Часть первая
Впервые Александра Лукашенко я увидел в конце 1979 года. Тогда работал в Могилеве секретарем обкома партии по сельскому хозяйству. Шло совещание в Шклове, и первый секретарь райкома Вера Феофановна Костенко подвела ко мне Лукашенко, молодого еще, но уже прилично лысеющего, и представила: дескать, вот он хочет быть председателем колхоза.
Во все времена не так просто было найти толкового председателя колхоза, особенно в районах, где не умели работать с кадрами. В Шкловском райкоме сложилась типичная по тем временам обстановка: в сейфе у секретаря райкома лежало несколько заявлений руководителей хозяйств с просьбой об освобождении от должности, но заменять вознамерившихся уйти было некем. И Лукашенко ко мне подвели для смотрин, а вдруг подойдет? После короткой беседы я спросил у претендента: «А кто вы по специальности?» – «Учитель». – «А почему не хотите работать в своей сфере, по профессии?» – «Я родился в деревне и хочу руководить хозяйством». – «Тогда Вам нужно закончить сельхозинститут и получить специальное образование. А пока я не вижу необходимости человека, никак не связанного с сельским хозяйством, ставить сразу руководителем».
К тому времени, казалось, навсегда канула в лету послевоенная эпоха руководителей-универсалов, когда вчера кто-то руководил коммунхозом, сегодня – культурой, завтра – народным образованием, послезавтра – колхозом или совхозом. Во всех сферах уже требовались профессионалы. Лукашенко через четырнадцать лет реанимирует эту систему, и на республиканском уровне банковской системой начнет руководить строитель, культурой и медициной – отставной полковник, прокуратуру возглавит человек без юридического образования, литературно-художественные издания – зацикленный на старине местечковый преподаватель, Академию Наук – ординарный чиновник и т.д. А тогда Лукашенко, видимо, понял и сказал: «Хорошо, я буду учиться». Приблизительно через полгода та же Вера Феофановна сообщила мне, что он действительно поступил в Горецкую сельхозакадемию на заочное отделение. Через три года у него уже был диплом специалиста, и с учетом настойчивых просьб и Шкловского райкома партии, и прежде всего Лукашенко, его определили в пригородный колхоз имени Ленина на должность заместителя председателя колхоза – секретаря парткома.
Было заведено: прежде, чем кого-то рекомендовать руководителем хозяйства, необходимо было основательно изучить его в деле. Попав в резерв кадров, Лукашенко находился в поле зрения сельхозотдела обкома партии. Бывая в Шкловском районе, старались встретиться, побеседовать с ним. Я общался с ним несколько
раз во время его работы заместителем председателя колхоза. В то время в области мы применяли и такой метод: когда уже приходили к выводу, что человек годится на самостоятельную работу, предлагалось руководителю хозяйства уйти в отпуск в самый горячий момент. Для некоторых, прямо скажем, это было неестественное предложение: как это так – бросить все в разгар работ и уйти отдыхать?! Но мы могли за это время приглядеться, как соискатель на руководящий пост справляется с работой в напряженный период. И здесь председатель колхоза изумился, узнав, что ему не просто предлагают уйти в отпуск, а еще и путевку дают, но подчинился.
А. Лукашенко остался руководить колхозом. Я хорошо помню, что он проходил аттестацию не на организации уборки, а на предмет низкой продуктивности дойного стада. Не хочу сказать, что он плохо разбирался в вопросах – обстановкой в колхозе он владел. Я вернулся в Могилев и доложил: можно попробовать. И тогда было принято решение: послать коммуниста Лукашенко директором, пожалуй, самого отстающего в Шклове совхоза. Отстающего, поскольку там, где дела идут хорошо и руководитель справляется, его не меняют. Никто и не собирался предлагать Лукашенко хорошее, передовое хозяйство – даже если бы вдруг кого-то забрали на повышение, и освободилась вакансия. У меня всегда была настороженность: если человек просится на должность, сначала проверь, на что он способен. Вот и в данном случае: просишься – испробуй на отстающем участке.
В республике сложилась особая система работы с отстающими хозяйствами. Они были на контроле не только у руководителей области, но и у республиканского руководства. «Городец» традиционно считался «лежачим» совхозом: предшественник Лукашенко отработал в нем десять лет, не добившись серьезных изменений. В области было около тридцати таких хозяйств, по ним было принято совместное постановление бюро обкома и облисполкома, в котором определены конкретные меры помощи этим хозяйствам. Минсельхоз таким хозяйствам тоже помогал. Когда Лукашенко пришел работать в «Городец», была принята еще одна мера, касающаяся молодых руководителей отстающих хозяйств: все, кто на областном уровне распоряжался материальными и финансовыми ресурсами, «закреплялись» за такими хозяйствами, осуществляли над ними шефство, обязаны были постоянно навещать, оказывать организационно-методическую и материально-техническую помощь. За Лукашенко персонально был закреплен первый заместитель председателя облисполкома – руководитель облагропрома Евсей Корнеев. Корнееву надоело ездить без конца в совхоз, у него в распоряжении были все ресурсы, и он оказал солидную помощь «Городцу». В совхозе начали строить жилье, помогли техникой, дорожным строительством, осуществили ряд организационных мер силами специалистов области.
Бывал в хозяйстве и я, чтобы присмотреться поближе к директору. Первый год своего директорства (1986 – 87 г.) Лукашенко, как говорится, попал в струю – занялся арендой. Ему помогали специалисты из области: все хозяйство было «разбито» на арендные коллективы, новая организация труда заинтересовывала работников тем, что отменяла один из порочных принципов социализма – максимальный размер заработной платы, так называемый «потолок». Сокращение материальных затрат на производстве увеличивало размер заработной платы. Люди начинали проявлять инициативу, лучше работать. А Лукашенко, как и положено педагогу, быстро научился считать и докладывать. Докладывать он любил, даже тогда, когда не очень разбирался в происходящем. Приходилось поправлять, ставить его на место. Как-то, уже будучи президентом, он вспомнил, не скрывая обиды, мои слова: «Встань на колени, посмотри, что ты натворил на этой земле!» Я уже было и забыл, но потом вспомнил, что именно так и сказал ему будучи в «Городце» на уборке зерновых. Комбайны работали, как на гонках, земля была «усеяна» зерном, а молодой директор Лукашенко не удосужился внимательно посмотреть на стерню и был обескуражен по-своему, когда ему на эти потери пришлось указать. Позже убедился, что Лукашенко никогда ничего не забывает…
Говорить о том, что Александр Григорьевич вывел совхоз в передовые, о чем он повторял и повторяет, не приходится: совхоз лежал на боку, его приподняли и поставили кое-как на ноги коллективными усилиями. Дальше этого дело не пошло. Можно было работать по-другому, сделать совхоз (при такой поддержке обкома и облисполкома) если не крепким, то хотя бы зажиточным. Но, видимо, не это было в помыслах молодого директора: уже через полтора года после назначения Лукашенко признался секретарю райкома Володе Ермолицкому, что сельское хозяйство – это не его сфера, он будет заниматься политикой…
В 1989 году он вышел на выборы народных депутатов СССР в альтернативу Вячеславу Кебичу, тогда заместителю председателя Совета Министров БССР. Проиграл, но не пал духом. В 1990 году с головой ушел в новые выборы – теперь народных депутатов БССР, причем боролся на этот раз с Евсеем Корнеевым, первым зампредом облисполкома, тем самым Корнеевым, который всю область бросил в «Городец», держал там лучших спецов облагропрома, чтобы помочь Лукашенко вывести совхоз с прорыва. Теперь Лукашенко «благодарил» Корнеева за помощь с присущей ему страстью, утверждая избирателям, какой бяка этот партократ Корнеев…
Еще до выборов 1989 года с Лукашенко произошла некрасивая история – приехал в бригаду и избил абсолютно трезвого тракториста, избил жестоко – сапогами. Я узнал об этом в самый разгар предвыборной кампании, когда Лукашенко сам себя выдвинул в кандидаты. Тогда секретарь райкома рассказал, что для этого выдвижения были две причины: во-первых, Лукашенко действительно думает, что победит заместителя председателя правительства республики, а во-вторых, таким образом надеется уйти от ответственности за рукоприкладство (как известно, тогда кандидаты в депутаты обладали статусом неприкосновенности). Прокуратура сразу же завела уголовное дело. Но времена были уже не те, члены партии состязались, кто больше и сильнее плюнет в партию. И прокурор области держал нос по ветру: а вдруг Лукашенко с его настырностью прорвется в депутаты? Дело было возбуждено, вынесено на сессию райсовета, депутатом которого был Лукашенко. Тогда на стороне Лукашенко активно выступал собкор газеты «Сельская жизнь» Анатолий Гуляев (газета была органом ЦК КПСС, авторитетным изданием). Гуляев приехал на сессию и своим авторитетом сильно поддержал Лукашенко. Тем более, что и среди депутатов было немало лукашенковских коллег – руководителей хозяйств, которые и за собой знали подобные грешки. А прокурор области Николаев просто не стал передавать дело ни в республиканскую прокуратуру, ни на рассмотрение областного совета…
Уже когда шли выборы, мне несколько первых секретарей райкомов настоятельно рекомендовали надавить на Николаева с тем, чтобы делу все-таки дали ход. Но я всегда запрещал себе вмешиваться в ход следствия и судебный процесс: первый секретарь обкома партии – ведь все-таки не наместник Бога на земле, чтобы судить по своему усмотрению. Есть прокурор, пусть он за свои поступки сам и отвечает…
Теперь и в шутку, и всерьез кое-кто упрекает меня за то, что не вмешался. Кто его знает, кто
его знает… История не знает сослагательного наклонения…
… Первым секретарем обкома я стал в 1982 году после гибели в автокатастрофе Виталия Викторовича Прищепчика, руководившего Могилевской областью. Прищепчик как бывший партизан пользовался большим авторитетом у Петра Мироновича Машерова. У меня никогда не возникало даже мысли, что мне придется сменить его на посту. Так получилось, что я хотел уехать из области. Вопрос уже был решен, согласован с двумя отделами ЦК КПСС. Меня ждала должность советника-посланника по аграрным вопросам в посольстве СССР в Польше.
Из Минска приехал председатель облисполкома Анатолий Маслаков, с которым у меня были хорошие отношения, и высказал обиду: «Что же ты мне не сказал, что уезжаешь в Польшу?» – «А зачем мне об этом говорить?» – «А хрен ты поедешь! – заявил Маслаков. – Я был у Слюнькова…»
Почему Слюньков остановился на моей кандидатуре? Вероятно, определенную роль сыграл Анатолий Маслаков. Он у Слюнькова на многих давал характеристики, в том числе и на меня. Но во-первых, я был лишь первым заместителем председателя облисполкома – это противоречило практике, чтобы кто-то перескакивал по партийно-административной лестнице сразу через две ступени. А во-вторых, только что с меня сняли выговор – как же тут можно сразу «повышать»? Слюньков со многими встречался, но со мной у него разговора не было. 22 мая я
проводил рабочее совещание на базе одного из колхозов Мстиславского района. Прибегает председатель: «Вас к телефону зовет Слюньков!» Иду. «Ну, – говорит Николай Никитович, – что ты там делаешь? О чем с людьми разговариваешь?» Отвечаю на вопросы. И так минут тридцать. Я даже устал. А дело было в пятницу. «Что завтра делаешь?» – спрашивает Слюньков. «Да на работу собирался сходить», – отвечаю. «Так вот, – говорит Слюньков, – никуда не ходи, а завтра к девяти утра приезжай сюда, в Минск. Приведи себя в порядок, приезжай при параде – в хорошей рубашке, при галстуке. Деньги чтобы с собой были. Я тебя далеко пошлю».
Беседа с первым секретарем ЦК длилась долго и основательно. Слюньков рассказал, что изучал характеристики многих, со многими беседовал, в том числе из других регионов, но пришел к выводу: со стороны никого брать не надо, вы завалили дела в области, сами напортачили – сами и исправляйте ситуацию. И разговор продолжился уже как с будущим первым секретарем обкома.
Сейчас я понимаю, что решение было не спонтанным. В марте, еще до катастрофы, в которой погиб Прищепчик, Слюньков в должности первого секретаря Центрального Комитета компартии Белоруссии объезжал все области и знакомился с положением дел в экономике, с партийно-хозяйственным активом. Все секретари райкомов и председатели райисполкомов являлись на совещания, и кто-то из секретарей обкома или председатель облисполкома – тот,
кого уполномочит первый секретарь обкома, – докладывал о перспективах развития области. Могилеву загодя сказали: «Мы вашу промышленность не трогаем. Доложите, что вы намереваетесь делать с сельским хозяйством».
Начался большой совет, кто будет докладывать. Прищепчик уже знал, что я уезжаю в Польшу, поэтому меня оставили в покое. Поручили докладывать секретарю обкома по сельскому хозяйству Станиславу Титкову. Он был хорошим партийным работником, но не был аграрием: ни хрена не смыслил в сельском хозяйстве. Секретарем обкома его в свое время выдвинули из Быхова за то, что хорошо принимал проверки и умел угодить начальству…
И вот за столом президиума сидят первый секретарь обкома и первый секретарь ЦК КПБ. Целый час Титков потеет, заверяя Слюнькова, как «мы стараемся и выкладываемся из последних сил», но все у нас так тяжело, ну прямо мочи нет! Никакого экономического анализа, никаких перспектив. Он со мной не советовался, хотя я в должности первого зампреда облисполкома как раз и отвечал за сельское хозяйство. Слюньков сидел в президиуме статуей, с каменным лицом, ни разу не перебил докладчика. И лишь когда Титков пошел на третий круг с фразой: «Поверьте, Николай Никитович, мы лоб разобьем…», – Слюньков прервал его. Задал для вежливости несколько вопросов и усадил на место, убедившись, что толку не добьется. Потом обратился к Прищепчику: «Так хоть кто-нибудь у вас в области знает, что делать с сельским хозяйством?
Кто-нибудь доложит об этом? Или – вы сами, без бумажек, готовы? Кто, называйте!» Прищепчик растерялся.
Маслаков, рядом с которым я сидел, толкает в бок: мол, вставай давай, это же твои вопросы! Я ему шепотом объясняю: совещание ведет первый секретарь, чего это я сам полезу? Вряд ли в президиуме слышали наше перешептывание, хотя Слюньков наблюдал за всем происходящим. Воцарилась затянувшаяся пауза. С великим трудом Прищепчик обращается ко мне: «Василий Севастьянович, может быть, вы доложите?» Какие-то бумаги у меня с собой были, хотя я не собирался выступать. Памятуя, что Слюньков после речи Титкова завершил свою тираду словами: «Так вы, значит, ничего не делаете, и никто у вас никаких перспектив не видит?», я разделил свое выступление на две части: что делается у нас, и какие перспективы. Не согласился, что у нас ничего не делается. Довольно убедительно рассказал о сделанном, о проблемах и перспективах. «Почему торф не возите?» – задал вопрос Слюньков. «И не будем возить, Николай Никитович, это бессмысленная трата денег и времени», – ответил ему. Тут за тему торфа мы зацепились, и я на конкретных примерах хозяйств Горецкого района, где работал до перехода в областные структуры, доказал свою точку зрения. «Да, да, – согласился Слюньков. И добавил после окончания моего импровизированного доклада: – Ну, слава Богу, хоть один какие-то перспективы видит».
Думается, это совещание сыграло свою роль. Буквально через два месяца, когда пришлось решать кадровый вопрос, Слюньков о нем вспомнил. За те четыре часа, что мы проговорили с ним накануне моего вылета в Москву на собеседование в ЦК КПСС, говорили и об этом, и о многом другом.
Перед избранием на пленуме обкома полагалось пройти собеседование в отделах ЦК и с Генеральным Секретарем ЦК КПСС. Но Андропов был уже очень болен. Два дня провел в ЦК, мне все говорили: «Ты посиди, посиди, Юрий Владимирович примет». Не принял.
В 1984 году Андропов умер. Первые секретари обкомов партии, не члены ЦК КПСС, всегда приглашались на все пленумы и на выборы очередного Генерального Секретаря без права голоса. В соседнем купе ехали два милиционера – такая была практика сопровождения первых секретарей обкомов в подобных ситуациях. По прибытии в Москву узнал, что в кулуарах звучала фамилия Черненко, который у большинства не пользовался никаким авторитетом. Зашли в Свердловский зал Кремля. Мне досталось место на галерке, среди генералов, маршалов, командующих округами и т.д. Откровенно беседую с военными о слухах – «Будет Черненко». Все едины в том, что это негодный, позорный вариант. Спрашиваю, кто будет голосовать «против». Оказалось, что почти все военачальники, как и я, не члены ЦК. Некоторые же (видимо, члены) сказали: «Отсохнет моя рука, если я ее подниму за этого старика». И действительно, никто из сидящих в этом секторе военных руки не поднял. За столом президиума сам Черненко, Воротников, Тихонов. Почтили минутой молчания память Андропова. Подошла очередь главного вопроса. Тихонов предлагает кандидатуру Черненко. Тут же установилась гробовая тишина, которая длилась, наверное, минуту. В это время я слышал биение собственного сердца, дыхание соседей. Тихонов спрашивает: «Кто „за“?» Первыми стали подниматься дрожащие ручки в президиуме. Потом в центре зала робко, невысоко поднялось немного рук, не более полусотни. Тихонов быстро спрашивает: «Кто против?», «Кто воздержался?» «Единогласно». Жидкие аплодисменты, вернее отдельные хлопки.
Поднимается Черненко. Весь дрожит. С трудом, опираясь на помощника, водрузился за трибуну зачитать речь по бумажке. И все равно говорить не может. Вносится предложение: раздать речь Черненко собравшимся в зале. «Речь» раздать не успели, мы прочли ее потом в газетах. Финита ля комедия! Как оплеванные, вышли на улицу. Ехать домой не хочется, смотреть друг другу в глаза стыдно, расходимся.
Еду домой. В вагоне ни рядом, ни где подальше милиционеров уже нет. Я свободен. Наружное наблюдение за первым секретарем обкома партии началось с момента вызова в обком для ознакомления с шифрограммой о кончине Андропова и закончилось с избранием нового Генсека.
Горбачева выбирали уже по-другому. Съехались, как всегда, в гостиницу «Москва». Кто-то привез с собой вино, кто-то коньяк. Зашли в
одну комнату, потом в другую. Догадывались, конечно, что в номерах все записывается. А когда выпили, просто перестали обращать на это внимание. Обсуждали, кто будет. Говорили, что Гришин. И действительно, Гришин уже ездил в том «членовозе», связь с которым выведена и на управление ядерным комплексом страны. Но члены ЦК пришли к выводу, что следующих похорон страна может уже не выдержать. Нужен был молодой руководитель. Таким был Горбачев. Ключевую роль в мобилизации членов ЦК, и прежде всего первых секретарей обкомов, сыграл Егор Лигачев, бывший тогда заведующим орготделом ЦК КПСС.
Когда пленум начался, в зале установилась напряженная тишина. Понимали, что есть шанс больше не позорить страну гонкой на лафетах. Горбачев, возглавлявший комиссию по похоронам Черненко, открыл пленум и предоставил слово Андрею Андреевичу Громыко. Минуты три Громыко делал вступление, говоря о том, какое важное решение мы все принимаем сегодня. Было ощущение, что даже дышать мы уже перестали. И когда он произнес фамилию Горбачева, зал встал и овацией приветствовал Михаила Сергеевича. Руки отбили – надоело ездить через год на похороны. Потом прерывали аплодисментами уже самого Горбачева: самое главное, что молодой. И практически его избрали единогласно.
