развел пухлыми руками келарь и с сомнением в голосе добавил: – А про остальных откуда знаешь, если только одного видел? Может, примерещилось от усталости?
– Не примерещилось, – улыбнулся Феона. – Был драгун. А в кустах сидел стрелок, и ствол его мушкета блестел на солнце. Третий лез через кусты так неосторожно, что пару раз его мегерка показалась сквозь листву. Может, были и другие, тех не заметил.
Отец Геннадий взволнованно схватил собеседника за рукав рясы.
– Как думаешь, кто это был, отец Феона?
– Не знаю, отец Геннадий, – ответил Феона, поглаживая свою седеющую бороду. – Только, если бы мне пришлось делать засаду, лучшего места не найти. Там крутой поворот, хочешь не хочешь, а ход замедлишь. А если надо потом пустить по ложному следу, то вертеп с переодеванием, который наверняка запомнят свидетели, самый простой способ для этого. Например, одеть польский жупан или шлем «папенгаймер».
Отец келарь присел на одну из каменных лавок во множестве стоящих вдоль чистых и опрятных монастырских дорожек, задумчиво посмотрел на мыски своих сафьяновых сапог, выглядывавших из-под рясы, и проговорил медленно, словно делясь с Феоной мыслями.
– Может, это не засада вовсе, а, отец Феона? В конце концов, ничего же не произошло! Все гости на месте. Утром архиепископа Арсения ждем. Но у него такая охрана, что только сумасшедший может попытаться напасть.
Феона с сомнением покачал головой.
– Не знаю, отец Геннадий, жизнь научила меня не верить тому, что вооруженные люди могут просто так прятаться в кустах.
В ответ отец Геннадий только развел руками и тут краем глаза заметил резво убегающего прочь через монастырские ворота посельского приказчика, которого распекал у трапезной полчаса назад. Сердито топнув ногой о деревянный настил мостовой и подобрав полы широкой рясы, он ринулся ему вслед, крича на ходу:
– Стой, ирод! Прокляну, щучий сын…
Вернулся келарь довольно скоро. Запыхавшийся, раскрасневшийся и расстроенный.
– Убег, сатана! – сказал сокрушенно. – Прямо из-под носа убег! Поймаю, ведь хуже будет. Чего бегать-то?
Впрочем, тут же лицо келаря опять приобрело добродушное выражение, он посмотрел на троих иноков и весело произнес, улыбаясь в густую и широкую бороду:
– Так что же, братья, надо вас на постой определять! Сейчас распоряжусь.
Отец Геннадий осмотрелся, кого-то выискивая среди толпы снующих мимо монахов, но, видимо, не найдя никого или передумав, обреченно махнул рукой и с сожалением добавил:
– Впрочем, не так думаю… Эти олухи все испортят. Веришь, отец Прокопий, ни на кого не могу положиться. Все сам!
После чего, перейдя на заговорщицкий полушепот, доверительно сообщил:
– Дам я вам, братья, самую лучшую келью в келейных палатах. Митрополиту такую келью не стыдно предлагать!
Отец Прокопий, переглянувшись с отцом Феоной и Маврикием, с сомнением произнес, оглаживая широкой крестьянской ладонью свои седые усы.
– Да зачем нам, отец Геннадий, суета эта? Мы простые чернецы и потребности наши самые скромные…
Но отец-келарь, пресекая всякие возражения, прервал старца энергично и требовательно:
– Не спорь, отец Прокопий. Я твой должник по гроб жизни. А потом, это мой монастырь. Я здесь хозяин, а вы мои гости. Так что возражений не принимаю. Прошу за мной, братья!
Отец Геннадий бодрым шагом направился к сводчатым аркам келейных палат, по дороге рассказывая что-то, по его мнению, увлекательное и интересное. Его спутники устало брели следом, не особенно вслушиваясь в рассказы добродушного келаря. Долгая дорога сказывалась, и желание отдыха пересиливало все даже простые правила вежливости. Впрочем, к чести своей, отец Геннадий и не требовал к себе особенного внимания, он просто трещал без умолку и этим вполне удовлетворял потребность в общении.
Глава 4. Случайные встречи
Отец Геннадий свое слово сдержал. Он разместил иноков в большой светлой келье на втором этаже монастырских палат, где кроме помещений для братии находились маленькая лекарня, аптека и братская богадельня. Кельи здесь считались лучшими в монастыре, во многом из-за того, что имели сквозной проход в гостевой корпус и могли служить пристанищем для приезжих особ знатного происхождения. Впрочем, когда в последний раз они служили таковыми на деле, отец келарь не стал пояснять и, убедившись, что у его гостей есть все необходимое, поспешно удалился, пообещав зайти за ними перед вечерней службой.
Разместившись со всеми удобствами в келье и зайдя в рухлядскую, чтобы привести в порядок свои одежды, изрядно поистрепавшиеся за долгий путь по дремучим вологодским и костромским лесам, Прокопий и Феона как-то не сразу заметили отсутствие своего неловкого и неуклюжего воспитанника. И если вначале это обстоятельство послужило для них лишь источником удивленных восклицаний и вероятных предположений, то спустя время, не дождавшись возвращения инока, зная способность последнего притягивать к себе неприятности, не на шутку встревожились. Оставив старца одного в келье, отец Феона пошел на поиски Маврикия. Имея достаточное представление о своем молодом подопечном, Феона догадывался, с чего следует начинать. Пройдя твердым шагом по узкому и длинному коридору мимо лекарни и богадельни, он подошел к низкой окованной железными скобами двери аптеки. Монах собирался уже войти внутрь, когда в дверях нос к носу столкнулся с обладательницей «колдовского» взгляда, которая еще утром обратила на себя его внимание. От неожиданности женщина вздрогнула, отпрянула назад, но, быстро оправившись от первого испуга, низко поклонилась, старательно пряча глаза, и почтительно произнесла грудным, бархатным голосом:
– Благослови, отче!
Отец Феона движением руки предложил ей подняться, сказав в ответ привычно и буднично, как говорил уже десятки и сотни раз всем праздным и истинно страждущим:
– Я не священник, дочь моя. Я не благословляю.
– Прости, честной отец! – разочарованно пролепетала женщина, снова потупив взор. После чего поспешно направилась по коридору в сторону гостевых палат.
– Бог простит! – произнес Феона, провожая ее задумчивым взглядом. – Скажи, а не тебя ли я видел утром в свите стольника Морозова?
– Меня, отче, – ответила женщина, не повернув головы, и скрылась за поворотом.
Феона не дал увлечь себя размышлениями над странностями в поведении женщины и, склонив голову, чтобы не удариться о низкий дверной косяк зашел в монастырскую аптеку.
Издревле повелось так, что монастырские аптеки помещались у внешних стен или входа в обитель и имели изолированные проходы извне. Делалось это для того, чтобы посетители не входили внутрь обители и не мешали инокам мирскими проблемами. Такие аптеки имели помещения для приготовления лекарств, склада или погреба, а также помещения для продажи снадобий и для приема больных. Но иногда аптеки помещались при монастырских госпиталях и богадельнях и находились внутри монастырской ограды. Именно такой была аптека Покровского монастыря. Помещением ей служила небольшая сводчатая келья, едва ли не четверть которой занимала странная печь со сложным устройством, напоминающим шлем, назначение которой Феоне было неведомо. Находился в келье еще и громоздкий стол, заставленный многочисленными ступами различного размера, как металлическими и каменными, так и маленькими фарфоровыми. Среди ступ посередине стола красовались огромные песочные часы тонкой итальянской работы. Все остальное свободное от стола и печки место было завешено пучками душистых трав и заставлено ларями, бочонками, жбанами, закрытыми плотными крышками, и даже мешками, перетянутыми грубыми бечевками. На этой посуде не было никаких надписей, ибо каждый уважающий себя и свою профессию аптекарь прекрасно знал, что сиропы содержались в жбанах, а травы и коренья – в деревянных коробках и ларцах. Зато настои или уксус только в каменных или глиняных бочках. Кроме того, отличалась она формой и материалом, из которого была изготовлена, что позволяло точно знать, где что лежит.
В аптеке долговязый Маврикий и смешной плешивый монах в очках-окулярах из толстого стекла неспешно и сосредоточенно раскладывали короба и бутыли по полкам, о чем-то негромко беседуя. Отец Феона, почтительно поклонившись монаху, степенно произнес:
– Доброго здоровья, отец-аптекарь!
После чего, повернув голову в сторону Маврикия, сказал с осуждением в голосе:
– Маврикий, ну и как это называется? Ты что, забыл правило? Ты хотя бы, прежде чем пропасть, рассказал нам, куда и зачем пошел?
Маврикий, неожиданно увидев перед собой отца Феону, испуганно застыл в нелепой позе на ступенях небольшой стремянки и растерянно моргал глазами, не зная что ответить, пока на выручку к нему не пришел хозяин аптеки.
– Не серчай, брат, – примирительно сказал он Феоне. – Это я виноват. Послушник сей весьма любознателен и смышлен, а к тому же имеет некоторые познания в травах, вот я и счел возможным задержать его у себя для беседы.
Пока аптекарь говорил, предоставленный самому себе Маврикий открыл взятую с полки коробочку и сунул в нее свой любопытный нос. В следующую секунду лицо его изумленно вытянулось, глаза округлились и потеряли осмысленность. Инок разразился громогласным чиханием, разметавшим содержимое коробочки во все стороны.
– Ангельский порошок, – бесстрастно пояснил аптекарь, указывая на белую пыль, покрывшую лицо Маврикия, – чудесное средство, но часто вызывает у больных сильную рвоту и понос.
– Гадость какая, прости Господи! – поморщился Феона, разгоняя рукой остатки порошка, витавшие в воздухе.
– Напрасно, брат мой, – возразил аптекарь, забирая из рук Маврикия коробочку с остатками лекарства. – Как говаривал покойный немчин Парацельс: «Химик должен уметь из каждой вещи извлекать то, что приносит пользу, ибо химия имеет только одну цель: приготовлять лекарства, которые возвращают людям потерянное здоровье».
– Отец Феона, – поспешно стирая с лица «ангельский порошок», вступил в разговор Маврикий. – Прости, я только хотел немного помочь отцу Василию. Вот…
Маврикий растерянно развел руками, сходя со стремянки на пол.
– Вижу, даже преуспел в порыве своем! – едва скрывая улыбку, ответил отец Феона, помогая послушнику стряхнуть порошок с подрясника и скуфейки. После чего как бы невзначай спросил у аптекаря:
– А кто это вышел от тебя, отец Василий?
– Вижу, брат, ты тоже обратил на нее внимание, – охотно поддержал разговор аптекарь. – Имя ее Меланья, она старая кормилица Авдотьи Морозовой. Живет у нее в приживалках. Приехал, видишь ли, стольник царский Глеб Морозов первенца своего крестить, да малец в пути животом прихворнул, вот и пришла она средства поискать. Поговорили мы с братом Маврикием с этой молодицей и скажу тебе, отец Феона, как на духу, необъяснимо обширных научных познаний сия мирянка есть! Многих повидал я и наших, и иноземных лекарей, но она другая. Это точно!
Маврикий, наконец очистивший свою одежду, тоже подал голос:
– Обещала она, отец Феона, средство для лечения отца Прокопия сделать!
– Ишь ты, – улыбнулся Феона. – Прямо доктор в сарафане получается. Чудеса, да и только!
Отец Василий загадочно посмотрел на Феону сквозь толстые стекла очков и с уважением в голосе произнес:
– Искусницу, как она, поискать еще. У нас ведь как? Доктор, аптекарь да лекарь. Доктор совет свой дает и приказывает, а сам тому не искусен, а лекарь прикладывает и лекарством лечит, и сам не научен, а аптекарь у них у обоих повар! Меланья эта, всю лекарственную мудрость постигла.
Отец Василий прошелся по келье, нервно потирая руки и заинтересованно поглядывая на Феону.
– И вот еще, – сказал он приглушенно, заговорщицки подмигивая, – средства, которые она у меня взяла, можно использовать как угодно, но только не для лечения детских коликов.
– А для чего они ей? – спросил заинтригованный Феона.
– Я не знаю, – пожал плечами отец Василий. – Может, она философский камень ищет или эликсир бессмертия, или просто хочет отравить всех нас на вечерней трапезе. Выбирай, что больше нравится? Она сильная балия! Знания ее мне неведомы, а мысли недоступны.
Отец Феона с сомнением посмотрел на отца аптекаря и, взвесив сказанное им, спросил:
– А чего это ты, отец Василий, решил мне вдруг все свои сомнения выложить?
Аптекарь улыбнулся одними губами и, придвинувшись ближе, тихо пояснил:
– Веришь, нет, отец Феона, никому другому не сказал бы, а тебе говорю.
– Чего так?
– Я узнал тебя!
– Мы встречались раньше? – удивился отец Феона, внимательно вглядываясь в лицо аптекаря.
– Да, много раньше. Ты, наверное, не вспомнишь. Я тогда по просьбе архиепископа Арсения помогал ботанику иноземному Джону Копле составить коллекцию всяких трав и цветов, что под Архангельском растут.
– Ботанику, говоришь? Джону! – вмиг нахмурился Феона. – Джон-то он Джон, да не Копле, а Традескант. Инженер военный, изучал фортификации наших северных крепостей. Английский лазутчик, одним словом…
– О том ничего не ведаю, – выставил перед собой руки отец Василий, защищаясь от возможных обвинений в пособничестве английскому лазутчику. – Я простой монах и аптекарь, я лечу, а не убиваю. Не знаю, кто он на самом деле, но коллекцию мы собрали с ним самую настоящую. Цены этой коллекции нет!
Отец Феона заглянул через стекла очков в неестественно большие глаза аптекаря, пожал плечами и, подталкивая Маврикия к двери, стал прощаться:
– Прости, отец Василий, пойдем мы. Пора к вечерней готовиться.
Отец Василий с кажущимся неподдельным, почти детским разочарованием посмотрел на своих гостей и произнес:
– А я думал, еще посидим, поговорим! Потом бы вместе на службу пошли?
Отец Феона, заметив желание Маврикия задержаться, решительно покачал головой.
– Не обессудь, отец Василий, в другой раз поговорим. Спаси Христос!
После чего поклонился и вышел из кельи в сопровождении расстроенного послушника.
После их ухода отец Василий сел на лавку перед своим циклопическим столом, бесцельно повернул колбу песочных часов, протер огромные окуляры подолом своей рясы и запоздало произнес вдогонку:
– Во славу Божью! Жаль, безмерно… а то новостей бы рассказали?
При этом на встревоженном лице его не было и тени от былого добродушия.
Глава 5. Крестины
Не было, нет, да и не будет, пожалуй, на Руси монастырей, похожих друг на друга. Так искони повелось, еще, когда преподобный Антоний Печерский принес на Русь традиции афонского монашества и основал Киево-Печерский монастырь. Строгая подвижническая жизнь первых печерских иноков так полюбилась многим из «лучших» и образованных людей государства, что способствовала развитию в народе аскетического духа, выражавшегося в постоянном основании новых монастырей. В своем неотвратимом устремлении к Царствию Небесному, отвращаясь от мира земного и греховного, исполненного скорби и печалей, страстно верующие в искании подвига уходили прочь от людского сообщества. Славнейшие воины и простые мещане, богатые купцы и знатные бояре, мытари и крестьяне – все устремлялись в скиты. В пустыни, ибо же сказано: «Глас вопиющего: в пустыне приуготовлю Путь Господу».
Монастыри стали настоящим очагом православия. Сюда, к монахам, тянулись жаждущие благословения, напутствия и исцеления. Здесь христиане укреплялись в своей вере. Здесь язычники обращались в христианство. Здесь устраивались первые школы. Сюда приходили известные «мастера слова» со своими обширными знаниями. Приходили, чтобы учить и учиться. Здесь же писали летописные своды и осмысляли историческое прошлое. Так повелось искони, что монастыри стали центрами православной культуры, а сами монахи – просветителями Руси. Способствовало этому и то, что монах свободно мог уходить из монастыря, не спрашивая ни у кого согласия, избирал себе уединенное место, строил келью, собирал несколько душ братии – и образовывался новый монастырь со своим уставом и неписаными правилами.
Отец Феона, принявший схиму, будучи в довольно зрелом возрасте, смотрел на любой монастырь, в который его посылала судьба, глазами искушенного книжника, увидевшего мир в его естественной простоте и великолепии. Ближе к вечеру, пользуясь предоставленным ему свободным временем, инок обследовал практически всю обитель, которая, к удивлению, оказалась не такой уж и большой. Для полноты картины ему осталось только посмотреть хозяйственный двор, куда он и направил свои стопы, скорее влекомый не любопытством, а привычкой все доводить до конца. Стуча каблуками сапог по деревянной мостовой Соборной площади, монах обогнул большой собор Покрова, когда внимание его привлекла маленькая церквушка Николы-угодника, скромно пристроенная к тыльной стороне храма. До ушей Феоны донеслись звуки церковной службы, происходившей внутри. Заинтересованный монах прошелся по гульбищу и, поднявшись по трем основательно стертым кирпичным ступеням, вошел в низкую дверь баптистерия.
Первый, кто его встретил в притворе церкви, был монастырский келарь, отец Геннадий, который тихой скороговоркой сообщил, что здесь крестят сына спальника царя, стольника Глеба Морозова. Увидев движение инока в сторону выхода, он добавил, что служба только началась и отец Феона, если пожелает, может остаться, оказав тем самым честь благородным родителям младенца и самой обители. Феона вежливо поклонился отцу-келарю и осмотрелся. Народу в церкви было совсем немного. По непонятной причине Глеб Морозов, один из ближайших друзей царя и богатейший вельможа государства, не захотел превращать крещение своего первенца в пышное празднество, ограничившись скромным, почти семейным кругом приглашенных. Крестил младенца сам архимандрит Паисий, которому помогали два иеромонаха. Все время, пока шла служба, малыш тихо дремал, посапывая в пеленки из узорчатого дамаска густого гранатового цвета. Его не волновали ни громогласные священники, читавшие над ним молитвы, ни стройное хождение с пением вокруг купели. Он просто спал, и уже стало казаться, что он благополучно проспит всю службу. Но как только Паисий трижды окунул его в купель с водой, церковь огласил возмущенный детский плач, более похожий на рык лесного зверя, от которого у всех присутствующих заложило уши.
– Ничего! – улыбнулся архимандрит, отдав ребенка иеромонахам, которые спешно одели его в кружевную атласную рубаху кремового цвета.
– Обычно дети у меня быстро затихают, – самоуверенно заявил он, жестом успокаивая слегка взволнованных родителей.
Но Петенька Морозов, только что получивший свое первое христианское имя, ничего, похоже, не знал о способностях архимандрита Паисия и заливался волшебным по своей силе и мощи ором, даже не собираясь успокаиваться. Пришлось Паисию продолжить службу с плачущим чадом. Архимандрит осторожно принял его от иеромонахов и, выйдя из церкви Николая Чудотворца, направился в Покровский собор, увлекая за собой всех пришедших на церемонию. Паисий прошел с младенцем в святой алтарь через царские ворота, перекрестил его у престола и икон и передал младенца отцу прямо перед открытой ракой преподобного Авраамия, приготовленного к предстоящему празднику повторного обретения его мощей.
Взволнованный и напряженный Глеб непослушными руками принял своего сына из рук Паисия и аккуратно возложил его, плачущего, на бледно-голубой, расшитый золотыми крестами хитон, покрывавший мощи. Было ли это чудом или простым совпадением, но Петя, только что заливавшийся горючими слезами, вмиг успокоился и смирно лежал, с любопытством разглядывая край парамана, прикрывавший лицо святого. Наступила почти полная тишина. Присутствующие могли слышать дыхание соседа.
– Ну, говори… – тихо подбодрил родственника отец Паисий.
Глеб Морозов, сглотнув комок в горле, начал читать осипшим голосом молитву, заученную наизусть:
– О преподобный светильник, чудотворный Авраамий! Ты отцам отец и с дерзновением предстоишь Святой Троице и молитвой твоей даровал мне это чадо; ты соблюди его невредимым от всякого навета вражеского, ты осени его молитвами твоими. И тогда, Богом соблюдаем, своими устами воздаст он хвалу Богу и твоим молитвам похвалу и благодарение. Я же всегда к тебе прибегаю и все упование мое на твое к Богу ходатайство возлагаю. Моли о нас Святую Троицу Единосущную, да подаст нам, его же надеемся.
Закончив молитву, Глеб отступил на шаг от раки, а архимандрит высоко поднял младенца, показал всем присутствующим и передал его отцу со словами:
– Прими, сын мой, Богом дарованное тебе чадо, его же воспитай в знании Закона Божия и благочиния, да будет сей отрок по чаянию твоему…
– Аминь! – хором произнесли все находившиеся в церкви.
На этом таинство крещения было закончено. Шаркая сапогами по деревянному полу, гости степенно направились к выходу, крестя лбы в притворе у иконы Покрова Богородицы. Храм очень быстро опустел. Только пономарь, старый церковный сторож и полдюжины трудников остались наводить здесь порядок. Остальные монахи и светские гости, присутствовавшие на крестинах, вперемежку отправились в трапезную, беседуя вполголоса, как того требовал монастырский этикет.
Глава 6. Семена Господа
Архимандрит Паисий после службы едва волочил ноги от усталости. Отпустив у дверей покоев провожавших его священнослужителей, он зашел в мягкую мглу кельи, пропахшей дорогим лампадным маслом и изысканным афонским ладаном, держа в руке небольшой огарок толстой ослопной свечи. Сняв в сенях фелонь, епитрахиль и митру, в которых служил в храме, Паисий прошел к иконам для вечернего правила, но так и застыл с двумя перстами, приложенными ко лбу, увидев в неверном свете лампады туманный силуэт схимника, неподвижно сидящего на лавке в дальнем углу комнаты. Паисий поднял над собой свечу, чтобы лучше разглядеть незваного гостя.
– Убрал бы ты лишний свет, отец наместник, – скрипуче заговорил гость голосом отца Нектария. – Что-то глаза у меня сегодня болят…
Паисий досадливо плюнул на свечу, загасив ее пламя, облегченно выдохнул и, пройдя к Нектарию, сел на лавку рядом с ним.
– Не ожидал я сегодня увидеть тебя здесь, отец Нектарий, – сказал он, удивленно разводя руками. – Никак не ожидал!
– Так времени у меня мало, отец Паисий, – ответил схимник, и куколь на его голове качнулся вперед.
– Не послушался ты меня. По-своему сделал. А зря! Теперь беда будет, и ты той беды участник…
– Опять ты за свое, отец Нектарий? Каркаешь, как ворон! – раздраженно сказал Паисий, хлопая себя ладонями по коленям. – Можно подумать, я для себя стараюсь. У меня на шее сотня монахов с послушниками да еще полста трудников, и всех их одеть, и накормить надо, и работу дать. А где все это взять – спрашиваю? Милость с неба сама собой не сыплется. Что мне тебе объяснять? Сам все знаешь. Больше полувека иночествуешь!
Старый схимник дважды ударил посохом об свежевыкрашенные, еще пахнущие масляной олифой доски пола и сердито воскликнул, хрипя от напряжения.
– Милости заслужить надо усердной молитвой да послушанием. Ты, отец наместник, не путай мирское с божественным. Злата и серебра алчешь ты, а не благодати Божьей. Ради этого не услышал предупреждения святого Авраамия, который не желает быть товаром на твоей ярмарке!
– Ну что ты говоришь, отец Нектарий? – обиженно покачал головой архимандрит, предлагая собеседнику примирительный тон. – Какой товар, какая ярмарка? О чем это?
– А то и говорю… – успокоившись, произнес старец Нектарий тихим голосом. – Несчастье будет, Паисий, это я точно знаю и пособить тебе в том несчастье уже не смогу. Один остаешься. А вот справишься аль нет, того не ведаю.
– Не нравится мне этот разговор, отец Нектарий, – поморщился архимандрит, вставая со скамейки и нервно прохаживаясь перед собеседником. – Чего ты опять каркаешь? У самого на душе неспокойно, архиепископ Арсений где-то запропастился, еще с вечера ждали, а тут ты со своими разговорами. В какие времена живем? А ты меня попрекать вздумал за то, что я хочу обитель из нищеты вырвать?
– Я не каркаю и не попрекаю, а говорю, учу тебя, дурака, да видно без толку! – ответил Нектарий. – Расскажу я тебе старую притчу. Послушай вот.
Паисий удивленно посмотрел на Нектрия и, устало махнув рукой, сел в итальянское кресло, стоявшее у письменного стола.
– Давай, – сказал нехотя, – рассказывай.
Нектарий по-стариковски крякнул пару раз, поудобнее устраиваясь на лавке, и голос его заскрипел монотонно и размеренно, словно стихиру читая:
– Когда-то очень давно одному игумену приснился сон, что на ярмарке за прилавком стоял Господь Бог и торговал разным товаром.
– Господи! Это ты? – воскликнул он с радостью.
– Да, это я, – ответил Бог.
– А что у тебя можно купить? – спросил игумен, не веря глазам своим.
– У меня можно купить все, – прозвучал ответ.
– В таком случае дай, пожалуйста, мне со всей братией здоровья отменного, чтобы служить Тебе и денно и нощно, счастья от служения Тебе, любви к Тебе чистой. Дай успеха обители моей, дабы процветала она во славу Твою и много денег, дабы братия не испытывала неудобства и лишения от служения Тебе. Дашь ли Ты мне все это, Господи?
Бог доброжелательно улыбнулся и ушел в глубину лавки за заказанным товаром. Через некоторое время он вернулся с маленьким бумажным кульком.
– И это все?! – воскликнул удивленный и разочарованный игумен.
– Да, это все, – ответил Бог. – Разве ты не знал, что в моей лавке продаются только семена?
Нектарий замолчал, оставаясь сидеть на лавке без движения, не меняя позы, словно каменный истукан. Только куколь на его голове слегка подрагивал, да руки, лежащие на коленях, тряслись от старческой немощи.
– Ну и зачем ты мне это рассказал, отец Нектарий? – спросил архимандрит, задумчиво глядя на полную луну за окном.
– Аль не догадываешься? – трескуче рассмеялся Нектарий все так же, не меняя позы.
В это время дверь покоев слегка распахнулась, и в проем просунулась хитрая физиономия протодьякона.
– Отец наместник, один ли? – спросил он, тревожно оглядывая помещение.
– Чего хотел, отец протодьякон? – не очень любезно ответил Паисий, направляясь в его сторону. Протодьякон низко поклонился и огорошил настоятеля сообщением:
– Печальные новости из скита отца Нектария. Оставив земную юдоль, покинул нас схимник Нектарий, тихо скончавшись вчера сразу после вечерни.