Я не знаю, что было бы, если б Громыко назвал другую фамилию. Вероятно, все же не было бы повторения той ситуации, которая сложилась
на пленуме после смерти Андропова. Когда я приехал после избрания Черненко в Могилев, секретари обкома, а потом и райкомов возмущались: «Как вы могли!» Все ведь понимали, что у человека уже наступил старческий маразм.
Не могу сказать, что была вера в Горбачева. Нет маразма, в здравом рассудке и светлой памяти – и слава Богу! Была вера в то, что в стране можно многое исправить, многое сделать лучше. Даже в той системе.
До своего избрания на высшую должность в партии и государстве Горбачев был секретарем ЦК КПСС по сельскому хозяйству. Лукашенко потом неоднократно уверял всех, что ездил на пленумы чуть ли не консультировать Горбачева. На самом деле это было всего один раз. Горбачев любил собирать рабочие совещания – как говорил один генерал из Бобруйска, «узкий круг ограниченных людей». По команде Генерального собирали человек пятьдесят – шестьдесят: несколько первых секретарей обкомов, членов республиканских правительств, из исполкомов разных уровней – и так вплоть до руководителей хозяйства. Это называлось «посоветоваться». (На таких двух совещаниях пришлось побывать и мне). Сначала Горбачев делал пространное выступление по повестке дня, потом кому-то предоставлял слово, почти всегда недослушав, перебивал выступающего и сам за него говорил, говорил долго. В это время выступающий мог стоять за трибуной и 10, и 20 минут. Не всем удавалось сказать, что они планировали. На одном таком совещании по моим подсчетам Михаил Сергеевич из 4-х часов, в течение которых длилось совещание, сам проговорил 2,5 часа. Совещание закончилось тем, что даже не были подведены какие-то итоги. Слушать Горбачев не умел… Одно из совещаний было по аренде, которая тогда активно внедрялась. Могилевскую область на нем представлял первый зампред облисполкома Евсей Корнеев, который и взял с собой Лукашенко. Вместе ехали в вагоне. На совещании Лукашенко выступил, что-то сказал – это он очень любил. Возвращались и назад вместе. Ехали в Москву – Лукашенко угощал Корнеева и чайком, и водочкой, как водится. Ехали назад – уже от Корнеева потребовал, чтобы тот ему носил чай. Видно, тот факт, что Генеральный Секретарь задал ему какой-то вопрос, сильно ударил директору совхоза в голову. Но на другие совещания его больше никто не звал.
Были, правда, о Лукашенко публикации в центральной печати. Много писал о нем Гуляев, что-то давала «Комсомольская правда». Но, надо сказать, писали не столько о нем, сколько об аренде. Аренда действительно давала основания для обсуждения, потому что раскрепощала людей, развязывала им руки. Главное – как говорилось ранее, снимался «потолок» заработной платы. Ведь социализм изжил себя точно так же, как Вавилон, где, как бы ты ни работал, больше двух килограммов пшеницы и двух килограммов ячменя заработать просто не мог. При социализме работника сдерживал оклад: был ты хорошим ' директором совхоза или плохим, свои двести тридцать рублей ты получал гарантированно. А
при аренде половина сэкономленных ресурсов переходила в заработную плату. Используя аренду, в нашей бедной Могилевской области нам удалось подтянуть сельское хозяйство так, что даже когда на закате перестройки все начали минусовать, мы все еще держались. А аренду мы ввели и в строительстве, и даже вплотную подобрались к промышленности. Конечно, та советская аренда это не рыночная экономика, но некоторую степень свободы инициативным людям она давала, можно было зарабатывать достаточно хорошо.
Я задавал себе вопрос: почему Анатолий Гуляев, умный и опытный человек, талантливый журналист, начал так активно пропагандировать Лукашенко и помогать ему? Как и многих других помощников и пропагандистов, Лукашенко сполна отблагодарил Гуляева: недавно была закрыта редактируемая им газета за то, что не пела дифирамбы Лукашенко и его режиму. Наверное, дело было в поветрии. Вот есть общее поветрие: ага, партия зажимает всех, найдем демократов внизу, сбросим партократов – ведь партократы иногда еще и спрашивают! Вспоминаю сам предвыборное собрание, когда мне в Быхове дословно сказали: «Тебя выбирать нельзя! Ты нас заставляешь работать. А вот мы тебя провалим, разгоним партию, не будем работать и будем получать деньги». Причем говорили это учителя. Был общий порыв, увлекший и Гуляева. Гуляев понимал, конечно, что без работы жизни не будет, но тогда в одной компании оказались и те, кто искренне желал изменений, и кто ждал
своего момента урвать, половить рыбку в мутной воде «перестройки».
Возвращусь к выборам народных депутатов СССР. Я не хотел на них идти. Но здесь от меня лично ничего не зависело: не хочешь – сдай должность. Пришлось выдвигаться. И я проиграл.
Скорее всего потому, что занимался не столько своей избирательной кампанией, сколько выборами Кебича. Получилось так, что Кебич как рядовой заместитель главы правительства по номенклатуре не должен был баллотироваться в депутаты СССР. Но в том составе Совета Министров Вячеслав Францевич был наиболее энергичным. Молодой, деловой – особенно на фоне своих коллег, большинство из которых просто ничего не решали. Кебич без проволочек решал многие вопросы, с которыми я к нему обращался. А нам тогда предложили несколько кандидатов из Москвы, из состава членов Политбюро, особенно рекомендовали Медведева. Мы с первыми секретарями райкомов обсудили кандидатуры, приняли решение выдвинуть Кебича – и поставить всех перед фактом. Это был настоящий шок в республике. И не только в республике. Но потом все вошло в нормальное русло. Недовольные нашей «самодеятельностью» успокоились и согласились с нашим выбором.
Кебич и сам не знал, что мы его выдвигаем. Его тоже просто поставили перед фактом. Я позвонил ему после собрания и сказал: «Вячеслав Францевич, мы тебя выдвинули». И все домыслы, будто бы Кебича выдвигали потому, что рассматривали на должность премьера правительства, просто не соответствуют действительности. Наоборот, лишь после победы на выборах Вячеслава Францевича начали рассматривать как потенциально сильную фигуру. ЦК КПБ и Совет Министров были против его выдвижения. А у меня выбора не было. Конечно, я поддерживал Кебича. Ну не Евтуха же мне было поддерживать?! Евтух в правительстве ничего не решал. Ковалев болел и готовился уйти на пенсию. Некого еще было поддерживать. Мы ведь всегда выбираем из того, что есть. И поддержка кандидатуры Кебича была в той ситуации, на мой взгляд, единственно разумным выходом из положения.
А потом пошла борьба. Было видно, что Кебич поначалу проигрывал Лукашенко. Мне пришлось бросить все на собственном округе и начать заниматься округом Кебича. Ведь именно я предложил выдвинуть его – так нельзя же было теперь просто «кинуть» человека.
В результате мне не удалось побывать даже в половине хозяйств собственного округа, даже не все районы посетил как кандидат. А в это время из ЦК КПСС шли установки: перемолоть партократов, которые, дескать, сдерживают перестройку и мешают развиваться демократии. Я не преувеличиваю. Когда однажды нас собрали в Москву на пленум, в один день по всей стране прокатились митинги против обкомов. Никто меня не убедит в том, что это происходило стихийно, без координации.
На Лукашенко в предвыборной борьбе давили, он в свою очередь давил на Кебича. Тогда впервые проявилось то, что потом назвали «черным пиаром». Лукашенко кричал о зажравшихся партократах, о машинах, пайках, резиденциях для отдыха. Не сомневаюсь, что у Лукашенко и быть не могло никаких сведений о том, что Кебич ведет себя как-нибудь аморально. Он тогда уже удачно оседлал конька, который впоследствии и вывез его на самые верха.
Кебич же у Лукашенко выиграл честно. В этом никто не сомневается. В комиссии тогда – не то, что сейчас – входили разные люди, в том числе и те, кто уже зарекомендовал себя оппозиционными настроениями. Разница была два процента. И те же два процента я проиграл на своем округе Головневу – человеку, которого еще недавно сняли с должности директора совхоза за развал работы. Я ведь не мог, в отличие от Головнева, безответственно обещать, что все после выборов будет по дешевке, все появится на прилавках и так далее.
После проигрыша я сам поставил вопрос о своей отставке. Но мне сказали в ЦК КПБ: «Нет! Дудки!» Я не спорил с Ефремом Соколовым, тогдашним первым секретарем ЦК КПБ. Он ведь хорошо понимал, куда все идет.
А с Лукашенко я попытался тогда решить дело миром. Он много кого поливал во время кампании грязью, и его поливали. В результате в суде лежали иски, в которых Лукашенко выступал то истцом, то ответчиком. Проезжая мимо усадьбы совхоза «Городец», я заехал к нему. У Лукашенко сидел Гуляев. Я извинился за всех партийных
работников, кто допускал по отношению к нему как кандидату в депутаты несправедливость, и выразил надежду, что на этом конфликты будут исчерпаны, чтобы люди по судам не таскались. На том и порешили.
В 1990 году мы оба прошли в депутаты Верховного Совета БССР 12-го созыва. Я говорил тогда Евсею Корнееву: «Ты у Лукашенко не выиграешь, не иди туда». Он меня не послушался и проиграл. А я пошел по тому же Костюковичскому району, в котором проиграл выборы в народные депутаты СССР. Прошел год, стало видно, что обещания народных депутатов СССР так и остались обещаниями. И я встречался с теми же людьми, что и год назад. Собрания шли совсем иначе, люди протрезвели.
Я оказался единственным первым секретарем обкома, избранным в республиканский парламент. Накануне первой сессии прошел пленум ЦК КПБ, на котором рекомендовали на пост председателя Верховного Совета БССР Николая Ивановича Дементея. Некоторые меня потом спрашивали: «А почему же не выдвинули тебя?» А меня и не могли выдвинуть. У первого секретаря Могилевского обкома была репутация партийного неформала. Кроме того, в связи с преодолением последствий чернобыльской аварии у меня были капитально «испорчены» отношения со многими руководителями в партийных и советских органах республики и союзного центра. Мне предложили выступить, я поддержал Дементея, которого знал как очень порядочного человека.
Когда голосование уже в Верховном Совете по кандидатуре Дементея зашло в тупик, и его не выбрали с первого захода, ко мне подошли представители Могилевской и Минской областей. Они предложили мне выдвигаться: наши области тебя поддержат, а остальных мы сагитируем. Я отказался. Я не видел себя спикером. И вообще, как это ни странно, не примерял себя никогда ни к одному руководящему креслу. А в тот раз мне было бы просто неудобно по-человечески глядеть в глаза Николаю Ивановичу – после того, как публично выразил ему поддержку.
В октябре 1990 года я принял твердое решение уйти с партийной работы. ЦК далеко, ему ни тепло, ни холодно, а ты каждый день общаешься с людьми, выслушиваешь, что они говорят, сам видишь, как наступает хаос, развал, а ты ничего изменить не можешь… Кроме того, нас заставляли сидеть в двух креслах одновременно – председателя областного совета депутатов и первого секретаря обкома. А на двух креслах не усидишь. К чему две должности? И Соколову сказал: или я останусь в обкоме, или уйду в облсовет, но за два портфеля держаться не буду.
Ефрем Евсеевич знал о моих хороших отношениях с секретарем ЦК КПСС Валентином Фалиным. Он попросил Фалина помочь уговорить меня посидеть на двух стульях. Но Фалин не то, что не помог, а решительно поддержал мою позицию.
На партконференции вопрос этот встал ребром: эта конструкция скоро лопнет, или я остаюсь в обкоме, или ухожу в облсовет. В результате споров демократическим способом – мнением большинства – Леонова отправили работать председателем областного совета депутатов. Генрих Яскевич, первый секретарь Горецкого райкома, которого агитировали и я, и многие другие, категорически отказался уходить из района на должность первого секретаря обкома. В результате первым секретарем обкома избрали Вадима Попова.
В областном совете тоже было двоевластие. С одной стороны я как руководитель законодательной ветви областной власти, с другой – Николай Гринев, руководитель областного исполнительного комитета. Через полгода, как я и предполагал, было принято решение о слиянии этих двух постов. Прошло одно голосование, потом второе – ни один не набирает большинства голосов: ни я, ни Гринев. Тогда я встал, поблагодарил всех за плодотворную работу и снял свою кандидатуру. Это для меня были за полтора года уже шестые тайные выборы, если считать также выборы на партийные съезды, проходившие уже тайно. Накопилась усталость. Окрепло убеждение в бесперспективности политики Горбачева, в надвигающемся хаосе, в котором ничего в ближайшие годы сделать невозможно.
Многие уважаемые политологи, ученые, политики непоследовательность, половинчатость действий, даже противоречивость в оценках и суждениях Михаила Сергеевича склонны объяснять какой-то (явно надуманной) необходимостью маневра или уступок всесильной номенклатуре, которая якобы не поддерживала новации Горбачева и оказывала сопротивление «линии Генсека».
Утверждаю, что применительно к Беларуси это «сопротивление» – чистейшая фантазия. Не могу столь категорично утверждать о других республиках. Да, в некоторых из них процветала коррупция и т.п. явления, но чинопочитание, беспрекословность повиновения «верхам» в КПСС «вогнал» еще Иосиф Виссарионович. Вспомните «выборы» Черненко на пост Генсека. Найдись в зале 2-3 непослушных и … был бы другой Генсек. Если в БССР в 37-38 г.г. из 100 секретарей райкомов уцелели только 3 (и то случайно), то это не могло не укрепить послушание. Полномочия у Генсека были действительно царскими. Более того, не малая часть номенклатуры понимала необходимость и готова была к коренной трансформации и экономики, и политической системы страны. Проблема была в другом. В неумении пользоваться полномочиями, на мой субъективный взгляд, взгляд «изнутри партии», даже в отсутствии желания управлять процессом. Свою роль Михаил Сергеевич видел в постановке задач в виде лозунгов, призывов и т.д. Дальше дело не шло, и на себя персональную ответственность в Политбюро никто не брал. В качестве доказательств сошлюсь на конкретные события. После того, как солдаты в Тбилиси против безоружной толпы применили саперные лопатки, встал вопрос: «Кто дал команду вводить в город войска? Кто разрешил избивать людей?» На очередном пленуме ЦК
КПСС члены ЦК требуют ответа на эти вопросы от Шеварднадзе, Горбачева и других. И вместо того, чтобы просто ответить, кто кому и какую отдавал команду, разыгрывается постыдный спектакль. Верховный Главнокомандующий Горбачев что-то, кому-то говорил, но «это было не в кабинете», мы официально вопрос не рассматривали, «мы его обсуждали в аэропорту, в депутатской комнате». На возмущенные вопросы из зала: «Нас не интересует, где вы обсуждали в комнате или туалете. Кто бросил войска против гражданского населения?» Слышен был лепет, ответа не было. Вроде бы солдаты сами пошли в Тбилиси. А кто в Вильнюсе приказал двинуть танки к телебашне? А в Баку? Даже если допустить мысль, что генералы «хулиганили» без ведома Главкома, и потом даже Главком так и не узнал, какие генералы своеволили, то каков же Главком?
Думаю, что читателю интересно будет узнать, как наши соперники оценивали перестройку в СССР, о чем говорили с Горбачевым, о чем его предостерегали.
Программные резолюции XIX общепартийной конференции 1988 года в Могилевском обкоме восприняли одобрительно и с помощью знатных земляков начали прорабатывать вопросы привлечения в экономику области технологий, капитала из Европы и Америки. Для поиска партнеров нашим предприятиям было создано СП «Восток—Запад. Могилев». Учредили совместное предприятие Могилевский комбинат шелковых тканей, объединение «Химволокно»,
голландский капиталист Франц Люрфинк. В наблюдательный совет этого СП с нашей стороны вошли, кроме меня, Кебич Вячеслав Францевич – тогда он был вице-премьером, Даниленко Виктор Дмитриевич – руководитель представительства Совмина БССР при Совмине СССР – будущий посол Беларуси в России и директор Могилевского комбината шелковых тканей Семенов Владимир Николаевич. Со стороны Запада: голландский капиталист Франц Люрфинк, президент компании «Пепси-Кола» Дональд Кендалл и советник президента Буша-старшего Роберт Макнамара, – в прошлом – министр обороны США (во время Карибского кризиса), руководитель Международного Банка Реконструкции и Развития.
Здесь есть смысл рассмотреть вопросы не работы СП «Восток—Запад. Могилев», а как американцы воспринимали то, что происходило в СССР в 1990 году.
7 января 1991 года для обсуждения перспектив работы СП я встретился в Вашингтоне в Белом Доме господином Макнамара. Более половины просторной комнаты-кабинета занимал длинный, широкий стол, на котором в стопках лежали несколько сотен книг, возле стола десяток стульев. Встретил меня худощавый, стройный, подвижный человек с очень выразительным «живым» взглядом – Макнамара.
В рассуждениях о возможных совместных проектах он заявил, почти дословно: «Обсуждать проекты уже поздно, Вы, Ваш СССР опускается в пучину хаоса, не исключены и массовые кровавые конфликты… Вы упустили свой шанс на развитие». Далее, в процессе обеда, Макнамара сообщил следующее. Он только что вернулся из Москвы. Ездил туда по поручению своего президента с четкой, конкретной задачей – узнать лично у Горбачева, есть ли у него какой-то план перестройки, ведь пока мы (американцы) видим и слышим лишь общие лозунги и призывы. Американцев беспокоил вопрос, как пойдут процессы в СССР – стране с огромным ядерным арсеналом. Конечно же у американцев было достаточно данных, чтобы судить о том, как «процесс пошел», но они, наивные, считали, что свой стратегический план Горбачев имеет, но не говорит о нем, не раскрывает его, а процессы уже становятся тревожными.
Горбачев принял Макнамара в канун нового 1991 года. Получить ответы на вопросы: «Кто? Что? Когда? Для какой цели должен делать, к чему в конечном итоге придет СССР через год или два? Есть ли какой-то необъявленный план у самого автора перестройки?» Макнамара не мог. Такого плана не было у Горбачева, не было и ответов на эти вопросы. Более того, на откровенную озабоченность американца, его тревогу за будущее всех начинаний нашего перестройщика, Горбачев обиделся, воспринял эти вопросы за оскорбление. Заготовленное перед встречей сообщение для прессы оказалось не согласованным, в прессе никакой информации о данной встрече не было. В итоге смысл уже нашей беседы свелся к тому, что строить планы на будущее в стране, которая скатывается в хаос, бессмысленно. В назидание мне подробно было рассказано о том, как по просьбе китайского лидера Дэн Сяо Пина разрабатывался план развития Китая. Макнамара весьма одобрительно отзывался о политике китайских коммунистов и сказал примерно следующее: «Смотрите, китайцы не просят кого-то об инвестициях, они создали такие условия, что инвесторы к ним сами просятся».
… В конце февраля 1991 года Михаил Сергеевич, наконец, приехал в область ознакомиться, как живут люди в чернобыльской зоне. Я ему задал массу «неудобных вопросов», ссылаясь на разговор с Макнамарой, и он на них парировал весьма оригинально: «Вот мы поставили во главе правительства опытного банкира Павлова Валентина, он все исправит». Чувствовалось, что призывая к строительству социализма «с человеческим лицом», Михаил Сергеевич не понимал сам этого социализма и уж тем более не знал, как его строить. Как можно совместить социалистические идеи с планами нелегальной экономической, хозяйственной и финансово-банковской деятельностями КПСС, которые предлагал осуществить ЦК КПСС в записке: «О неотложных мерах по организации коммерческой и внешнеэкономической деятельности партии». Всю эту противоправную, считай преступную деятельность, должен был определять и согласовывать Генеральный секретарь ЦК КПСС. Еще до получения данной записки у меня сложилось убеждение в том, что Михаилу Сергеевичу никто не мешает, он просто, не имея собственного
мнения, иногда поддерживал прямо противоположные идеи.
Стыдно было смотреть и слушать, когда он пытался убедить неформальных лидеров из прибалтийских стран не выходить из состава СССР тогда, когда они уже вышли. А ведь до этого он был глухим к их конструктивным предложениям, когда те просили центр избавить от мелочной опеки.
В результате по вине высшего политического руководства народы СССР не обязательно в составе мировой империи, а возможно, в мягкой форме конфедерации или иных союзнических отношениях упустили шанс на цивилизованное развитие или на цивилизованный разговор.
Мы, славяне, не родили своего Дэн Сяо Пина.
Кебич предлагал мне идти в правительство и заместителем, и первым заместителем. Я отказывался оба раза. Во-первых, я не видел собственной линии правительства, а в должности заместителя я достаточно долго проработал в облисполкоме, поэтому понимал, что ничего коренным образом изменить просто не смогу. А во-вторых, всех, кто уходил из чернобыльской зоны на повышение, люди немедленно объявляли предателями. Я мог свободно ходить по Могилеву: не убежал от вас, остался с вами. Это для меня было очень важно. И коль работы в Могилеве нет, то спустя некоторое время уехал в Москву на учебу в Академию внешнеэкономических связей. Положено было – отучиться три месяца перед назначением на должность торгпреда. Как слушателю, мне платили зарплату, но
главное было в другом. В Москве на практике начал изучать политологию, психологию поведения избирателей. Это было время выборов первого президента России. Некоторые навыки внешнеэкономической деятельности у меня были: в должности руководителя региона мне доводилось общаться и с настоящими «акулами капитализма», поэтому учеба не занимала много времени.
Видел, как работает партия, выбирая между Рыжковым и Ельциным, – очень интересная школа для меня была. Партийные комитеты города Москвы не могли (да и не старались) развезти по коллективам и квартирам агитационную «макулатуру» за Рыжкова… А обычные люди: – рабочие, служащие, пенсионеры – все без всякой агитации сверху агитировали друг друга: «Только за Ельцина! Заживем!»
Анализируя настроение москвичей, их желания и надежды, пришел к твердому убеждению: будем строить капитализм. Но до начала этого «строительства» я должен изучить, что такое капитализм. Объявили ведь, что мы будем строить, но ни один так называемый архитектор перестройки так и не объявил, как будем строить. А в этом, как показывает время, была суть дела. Кто-то начинал с крыши, кто-то – с фундамента. Каждый лепил, как мог, поэтому получался и не капитализм, и не рынок.
А что такое рынок, я понял в Германии. Сначала посмотрел западную Германию, потом восточную. Стало понятно, мы еще не дозрели не только до созидательного труда (как немцы), но
еще много времени не будем даже обсуждать эту тему, выгодно было «зарабатывать авторитет» на популизме, политиканстве. Согласованность действий уже была в прошлом, никто никого не желал слышать, больше хотели говорить.
Перед первой сессией Верховного Совета БССР 12-го созыва Ефрем Соколов провел пленум ЦК КПБ. Потом собрал партийную группу, накачивал депутатов. И все равно когда пошли голосовать, оказалось, что никакой партгруппы нет.
Внутри областных депутаций отношения складывались далеко не ровные. В каждой были и секретари обкома партии, и председатели облисполкома. В каждой появились уже новые тенденции: кто первый прокричит, кто выскочит. Но жизнь требовала от депутатов решения возникающих вопросов. Надо было выбирать руководителей. В результате всеобщей договоренности, с учетом мнения и демократов-неформалов, была избрана на руководящие посты связка «Дементей – Шушкевич».
Я к микрофону старался не ходить. Страна должна была видеть своих героев, а я на эту роль никогда не претендовал. Я вообще лишь два раза выступал у микрофона: когда шли перевыборы спикера и еще до того, в годовщину Вискулей. Я сказал тогда, что Вискули – даже больший удар по Беларуси, чем Чернобыль, что мы еще не осознали до конца все истинное значение этого события в нашей истории – хаотичного разбегания из огромной империи.
Это не значит, что я выступал против Вискулевских соглашений. Но ведь следует помнить, что именно мы поддержали, что вопросы внешней политики, обороны, вопросы общесоюзной собственности и инфраструктуры остаются в ведении надреспубликанских органов. Должны были остаться единая денежная политика, единый рубль. За это мы голосовали осознанно, понимая, что в остальных вопросах республика должна получить полную самостоятельность. Это была фактически германская модель федерации – та, которая и сегодня действует в ФРГ. Прежний союзный центр уже надоел: глупо было бесконечно ездить в Москву, согласовывать, какой строить туалет в Могилеве – в два очка или в одно. Было же ведь и такое! Существовала самозаводящаяся, самонастраивающаяся система, в которой власть – это чиновник, маленький чиновник в союзном Госплане, Совмине, в Министерстве и т.д. Этот маленький чиновник держит в руках все – вплоть до утверждения образца топорища, которые вознамерился производить лесхоз в полукустарных мастерских. И в белокаменную тянулись сотни, тысячи гонцов в чине премьеров, министров, руководителей главков, директоров не только с шоколадками для женщин и штофами «Беловежской» для мужчин, но и презентами покруче. Поэтому и голосовали почти все не только «за», но и «против». Так думали многие. Но потом получилось все не так, как думалось, «как всегда».
На внеочередной сессии Верховного Совета в августе 1991 года, собранной после провала ГКЧП, я отсутствовал – был в Германии. Ух, как
потом ругали: что же ты, такой-рассякой не приехал, мы бы тебя вместо Дементея выдвинули. Да не выдвинули бы! Причем те, кто знал меня хорошо. Почему – объясню на судьбе другого человека.
Есть такой Петров Александр Александрович. Неожиданно для всех он был назначен заместителем председателя Совета Министров БССР. И буквально через несколько месяцев нового зама возненавидел весь аппарат правительства. Почему? Он заставлял работать: создал в курируемых подразделениях и министерствах такую систему, что лодырю выкрутиться было просто нельзя. Нужно было либо расписаться, что ты – ничтожество и гультай, либо продемонстрировать конкретные результаты своей повседневной работы. И аппарат его «съел»: если ты слишком резок, последователен в требованиях к себе и другим – ты нам не нужен.
И у меня не было желания работать во власти, никакая должность не прельщала…
С уходом Дементея борьба за власть обострилась. Хотя Кебич и снял свою кандидатуру на выборах председателя Верховного Совета, но было невооруженным глазом видно, что у них с Шушкевичем противостояние.
Я с уважением отношусь к Станиславу Станиславовичу Шушкевичу – профессор, член-корреспондент Академии Наук, лауреат Государственной премии. В науке он прошел весь путь, – тупенька за ступенькой. А в политике: взлетел резко, в один миг, и голова закружилась, потерял опору. Не мной и не сегодня замечено, что
резкие карьерные взлеты ни к чему хорошему не приводят – страдает и дело, и сам человек надламливается, теряет земную и нравственную опору. Вот и сейчас мы, белорусы, пожинаем плоды головокружительного взлета нынешнего лидера государства…
Шушкевич не понял до конца своей роли. Он занимал должность главы государства, и как глава государства отвечал за все и за всех. Он говорил дискриминирующие и государство, и его лично глупости, вроде ответа женщине, которая не знала, чем кормить пятеро детей: «Ты нарожала, ты и думай». Он не сумел опереться на партократов, которые его избрали спикером и предлагали ему помощь: мы заставили Дементея предложить его кандидатуру, хотя тот очень не хотел этого делать и упирался. А мы говорили ему: «Должен был быть баланс сил. Сейчас демократия – и во главе государства должен быть демократ». На переговоры с Шушкевичем пошел Альфонс Ильич Тишкевич, который тогда был председателем Минского облисполкома, он убедил Шушкевича не снимать свою кандидатуру.
И это было закономерно. Не буду преувеличивать, но когда пошла волна национального возрождения, уже очень большой процент нас, партократов, понимали, что дальше так жить нельзя – надо многое менять. Не всегда и не во всем мы были полными единомышленниками и союзниками демократов, но и не душили их, если не считать Ефрема Соколова, сдуру согнавшего водометы на празднование «Дзядоу» в 1989 году. И одна из главных ошибок Шушкевича состояла как раз в том, что он не захотел опереться именно на этих людей, на тех, у кого был управленческий опыт и кто понимал необходимость перемен. Многие из старого состава партии готовы были идти за ним и служить делу. Но Шушкевич этого не пожелал. С другой стороны, по понятным причинам, не пожелал он примкнуть и к правому крылу. И, в силу своей административной неопытности, оказался ни с чем. Вроде бы ни на кого не опирался, вроде бы ни за что не отвечал. И не мог не проиграть.
Демократам в Верховном Совете вообще не повезло на лидеров. После каждого выступления Зенона Позняка все убеждались, что демократию нам хотят навязать необольшевистскими методами. Цель была новой, а методы прежними. У Позняка точь в точь, как теперь у Лукашенко, было желание сеять постоянный страх, нервозность, делать обстановку напряженной и истеричной. В результате какая-то часть (25 – 28 человек) была вокруг него сплочена, а зал Позняка поддержать не мог, не хотел. Из страха трудно поддерживать. Не идеи отпугивали, а методы, антикоммунистическая истерия отпугивала. Требовать объявить партию вне закона, когда наиболее активная часть общества была в партии, – это безумство для политика, решившего завоевывать власть. Я не раз говорил активистам Белорусского Народного Фронта: «Смените вождя! Вы из-за него проигрываете!»
Экстремизм Позняка и Ко, думается, был одной из главных причин, что в судьбоносное время у нас, в отличие от других союзных республик, разлом произошел не по линии «за» – «против» Беларуси, а по замшелой классово-ортодоксальной догме «демократ» – «партократ». И это в полной мере использовал выступающий то с правого, то с левого фланга радикал и популист Лукашенко. О том, что он поставил своей целью выставиться в президенты, было ясно всем. Делалось это на примитивной основе – и это тоже было ясно. После очередного его выступления с криком: не дадим эксплуатировать наших трудящихся в свободной экономической зоне в Бресте! – я подошел к нему и задал вопрос: «Вы рветесь к власти. Станете президентом – и что же будете делать? Вы же в экономике ничего не соображаете! Вы отдаете себе отчет, что у вас ни хрена не получится? Тут же нужно будет заниматься сложными, конкретными вопросами, а не просто лозунги бросать!» Он мне ответил дословно: «Я позову профессионалов и дам возможность им работать». Это было за два года до его избрания президентом.
Все в зале, да не только в зале, понимали, что он занимается популизмом, пытается еще и еще раз себя показать всей республике – заседания тогда транслировались в прямом теле и радиоэфире. Честно говоря, это было одной из причин, почему мне было противно выходить лишний раз к микрофону после выступлений Лукашенко и других наших популистов.
Правда, главные открытия, связанные с Александром Григорьевичем, я сделал для себя, когда он стал, наконец, президентом. Его выступления в зале Верховного Совета я понял не сразу. Туда постоянно сзывали всех членов правительства: Леонид Синицын со своей командой выстраивал, рассаживал всех по ранжиру. В Овальном зале разыгрывались настоящие спектакли. С одной стороны, депутаты чувствовали себя вправе подразнить президента, что-то ему бросить в лицо, с другой – сам глава государства по поводу и без повода поднимал визг, будто его бьют. Часто мне становилось неудобно. Однажды сказал Синицыну: «Что вы делаете? Не превращайте президента в посмешище! Чего он сюда ходит; если его дразнят, чего заводится?» И вдруг я узнал в собственном доме, что, оказывается, президенту мешают работать депутаты. Жена спросила у меня, видел ли я, как депутаты издеваются над президентом? Речь шла о заседании, где я присутствовал, а жена смотрела телерепортаж. После этого я начал присматриваться, что показывают по телевизору. Одно дело в зале слушать, другое – дома по телевизору. Действительно, из телекартинки следовало, что он, бедный, бьется из всех сил, сражается, а ему мешают депутаты.
С Григорием Киселем я на эту тему не говорил – бессмысленно. Я знал его по Могилеву, как человека блеклого, несамостоятельного, а эти телекартинки свидетельствовали о том, что это человек еще и не вполне порядочный, врун. Общаться с такими людьми просто неприятно – они служат не делу, а хозяину.
Тем более, я почти был убежден: не серенький Кисель, а сам Лукашенко – главный сценарист и режиссер телешоу. И когда в 1995, а затем
в 1996 году начали громить Верховный Совет как государственный институт, как самостоятельную ветвь власти, в общественном мнении все уже было сформировано…
Правда, и сам Верховный Совет по собственной же вине оказался безголосым. Когда Лукашенко своим указом снял с должности главного редактора парламентской «Народной Газеты» Иосифа Середича, Мечислав Гриб, тогдашний Председатель Верховного Совета, просто смолчал. Потом, когда ему на смену пришла связка Шарецкий – Новиков, я пытался убедить их: рассмотрите вопрос по редактору газеты, а то Лукашенко навяжет вам своего. То ли смелости не хватило, то ли желания не было, в результате Верховный Совет фактически лишился своей газеты.
Именно руководство Верховного Совета 13-го созыва стало виновником всего происшедшего в 1996 году. Оно не хотело сражаться, оно надеялось, что назревший государственный переворот как-нибудь рассосется сам по себе. Им нужно было бороться за каждый голос, а они думали, что удастся ограничиться статьями в газетах и бесконечными взываниями к совести человека, вознамерившегося заполучить неограниченную власть.
Мне были довольно хорошо известны действия, планы и переживания Семена Георгиевича Шарецкого. Он ничего не скрывал, иногда приезжал ко мне домой для совета и просто «излить душу». Задолго до разгона Верховного Совета я с тревогой наблюдал, как интеллигент, профессор Шарецкий пытается уговаривать, увещевает Лукашенко. Почти как крыловский повар. Для людей типа Лукашенко, взявших на вооружение беспардонную ложь, плутовство, коварство, наглость, не существует таких понятий, как совесть, порядочность, нравственный императив. Исторический опыт свидетельствует, что в схватке цивилизаций, как правило, побеждает более варварская. Правда, и конец ее ждет печальный. Но надежда на то, что молодой белорусский президент, историк по образованию, осознает бесперспективность избранного им пути на установление диктатуры, таяла с каждым днем. Уничтожение демократии в собственной стране было для Лукашенко лишь промежуточным этапом в борьбе за Московский Кремль, в которую Александр Григорьевич ввязался со всем своим природным азартом. Кремль же в лице Бориса Ельцина и его политического окружения всячески подыгрывал белорусскому президенту, сознательно закрывал глаза на то, что, эксплуатируя лозунги о «братской дружбе», белорусский режим «делает деньги» на дружеской границе. В Кремле делали вид, что не замечают хулиганские поступки Лукашенко, его оскорбительные публичные высказывания в адрес российских политиков. Чтобы «сохранить лицо», россияне придумали оправдание: мол, да, конечно, сукин сын, но – наш сукин сын…
Летом 1996 года стало очевидно, что Лукашенко не остановится ни перед чем, чтобы растоптать Конституцию Беларуси. У меня было лишь одно сомнение: не сумеет найти бездумных и
бездушных исполнителей своего преступного замысла. Ведь уже было известно, какая судьба постигла исполнителей замыслов Сталина. Я глубоко заблуждался, думая, что среди белорусов не найдется столько палачей своей Родины. Нужно было оказаться за решеткой, чтобы вспомнить о том, сколько же среди белорусов было полицаев и предателей даже во время Второй Мировой войны. Так и на этот раз. Кто-то готов был служить, чтобы сохранить свое место у корыта, кто-то из страха, кто-то – просто из желания «насолить» всем остальным. Можно смело говорить, что нравственная эволюция многих наших граждан пошла по нисходящей – к деградации. И лишь со временем, когда диктатура падет, можно будет очиститься от порожденной ею скверны…
Нельзя говорить, будто Конституция, как документ, сама по себе может таить какую-то опасность. Голосуя за Конституцию в 1994 году, никто не чувствовал никакой опасности. В первоначальном варианте была установлена возрастная планка для кандидатов в президенты – сорок лет. Так и не понимаю, почему и в какой момент она исчезла. Меня не было тогда на сессии, я за нее не голосовал. Потом спустя время, мне рассказывали, как Дмитрий Булахов, то ли уговаривая, то ли шантажируя депутатов, обращался к ним – и в первую очередь к Кебичу: «Чего вы боитесь?» И – возрастная планка была опущена. Кебича, как говорится, взяли на подначку, как подростка во время дворовой драки: ты что, боишься, ты что, слабый?! А ведь многие депутаты понимали, что опускаешь планку до 35 лет – и президентом становится Лукашенко. А когда ему в руки дали такой пропагандистский козырь, как пост председателя так называемой антикоррупционной комиссии, вопрос был фактически предрешен.
Конституция 1994 года была Конституцией компромисса времени и поколений. Не могу сказать, что это была полностью Конституция демократического государства. Но компромисс все-таки был достигнут. И никто не думал, что ее будут так скоро переписывать, не пройдет и трех лет.
Можно было, конечно, послушать БНФ и провести роспуск Верховного Совета. Но мне, например, и в тот момент казалось, и теперь убежден, что это привело бы лишь к очередной кампании взаимного шельмования. Ведь политические дрязги и споры не давали ответа на главный вопрос: как живет рабочий, как живет крестьянин. Меня парламентская болтовня иногда даже раздражала так, что подумывал: а не сложить ли депутатские полномочия? Даже съездил в Костюковичский район, где меня избирали депутатом, поговорил на этот счет и с рядовыми избиратели, и с руководителями района. Они меня осадили: район нуждался в лоббировании своих интересов в правительстве, и это будет несолидно по отношению к поверившим в меня людям. У них было такое право. В районе я бывал часто, старался помочь, как мог. Даже работая в Германии, старался выбивать из белорусских правительственных чиновников помощь району. А районное руководство меня контролировало довольно жестко, причем я сам это инициировал еще во время выборов. Тогда, в 1990 году, была составлена специальная программа, которую я как депутат высшего законодательного органа страны должен был реализовывать. Избиратели могли проверить, насколько успешно я исполняю свои обещания. Избиратели напомнили мне не только о выполнении предвыборных обещаний в части решения экономических проблем района. Верховный Совет работал над новой Конституцией, и мои избиратели вправе были напомнить мне о том, что не время менять депутатов Верховного Совета. Могу сказать, что главные колебания во время голосования по статьям Конституции 1994 года были у меня о введении поста президента. Я отдавал предпочтения все-таки сильной президентской власти. Памятуя и судьбу Великого Княжества Литовского, и Речи Посполитой, где шляхетско-парламентское своеволие сыграло свою роковую роль. Необузданный парламентаризм, когда над королем смеялись и делали из него шута, был для меня всегда неприемлем. Не мог спокойно смотреть, как манипулируют Кебичем – премьер-министром – областные царьки, депутаты: соберутся два-три и начинают давить. Кебич был вынужден отступать от очень принципиальных позиций во имя того, чтобы они агитировали своих голосовать, «как нужно». Такая вольница на переходном периоде была очень опасна. Я не мог поэтому поддержать идею коммунистов о том, что нам не нужен президент или нужен, но слабый, с малыми полномочиями. Парламентская республика предполагает высокий уровень демократической сознательности и рядовых граждан, и политиков-управленцев. А так – все увлеклись популизмом, танцевали перед телекамерами, а делом в республике никто не занимался.