Застыв на месте, Паисий удивленно округлил глаза, уставившись на протодьякона, как на неведомого ранее зверя, от чего тот, испытывая явное смущение, стал жаться к стене, неловко переступая с ноги на ногу.
– Ты чего несешь, отец Вассиан? – зашипел архимандрит на инока, рукой указывая себе за спину. – А с кем я, по-твоему, сейчас разговариваю?
– Не знаю… – испуганно пролепетал протодьякон, проследив за рукой Паисия.
Архимандрит резко обернулся. Лавка, на которой совсем недавно сидел старец Нектарий, была пуста. Только лунный свет, бьющий из открытого окна, словно волшебный фонарь, освещал это место серебристо-белым пятном, отдаленно напоминающим человеческую фигуру. Но уже в следующий момент и оно погасло, погрузив комнату в мягкую полумглу, освещаемую только лишь светом маленькой лампадки у образа Спаса.
– Иди, отец Вассиан. Распорядись о погребении старца, – махнул рукой бледный Паисий, отпуская протодьякона. Тот стремительно исчез за дверью и по коридору застучали каблуки его модных, подкованных посеребренными гвоздиками сапог.
Паисий вынул из подсвечника в сенях еще горящий огарок диаконской свечи и подошел к скамье. На скамье, как раз в том месте, где сидел схимник, он увидел что-то блестящее. Это был маленький медный крестик на простой суровой нитке. Взяв его в руки, архимандрит направился в красный угол и, упав на колени перед иконой Пресвятой Богородицы, стал истово молиться, размашисто осеняя себя крестным знаменем.
– Всемилостивая, Владычица моя, Пресвятая Госпожа, Всепречистая Дева, Богородица Мария, Мати Божия, – раздавался в ночи его громкий голос. – Несумненная и единственная моя надежда, не гнушайся меня, не отвергай меня, не оставь мене, не отступи от меня; заступись, попроси, услыши; увидь, Госпожа, помоги, прости, прости, Пречистая!
Пока отец Паисий самозабвенно бил поклоны и читал молитвы у иконы Богородицы, протодьякон, торопясь, бежал по Соборной площади монастыря, мимо Покровского собора, спеша исполнить поручение архимандрита. Подходя к хозяйственному двору, он поднял голову вверх и увидел на верхней анфиладе монастырской стены фигуру человека в темной епанче с большим капюшоном. При бледном свете луны выглядел незнакомец словно дьявольское наваждение. Отец Вассиан закричал от неожиданности и испуга и, запутавшись в полах своей рясы, с грохотом упал на землю, сильно при этом ударившись. Не обращая внимания на боль, он вскочил на ноги, стремительно преодолев расстояние в шесть саженей до дверей хозяйственного корпуса. Только открыв заветную дверь, он почувствовал некоторую безопасность и, прежде чем исчезнуть внутри помещения, еще раз обернулся. Мрачная фигура в развевающемся на ветру плаще все еще стояла на верхней анфиладе стены. Глубокий капюшон скрывал его лицо, но Вассиан был уверен, что странный незнакомец наблюдает за ним. Испытав трепет и холод в позвоночнике, протодьякон поспешил скрыться внутри здания.
Примерно в то же время, когда происходили описываемые выше события, отец Феона сидел в келье за маленьким колченогим столом и играл сам с собой в шахматы. Рядом с ним на соседней лавке сидел старец Прокопий и, благостно улыбаясь в густую, белую, как снег в январе, бороду, отмачивал свои больные ноги в большой деревянной кади. Подле него стоял сосредоточенный Маврикий и подливал в кадь кипяток из мятой с одного бока медной ендовы с оторванным носиком.
Прокопий, жмурясь от удовольствия, подмигнул Маврикию и, потянувшись до хруста в суставах, сказал:
– Благодать-то какая ангельская! Много ли человеку надо? Кажется, корыто с водой, а кому-то радость! Вот бы еще в баньку сходить, так и райские кущи отворятся! Что думаешь, Маврикий?
Услышав свое имя, Маврикий вздрогнул от неожиданности и плеснул в кадь лишнего кипятка.
– Ой-ей! Никак сварить меня собрался… – поспешно вынимая ступни из кадки с водой, запричитал старец. – Маврикий, ты чего такой-то?
Смущенный послушник, виновато глядя на старца, пробурчал что-то невразумительное, но очень жалостливое, чем только рассмешил Прокопия.
– Не вводил бы ты меня в грех, Христа ради, в святой обители, – попросил тот неловкого помощника. – Чего сказать-то хотел? Говори.
– Я, отче, бани как-то не очень люблю…
– Вот тебе раз, – удивился старец. – Ты же травник, Маврикий, а бань сторонишься? Баня, она для народа православного первый помощник и недугов врачеватель. Ее на Руси испокон веков пользовали. Не знаю, слышал аль нет, но еще при святом Владимире митрополит Киевский Ефрем велел строить в Киеве бани и всех приходящих врачевать в них бесплатно. И был тогда среди Печерских старцев чернец Агапий, так этот Агапий первейшим целителем считался, а лечил он, между прочим, больных травами и баней.
Маврикий стоял, виновато поеживаясь, не зная, что ответить наставнику на его слова. Прокопий, видя смущение послушника, сам пришел к нему на помощь, предложив вдруг:
– А хочешь, – осторожно ставя ноги обратно в кадь, произнес старец. – Я расскажу тебе о своем пути к Богу, поучительная, право слово, история!
Глаза чувствительного послушника сразу наполнились слезами умиления и радости от великодушного предложения старого инока. Маврикий закивал головой в знак согласия, с трогательным восторгом глядя на него.
– Ну, тогда слушай, – начал Прокопий, закрывая глаза и предаваясь воспоминаниям. – Родители рано отдали меня учиться, и я, надо признать, учился с большим прилежанием. Со сверстниками почти не общался, детских игр избегал и в бане совсем не мылся. Из всех занятий оставил я себе только молитву, воздержание, чтение книг и церковное пение. И вот однажды услышал в доме одного вельможи чтение жития Симеона Столпника. И так оно запало мне в душу, что решил подражать его болезненному терпению. Пришел на реку, вижу ладья привязана к берегу власяным ужом. Хорошая такая веревица, вся шершавая да колючая. В общем, то, что надо. Ну, отмерил я от нее аршин несколько и отрезал. Обвязываю себя веревкой, чтобы сразу начать плоть свою умерщвлять, смотрю, а из уплывающей ладьи на меня заспанное лицо незнакомого мужика смотрит. И вижу я, как лицо это из удивленного становится растерянным, потом рассерженным и, наконец, осознав, что произошло, мужик вскочил в полный рост и давай на меня ругаться. В ладье той торговец рыбой спал. Товар свой стерег. Уж он и кулаками махал, и плевался, и даже рыбу в меня бросал. Да что тут поделаешь, когда плавать не умеешь? Так и уплыл по Унже в Волгу-матушку. Я тогда никому ничего не сказал и начал тихо изнемогать, мало спал, мало ел. Только на молитву вставал. От веревки тело мое загноилось, даже черви завелись. Запах от меня такой был, что люди разбегались. Однажды пришел к нам в дом тот самый торговец рыбой, которого я поневоле в Нижний отправил. Родители тут все и узнали. Отец ко мне с батогами пошел, а я уже ни жив ни мертв лежу. Говорю: «Простите меня. От неразумия сотворил сие. Не дайте страдать за грехи». Много времени потом болезнь из меня изгоняли. Едва исцелили. Родители же, видя мое рвение к иноческой жизни, отправили меня к родственнику в Феодоровский монастырь в Городце для послушания. Там я шесть лет спустя и постриг принял. Вот и много лет прошло с тех пор, и я уж постареть успел, а в баню с тех пор хожу постоянно.
Прокопий закончил говорить, и глаза его озорно засверкали. Маврикий стоял, растерянно прижимая к груди пустую ендову, не зная, как ему воспринимать рассказ старого инока. В это время из окна со стороны Соборной площади донеслись громкие крики, скрип колес и лошадиное ржание.
– Чего там опять? – спросил Прокопий с любопытством. Маврикий подошел к узкому, как амбразура, окошку кельи и, выглянув наружу, стал рассказывать.
– Там стрельцов конных – человек полста будет! И розвальни с телегами. Много!
– Наверное, знатный вельможа пожаловал? – предположил отец Феона, не отрывая взгляда от шахматной доски.
– Я, честные отцы, – сказал Маврикий, отходя от окна, – когда кипяток в поварне брал, слышал, сам архиепископ Арсений должен приехать, будет завтра службу вести! Так, может, это он? По времени вроде пора…
Отец Прокопий, словно вспомнив что-то, повернул голову к Феоне.
– Это какой Арсений? – спросил он. – Элассонский, что ли?
Отец Феона оторвал наконец голову от шахмат и произнес с плохо скрываемой неприязнью в голосе.
– А какой еще, отец Прокопий? Его епархия, если он, конечно, об этом помнит.
Феона вернулся к шахматам, но было заметно, что мысли его уже отвлеклись от позиций фигур на доске. Прокопий, рукой подзывая Маврикия, произнес задумчиво:
– Его можно понять, отец Феона. Подумай, каково ему сейчас? Ждал патриаршей митры, а дождался ссылки в Суздаль. Как говаривал старик Фома Кемпийский: Сик транзит глория мунди!
Феона озадаченно посмотрел на старца, наверное, впервые не понимая, шутит его собеседник или говорит серьезно.
– Сик транзит глория мунди, – повторил он за отцом Прокопием и тут же перевел фразу для не ученого латыни Маврикия: – Так проходит земная слава.
Маврикий скосил глаза на кончик носа, конфузливо улыбнулся и стал грызть свои ногти, стесняясь признаться, что все равно ничего не понял из сказанного обоими иноками. Впрочем, Феона и не собирался ему ничего объяснять, продолжая свой разговор со старцем Прокопием.
– Ну, во-первых, ему никто, кроме поляков и самозванцев, митру не обещал, а во-вторых, он пять лет на Суздальский стол из Москвы ехал, и его никто не трогал. Хорошая ссылка! Спрашивается, чего сидел, кого ждал?
– А ты, отец Феона, знаешь?
– Догадываюсь, отец Прокопий. Догадываюсь…
Старец вынул мокрые порозовевшие ноги из еще дымящейся паром дубовой кади и, ставя их на услужливо расстеленный Маврикием рушник, легкомысленно произнес:
– Ты словно не любишь его, отец Феона. А по мне так благолепственный пастырь! Внушительный такой дядька, борода холеная и говорит складно, даром что иноземец.
Отцу Феоне был неприятен этот разговор. Он одной рукой смешал стоящие на доске фигуры и, хмуро посмотрев на Прокопия, раздраженно произнес:
– Люблю, не люблю! Это просто нелепость. Что мне делить с ним, отец Прокопий? Я чернец, он архиепископ, мы ходим с ним по разным сторонам дороги. На том и покончим.
Старец миролюбиво с напускной наивностью пожал плечами и, глядя на то, как послушник Маврикий вытирал рушником его больные ноги, произнес с отеческой теплотой в голосе:
– Спаси Христос, брат Маврикий! Иди почивать, а то и заутренняя скоро. Не выспишься, поди?
Глава 7. Праздник
Праздничные мероприятия в монастыре начались с рассветом. Торжественно и красиво звенели церковные колокола, призывавшие честной народ поспешить и преисполниться Божественной благодати. С клироса в уши прихожан лилось ангельское пение монастырского хора. А воздух уже с утра был наполнен плотным, сладковато-приторным ароматом воскуренного фимиама и сказочно дорогих в то время восковых свечей. Вся торжественная церемония проходила в каменном Покровском соборе, специально для этого построенном практически заново. Сначала о канонизации преподобного Авраамия объявил приехавший в монастырь ни свет ни заря архиепископ Суздальский и Тарусский Арсений. Потом в присутствии нескольких десятков священнослужителей высокого ранга и пары сотен мирян знатного происхождения, собравшихся ради этого события, состоялось торжественное прославление святого. Была вскрыта гробница, отмечены дни его памяти, обретения мощей и их разделения с монастырями, пожелавшими иметь частичку святого тела у себя в обители. Сие таинство касалось и отца Феоны со товарищи, именно ради этого и пришедших из своего монастыря в Покровскую обитель. Они с заутренней были на службе в соборе, наблюдая за происходящим изнутри. Простым зевакам, не попавшим в число избранных, допущенных внутрь храма, оставалось только толкаться за оцеплением патриарших стрельцов, ждать и обмениваться слухами.
Это обстоятельство, впрочем, никоим образом не мешало толпе паломников и простых зевак все время увеличиваться в размере. Наверное, весь Галич и Чухлома с окрестностями уже находились на Соборной площади монастыря, а в открытые ворота рекой текли новые желающие приложиться к мощам святого Авраамия. Они напирали на ранее прибывших, те, в свою очередь, давили на оцепление патриарших стрельцов, которые, имея приказ от начальства, решали вопросы просто и без затей. Не сильно церемонясь с простолюдинами, они запросто могли особо нахрапистым двинуть от души в лоб кистенем или нагайкой.
Упорство и терпение, с каким народ ожидал на площади, глядя на закрытые ворота Покровского храма, ближе к полудню было наконец вознаграждено. Суета церковных служек, на ступенях храма расстилавших ковровую дорожку, вдохновила народ на новые пересуды. Возбужденные зрители стали активно перешептываться между собой.
В первом ряду зевак, напиравших на суровых и молчаливых стрельцов, здоровый мужик в полосатых штанах и рваной косоворотке, подпоясанной плетеным гайтаном, зачем-то попытался прорваться за оцепление, за что сразу получил кулаком в ухо от сердитого и усталого стрелецкого десятника. Подобрав упавшую от полученной затрещины войлочную шапку и отряхнув ее ударом о голенище сапога, мужик обиженно засопел:
– Че сразу в ухо-то? Когда в храм пущать начнете, мочи больше нет?
На что стрелецкий десятник только погрозил ему нагайкой и пошел дальше проверять оцепление. Обиженный десятником мужик, проводив стрельца неприязненным взглядом, встал на цыпочки и с высоты своего саженного роста принялся комментировать окружающим то, что происходило за оцеплением, но тут его одернул за рубаху сосед справа.
– Во, – сказал он ему, – свершилось уже! Сейчас ворота откроют!
– А чего? Чего будет-то? – встрепенулся здоровяк, крутя головой во все стороны.
– Да ничего. Закончили. Выходить будут с мощами, – терпеливо объяснял ему сосед справа, вытягивая шею в надежде первым увидеть этот торжественный момент.
Но здоровяк, не отличаясь особой сообразительностью, отличался исключительной занудливостью и настырностью. Он сразу решил выведать все, что его интересовало, не дожидаясь открытия храма.
– А к раке пущать будут? – спросил он у собеседника, преданно смотря ему в глаза. – Я ж с самого Кологрива пришел. Хочу мощам святого Авраамия поклониться, грыжа у меня, мил человек, образовалась! Как он насчет грыжи?
– Кто? – удивленно спросил собеседник.
– Да Авраамий, – пояснил здоровяк, – преподобный. Исцеляет грыжу или нет?
Озадаченный собеседник замер на месте, уставившись на здоровяка непонимающим взглядом. В это время стоящий рядом с ними священник в скуфейке и длинной фиолетовой однорядке, отороченной по вороту зеленым бархатом, окинув осуждающим взглядом обоих мужиков, раздраженно воскликнул:
– Угомонитесь уже, празднословцы. Будут пущать. Закончат все церемонии и пустят. Вон народ стоит тихо и ждет.
Словно в подтверждение его слов торжественно зазвонили колокола на звоннице. Тяжелые кованые ворота храма раскрылись, и в сопровождении празднично одетых клириков, овеваемый хоругвями и окуриваемый тончайшим фимиамом, к народу вышел архиепископ Суздальский и Тарусский Арсений. Его архиерейские одежды поражали красотой и богатством отделки. Немногим им уступали одеяния остальных иереев, шедших следом за архиепископом. А где-то далеко от сонма священников и монахов высокого посвящения скромно шли, согласно чину, всегда невозмутимый отец Феона, умиротворенный, прижимающий к груди ковчежец с мощами святого Авраамия старец Прокопий и по-юношески искренний, заливающийся слезами радости и умиления, послушник Маврикий.
Вся процессия, выйдя из храма, собралась на верхней площадке и ступенях Покровского собора. Те, кому не хватило места рядом с владыкой Арсением, рассредоточились по Соборной площади, встав лицом к народу в торжественном и величавом молчании. Архиепископ подошел к краю площадки, окинул хищным, орлиным взором молчаливую, благоговейно внимающую ему площадь. По его южному смуглому лицу пробежала едва заметная тень тщеславного удовлетворения.
Неожиданно небо потемнело, и в полной тишине, закладывая уши, по Соборной площади пронесся резкий и мощный порыв ветра, срывая с мужиков шапки, а с баб кички и повойники. В толпе раздались крики удивления и ужаса. Взоры всех собравшихся на площади оказались прикованы к куполу Покровского собора. Там, над большим крестом, нестерпимо сверкая, высоко взметнулся огненный столб, языками пламени, будто щупальцами, цепляясь за само небо, словно пытаясь разорвать и поглотить пространство вокруг себя. Столб огня, потрескивая и осыпаясь искрами, словно живой, тянулся в поднебесье, чем-то неуловимо мрачным пугая зрителей, вызывая на их лицах выражение изумления, доходящего до жути. Кто-то из самых решительных и скорых даже пустился наутек, остальные, открыв рты, завороженно смотрели, задрав головы ввысь. Через непродолжительное время огонь сам стал затухать и превратился в бледное облако, которое, свернувшись спиралью, проникло в слуховое оконце над распахнутыми настежь воротами собора и исчезло без следа.
В наступившей вслед за произошедшим настороженной тишине все взоры устремились на архиепископа Арсения. Народ ждал, что скажет владыка. Архиепископ понял это и, пресекая панику, жестом призвал публику к спокойствию и вниманию. Величественно опираясь на драгоценный архиерейский жезл, он поднял вверх левую руку, на которой сверкал перстень с большим рубиновым лалом, и хорошо поставленным голосом обратился к молчаливой пастве:
– Дорогие о Господе отцы, братия и сестры! Свершилось Великое! Прииде сегодни, после всенощного бдения к одру преподобного со освященным собором благоговейно, снял я схиму с его головы и параман. Раскрыли перси и руки преподобного и удостоверились в нетленности тела первого игумена Чухломской обители преподобного Авраамия. Возрадуемся же, братия, обретению мощей преподобного, ибо тело его нетленно есть! И чудо явленное всем нам только что есть Божественное знамение!
Народ на Соборной площади возбужденно зашумел и в едином порыве двинулся вперед, едва сдерживаемый цепью стрельцов. Архиепископ кивнул сотнику патриаршего полка, одетому в вишневый кафтан с серебряными петлицами, темно-красную мерлушковую шапку и желтые сапоги. Сотник подкрутил пышные усы, быстрым шагом сошел со ступеней собора и, вынув саблю из ножен, не лишенным изящества движением описал ею в воздухе широкую восьмерку. Дюжина стрельцов, находившихся непосредственно перед главным входом в Покровский собор, слаженно и расторопно отошли за спину своих товарищей, освобождая проход. Людское море возбудилось больше прежнего, зашумело, запричитало и неспешно двинулось в сторону храма, чтобы получить благословение владыки Арсения. Только священник в фиолетовой однорядке с сомнением пожал плечами и тихо сказал своим соседям:
– Воля ваша, а только оторопь меня берет от того, что видел. Бесовщиной попахивает! После такого знамения поляки штурмовали Троице-Сергиеву лавру. До смерти этот ад не забуду.
Поп развернулся и, не оборачиваясь, пошел прочь из монастыря. Притихший и благообразный здоровяк из Кологрива, совсем недавно интересовавшийся границами лечебного применения мощей преподобного Авраамия, проводил его растерянным взглядом, почесал в затылке и вернулся в очередь за благословением. Здесь никто не бежал, никто не спешил и не лез вперед. Чем выше человек в очереди поднимался по ступеням, тем больше осознавал торжественность и значимость момента. И вот уже он просил благословения у владыки, благоговейно подставляя свой лоб под крестное знамение и трепетно целуя его руку и плечо. За ним шел его собеседник, а за ним еще и еще люди, конца и края которым не виделось даже за открытыми воротами монастыря.
Отец Феона, наблюдавший за движущейся массой людей, скорее из иноческого смирения, нежели по причине природного любопытства, тем не менее не упустил из виду более чем странную фигуру возникшего вдруг в толпе человека. Человек был запахнут в темно-серую епанчу с глубоким капюшоном, целиком скрывавшим лицо. Незнакомец властно и жестко, растолкав людей на верхней площадке, не крестя лоб, поцеловал десницу Арсения Элассонского и, незаметно от посторонних глаз, вложил в ладонь архиепископа записку. От цепкого взгляда отца Феоны не ускользнул как факт передачи записки, так и реакция архиепископа на такое удивительно наглое поведение.
Элассонский только заглянул под капюшон, вздрогнул от удивления и едва заметно кивнул головой. Незнакомец выпрямился и, не дожидаясь благословения архиепископа, по-военному быстрым шагом направился прочь. Что-то в фигуре незнакомца, его манере держаться и двигаться показалось иноку неуловимо знакомым. Да к тому же он готов был поклясться, что под плащом незнакомец прятал саблю. Все это заставило Феону выйти из толпы клириков, чтобы проследить за странным «богомольцем». Но едва он отделился от толпы, как на него всем весом своего тела навалился здоровый мужик с разорванной верхней губой, из-за чего лицо его казалось застывшим в кривой, злобной ухмылке.
Налетев на инока и едва не сбив его с ног, мужик рассыпался в извинениях, не отпуская Феону от себя, и, как показалось, всеми силами закрывая ему обзор своей богатырской грудью.
– Прости, честной отец, засмотрелся, лопни мои глаза, – прошепелявил он грубым голосом.
– Бог простит, сын мой, – с нетерпением ответил монах, пытаясь заглянуть за плечо нахального мужика. Но тот словно специально двигался именно так, чтобы закрыть Феоне обзор. Наконец иноку удалось освободиться от навязчивого прихожанина. Он оглядел толпу на площади, но человек в епанче исчез. Словно сквозь землю провалился!
Глава 8. Пир
В большом сводчатом зале, расписанном яркими фресками на библейские темы, стояли столы, накрытые белоснежными скатертями. Составлены они были в форме буквы «П», что соответственно делало главным стол, образующий верхнюю перекладину буквы. Предназначался он для архимандрита и его почетных гостей. Остальные присутствующие должны были рассаживаться по наружной стороне столов, согласно раз и навсегда установленному иерархическому порядку. После общей молитвы архимандрит Паисий торжественно и величаво проследовал на свое привычное место, под иконой Богородицы. Вместе с собой он посадил только Глеба и Авдотью Морозовых. Остальные, суетясь и перешептываясь, стали искать свои места, опасаясь сесть не туда, куда надо, ибо любое пересаживание от начала в конец стола влекло за собой потерю лица, неимоверный стыд и кровную обиду. Первое время за столами перешептывались и сплетничали по поводу отсутствия на пиру владыки Арсения, но архиепископ лично развеял слухи, явившись на пир и подняв первый кубок за процветание обители. После чего, извинившись перед гостями, ушел, сославшись на усталость и недомогание. Вряд ли его оправданиями остался доволен молодой царедворец Глеб Морозов, глаза которого налились кровью после услышанного. А вот архимандрит, наоборот, испытал плохо скрываемое облегчение. Ему уступать верховенство на пиру и свое место за столом Арсению Элассонскому по какой-то причине совсем не хотелось.
Феона и Прокопий скромно сели в самый дальний конец пиршественного зала, но сразу же к ним подошел кутник, распоряжавшийся трапезой, и от имени архимандрита и его гостей предложил монахам пересесть ближе, к явному неудовольствию и глухому ропоту некоторых духовных чинов из местной братии. Впрочем, поскольку требование исходило непосредственно от отца настоятеля, то ворчание – это все, чем недовольные могли ответить в данной ситуации. Меж тем, подчиняясь молчаливой команде отца-кутника, мгновенно продублированной помощниками, пир начался. Вокруг гостей суетились чашники и подчашники, трудники несли к столам первую подачу, которая по старинной русской традиции состояла в основном из закусок. В мгновение ока на столах появилась кислая капуста с сельдями, рядом в качестве закуски к закуске же стояли блюда с икрой в разных видах: свежесоленая белая, малопросоленная красная и черная крепкого просола. Подавали икру с перцем и изрубленным луком, сдобренную уксусом и прованским маслом. Дополняли икру различные балыки и провесная вяленая лососина с белорыбицей. К этой рыбе подавали ботвинью. А на подходе уже была рыба паровая и жареная! И это была только первая подача, а таких подач должно было быть никак не меньше пятидесяти. Несли на столы после этого изобилия закусок сборную уху с тельным в форме разнообразных фигурок, кальи из лосося с лимонами, белорыбицы со сливами и стерляди с огурцами. Горами лежали на подносах пироги с пирожками с различными начинками. А впереди были еще подачи с мясом и дичью. Среди них жареные зяблики с солеными лимонами, тетерева со сливами, индейка под шафрановым соусом. Стояли на столах различные меды. Белые меды в серебряных сосудах, красные – в золотых. Некоторые из них были весьма хмельными, и пить их стоило с большой осторожностью, дабы не опозориться и не упасть под стол во время пиршества. Были и виноградные вина из немецких, венгерских да греческих земель. Вели себя при этом гости и сами монахи вполне чинно и степенно, как и подобает вести себя в святой обители. Говорили вполголоса и только на полезные для духовного подвижничества темы. В основном истории носили нравоучительный характер с обязательным моральным акцентом в конце. Прерывались такие рассказы только заздравными тостами и хвалебными песнопениями, коих на пиру, впрочем, произносилось вполне достаточно. Так что волей-неволей, но гости ближе к концу праздничной трапезы, изрядно продегустировав крепость и вкус монастырских медов, пребывали в состоянии довольно приподнятом и возбужденном, что только добавляло красочности в их истории. Феона сидел в окружении одной такой слегка перевозбужденной крепкими вишневыми медами группы, где тон задавал иеромонах Варнава, наместник соседнего Железноборовского монастыря. Его историям, казалось, не будет конца. И все бы ничего, но говорил он при этом слишком нудно, неинтересно и медленно. Да еще, к несчастью, не выговаривал несколько важных для правильного произношения букв русского алфавита.
– А вот, честные братья, еще одна удивительная история, – начинал Варнава очередной свой рассказ, а его слушатели целиком превращались в слух, внимая каждому его слову.
В это время Глеб Морозов, уже изрядно хвативший на радостях лишнего, протянул слуге, стоявшему за его спиной, пустой кубок с требованием наполнить его до краев. Слуга поспешно наполнил кубок стольника ароматной греческой мальвазией, пахнущей полевыми цветами, медом и мускусом с миндалем. Глеб встал, подняв кубок над головой, и торжественно провозгласил тост за хозяина пира, архимандрита Паисия.
– У моего дитя пока нет веры, – начал он, тщательно подбирая слова. – Не проснулись разум и совесть. Но все равно он часть нас. Всем своим существом он связан с нами. А мы, как христиане, как православные, не можем примириться с тем, чтобы ребенок был отторгнут от божественной благодати. Сегодня Святой Дух освятил все существо моего первенца. А крестный, отец Паисий, принял на себя обязательство вложить веру в его душу. Выпьем, братья, за архимандрита Паисия, ибо несет он на плечах своих всю ответственность этого мира!
Все гости поднялись со своих мест и выпили стоя. После чего иеродьякон трижды оглушительно пропел «Многая лета!». Неизвестно почему, но «иерихонский» бас монаха застал слугу Глеба врасплох. Вздрогнув, он испуганно выронил глиняный кувшин себе под ноги. Кувшин, с треском расколовшись, окатил брызгами белоснежный, обшитый золотыми двуглавыми орлами придворный терлик Глеба.
– Васька, болван безрукий! Ты самый ленивый и тупой холоп на свете, – рассерженно прошипел Глеб, брезгливо стряхивая рукой с драгоценного кафтана мелкие капли вина. – Пшел вон с глаз моих!
Васька, побелев, пулей выскочил из зала, сопровождаемый смехом подвыпивших гостей, которым это происшествие почему-то показалось забавным. Между тем Морозов, проводив мутнеющим взором убегавшего из трапезной слугу, заплетающимся языком спросил у молодой супруги, сидевшей рядом:
– Авдотья, где наш наследник? Петруша! Пусть Меланья принесет первачка нашего!
– Не надо, Глеб. Ты выпил. Я не хочу… – тихо, на ухо ответила Авдотья Морозова сердитым и встревоженным голосом.
– Надо. Я сказал! Меланья, ты слышала? Где Петя? – требовательно с пьяным упрямством закричал царский стольник, ударив кулаком по столу. Назревавший на пиру семейный скандал успокоила Меланья, которая, сделав успокаивающий жест в сторону рассерженной Авдотьи, ушла исполнять поручение хозяина, который после этого самодовольно ухмыльнулся и шлепнулся обратно на резной итальянский стул, что-то бубня себе под нос.
Между тем за столом, за которым сидели Феона с Прокопием, иеромонах Варнава после короткой паузы, вызванной несостоявшимся скандалом в семействе Морозовых, в который раз занудливо повторил «волшебную» фразу:
– А вот, честные братья, еще одна удивительная история! Было это, когда лукавейший крымский хан Магомет-Гирей со своим безбожным воинством пришел в пределы русские. Правивший тогда царь Василий Иванович, видя, что силы не равны, отошел к Волоку ожидать подкрепление, а Москва незащищенной осталась. Приходи и бери ее голыми руками. И привиделось тогда одной слепой инокине в Новодевичьем монастыре, будто шум великий, вихрь страшный и звон, как от площадных колоколов. И увидела она: сошли прямо во Фроловские ворота световидные святители и великие русские чудотворцы Петр и Алексей и Иона и Леонтий Ростовский, и несли они чудотворный образ Пречистой Богоматери Владимирской. А навстречу им от великого торговища Ильинского шли преподобные чудотворцы Сергий Радонежский да Варлаам Хутынский. И просили Сергий и Варлаам не покидать город и не оставлять паству во время варварского нашествия. А святители им отвечали. Мы, мол, долго молились об избавлении от нашествия басурманского, но Бог повелел не только уйти из города, но и образ чудотворный с собой забрать, потому что страх Божий люди презрели и о заповедях Божьих радеть перестали. – Варнава сделал страшные глаза и, подняв вверх руку, указующим перстом потряс воздух. После чего, немного переведя дух, продолжил рассказ:
– Но преподобные Сергий и Варлаам с плачем взмолились им: «Вы, святые святители, жизни свои положили за паству, а ныне в дни настоящей скорби вдруг покидаете их? Не презрите их молитв, не оставляйте Богом порученной вам паствы», и тогда весь Собор единодушно на молитву встал, и литию сотворил, и каноны пел, и евангелия читал, и ектеньи и молитву Пречистой Богородице перед образом Ее творил. И воротился Собор святителей обратно в Москву с чудотворным образом Богоматери и с другими святынями.
Это видение инокиня рассказала своему духовному отцу Давиду, игумену монастыря Святого Николы Старого, что в Китай-городе, а тот разнес весть по всей Москве. И случилось чудо, – закончил свой рассказ Варнава, сделав при этом изумительно длинную паузу, – безбожные агаряне Магомет-Гирея ушли от Москвы без боя! Вот, братья, какое чудо сотворили великие святители русские!
Варнава торжествующе оглядел одобрительно кивавших пышными бородами слушателей и хотел, видимо, для закрепления хорошего настроения поведать еще какую-нибудь поучительную историю из своей бездонной коллекции, но неожиданно в разговор влез старец Прокопий, до того молча сидевший рядом с Феоной и с загадочной улыбкой слушавший рассказ иеромонаха.
– Помню я эту историю, братья, прямо как сейчас! Я тогда в церкви Благовещения на Дорогомилове пономарем служил и как раз в церковь шел. А в церкви этой, надо сказать, века четыре, а может, и все пять, хранились священные ризы. Иду я, значит, в церковь, смотрю, бежит ко мне со всех ног сам великий святитель Леонтий, чудотворец, и кричит: «Скорее открывай церковь. Нужно мне облечься в освященную мою одежду, да немедленно достигнуть святейших митрополитов, идущих со освященным Собором из града сего».
Прокопий осмотрел притихших, сидящих с открытыми ртами монахов и съел клюковку с пирога.
– Ну, а дальше? – не выдержал кто-то.
– А чего дальше? – пожал плечами старец. – Я открыл, он вошел в церковь, облекся во все святительское благолепие и очень быстро ушел… ко граду. Говорят, священные ризы чудотворца с того времени никто и нигде более не видел. Видимо, вознеслись! Ростовский архиепископ тогда признал это чудом.
За столом воцарилось неловкое молчание. Монахи переглядывались между собой, не зная, как воспринимать рассказ Прокопия. Наконец Варнава задал главный, мучивший всех вопрос:
– Отец Прокопий, не обессудь, но ведь это же, почитай, лет сто назад было. Как же ты-то?
Старец покачал головой то ли в знак согласия, то ли сожаления и задумчиво промолвил:
– Давно живу!
Трудно сказать, какие вопросы задали бы сотрапезники старцу, после того как пришли в себя от его откровений, если бы их внимание вновь не отвлекли. Меланья принесла младенца Петра и передала его отцу.
Счастливый Глеб принял дитя и встал на возвышении около главного стола, держа на вытянутых руках мирно спящего наследника, закутанного в пеленки из драгоценного александрийского шелка.
– Вот он, первачок мой! Приемник! – воскликнул с гордостью и умилением. – Спит еще, малец…
Неожиданно лицо его приобрело бордовый оттенок, потом посинело до темно-фиолетового цвета. Он захрипел, сделал несколько судорожных глотательных движений, зрачки закатились за веки, и в следующую минуту темная, почти черная кровь потоком полилась из носа, рта и даже глаз несчастного вельможи. Хлынувшая кровь пролилась на лицо спящего младенца. Ребенок проснулся и громко заплакал. Стоявшая рядом Меланья буквально вырвала его из ослабевших рук Морозова, который, безвольно повиснув на плечах Авдотьи и Паисия, рухнул вместе с ними на каменный пол.
– Глеб! – пронесся под сводами зала протяжный вопль Авдотьи, скорее похожий на вой раненой волчицы.
– Глееба! – кричала она, тряся мужа за плечи перепачканными кровью руками.
Но Глеб, бьющийся в агонии на холодных каменных плитах монастырской трапезной, вряд ли слышал эти горькие призывы испуганной женщины.
Глава 9. Странная болезнь
Через витражные окна в спальные покои гостевых палат, отведенных для царского стольника, проникал неверный, словно пропущенный сквозь призму, солнечный свет. Да и тот поспешили занавесить толстыми английскими шпалерами, предоставив чадящим и постреливающим восковым свечам в настольных канделябрах освещать и без того довольно мрачное помещение. Глеб Морозов, обложенный дюжиной пуховых подушек, не лежал, а практически полусидел в кровати, окруженный испуганными челядинцами и взволнованной монастырской братией. Его иссиня-бледное лицо больше напоминало посмертную гипсовую маску, нежели лицо живого человека. О том, что он жив, говорило прерывистое сиплое дыхание и судорожное подергивание острого кадыка. В его ноздрях торчали окровавленные бумажные тампоны. Глаза были закрыты, и нервно подрагивали веки. Глеба причастили и отпустили все грехи, на тот случай, если вдруг душа его решит покинуть свое бренное пристанище.
Испуганная Авдотья Морозова, размазывая по заплаканному лицу градом катящиеся слезы, сидела у изголовья кровати и растерянно наблюдала за иеромонахом, гнусаво бубнящим над ухом «Канон за болящего». Меланья была тут же, за спиной, положив руки ей на плечи. Некоторое время стоящий в стороне отец Феона поймал себя на мысли, что выражение лица бывшей кормилицы непроницаемо и холодно, как кусок льда из хлодника. Ни жалости, ни сочувствия, ни простого интереса к происходящему. Он подошел к аптекарю, только что закончившему осмотр стольника.
– Ну что думаешь, отец Василий? – спросил его вполголоса. – Что это было?
Аптекарь вздрогнул от неожиданности, удивленно посмотрел на Феону сквозь толстые окуляры очков и, неопределенно пожимая плечами, так же вполголоса ответил:
– Трудно сказать сразу. Очень похоже на отравление. Только вот странность, запаха нет. Что лечить – непонятно.
– А чего же травница твоя великая не помогает? – кивнул головой на Меланью отец Феона. – Стоит в углу, скрестив руки, словно ее это не касается.
На что отец Василий только раздраженно махнул рукой:
– Не знаю я, отец Феона. Не спрашивал. Да и нет у меня права дознания вести…
В этот момент Глеб Морозов пришел в себя и зашелся от громкого кашля, который, казалось, вывернет его наизнанку. Кашель был настолько ужасен, что отец Василий поспешил вернуться к постели больного, отодвинув в сторону Авдотью, назойливо пытавшуюся хоть чем-то помочь измученному супругу, налил в серебряную братину подогретого венгерского. Дождавшись, когда кашель вельможи утих, он дал ему выпить, внимательно изучая глаза, губы, щеки и лоб своего пациента. Осмотр, кажется, его совсем не удовлетворил. Во всяком случае, озабоченность его только усилилась. Глеб же жадно осушил содержимое братины и со вздохом удовлетворения откинулся обратно на подушки. После вина ему явно стало лучше. Увидев это, челядинцы выдохнули с облегчением, и все разом заговорили друг с другом обо всем, что приходило им в тот момент в голову, а некоторые даже пытались задавать вопросы пришедшему в себя стольнику.
Глеб мрачно наблюдал за гомонящей толпой, потом приподнялся на локтях и тихим, но исполненным откровенной ненавистью и злостью голосом прохрипел:
– Вон! Все вон пошли!
В наступившей вслед за этим мертвой тишине к больному родственнику поспешил архимандрит Паисий.
– В чем дело, сын мой? – спросил он изумленно.
Глеб Морозов в изнеможении упал на кровать и, облизав обветренные синюшные губы, едва выговорил лихорадочной скороговоркой на ухо Паисию:
– Отравить меня хотели! Не вышло. Теперь добить попробуют… Никому не верю…
Паисий решительно и жестко взял больного за плечи и, глядя в глаза, прошептал с осуждением:
– Одумайся, Глеб. Не кощунствуй! Что ты говоришь? Это святая обитель! Кто из монастырской братии может хотеть злоумышлять на тебя?
Но Глеб в ответ только упрямо сжал губы и повторил:
– Пусть все покинут мои покои. Все до одного! Никого не хочу видеть…
Ночь выдалась дождливая, темная и безлунная. Ждали ураган. За окном завывал порывистый, шквальный ветер. Монотонно лил противный осенний дождь, барабаня мокрыми пальцами дождевых струй о плотно закрытые деревянные ставни окон. А в монастырской келье сумеречно. На колченогом дубовом столе, слегка подрагивая, горел огонек в масляном светильнике, освещая аскетическую картину иноческого бытия. Давно можно было спать, но никто не спал, впрочем, делая вид, что произошедшее в трапезной их совершенно не касалось. Старец Прокопий читал Новый Завет, орудуя большой лупой, привязанной к поясу потертой кожаной тесемкой. Маврикий в красном углу, стоя на коленях перед иконами, усердно отбивал поклоны, широко и размашисто осеняя себя крестным знамением. Только отец Феона лежал на кровати и притворялся спящим, желая избежать разговоров со словоохотливым старцем. Ему совершенно не хотелось участвовать в обсуждении происшедшего с царским постельничим, но он опасался, что болтливый старик скуки ради втянет его в разговоры на эту тему. Феона лежал, отвернувшись, бесцельно разглядывая оштукатуренную, побеленную стену и сломанную вьюшку печи, болтавшуюся на одной петле. Возможно, эта незатейливая картина в конечном счете и усыпила инока, если бы не приглушенные невнятные звуки, которые доносились из незакрытой печной заслонки. Феона вдруг сообразил, что звуки идут из спальни царского любимца, находившейся как раз за стеной их кельи. Голоса были женские, они то приближались, то отдалялись, но разобрать, о чем говорили их обладательницы, не представлялось возможным. Слишком толстые были стены и слишком тихий разговор.
А тут еще старец, отложив книгу и запихнув лупу в поясной кошель, решил поговорить с послушником, заглушив голоса за стеной.
– Брат Маврикий, – спросил он участливо. – Что же ты в угол забился?
Маврикий, тревожно оглядываясь, ответил вставая с колен:
– Боязно как-то, отец Прокопий. Получается, сейчас боярин прямо за стеной отходит? Я, отче, покойников недолюбливаю. Чей-то пугают они меня… с детства не боялся, а сейчас боюсь!
Маврикий поспешно перекрестился и скосил глаза в сторону стены, у которой лежал отец Феона.
– Ну что тебе сказать? Случай, конечно, странный, однако бывали и более удивительные истории, – проронил старец, оглаживая длинную седую бороду. – Если бы я рассказал про князя Дмитрия Красного, ты бы, наверное, два дня спать не мог. А потом рановато ты заупокойную запел, стольник царский жив!
Прокопий ободряюще улыбнулся юноше и рукой предложил ему сесть с ним на кровать, чем Маврикий не преминул воспользоваться, присев на самый край лавки, служившей Прокопию постелью.
– А чего там с Димитрием этим, Красным, было? – живо поинтересовался он у старика.
Однако отец Феона, отчетливо слышавший в это время два женских голоса за стеной, не стал слушать историю Прокопия. Он быстро поднялся. Натянул на ноги сапоги и, запахнув черную однорядку, поспешно вышел из кельи.
Прихватив нещадно коптящий масляный светильник, отец Феона вышел в темный узкий коридор братского корпуса. Закрыв за собой клацающую железом дверь, он осмотрелся и прислушался. Кругом была темнота и тишина. В нос ударил острый запах плесени, который днем почему-то здесь не чувствовался. Подсвечивая себе светильником, рисующим на стене до жути причудливые тени, он прошел аптеку и богадельню, после чего свернул за угол. Пройдя небольшой вестибюль, перекрытый сомкнутыми в виде «скуфьи» сводами, он поднялся по узкой каменной лестнице на три ступени и оказался на втором этаже гостевых палат, где нос к носу столкнулся с Авдотьей Морозовой и ее кормилицей. От неожиданности обе женщины подпрыгнули на месте и завизжали, заткнув рты ладонями, как всякие испуганные люди, застигнутые врасплох, но не желающие поднимать лишнего шума. У Авдотьи из рук выпал кулек с грязным, неприятно пахнущим тряпьем, а Меланья едва не опрокинула деревянную бадью, закрытую холщовым покровом, которую несла с видимым усилием. Впрочем, на удивление обе женщины быстро оправились от первого испуга и, зардевшись краской смущения, низко поклонились монаху.
– Доброго здоровья, честной отец! – произнесла Меланья, схватив руку отца Феоны, и силой приложила ее к своим губам. Феона почувствовал, что руки кормилицы были неприятно влажными и липкими. Он мягко, но решительно освободился из цепкого захвата Меланьи и непроизвольно понюхал свою ладонь. В нос ударил тошнотворный запах, от которого в первый момент перехватило дух. Феона с удивлением посмотрел на женщин, переводя взгляд с одной на другую.
– Прости, отче, – поспешно произнесла травница. – Мазь варила, вот запах и въелся.
– А что за мазь такая пахучая, дочь моя? – поинтересовался Феона. – Тараканов травить собралась?
– Господь с тобой, батюшка, каких тараканов? – воскликнула Меланья, изображая смущение. – Обещалась я послушнику вашему сделать средство для лечения отца Прокопия…
– Отцу Прокопию повезло, – проронил Феона, не скрывая иронии. – Он уже давно не разбирает запахи, – после чего добавил: – Боюсь, что теперь и я тоже…
Разговор на этом не прервался, но и продолжения никакого не имел. Собеседницы вдруг заспешили в свои покои, попросив у него прощения за проявление неучтивости с их стороны. Феона в ответ только пожал плечами. Провожая задумчивым взглядом поспешно удаляющихся и тревожно оборачивающихся женщин, Феона еще раз приложил ладонь к носу, и его передернуло от корней волос до кончиков пальцев.
Всю ночь Феона не сомкнул глаз, он размышлял и анализировал. Перед его мысленным взором проносились картины произошедших событий, и постепенно они складывались в определенную последовательность, приобретая логику и смысл. Но пока это были только обрывки отдельных фраз, а не целая история. Ему нужно было кое-что проверить. Рассвет застал его на ногах. Пока товарищи собирались к заутрене, отец Феона уже был перед дверью покоев Морозова и читал молитву:
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас!
Постояв какое-то время и прислушиваясь к происходящему, но, не дождавшись приглашения, отец Феона осторожно отворил дубовую дверь и тихо проник внутрь. В покоях стоял тонкий, привязчивый аромат незнакомых благовоний и утренняя свежесть от настежь открытого окна. Феона увидел стольника, лежащего на резной деревянной кровати лицом к стене. Создавалось впечатление, что Глеб Морозов крепко спал, завернувшись в ворох пуховых одеял.
– Стольник, слышишь меня? – тихо позвал его Феона.
Ответа не последовало. Тогда монах с предельной осторожностью, внимательно глядя по сторонам, подошел к кровати и мягко положил руку на плечо спящего. Тело его безвольно свалилось на спину. Левая рука плетью свесилась вниз, звонко ударившись о деревянные доски пола. Глаза стольника были широко открыты и уже остекленели. Рот скривила последняя гримаса, то ли боли, то ли отчаяния. Глеб Морозов был мертв. Отец Феона осмотрелся, пытаясь найти что-либо имеющее отношение к смерти царского вельможи. Но ничего особенно примечательного в комнате Морозова не было. Кровать, лавки для гостей, стоящие по глухим стенам. Большой стол и немного посуды, оставленной нерадивой челядью. Внимание Феоны привлек драгоценный кубок из огромной морской раковины на серебряной подставке в виде трех античных титанов, держащих кубок на своих плечах. Феона понюхал содержимое кубка, подошел и понюхал губы Глеба, после чего сел на стул рядом с кроватью и задумался. Продолжить осмотр он не успел, услышав за своей спиной резкий, встревоженный голос:
– Что здесь происходит, отец Феона?
Феона медленно повернул голову и увидел в дверях кельи архимандрита, с ужасом глядящего на бездыханное тело родственника. Феона молча показал Паисию драгоценный кубок и, поставив его на край стола, спокойно ответил:
– Думаю, преступление, отче!
Архимандрит растерянно подошел к телу Глеба, закрыл ладонью глаза усопшего и, опустив голову, забубнил молитву за упокой невинно убиенных. Читал он недолго, глотая слова и целые фразы, а по окончании молитвы, осенив новопреставленного крестным знамением, повернулся к отцу Феоне и вопросительно посмотрел на него, очевидно, ожидая объяснений.
Глава 10. Отпусти меня, отче!
Глеба, обмытого и одетого схимником, отнесли в маленькую часовню под лестницей в трапезную. В тот же час, как новость о смерти Морозова распространилась по монастырю, в часовню стал стекаться народ. В результате набилось его столько, что с иными нестойкими от духоты и давки случались обмороки. И не сказать, что спешили они отдать последний долг человеку, которого безмерно любили или просто хотя бы хорошо знали. Нет. Совсем наоборот. Многие вообще в первый раз видели и никогда не слышали о том, кто там лежал на струганых досках лавки с двумя серебряными ефимками на веках. Просто для русского человека смерть событие общественное, определяющее его бытие и в конечном счете свидетельствующее о неотвратимости конца. Смерть следит за нами из темных подворотен и залитых солнцем площадей. Оглянись – и ты увидишь ее сзади, ибо ни от кого она не прячется в серых сумерках. Она шествует по земле, собирая свою жатву. Русский верит, что смерть всегда находится рядом, а значит, проводить человека в последний путь – все равно что отправить его в дальнее путешествие. Сегодня ты проводишь кого-то добрым словом, а завтра кто-то так же проводит тебя, и мир не рухнет после твоего ухода, не исчезнет и не растворится. Он просто будет ждать твоего возвращения.
В сумерках маленькой часовни, освещенной чадящими лампадами и свечами в медных напольных канделябрах, слышались тихий вой и всхлипывания. Время для профессиональных плакальщиц еще не пришло, а потому эти проявления чувств пришедших проститься с усопшим были вполне искренними.
– Господи Исусе Христе Боже наш, – монотонно читали молитву за усопших внезапной смертью специально поставленные для того иноки, – прими милостию Твоею и внезапу преставльшегося к Тебе раба Твоего Глеба, по Твоему изволению и попущению, молим Тя, приими его под Твое благоутробие и воскреси в жизнь вечную, святую и блаженную. Аминь.
Отец Феона, протолкнувшись сквозь толпу к телу вельможи, сразу поймал на себе пронзительный взгляд Меланьи, которая поспешила отвести взор, как только их глаза встретились. Следующим, кого заметил монах, был Васька, слуга Глеба, на пиру наливавший вино. Феона отметил, что вел он себя довольно странно для человека, пришедшего проститься с умершим. Нервно потирал руки, потел, чесался и постоянно оборачивался, словно ждал или искал кого. Наконец, даже не дослушав до конца молитву, он торопливо перекрестился и почти выбежал из часовни, растолкав людей, стоящих у входа. Феона, проводив его пристальным взглядом, поспешил следом, стараясь не потерять долговязую фигуру из виду.
Васька быстрым шагом шел в сторону хозяйственного двора. Поступь его была столь стремительна, что Феона, подобрав полы монашеской мантии, едва поспевал за ним, в то же время сам стремясь оставаться незамеченным. Немного не доходя до хозяйственных построек, иноку пришлось остановиться и поспешно спрятаться за выступ колокольни Покровского собора. У деревянного частокола хозяйственного двора Ваську поджидал загадочный человек в длинной епанче военного покроя с глубоким островерхим капюшоном, плотно закрывающим лицо незнакомца. Увидев Ваську, незнакомец, до того столбом стоявший у забора, поманил его рукой в желтой кожаной перчатке с высокой крагой, обшитой тонким фламандским кружевом, и, не дожидаясь, исчез в проеме арок монастырских лабазов. Повинуясь жесту, Васька покорно последовал за ним, семеня огромными ножищами и опустив саженые плечи, от чего стал казаться не таким уж и большим, каким был на самом деле. Выждав немного времени, Феона поспешил за ними, но, завернув за угол лабаза, остановился раздосадованный. За углом никого не было. Только покрытая грязевой коркой, как боевым панцирем, монастырская свинья, визжа от восторга, чесала филейные части о дубовое корыто, благодушно щурясь на отца Феону.
Неторопливо пройдясь по двору, Феона тщательно осмотрел все двери на своем пути, одна из них поддалась нажиму и со скрипом приоткрылась, но уже в следующий момент чья-то крепкая рука рванула ее обратно. Дверь клацнула железным засовом, и наступила тишина. Феона еще раз внимательно оглядел хозяйственный двор, ухмыльнулся в седеющую бороду и спокойно повернул обратно. В это время по Соборной площади в сторону архимандричьих палат с решительным видом шла Авдотья Морозова, сопровождаемая двумя дворовыми девками, в отличие от хозяйки, чувствовавшими себя весьма робко и неуютно. Увидев Феону, Авдотья учтиво, но холодно поклонилась иноку и уверенной походкой вошла внутрь здания, величавым жестом оставив сопровождающих дожидаться ее во дворе.
Архимандрит Паисий, сидя у окна, читал «Исповедь» Блаженного Августина, когда в покои тихо, как домашний кот, проник протодьякон и с порога закашлял в кулак, привлекая внимание. Архимандрит вздрогнул от неожиданности и не очень любезно спросил:
– Тебе чего, отец протодьякон?
– Отец-наместник, Авдотья Морозова просится. В сенях ждет, – ответил тот кланяясь.
Архимандрит с сожалением отложил книгу. Встал, оправляя мантию, и произнес степенно, кивнув головой:
– Пусть заходит.
Не успел протодьякон с поклоном скрыться за дверью, как в покои забежала Авдотья и с ходу упала к ногам архимандрита.
– Отче!
Архимандрит перекрестил склоненную перед ним голову, после чего мягко, но решительно взял Авдотью за плечо, заставляя подняться на ноги.
– Что привело тебя ко мне в столь скорбный час, дочь моя? – произнес он, печально глядя ей в глаза.
Авдотья, тревожно всматриваясь в лицо настоятеля, заломила руки в мольбе и, едва сдерживая слезы, воскликнула:
– Прошу, отче, разреши мне забрать тело супруга и немедленно покинуть монастырь.
Просьба Авдотьи застала Паисия врасплох. На его внушительном, сановитом лице отразилось искреннее удивление.