Лукашенко ведь выбрали не только благодаря его ораторскому, популистскому таланту. Да, талант у него есть. Но ведь сложилась обстановка, когда около 90 % граждан Беларуси почувствовали резкое ухудшение своего положения, а процентов пять начали в это же время строить настоящие дворцы. Это не могло не сказаться на том поведении избирателей, которое потом дало о себе знать на избирательных участках. Был социальный заказ на жесткую, авторитарную власть, прямо противоположную предыдущей деятельности правительства и Верховного Совета.
Кебич никак не мог понять, что его не выберут президентом. После того, как в 1989 году партийные организации Могилевской области вытянули его на выборах, он поверил, что сделает для него все. Ведь теперь именно он руководил исполнительной властью в Беларуси – благо, Шушкевич самоустранился полностью, а Гриб позже просто подыгрывал правительству. Исполнительная власть уверяла его, что победит, что вопросов никаких нет. И Кебич уже видел себя президентом. Он оторвался от реальной обстановки и доверился приближенным, которые то ли несознательно, то ли сознательно заблуждались относительно народного мнения. Поздно было делать и проправительственную партию. Партию вообще за год не слепишь. А все белорусские партии, кроме БНФ, в принципе, не были против Кебича. Да и чиновники собирали за Кебича подписей, сколько хочешь…
Я помню ту сессию, когда снимали с должности главы парламента Станислава Шушкевича. Снимали не только за то, что при его попустительстве литовским спецслужбам выдали нашедших в Беларуси приют литовских ортодоксальных коммунистов. Надоело его отнекивание, постоянные отказы от властных действий. Ему говорили: «Ладно, Кебич не хочет – так давай, ты предлагай!» Но он тоже не предлагал ничего. И выдача коммунистов стала событием-детонатором, спровоцировала парламентский взрыв. Не хочу сказать, что это был какой-то заговор. Меня, например, никто не уговаривал и не агитировал голосовать против Шушкевича. И многих других депутатов, с кем приходилось и тогда, и позже беседовать на эту тему. Просто – накопились усталость и раздражение. Шушкевич, Кебич, генпрокурор Василий Шолодонов, председатель КГБ Эдуард Ширковский, министр внутренних дел Владимир Егоров фактически начали топить друг друга в своих выступлениях, в том числе, конечно, Шушкевича. Они противоречили друг другу) и это еще больше подливало масла в огонь. Но никто не думал, что эта свара приведет к немедленной отставке высшего должностного лица государства. Об этом свидетельствует и тот факт, что у парламентского большинства не оказалось даже продуманной и согласованной кандидатуры вместо Шушкевича. Лишь потом у кого-то всплыло имя Мечислава Гриба.
Почему не освободили от должности Кебича? Просто он и врал более убедительно, и был для большинства голосовавших более «своим», чем профессор Шушкевич – ведь Верховный Совет 12-го созыва все еще делил сам себя на номенклатурщиков и выскочек. И Зенон Позняк своим поведением, своим высокомерием еще больше делил зал на своих и чужих, заставлял определяться не вместе, а против друг друга. И тот факт, что Кебич уцелел во всей этой разборке, еще больше убедил его окружение, что Вячеслав Францевич является истинным лидером нации, и кресло президента ему обеспечено.
Однако Кебича в 1994 году не «продавили» в президенты не потому, что не хотели. Правительство Кебича не вело никого и никуда, оно шарахалось вместе с парламентом, не имея четкой программы и самое главное – желания ее реализовывать. Не было воли к осуществлению определенной линии. Чиновники это видели. Кроме того, тогда «вертикаль» на фальсификацию результатов выборов не шла, и Кебич такой задачи перед ней не ставил. И люди дали свою оценку правительству.
А Лукашенко много обещал, у него был солидный рейтинг борца с коррупцией, народного заступника. Бесконечное состязание между Кебичем и Шушкевичем создало для него идеальные условия и дало возможность одержать реальную, причем сокрушительную победу. Микрофон, телеэкран, газета, несколько людей из окружения Кебича, на которых повесили ответственность за все происходящее – и премьер-министр из нападающего превратился в защищающегося, был вынужден уйти в глухую оборону. Но у него не было сил даже на оборону. И победил – Лукашенко.
Накануне президентских выборов 1994 года Кебич предложил мне возглавить его предвыборный штаб. Я сказал Вячеславу Францевичу: «Вы подумайте, на той ли кандидатуре Вы остановились. И я подумаю. Но учтите, что я выдвину некоторые условия». «Какие?» – спросил Кебич. «Например, некоторые люди из вашего окружения должны от вас отойти – для начала». Не могу сказать, что они были преступниками, но служили они Кебичу крайне примитивно, по принципу: услужливый дурак опаснее врага. Кебич выслушал мое мнение о них, и я понял, что он больше никогда не вернется к этому разговору.
Так и случилось. Мы с Владимиром Васильевичем Самощевым, согласовав этот вопрос с Кебичем и используя наши московские связи, пригласили приехать в Минск российских политтехнологов. Сняли им квартиру за свои деньги. Они прожили в Минске две недели, посмотрели телевидение, послушали радио, начитались газет и заключили: «Выборы выиграть можно, хотя очень далеко все зашло. Мы найдем, как остановить Лукашенко». Состоялся детальный обмен мнениями. Пока мы всем этим занимались, Кебич полностью укомплектовал свой штаб, назначив руководить им Михаила Мясниковича. Рассчитаться с фактически уже отработавшими на Кебича людьми у штаба и кандидата денег не нашлось.
Я посмотрел, как работали Мясникович и Заметалин, и честно сказал Вячеславу Францевичу: «Ты не выиграешь». Он обиделся. На этом и расстались.
Лукашенко, еще до того как был сформирован штаб Кебича, подошел ко мне в перерыве сессии: «Я не прошу вас, чтобы вы мне помогали, прошу только об одном – не мешайте мне». Тогда я ничего не обещал Лукашенко, но получилось, что не мешал благодаря Кебичу. Правда, потом, когда шла предвыборная кампания под руководством Мясниковича-Заметалина, мне из штаба Лукашенко предлагали присоединится к ним. Иван Титенков и Аркадий Бородич были особенно настойчивы: «приходи к нам быстрее». Я им отвечал: «Закончится все тем, что вы изберете, кого не надо избирать». А когда Титенков еще раз предложил присоединиться, я ответил ему: «Иван, вам никакой штаб не нужен. Кебич сам все сделал для того, чтобы вы победили».
Кампания Кебича строилась очень просто. Приехал Виктор Черномырдин и привез с собой группу молодых и дерзких политтехнологов во главе с Сергеем Давитая, жителем Санкт-Петербурга, – ныне одним из близких советников губернатора Владимира Яковлева. Те сидели в правительственной резиденции, пили-ели, кого-то
к ним водили. Идеологию кампании вел Давитая. От штаба Лукашенко с ним контактировал Аркадий Бородич. Так что координация деятельности штабов Кебича и Лукашенко осуществлялись на протяжении всех выборов. Давитая хвастался тем, что именно он уговорил Кебича пойти на второй тур, не снимать свою кандидатуру, – это якобы позволило спокойно взять Лукашенко власть.
Эта и другие детали работы избирательных штабов Кебича и Лукашенко стали известны мне после Указа президента о моем назначении на должность министра сельского хозяйства и продовольствия. Мне навязчиво предлагалась помощь в составлении программы реформирования сельского хозяйства Беларуси, в решении других вопросов. А сформированное Лукашенко правительство свои первые шаги делало без диктата президента, таких реальных попыток не было, если не считать некоторые популистские речи.
… Нельзя сказать, что, став президентом, Лукашенко не собирался проводить реформы. Он долго искал кандидатуру на пост министра сельского хозяйства. Не знаю, чем его не удовлетворял многоопытный Федор Владимирович Мирочицкий. Скорее всего сменой руководства нужно было подать сигнал аграриям, что перемены в отрасли будут, и перемены существенные. Знаю, что уговаривали пойти в министры Кузьму Дягилева – президента концерна «Белптицепром», но тот категорически отказался. Было еще несколько кандидатов, но потом позвали
меня. Позвонил Иван Титенков и сообщил, что Владимиру Гаркуну, уже назначенному на пост вице-премьера курировать аграрные вопросы, поручено меня найти. Но Гаркун якобы сказал, что меня в Беларуси нет. «Так что, – сказал Иван, – говорить с тобой будут о назначении на пост министра, и я тебя прошу – ты не отказывайся». Пришел я в правительство фактически против воли премьер-министра и вице-премьера, курировавшего аграрную отрасль.
Лукашенко встретил меня приветливо, напомнил о состоявшемся когда-то в парламентских кулуарах разговоре о том, что после победы он позовет профессионалов, и сказал: «Будешь министром, проводи реформы, какие сочтешь нужными!» Я изложил свое видение проблемы, попытался объяснить, что сельское хозяйство в нашей стране можно сделать вполне конкурентно-способной и выгодной для производителя и государства отраслью. Сказал, что пойду в правительство лишь при условии проведения глубоких реформ. «Давай программу!» – сказал Лукашенко. Он знал, как проводилась пусть еще не реформа, но серьезные организационные и экономические меры, когда внедрялись арендные отношения в Могилевской области в горбачевские времена, помнил, что удвоение поголовья, например, свиней в некоторых районах достигалось за год – два. И даже тогда, когда в конце перестройки весь аграрный комплекс республики начал падать, Могилевщина, вопреки всем законам логики, продолжала держаться на прежних показателях.
Я согласился на работу в правительстве, понимая, что надо делать дело, работать с той властью, которую в тот момент выбрал народ.
Три месяца мы трудились над программой. Привлекли специалистов, немцев, израильтян, россиян. Это была программа коренных преобразований в сельском хозяйстве, затрагивающая, конечно, и остальные отрасли. Президент читал программу очень внимательно, стараясь вникать в смысл изложенного, вооружился новейшими экономическими справочниками, словарями, проверял терминологию. Программа, судя по всему, ему понравилась. Пригласил меня и наложил на программу жесткую резолюцию: «Чигирю, Богданкевичу. К исполнению».
Я никогда не был заядлым монетаристом, хотя с уважением относился и отношусь к взглядам профессора Станислава Богданкевича, тогдашнего председателя Правления Национального банка. Но считал и считаю, что к экономическим реформам можно и нужно подходить с минимумом шоков. В программе я ставил вопросы аграрного ведомства на высокий уровень, и естественно, Богданкевичу мои подходы не очень нравились. Иного от него ожидать не следовало – он тоже возглавлял свое ведомство. Надо было искать баланс интересов, и найти его, конечно же, можно было. А Михаил Чигирь, премьер-министр, работал по вполне традиционной схеме советского управленца: расписал программу для исполнения своему заместителю Владимиру Гаркуну.
Гаркун, чьи экономические воззрения весьма
отличались от моих, уже по этой причине не мог поддерживать программу. Вставал и еще один вопрос: а кто ее подал? Леонов? А почему минуя своего непосредственного начальника (то есть, Гаркуна)? Тем более, что полная реализация программы делала со временем пост Гаркуна не нужным, привела бы к серьезному изменению функций министерства и полномочий министра. На это Владимир Гилярович пойти не мог, и была запущена бюрократическая машина по пуску программы под откос.
Три месяца подчиненные Гаркуна из аппарата правительства готовили записку, из которой следовало: программа, конечно, хорошая, но нуждается в доработке, дополнительном изучении, согласовании и т.д., и т.п. Как ни странно, но записка получила почти матерную резолюцию Лукашенко. Тогда Чигирь, как ему казалось, нашел компромиссное решение: раз Гаркун отказывается работать по этой программе, поручить ее курирование вице-премьеру по вопросам макроэкономики Сергею Лингу.
Я Сергея знал давно, мы с ним когда-то были коллегами. И это решение расставило все точки над «i»: правительство во главе с премьером, несмотря на грозную резолюцию президента, решило похоронить эту программу, поскольку более квалифицированного, матерого гробовщика экономических реформ, чем Сергей Степанович Линг, пожалуй, не было в республике.
Задает он мне вопрос: «Реформа не может быть без банкротства. Значит, кто-то окажется безработным?» – «Окажется», – соглашался я.
– Но ведь это несоизмеримо с тем, что вся отрасль сидит без зарплаты, а зарплата «дошла» уже в ряде случаев до 10-15 долларов в месяц». «А что ты будешь делать, когда люди с плакатами придут сюда, к Дому правительства, к твоему министерству, требуя работы? Зачем тебе это надо?»
– увещевал Линг. – «А зачем мы здесь сидим, Сергей? – отвечал ему, – Пенсии дожидаемся? Нас ведь для того назначили в правительство, чтобы мы что-то делали, куда-то вели страну. Куда?» Действительно, куда мог привести экономику Линг?
Ждать от правительства серьезной, заинтересованной работы по реформированию аграрного сектора не приходилось. Но не сидеть же сложа руки, надо делать что-то на уровне министерства, что зависело от меня как министра. Начали программу сотрудничества с Германией. Выделили группу хозяйств, где начали массовую «промывку мозгов» управленцам. Немцы шли на сотрудничество с большой охотой, особенно правительство земли Бранденбург. Они рассматривали Беларусь как своеобразный плацдарм не только для продвижения своих передовых технологий на восток, дальше в Россию, но и как пропаганду немецкого образа жизни. И еще, зачем немцу кормить комаров в тайге? Это с успехом могут сделать и белорусы – лишь дайте нам свои технологии, научите нас работать! Так я «агитировал» их, работая еще торгпредом Беларуси в Германии.
И дело пошло. В Германию – не на экскурсию, не за покупками, а за делом – поехали заместители председателей исполкомов и сотрудники управлений агропромышленного комплекса исполкомов всех уровней, председатели колхозов, ведущие специалисты министерства и аппарата правительства, депутаты-аграрники. Правительство Германии выделило своего специалиста на должность советника; мы платили ему тарифную ставку по нашему штатному расписанию, а остальное, до четырех тысяч марок в месяц, доплачивал ему германский бюджет. Он в совершенстве владел русским языком, был отставным дипломатом, постоянно находил для наших хозяйств германских партнеров, решал вопросы, оказывал консультационную помощь. Премьер-министр земли Бранденбург предложил: давайте возьмем для эксперимента один район, проведем там полную реорганизацию системы управления сельскохозяйственным комплексом, посмотрим, что получится, а после начнем продвигать шире. Выбор пал на Копыльский район Минской области. Провели солидные социологические исследования, давшие удивительный результат. Поныне еще проскальзывает у кое-кого из чиновников мнение, будто крестьяне выступают против реформ. Неправда! Примерно 70 % крестьян при анонимном опросе высказывались против колхозной системы, за частную форму собственности, в том числе на землю.
Нельзя изображать как однородную тупую и косную силу и чиновников из местной власти. Гам разные люди. Например, председатель Витебского облисполкома Владимир Андрейченко – просто трус. Он понимает, что разваливает сельское хозяйство, но у него в области меньше всего реформированных предприятий. Отвечал просто: «Команды сверху не было, так что делать это опасно». А вот Владимир Заломай, Николай Войтенков, Александр Дубко брали ответственность на себя. Они не боялись ответственности и за реформы и при решении других вопросов.
Закончилась программа «промывки мозгов» визитом в Германию всех шести губернаторов. Визит долго переносился – его организации всячески противился Мясникович, даже сумел привлечь в союзники тогдашнего председателя Гродненского облисполкома Александра Дубко, и тот заартачился: «Не поеду! Чего мне там смотреть? Я сам – аграрник!» Я ему говорю: «Александр, какой ты, к черту, аграрник? Поехали! Посмотришь на настоящих аграрников». И все поехали…
Пробыли там неделю, и я с ними. Посмотрели все, что хотели увидеть. Смотрели восточные земли: какой была в Восточной Германии колхозно-совхозная система, и как она трансформировалась. Немцы не скрывали от нас и проблем. Выступали специалисты, ученые, практики. Назад ехали молча. Помню последний день в Германии. Ранним утром ехали по живописным землям Бранденбурга и один из губернаторов, слушая рассказ немецкого специалиста о том, как немцы разводят в водоемах рыбу, не выдержал и с горечью произнес: «Мы пока можем похвастать лишь красотами нашей природы, но
не далек день, когда и этого не будет». Губернаторы сидели удрученные, понимая, как далеко мы от действительно передовых сельскохозяйственных технологий, как стремительно отстаем. Я был почти уже безразличен, мы понимали друг друга без слов: у меня созрело решение, что дальше бороться с косностью, инертностью государственного механизма бессмысленно, – надо быстрее уходить в отставку.
Изучение опыта Германии давало свои результаты. Когда Лукашенко, в конце концов, приказал надеть на меня наручники, более 300 хозяйств по Беларуси (по инициативе снизу!) преобразовались в акционерные общества. Как только руководитель проявлял инициативу, ему всегда оказывалась квалифицированная помощь – в областных комитетах и райсельхозпродах были готовы на своем уровне и в соответствии со своими полномочиями вести дело по-новому. Но все это прихлопнулось в один день, когда был арестован Василий Старовойтов…
Без решения руководства страны настоящие реформы проводить невозможно, что и подтвердил арест Старовойтова. В 1994 году программу реформы просто затаскали из кабинета в кабинет, а в 1995 года, после первого референдума, тогдашний глава Администрации президента Леонид Синицын четко и недвусмысленно сказал:
Нам реформы не нужны. Наша задача сохранить достигнутое, а потом мы завоюем Кремль».
Понятно, что эта новая стратегия исходила от президента… А до референдума 1995 года президент действительно искренне хотел реформ И был к ним готов. Но тогда не было готово правительство. Помню, как в очередной раз в президентском кабинете он собрал всех причастных к этому вопросу и в лоб спросил Чигиря: «Михаил Николаевич, почему Вы волокитите? Скажите честно и прямо, с чем не согласны!» Чигирь отвечает: «Александр Григорьевич, речь ведь идет о людях. Вспомните, как вы отреагировали, когда мы цены отпустили. А теперь еще что-нибудь сотворим. Появятся безработные, выйдут на площадь…» Лукашенко отрезал ему: «Ты, Михаил Николаевич, работай, остальное не твоя забота. Сюда, на площадь, никто не пройдет. Тут будут стоять танки и пулеметы, и ни один сюда не ступит. Площадь будет свободна! Можешь делать все, что угодно». Чигирь только молча склонил голову. Замолчал и я: о каких реформах говорить, если речь зашла о танках?
До референдума 1995 года Лукашенко еще мог заставлять свое «совковое» правительство брать на себя риск. После референдума он уже не хотел никаких реформ, ему нужен был Кремль…
… Первый референдум (1995г.) как-то прошел мимо меня. Мне казались бессмысленными, дешевыми все эти вопросы: ну как можно на них завоевать себе авторитет?! Но напрямую меня и мое министерство они практически не затрагивали. И меня оставили в покое. Было понятно, что Лукашенко выиграет, но работать мне не мешали.
Я еще не знал, что после референдума Иван Титенков полез на крышу резиденции рвать на
куски государственный флаг страны. Глава Администрации президента Леонид Синицын, сияющий от ощущения собственной победы, пригласил меня в кабинет – побеседовать, ввести в курс происходящего. Суть беседы свелась к следующему: теперь, после разгрома внутренней оппозиции, нам суверенитет как таковой не нужен. Отдадим его ради восстановления Советского Союза в какой-то новой форме, и Лукашенко, как самый сильный и перспективный политик на постсоветском пространстве, возглавит возрожденное государство. Я сказал четко: «Леонид Георгиевич, ты как хочешь, но эта авантюра ничем кроме провала не закончится. Я в этом не участвую». Не знаю, информировал ли Синицын президента об этом разговоре, скорее всего, нет, ибо изменений в отношении к себе я не почувствовал.