– Ты просишь о невозможном! – ответил он строго, сажая Авдотью на лавку у окна. – Есть правила, переступать через которые никому не позволено. Понимаешь? Ни тебе, ни мне. Никому. Глеб скончался при странных обстоятельствах. Я, по закону, обязан провести расследование…
Молодая вдова, пока говорил Паисий, согласно кивала головой, но, как только он замолчал, опять сползла на пол, хватая настоятеля за мантию.
– Я не хочу участвовать ни в каком расследовании. Все, что я хочу, это скорее уехать домой. Отпусти меня, отец-наместник. Умоляю!
Из глаз Авдотьи ручьем лились слезы. Они капали на жемчужное ожерелье и дробницы малинового летника, но архимандрита эти слезы словно бы не тронули вовсе.
– Нет! – жестко ответил он, нахмурившись. – Это решительно невозможно. Я запрещаю тебе уезжать до окончания следствия. Умер не просто твой муж и мой родственник. Скончался царский спальник. Стольник. Близкий друг государя. Вытри слезы и иди, молись за упокой души раба Божьего Глеба. Мои иноки будут читать над ним требы и днем, и ночью. Это все, что я могу тебе сказать.
Авдотья упрямо не хотела слышать отказ.
– Но, отче, как же так? Почему?
Архимандрит досадливо поморщился и присел на соседнюю лавку, взяв с подоконника книгу Блаженного Августина.
– Авдотья, я же тебе все объяснил. Почто упорство твое?
Авдотья Морозова, сглотнув слезы и осознав наконец, что умолять и спорить бесполезно, резко вскочила на ноги и, не испросив разрешения, выбежала из покоев, хлопнув дверью. Архимандрит проводил ее удивленным взглядом и, открыв книгу, прочел вслух:
– «Великая бездна – сам человек, волосы его легче счесть, чем его чувства и движения сердца».
Опустив книгу на колени, он воскликнул, с умильным восхищением поглаживая ладонью желтые страницы манускрипта.
– Сколь премудр и толков был сей славный муж! – После чего, еще раз посмотрев на дверь, сказал задумчиво: – Нет, конечно же, я прав! Почему она так спешит покинуть обитель? От чего бежит? Что скрывает?
Глава 11. Оживший покойник
Ночь накрыла Покровский монастырь темной пеленой низкого северного неба, без звезд и луны, с обложными облаками, цепляющимися за верхушки сосен. Обитель давно уже погрузилась в глубокий сон. Только в маленькой часовне под лестницей в трапезную горели две свечи в медных подсвечниках, поставленных на край аналоя, за которым дежурный чтец читал требы за упокой Глеба Морозова. Монах у аналоя произносил молитвы монотонной неразборчивой скороговоркой и, казалось, скоро усыпил бы сам себя, когда вдруг услышал посторонний шум. Как будто что-то металлическое упало на пол. Устало подняв глаза от требника, инок осмотрелся. Но ничего подозрительного или странного вокруг не заметил. Маленькое помещение на три сажени в глубину да два в обхват. Большая икона Распятия Господня с канунником перед ней. Дюжина икон поменьше, развешенных по стенам. Четыре лавки вдоль стен, на одной из которых мирно сопел в кулак утомленный службой инок Агапий, ожидавший своего часа. Глеб лежал на скамье посередине часовни желтый и прозрачный, как восковая кукла. В неровном мерцании свечей тени, падающие на лицо, придавали ему иконописный и до жути пугающий вид. Успокоив себя троекратным крестным знамением, инок вернулся было к чтению требника, как дремотное его сознание встрепенулось от неприятной мысли. Глеб лежал без серебряных ефимков на глазах. Они, видимо, и звенели, падая, решил монах, прерывая чтение и шаря в темноте по полу в поисках куда-то закатившихся денег. С трудом он отыскал под аналоем одну монету и встал, чтобы вернуть ее на место, но, к его ужасу, скамья, на которой только что лежал усопший вельможа, была пуста. Похолодев до кончиков пальцев на ногах, монах обернулся в сторону выхода из часовни. Прямо перед ним лицом к лицу стоял Глеб Морозов. Глаза его были закрыты, а холодное лицо не выражало никаких чувств.
– Петр же, познав Его, яко Господь есть! – произнес стольник сухим, дребезжащим голосом, оставаясь при этом недвижимым.
Несчастный инок, закатив глаза, качнулся, оступился и как подкошенный с глухим стуком упал на каменный пол часовни. Глеб, словно движимый посторонней силой, развернулся на месте и, натыкаясь на встречные предметы, направился к выходу, хриплым голосом голося что есть мочи:
– Аллилуйя, аллилуйя, слава Тебе, Боже!
Проснувшийся инок Агапий не стал дожидаться, когда оживший мертвец поравняется с ним. Вскочив с лавки с выпученными от страха глазами, он побежал на монастырский двор, дико вопя по дороге благим матом, не в состоянии произнести что-то членораздельное.
В произошедшей вслед за этим событием суматохе в монастыре не осталось ни одного спящего насельника. Двор быстро наполнился светом факелов, шумом и бегущими со всех сторон людьми, вопрошавшими друг друга о причинах столь удивительной суеты в ночную пору. Как бы там ни было, а слухом земля полнится, и в результате спешили все именно в часовню. Как и днем, народу там набилось столько, что встать негде было, но настроение и мысли у людей теперь сильно отличались от тех, что были еще недавно. Все были взволнованны, напуганы и растерянны. Никто не знал, как реагировать на произошедшее и что вообще произошло. Божий ли это промысел или дьявольское наваждение?
В самой часовне народ с ужасом и любопытством наблюдал, как Глеб Морозов, держась руками за аналой и по-прежнему не открывая глаз, пел срывающимся голосом Богородичные стихи:
Все попытки иных смельчаков из челяди и монастырской братии заговорить с ним заканчивались неудачей. Глеб ничего не слышал и никого не узнавал. Это было странно, необычно и пугающе непонятно для окружающих. В гудящей, как пчелиный рой, толпе монахов и мирян стоял отец Феона, пришедший в часовню в сопровождении безмолвного, опасливо прижимавшегося к нему Маврикия. Он внимательно вглядывался в поющего псалмы вельможу, смерть которого сам свидетельствовал всего несколько часов назад, и хмурил брови. За свою долгую жизнь, полную опасностей и приключений, он повидал многое, что иным с лихвой хватило бы и на сотню, но с ожившим покойником сталкивался впервые.
Феона, читавший в чужих головах так же хорошо, как в своей собственной, чувствовал, что «воскресение» Глеба совсем еще не счастливая развязка истории. Что будет продолжение, и это продолжение ему не нравилось, ибо несло скрытую угрозу, разгадать которую монах был пока не в силах. Потому и разглядывал Глеба вершок к вершку в надежде заметить нечто, что упустил, возможно, утром в его покоях. Он подметил и восковую желтизну, и изменившийся голос, и странную слепоту, и глухоту стольника, но все это нисколько не объясняло того, что произошло и, возможно, еще произойдет в будущем.
Осматривая часовню, Феона обратил внимание на тихо стоявшую в дверном проеме Меланью. На удивление, служанка была совершенно спокойна и бесстрастна, словно это не ее хозяин только что восстал из гроба и блаженно голосил Богородичные стихи, пугая окружающих. Но еще более странно было отсутствие ее хозяйки рядом с чудесным образом ожившим супругом. И это тогда, когда в памяти свежо неподдельное горе, каким она сопровождала его кончину. Почувствовав, что за ней следят, Меланья исподлобья оглядела толпу собравшихся, обернулась и поспешно ушла прочь, словно происходящее ее более нисколько не интересовало. Странное поведение Меланьи и отсутствие в часовне Авдотьи Морозовой только подтвердили подозрения отца Феоны.
Не успела Меланья выйти, как в часовне появился встревоженный, хотя и пытающийся скрыть свое волнение архимандрит. Его сопровождали заспанные и растерянные отец-келарь и протодьякон, а за ними семенил взъерошенный, как дикобраз, отец-аптекарь. Люди, собравшиеся в часовне, расступились, давая им проход. Все затаили дыхание, желая услышать, что скажет архимандрит. Паисий молча постоял перед поющим Глебом. Ни один мускул при этом не дрогнул на его лице. После чего он повернулся к ожидавшему народу и произнес с нажимом:
– Дети мои, Господь Бог явил нам еще одно из чудес своих и восстал из мертвых и попрал прах от ног своих раб Божий Глеб! Возрадуемся же, братия, дарованному нам всем чуду!
После его слов, произнесенных веско и убедительно, по рядам монахов пронеслись нестройные возгласы, и кто-то первый воскликнул, а толпа подхватила притягательное слово «Чудо»!
– Чудо! – крестясь на иконы, кричали монахи.
– Чудо! – вторили им пришедшие в часовню миряне.
– Чудо! – глотая слезы умиления, шептал простодушный послушник Маврикий, тряся отца Феону за край его мантии.
– Это чудо! – повторил архимандрит Паисий и, повернувшись к иконе Распятия Христова, принялся молиться, истово крестясь и кланяясь в пояс. Присутствующие последовали его примеру. Кто-то из монахов запел Канон, все подхватили, и стены маленькой часовни задрожали, наполнившись густыми, величественными звуками древней песни во славу Господа:
Монахи пели хором, красиво и слаженно. Вместе с монахами, по-прежнему не открывая глаз, пел «воскресший». Впрочем, невзирая на озвученное архимандритом чудо, монахи опасливо отстранялись от поющего с ними стольника, вокруг которого в результате образовалось пустое пространство, которое суеверно никто не желал переступать.
Глава 12. Хмурое утро
После всех треволнений, связанных с ночным происшествием, наступившее утро в монастыре ничем не отличалось от обычного. Все шло по раз и навсегда написанному уставу и устоявшемуся веками распорядку. После заутренней службы иноки и трудники разошлись по работам. Все были при деле, у каждого свое послушание. Монастырь – тихое, умиротворенное место, суета и потрясения ему чужды, а потому о воскресшем Глебе Морозове никто старался не думать и уж тем более не говорить вслух. Тем не менее загадочное событие прошедшей ночи прочно засело в головах монастырских насельников. Напряжение и растерянность пропитали сам воздух обители, сквозили в каждом взгляде, намекались в каждом слове. Казались везде и во всем. В таком состоянии монастырь стал походить на крепость в ожидании штурма неведомого противника.
В то утро отец Прокопий, степенно вышагивая мимо колокольни Покровского собора, жалобно сказал отцу Феоне, шедшему с ним рядом:
– Отец Феона, что-то загостились мы тут. Пора бы уже и честь знать! Пошли уже домой. Реликвия у нас, а более меня здесь ничего не держит.
Но отец Феона, посмотрев на него с пониманием и одобрением, произнес иное:
– Погоди спешить, отец Прокопий. Триста верст до дома. Выдержат ли ноги такой путь? Может, тебя в баньке попарить да мази целебные попользовать? Тебе ведь Меланья мазь для ног передавала?
Прокопий сделал удивленное лицо, выпучив глаза на собеседника.
– Какая Меланья? Не знаю я никакой Меланьи, и никто мне ничего не передавал, – возмутился старик, но уже в следующую минуту, осознав все сказанное Феоной, расплылся в томной улыбке. – А вот банька – это хорошо! – произнес он одобрительно кивая. – В бане мыться, заново родиться! На баньку я, пожалуй, соглашусь. Ох и голова у тебя, отец Феона, прям не голова, а какая-то Дума боярская! Пошли к отцу Геннадию, не будем время терять.
Забавляясь стремительностью принятия решений старцем Прокопием, Феона только руками развел и согласился с предложением. Вдвоем они свернули на хозяйственный двор, справедливо полагая, что найти отца-келаря в это время проще всего именно там. Завернув за угол и войдя в открытые ворота хозяйственного двора, оба инока остановились как вкопанные, увидев удивительную для монастыря картину. У северной стороны монастырских лабазов, рядом с мрачным приземистым строением с узкими зарешеченными бойницами, назначение которого им было неизвестно, вели разговор три человека, и разговор у них явно не ладился. Обладавший острым зрением Феона издалека узнал всех собеседников. Первым был Васька, слуга Глеба Морозова. Во втором Феона признал навязчивого прихожанина с заячьей губой, не дававшего ему прохода два дня назад. А третий был незнакомец в темно-серой епанче.
Непосредственного участия в разговоре незнакомец не принимал. Он неподвижно стоял в стороне, пока Васька и человек с заячьей губой о чем-то горячо спорили, порывисто жестикулируя и рьяно размахивая руками. В тот момент, когда Прокопий и Феона появились на хозяйственном дворе, спорщики уже не на шутку сцепились друг с другом, обрывки их перебранки доносились до ушей иноков, но понять из них причину ссоры было невозможно. «Заячья губа» схватил Ваську за грудки, оторвав пуговицу на его косоворотке. В ответ Васька довольно грубо оттолкнул своего сретника, тут же получив сокрушительный удар в челюсть. Удар был настолько мастерский, что здоровенный бугай Васька рухнул как подкошенный. Быстро придя в себя, он попытался было подняться, но недвижимый до тех пор незнакомец повалил его обратно, придавив к земле ногой, обутой в красный сафьяновый сапог. «Заячья губа», подойдя ближе к поверженному противнику, сказал ему что-то, веско и требовательно воздев к небу указательный палец.
Увидев драку, старец Прокопий не сдержал негодующего возгласа. В свою очередь, незнакомец, заметив, что на них смотрят, просто отвернулся и исчез в арочной анфиладе монастырских лабазов. «Заячья губа» еще что-то сказал слуге, вытирающему кровь с лица, и медленно удалился в противоположную сторону. А избитый Васька, низко кланяясь монахам, подобрал с земли свою поярковую шапку и, отряхнув ее от пыли, быстро побежал в подсобные помещения монастырской конюшни.
Старец, все еще кипя от возмущения, воскликнул, указывая отцу Феоне на уже опустевший двор:
– Это как же так? В святой обители, среди белого дня, кулаком по парсуне! Неслыханное кощунство!
– А мне интересно, что это за люди? – задумчиво ответил Феона. – Что они делают в монастыре?
– Вот-вот! – согласился Прокопий, покачивая седой головой. – А этот, в серой хламиде? Вроде и не схимник, а лоб куколем скрывает. Что за наряд? Нет, отец Феона, странные дела тут творятся. Воля твоя, но неуютно мне здесь. Я бы лучше домой отправился. Там благодать!
В этот момент с верхней анфилады монастырской стены донеслось одинокое пение псалмов.
– Ну вот, – перекрестился Прокопий. – Прости Господи! Еще и это…
Старец развернулся и медленно, опираясь на посох, заковылял прочь с хозяйственного двора. У него пропало всякое желание идти в этот день в баню.
– Следующий раз, – сказал он сердито, отвечая на немой вопрос отца Феоны. – Сейчас лучше в келью пойду, помолюсь.
Отец Феона согласно кивнул головой, но сам не последовал за старцем. Вместо этого он подошел к месту недавней стычки и, присев на корточки, стал внимательно разглядывать землю вокруг себя. Ничего примечательного на пыльной земле, кроме следов борьбы и свежих капель крови, казалось, не было, однако на том месте, где стоял незнакомец, Феона нашел раздавленный сапогом маленький терракотовый пузырек, который иноземные аптекари обычно использовали для хранения сильнодействующих снадобий. Монах поднял крупный осколок пузырька. Потрогал его с тыльной стороны, понюхал и застыл в неудобной позе, погрузившись в глубокие размышления.
Глеб Морозов стоял на стене монастыря и пел:
Напуганные обитатели монастыря, находившиеся во дворе, стояли, задрав головы на стену, крестясь, показывали на Морозова руками и тихо перешептывались, пока на Соборной площади не появился архиепископ Арсений Элассонский, сопровождаемый архимандритом Паисием. Увидев их, люди стали поспешно расходиться, низко кланяясь и стараясь не встречаться с архиереями глазами. В мгновение ока Соборная площадь опустела.
Архиепископ Арсений долго стоял и слушал монодию Глеба Морозова. Ни один мускул не дрогнул на его смуглом, одутловатом лице. Архиепископ умел держать себя в руках. Всю свою жизнь он был больше царедворцем, нежели духовной особой. Знал, как заводить нужные знакомства, где находить влиятельных покровителей и когда от них отрекаться, перебегая к другим. Но главное, умел чувствовать опасность, с какой бы стороны она ни исходила, иначе не смог бы он, иностранец с сомнительным прошлым, начавший свою карьеру на Руси еще при сыне Ивана Грозного, царе Федоре Иоанновиче, так долго удержаться на самых вершинах церковной иерархии. Во время смуты Арсений принимал участие почти во всех государственных переворотах. Венчал на царство Лжедмитрия Первого, на которого лично возложил шапку Мономаха. Короновал Марину Мнишек, жену царя-самозванца, а потом присутствовал при расправе над ними и избрании царем Василия Шуйского. Поговаривали, что не без его участия появился в пределах Российских и Лжедмитрий II. В 1611 году Арсений возглавил московское православное духовенство, в качестве главы которого вел переговоры с польским королем Сигизмундом III на предмет посажения на Московский стол его сына Владислава. А потом верой и правдой служил польским оккупантам, но лишь до того момента, когда осознал, что дело их проиграно, и тогда вдруг явился ему образ преподобного Сергия Радонежского, предсказавший конец российских бедствий в ближайшем времени. И в конце года Арсений со всем московским духовенством радостно встречал русское войско. А в мае 1613 года встретил он Михаила Федоровича Романова с его матерью и сопроводил их до царских гробниц, где отслужил молебен. Его же подпись поставлена была на грамоте об избрании новым царем – Михаила, в венчании которого Арсений также поучаствовал. Впрочем, с этого момента звезда Элассонского стала клониться к закату, ибо Романовы архиепископа не жаловали и сослали в почетную ссылку в Суздальскую епархию. Но ведь и не повесили на Болотной и не посадили в каменный мешок на хлеб и воду где-нибудь на Валааме или Соловках, несмотря на упорные слухи, что высокопреосвященный благоволит римскому папе и даже является тайным католиком и иезуитом.
Арсений Элассонский дослушал псалом до конца и, не оборачиваясь, произнес с раздражением:
– Надо бы тебе, Паисий, как-то прекращать этот вертеп. А то, не ровен час, все монахи разбегутся. И так уже про бесовщину судачат. Лицо святой обители очернять негоже. Историю эту все одно не скрыть от государя, но лучше, если закончится она за стенами монастыря. Это совет. Решать тебе.
Арсений развернулся всем телом и посмотрел на архимандрита тяжелым, пробирающим до костей взглядом. Паисий, все это время вынужденно стоявший за спиной архиепископа, опустил голову и с поклоном, учтиво ответил:
– Я понял, Владыко!
Оба иерарха, больше не проронив ни слова, повернули обратно. Когда подходили к архимандричьим палатам, дорогу им преградил человек с заячьей губой, ведший по двору коня под уздцы. Он упал перед архиепископом на колени и, пришепетывая из-за своего физического недостатка, грубым голосом попросил:
– Благослови, Владыко!
Элассонский вяло перекрестил склоненную голову на коленях стоявшего перед ним человека.
– Благословение Господа Бога Спаса нашего Исуса Христа на рабе Божием…
– Симеоне, – назвал мужик с заячьей губой свое имя.
Архиепископ кивнул и закончил:
– …всегда ныне и присно и во веки веков!
– Аминь.
– Христос посреди нас!
– Есть и будет!
Семейка поцеловал правую руку и плечо архиепископа и, повинуясь величавому жесту владыки, довольно ухмыляясь, направился к воротам монастыря. Монастырский привратник отворил перед ним тяжелую створку ворот, выпуская гостя. Семейка легко вскочил в седло и, дав шенкелей, сорвал коня с места в карьер.
– И-и-йя – ха! – раздался уже из за стены его лихой разбойный клич, от которого привратник невольно вздрогнул, перекрестился и поспешил затворить ворота на тяжелый деревянный засов.
Глава 13. Убийство и снова убийство
Ночь пришла незвано и незаметно. Тьма сгустилась как-то вдруг. Казалось, только что закат озарял, разделяя призрачной линией, горизонты багряного с золотым отливом неба с бесконечной глубиной дремотной, темно-малахитовой тайги, и вот уже границы их оказались сильно размыты, и густая мгла поглотила все краски вечерней зари, смешав и разбавив все черным непроницаемым цветом. Монастырь дремал, погрузившись в сладкие сны, спеша насладиться несколькими короткими часами, отведенными его обитателям для отдыха.
В бледной дымке обманчивого света от едва рожденного месяца мелькнула призрачная тень. Человек, явно не желая быть замеченным, метнулся через Соборную площадь, низко прижимаясь к земле, и исчез в дверях гостевых палат. Человеком этим был слуга Глеба Морозова Васька. Проникнув в гостевые палаты, он в кромешной темноте на ощупь прошел широкие сени, натыкаясь на дубовые лавки, нащупал руками лестницу и, шепотом чертыхаясь от боли, поднялся на второй этаж. Здесь Васька немного взбодрился. В конце коридора у маленькой иконы Спаса висела зажженная лампадка, которая прорезала сумерки ровно настолько, чтобы дать возможность не свернуть себе шею, скатившись с лестницы, или не разбить голову о каменные пилястры, держащие своды палат. Васька на цыпочках подкрался к дверям спальных покоев своего хозяина и осторожно дернул медное кольцо, служившее ручкой. Дверь не поддалась. Тогда Васька потянул за темляк, вынув из-за голенища сапога тонкий и кривой засопожник. Просунув его в узкую щель, он осторожно пошевелил ножом, пытаясь нащупать щеколду. За дверью тихо звякнул крючок, и дверь отворилась. Васька, несмотря на внушительные размеры, с кошачьей грацией проник в покои Глеба и настороженно осмотрелся. Его проникновение в спальню хозяина осталось незамеченным. Он знал, что Глеб предпочитал спать один, не позволяя челяди оставаться в его покоях. Сам Глеб, обложенный со всех сторон пуховыми подушками, полусидя спал на дорогой амарантовой кровати под сенью атласного балдахина. Неприятным открытием для Васьки было нахождение в спальне монаха, сидевшего на лавке в красном углу с требником в руках. Монаха, видимо, оставили до утра читать Морозову требы, но сон сморил его задолго до рассвета. Голова инока была низко опущена. Омофор камилавки закрывал лицо, но и без этого было видно, что монах крепко задремал, посапывая и причмокивая во сне. Васька замер, размышляя, что ему делать с непрошеным свидетелем, но, подумав, решил разобраться с ним потом. Ловко перекинув кинжал из руки в руку, Васька, злобно ухмыльнувшись, направился к спящему Глебу. Но когда он подошел к Морозову вплотную, тот, почувствовав смертельную опасность, неожиданно проснулся и стал беспомощно шарить руками вокруг себя.
– Кто здесь? Я тебя знаю?
В этот момент слуга растерялся, вжал голову в плечи и испуганно отступил на шаг назад. Но, сразу же устыдившись своей слабости, глухо зарычал и бросился на Глеба. Схватив его за ворот шелковой сорочки, он поднял нож, готовый перерезать несчастному горло, когда в голову ему угодил требник, пущенный чьей-то сильной рукой. От полученного удара Васька выронил нож, отпустил свою жертву и сполз на пол. Вылезшими из орбит глазами, превозмогая гул в голове, он смотрел, как на него движется темная фигура, в которой он признал уже знакомого ему отца Феону.
– Часом не зашиб тебя, сын мой? – спокойно поинтересовался монах, глядя на убийцу ледяным взглядом.
– Ах ты ж шалава, лудъ псоватый… – зашипел Васька, хватая выпавший нож и бросаясь на обидчика.
Феона не испугался, не бросился бежать от заведомо более сильного и более молодого противника. Он одним разворотом тела ушел с линии атаки и с внешней легкостью не лишенным изящества простым шлепком ладони выбил нож из рук Васьки. Нож отлетел в сторону, воткнувшись в деревянную стойку балдахина. Не останавливаясь, инок резко потянул Ваську вниз за рукав его однорядки, после чего еще одним небрежным шлепком в лоб свалил здорового как бык соперника на пол.
– Кто тебя послал? Зачем ты хотел убить хозяина? Говори, вор.
Лицо Феоны оставалось бесстрастным, но глаза блеснули холодным стальным блеском, не сулящим убийце ничего хорошего. Васька звериным чувством преступника понял, что за внешней небрежностью и кажущейся простотой движений скрыта работа опытного воина, победить которого в честном бою у него было мало шансов. Он вообще не мог понять приемов инока, и это обстоятельство его сильно пугало. Теперь его заботило одно – вырваться из спальни хозяина. Видимо, страх наказания от людей, пославших его на убийство, был сильнее страха быть пойманным на месте преступления. Васька оскалившись в нервозной ухмылке, вскочил на ноги и, выхватив нож из стойки балдахина, снова бросился на Феону. В завязавшейся короткой схватке он успел пырнуть острым клинком левую кисть монаха и выскочить из покоев. Феона, зажав здоровой рукой порезанное запястье, поморщился то ли от боли, то ли от досады, но преследовать беглеца не стал, а вместо этого, поискав глазами, оторвал узкую полоску атласной ткани от простыней Глеба и спокойно уселся на скамью у дверей перевязывать кровоточащую рану.
– Ничего, Глеб Иванович. Опасность тебя миновала, – обратился он к растерянному стольнику, все еще сидящему на своей кровати в позе тревожного ожидания.
– Вижу, ты слышать стал?
– Кто ты, добрый человек? Как зовут тебя? – повернув голову на голос, спросил Глеб.
– Путник, – услышал он в ответ.
Васька резво бежал в сторону хозяйственного двора, спотыкаясь и падая в темноте. Достигнув приземистого строения с бойницами вместо окон, он отворил маленькую дверь в его торце и проник внутрь. Не останавливаясь, продолжил бежать по сводчатому без окон коридору с низким потолком, освещенному нещадно чадящими масляными светильниками. Выглядел Васька уставшим и сильно напуганным. Тяжело дыша и держась за ребра, он остановился около двери, более похожей на ворота со слуховым окном и калиткой, из-под которой наружу пробивался слабый свет. Отдышавшись немного, Васька тихо постучал. Спустя короткое время слуховое окно открылось, потом закрылось и застучали железные затворы. Крепкая мужская рука с драгоценным васильковым сапфиром на безымянном пальце отворила калитку, запустив слугу, после чего калитка со скрипом захлопнулась, и наступила полная тишина.
Утро в Покровской обители началось, как обычно, ни свет ни заря, без шума и суеты. Очевидно, о ночном происшествии никто ничего не знал и не слышал. Отстояв заутреню, все насельники разошлись исполнять свои послушания. На хозяйственном дворе отец Геннадий распекал двух нерадивых трудников, до сих пор не принесших дрова для бани.
– Так, отче, – чесали затылки трудники. – Вроде на прошлой неделе топили уже баню? Чего ж, опять топить?
– А ваше какое дело? – возмутился келарь, делая страшные глаза. – Когда скажу, тогда и топить будете. Аль не согласны со мной?
– Да нет, мы чего? Мы ничего! – согласно кивали головами мужики. – Прощения просим, отец-келарь. Недопетрили мы чутка. Сейчас истопим, не серчай на нас. К вечеру банька будет душевная. Амброзия, а не банька!
– Ну, то-то! – удовлетворенно произнес отец Геннадий. – Начинайте уже. Потом приду проверю.
После ухода келаря один из трудников подмигнул другому и поманил его рукой к ближайшей дровнице, сложенной под навесом у забора конюшни.
– Айда, Гавря, отсюда возьмем.
Второй трудник с сомнением покачал головой и ответил:
– Так вроде это на зиму заготовили?
– Да ну, – махнул рукой первый. – До летней поленницы идти за скотник надо, а эта тут, рядом. Возьмем десяток полешек покрупнее, никто и не заметит. К тому же тут, кажется, уже кто-то до нас поработал. Разворошили все.
Гавриил не дал уговаривать себя дважды и легко согласился, тем более что его более сообразительный приятель уже вовсю орудовал около поленницы, выбирая дрова получше. Неожиданно он замер на месте, удивленно всматриваясь внутрь разобранной им кладки.
– Ты чего, Мишко? – дернул его сзади за рубаху приятель.
– Да не знаю я, – ответил он с сомнением в голосе. – А ну-ка, Гавря, подсоби. Тут лежит чего-то.
Вдвоем они схватились за нечто тяжелое, заваленное дровами, и потянули наружу. Поленница зашаталась, накренилась и рассыпалась с грохотом, утянув за собой обоих трудников и их страшный груз. Вскочив на ноги, Мишка и Гаврила стали суетливо креститься, с ужасом глядя на то, что выпало из развалившейся кладки. На земле поверх поленьев лежал мертвый слуга Глеба Морозова в залитой кровью косоворотке.
– Что же это, а, Мишко? – спросил более робкий и нерешительный Гаврила у своего приятеля.
– Душегубство! – коротко и мрачно ответил Мишка, с трудом оторвав взгляд от трупа. – Давай, зови людей…
Глава 14. Подозрения
Отец Феона и увязавшийся за ним любопытный Маврикий поспешили на хозяйственный двор, как только до них дошла новость об убийстве слуги. Придя на место, Феона разогнал всех любопытствующих и праздношатающихся зевак, которые, к его сожалению, уже успели натоптать вокруг места преступления кучу следов, и принялся обследовать труп Васьки. Васька лежал ничком, широко раскинув руки и ноги. Лежал, где оставили нашедшие его трудники. Никто из пришедших посмотреть так и не решился приблизиться к трупу. Феона присел на корточки рядом с телом, осмотрел его внимательно, потом при помощи Маврикия перевернул на спину. Тело было тяжелое и уже изрядно окоченевшее. Феона заметил, что на лице убитого застыло выражение обычного удивления, словно человека обманули, и эта мысль была последней, о чем он подумал перед смертью.
Изучая труп слуги, Феона приподнял подол окровавленной рубахи, оголяя его могучую волосатую грудь с коростой запекшейся крови.
– Удар сильный. Единственный и точный, – произнес он вслух, указывая Маврикию на рану в груди. – Видишь, плашмя аккуратно между ребер?
Феона положил на тело слуги руку между левым соском и смертельной раной.
– Ровно на два пальца ниже левого соска, – сказал он. – Прямо в сердце!
Маврикий сглотнул комок в горле и, завороженно глядя на рану, спросил инока:
– И что это значит, отец Феона?
Феона, запахнув обратно подол рубахи, посмотрел на своего молодого помощника и спокойно пояснил:
– А значит это, что преступник наш либо опытный убийца, либо военный, с отменным мастерством поединщика! Однако, судя по тому, что рана сквозная и орудием убийства скорее всего служил драгунский палаш, я больше склоняюсь ко второму предположению…
Маврикий был искренне поражен и напуган выводами учителя. Он с ужасом прошептал:
– И что, он сейчас здесь? В обители?
Отец Феона пожал плечами.
– Скорее всего. Видишь, кроме как на рубахе, нигде крови нет? Значит, убит давно, просто лежал где-то, а уже под утро перенесен и спрятан в поленницу.
– Так покойный-то тяжелый. Пудов шесть, не меньше. Трудно такого одному спрятать.
– Молодец, Маврикий, здраво мыслишь! – похвалил послушника Феона. – Получается, преступник был не один.
От подобной догадки Маврикий невольно поежился, а Феона повернулся к стоявшим в стороне трудникам, нашедшим тело, и спросил у бойкого Мишки:
– Скажи, сын мой, как часто пользовались этой поленницей?
Мишка крякнул досадливо, озадаченно почесал затылок, но решил не скрывать правды.
– Да вообще не пользовались. До зимы-то уж точно не должны были. Просто отец келарь велел с утра баньку затопить. Я пошел, смотрю, несколько бревен на земле валяются. Коль так думаю, отсюда и возьму. А тут такое дело!
– Понимаешь, Маврикий? – удовлетворенно произнес Феона, не оборачиваясь к послушнику.
– Ну да, убивец думал, до зимы не найдут!
– До зимы, не до зимы, но на какое-то время он точно рассчитывал…
Феона уже закончил осматривать тело, накрыв его услужливо принесенной кем-то со скотника дерюгой, когда к месту происшествия пришел архимандрит. Он был молчалив и суров. Очевидно, что уже был в курсе случившегося. И это его сильно раздражало и нервировало. Едва взглянув на труп, он передернул плечами, перекрестился и поспешил отойти в сторону. Собравшиеся на дворе стали подходить к нему за благословением. Подошел и отец Феона.
– Благослови, отец Паисий! – сказал он с поклоном.
Бросив на инока отчужденный взгляд, архимандрит сделал ему молчаливый знак следовать за собой и направился в сторону нижней анфилады монастырского двора. Феона направился следом, почтительно держась немного позади отца-наместника. Они прошли ажурные кованые ворота внутренней стены и оказались в роскошном архиерейском саду, живописными каскадами террас спускавшемся к самому берегу Чухломского озера. Прогуливаясь по ухоженным дорожкам сада мимо редких по красоте цветов и растений, собранных монастырскими садовниками в самых отдаленных частях страны, архимандрит задержался около одного невзрачного с виду куста шиповника. Постоял немного, глядя на уже отцветающие бледно-розовые бутоны, и неожиданно спросил:
– А знаешь, отец Феона, в Англии этот шиповник называют розой Московита?
Отец Феона, внимательно глядя в глаза настоятелю, уклончиво ответил:
– Интересно! Никогда о том не слышал.
Архимандрит, неспешно обходя кусты по кругу и трогая рукой осыпающиеся от его прикосновений нежные лепестки роз, продолжил говорить, не глядя в глаза Феоне:
– Да. Московита. Отец-аптекарь три года назад возил англичанина Традесканта на Ягру, там они эти кусты и заприметили. Он говорит, ты интересовался отравлением.
Отец Феона изобразил на лице искреннее удивление и переспросил Паисия:
– Кто интересовался?
Архимандрит в первый раз за весь разговор прямо посмотрел в глаза собеседнику и твердо с нажимом в голосе повторил:
– Ты. Так отец Василий говорит, аптекарь. Ты спрашивал, знает ли он яд, которым был отравлен Глеб Морозов.
Жесткие нотки в голосе нисколько не смутили отца Феону. Выдержав взгляд архимандрита, он спокойно ответил ему, глядя прямо в глаза:
– Не совсем так, отче. Я спрашивал, что он думает о произошедшем. Про отравление сказал сам отец Василий.
Архимандрит не стал играть в гляделки с монахом и, вернувшись к разглядыванию розы, утвердительно покачал головой.
– Да-да, конечно. Именно так он и сказал. А уместно мне будет спросить еще об одном?
– Спрашивай, отче, – с поклоном ответил отец Феона, уже приблизительно понимая, о чем будет говорить с ним настоятель монастыря.
Архимандрит развернулся и неспешно пошел прочь из сада, так же молча поманив за собой собеседника. Подходя с анфиладе, он, не оборачиваясь, задал ожидаемый вопрос:
– Как долго ты и твои спутники будут еще пребывать в нашей обители? Пойми правильно. Нас это не то чтобы беспокоит. Просто хотелось бы знать заранее.
Отец Феона, потупив глаза, едва заметно улыбнулся.
– Я прекрасно понимаю, отец-наместник, – ответил он со всей учтивостью. – Прошу еще пару дней, пока ноги отца Прокопия не смогут выдержать долгое путешествие обратно.
Архимандрит, которому, видимо, весь этот разговор был тягостен и неприятен, поспешно согласился, словно опасаясь, что у Феоны могут возникнуть еще какие-либо обстоятельства, отдаляющие их отъезд.
– Прекрасно! – воскликнул он удовлетворенно. – Так и решим. Еще два дня.
– А что с рукой, отец Феона? – спросил он как бы невзначай, указав на перевязанное запястье инока.
Здоровой рукой Феона беспечно отмахнулся от вопроса Паисия.
– Порезался, отче. О скобу дверную в келье, – ответил он с невинной улыбкой на лице.
Архимандрит Паисий понимающе кивнул головой, но по глазам было видно, что он не верит словам, сказанным его собеседником. Выйдя из монастырского сада, они, учтиво раскланявшись друг с другом, разошлись в разные стороны, сославшись на неотложные дела, ожидавшие своего исполнения.
Между тем с хозяйственного двора трудники уже свезли в холодную при монастырской божедомке тело убитого Васьки и даже успели собрать заново разрушенную дровницу. Со стороны церкви Николы-угодника доносилось одинокое, уже привычное всем распевание псалмов горемычным стольником. А в архиерейском саду порыв ветра со стороны Чухломского озера сорвал последние лепестки с кустов розы Московита и закружил их по садовым дорожкам в причудливой и веселой гальярде, которую, наверное, отплясывал при английском дворе и сам королевский ботаник и пошлый шпион Традескант, жаждавший русских секретов и богатств, а в результате угодивший на войну с алжирскими пиратами и едва унесший оттуда ноги. Русские секреты дорого стоили и не многим они пришлись по карману. Взбудораженный с утра монастырь к полудню успокоился. Никому не хотелось думать о происшествиях, слишком часто в последнее время случавшихся в обители. Монахи молились, чтобы в этот день никаких событий больше не было.
Глава 15. Запоздалые решения
В покоях архимандрита в тяжелых бронзовых канделябрах потрескивали ароматные восковые свечи. В сочетании с плотно задернутыми парчовыми портьерами они создавали в помещении обстановку мягкого сумрака и таинственности. За большим дубовым столом, вальяжно развалившись в хозяйском кресле, Арсений Элассонский читал наскоро составленный монастырскими дознавателями отчет по убийству слуги Глеба Морозова. Лицо архиепископа за все время чтения оставалось непроницаемым, как маска Вольто итальянской комедии дель арте. Трудно было понять, был ли он доволен написанным, гневался или оставался равнодушен к прочитанному. Пока Владыка был погружен в чтение документа, мимо него без остановки прохаживался архимандрит Паисий, нервно потирая ладони и бросая косые взгляды на начальника.
– Ты, отец-наместник, сядь, – надменно и сухо бросил архиепископ Паисию, не отрываясь от чтения. – А то мельтешишь, только ветер гоняешь.
Архимандрит, остановленный этой неблагосклонной к себе репликой, послушно сел на соседнее кресло и, проведя ладонью по потному лбу, не удержавшись, стал жаловаться Арсению:
– Покой потерял, Владыко! Прости Христа ради! Не сдержался. Мало мне одного ожившего покойника, так и второй подоспел. И этот точно не оживет!
Архиепископ небрежно бросил свиток на стол и, холодно глядя на Паисия, ответил:
– А я тебе говорил. Помнишь?
– Все помню, Владыко! – нервно вскакивая с кресла, воскликнул архимандрит. – Твоя правда. Пора заканчивать с этим вертепом. Монахи шепчутся про бесовщину, трудники боятся на работу ходить. Их Глеб до жути пугает. Скоро в обители, кроме меня, только старики в богадельне останутся и те только потому, что им бежать некуда. С твоего разрешения вызвал я на разговор Авдотью Морозову.
Арсений Элассонский кивнул головой в знак согласия.
– Это твоя обитель. Тебе и решать.
Не успел архиепископ закончить этой фразы, как в дверь просунулась хитрая козлинобородая физиономия протодьякона. Глядя в неопределенное место, он с поспешным коротким поклоном сообщил:
– Отец-наместник, Авдотья Морозова пришла, звать аль нет?
Паисий вопросительно посмотрел на архиепископа и, дождавшись его разрешительного кивка, сказал с выдохом, устало потирая глаза:
– Зови. Пусть заходит.
Протодьякон кивнул и исчез за дверью, спустя короткое время он появился снова. Вместе с ним в покои вошла растерянная и настороженная Авдотья Морозова. Она уже не походила на ту капризную самоуверенную боярыню, какой была еще несколько дней назад. Вместо этого осунувшееся лицо, лихорадочная бледность и красные, то ли от бессонных ночей, то ли от бесконечных слез глаза превратили ее в призрак, бестелесное отражение ее прежней дивной красавицы.
Авдотья, поклонившись низко в пояс, подошла к архиепископу за благословением.
– Благослови, Владыко!
Пока Арсений осенял Морозову крестным знамением и произносил слова молитвы, Паисий перешептывался о чем-то с протодьяконом, который, выслушав все указания, поспешно вышел из покоев, плотно закрыв за собой дверь. Увидев, что архиепископ закончил с благословением и вернулся в свое кресло за столом, Паисий мягким и назидательным голосом обратился к Авдотье, стоящей в растерянности посередине кельи:
– В прошлый раз, дочь моя, ты выказывала большое желание покинуть нашу обитель, так ли?
– Так, отче. Ты сам запретил мне даже думать об этом… – хмуро, исподлобья глядя на архимандрита, ответила Авдотья.
Паисий тепло, по-отечески улыбнулся, погладив Авдотью по голове, и примирительно произнес:
– Я ничего не запрещаю, я лишь настоятельно советую. Я рассказал о твоем желании владыке Арсению. Скажи, не передумала ли ты уехать?
Авдотья вздрогнула и, с надеждой глядя на архиепископа, взволнованно заговорила сбивчивой скороговоркой:
– Нет, Высокопреосвященный Владыко! Не передумала, нет…
– Ты можешь ехать, – произнес Паисий в спину Авдотьи с раздражением.
Авдотья, видимо, осознав свою бестактность, живо повернулась к отцу-наместнику и, умоляюще сложив руки, едва не плача от счастья спросила, заглядывая ему в глаза:
– Когда? Когда могу?
– Когда посчитаешь возможным. Хоть завтра утром, – ответил Паисий, пожимая плечами.
Обрадованная этой новостью Авдотья сначала закрыла лицо руками, едва не прыгая на месте как малый ребенок, потом, развернувшись лицом к архиепископу Арсению, с благодарностью упала перед ним на колени, оживленно и ликующе щебеча первые попавшиеся ей в голову слова признательности.
Архимандрит, желая скрыть обиду, которая вдруг нахлынула на него, отошел в сторону и, отдернув тяжелую портьеру, настежь открыл окно. Порыв ветра, ворвавшийся внутрь, заставил трепетать свечи в канделябрах и смахнул со стола отчет монастырских дознавателей. Пространство вокруг наполнилось запахами свежескошенного сена и копченой рыбы, парного молока и сосновой смолы. Паисий с тоской посмотрел на алмазную рябь Чухломского озера, по которому порывы ветра гнали и кружили первые опавшие листья. Перевел взгляд на вздорную, гомонящую и гогочущую стаю диких серых гусей, облюбовавших себе гнездовье рядом с монастырем. Мельком взглянул на качающие темно-зелеными кронами величественные сосны заповедного бора, с двух сторон подступившего к стенам обители.
– Скоро уже и осень! – вздохнув, не к месту подумал Паисий и захлопнул окно.
А вечером пономарь Покровского собора Петр по прозвищу Развисляй был до полусмерти напуган странным схимником, появившимся сразу после заката из ниоткуда и молча ходившим по собору, кропя его святой водой. После тихо вошедшего в Царские врата и растворившегося во тьме церковного алтаря. Пономарь поднял страшный шум. Все бы можно было списать на игру его разгоряченного сознания, зная слабость пономаря к горячительным напиткам, но иноки, работавшие на скотном дворе, подтвердили слова старого пьянчужки, заявив, что тоже видели схимника, ходящего по внешней стене монастыря и кропившего стены святой водой. Обитатели монастыря напряглись и насторожились, ожидая новых неприятностей, и те не преминули случиться.
Глава 16. Незваный гость
Той же ночью покой обитателей монастыря очередной раз был потревожен самым возмутительным и непристойным образом. Когда глубокий сон сморил даже самых стойких и страдающих бессонницей иноков, ворота обители неожиданно сотряслись от громкого продолжительного стука. Грохот был настолько сильный, словно стучали палицей или перначом. Спустя непродолжительное время, стук повторился и уже не заканчивался. Из небольшого помещения, расположенного под каменной лестницей, ведущей на монастырскую стену, вышел заспанный привратник с фонарем в руках. Он недовольно ворчал, сердито постукивая на ходу деревянными плесницами по каменной мостовой. Подойдя к воротам, привратник отворил маленькое слуховое оконце и возмущенно выговорил нарушителям покоя:
– Головой стучи! Кто посмел? В обитель Божью. Ночью! Как в кабак, прости Господи! Ничего святого у людей…
С той стороны ворот грубый и властный голос окончательно взбодрил его приказом, не терпящим возражений:
– Открывай давай. Ослеп, что ли? Боярин Борис Салтыков, двоюродный брат государя, со свитой пожаловал.
Ворчливый привратник поспешно отворил настежь ворота, все же не преминув сказать свое слово.
– А почем я знаю? Может, лиходеи какие по ночам шляются?
Во двор заехал всадник на гнедой башкирской кобыле. Одет он был по-военному, но без оружия, зато на кожаном ремешке с руки у него болтался устрашающего вида пернач, которым он, видно, и колотил в ворота. Всадник с усмешкой посмотрел на ершистого привратника и язвительно произнес, лошадью оттесняя его от ворот:
– Открывал тогда зачем, коль не знал? Сторож… – махнул он рукой на монаха. – Бить дурака жаль кулака!
В это время на монастырский двор уже заезжали всадники и телеги обоза. Среди группы богато одетых кавалеристов выделялся один, одетый с особой пышностью. Справедливо рассудив, что это и есть боярин Салтыков, обиженный привратник, не тратя время на препирательства со слугой, отправился прямо к господину. Подслеповато щурясь от света фонаря, поднятого над головой, чернец спросил хмуро и неприветливо:
– Ты, что ли, боярин Салтыков будешь?
Еще довольно молодой, но уже седеющий и полнеющий вельможа в багряном польском жупане, украшенном золотыми кистями и крупным жемчугом, ловко спрыгнул с белого аргамака и, удивленно взглянув на монаха, кивнул.
– Ну я, а что?
– Что же людишки твои без всякого почтения к сану пребывают? – осуждающе покачал головой привратник. – Нехорошо это. Негоже мирянину инока поносить. Господь накажет!
Салтыков не стал выяснять обстоятельства ссоры, послужившей поводом к обиде старого монаха, вместо этого он почтительно склонил голову и вежливо произнес:
– Прости их, честной отец! Сам знаешь, глупая речь не пословица. Они у меня как дети неразумные. Всему учить надо.
Удовлетворившись этим извинением, монах сухо произнес:
– Бог простит! – и удалился к настежь открытым воротам, через которые все ехали и ехали слуги боярина.
Между тем привлеченный очередным ночным шумом по монастырскому двору, опираясь на архиерейский посох, быстрым шагом шел встревоженный архимандрит Паисий, сопровождаемый заспанным, зевающим во весь рот протодьяконом.
– Борис Михайлович, каким ветром? Не чаял я увидеть тебя здесь!
– Доброго здоровья, отец Паисий! Прошу молитв твоих! – поцеловав руку и плечо архимандрита, ответил Борис Салтыков. – Был я, видишь ли, в Галиче по делам Приказа государева, когда донесли до меня худую весть о родиче нашем Глебе Морозове. Вот я и поспешил к тебе. Аль не рад гостю?
Салтыков метнул в сторону архимандрита быстрый колючий взгляд, который сменила доброжелательная улыбка.
– Господь с тобой, боярин. В моей обители тебе всегда рады, – обиженно всплеснул руками Паисий, изображая бесхитростное простодушие.
– Отрадно слышать! – ответил удовлетворенный боярин, продолжая вежливо улыбаться. – А сейчас, ежели ты, отче, не против, хочу проведать несчастного Глеба. Посмотреть на скорбь его…
Это предложение искренне удивило архимандрита, он растерянно посмотрел на Салтыкова, после чего перевел взгляд на не менее удивленного протодьякона и воскликнул обескураженно, разведя ладони рук в разные стороны:
– Сейчас? Посередь ночи?
Борис Салтыков, не переставая улыбаться, утвердительно кивнул.
– А почему нет? – спросил спокойно. – Мне рассказывали, что он вообще не спит, только псалмы поет. Значит, и сон не потревожим.
В это время за спиной боярина, как черт из ладанки, возник Семка Грязнов по кличке «Заячья губа», которого обитатели монастыря ранее уже успели заприметить, а с ним несколько крепких слуг с мрачными ряхами, не сулившими ничего хорошего тем, кто посмел бы перечить слову хозяина. Паисий посмотрел на них исподлобья и молча повернул в сторону гостевых палат. Салтыков со своей свитой двинулся следом.
Подойдя к покоям стольника, архимандрит сделал гостям знак остановиться и сохранять тишину. Пришедшие поневоле напряглись, прислушиваясь к происходящему. Из кельи доносилось хриплое пение Богородичных стихов, приглушенное толстыми стенами и дубовыми дверьми. Постояв немного, Паисий мягко отворил дверь и вошел внутрь. Салтыков со своей свитой, не колеблясь, последовали за настоятелем. В покоях стояла духота и марево от десятка коптящих свечей и воскуренного фимиама. Дежурный инок, сидящий в дальнем углу с псалтырью в руках, слегка разомлев, даже не сразу заметил вошедших посетителей. Сам же Глеб Морозов, по-прежнему не открывая глаз, в одной исподней рубахе, босиком ходил по кругу и пел:
Ошеломленный увиденным, Салтыков переводил растерянный взгляд с ходящего по кругу и поющего Морозова на стоявшего рядом с ним молчаливого и бесстрастного Паисия, не понимая, что предпринять. Тем временем Глеб остановился перед Салтыковым, прервав пение. Теперь они стояли напротив друг друга на расстоянии не более одного аршина. Салтыков даже почувствовал у себя на щеке холодное дыхание стольника. Точно прикоснулся в жаркий полдень к ледяной сосульке. Внезапно Глеб открыл глаза. Всех, кто это увидел, пронзил дикий ужас. Зрачки Глеба были величиной с просяное зернышко. Он смотрел ими на Бориса пристально и сосредоточенно, словно полоз на мышь.
– Петр же познав Его, яко Господь есть… – произнес Глеб, с угрозой делая шаг вперед.
Оторопевший Салтыков испуганно сделал шаг назад, но, оступившись о задранную половицу, с грохотом упал навзничь. Лицо его перекосило от ужаса. С воем он стал отползать на локтях от надвигающегося Морозова, призывая слуг на помощь. Но всегда верная челядь на этот раз, спотыкаясь и подталкивая друг друга в бока и спины, стремительно выбежала прочь из кельи, бросив своего хозяина на произвол судьбы. Архимандрит и дежуривший в келье больного инок в то время стояли как вкопанные, открыв рты от удивления, и также не могли прийти на помощь устрашенному боярину, потеряв от наступившей оторопи способность передвигаться.
Глеб встал над лежащим Салтыковым, смерил его своим кошмарным взглядом и, подняв голову, издал протяжный, леденящий кровь нечеловеческий вой. Из его глаз и ушей потекли тонкие струйки крови, капая на белоснежную исподнюю рубаху и до блеска отполированный пол. На губах Глеба выступила кровавая пена, тело передернулось в сильных судорогах. Он воскликнул что-то нечленораздельное и мертвым упал на вопящего от страха Бориса.
Глава 17. Новая метла
Худые вести не лежат на месте. К заутрене в монастыре уже на каждом углу судачили о знатном ночном госте и об умершем во второй раз за последние несколько дней стольнике Морозове. Всех интересовало, окончательно ли на этот раз помер царский спальник или же еще раз воскреснет по прошествии некоторого времени, и зачем так спешно приехал в монастырь боярин Салтыков. Вельможа знатнейший, бывший до возвращения из польского плена патриарха Филарета едва ли не первым человеком в государстве, да сохранивший пока немало от прежних царских милостей.
Солнечным и пригожим утром, сразу после заутрене, у внешнего притвора Покровского собора собрались все монастырские насельники. Напряженным молчанием они встретили вышедших к ним из дверей храма на паперть архимандрита Паисия с клиром и боярина Бориса Салтыкова с несколькими доверенными лицами из ближайшего его окружения. Немного поодаль от них в походном кресле уже восседал архиепископ Арсений Элассонский, окруженный своей челядью.
Борис Салтыков, давно пришедший в себя после ночных неприятностей, был меж тем хмур и неприветлив. Он вышел к народу, толпящемуся внизу, даже не пытаясь замаскировать стальных ноток в своем голосе.
– Сегодня ночью в монастыре при странных обстоятельствах скончался мой сродник, стольник Глеб Морозов, – начал свою речь Салтыков.
Архимандрит Паисий нервно вздрогнул и посмотрел по сторонам. Встретившись глазами с Арсением Элассонским, наблюдавшим за происходящим с откровенным интересом, он отвел взгляд в сторону, недовольно хмурясь.
– А вчера прямо в обители кто-то зарезал слугу Глеба и спрятал тело в поленнице дров. Не слишком ли много смертей за один день? – задал вопрос Салтыков, сурово глядя на собравшихся. – Преступление это тем более предерзостное, что совершено оно против знатного вельможи и друга государя. Надеюсь, все понимают, что такие события не могут остаться без последствий. Я как руководитель приказа Большого дворца и ближний к государю человек, беру расследование в свои руки. Отныне и до его завершения никто не имеет права покидать обитель без разрешения.