Из правительства уходить тогда я не собирался. Оно работало. И хотя какое-то напряжение первоначально у нас с Гаркуном и Чигирем было, потом мы просто перестали обращать на это внимание. И до 1996 года правительство решало свои вопросы. Когда Чигирь позже говорил, что белорусское благополучие 1995 – 1996 годов – заслуга правительства, он говорил правду. И Лукашенко не мешал. Можно было спорить с Минфином, Минэкономики, банками, даже с самим Лукашенко, и добиваться своего. Вспоминаю ноябрь 1994 года. Поскольку никаких принципиальных возражений против разработанной нами программы тогда не было, я в полном соответствии с нею отпустил цены на сельхозпродукты. Шока не было, но заголовки газет запестрили фразами о небывалом росте цен. Лукашенко тогда находился на лечении в Крыму – у него разыгрался радикулит. Накануне возвращения в Минск к президенту отправились Иван Титенков и Виктор Кучинский, причем набрали с собой газет. В самолете Александр Григорьевич успел подначитаться и, едва сойдя с трапа самолета, с присущей ему эмоциональностью перед телекамерами устроил разнос, приказал: «Цены, назад!»
Гаркун перепугался и слег с типичной для чиновников дипломатической болезнью. Михаил Чигирь прикрыл меня: «Действия Леонова согласованы со мной», – хотя формально я с ним ничего не согласовывал, ведь у меня была президентская резолюция. Я и не собирался согласовывать, потому что знал: Гаркун запретит. Действовал на свой страх и риск по принципу: если вам надо – запрещайте! Запретить начатое ведь всегда сложнее, чем не разрешить.
Я и в тот момент был готов к отставке. Но, по-моему, президент не собирался тогда меня увольнять. Весь этот поднятый им шум был лишь для публики, а на самом деле он хорошо понимал, что без отпуска цен никаких реформ не сделаешь. Важную роль сыграл председатель Минского горисполкома Владимир Ермошин. На той разборке он поднялся и заявил бесстрашно: «Александр Григорьевич, позвольте высказаться мне, как главному заказчику и потребителю сельскохозяйственной продукции. Вы здесь не правы. У нас за это короткое время серьезно
расширился ассортимент продовольствия, повысилось качество продукции. И то, что сделал министр, – показывает на меня, – направлено на то, чтобы было еще лучше. Если мы сейчас все отменим, вернем, что было, будет хуже. Ведь только-только прилавки стали наполняться. И люди уже не ропщут, что бы там не писали отдельные журналисты. Я нигде не слышал ропота». Президент даже стушевался. Его во время полета домой настраивали, убеждали, что вот-вот пойдут массовые демонстрации к резиденции с требованием его свержения. А тут встает мэр белорусской столицы и утверждает, что стало намного лучше, чем было.
Следом в атаку пошел я, заявив, что я готов к отставке. «Василий Севастьянович, чего ты кипятишься? Ты же пойми, я обещал народу вернуть цены назад. Верните хотя бы на творог на несколько дней. Не может же президент обманывать свой народ».
Я вернулся в кабинет, отдал распоряжение подготовить соответствующий приказ, и цены на творог вернулись назад почти на две недели, после чего вновь стали регулироваться общими рыночными механизмами. Вскоре цены более-менее стабилизировались.
И так длилось до лета 1996 года, можно было работать.
Традиционно сельскохозяйственную отрасль у нас рассматривали как черную дыру: сколько ни дай вам – все уйдет впустую. Но дело-то в том, что деньги шли не туда, куда нужно: не на освоение новых технологий, не на интенсификацию производства, без чего невозможно какое-нибудь движение. А на движение нужны ресурсы, что и приходилось доказывать не только господам монетаристам, но и руководителям правительства. Чаще всего выступали одним фронтом с губернаторами. А Министерства экономики, промышленности, финансов жестко оппонировали. Их можно понять: пирог-то – один, если кому-то побольше кусок выделишь – другого обделишь. Непросто было доказывать элементарное: на селе мы ничего не «прокручиваем», а создаем серьезные материальные ценности. Лоббисты других отраслей не хотели понимать: если сегодня отбираешь что-то у села – завтра, послезавтра всем аукнется. Село – отрасль, которую ни опустить резко, ни поднять рывком нельзя.
В первую очередь взялись за внедрение интенсивных технологий в птицеводство, свиноводство, во все подотрасли аграрной сферы. Конечно, поначалу доминировали административные методы. Учили наших «все знающих» специалистов, как правильно накормить, как сбалансировать рацион птицы, какие подобрать породы, какой должен быть режим содержания. Результаты при этом должны быть – вот таковы, т.е. определялись конкретный уровень и эффективность производства. Если у директора не получается раз – его ждет выговор, не получается во второй, третий – уходит с работы. Оплата только по результатам. И вскоре мы смогли выиграть конкуренцию с финнами на московском рынке. Российский «Птицепром» постоянно
звонил Дягилеву и умолял: «Поднимите хоть немного цены!» То есть, не выдерживали нашей низкой себестоимости.
Потом удалось получить небольшие преференции на свиноводство. Действовали, как и в птицеводстве. И с теми же результатами: белорусская свинина подешевела в сравнении с российской. Работали с теми, кто мог работать. Определили в качестве полигонов 70 хозяйств, где рассчитывали создать полностью конкурентоспособное производство во всех сферах аграрного комплекса. Ставили целью обогнать в этих хозяйствах немцев и поляков (хотя самим немцам, конечно, об этом не говорили). Постепенно люди убеждались, что в Беларуси можно работать точно так же, как в Германии.
Было еще одно чрезвычайно узкое место, сдерживающее развитие сельского хозяйства. Это – наука. Обнаружилось, что наши отраслевые аграрные институты, включая Президиум Аграрной Академии, живут вчерашним днем, не знают ничего, что происходит в странах, которые, легко преодолевая 30-процентный барьер пошлины, конкурируют с нами на наших же рынках. У нас ходили героями при затратах 5 – 6 кормовых единиц на килограмм привеса свиней, на Западе же давно нормой считалось 3,5 кормовых единицы. Достигалось это полностью сбалансированным кормлением, использованием так называемых суперконцентратов и улучшением породных качеств животных.
Вспоминается забавный факт. Вместе с Александром Зиневичем – моим заместителем, курирующим животноводство, ходим в Варшаве по выставке племенного животноводства. Подходим к фермеру: «Чем пан кормит свой скот?» Тот начинает рассказывать: «Ячменя столько-то, пшеницы столько-то, суперконцентрат такой-то и такой-то…» Смотрю, Зиневич записывает что-то в блокнотик, и вдруг споткнулся – а что такое суперконцентрат? «Ну, как же, пан, – отвечает поляк, – то такая смесь, где все есть… Такая комплексная добавка, где сбалансированы все элементы питания». Так мы обошли фермеров пятнадцать, с овцами, с коровами. Спрашиваю: «Что, понятно, что такое суперконцентрат?» Зиневич отвечает честно: «Я думал, что в животноводстве все понимаю, а это дело для меня новое».
Когда мы начали закупать суперконцентрат за валюту на западе, президент аграрной Академии Антонюк написал обширную записку на имя Чигиря: дескать, Леонов, как простой механик, ведет сельское хозяйство Беларуси к потере продовольственной безопасности страны; мол, если мы будем покупать на западе суперконцентрат и прочие добавки (а своих не производим), загубим наше животноводство. Нужно опираться только на собственные силы. Но когда ученые посмотрели что к чему, познакомились с проблемой, Антонюк по собственной инициативе извинился передо мной.
Меня все время бранили: мол, Леонов хочет распустить колхозы! Министр – враг колхозов! Леонов – сам колхозник. Я родился в 1938 году, мои родители были колхозниками. До 1958 года
я был колхозником – крепостным, поскольку паспорт мне не давали. И только в 1958 году, получив его, отправился в шахту, чтобы заработать на приличную одежду и получить возможность учиться (стыдно было ехать в город на учебу в парусиновых туфлях и рваных штанах). Уже потому я не мог оставаться бездумным адептом колхозов, ибо колхозы делали и делают сегодня в Беларуси крестьян крепостными, сковывали и сковывают инициативу, губили и губят технологию аграрного производства. Колхоз сегодня – это нонсенс, это – гремучая смесь трудармии Троцкого и крепостного права. Эта система давно изжила себя, показала полную экономическую несостоятельность, потому что держится она исключительно на страхе. И если до сих пор держится, то лишь благодаря лидерам республики, потерявших время и испугавшихся реформ, боящимся потерять контроль над всем и вся. Им, видимо, невдомек: может случиться, если ничего не делать, что через 5-10 лет уже и контролировать не будет кого, и землю обрабатывать будет некому.
Что такое сегодняшний председатель колхоза? Хозяин? Нет, человек, назначенный вышестоящей властью, который отчитывается перед ней. Он не подотчетен колхозникам, он ничем не владеет, и у него нет никакого интереса. У него нет интереса приумножать, развивать хозяйство, наращивать производство, ибо все продукты труда – не его. Им говорят о морали, о долге, всячески запугивают. Но и это уже не действует.
Что такое колхоз? В восточных областях – это 30-40 чиновников и примерно столько же механизаторов, в какой стране на одного работающего приходится один начальник? Да нигде! Доярке, обслуживающей 25 коров, вообще не нужны чиновники: ей нужен учетчик, который запишет, что Марья Ивановна Сидорова сдала столько-то молока, и ей причитается столько-то денег. Нужен ветеринар, который будет смотреть за этими коровами. И – все! Первыми я познакомил с аграрным комплексом реформированных восточногерманских земель вице-премьера правительства Михаила Мясниковича, отвечавшего за внешнеэкономические связи, и тогдашнего первого заместителя министра финансов Николая Румаса в 1992 году. На 6 тысяч гектаров земли – 50 работающих, в том числе один руководитель хозяйства, выполняющий исключительно менеджерские функции, кандидат экономических наук. И бухгалтер – на полставки. А руководитель хозяйства осенью, в период уборки урожая, сам садится за руль, чтобы не привлекать дополнительных рабочих рук. И это все реально сделать в наших условиях.
До референдума 1996 года, если точнее – государственного переворота, совершенного Лукашенко, все двигалось, со скрипом, при яростном сопротивлении сельского чиновничества, но двигалось в этом направлении. И результат был виден. Наблюдался подъем, медленно, но росли оборотные средства предприятий аграрного комплекса, Белкоопсоюза, Минторговли. Мы держали под контролем свой рынок, часто
административными мерами, но на благосостоянии людей это не очень сказывалось. Росли зарплата, покупательская способность населения, медленно, но рос ВВП. И, как уже отмечалось, после достопамятного референдума все застопорилось, пошло к откату. Команда к откату была дана… Но об этом попозже…
У нас с Лукашенко были нормальные рабочие отношения – и тогда, когда он работал в «Городце», и когда были депутатами Верховного Совета, бывало одной машиной ездили из Минска в Могилев. Разные характеры, разные интересы, разные нравственные установки, наконец, возрастная разница не позволяли нам сойтись близко. Я не питал к нему ни неприязни, ни особой симпатии, как впрочем, и он ко мне. Но терпел – я ему был нужен. Окончательно и, думаю, бесповоротно разошлись мы накануне референдума. Я не скрывал, аргументировано и вслух заявлял, что Конституцию Беларуси менять не надо.
Накануне большого совещания, проходившего в Культурно-просветительском центре Управления Делами президента на Октябрьской 5, мне недвусмысленно дали понять: «Василий Севастьянович, хорошо бы и вам на нем выступить». Уже было понятно, к чему все идет. Дело было не в простом расширении президентских полномочий, а затеянная перекройка Конституции фактически уничтожала баланс властей, снимала преграды на пути к бесконтрольности, всевластию, диктатуре. Это был для меня второй момент в жизни (первым Чернобыль), когда
ставкой была даже не должность, а совесть. Переступить через совесть, принципы и убеждения тогда для меня было равнозначно самоуничтожению. Я собрал семью и сказал, что в поддержку референдума выступать не буду, не имею права. Все знали, что могу и, скорее всего, окажусь безработным (о худшем тогда как-то и не думали), но с моим решением согласилась.
Я выступил на том совещании, не критиковал никого, всем все было понятно, но сказал, что власти правительству и руководству страны в целом хватает. Нужно лишь разумно использовать данные Конституцией полномочия, добросовестно работать. И тогда вырастет и укрепится и авторитет власти, и авторитет лично Ваш, Александр Григорьевич… Зал в своем подавляющем большинстве не среагировал.
Позже начались звонки. Первым позвонил Анатолий Харлап, министр промышленности: «Как же вы, Василий Севастьянович, не сориентировались? Вы же опытный человек, бывший секретарь обкома партии! Вы же мне должны были бы еще подсказать…» «Это твое дело, Анатолий Дмитриевич, – ответил , – а я сказал в точности то, что хотел». Потом позвонил Николай Домашкевич, руководитель Службы Контроля президента: «Вас не понимают. Что же вы так промахнулись? Знаете, что о вас говорят?» – «Догадываюсь», – ответил я. Позвонил и Титенков: «Как же так?» – «Вот так», – отвечаю.
Уже после отставки Титенкова, мы не раз встречались с ним в Москве. Я говорил ему: «Иван, ты должен покаяться перед народом!» Но
Иван до этого пока не дозрел. Есть у него пока лишь личная обида, нет понимания, какой грех взял он на себя перед белорусским народом и Беларусью.
Потом были Всебелорусское народное собрание, которое проходило во Дворце Спорта. Шарецкий просил меня: если Лукашенко будет настаивать на том, чтобы референдум – вопреки решению Конституционного суда – носил обязательный характер, чтобы я вместе с некоторыми другими членами правительства выступил против.
Нас усадили всех в специальную выгородку. Картина была интересная. Кроме двух человек – Михаила Русого и председателя Белкоопсоюза Григория Владыко – никто не старался никак комментировать речь главного оратора. Лишь эти двое старались всячески подчеркнуть свою лояльность Лукашенко. По лицам всех министров было видно, что они чувствуют себя, как в дерьме. Так, вероятно, в этот момент думало большинство участников собрания. Лукашенко ощутил это напряжение. После доклада и нескольких выступающих был объявлен перерыв. Сразу же после перерыва Лукашенко вышел на сцену и сказал: «Я вижу, что вы все плохо относитесь к этой идее. Референдум будет носить рекомендательный характер, можете успокоиться».
Большинство, я грешный в том числе, тогда еще верили, что слово президента действительно чего-то стоит. Поэтому и выступать мне не было никакого смысла.
К непосредственной подготовке референдума
меня не привлекали. А когда уже стало очевидно, что Верховный Совет проиграл все, Шарецкий попросил меня созвать коллегию министерства и осудить происходящее как государственный переворот. «Какая коллегия? Кому это поможет? Вы не сумели сохранить даже собственную газету, а теперь рассчитываете, что коллегия отдельно взятого министерства вас спасет?!» Примерно то же сказали ему и несколько других министров. Помогать проигравшим было бессмысленно, а начинать войну самому – к такому я не готовился. И я до сих пор уверен, что поступил правильно: этот разговор состоялся у нас всего за несколько часов до прилета Черномырдина и Ко, когда Семен Георгиевич вместе с Тихиней хлебнули шампанского и сдали все, что можно было сдать.
Меня спрашивают часто, почему я не ушел в отставку вместе с Чигирем. Могу ответить двумя вопросами на этот один вопрос. Во-первых, куда уходить? В оппозицию? Уже после того, как я в нее попал, я убедился, что лучше бы этого не было. И во-вторых – с кем уходить? Чигирь уходил в отставку один. Он ни с кем не советовался. Правда, к моменту его отставки мы уже понимали друг друга, и когда у меня возникали серьезные вопросы, я, минуя Гаркуна, шел напрямую к Чигирю: мол, Вы, Михаил Николаевич, тут сами разберитесь со своим боевым заместителем, а мне работать надо. У нас уже было общее понимание экономических процессов, нацеленность на реформы. Но тему референдума мы в правительстве не обсуждали. И наедине с
Чигирем мы эту тему не обсуждали. Поэтому, когда Чигирь ушел в отставку, многие из министров тихо ворчали, почему он не поговорил с ними, – и они бы ушли. И действительно, человек пять – семь ушло бы. А так что же это получается: я взял – и ушел! Ну и уходи, хрен с тобой! Если бы еще хоть какую-то силу ушел организовывать, а то просто хлопнул дверью…
После референдума Лукашенко заново назначал всех членов правительства. В основном, остались те же. Потом мне рассказывали, как в присутствии нового премьера и вице-премьеров он перебирал личные дела членов правительства, достал и мое и спросил: «А что с этим делать будем?» И неожиданно поднялся Гаркун и категорически выступил за мое назначение: «Пока менять некем, нужно назначать». Я понимаю, почему он так поступил: пока новый человек будет входить в курс дела, отвечать бы пришлось ему самому, а то, смотришь, и самого понизит – от Лукашенко можно всего ждать. Не знал он, кого предложить вместо меня. Но все равно его предложение оставить меня требовало какой-то смелости – ведь знал он о моей позиции, о происходящем. «Хорошо… Пусть поработает…» – молвил Лукашенко и отложил мое дело в сторону. Но решение, судя по всему, уже принял…
Мой арест готовился заранее. Даже отправили в отпуск, чтобы не путался под ногами, да еще, не дай Бог, публично не ляпнул что-нибудь непозволительное. Съездил в Сочи подлечиться, а на обратном пути заглянул в Белгород – откуда было предложение о новом месте работы. Показали и дом, в котором буду жить, оговорили место работы жены. Но за мной уже «ездили» – следили вовсю, подслушивали. Даже в Белгороде «сопровождал хвост»: я его обнаружил абсолютно точно, когда с белгородским губернатором Савченко отправились вместе поужинать.
Стать жителем Белгорода так и не довелось. Вернулся в Минск и вскоре на меня одели наручники.
Это был второй, увенчавшийся успехом, заход усадить меня за решетку. Первый был в самом начале 1997 года, когда государственный секретарь Совета Безопасности Виктор Шейман затеял многоходовую комбинацию по обвинению министра сельского хозяйства и продовольствия Леонова во вредительстве. Шейман изобретал почти детективную версию: Леонов закупил за рубежом токсичный шрот, завез в Беларусь, чтобы отравить скот и птицу. Ежов и Берия, вероятно, были столь же изобретательны. Шейман дал телеграмму на все хлебокомбинаты: запретить скармливать шроты, поскольку они токсичны. Я узнал об этом на планерке. «В чем дело, – спрашиваю, – Коль шрот токсичен, то должен быть массовый падеж и птицы, и скота». – «Все хорошо, – отвечают мне, – даже снижение привесов не наблюдается. Просто – есть такая телеграмма». Срочно требую заключение из ветлаборатории. Дали заключение: есть некоторая кислотность, но в пределах допустимой нормы, можно скармливать безбоязненно. Два заместителя министра оказались между двух огней: с одной стороны, телеграмма Шеймана, с другой – мое жесткое указание ежевечерне докладывать лично мне, сколько шротов за день скормлено. Я ведь хорошо понимал: не скармливать шрот – все равно, что сгноить его. Белковые корма невозможно хранить при температуре в 30 градусов. Месяц – и шроты превратятся в навоз.