По рядам монастырской братии пронеслись глухой ропот, шевеление и перешептывание.
– Вы все подозреваемые! – без тени улыбки закончил свое обращение царский вельможа и, надменно махнув рукой, дал понять, что разговор окончен и люди могут расходиться.
Притихшие и не на шутку испуганные таким поворотом событий, обитатели монастыря стали небольшими группами поспешно расходиться. Отец Феона вместе со старцем Прокопием, послушником Маврикием и догнавшим их отцом-келарем покидали Соборную площадь одними из последних, ведя негромкий разговор о событиях последних дней, свидетелями и участниками которых они невольно оказались.
Феона, не видя пользы в праздности, предпочитал слушать, нежели говорить. Немного отстав от товарищей, он пытливо смотрел по сторонам, размышляя при этом о том, о чем его спутники не знали и даже не догадывались. Он думал о том, что совершенное преступление, которое сначала показалось ему вполне заурядным, на деле оказалось совсем не простой историей, полной загадок и противоречий, а каждый новый человек, возникавший в дознании, только усиливал путаницу и неразбериху. Чутье и опыт подсказывали Феоне, что это только начало. Неожиданности еще будут. Видимо, будут и трупы. Вряд ли тот, кто для достижения цели, не задумываясь, отправил на тот свет двоих, испытает сомнения, если потребуются новые жертвы.
Бросив взгляд на распахнутые настежь ворота хозяйственного двора, Феона увидел стоящего около приземистого серого здания с зарешеченными бойницами не раз уже замеченного им ранее человека в епанче с накинутым на голову капюшоном. И опять ему почудилось, что под плащом незнакомец скрывал тяжелый драгунский палаш. Незнакомец неподвижно стоял, прислонившись плечом к косяку двери, и внимательно наблюдал за Феоной и его спутниками. Заинтригованный инок спросил у отца-келаря, идущего впереди, взявши старца Прокопия под руку:
– Отец Геннадий, а что там?
Феона показал рукой в сторону серого здания. Келарь обернулся, проследил его жест и, суеверно крестясь, ответил:
– Там что? Лучше тебе, отец Феона, не знать об этом!
– И все же? – настаивал упрямый монах.
– Там тюрьма! – коротко ответил отец Геннадий и отвернулся, давая понять, что больше ничего о том месте говорить не желает.
Феона усмехнулся в ответ на тот мистический страх, который испытывал келарь перед внутренней монастырской темницей, и еще раз окинул ее взглядом. Незнакомец все еще стоял у дверей, не сводя с монаха скрытого капюшоном взгляда. По спине Феоны от головы к ногам пробежала колючая, обжигающая волна и вернулась обратно крупными мурашками во всем теле. Такое с ним случалось только перед серьезной битвой или опасным заданием, когда требовались организация и полная самоотдача.
– Ну вот, с Божьей помощью наконец и началось! – подумал он и ускорил шаг, догоняя своих товарищей.
Как только Соборную площадь покинули последние из собравшихся на ней людей, архиепископ Арсений встал с кресла и, подойдя к Салтыкову, спесиво произнес, высокомерно задрав вверх голову:
– Надеюсь, боярин, нас твое распоряжение не касается? Мы рассчитываем сегодня же отбыть в Кострому, ко двору государя.
Борис Салтыков в ответ на надменное обращение к себе архиепископа ответил ему с ухмылкой, которая мгновенно остудила спесь и горячность владыки:
– Разумеется, Владыко. Это твое право. С истинной любовью о Господе пребывая, я лично приду проводить тебя в дорогу со всем почтением многогрешного и недостойного богомольца.
– Да-да, конечно, сын мой, – растерянно и отчужденно произнес архиепископ, сходя по ступеням храма в сопровождении своего клира. Спустя короткое время на Соборной площади не осталось ни одного человека.
Глава 18. На женской половине
Ближе к полудню на женской половине гостевых палат, отведенных Морозовым, в небольшой светлице красиво и грустно играла вошедшая совсем недавно в моду среди представителей московской знати колесная лира. Юная простоволосая служанка Авдотьи Морозовой сидела на лавке у входа, играла и пела не сильным, но очень выразительным голосом:
Авдотья Морозова, во вдовьих одеждах сидевшая на лавке около небольшого окна с приподнятым надвижным стеклом, молча смотрела, как сидящая напротив молодая дородная мамка кормила пышной грудью ее любимое чадо, ее Петрушу. Глаза ее не выражали при этом ничего, кроме безграничной материнской любви к сыну, а вот лицо осунулось и потускнело, лоб прорезали неглубокие, но заметные морщины, а в уголках губ образовались тягостные складки. Авдотья выглядела изможденной и надломленной. Впрочем, возможно, так только казалось. Ибо была она урожденной княжной Сицкой, чей древний род всегда отличался особой строптивостью и несгибаемым упрямством, во многом не уступающим по силе упорству и воле.
В светлицу, стуча чеботками, ворвалась запыхавшаяся дворовая девка Морозовых. Была она круглолица и ряба, одета в красную рубаху и коричневую поневу о трех ергах, говоривших о том, что девица уже сватанная. Не разбирая дороги, она впопыхах налетела на угол большого резного стола, покрытого белоснежной скатертью, сшибла табурет и, почесывая отбитый бок, отвесила хозяйке поспешный земной поклон.
– Матушка, боярин Борис Салтыков просит принять!
Напуганный шумом Петруша оторвался от влажной, капающей молоком сиськи кормилицы и завопил благим матом, пиная пеленки. Авдотья вздрогнула то ли от крика сына, то ли от новости, принесенной служанкой, и настороженно спросила:
– Где он?
– Дык в горнице, матушка! Ждет, – растерянно моргая глазами, ответила девка, указывая рукой на дверь.
– Ну пусть заходит, коли ждет, – велела Авдотья, прикусив нижнюю губу.
– Ага! – суетливо закивала головой девушка и бросилась отворять вельможе дверь, по дороге задев и скинув со стола деревянное блюдо с клубками разноцветных ниток. Но не успела она добежать, как дверь отворилась и на пороге возник Борис Салтыков. Вытянув перед собой руки, со скорбной миной на лице он направился к Авдотье. При этом весь он был такой «кислый», слюнявый и неестественный, что Морозова невольно поморщилась и отстранилась, когда боярин по русскому обычаю троекратно облобызал ее.
– Голубица моя! Авдотьюшка! – произнес Салтыков со слезой в голосе. – Все знаю… Горе! Нет слов. Просто как обухом по темечку. Еще ведь пару недель назад на охоту вместе с царем ездили и вот пожалуйста! Глеб, Глеб, да будет земля тебе пухом.
Авдотья, бросив исподлобья на Салтыкова колючий взгляд, произнесла отчужденно:
– Не ожидала я тебя, Борис Михайлович, тут увидеть! Как же ты добрался так быстро?
Прежде чем ответить, Салтыков осмотрел светелку грозным взглядом и молча кивнул, указав служанкам на дверь. Без слов поняв, что от них требуется, те поспешно удалились в коридор, плотно затворив за собой двери в покои. Боярин, удовлетворившись исполнением его требования, присел на скамью рядом с Авдотьей и ответил без прежней сусальности в голосе:
– Недалеко тут был. Как услышал, так сразу и приехал. Ты знаешь, как я любил Глеба! Он мне дороже родного брата. Что я теперь Государю скажу? А ведь он спросит. Еще как спросит! Так что, сестрица, я этих убивцев, отравителей подлых из-под земли достану. Они у меня собственный яд жрать будут и молить о смерти как о милости. Это я умею. Можешь мне поверить!
Лицо Бориса выражало гнев и решительность, видно было, что он не шутит, говоря о пытках и наказании.
– А с чего, боярин, ты решил, что это отравление? Разве есть тому свидетельство от людей знающих?
Борис, поперхнувшись словом, удивленно уперся в Морозову немигающим взглядом. Видно было, что он подбирал подходящий ответ, но не сразу нашел его. Наконец нежно взяв руку Авдотьи в свою ладонь, он произнес с назидательной ухмылкой:
– За свою жизнь, сударыня, я видел достаточно случайных смертей, чтобы понять, что случайных смертей не бывает. Всегда есть тот, кому эта смерть очень выгодна.
– И кому в таком случае была выгодна смерть Глеба? – спросила Авдотья, освобождая свою руку из потной ладони боярина.
Салтыков нахмурился и ответил, вероятно, немного резче, чем сам того хотел:
– Это мы как раз с благословения Божия в ближайшее время и выясним, милая моя Доня.
Тон Салтыкова и настроение самой Авдотьи Морозовой подстегнули ее к ответной дерзости.
– Боярин, – с возмущением воскликнула Авдотья. – Так меня только в семье самые близкие называть могут.
Сообразив, что разговор стал принимать нежелательный поворот, Салтыков решил сгладить неловкость и произнес примирительно:
– Ну, хорошо, Авдотья Алексеевна, но разве я чужой вашей семье? Подумай! Создатель не дал мне наследника. Придет время, все твоему Пете отдам, потому что люблю его, как сына…
Но Авдотья в этот день не была настроена улаживать с Салтыковым возникшую к нему враждебность. В ответ на словоизлияния Бориса она язвительно прервала его:
– Борис Михайлович, почто зря воздух сотрясать? В народе говорят: «Шурин по зяте не наследник». Не обессудь, боярин. Устала я, хочу одна побыть. Скажи, не встречал ли ты мою кормилицу, Меланью? С утра не объявлялась.
– Напрасно ты так, Авдотья Алексеевна, – произнес он обиженно. – Намерения мои чисты, и ты еще не раз убедишься в этом. А Меланью твою с утра взяли для допроса по следственному делу. Спросят, что нужно, и отпустят.
Салтыков поднялся со скамьи, в пояс поклонился опешившей от его ответа Авдотье и вышел из светлицы, не закрыв за собой дверь.
Глава 19. Арест
Вечерняя служба оказалась скомканной. На ней не присутствовали ни архиепископ Арсений, ни архимандрит Паисий. Иеромонах, ведший службу, был молод и неопытен. Он постоянно сбивался и путался, а в результате закончил раньше обычного. Но монахи и послушники, выходящие из храма, кажется, этого даже не заметили. Они живо, хотя и шепотом, обсуждали события последних дней, которые теперь трогали их больше монастырского устава.
Маврикия, чинно шедшего позади Феоны и Прокопия, догнал знакомый послушник из местной братии. Поравнявшись с Маврикием, он степенно поклонился и произнес простуженным голосом:
– Спасайся, брат Маврикий!
– Спаси Христос, брат Варлаам! Что нового слышно? – ответил Маврикий, кланяясь в ответ и вопросительно глядя на своего знакомого.
Послушник Варлаам, загадочно прищурившись, перешел на шепот и жаркой скороговоркой выпалил наболевшее:
– Со всем моим почтением, брат Маврикий, должен сказать, что совсем не богоугодные дела творятся в нашей обители! Холопья Салтыковы ведут себя надменно и недостойно. Бражничают, сквернословят. Ходят в трапезную не в первую и не вторую трапезу, а когда пожелают и требуют пищи. Откажешь, сразу кулаком в ухо. Отец настоятель молчит пока, а братия уже роптать начала. Ежели чего, то я, пожалуй, тоже начну…
Договорить он не успел, заметив, что к ним стремительным шагом приближаются отец-келарь и два стрельца из свиты Салтыкова. Варлаам прикусил на полуслове свой язык и поспешил раствориться в толпе иноков, идущих со службы. Подошедший отец-келарь выглядел растерянно, если не сказать больше, он был потрясен и обескуражен.
– Отец Феона, – произнес он взволнованно, – по твою душу пришли! Я говорю, может, ошибка какая?
Он показал рукой на стрельцов, старший из которых с грозно надвинутой на брови малиновой шапкой подошел к Феоне, и голосом, не терпящим возражений, приказал:
– Честной отец, предлагаю тебе пойти с нами, не задавая лишних вопросов!
Монахи, оказавшиеся в тот момент рядом с Феоной, испуганно переглянулись и невольно сжались, втянув голову в плечи, но сам Феона оставался невозмутимым и остудил пыл стрельцов холодным ответом:
– Как же не задавать лишних вопросов, когда мне не сказали, куда и зачем идти? Без объяснений, дети мои, я вынужден предложить вам проследовать обратно, точно так же, как и сюда. То есть без меня.
Второй стрелец, видя замешательство своего старшего товарища ответом заносчивого монаха, пришел ему на помощь, нехотя пояснив:
– Для дознания велено тебя, отче, привести в тюрьму к судье Никите Рындину, который с тебя показания снимать будет.
На этот раз Феона был действительно поражен и даже не скрывал этого.
– Как? Какому судье? – с изумлением переспросил он.
– Рындину Никите, – повторил стрелец и тут же, получив тычок от старшего товарища, прикусил язык.
– Что, знаешь его? Тени прошлого, да? – настороженно спросил отец Прокопий, глядя на Феону.
– Даже не знаю, что сказать, – погрузившись в воспоминания, ответил он. – Иным теням лучше бы оставаться там, куда они были отправлены.
– Это куда, отец Феона? – влез в разговор наивный Маврикий.
– В преисподнюю, Маврикий. Прямо в ад!
Лицо Феоны мгновенно посуровело, Маврикий суеверно перекрестился и испуганно посмотрел на нетерпеливо топтавшихся на месте стрельцов.
– А еще сказано, что ежели ты вдруг сопротивляться надумаешь, то доставить тебя на допрос силой, без всякого почтения, – заявил старший стрелец, для убедительности своих слов продемонстрировав устрашающего вида бердыш.
– Господи Исусе! Да что же это? – ужаснулся, услышав эти слова отец-келарь, всплеснув пухлыми руками, но отец Феона, сохраняя спокойствие, сделал своим спутникам успокаивающий жест и произнес:
– Ну зачем же силой? Благословение и милость Господня да пребудет с вами, дети мои!
Сделав приглашающий жест старшему стрельцу, монах продекламировал:
– Чего? – открыв рот от изумления, спросил стрелец.
– Ни чего, а кто. Дубина ты стоеросовая! – с иронией ответил Феона. – Это Клеанф, философ. Ладно, ведите уж…
Чернец поклонился своим спутникам и решительным шагом направился в сторону монастырской тюрьмы, заставив стрельцов, гремя амуницией, бежать за ним следом. Оставшиеся иноки с тревогой смотрели ему вслед.
– Может, ошибка какая, а, братья? – чуть не плача вопрошал отец Геннадий.
– Правому Бог помогает! – ответил старец Прокопий, перекрестив спину удалявшегося Феоны.
В сопровождении охранников, расстроенных необычным поведением арестованного, инок прошел на удивление пустой в это время хозяйственный двор и спустился по крутым узким ступеням в подземелье монастырской тюрьмы. Из мрачных, освященных нещадно чадящими от прогорклого масла светильниками пахнуло сыростью, тленом и нечистотами. Был тут и еще один привязчивый запах, который Феона прекрасно помнил. Кислый и терпкий вкус свежей человеческой крови сразу защекотал ему ноздри и кончик языка. Следовало из этого только то, что кому-то недавно здесь сильно не повезло. «Для познания истины» в монастырских тюрьмах использовали те же способы, что и во всех других темницах. Впрочем, знающие люди утверждали, что в монастырских тюрьмах режим был даже более суровый, чем в светских.
Пройдя через распахнутую настежь кованую решетку с висящим на ней огромным амбарным замком, Феона со стрельцами попал в широкий сводчатый коридор с низкими закопченными потолками. Стены от вечной сырости были покрыты грязным мхом и вонючей плесенью. Темные зарешеченные арки смущали сознание бездонной мглой и могильным холодом. На полу валялись толстые цепи с шипастыми ошейниками и кандалами. Между ними копошились жирные тюремные крысы, нагло и безбоязненно бросаясь под ноги проходящим мимо людям.
Пройдя три десятка шагов, стрельцы вывели Феону в небольшой полутемный зал с колоннами, заставленный различными хитроумными приспособлениями, служащими для развязывания языков особо строптивым посетителям. От сгнившего на полу сена, крови и человеческих испражнений воздух в помещении был крайне спертый, тошнотворно сладкий и вязкий. Инок сразу заметил в одной из обустроенных для пыток ниш обнаженное женское тело, висевшее на дыбе. Длинные пряди черных волос совершенно закрывали лицо несчастной. К ногам ее были привязаны тяжелые колодки не менее пуда каждая. Руки с вывернутыми суставами, подвешенные под балку, покрывали кроваво-синюшные пятна. Тело представляло собой сплошное кровавое месиво с лоскутами окровавленной кожи, болтавшимися, словно грязные тряпки на заборе.
Проходя мимо дыбы, Феона остановился и пристально посмотрел на истерзанную женщину. Почувствовав на себе посторонний взгляд, она с трудом подняла свою голову. Как бы ни было изуродовано лицо несчастной, монах сразу узнал в ней Меланью. Она тоже узнала инока и, едва шевеля разбитыми губами, попыталась, сплевывая льющуюся по лицу кровь, что-то сказать. Феона напряг слух:
– …детей. Спаси детей… я знаю, ты сможешь… – едва слышно прошептала знахарка, и голова ее безвольно повисла.
Подошедший стрелец довольно грубо подтолкнул Феону в спину, принуждая идти дальше. В ответ монах бросил на него испепеляющий взгляд, и стрелец, опустив глаза, неожиданно отступил назад. В это время из крохотной боковой двери в пыточную камеру, оправляя на ходу кафтан, вошел Семка – «Заячья губа». Окинув Феону недобрым взглядом, он подошел к пыточных дел мастеру и, указывая на Меланью пальцем, произнес жестко:
– Всыпь ей еще пару горяченьких с оттяжечкой, да не перестарайся, боров. Пусть сперва бумагу подпишет.
После чего пошел по коридору, жестом предложив Феоне и его конвоирам следовать за собой. Как только они отошли, за спиной раздался трескучий хлопок плетеного кнута и следом душераздирающий женский вопль, от которого стрельцы, не привыкшие к подобным испытаниям, замедлили шаг и испуганно переглянулись.
– Че, ссыкотно? – обернувшись оскалился Семка. – Ничего, привыкнете!
Семка провел их по бесконечному лабиринту тюремных коридоров и остановился в самом конце одного из них, около дубовой двери, обитой позеленевшими от времени медными скобами. Постучавшись, он открыл ее настежь, сделав Феоне приглашающий жест.
– Добро пожаловать, отче!
Глава 20. В монастырском саду
По-северному низкое, словно сплющенное сверху небо обложили бледно-перистые облака, несущиеся с удивительной скоростью куда-то за близкий горизонт. Прямые лучи полуденного солнца легко пробивались сквозь дырявые, как старая ветошь, тучи, но особого тепла с собой не несли. Очевидно, виной тому была набежавшая с утра хмарь. Август в этих местах нередко бывает дождливым и холодным. Север он и есть север!
По чисто прибранным тропинкам дивного монастырского сада между кустами жимолости и шиповника шли, спускаясь к озеру, Арсений Элассонский и Борис Салтыков. Салтыков почтительно поддерживал архиепископа под локоть, словно заботливый племянник досточтимого, но немощного дядюшку.
– Все равно не пойму, Борис, зачем ты притащил меня сюда? – спросил Элассонский, присаживаясь на каменную скамью, врытую в землю у самого обреза воды.
– А чем плохо это место, Владыко? Красиво, свежо и безлюдно, – улыбнулся Салтыков, садясь рядом.
Арсений Элассонский, глядя на озерную рябь, проронил:
– Ненавижу сырость, с тех пор как десять лет назад оказался в Кремле с осажденными поляками. Ироды все вокруг разворовали, даже двери и окна из царских палат вынесли. Холодно тогда было и страшно. До сих пор, как вспомню, мурашки по телу!
– Хорошо не съели, отче! – беспечно и весело хохотнул Борис. – У них там, говорят, за человечиной целые промысловые отряды по ночам рыскали. Слышал даже, сожрали они прямо в Кремле верного холуя своего князя Андрея Телятевского.
Архиепископ пристально посмотрел на своего собеседника немигающим взглядом и нехотя ответил:
– Верно, было! И на рынке, прости Господи, не скрывая, продавали мясо человеческое. Князь Пожарский их тогда крепко прижал. Оголодали сильно.
Борис Салтыков подозрительно прищурился.
– Ты, никак, жалеешь их, а, Владыко? – спросил он настороженно. – Ополчение наше чай не Краков, а Москву осаждало! По законам войны…
– Я, Борис, духовный сан имею, – раздраженно перебил его архиепископ. – И мне положено человецей жалеть. А в войне не только слава, но и честь нужна.
В ответ на эти слова Салтыков разразился задорным смехом.
– Вот уж чего ляхи не умеют, так это проигрывать с честью. Весь их гонор – это босяцкая, воровская злоба, с лютой обидой на всех вокруг.
Увидев, что Элассонский хотел что-то сказать, он решительно выставил перед собой руку, отметая всякие возражения с его стороны.
– Это правда! – покачал он головой. – Спесивые голодранцы, твои ляхи, Владыко! Впрочем, не о них речь. Хотел я напомнить тебе о нашем разговоре в Суздале, в архиерейских покоях.
Архиепископ, видимо, ожидавший этого вопроса, отвел глаза в сторону и сухо ответил:
– Помню я этот разговор, боярин. Хорошо помню.
Борис, не обращая внимания на сухость ответа, продолжил:
– Ну и что скажешь? Ты обещал подумать.
Архиепископ выдержал длинную паузу, вытирая рукавом рясы драгоценную панагию, висевшую у него на груди, и тихо произнес, тщательно подбирая слова:
– Скажу, что задумал ты весьма опасное дело. И за меньшие проступки против власти легко можно стать короче на целую голову, а лично меня мой рост вполне устраивает…
Борис Салтыков, гневно сверкая глазами, вскочил на ноги и закричал негодующе, размахивая руками:
– Да что я, отче? Я только один из тех, кто решил постоять за справедливость и вернуть порядок, исстари от предков наших заповеданный. Романовы нарушили договор управлять в согласии с лучшими людьми государства Русского. Они должны быть низложены.
Салтыков был груб, горяч и несдержан. Своим высоким положением при дворе он был обязан не каким-то особым талантам или уму, а близким родством с новой царской династией. Будучи любимым племянником матери царя, он сразу по воцарению Михаила Романова возглавил приказ Большого дворца, став на некоторое время всесильным фаворитом при юном и неопытном государе. Опьянение властью прошло, когда год назад в Россию из польского плена вернулся отец царя, патриарх Филарет. Тот сразу невзлюбил родственника и стал отодвигать его с первых ролей в государстве. Новые люди пришли к управлению страной. Они не считали себя чем-то обязанными Салтыкову, неумолимо склоняя его карьеру к закату. Только заступничество тетки, инокини Марфы, берегло его от опалы, но сколь долго это могло продолжаться? Салтыков нервничал. Он был груб, горяч и несдержан. Архиепископ Арсений, напротив, был умен, осторожен и искушен в интригах, позволивших ему избежать многих превратностей прошедшего Смутного времени.
– Ответь, боярин, не управляет ли тобой простая жажда мести? Вернулся патриарх из польского плена, и вот ты уже не первый сановник, а может, даже уже и не второй…
Салтыков сглотнул комок в горле и сухо проронил:
– Не прав ты, Владыко. Я сам сажал Мишку на трон. Я знаю, что говорю. Условия соглашения нарушены не нами. Романовы – тираны, коих еще не было на Святой Руси. Если дать им пустить корни, то земля наша содрогнется и будут беды великие.
– Воистину, – произнес архиепископ отрешенно. – Войны зависят от славы, и часто ложь, которой поверили, становится истиной.
– Это ты к чему? – изумился Салтыков.
– Это не я, это Александр Македонский, – ухмыльнулся Элассонский.
– Македонский? Решайся, Владыко! Пойми, твоя опала навсегда. Ты в ссылке. Патриарх Филарет не простит тебе дружбы с поляками, он вообще ничего тебе не простит. А пойдешь со мной, я сделаю тебя патриархом. Разве не об этом мечтал ты все эти годы?
Салтыков навис над хитроумным архиепископом, требуя ответа. Архиепископ недоуменно отстранился от настырного собеседника. Резко встал, опираясь на жезл, и твердо произнес:
– Нет, Борис, не об этом. Я скромный чернец у Господа, денно и нощно в молитвах пребывая, ни о какой политике помышления не имею. А посему не могу я понять тебя, боярин. И замыслы твои мне неведомы и опасными кажутся. Так что давай решим, что разговора этого между нами вроде как и не было.
Арсений Элассонский осенил крестным знамением побагровевшего от досады Бориса и направился было к выходу из сада, когда в спину ему прозвучали слова боярина:
– Прошу молитв твоих, Владыко. С истинным почтением и любовью о Господе пребываю и умоляю уделить мне еще немного своего драгоценного времени.
Слова были обычными, но звучали с такой откровенной и неприкрытой угрозой, что архиепископ невольно остановился и озадаченно посмотрел на Салтыкова.
– Скажи, Владыко, тебе ничего не говорит имя Димитрия македонца из Сидирокавсии? – с холодной улыбкой спросил Борис.
– Нет, – не моргнув глазом ответил Элассонский. – А почему мне это имя должно о чем-то говорить?
Вместо ответа Салтыков вынул из-за голенища сапога свиток со сломанными печатями Королевства Польского и протянул архиепископу:
– Прочти, отче, грамотку того самого Димитрия македонца. Пишет он в королевский Совет Речи Посполитой. Жалуется, что в одиннадцатом году патриарх Игнатий и еще одна особа высокого духовного сана, о которой мы умолчим, обязались доставить патриаршую казну из Кремля королю польскому, да по дороге казну себе присвоили, а расстроенным полякам сослались на разбойных людишек. Божится сей Димитрий, что сам присутствовал при совершении данного злодейства и готов на суде перед Святым Писанием все подтвердить. За все просит он у высокого Совета деньжат немного да землицы для обустройства.
Внешне невозмутимый Элассонский взял в руки протянутый ему свиток и углубился в чтение. Чем мрачнее становилось лицо архиепископа, тем язвительней была ухмылка наблюдавшего за ним Бориса.
– Откуда у тебя это письмо, боярин? – спросил Элассонский осипшим голосом, возвращая свиток.
– Помнишь, Владыко? Секрет друга храни, а ему свой – ни-ни, – ответил довольный Салтыков, пряча свиток обратно за голенище сапога. – Скажу только, что донос этот до королевского Совета не дошел. Македонец выпросил себе землицы. Правда совсем немного, как просил, чтобы обустроиться в ней навеки.
Архиепископ нервно потер вспотевшие ладони и настороженно спросил у повеселевшего боярина:
– И что ты с этим собираешься делать, Борис?
Салтыков, смерив собеседника холодным взглядом, заносчиво ответил:
– Не решил пока. Как думаешь, отче, где больше обрадуются свитку? В Москве или в Кракове? В Москве по этому делу пять польских казначеев отправили на плаху. А в Кракове гетман Ходкевич спит и видит, как он сдирает кожу с человека, уведшего у него из-под носа обоз с казной.
Арсений Элассонский, немного подумав, хлопнул в ладоши и произнес твердо и безоговорочно:
– Ты сегодня особенно убедителен, боярин. Пожалуй, я помогу тебе, но видит Бог, пока не понимаю как?
В ответ Борис, насмешливо глядя на Элассонского, процедил сквозь зубы:
– Все ты понимаешь, Владыко. Начинай прямо сейчас. Знаю, отсюда едешь ты в Москву, встречать Иерусалимского патриарха Феофана. Для задуманного нами поддержка Вселенских патриархов будет необычайно важной. Феофан и остальные патриархи должны быть нашими союзниками. Филарет должен быть низложен и сослан. Без их помощи никак не обойтись.
Архиепископ с сомнением покачал головой.
– Патриарх Феофан прислан Вселенскими патриархами для поддержания на Руси православия и утверждения Филарета патриархом Московским.
Борис Салтыков без всякого почтения перебил архиепископа, махнув на него рукой:
– Чушь. Сам в это не веришь. Православию на Руси ничего не угрожает, а Московский патриарх совершенно не нуждается в чьем-то особом одобрении или утверждении. Приехал Феофан, как всегда, за деньгами. Ничего другое их там давно не интересует. Только вот беда. Денег он от Филарета не получит. Не даст ему денег Московский патриарх… а я дам. Так и объясни Феофану. Сколько нужно, столько и дам.
– Свои, что ли, тратить будешь? – язвительно усмехнулся Арсений. – Смотри, пупок развяжется. По миру с сумой пойдешь. Давать им деньги – все равно что кормить корову с бычьим цепнем. Сколько ни дай, все равно от голода сдохнет.
Борис посмотрел на архиепископа, видимо, искренне пораженным подобным предположением.
– Зачем свои? – удивленно воскликнул он. – Охал дядя, на чужие деньги глядя. В таком деле всегда найдется тот, кто готов вложиться, не считаясь с затратами. И такие люди у меня есть, Владыко.
Они обменялись молчаливыми взглядами. Разговор был окончен. Недосказанности между ними больше не было. Ясности и доверия тоже.
Глава 21. Допрос
В маленькой келье, за дубовой дверью, куда завели отца Феону, стояли изъеденный короедом стол, колченогая лавка и трехногий табурет с дыркой в сиденье. Свет давала лучина в железном светце, воткнутом в край небольшого корытца с водой. Вся конструкция стояла на высоких ножках и особого доверия к своей прочности не вызывала, но делу своему служила, видимо, уже не первый год. На лавке за столом сидел человек в темно-серой епанче с надетым на голову капюшоном и в неверном свете горевшей лучины читал какой-то документ. При виде вошедшего Феоны человек поднял голову и отодвинулся в неосвещенный угол. По помещению распространился тонкий аромат майской розы. Семка – «Заячья губа», мыском сапога поддев табурет, придвинул его к себе и грузно сел сверху, оставив монаха стоять перед собой.
– Скажи, отче, – произнес он развязно гнусавя. – Зачем ты отравил стольника Глеба Морозова? В чем был твой умысел и по чьему наущению ты совершил это тяжкое преступление?
Феона смерил Семку пренебрежительным взглядом и холодно ответил:
– Ты, видно, белены объелся, любезный? Не убивал я его.
Семка оскалился в некоем подобии улыбки и резко подался вперед.
– А я думаю, что ты врешь, честной отец. Показывают на тебя и архимандрит Паисий, и колдунья Меланья, твоя сообщница. Жаль, ты зарезал второго сообщника, Ваську, слугу Морозова. Но и того, что есть, достаточно. Что скажешь, монах?
– Тебе, пес, я ничего не скажу, – презрительно ответил Феона. – А вот с начальником твоим у меня есть о чем поговорить. Так что если хочешь пожить еще какое-то время, то лучше выйди за дверь и не подслушивай. Это не угроза, милейший, а добрый совет. Так это и понимай.
Изумлению Семки Грязнова не было предела. Видимо, таким образом арестованные с ним еще не разговаривали. От подобной наглости он просто лишился дара речи. Ища поддержку, Семка растерянно посмотрел на человека в епанче, который, к его удивлению, едва заметно кивнул головой, указывая на дверь. В полном смятении, вобрав голову в плечи, Семен вышел из кельи, тихо притворив за собой дверь. В тишине были слышны удаляющийся стук его подкованных сапог и жалобный скрип деревянной скамьи у поворота тюремного коридора. Изгнав таким образом из кельи Семку, отец Феона неспешно подошел к столу и пристально посмотрел на сидящего незнакомца.
– Никита Рындин, значит? – спросил ехидно. – Точно, был такой подьячий в Земском приказе. Сметливый. Соображал быстро. В марте 1611 года сообразил и выдал полякам время восстания в Москве. Семь тысяч душ православных погибло. Мужиков, баб, детишек малых… С тех пор многие счет к иуде имеют. Но это не ты. Ты такой же Рындин, как я польский ксендз. Кончай балаган, давай поговорим как мужчины.
Незнакомец подвинулся за столом, выходя из тени и резким движением сбросил с головы ставший вдруг ненужным капюшон. Свет лучины осветил лицо худощавого смуглого человека с мощным крючковатым носом, длинными черными волосами и большой золотой серьгой в правом ухе. Видимо, таким наигранным жестом незнакомец рассчитывал как-то впечатлить инока и вызвать его на ответную реакцию, но лицо Феоны осталось спокойным и непроницаемым. Словно судья, зачитывающий обвинительный приговор, он произнес надменно и сухо:
– Капитан Маржарет. Французский офицер, английский соглядатай, организатор тайных заговоров и сочинитель грязных пасквилей, клятвопреступник, вор и убийца. Я ничего не пропустил?
В ответ француз встал и, ерничая, отвесил монаху галантный европейский поклон.
– Очень жаль, Григорий Федорович, что у тебя сложилось столь превратное мнение обо мне, – произнес он, сильно грассируя. – Видит Бог, большая часть сказанного – это поклеп на мое честное имя. Parole d’honneur! Я просто солдат, служащий тому, кто больше заплатит.
Феона, по-прежнему не меняя тона и выражения лица, сдержанно ответил паясничающему иностранцу:
– Ты, капитан, передо мной не егози, мы знакомы без малого двадцать лет. За это время служил ты действительно многим, но настоящий хозяин всегда был один – английский Тайный совет.
Маржарет полоснул по Феоне злобным взглядом и с угрозой в голосе произнес:
– Умный ты человек, Григорий Федорович, а главного не понимаешь: «Qui addit scientiam, addit et laborem», что значит: «Кто умножает познания, умножает скорбь».
– Я знаю латынь и знаю Экклезиаст, капитан, – холодно улыбаясь, ответил Феона. – Там говорится о другом. Хочешь, расскажу?
– Я не поп, могу и путать, – равнодушно махнул рукой Маржарет. – Мне это не надо. Лучше скажи, как ты узнал меня? Где я ошибся?
Отец Феона многозначительно посмотрел на собеседника, улыбнулся в седую бороду и спокойно сказал:
– Тебе надо было сменить парфюм, Маржарет. Запахом майской розы пропах весь монастырь. Твой «Абсолю» здесь все равно что подпись под документом.
– А если серьезно? – переспросил француз без тени улыбки на лице.
– А если серьезно, – так же без улыбки ответил монах, – в одиннадцатом году мы умолчали о предательстве Рындина. Для большинства это была трагическая случайность. Через два года я нашел его в Вологде, среди польских солдат. Перед смертью у него не было причин скрывать правду. Ты понимаешь, что он мне рассказал?
Капитан Маржарет, раздосадованно хлопнув ладонями по бедрам, нервно зашагал по келье, ругаясь при этом, как заправский трактирщик:
– Bordel de merde. Значит, твоими стараниями мне под страхом смерти запрещен въезд в Россию?
Феона отрицательно покачал головой.
– Нет. Это решение принимал князь Пожарский лично, к сожалению, он поторопился. Я уже ехал в Архангельск для твоего ареста, но корабль отплыл за два дня до моего приезда.
Маржарет озадаченно посмотрел на Феону и неожиданно рассмеялся дерзким вызывающим смехом.
– Гримаса судьбы, – произнес он, похрюкивая от удовольствия. – Ты хотел арестовать меня, а сегодня я арестую тебя.
– За что же ты будешь меня арестовывать, капитан? – удивился инок.
– Как за что? За убийство Глеба Морозова, конечно! – хитро улыбаясь, ответил француз.
– Ты, верно, бредишь, Маржарет? – надменно вскинув голову, осадил наглеца Феона.
– Jamais! – закричал в ответ довольный капитан. – А чтобы ты, Григорий Федорович, понял всю серьезность ситуации, предлагаю пройтись в одно место. Тут рядом.
Капитан Маржарет открыл дверь. Семка – «Заячья губа», сидевший на лавке в коридоре, вскочил и услужливо склонился, ожидая приказа. Маржарет, не обратив на него никакого внимания, жестом предложил иноку пойти за собой. Феона в ответ пожал плечами и вышел из кельи. Дверь за ним со скрипом закрылась. Догоревшая лучина горячим угольком с шипением упала в деревянное корыто, наполненное водой, и наступила тьма.
Феону привели обратно в пыточную камеру. Масляные фонари на опорных столбах-колоннах тускло освещали сводчатый мрачный зал, устланный грязной соломой. От кислого запаха крови, жженого человеческого мяса и свежих испражнений слегка кружилась голова. Грязь и нечистоты были здесь везде. На стенах, на колоннах, на предметах мебели. Словом, куда бы ни обратился взор, везде он встречался с настоящим ужасом, сравнимым разве что с описаниями преисподней и муками ада. Но там были проделки врага рода человеческого, а здесь деяния самих людей, с удивительной охотой и рвением устраивающих ад на земле для себе подобных. Феону нельзя было удивить пыточной и всем ее содержимым, он прекрасно знал, что это и как работает. Он хорошо помнил, какими способами в таких местах велось дознание. Но в первый раз за свою долгую жизнь он находился по другую сторону допроса и дыбы.
Два дюжих заплечных дел мастера в черных фартуках деловито сняли с дыбы бездыханное тело знахарки и поволокли ее за руки, оставляя на соломе широкую кровавую полосу. Феона с жалостью посмотрел на истерзанное тело женщины, перекрестился и тихо прошептал молитву. В это время Семка схватил со стола запачканную кровью бумагу и, бегло поглядев на нее, утвердительно махнул головой в ответ на вопросительный взгляд Маржарета. Маржарет расплылся в довольной улыбке и, потирая ладони, повернул голову к монаху.
– Ну, господа, приступим? Вот и место освободилось, Григорий Федорович. Ты же знаешь, как это бывает. Может, обойдемся без крайностей?
Феона проигнорировал вопрос капитана, продолжая читать молитву за упокой души несчастной Меланьи, в то время как «Заячья губа» уже подошел сзади к монаху и выжидательно смотрел на француза. Маржарет остановил его жестом и еще раз обратился к Феоне, видимо, рассчитывая договориться, не прибегая к крайним мерам:
– Ну что, Григорий Федорович? Решай! Давай по-хорошему? Семен Грязнов человек, конечно, неприятный, но дело свое знает хорошо. И служанка Морозова напрасно так долго ему сопротивлялась. Результат все равно определен заранее.
– Что же ты от меня хочешь, капитан?
– Да ничего особенного. Признайся. Просто подпиши бумагу, что ты подговаривал царского постельничего, стольника Глеба Морозова, извести царя с целью возведения на престол малолетнего внука Василия Шуйского, Тимофея. А когда стольник отказался, ты, войдя в сговор со слугой Морозова, Васькой, а также знахаркой и чернокнижницей Меланьей, оного стольника отравил.
Отец Феона изумленно посмотрел на француза, сующего ему в руки пачку допросных листов и гусиное перо, уже услужливо опущенное Семкой в чернильницу.
– Убери от меня эту пасквиль, Маржарет, – произнес он брезгливо. – Ты знаешь, я не из пугливых. Скажу тебе как на духу, капитан. Какую бы подлость ты ни задумал, какую бы мерзость ни вынашивал в планах, я не буду тебе помогать даже под страхом смерти. Я не буду тебе помогать ни живым, ни мертвым. Я не боюсь тебя.
Маржарет изобразил на лице искреннее сожаление и грусть. Его большой нос даже покрылся испариной, а на глаза набежали слезы.
– Ну что же, очень жаль, – произнес он печально. – Видит Бог, я хотел избежать этого. Merde!
Вынув из-за обшлага камзола батистовый платок, обшитый дорогим фламандским кружевом, он вытер им свое лицо, громогласно высморкался и махнув палачам, отвернулся к стенке. Семка с подручными мигом налетели на Феону, повалили на каменный пол, срывая монашеские одежды. Оставив в исподнем и связав за спиной руки, они привязали веревками ноги монаха к дыбе и замерли в ожидании.
– Не передумал? – спросил Маржарет, подходя к лежащему на полу монаху.
Феона повернул к нему голову и пристально посмотрел в глаза. Маржарет передернулся всем телом и поспешил отвести глаза в сторону, встретив спокойный, полный силы и презрения взгляд инока.
– Ну что же, господа, – произнес он, отходя в сторону. – Приступайте!
Глаза Семки сузились и загорелись дьявольским огнем. Он оскалился, глядя на свою жертву, и с силой потянул канаты на себя. Механизм заработал, веревки натянулись и Феона вниз головой взмыл под самый потолок пыточной камеры.
Глава 22. «Благодарим покорно…»
Архимандрит Паисий, проводив в дальнюю дорогу мрачного и угрюмого архиепископа Арсения, вернулся в свои покои, сопровождаемый Салтыковым, напротив, пребывавшим в чудесном расположении духа. Его упитанное, сильно обрюзгшее от пресыщения жизненными удовольствиями лицо в тот момент просто источало блаженную негу. Словно на боярина нежданно пролился божественный елей, а никто этого даже не заметил. Паисия всю дорогу подмывало спросить у Бориса причину его благости, но решил отложить разговор до возвращения в архимандричьи палаты. Однако не успели они войти и расположиться, как в парадных сенях, примыкающих к рабочим покоям, послышались крики и шум, совсем не приличествующие месту.
Шум нарастал, и в следующую минуту громогласный и разгневанный Прокопий в сопровождении растерянного и робкого Маврикия буквально ворвался в покои архимандрита. Находясь уже внутри помещения, он продолжал ругаться через распахнутую настежь дверь с протодьяконом, чуть ранее безуспешно пытавшимся задержать его в сенях.
– Изыди, семя вавилонское! – рычал старец, стуча посохом о дубовый пол кабинета. – Я лучше тебя знаю монастырский устав. Ты еще, детищ неразумный, свой афедрон у мамки на грядке лопушком подтирал, когда я уже старым был. У меня мозоли на ногах старше твоей бабушки, а ты меня учить вздумал, аспид!
– Ой-ей, уж больно ты яростен, отец благочинный, – воскликнул Паисий, выходя на середину комнаты. – Чего ж стряслось-то с тобой? Чем прогневил тебя протодьякон мой?
Услышав спокойный вопрос настоятеля, Прокопий словно по команде перестал кричать, повернулся к Паисию и поспешно заковылял целовать ему руку, подталкивая в спину совсем оробевшего послушника.
– Прощения просим, отец-наместник. Пошумел немножко. Цербер твой лукавый никак пущать не хотел, вот и пришлось. А дело-то у меня важнейшее, срочное дело-то.
Старец приложился сухими морщинистыми губами к холодной длани архимандрита.
– Слушаю тебя, отец Прокопий. Говори, – крестя склоненную в клобуке голову, душевно произнес Паисий.
– Узнал я, отец Паисий, что люди боярина Салтыкова арестовали любезного брата моего во Христе отца Феону и держат в узилище тайном, – снова заводясь, возмущенно стал говорить Прокопий. – Да как только руки у них поднялись на подобное? Как вообще подобное может вершиться в святой обители? Это лай на церковь нашу, хула и поношение честнейших и светлейших иноков ее. Вели скорее разобраться и выпустить сего достойного брата, а виновных наказать примерно, чтоб впредь неповадно было.
Прокопий стоял посередине покоев архимандрита, яростно потрясая своим посохом и меча из глаз стрелы огненного гнева на головы подлецов, посмевших совершить подобное богомерзкое деяние. В этот момент из дальнего угла комнаты донесся насмешливый голос Бориса Салтыкова:
– Мне жаль, отец благочинный, что мои люди расстроили тебя, поверь, они только выполняли свой долг.
Боярин сидел на лавке в дальнем углу покоев архимандрита, прислонившись спиной к холодным изразцам нетопленой печи и лениво наблюдал за происходящим в комнате.
– А, боярин, и ты здесь, – неприветливо произнес Прокопий, смерив Салтыкова мрачным взглядом. – Вот и ладно. Тогда объясни мне, неразумному старику, за что ты честнейшего и благомысленного инока в узилище упек?
Салтыков напрягся, откинув напускную расслабленность, прищурил глаза и слегка подавшись вперед, резко ответил:
– Крамола на нем, честной отец. Свидетели говорят, мятежник он и убийца! То и отец Паисий показал на дознании.
Стоящий у окна архимандрит, услышав слова боярина, нервно вздрогнул, поперхнулся квасом, ендову которого перед этим ему принес служка, и, подняв руки вверх, отрицательно покачал головой.
– Нет. Не впутывай меня в это, Борис.
Потрясенный услышанным, Прокопий едва не задохнулся от судороги душившего его праведного гнева.
– Это отец Феона мятежник? – спросил он, уставившись на Салтыкова тяжелым немигающим взглядом. – Ты чего боярин, сумасбродишь? Ополоумел совсем? Да ты посмотри на него. У него все тело посечено саблями да картечью в боях за Отчизну нашу. А у тебя таких ран много ли найдется?
Никак не ожидавший подобного обхождения с собой вельможа опешил и растерялся.
– Ты, черноризец, знай свое место! – закричал он зло. – Ты с кем разговариваешь? Забыл, кто я есть?
Но в ответ старец только презрительно махнул рукой на боярина.
– А мне все едино! Меня давно жальник ждет. Не испугаешь! Зажился я на этом свете. Дальше погоста не снесут. А слова мои послушай, боярин. Ежели извет какой на отце Феоне, то ты в первую очередь наветчику первый кнут должен выдать, ибо он, по моему разумению, и есть крамольник, достойный смерти.
Разгоряченный спором Салтыков не нашел, что ответить старому монаху, и обиженно отвернулся от него, гордо скрестив на груди руки. Не дождавшись объяснений от боярина, Прокопий повернулся к Паисию и со всей своей энергией набросился на него.
– В последний раз говорю тебе, отец Паисий. Отпусти честного инока. Прояви волю во владениях своих. Изгони бесов прочь! Ты же сам не веришь в виновность отца Феоны. Мое слово в том тебе порукой будет. А нет, смалодушничаешь, ты знаешь, я не последний человек в Архиерейском совете и слов на ветер не бросаю.
– Монах, ты никак нам угрожать вздумал? – со злобной иронией процедил сквозь зубы Салтыков, вскакивая со скамьи.
На отца Прокопия движения телом, произведенные боярином, никакого впечатления не оказали.
– Это предупреждение, но, если хочешь, считай угрозой. Мне все равно! – произнес он, остывая от спора. – Что скажешь, отец Паисий?
Архимандрит потерянно и смущенно посмотрел на Прокопия и тихо проронил, пряча глаза:
– Да не могу я, отец благочинный. Ты сам не понимаешь, о чем просишь!
Старец, осознав вдруг, что все его усилия оказались напрасны, смерил своих собеседников холодным, презрительным взглядом и, схватив Маврикия за рукав подрясника, потащил к двери. В дверях он остановился и, поясно поклонившись Паисию, нарочито вежливо и желчно произнес:
– Благодарим покорно за гостеприимство. Вот уважили так уважили. Утром возвращаюсь в свою обитель. Не сомневайся, отец наместник, игумен Илларий скоро узнает, какое идолобесие здесь творится. Как встречают его лучших и проверенных иноков. Жди Архиерейского совета. Это все, что я могу тебе сказать на прощание.
После чего, легонько шлепнув по затылку зазевавшегося Маврикия, он вышел с ним вон, оставив дверь в покои архимандрита открытой.
Паисий, проводив старца потерянным взглядом, медленно прошел в угол комнаты и сел на лавку рядом с утратившим былое веселье Салтыковым. Какое-то время они сидели рядом молча и смотрели на пол, не выказывая никакого желания к общению. Наконец Паисий не выдержал и первым прервал затянувшееся молчание:
– Если бы ты знал, Борис как я устал за эти дни. Такое чувство, что все мы бегаем по кругу и не можем из него выбраться. Пробуем, а не получается. Словно кто-то очень хитрый не пускает, – вымолвил он устало и апатично.
Салтыков, задумчиво разглядывая дубовые доски пола, ответил не сразу.
– Понимаю тебя, отче. Это испытание. Каждому свое, но от этого никому не легче. Я устал не меньше тебя, но не могу все бросить. Надо закончить начатое.
Паисий, пристально глядя на осунувшееся вдруг лицо Салтыкова, тихо проронил:
– Мой отец любил говорить: «В долгой игре нет победителя». Мне кажется, что твоя игра здесь несколько затянулась.
Салтыков бросил на Паисия резкий, пронзительный взгляд, но первым не выдержал и, встав с лавки, ушел к окну.
– Не понимаю тебя. Что ты хочешь этим сказать?
Архимандрит, потупив свой взор в пол, устало сказал собеседнику:
– Не важно. Давай я скажу по-другому. Уезжай, Борис. Прошу тебя. Заканчивай свое следствие, забирай правых и виноватых и уезжай. Я опасаюсь за состояние умов моих иноков. Обитель бурлит. Мне все трудней удерживать насельников в повиновении. Еще немного, и все разбегутся на все четыре стороны. Ты понимаешь, что это означает смерть самой обители? Я не могу допустить этого.
Борис Салтыков стоял, смотрел в окно и улыбался.
– Хорошо, отче, – произнес он как можно более безразлично. – Не смею возражать. Я так и сделаю, как ты велишь. Завтра утром я заберу тело Глеба, Авдотью Морозову и арестованного инока. В Кострому поеду, к государю. Пусть царь решает, кто правый, кто виноватый.
Архимандрит встрепенулся и с надеждой посмотрел на боярина.
– Это правда? Завтра? Обещаешь?
Салтыков повернулся лицом в Паисию и, все так же улыбаясь, утвердительно покачал головой.
– Правда, отче. Завтра утром нас здесь уже не будет. Обещаю.
Глава 23. Дума о Московском разорении
Отец Феона лежал на охапке соломы, прислонившись спиной к сырой, замшелой стене каменного колодца, в который был помещен людьми Салтыкова. Камера представляла собой крохотное помещение в ширину не более полутора саженей, а в длину и того меньше, в одну сажень. Дверь отсутствовала, входом служил узкий круглый лаз на уровне пола, в который узник протискивался вперед ногами, ломая ногти и сдирая кожу с рук. Лаз наглухо закрывался снаружи тяжелой кованой крышкой с засовом. Окнами служили две маленькие, обе в ширину кирпича, дырки под потолком, через которые в каменный мешок проникали чистый воздух и свет. Впрочем, учитывая величину окошек, и то и другое проникало в камеру весьма условно.
Лежа на прелой, подгнившей соломе, Феона размышлял о события девятилетней давности. Зима в тот год, казалось, будет вечной. Уже заканчивался март, а холода стояли январские, трещали почти крещенские морозы. Из-за восстания в провинции Москва осталась без продовольствия. Цены на московских рынках росли, как квашня на дрожжах. Наемники все чаще пускали в ход силу, чтобы запастись продуктами. В феврале на торгу произошла драка между москвичами и «литвой». Иноземная стража налетела на рыночную толпу с палашами. Пятнадцать москвичей были убиты на месте. Раненых вообще никто не считал. К тому времени недовольный столичный люд не сомневался более в том, что «Семибоярщина» доживала свои последние дни. Готовилось большое восстание. Правительство сознавало, что восстание на посаде может вспыхнуть в любой момент. Поэтому оно издало приказ об изъятии у москвичей оружия. В результате отобрали все, включая ножи и топоры. Тех, кто нарушал запрет, ждала смертная казнь. На городских заставах стража тщательно обыскивала обозы. Нередко она находила в телегах под мешками хлеба длинноствольные пищали и сабли. Их забирали и свозили в Кремль, а возниц топили в реке. Казни, однако, не помогали. Со всех сторон к Москве двигались отряды земского ополчения. Они незаметно стягивались в город. Глухими переулками по ночам возвращались в Москву стрельцы. Горожане охотно прятали их в безопасных местах. Переодевшись в городское платье, ратные люди терялись в уличной толпе и беспрепятственно проникали внутрь крепостных укреплений.
За неделю до Пасхи вместе с князем Пожарским пробрался в Москву и отец Феона. Их отряд сосредоточился на Сретенке, рядом с Пушкарским двором. Другие отряды растворились в плотно заселенных стрелецких и ремесленных слободах. Все было готово. Ждали только подхода главных сил ополчения, чтобы ударить сразу со всех сторон. И тут начались неприятности. Из Кремля пришла новость: поляки арестовали князя Андрея Васильевича Голицына, единственного человека в боярском правительстве, на помощь которого восставшие могли рассчитывать. Разведчики сообщили, что в Кремле и Китай-городе конные и пешие роты наемников встали по приказу в полной боевой готовности с оружием в руках, а верный польский холуй и предатель Мишка Салтыков стращал ляхов, заявляя, что ежели сегодня не побить русских, то завтра они побьют их. Сам же он того ждать не желал, а хотел взять жену и отбыть к королю. Наконец люди Феоны перехватили одного из тайных курьеров, посланных из Кремля за подкреплением. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что в рядах повстанцев орудует предатель. Изменника быстро вычислили, им оказался писарь Земского приказа Никита Рындин. Вот только взять его не удалось. Хитрый иуда, прекрасно знавший все тайны сыска, вовремя почувствовав опасность, сбежал под защиту кремлевских стен и иноземных штыков. Теперь у восставших не было преимущества первого удара. Все повисло на волоске.