Даже теперь я не понимаю, как у меня хватило сил настоять на своем, добиться у подчиненных выполнять мой приказ, а не приказ грозного Шеймана. Было очевидно, что идет подковерная борьба за рынок, в которой не гнушаются никакими средствами, чтобы убрать с пути «досадную помеху» – несговорчивого министра. Просиди я без движения неделю-другую, и можно было бы представить абсолютно достоверное заключение о непригодности шрота. И кто бы стал разбираться, почему это заключение датировано 25 апреля, а не, скажем, 30 марта. Пять миллионов долларов выбросил – и отвечай по полной программе, Леонов…
У Владимира Гиляровича Гаркуна при одной мысли об этом капал пот с пальцев: «Ты что! Это же Шейман! Не смей скармливать шрот!» – «А ты понимаешь, чем это кончится? – спрашиваю я Гиляровича. – Тогда ты как вице-премьер запрети мне скармливать, возьми на себя такую ответственность! А я знаю, что шроты годны к употреблению в корм и должны быть скормлены скоту. И это не компетенция Совета Безопасности. Есть лаборатория, и я действую на основании ее заключения».
Когда шроты были полностью скормлены, мы подвели итоги борьбы с ведомством Шеймана, написали докладную записку, с которой я пошел к президенту и задал прямой вопрос: «Что за дебилы сидят в вашем Совете Безопасности?» Рассказал ему всю эту историю, как и что делалось, пояснив, что если бы мне на самом деле взбрело в голову покупать токсичные шроты, корабль не загрузили бы, не проверили образцы, капитан не позволил бы это сделать без международного сертификата. Потом в Гамбурге склады на выгрузке не приняли бы груз без нового сертификата. Затем в Клайпеде брали на анализ, когда перегружали в поезд. Всюду – международные службы, независимые экспертизы! И вдруг – специалисты Шеймана безапелляционно заявляют, что шроты токсичны, запрещают к скармливанию.
Лукашенко меня выслушал без всякой враждебности, при мне надавил на кнопку селектора и вызвал Шеймана: «Какие там придурки у тебя вели это дело?»
Вот так закончилась эта дурацкая история. Президент после разговора сказал: «Я посмотрю, что на тебя там Шейман собрал». Я понял: Шейман собирает на меня компромат, и президент об этом знает. Что же, долг платежом красен. Я ведь Александру Лукашенко тоже насолил в жизни. Вспомните: хочет в председатели колхоза с сильным «патриотическим» порывом, а Леонов: стоп, сначала получи соответствующее образование. Три года угробил. Рвется в народные депутаты СССР – опять Леонов мешает,
притащил и поддержал какого-то Кебича. На президентских выборах Леонов не помогает. Один, другой референдум – Леонов не то, что не помогает, а ведет себя нахально, ставит палки в колеса.
Просто так это не могло мне сойти с рук…
В первый раз я, как говорят, поднялся из окопа в 1988 году. Сейчас очень много чиновников понимает, в каком тупике находится страна, как мы отстали от ближайших соседей. Даже ближайшие соратники Лукашенко это понимают. Но подняться и честно сказать об этом очень непросто. Нужно иметь волю, пересилить страх и за себя самого, и за своих близких… Надо иметь мужество не меньшее, чем в те черные чернобыльские дни.
В тот день, 26 апреля, мы рано проснулись в Мстиславле, где находились в рабочей поездке с Николаем Дементеем, секретарем ЦК КПБ по аграрным вопросам. Началась посевная, мы долго ездили по полям, и к обеду приехали в Чериковский район. Только что прошел ливень. Было какое-то необычное слепящее солнце, и очень слезились глаза. Я, как обычно, позвонил в обком дежурному: никаких вопросов не было. Проводив до границы области Николая Ивановича, приехал домой. Вдруг раздается телефонный звонок. Звонит начальник Могилевского УКГБ генерал Константин Семенович Кононович: «Надо бы встретиться, Василий Севастьянович…» – «Хорошо, – говорю, – сейчас умоюсь с дороги, спущусь и погуляем на свежем воздухе». Прогуливаемся по скверику (жили буквально
рядышком), и он мне рассказывает, что весь день на заводе «Химволокно» измерительные приборы буквально зашкаливало так, что была даже опасность утратить контроль над технологическим процессом. Кононович высказал предположение: возможно пилоты из близлежащих частей не досмотрели, какое-то радиоактивное вещество могло просыпаться. Самолеты стояли в Быхове и Бобруйске, и у них были эти ядерные «игрушки». Кононович связывался с «особыми отделами» частей: «Что там у вас случилось?!» Там ничего не знают: «У нас все в порядке». К вечеру Кононовичу позвонил коллега из Гомеля и по секрету сообщил, что в Чернобыле произошла авария. Никакой официальной информации не было. Я на всякий случай, уже после разговора с Кононовичем, позвонил домой Дементею: как, мол, доехали, Николай Иванович, не случилось ли чего-нибудь чрезвычайного? Нет, отвечает мне Дементей, все в порядке, доехал благополучно, новостей никаких нет. Все было спокойно. И лишь на следующий день информация об аварии была нам подтверждена официально.
Нас успокоили: да, реактор дышит, но особой опасности нет. На Могилевщину выпал радиоактивный йод, у которого период полураспада шесть дней, так что скоро все нормализуется. Если все скоро будет в порядке, можно нормально работать. Мы мобилизовали своих строителей и послали помогать в Гомельскую область.
Однако вскоре, основываясь на рассказах жителей Краснопольского и других районов и личных наблюдениях, понял, что дело обстоит вовсе не так, как нас в том пытаются убедить. Люди, особенно дети, часто жаловались на головную боль, на постоянную ломоту в костях. Странности происходили и с животными.
Я искал ответа всюду. Как депутату Верховного Совета довелось ездить по Союзу. Стремился побывать в научных центрах, где проводились ядерные исследования – в Новосибирск, и других городах изводил ученых дотошными вопросами по воздействию радиации на организм человека, но те преимущественно отмалчивались, уходили от ответов. Наконец, мы от имени обкома партии и облисполкома обратились с шифрограммой к председателю Совета Министров СССР Николаю Ивановичу Рыжкову с просьбой прислать авторитетную комиссию для исследования сложившейся ситуации. Нужно сказать, что Рыжков отреагировал очень быстро. Уже на – утро был звонок заместителя председателя Совмина Владимира Щербины: «Что вы там в Могилеве паникуете?» «Мы не паникуем, – отвечаю, – мы трезво оцениваем ситуацию. Присылайте людей». И вскоре в Могилев приехала большая группа специалистов из Москвы – практически только доктора наук и академики АМН. Мы отвезли их на исследования в Краснополье, но в самом Краснопольском районе их разместить было негде, поэтому они проживали в Чериковском районе, в школе лесников, где были мало-мальски приемлемые условия, буквально рядом, как выяснилось, с пятном повышенной радиоактивности.
Они обследовали детей, стариков – но в первую очередь детей – и подтвердили: да, вы правы, опасность на самом деле есть, мы будем докладывать Рыжкову. «А дадите ли вы нам для ознакомления справку с вашими выводами», – спросили мы с секретарем Краснопольского райкома партии. «Представим такую возможность», – сказали и, завершив работу, уехали в конце ноября, пообещав, что к новому году я буду иметь текст справки. Но через два месяца извинились и сообщили, что справка находится в сейфе у Николая Ивановича Рыжкова (в буквальном смысле слова «в сейфе» или же в переносном, утверждать не берусь, но смысл был именно такой: справка у Рыжкова).
Мои попытки добиться правды на республиканском уровне разбивались о стену равнодушия: «Ты же не специалист, ты ничего не понимаешь! Вот есть в Москве институт радиобиологии – там специалисты». Поначалу я слушал молча, соглашаясь, что как инженер я, быть может, действительно не столь компетентен, как наши ученые. Но боль в детских глазах в Краснополье, Славгороде меня доконала.
Позвонил и попросился на прием заведующий облздравотделом Василий Казаков.
Казаков пришел ко мне в кабинет с газетой «Правда», где напечатана статья Михаила Горбачева, из которой следовало, что все последствия Чернобыля – это выдумки, и мы победим их очень быстро и легко.. «Читали? – спросил он. – Так вот, имейте в виду, что все это ложь, Горбачев тоже лжет! Я как врач утверждаю, что все это очень долго будет иметь для нашего народа тяжелейшие последствия. И я пришел к Вам как к земляку предупредить, чтобы Вы этому не верили и не вляпались в неприятную историю». Реальных данных по своему ведомству Казаков от меня не скрывал, и мы легко поняли, что нас элементарно обманывают. Обманывает Москва, а Минск делает вид, что ничего не понимает в происходящем.
Вопросы накапливались, ответов не было. Действовал республиканский штаб «по ликвидации последствий аварии на ЧАЭС», выделялись средства на переселение людей из населенных пунктов из сильно зараженной местности, на обустройство тех деревень, уровень радиации в которых был ниже сорока кюри. Выделялись средства на мелиорацию земель, на социально-бытовые нужды. По всем статьям деньги на ликвидацию последствий аварии шли немалые. Уже летом 1988 года мы с председателем облисполкома Александром Трофимовичем Кичкайло посчитали, что даже экономически выгоднее жителей из зоны загрязнения свыше 15 кюри переселить на новые земли, чем продолжать «улучшать условия», платить «гробовые», держать людей на сильнозараженных землях, подвергая риску их здоровье.
Аргументированных возражений против такого подхода ни у кого в республике не было. Но и никто не соглашался пересмотреть в соответствии с нашими предложениями «концепцию безопасного проживания».
В ноябре 1988 года собираем совместное заседание бюро обкома партии и исполкома областного совета депутатов с участием руководителей хозяйств и партийных организаций, председателей райкомов и райисполкомов всех районов. На расширенном заседании принимаем жесткое решение: считать навязанную нам концепцию ошибочной. Предлагаем отселить всю зону с загрязнением от 15 Кюри и выше. И последний пункт резолюции: если мы не правы, пусть Центральный Комитет Компартии Белоруссии, правительство БССР отменят наше решение, как ошибочное.
Из Минска присутствовала целая команда – Николай Дементей, Владимир Евтух, Юрий Хусаинов. Мое выступление было жестким и эмоциональным: нам врут, нас обманывают. Концепцию следует отменить. Это повергло всех в шок, все это было похоже на бунт на корабле, вызов центру, попрание субординации, грубейшее нарушение партийной дисциплины. Следовало ждать последствий: либо с нами посчитаются, либо – жесточайшие оргвыводы.
Из ЦК КПСС и союзного Совета Министров так никто и не позвонил. Было много журналистов, в том числе телевизионщики, и эту мою речь засняли на пленку. Возможно, где-то коробка с пленкой до сих пор пылится в архиве (если ее не отобрал секретарь ЦК КПБ Валерий Печенников, бывший тогда главным идеологическим цербером республики).
Реакция Минска была странной. Не исключаю, что Кичкайло (как строитель строителю) просто проболтался Евтуху о том, что «замышляет» Леонов, и тот за сутки до нашего собрания в Могилеве собрал в Минске пресс-конференцию: дескать, мы не заставляли могилевчан заниматься строительством в загрязненной зоне. «Ах, ты, – думаю, – прохвост этакий!» Это и сказал ему вслух, когда он приехал в Могилев. Но не в этом дело. Главное – приняли наше постановление без изменений. Тут надо отдать должное Александру Кичкайло – председателю облисполкома, он стоял до конца, ни на йоту не отступился от нашего общего проекта постановления.
Это было в первый раз, когда я, преодолев страх, инстинкт самосохранения, встал и вышел из окопа, сделал вызов могущественной, слаженной машине, способной раздавить тебя, как букашку, стереть в пыль. Без всякой рисовки скажу, что это был для меня нравственный перелом, победа над самим собой, гражданское становление. Я стал иным, я убил в себе раба. Я уважаю людей, способных на поступок. Восхищаюсь гражданским мужеством Василя Быкова, Юрия Ходыко, Нила Гилевича, Юрия Захаренко, Виктора Гончара, Александра Ярошука, «палатников» Валерия Фролова, Владимира Парфеновича, сотен, тысяч молодых парней и девчат, вставших из окопов, презрев страх и опасность.
В окопе можно выжить, не выходя из окопа –не победишь.
События развивались быстро. Уже через месяц в Минск из Москвы приехал академик Ильин, директор института радиофизики АН СССР – главный разработчик концепции «безопасного проживания». Меня не были обязаны вызывать на заседание правительства, но пригласили. Минчане не стали спорить, выпустили на меня Ильина. Он смотрел, как удав на кролика: «Я доктор наук, а ты инженер, как ты можешь оспаривать мои выводы?!» Он изголялся надо мной, я не сдавался. Молчали представители Минздрава, Академии Наук, правительства, но я знал: председатель Совмина Михаил Ковалев и его заместитель Евтух жестко против меня, Юрий Хусаинов и Николай Дементей – в нейтралитете и не будут вмешиваться. Но была негласная поддержка Ефрема Соколова, шепнувшего: «Ты правильно делаешь».
Ильин распинал меня вплоть до сессии Верховного Совета СССР, где выступил академик Евгений Иванович Конопля по чернобыльским проблемам и сказал по существу все то, что было записано в постановлении нашего бюро обкома и облисполкомом. И поскольку у Конопли был иной вес – депутат, ученый, директор профильного исследовательского института – все стрелы полетели в него. Обо мне забыли.
На последнем XXVIII съезде КПСС мы с Алексеем Камаем при поддержке Соколова поставили вопрос, чтобы партия, у которой много денег, оказала помощь в преодолении последствий Чернобыля в Белоруссии. Была упорная борьба, но в итоговое постановление съезда такой пункт попал. И деньги были перечислены напрямую обкому партии. Но уже тогда, когда я из обкома ушел, и первым секретарем был Вадим Попов. Деньги получили, и вдруг в Москве узнаю, что
управляющий делами обкома партии Александр Сайков с ведома Вадима Попова и Николая Гринева (тогдашнего председателя облисполкома) перечислил их какой-то коммерческой фирме. Встретившись с Сайковым, обругал его: «Мать твою разэтак, что же ты делаешь? Ты же будешь проклят сам, и дети твои будут прокляты!» Сайков вроде бы делал какие-то попытки вернуть эти деньги, но вскоре обком закрыли, а Гринев принял решение передать права на исчезнувшие средства мэру Могилева Сергею Габрусеву. Я потом специально отслеживал судьбу этих денег. Не знаю, досталось ли что-то Сайкову, но очень похоже, что «заинтересованные стороны» деньги поделили. Было закуплено какое-то совершенно не нужное оборудование – так всегда делают, чтобы просто «оприходовать» деньги… Тяжелее всего чернобыльская проблематика далась мне, когда работал министром. С одной стороны, понимал, что сельское хозяйство на загрязненных территориях – вещь далеко не безобидная. Но, с другой – в зоне жили люди, которых не могли ни отселить, ни предоставить другую работу. И абсолютно чистой сельскохозяйственной продукции в мире не существует и абсолютно аморально рисковать здоровьем людей. С матюгами, криком выбивал для зоны калий и фосфор. При достатке калия в почве растения не впитывают радионуклиды. На почвах, бедных калием и фосфором, радионуклиды востребуются растением, а потом через коров, передаются в молоко и дальше – человеку. С трудом, боем, но тогда удавалось решать проблему калия и фосфора. Удерживать уровень загрязненности близко к нормативам. Но были кое-где упрямые старики, которые и слушать ничего не хотели, пасли своих буренок, где хотели, пили «светящееся» молоко.
Сегодня, к сожалению, обеспечение почв калием и фосфором почти критическое. На загрязненных территориях Гомельской области в 2002 году потребности в калийных удобрениях обеспечены на 55 процентов, в фосфорных – на 52 процента. Остальное восполняется радиоактивным цезием. Такова реальная забота о здоровье людей в «зоне» и далеко за зоной.
Но вернемся к Шейману. Он продолжал собирать компромат. Решил зацепиться за что-либо, анализируя результаты тендеров по закупкам зерна для нужд республики, которые начали проводить вскоре после моего назначения министром в октябре 1994 года. Фактически впервые запускался в действие механизм полноценной рыночной конкуренции. Потому что до тех пор государство пользовалось услугами только одного «Белагроинторга», который вел себя как монополист и фактически диктовал условия. Ни на один тендер я не ходил. Его проводила комиссия, состоявшая из представителей различных ведомств, о нем заранее объявлялось в печати. В общем, свою задачу я как министр видел в том, чтобы сделка осуществлялось открыто, гласно и честно. На том тендере Юрий Дедук («Белагроинторг») принес заявку на поставки ячменя по 132 доллара, а Сергей Прокопович («Руст») – по 85 долларов за тонну. Разумеется, выиграл Прокопович. Я спокойно, зная, что все в порядке, уехал в командировку. Возвращаюсь и узнаю: что по просьбе Прокоповича практически вся сумма перечислена предоплатой куда-то на Украину. Я за голову схватился. Объясняют: «Инфляция бешеная, пока будем эти деньги на счетах держать, они наполовину обесценятся». Говорю заместителям: «Вы бы их положили в банк на депозит». «Нельзя, – отвечают, – для этого нужно разрешение правительства». Потом началась дикая борьба: Прокопович поехал на Украину отгружать зерно, проигравшие тендер, помчались туда же тормозить дело. Конкуренция! Если она есть, то фирма-поставщик более 5 долларов на тонне не заработает. Если ее нет – можно и 30, и 50 баксов отбить. Ясно, что при покупке миллионов тонн зерна – столько в те времена Беларусь покупала, – можно было удовлетворить запросы не только фирмачей, но и контролеров, других чиновников. Могли ли с этим смириться все, кто кормился у данного корыта? А ведь на конкурс пошли все закупаемые сельским хозяйством ресурсы: топливо, удобрения, семена, средства защиты, комбикорма, суперконцентраты, ветпрепараты – сотни миллионов долларов… Чиновникам из всех структур власти уже невозможно было лоббировать интересы коммерсантов. Коммерсанты «сражались» между собой – государство, покупатели продуктов питания, крестьяне выигрывали, но «кураторы» уже не могли ничего получать.
Мириться с таким положением они не могли.
На борьбу со мной бросили главного контролера Беларуси Николая Домашкевича. Вооруженный «информацией» руководителя «Белагроинторга» Дедука, не без подсказки, я уверен, из «красного дома» по ул. К.Маркса на одном из собраний у президента Домашкевич озвучил ситуацию: «деньги ушли, а вот зерна не будет». Информаторы не ошиблись: реакция Лукашенко была мгновенной – всех сажать, фирмы разогнать и т.д., и т.п. Ясно, что к выступлению Домашкевича Лукашенко подготовили.
Позже, когда меня арестуют и будет идти следствие, главным обвинением станут не помидоры, которые я якобы съел, а дом, будто бы построенный для меня Прокоповичем как взятка за выигранный тендер.
Но Прокопович отгрузил все. И если Дедук отгружал ячмень по 132 доллара, то Прокопович выше 90 долларов за тонну не поднялся. Обвинение само собой рассыпалось: какой ему смысл давать взятку за право поставить зерно по низкой цене, если он ни на цент не превысил цену, оговоренную условиями тендера? Он выполнил свой контракт – поставил по 90 долларов 60 тысяч тонн качественного зерна в Беларусь. Спасибо бы сказать человеку, а его – за решетку. Вся документация по дому была у меня в полном порядке. Я знал, что сколько стоит, и платил скрупулезно, с точностью до «зайчика». Следователи при всей своей предвзятости не обнаружили даже малейших нарушений. Они нашли и запротоколировали показания буквально каждого человека, работавшего на строительстве дома. В
деле насобиралось несколько томов этих однотипных показаний. Потом строителей вызывали в суд – до сих пор не знаю, зачем. Все они подтвердили лишь то, что инкриминируемое мне – сплошная чушь.
Это все выяснилось потом, когда Сергей Иванович Прокопович отсидел почти четыре месяца в тюрьме. Его взяли прямо из больницы с инфарктом. «Отблагодарил», называется, Александр Григорьевич человека, обеспечивающего его избирательную кампанию транспортом в 1994 году.
Из Прокоповича буквально выбивали показания против меня. Но он не поддался ни на какие уловки следователей, не взял греха на душу. Он порядочный, честный человек. Мы встречались несколько раз после моего выхода из тюрьмы. У нас нет сегодня ни общих интересов, ни общих тем для разговора, но я с симпатией отношусь к этому человеку.
Убежден, что сегодня Лукашенко уже хорошо знает: вся эта «уголовная история» с тендером высосана из пальца. Его просто и легко разыграли, воспользовались подозрительностью, завистью, мстительностью, горячностью для достижения своей цели – завалить, сорвать отгрузку зерна, закрыть всякие тендеры… Убежден я и в том, что он очень хорошо знает, кто, где и как сегодня ворует.
И главное: до того, как меня посадили, белорусы возили хлеб в Россию, мы закупали зерно в России и на Украине. Но наш хлеб и батоны были дешевле и российских, и украинских. Практически по всей границе с Беларусью в
российских регионах закрывались хлебозаводы – не выдерживали конкуренции. Прошло совсем немного времени, как президент избавился от «министра-вредителя» Леонова. Трех министров уже успел сменить – и уже не белорусы в Россию, а россияне к нам везут дешевые продукты – наша продукция превратилась в неконкурентоспособную.
Иду по Костюковичам – крик: «Хлеб! Батоны! Хлеб! Батоны!» С Брянщины привезли. Милиция их гоняет как спекулянтов, а они все равно возят. Кто в этом виноват? И какова для страны цена тендера? И кто греет руки на этой дороговизне? Вот этого глава государства с громаднейшей системой контроля не может не знать. Думаю, что знает, кто там деньги отбивает. Может быть, кто-то в Управлении Делами президента. Может быть, кто-то из окружения Владимира Коноплева. Пройдет время – и все тайное станет явным… Ясно одно: курируют, лоббируют эти вопросы люди из окружения Лукашенко. О своей «причастности» к убийству Евгения Миколуцкого я узнал в изоляторе КГБ из телепередачи. Меня посадили во вторник, а в пятницу вечером ОРТ показало репортаж из колхоза «Рассвет», где Лукашенко обвинил Леонова и Старовойтова: именно они, как он выразился, «убрали Миколуцкого». Первое, что пришло в голову – бред какой-то! До этого высказывания я думал, что Шейман организовал очередную провокацию, и меня должны скоро выпустить. А потом мне вспомнилась поездка в «Рассвет» с президентом. Уже тогда было понятно, что над
головой Старовойтова сгущаются тучи. Накануне, в понедельник, мне позвонила Галина Аверкина из Администрации и попросила представить тезисы, по которым я намерен выступить на том совещании. Сказал, что положение дел в «Рассвете» знаю хорошо, поэтому никаких тезисов писать не буду, сориентируюсь по обстановке на месте. «Очень жаль», – сказала Аверкина и положила трубку. Похоже, что это была еще одна проверка на лояльность: ах, вот как. Обнаглел, что и с речью своей не намерен ознакомить Администрацию!
Меня предупреждали о возможном аресте, советовали: «Собирайся немедленно и уезжай в Россию». Я только посмеялся: куда убегать? Я же ничего не делал преступного, ничего не украл. Я пришел работать на благо своего народа, Беларуси. Слова о честном труде на благо Родины всегда воспринимал буквально. Этому учили нас Мазуров и Машеров. Ничему другому нас не учили ни Киселев, ни Слюньков…
Когда в пятницу прозвучало о моей причастности к убийству Миколуцкого, я стал понимать, идет хорошо спланированная Шейманом провокация с личным участием президента. От этих господ можно ждать чего хочешь – коварства, мести, лжи, садистской жестокости.
Конечно же, обвинение в убийстве Миколуцкого – это абсолютный бред. И неудивительно, что почти четыре месяца никто не задавал мне вопросов об убийстве Миколуцкого. Я пишу из изолятора матерные письма генеральному прокурору Олегу Божелко: сволочи, что же вы делаете? Ведь президент же сказал, в чем меня обвиняют! Начинайте спрашивать, негодяи! И лишь когда меня перевели в Жодинский изолятор, приехал следователь из Могилевской прокуратуры, начал меня спрашивать, в каких отношениях я с Валерием Ткачевым, который якобы и убил Миколуцкого. При этом присутствовал генерал Николай Лопатик. Мы проговорили часа три – четыре. На следующий день они составили обстоятельный протокол, я его вычитал и подписал. Как свидетель по делу об убийстве Миколуцкого. В подобных случаях положено этому протоколу быть и в моем уголовном деле. Там его нет: давным-давно изъяли или даже не подшивали туда, нарушив все процессуальные нормы.
Вообще картина получалась, мягко выражаясь, веселая. Бывший первый секретарь обкома, а потом министр, сидит в тюрьме, при этом генеральный прокурор когда-то был инструктором у него в аппарате обкома, а президент проходил номенклатурное согласование. Семь или восемь человек, так или иначе имевших отношение к моей судьбе как судьбе подследственного и заключенного, в разное время работали в моем подчинении, и от меня зависела их судьба. Впору было бы рехнуться. Но такого удовольствия я им доставить не мог…
Когда вышел из тюрьмы, мы не раз говорили с Олегом Божелко. По его рассказам, он о моем аресте узнал из телефонного разговора с Виктором Шейманом. Шейман лично вызвал к себе заместителя генерального прокурора Петра Иваненко и приказал подписать ордер. Ордер подписали в понедельник, а Божелко узнал об этом во вторник. Все остальные, кроме Лукашенко и Шеймана, ровным счетом ничего не знали и не значили в этом моем «деле».
Арест проходил предельно просто, буднично. Я даже забыл, что меня предупредили накануне. 11 ноября около 16 часов в кабинет неожиданно зашел помощник и сообщил: «Там пришли какие-то люди и рвутся к вам с каким-то следственным экспериментом!» Ну, рвутся, так пусть заходят. Вошло человек двадцать, с двумя кинокамерами. Что за эксперименты? Следователь Молочков садится и представляет ордер на мой арест. Вот тогда я вспомнил и о вчерашнем предупреждении, не жалея, что не подался в бега. Начали искать. Смотрели люки, через которые проходят кабели связи. Искали взрывное устройство. Потом взяли пылесос, оставленный в комнате отдыха уборщицей, и долго крутили, боясь открыть. Выскребли все ящики, забрали кипу визиток (более 300) моих бывших посетителей, которых потом долго тягали на допросы. Перерыли все бумаги. Я одел плащ, вышел из кабинета, и тут, в коридоре уже перед телекамерами, на меня решили надеть наручники.
Это вызвало у меня какой-то идиотский смех. Министра ведут по длинному министерскому коридору, в наручниках, снимая на камеры. Встречный народ в ужасе прижимается к стенам, ничего не понимая. Меня выводят из здания Минсельхозпрода, где у подъезда стоят три больших джипа: приехали «брать», как какого-нибудь
бандита. Сажают в один из джипов и везут в тюрьму КГБ. Смех продолжается. Я спрашиваю у севших по бокам парней в штатском: «Мать вашу, какой концерт вы затеяли? Что вам надо от меня?! И железяки эти нацепили! Не волнуйтесь, я от вас никуда не убегу! Прогонять будете
– не уйду!» Один из охранников, старше, как видно, не только возрастом, но и званием, недовольно бросает: «Ладно, снимайте наручники!»
Открываются ворота, и меня ввозят во двор КГБ. Там вход в тюрьму. Самое отвратительное
– обыск. Тебя раздевают до трусов и руками перебирают всю одежду. Потом проверяют, не спрятал ли ты чего-нибудь в трусах. Большей брезгливости я не испытывал никогда. «Одевайтесь!» Отобрали галстук, шнурки – по инструкции, чтобы не повесился. Ведут на второй этаж. Со скрипом открывается металлическая дверь, я вхожу в камеру, и там меня приветствует господин Носенко Сергей Александрович, человек лет 35: он судья одного из районов Бобруйска. Уже через несколько дней совместного «проживания» прихожу к убеждению, что этот человек – провокатор. Утверждает, что работал в комсомоле, когда я был партработником, неоднократно встречался со мной в Бобруйске. Я его не знаю, он меня якобы знает.
С первого же дня он начал допытывать меня: «Почему ты не убил Лукашенко? Это ты виноват, что Лукашенко у нас президент! Ты должен был его убить! А ты его оставил в живых, так что поделом тебе! Его надо убить!» Я отвечаю, что не приспособлен к убийствам, но Носенко упорно возвращается к этой теме, и во второй, и в третий, и в четвертый раз.
После возвращения из Жодино в «Володарку» меня положили в тюремную больницу, где познакомился с судьей из Ленинского района Бобруйска. Спросил, знаком ли он с коллегой – Сергеем Носенко. Впервые слышит. Трудно поверить, чтобы двое судей из одного и того же небольшого города не знали друг о друге. Будучи уже на свободе, узнаю, что Носенко якобы от моего имени приезжал с каким-то милиционером к Старовойтову, требовал от Василия Константиновича выйти на улицу, поговорить. Позже он писал мне какие-то дикие письма, все время возвращаясь к теме убийства. А еще спустя некоторое время Носенко окажется в одной колонии с Виктором Янчевским, кого осудили якобы за убийство Миколуцкого. Но это будет уже после его «визита» к Старовойтову! Никаких сомнений в истинной «работе» этого «судьи» быть не может. Он винтик в машине, заведенной беспардонной ложью Лукашенко, которая вращалась на холостом ходу, пытаясь втянуть и меня, и других людей, как одежду, застрявшую между шестеренками…
Меня арестовали во вторник, а уже в пятницу Лукашенко собирает свой шабаш в «Рассвете», чтобы публично подвергнуть политической казни старика Старовойтова – дважды Героя, легенду колхозного строя. Меня везут в прокуратуру, чтобы предъявлять обвинение. Офицеры-конвоиры удивлены, даже обескуражены, что я веду себя свободно, смеюсь, когда надевают наручники, намекают: а сидеть придется долго. Видимо уже знали, что собирался «шить» мне главнокомандующий…
Теперь немножко о тюремном быте. В так называемой внутренней тюрьме камера сделана как большой гроб: к двери, куда лежишь ногами, потолок сужается, к окну – расширяется. Глазок в двери, в который, знаешь, за тобой наблюдает надзиратель. Оказывается, наша тюрьма ничем не отличается от тех, в которых, согласно советским мифам, царские жандармы держали пламенных революционеров, вроде Феликса Дзержинского. Теперь наследники Дзержинского в тех же или скопированных тюрьмах держат неугодных правителю граждан свободной демократической Беларуси.
Из многочисленных членов следственной группы чаще всего общался со мной Андрей (он представлялся именно так, без фамилии). Я приходил к нему на беседу, которую он вел, почему-то почти всегда без протокола. На столе был чай, один раз он даже принес коньяк. Он спрашивал, как я познакомился с Валерием Ткачевым, мог ли тот совершить убийство и т.д., и т.п. Каждый раз одно и тоже – чувствовался их особый интерес к нашим отношениям с Ткачевым. Однажды он налил мне воды – и я мгновенно оказался в отключке. Второй раз в жизни. Впервые это случилось в 1957 году, когда ехал с Урала, больной, поездом. Вышел из переполненного вагона в тамбур, хватил свежего воздуха и – упал. Помню лишь, как неприятно ударилась голова о металлический настил. Лишь часа через два пришел в
себя. Очнулся на этот раз через несколько минут. Как в тумане, увидел, что в камеру ворвался начальник изолятора, услышал: что ты, такой-разэтакий, делаешь, кто тебе позволил?! Вероятно, следователь что-то подлил в воду, которую я, падая, разлил по столу.
В общем, допросов было очень мало, и это бесило. Почему-то спрашивали лишь об одном: платил ли я за мебель Старовойтову? Была и очная ставка. Я спросил на ней: «Василий Константинович, скажи для начала: что, мы с тобой ни разу и не обсуждали вопросы оплаты?» – «Нет, – говорит Старовойтов, – обсуждали». И тут следователь прервал немедленно: «Стоп! Не давите на Старовойтова!»
Завершив «дело», перевели на Володарку, где ждал пять месяцев, пока мне подыскивали судью. Судьи ведь тоже люди: кому охота мараться в постыдном деле. С трудом нашли Чертовича.
Адвокатом у меня была Ольга Васильевна Зудова, прекрасная женщина и мужественный человек. Она приходила часто, ей было предоставлено такое право. На Ольгу Васильевну вышел с просьбой защищать меня один мой минский знакомый – не буду называть фамилию этого человека, потому что он до сих пор работает, и похвала из моих уст может повредить ему. Он сказал Оле: «Скорее всего, Леонову дадут „нужного адвоката“, давай лучше ты возьмись за это дело». Она пришла ко мне, сказала, от кого (в коридоре), – и я сразу согласился, подписал соответствующий документ.
А «нужный адвокат», как и положено, позвонил сам и сказал семье, что очень хочет меня защищать. Он даже свозил мою семью к себе на дачу в Червеньский район, суетился, просил «чэсна» рассказать ему все, чтобы он мог «лучше» меня «защищать». Прошло какое-то время, пока мы смогли отказаться от его «услуг». Конечно, мы не можем располагать достоверными данными, что его кто-то ко мне подослал, но его поведение было подозрительным.
Семья с самого начала заняла жесткую позицию: не волнуйся, у нас все хорошо! Ни дочери и зятья, ни жена не говорили, как «давили» на них, я об этом мог только догадываться. Они старались щадить меня, но я-то хорошо представлял, что происходит на самом деле. А потом к моему удивлению встречи с близкими участились: дочь Светлана стала моим защитником вместе с адвокатом Ольгой Васильевной. Произошло это не без давления на власти со стороны Консультативно-наблюдательной группы ОБСЕ и лично Ханса-Георга Вика. Юрист КНГ ОБСЕ Надежда Борисовна Дударева помогла Светлане оформить необходимые документы. А Светлана добилась соответствующего постановления суда, проявив неожиданную для меня настырность. И вдруг однажды летом она появилась у меня в изоляторе на «Володарке». Оказывается, бывают еще чудеса. С того момента мы могли видеться с ней каждый день! Это была настоящая отдушина для меня и для всей семьи. Мы помногу и подолгу разговаривали, делились мыслями и строили планы на будущее.
Я знал, что люди по-разному реагируют на происшедшее со мной. Александр Ильич Ярошук приезжал к нам домой открыто, днем, старался поддержать моих родных. Кто-то навещал вечером, пытаясь остаться незамеченным, это тоже требовало немалого мужества. Кто-то просто звонил по телефону, понимая, что домашний номер прослушивается. Кто-то просто отошел в сторону. Шла своеобразная сортировка людей. Но главное: никто никогда – ни соседи по деревне, ни аграрии, с которыми мне пришлось работать, – не поверил в выдвинутые против меня клеветнические обвинения, пусть даже исходящие от самого главы государства. Конечно же, были и те, кто во что-то поверил: нет дыма без огня; но они, как водится у белорусов, постарались отмолчаться.
В разное время меня посещали иностранные дипломаты, представлявшие миссию ОБСЕ, и в следственном изоляторе, и в колонии в Орше. Приезжал и сам доктор Вик, и его заместитель – импозантный высокий швейцарец Кляйнер. Но дело даже не в этом. Я не мог позволить ни иностранцам, ни тем более нашим «чекистам», очень внимательно следившим за тем, как я веду себя, хотя бы на секунду подумать, что меня сумели сломать. Я точно знал: сломают – и «починить» самого себя будет уже невозможно.
Что такое белорусская тюрьма? Это заведение, придуманное еще в царской России и значительно усовершенствованное Ягодой, Ежовым, Берией, весь порядок в котором направлен на духовное, моральное и физическое уничтожение
человека. Ну, например: на человека в камере приходится в лучшем случае всего два квадратных метра, а иногда и менее одного – точь в точь как на кладбище. Тут даже без кандалов чувствуешь себя скованным. Окно в камере закрыто так называемыми «ресницами», и когда солнце идет по кругу, то его лучи не проникают в камеру. Часы иметь запрещено. Если заключенные сумеют раздвинуть на три – четыре сантиметра эти металлические «ресницы» можно хоть приблизительно определять и время, и где находится солнце – на востоке или на западе. Не говорю уже о среде, в которой находится заключенный: стены в камере должны быть заплесневелыми, некрашеными, черными. Усугубляет картину питание. Если, скажем, разрезать хлеб, который специально пекут в жодинской тюрьме, буквально через несколько минут на месте разреза выступает белый налет. Это – элитарная тюрьма Министерства внутренних дел, в неэлитарных вряд ли получше. Рецепт прост: хлеб пекут из так называемой «мучки» – пыли, оседающей на стенах мельниц и элеваторов. Это тоже для того, чтобы сломать человека. Я не говорю уже, что в изоляторе КГБ тебе подадут почему-то обязательно прокисшую кашу. Подобным блюдом кормят разве что свиней в захудалом колхозе. Кашу варят заранее, чтобы к раздаче прокисла. Если не передали что-либо родные – ешь и будь здоров. Хотя здоровым уже не будешь. Практически у ста процентов заключенных в условиях белорусской тюрьмы начинают выпадать зубы от авитаминоза. Разумеется, о соблюдении каких-либо санитарных норм говорить просто не приходится, и в этой грязи и сырости у человека начинает гнить кожа: высыпают разного рода язвы и болячки. Меня спасло, что, как и положено аграрию, знал о мощных бактерицидных свойствах льноволокна. Родственники передали мешок из льняной мешковины, грубой, как и положено. Благо, нет ограничений на передачу мыла, одежды, тряпок. Хорошо вытрешься мокрым мешком там, где не можешь, как следует, вымыться, затем оботрешься сухим – и чувствуешь, что кожа очистилась, начала снова дышать. Я испытал бактерицидное свойство льномешковины и на себе, и на сокамерниках, более молодых и неопытных – действовало безотказно.
Тюремная медицина – нечто страшное. Недавно в Подольском районе Московской области видел очень захудалую свиноферму. Содержание там свиней живо напомнило мне так называемую «больничку» в изоляторе на Володарке. Больные, кто уже почти не может двигаться, даже не в состоянии дойти до туалета, гниют заживо в нечистотах и зловонии. До сих пор не могу понять: если порядки в этой «больничке», как и в самом СИЗО, нацелены на постепенное физическое уничтожение человека, зачем его лечить? Милосерднее было бы дать побыстрее умереть. А если лечить, то лечить нормально.