И вот наступила Пасха, самый большой церковный праздник, неизменно собиравший в столице множество народа. По освященной веками традиции, в Вербное воскресенье, под праздничный перезвон с колоколен тысяч московских церквей патриарх выехал из ворот Кремля во главе праздничной процессии. Горожане еще помнили те времена, когда сам Грозный, почитаемый СВЯТЫМ, царь Иоанн Васильевич пешком вел под уздцы ослятю, на котором гордо восседал владыка. Вот и в тот день все должно было напоминать москвичам старое, безмятежное время. Двадцать нарядных дворян устилали перед патриархом путь дорогой тканью. За ослом везли сани с деревом, обвешанным яблоками. Сидевшие в санях певчие мальчики распевали псалмы. Следом шло духовенство с крестами и иконами, за ними важно шествовали бояре. Но на сей раз патриаршего осла вел по уздцы какой-то напуганный дворянин, а саму процессию окружали грязно-синие жупаны польских пехотинцев, шедших с мушкетами наперевес.
Москвичи по привычке поздравляли друг друга и христосовались. Но сумрачные лица их при этом не выражали ни примирения, ни умиления. Не мир, а вражда и ненависть витали над столицей. Народ не скрывал своих подлинных чувств к безбожной «литве» и христопродавцам боярам. В день Пасхи в Москве, за исключением небольших стычек в Белом городе, обошлось без особых событий, но на следующий день город запылал.
Поляки будто искали предлога к драке и в то же время опасались ее. Значит, кто-то должен был дать им такой повод, после которого все опасения рассеялись бы сами собой. С причиной поспособствовал гусарский ротмистр пан Николай Козаковский. Славный малый устроил на рынке в Китай-городе кровавую потасовку своих солдат с московскими извозчиками. Извозчики были храбрыми ребятами, но оглобли и вожжи против сабель и мушкетов оружие спорное. Русские были безжалостно биты, а многие убиты на месте. На вмиг опустевшем рынке у Свибловой башни остались торжествующие, разгоряченные пролитой кровью польские гусары и трупы десятка безоружных русских мужиков, вся вина которых заключалось лишь в том, что они отказались помогать иноземцам таскать пушки на кремлевские стены, прекрасно понимая, в кого потом эти пушки будут палить.
Поляки, кажется, не искали продолжения драки, но неожиданно в Кремле запели боевые трубы. Ворота, ведущие в Китай-город, отворились, и из них появились колонны немецких мушкетеров роты капитана Маржарета, звериная жестокость которых равнялась разве что их же бесконечной жадности. Наемники кололи и рубили всех, кто попадался им на пути. Они завалили трупами площадь и прилегающие рыночные улочки. Сам Маржарет, рубившийся в первых рядах, и его люди быстро стали похожи на мясников. Их с ног до головы покрывала кровь иссеченных москвичей. Видя такой успех, встрепенулись и другие иноземцы. Торжественно и жутко трубили боевые горны. Мерно стучали полковые барабаны. Роты строились вокруг знамен и в боевом порядке атаковали безоружную толпу. Семь тысяч горожан, стариков, женщин, детей, у которых не было даже возможности защитить себя, оказались перебиты в Китай-городе за предельно короткий срок. Крики ужаса, стоны и мольбы о пощаде сотрясли стены Кремля, и тогда, как бывало уже не раз в истории, с колоколен церквей Белого города ударил набат. Москвичи, хорошо знавшие этот призывный гул, встали как один человек. Начали без раскачки. От мала до велика – все взялись за работу. Со дворов тащили вязанки с дровами, выбрасывали бочки, столы, лавки. Улицы Белого и Земляного городов ощетинились баррикадами, крепостями стали дворы и жилые дома. Стоило вражеским солдатам показаться на улице, как с первых шагов они натолкнулись на организованное сопротивление, и пока одни из-за забора тащили всадников шестами и осыпали градом камней, другие стреляли по ним с крыш и из окон домов.
Поляки получили приказ занять весь посад. Но одно дело резать безоружную несопротивляющуюся толпу в Китай-городе, другое дело столкнуться «накоротке» на узких улочках с профессиональными военными, готовыми к бою и поддержанными вооруженными и рассвирепевшими горожанами. В слободах у иноземцев сразу не заладилось. За оружие взялись тысячи москвичей. Их гнев и ярость грозили смести с пути все преграды. Наемники терпели решительную неудачу в Белом городе. Стрельцы Ивана Бутурлина не позволили жолнерам гетмана Гонсевского прорваться в восточные кварталы через Ильинские ворота. Когда же поляки попытались атаковать Яузские Ворота, Бутурлин устроил им настоящую кровавую баню на Кулишках, заставив уносить ноги, побросав оружие и раненых. На Тверской улице стрельцы в пух разбили иноземные роты, пытавшиеся пробиться в западные кварталы. Наемники не прошли и, неся потери, повернули вспять. Теснимые со всех сторон, они отступили обратно в Китай-город.
В Замоскворечье, подле наплавного моста, повстанцы Ивана Колтовского воздвигли такие высокие баррикады, что с них вели прицельный огонь из осадных мортир по Свибловой башне Кремля, не позволяя полякам носа высунуть за ворота.
Утро 19 марта застало Феону на Лубянке в хоромах князя Дмитрия Пожарского. Когда в Китай-городе зазвонили колокола, они бросились на улицу и, быстро оценив обстановку, поняли, что восстание началось. Началось раньше времени, но изменить что-либо было уже нельзя. Оставалось действовать по заранее согласованному плану и надеяться, что остальные будут действовать так же. Разведка донесла, что на Сретенке, возле Введенской церкви, показались передовые отряды поляков. Князь Пожарский, собрав стрельцов и посадских мужиков из тех, кто был под рукой, встретил неприятеля шквальным огнем, в то время как Феона со своими людьми с боями пробивался к Неглинной, где располагался Пушкарский двор. Пушкари не заставили себя упрашивать и тотчас пришли на помощь. Сам знаменитый мастер Андрей Чохов привез с собой несколько легких пушек. Первые же залпы орудий выкосили ряды наступавших, разметав куски окровавленных тел по дворам и пустырям, на радость окрестным собакам. Поляки в панике бежали обратно в Китай-город. Продолжая наступление, отряд Феоны со стороны Чертолья подступил к стенам самого Кремля. К вечеру у Чертольских ворот у него была уже тысяча стрельцов. Жители помогли перегородить площадь баррикадами. Над баррикадами взвились хоругви. Нежданно подошла помощь из Коломны. Отряды казаков, коломичей и рязанцев под предводительством Ивана и Федора Плещеевых вступили в Замоскворечье, когда на город опустилась ночная мгла. Весть об их прибытии мгновенно облетела столицу и вызвала небывалый душевный подъем. Всю ночь восставшие готовились к тому, чтобы с рассветом возобновить бой. В победе, кажется, уже никто не сомневался.
А утром, едва возобновился бой, Москва запылала. Предатель Михаил Салтыков, отступая вместе с поляками, велел холопам сжечь свой дом и подворье, чтобы нажитое богатство не досталось подлому люду. Начался пожар. Восставшие были принуждены отступить. Оценив «успех» Салтыкова, гетман Гонсевский велел запалить весь посад. Вскоре огонь охватил целые кварталы. Москвичи прекратили бой и все усилия сосредоточили на том, чтобы потушить разгоревшийся огонь. Из домов высыпали люди. На улицах невозможно было протиснуться сквозь толпу. Пронзительно кричали женщины, потерявшие в толчее детей. Кто пытался выгнать скотину из сарая, кто тащил пожитки из огня. Начался хаос, ознаменовавший трагический конец восстания.
Пожар помог Гонсевскому сломить сопротивление восставших. Покидали Кулишки бесстрашные ратники Бутурлина. Смолкнул бой подле Тверских ворот. Отступая перед огненной стихией, отряды ополчения вместе с населением ушли из Замоскворечья. Ветер гнал пламя в глубь Белого города. Следом за огненным валом по сгоревшим кварталам шли вражеские солдаты, круша ногами обгоревшие черепа защитников города. Отряды наемников капитана Маржарета, скрыто продвигаясь по льду Москвы-реки, зашли в тыл стрельцам Феоны, оборонявшим Чертолье, и зажгли кварталы, примыкавшие к баррикадам. Отрезанные от своих стеной огня, стрельцы бились с немцами до последней возможности, покуда кафтаны на них не стали дымиться от жара. Осознав невозможность обороны, Феона повел свой отряд сквозь огонь в прорыв на соединение с князем Пожарским. Не ожидавшие этого немцы, когда на них из огня и дыма с пищалями наперевес десятками стали выскакивать чумазые как черти русские ратники, разбежались в разные стороны, не приняв боя.
В середине дня 20 марта бои в Москве шли только на Сретенке. Верный своей тактике, Пожарский непрерывно атаковал неприятеля, пока не «втоптал» его обратно в Китай-город. Ляхи не смели высунуть нос из-за крепостной стены. С утра повстанцы успели выстроить подле Введенской церкви укрепленный острожек, обороной которого князь искусно руководил в течение всего дня. Наличие очага сопротивления на Сретенке сильно беспокоило польское командование, и оно непрерывно направляло сюда подкрепления из других кварталов города. Бои шли непрерывно, силы защитников таяли вместе с их количеством. Феона вместе со своим отрядом бился на южной стене острожка, когда ратник Чоботок принес худую весть. Наемники ворвались внутрь с другой стороны. Большинство его защитников уже погибли. Получил тяжелый сабельный удар в голову и сам князь Пожарский. Едва живого его уложили на дно возка. Феона построил остатки своего отряда в «стенку», замкнув ее вокруг раненого воеводы, и повел отряд на прорыв. Зная, кто находится среди отступавших стрельцов, ляхи попытались взять князя живым и жестоко поплатились за свое желание. Путь прорыва отряда был услан ковром из трупов иноземцев. «Стенка» плотно держала строй и перемалывала любого, кто приближался к ней на расстояние удара сабли или искусного действия тренированного бойца. Если кто-то выпадал из самой стенки, то она быстро смыкала свои ряды, не давая врагу возможности даже попытаться проникнуть внутрь. Отряд с удивительной легкостью прошел сквозь ряды спесивых польских пахоликов, оставив на лицах выживших выражение ужаса и недоумения. Выйдя из распахнутых настежь Сретенских ворот, они ушли по дороге на Сергиев Посад в Троице-Сергиев монастырь под защиту крепких монастырских стен. Какое-то время их еще преследовали синие мушкетерские плащи солдат капитана Маржарета. Но и те предпочитали держаться подальше от смертоносного отряда.
Москва горела несколько дней. Ночью в Кремле было светло, как днем. Посад пылал. Вид гибнущего города напоминал иноземцам геенну огненную. С треском валились наземь здания, и к небу вздымались огненные смерчи. На четвертый день невредимой осталась только треть города. В это время к Москве наконец подошли основные силы ополчения. Гетман Гонсевский, узнав от информаторов, что по Владимирскому тракту приближается новый враг, и, опасаясь, что сопротивление москвичей возобновится, выслал из Кремля новые команды поджигателей. Эти дожгли то, что еще оставалось, превратив Великий город в пепелице.
Через полтора года Феона вернулся в Москву вместе с князем Пожарским и принимал капитуляцию поляков. Еще через полгода он нашел в Вологде среди немногих оставшихся в живых пленных ляхов Никиту Рындина и повесил прилюдно на площади как отступника и христопродавца. Но капитан Яков Маржарет тогда опять ускользнул от него. И вот теперь судьба зачем-то предлагала ему новый шанс решить их давний спор. Феона сел, задумчиво оправил седеющую бороду и явственно увидел капитана, говорившего ему днем: «Когда хочешь уйти от погони, надо просто дать ищейкам ложную цель!»
Мысли в причудливом вихре стремительно закружились в голове Феоны. Он любил это состояние. Значит, что-то важное из ранее незамеченного рвется наружу. Тут главное было не спугнуть эту мысль, а дать ей «покружиться» в сознании. Феона вспоминал: «Вот Глеб берет младенца на вытянутые руки. Неожиданно из горла и носа вельможи хлещет кровь. Младенец просыпается и начинает громко плакать. Меланья едва успевает перехватить ребенка. Глеб падает на стол. В это время Меланья внимательно смотрит в его глаза и нюхает его кровь». Так! Феона перевернулся на спину и продолжил вспоминать: «Вот он идет по коридору, из-за угла, оглядываясь, выходят Авдотья и Меланья, травница несет прикрытый материей небольшой ушат. Меланья целует ему руку. От руки идет резкий, неприятный запах»… и? Феона опять сел на охапку соломы. Ушат… запах? «Он останавливается перед Меланьей, висящей на дыбе. Несчастная женщина едва слышно произносит: «Спаси детей… я знаю, ты сможешь…» Стрелец грубо подталкивает Феону в спину, заставляя идти дальше. Все! Это все.
– Как все просто! – засмеялся Феона, откидываясь на подстилку.
Он лежал на прелой соломе, заложив руки за голову, и глядел на низкий, сводчатый потолок. Он уже знал почти все в этой странной истории, но ему надо было еще очень постараться, чтобы узнать то, что скрывалось за словом «почти», и при этом как-то попробовать остаться в живых.
Глава 24. Планы меняются
За стенами каменного мешка, в котором сидел отец Феона, послышались приглушенные голоса. Коротко и гулко лязгнули запоры. Круглая дверца со скрипом отворилась и в проем просунулась пухлая рука с горящим масляным светильником.
– Отец Феона, тут ли ты? В узилище? – донесся снаружи страдальческий голос отца-келаря.
– Тут, разумеется. Где же мне еще быть? – невесело усмехнулся Феона, приподнимаясь на локтях и глядя на отворенный лаз. Слабый свет лампы нестерпимо резал глаза, привыкшие к темноте.
– Ты бы, отец Геннадий, лампу пока убрал, а то ослепил меня совсем, – пожаловался он келарю.
Лампа мгновенно переместилась подальше от лаза.
– Ну вот, значит, мы в гости и пришли, – донесся до Феоны легко узнаваемый сиплый басок старца Прокопия. – Вылезай отсель, отец Феона. Все людишки Салтыкова спят мертвецки после винопития неумеренного. Верно, отец Геннадий?
– Это уж непременно! – захихикал келарь. – До утра точно не проспятся. Вылезай без робости, отец Феона.
Феона не дал себя долго упрашивать и, с трудом протиснувшись через узкий лаз, оказался в объятиях друзей. И отец Прокопий, и отец Геннадий, и даже Маврикий, все норовили потрогать его, пощупать и отряхнуть пыль с рваной и грязной рубахи и штанов. Монашеские одежды с него сорвали еще в пыточной и, как водится, не вернули.
После первых приветствий старец Прокопий усадил Феону на низкую колченогую скамью, стоящую у стены, и, сев рядом, наконец задал волновавший всех вопрос:
– Ну, отец честной, рассказывай, как тебя угораздило в заговорщики попасть? Говорят, тебя на дыбу поднимали?
– Да нет, – презрительно отмахнулся Феона. – Попугали только слегка. Показали, как могут, и отпустили подумать.
Отец-келарь при этих словах содрогнулся всем телом и, нервно озираясь по сторонам, произнес жарким шепотом:
– А может, все-таки не будем задерживаться для воспоминаний. Мы же не затем сюда пришли. Верно, отец благочинный? У меня от этого места мурашки с горошину! Жуть!
Прокопий посмотрел на оробевшего келаря и согласно закивал головой.
– Да, конечно. Мы тут вот чего придумали с братьями. Беги, отец Феона. В конюшне тебя ждет оседланный кабардинец. Привратник калитку откроет на черном дворе. Пока люди Салтыкова спохватятся, ты уже далеко будешь!
Старец трескуче рассмеялся, представляя, как оставит в дураках Салтыкова и его людей. Келарь с Маврикием вторили ему тихим смешком и скромной улыбкой, но отец Феона вернул их к действительности неожиданным вопросом:
– А дальше чего?
– Как, чего? – удивленно воскликнул Прокопий.
– Ну да, дальше чего делать? – спокойным голосом повторил Феона. – По следствию о государственной измене они не только всех вас на дыбу вздернут, они еще стрельцов по монастырям разошлют. Такой Содом получится, кровью захлебнемся. Да и мне скрываться какой смысл? Что я, хоронясь по тайникам и схронам, узнать смогу?
– Так убьют же тебя, дурака. Ей-богу убьют, – в сердцах хлопнул себя ладонями по коленям старец Прокопий. – Ты глаза этого Салтыкова видел? Водянистые, как болотина. Этот, если надо, отца родного зарежет. А с тобой вообще чиниться не станет…
– Авось не убьют. Да и не в Салтыкове дело. Есть тут зверь и поопасней, – прервал старца Феона, решительным жестом пресекая всякие возражения с его стороны.
– Кто же это, отец Феона? Позволь полюбопытствовать? – обиженно прохрипел Прокопий, исподлобья глядя на собеседника.
– Один старинный знакомый. Лазутчик английский. Если он, не убоявшись смерти за прошлые грехи, тайком на Русь пробрался, значит, затевается что-то очень серьезное. И я должен знать что.
Феона положил тяжелую длань на плечо Прокопия и ободряюще встряхнул его. После чего, доверительно глядя в глаза старца, закончил:
– Его хозяева по-мелкому не играют. Боюсь, готовят они нам новые подлости, о коих мы, может, еще и не слыхивали.
– Так, а делать-то чего прикажешь? – развел руками расстроенный отказом Феоны старик. – Отец Геннадий говорит, что утром Салтыков уезжает и тебя с собой заберет. Так ли, отец Геннадий?
– Да, это так. Говорит, в Кострому едет. К государю, – охотно закивал головой отец Геннадий, переводя взгляд с одного на другого собеседника.
– А вот это хорошая новость. Будем считать, что мне с ним по пути. А ты, отец Прокопий, возвращайся в монастырь, закончи то, зачем мы сюда прибыли, а в остальном положись на Бога.
Прокопий помолчал немного, обдумывая слова Феоны, и неожиданно предложил:
– Архимандрит Паисий дает мне в дорогу лошадь с телегой и возницу. Так что оставь у себя Маврикия. Он может пригодиться. Я уж его знаю!
Маврикий при этих словах старца расплылся в довольной улыбке и даже изобразил неожиданное телодвижение, то ли хотел радостно запрыгать на месте, то ли весело пойти вприсядку.
Феона невольно улыбнулся искреннему и наивному поведению своего юного помощника.
– А что, хорошая мысль! – произнес он, размышляя. – Можешь ты, отец Геннадий, пристроить этого юношу в обоз Салтыкова?
Отец-келарь задумался, подбирая возможные варианты, и утвердительно кивнул.
– Можно попробовать через ключника боярина. Скажем, на богомолье в Ипатьевский монастырь идет.
– Прекрасно! – хлопнул в ладоши довольный Феона, знаком приглашая Маврикия подойти поближе. – Тогда слушай меня, Маврикий, внимательно и постарайся все запомнить…
Глава 25. Отъезд
После заутрени, Авдотья Морозова сидела у раскрытого окна в своей светелке и с тревогой смотрела на монастырский двор. Во дворе люди Салтыкова и помогавшие им монастырские трудники грузили тяжелые сундуки и огромные перевязанные веревками тюки на телеги и сани, снаряженные к дальнему походу. Кругом деловито сновали работники, обслуживавшие обоз. В корзинах и туесах подносили они снедь и запасы, необходимые в пути. Два вооруженных бердышами стрельца провели по площади отца Феону со связанными руками. Монаха не удосужились даже приодеть в дорогу. Впрочем, это обстоятельство его, кажется, не сильно взволновало. Босой, с непокрытой головой он спокойно и уверенно прошел по деревянным мосткам Соборной площади до телеги и с помощью охранников забрался в нее, устроившись на охапке свежего пахнущего клевером сена. Авдотья тайком бросила смущенный взгляд на широкую грудь монаха с большим шрамом от ключицы до живота и на зеленый от времени медный нательный крест, расплющенный выстрелом картечи. Этот шрам Феоне оставил когда-то сабельный удар панцирного казака. А крест пробил своим последним в жизни выстрелом шведский мушкетер «Красного регимента». Война, она, известно, кровь любит.
К Феоне спешным шагом подошел Семка – «Заячья губа» и тщательно, на всякий случай, проверил, крепко ли связаны у арестанта руки.
– Смотреть в оба! Головой за него отвечаете, – погрозил он стрельцам нагайкой и, бросив на Феону взгляд, полный злобы и ненависти, направился в сторону хозяйственного двора.
За спиной Авдотьи хлопнула входная дверь. Она испуганно обернулась. У порога, переминаясь с ноги на ногу, стоял Борис Салтыков и, неловко теребя руками бархатную мурмолку с павлиньим пером, ласково ей улыбался.
– Доброго здоровья, Авдотьюшка! Собирайся, милая, за тобой пришел! – с нарочитой заботой в голосе произнес он, кланяясь в пояс.
– Как? Куда собираться? Я ничего не знаю. Я не хочу! – отпрянула от боярина Авдотья, растерянно озираясь по сторонам, точно ища защиту от незваного гостя.
Борис неодобрительно покачал головой и с укором произнес:
– Ну как же так, Донюшка? Ты же сама хотела ехать. Обоз готов. Только тебя и ждем одну. Петя с мамками уже в санях. Скоро уж и Глеба вынесут. Пора нам.
– Где Петя? – завопила в отчаянии Авдотья, больно вцепившись ногтями в руку Салтыкова. – Почему Глеба выносят? Кто так решил? Ничего не понимаю! Хочу говорить с отцом Паисием.
Борис Салтыков, изменившись в лице, с силой освободился от болезненного захвата молодой родственницы, ответив ей сухо и кратко:
– Не получится. Уехал он.
– Уехал? Ночью? – с недоверием в голосе переспросила Морозова.
– Ну да, уехал, – пожал плечами боярин. – Еще перед заутреней. Благословил всех и отбыл на Чухломское подворье.
Пораженная Авдотья неловко присела на край лавки. Нервно покусывая губы, она лихорадочно искала правильное решение. Видимо, предложение боярина ранее никак не входило в ее планы.
– А Меланья, кормилица моя где? Ты же обещал, боярин! – спросила она, со злым прищуром глядя на Бориса.
– С Меланьей твоей все в порядке. Ее мои дознаватели вместе с частью обоза загодя отправили. В Костроме увидишь, как обещал, – не моргнув глазом, соврал Салтыков. Впрочем, ради дела он мог бы и побожиться.
– А Петя, где мой Петя! – упорствовала она, выискивая повод для отказа.
– Да, боже мой, ну что за наказание? – закатил глаза к небу Борис. – Да выгляни ты уже в оконце. Там Петя с мамками. В обозе тебя ждет.
Лишь едва выглянув во двор, Авдотья стремительно выбежала из светлицы, причитая на ходу:
– Петруша, сыночек мой!
Проводив ее взглядом, Борис Салтыков удовлетворенно ухмыльнулся в роскошную бороду и, деловито осмотрев комнату, повелительно бросил служанке, забившейся в дальний угол:
– Соберешь тут все и догоняй.
Пока Салтыков выманивал из светлицы не пожелавшую вдруг уезжать с ним родственницу, снаружи тоже происходили события, не предполагаемые заранее. Из распахнутых ворот Покровского собора трудники вынесли тяжелую колоду с телом Глеба Морозова. Долговязый Маврикий с котомкой за спиной мелко семенил, согнувшись в три погибели во втором ряду, справа, подставив свое покатое плечо под гроб стольника. Кто доверил ему столь ответственное задание, так и осталось загадкой. Однако, как только вся процессия начала торжественно и печально спускаться по лестнице к телеге, запряженной парой вятских битюгов, так сразу начались неприятности. На верхних ступенях храма нелепый послушник, оступившись, запутался в полах своего подрясника и с неподобающим духовной особе воплем рухнул на впереди идущего мужика, едва не стащив с того ветхие порты. Опешивший мужик, лишаемый важной части своего гардероба, выпучив глаза, бросил колоду и схватился за трещащие по швам штаны, но, получив удар в спину от падающего Маврикия, сам кубарем покатился вниз. Следом повалилась вся процессия. Колода с телом Глеба, скользнув по ступеням храма, с треском врезалась в деревянные мостки и раскололась в нескольких местах.
К Маврикию, растерянно сидевшему на земле, подошел один человек из прислуги обоза и помог подняться.
– Иди, брат, с Богом, – сказал он ему с жалостью и суеверной настороженностью. – В обозе тебе есть место. Мы тут без тебя управимся.
– Спаси Христос, братья! – кланяясь, ответил незадачливый послушник. – Я не знаю, как так вышло? Спаси Христос!
Маврикий поспешил затеряться в толпе, а вот молодая вдова, не успевшая сесть в карету, увидев разбитую колоду с телом мужа, побелела как мел и лишилась чувств, упав на руки подбежавшего Салтыкова. Борис, в свою очередь, не стал проявлять излишней чувствительности и, уложив при помощи холопов бесчувственную Авдотью в карету, направился в голову обоза, по дороге бросив работникам строго:
– Приколотите все живо. И трогаемся, трогаемся…
В спину ему уже слышались стуки молотков и голоса холопов:
– Давай скорее. Вот тут колоти.
– Нечем. Куска не хватает.
– А этот?
– Это не тот кусок.
– Ну и ладно. И так сойдет.
Спустя считаные минуты все было готово. По обозу пронеслась живая перекличка. Сипло завыл и застонал походный горн. Ворота монастыря со скрипом медленно и тяжело отворились, и обоз неспешно тронулся в путь. Утреннее солнце светило нестерпимо ярко и сильно. Прозрачный воздух, кажется, плавился вокруг него и дрожал, словно озерная рябь. Провожавшим чудилось, будто обоз уходил прямо на солнце, чернея, обугливаясь и растворяясь в его лучах.
Бледный как мел архимандрит Паисий медленно отошел от окна. Шаркая сафьяновыми ичигами, он добрел до богатого иконостаса в Красном углу покоев и растерянно, наклонив на бок голову, посмотрел в глаза Спаса. Господь смотрел на него сурово и бесстрастно. Архимандрит упал на колени и, осеняя себя крестным знамением, лихорадочно шептал молитву, склонясь к подрушнику, лежащему у его ног:
– Господи, или словом, или делом, или помышлением согреших во всей жизни моей, помилуй мя и прости мя, милости Твоея ради!