Но этого не делают те, кто почему-то считается врачами. Когда я попал в другую «больничку», волею случая оказался на соседней койке с Владимиром Хилько – бывшим председателем
белорусского Сбербанка. Осматривала нас обоих врач по имени Татьяна Ивановна (фамилии ее я не упомнил). Вероятно, это было единственное исключение из тех «врачей», с кем сталкивался в тюрьме. Мне она после осмотра ничего не сказала, а Владимиру Дмитриевичу поведала о моем состоянии очень подробно и объективно. По ее словам, я нуждался в немедленном и очень серьезном лечении в кардиологии, ни на какой суд меня вести просто нельзя. Но позже узнал, что ее «коллега», главный терапевт МВД заявил: никакого лечения не будет, пусть Леонов, как и Хилько идет на судебный процесс. Не говорю уже о медикаментах. Когда из изолятора КГБ перевезли в Жодино, встречать пришел главный врач Николай Иванович. Пришел, чтобы разразиться таким матом, какой от редкого зэка услышишь. Он демонстративно высыпал привезенные мною лекарства: мол, не подохнешь. И квалификацию имел он соответствующую. Зубы мог в лучшем случае вырвать, причем так, что зачастую заключенные предпочитают рвать больной зуб самостоятельно плоскогубцами. Понять не могу: то ли атмосфера, скотская обстановка постепенно обращает в скотство людей, когда-то дававших клятву Гиппократа, то ли это уже какой-то фрейдизм, патологическая деградация личности с атрофированием совести. Но факт, что многие «врачи» тюремных «больничек» чуть ли ни с наслаждением, садизмом подвергают тебя унижениям, при этом по степени жестокости во много крат превосходят конвоиров.
Убедился на собственном опыте: заболел в тюрьме – лучше лечиться голодом. Заживают даже рубцы в желудке и в кишечнике. Дважды довелось голодать – по двадцать два и семнадцать дней. После выхода из колонии показался врачам, они сказали мне: «Две хорошие язвы ты пережил не так давно, но все благополучно зарубцевалось».
Во время перестройки внимательно читал все, что попадалось о периоде культа личности Сталина. Научных трудов не видел, а газетные, журнальные статьи старался не пропускать. Наверное, все чтиво воспринималось мной однозначно – как приговор дикому, безумному прошлому – и стало причиной моего страшного заблуждения. Когда мне говорили: «Лукашенко установит диктаторский режим!» – я отвечал: «Не получится! Не найдет столько дураков и подлецов, которые, зная о недавнем прошлом, решатся рисковать честью собственного имени. Ну, найдется, кроме Шеймана, еще два – три отморозка – не больше…» Я полагал, что все читали те же газеты, воспринимали и думали, как и я. Логически все должно быть именно так: ведь если не юридическое, то моральное возмездие за злодеяния против человечности всегда необратимо, не имеет срока давности. Но то, что нашлись люди с высшим юридическим образованием, которые всерьез рассчитывают, что потом им, их детям удастся оправдаться якобы полученным приказом, что подлецы в мундирах следователей и мантиях судей – сегодняшняя реальность, – это я понял только в Жодинском СИЗО. Они и сегодня вершат свое правосудие, устанавливают свои порядки.
Едва попавший за решетку человек, которому еще не предъявлено обвинение, уже до начала следствия лишается всех своих прав. Приведу диалог между подследственным и конвоиром в Жодинском СИЗО, который я слышал в коридоре. В ответ на грязные, беспардонные оскорбления конвоира послышался уверенный голос: «Я – российский офицер, меня еще никто не судил, меня даже не допрашивал следователь. Какое вы имеете право оскорблять меня до суда? Я уверен, что до суда мое дело не дойдет, здесь ошибка». Конвоир: «Раз ты здесь, то мне на суды нас…ть. Здесь ты – никто и ничто». И смысл, и интонацию этой фразы не забуду до конца дней моих. В ней – суть всей системы, господствующей сегодня в белорусских тюрьмах: если даже человек ничего не натворил, но из него можно выбить показания на других, его будут ломать. И не только в тюрьмах.
Ничто и никто… Именно так чувствует себя сегодня глава крестьянской семьи, зарабатывая 10-20 тысяч «зайчиков» в месяц. «Вертикальщики», конечно же, не докладывают своему патрону, что семьи на селе, бывает, довольствуются кашей из комбикорма или ячменя, принесенного с фермы. Старухи и старики в городе копаются в мусорных ящиках в надежде найти что-либо съедобное. Не редкость, когда дети в школах падают в обморок от недоедания. То, что будет лучше, уже не верят даже отчаянные оптимисты из лукашенковского электората, адепты его режима. Но вполне возможно, что к референдуму о продлении срока своих полномочий Лукашенко даст указание Латыпову, Журавковой, Новицкому и другим открыть столовые для голодающих: пусть чувствуют отеческую заботу отца родного и проголосуют соответственно. Когда-то помещики кормили в таких столовых крепостных… Среди подследственных мне почти не попадались откровенные подонки, относящиеся ко мне плохо. Наоборот, чувствовал какое-то уважение. Впрочем, и со стороны надзирателей, конвоиров. Я мог всегда спокойно подойти к умывальнику, помыться. Если в изоляторе КГБ не было умывальника, меня по первой просьбе выводили в туалет, к умывальнику, где старался раздеться до трусов, помыться или хотя бы обтереться, освежить тело, согнать с него затхлый тюремный запах. Я сознательно ставил перед собой цель помыться минимум раз в день холодной водой сверху донизу, и минимум три часа в день ходить: час – на прогулке на свежем воздухе, что разрешал подследственным еще Берия, и два часа – по камере, даже если по ней можно было сделать лишь два шага. Врачи предупредили моих близких: здесь не только питание, но и неподвижный образ жизни влечет за собой быстрое дряхление и разрушение организма. Год-два полежит человек – становится рухлядью. Кроме того, у меня были хорошие учителя: все время вспоминал, как вели себя в острогах российские революционеры – благо, книг по этой тематике в свое время начитался вдоволь. Конечно, двухчасовое хождение «два шага вперед,
два шага назад» у людей, сидящих в камере, вызывает раздражение. Но и они старались в большинстве своем этого не показывать. И я старался не очень сильно им докучать: два шага, поворот, два шага, поворот. Обязательно делал зарядку. Каждый день брился. Бритву было положено выдавать два раза в неделю, но ни один конвойный не отказал мне, когда утром просил выдать лезвие. Они видели, понимали, что у меня одна цель – выйти из тюрьмы здоровым и сохранившим самоуважение, возможно, поэтому и относились ко мне неплохо.
Вторая задача была – не опуститься духовно, остаться человеком. В тюрьме много читал. Ольга Васильевна, мой адвокат, приносила свежие газеты. Потом газеты начали мне выписывать. Приносили книги по истории, философии. Труды Канта, Бердяева. Особенно много читал в Оршанской колонии. Почти полностью проштудировал труды Ленина, понял, что в свое время совершил большую ошибку, не изучив его столь внимательно и глубоко. Если прочесть томов шесть-семь Ленина подряд не по-студенчески, а вдумываясь в размышления о политической стратегии и тактике, вольно или невольно начинаешь сравнивать его с нашим белорусским «вождем». Там есть и про организацию трудармии, о продразверстке. Там есть и о том, как искусственно создавать голод, через хлебную карточку и паёк править страной. Перечитал полное собрание сочинений Льва Толстого. Читал его и в юности: помню, как наша библиотекарша спрашивала у моей сестры, работавшей учительницей, можно ли семикласснику читать «Анну Каренину». Во всем, кроме идеи «подставь вторую щеку ударившему тебя», Толстой сформировал мое мировоззрение, а с этим я с Львом Николаевичем не согласен. Так что, можно сказать: в заключении я вновь встретился со старым знакомым.
Пристрастился к Достоевскому, которого только в заключении и прочел по-серьезному. Начал, конечно, с «Записок из Мертвого Дома»
– мы ведь с Достоевским вроде коллег, он тоже сидел как социалист, причем всего на год больше, чем я. Параллель напрашивалась сама с собой: описание тюрьмы у Достоевского в сравнении с Жодинским изолятором наводит на мысль: самые жестокие цари были куда милосерднее, нежели нынешняя власть. Режим царской тюрьмы был намного мягче. Наконец, разобрался и с «Легендой о Великом Инквизиторе» в «Братьях Карамазовых». Сделал для себя удивительное открытие: для того, чтобы понять настоящее, надо читать классику. Все то, что у нас в Беларуси сегодня происходит, Федор Михайлович описал сто двадцать лет назад.
Свои сочинения в двух томах с очень теплой надписью передала мне в тюрьму наша писательница Светлана Алексиевич. Их я тоже прочел внимательно.
Философы, писатели… Их мысли в тюрьме воспринимаются иначе, чем на свободе. Не мною установлено, что болезнь, тюрьма и смерть
– те явления и состояния, которые каждому человеку «помогают» по новому посмотреть и на
чем на свободе. Не знаю как, где и кому пришлось испытать на себе и проследить на других воздействие тех или иных писателей. За три года, которые пришлось провести в изоляции, я пришел к твердому выводу, что первое место по силе воздействия на психоэмоциональное состояние заключенных занимают Василь Быков и Светлана Алексиевич.
В книге Алексиевич «У войны не женское лицо» есть замечательный рассказ с вкратце следующим сюжетом.
На полосе между немецкими и советскими окопами, после боя остался тяжело раненый советский боец, он стонет, взывает о помощи. Советский боец-санитар ползком приближается к раненому, немецкий снайпер расстреливает санитара. Второй санитар предпринимает попытку, и его тоже не пощадил снайпер. Раненый зовет на помощь. Из окопа во весь рост встает девушка, снимает с головы пилотку и с песней «Ты на подвиг меня провожала…» направляется к раненому… С обеих сторон стрельба прекращается. Девушка подходит к раненому бойцу, оказывает ему первую помощь и тащит в окоп. Раненый убран с фронтовой полосы, девушка скрылась в окопе, стрельба возобновилась.
Все, кто прочел этот рассказ, шел в угол камеры вытирать слезы.
Когда же в камеру «подсаживали» молодых, «крутых» хулиганов, которые двух слов не могли связать без мата, я показывал им книгу Алексиевич с ее дарственной надписью с добрыми пожеланиями мне и всем «сидельцам», предлагал прочесть лишь один (этот) рассказ. Не у всех, но у многих после прочтения глаза становились влажными, но все без исключения матерились уже без прежнего куража и смака, вроде бы немножко стесняясь… Похожее воздействие оказывала на всех и «Сцяна» Василя Быкова.
Единственное место, где не давали читать ничего, кроме Библии, была Жодинская тюрьма. До ареста я много раз брался за Библию, но все время откладывал, отвлекаясь чем-либо иным. Здесь, Библия полтора месяца была моей единственной книгой, и прочитал ее от корки до корки не один раз.
Кстати, это не значит, что в Жодинской тюрьме всех заключенных лишали книги. Нет. Особый «интеллектуальный режим», насколько я понимаю, был изобретен специально для меня заместителем начальника тюрьмы по режиму господином Кузовковым с благословения генерала Лопатика. Кузовков мне прямо сказал: «Мы вас научим режиму!» И за это, как ни странно, я ему сейчас благодарен. Библия многому меня научила. Нам все время говорили, что это книга смирения. А когда читаешь ее полностью, подряд, начинаешь понимать, что это книга борьбы. Она повествует о героической истории борьбы иудейского народа за свою свободу и независимость, за право самостоятельно определять собственную судьбу. Мы читаем о древних иудейских полководцах и воинах, по приказу которых солнце могло задержать свой ход по небу
– потому что дело их было правое. Мы видим грозных пророков, предрекающих падение Рима. Это впечатляет, и начинаешь понимать, что История действительно повторяется. И пусть солнце сегодня уж точно не остановится на небе – это не значит, что Рим останется вечным, а наш народ не обретет полноценную и долгожданную независимость.
В Орше начал активно тренировать память. Поставил перед собой задачу: выучить наизусть поэму Лермонтова «Мцыри». Когда-то я в школе, как и все, учил две главы, тут выучил наизусть полностью. Затем была «Новая Земля» Якуба Коласа – мое самое любимое и близкое по духу произведение. Десятки русских и белорусских авторов. После удивлял и жену, и знакомых чтением стихотворений.
В тюрьме перечитал, сделал для себя много выписок великого русского историка Василия Ключевского. Особенно поразили, заставили смотреть, думать иначе страницы, посвященные Смутному Времени начала XVII века, судьбе русских самозванцев, рвущихся на престол. Один из этих самозванцев, вошедший в историю под именем «тушинского вора» и Лжедмитрия II, был ведь земляком Александра Лукашенко – шел «брать» Москву из Шклова. Цикличность истории наталкивает на определенные параллели. И когда в тюрьме накануне суда писал открытое письмо белорусскому президенту, я сознательно провел такую параллель. Мне казалось: ну, если уж не меня, то хотя бы Ключевского человек, называющий себя историком (по
первому образованию), должен послушать. Дальнейшие события показали, что и урокам Ключевского Александр Григорьевич внять не способен.
И еще несколько штрихов к тюремному быту. Телевизор. Аппарат разрешают иметь в изоляторах и внутренней тюрьме КГБ, и на Володарке, и в Жодинском. Передают родственники. Но не во всех камерах можно смотреть на комнатную антенну. В Оршанской колонии телевизор с наружной антенной и хорошего качества приемом, в так называемой ленинской комнате. Художественные фильмы, мыльные и бандитские сериалы – самые популярные передачи у заключенных, они скрашивают им время, позволяют хоть как-то отключиться от гнетущей тюремной реальности. Я редко смотрел телевизор, больше читал, запоминал наизусть стихи, начинал серьезно заниматься немецким языком по книгам и словарю, презентованными господином Виком. Смотрел разве что выпуски новостей и, конечно же, прямую трансляцию селекторных совещаний с участием Лукашенко – великолепное зрелище с избиением «младенцев». Как многие сюжеты в «Панораме» вроде изгнания Куличкова из президентской резиденции. Или «распятие» председателя Белкоопсоюза Владыки в присутствии пайщиков, сгорбленный в клюку в верноподданическом экстазе Мясникович. Смотрел с грустью на некогда уважаемых державных людей, и в голову пришла неожиданная мысль: а мне тут лучше, во всяком случае, достойнее, чем им на
свободе. Скорее – это я на свободе, они – в рабстве.
И еще не пропускал трансляций из праздничных богослужений – как православных, так и католических. И вовсе не потому, что вдруг прозрел и стал чуть ли не фанатичным верующим. Скорее это возвращение на каком-то почти генном уровне. Слушая даже по телевидению богослужение в храме, чувствуешь какую-то неземную благодать. И, извините меня, стыд при появлении в храме «православного атеиста» со свитой. Вот он шествует по красной ковровой дорожке, владыка Филарет и верующие с двух сторон: «Христос воскрес», «Христос воскрес». Он приложив руку к сердцу, кланяется: «Спасибо, спасибо…» Будто всерьез воспринимает себя Христосом. А после… Руководитель светской власти не позволяет себе вещать в божественных храмах, даже когда-то сумасбродные римские императоры вроде Нерона, Калигулы навещали храм, чтобы склонить гордыню, помолиться, а не вещать с амвона. Не понимаю владыку Филарета… И вообще, глядя на эту натянуто-благообразную компанию, не верующую ни в Бога, ни в черта, с зажженными свечами в руках, взирающих не на иконы, а на своего шефа, так и вспоминается библейское изгнание фарисеев из храма. Жаль, некому изгнать.
Из Жодинского СИЗО меня вновь перевели в Минскую «Володарку». Врезалась в память встреча с, так сказать, «товарищем по несчастью». Тип был весьма интересный: за сорок лет жизни он всего две недели проучился в каком-то ПТУ и месяц где-то проработал. Остальное проводил то в «бегах» от милиции, то в ожидании суда, то в ожидании освобождения. Выходил, тут же брался за старое (воровство) и вскоре вновь возвращался на нары. На этот раз на «Володарку» он пришел уже «по мокрому делу». Весь рассиненный, исколотый. Родом из-под Минска, в деревне, где до сих пор живет мать. Слово за слово, как и положено.
У моего «опытного» сокамерника песня заведена чуть ли не на всю жизнь: во всем виноваты коммунисты – не дали ему жить! «Как же я мог тебе мешать жить? – не смолчал я. – Если я работал по двенадцать часов в сутки, а ты на нарах грелся, а всего месяц за всю жизнь протрудился?!» Он вспыхнул: «Ах вы, коммуняки недорезанные! Я же тебя порву!» Я лежал на втором этаже нар, а он метался по трехметровой камере, орал что-то маловразумительное. И я вдруг вспомнил виденные на свободе фильмы о войне, где фашисты требовали выйти вперед «коммунистен унд юден». Убить он меня не убьет, и я его вряд ли разложу – он мужик здоровый. Резко вскочил, преградил ему путь и сказал просто: «Бей!». Он остановился, будто споткнулся. Умолк. Третий наш сокамерник, бывший шофер, тоже не любит коммунистов. Он наблюдает, спрашивает моего «оппонента»: «Ну, так что?» Подначивает. Тот разразился как минимум двадцатиэтажным матом, успокоился и сказал: «Если ж я его трону, мне за нарушение режима влепят семь лет!» Еще раз выругался и ушел в свой угол. Больше о коммунистах он не вспоминал…
А я, лежа на нарах, думал: а почему они так не любят коммунистов? Чем кончил коммунист Петр Машеров, что он оставил своим дочерям, кроме светлого имени?
Знаю, чем кончил коммунист Юрий Хусаинов – его вдова была вынуждена продавать выращенную на даче зелень, чтобы сводить концы с концами. Лично видел вдову трагически погибшего председателя Верховного Совета БССР Федора Сурганова: еще при Кебиче ее согнали с обжитой правительственной дачи, дали какой-то участок на песке и поставили на этой заброшенной пустоши для отвода глаз будку. Там ничего не росло, и она пришла ко мне, как к министру сельского хозяйства, чтобы попросил председателя соседнего колхоза привезти машину навоза на этот клочок земли в пять соток, чтобы там хоть что-то выросло! Я помню ее натруженные узловатые руки, ее старомодный кримпленовый костюм. Она и ко мне-то пришла лишь потому, что была знакома с моим секретарем Ириной, и та убедила ее, что я помогу.
Может быть, сегодня не так уж и модно писать на эту тему. Но те, кого «демократически» «избрал» народ, готовят новую революцию, новый бунт. Если сегодня заткнули рты рабочим, и они молчат, – ведь это не навсегда. И профсоюзы забиты и унижены тоже не навсегда. И когда случится этот взрыв народного недовольства, боюсь, очень многие из тех, кто считает себя сегодня «государственными деятелями» пожалеют о том, с каким пренебрежением относились они к народным нуждам. «Новые» это чувствуют,
знают и потому деньги свои держат зачастую «за бугром». Многие и паспорта запасные имеют.
Накануне суда мне передали для ознакомления мое дело. Оно произвело на меня удручающее впечатление. До тех пор думал о наших следственных органах несколько лучше. Поразил низкий уровень общей грамотности – следователи не знали элементарных правил русского языка, не говоря уже о содержательной части. Тридцать томов дела содержали по пять – шесть копий одного и того же документа. Как потом рассказывал мне Олег Божелко, следователь Иван Бранчель должен был регулярно представлять дело для ознакомления лично президенту. Вот и собирали, подшивали, чтобы продемонстрировать свое усердие по раскрутке компромата на Леонова. Лукашенко листал пухлые тома документов, хвалил за кипучую работу. Суду же потребовалось всего полтома (остальное можно было сдавать в макулатуру). Несколько томов, например, содержали запросы во все города и веси Республики Беларусь: какой недвижимостью владеет семья Леоновых? Можете представить, каково приходилось моим несчастным однофамильцам, которых терроризировали вопросом: в какой степени родства они со мной состоят, какая моя собственность имеется у них.
«Дело Леонова» стояло на контроле у главы государства, по должности обязан был следить за ним и генеральный прокурор Олег Божелко, когда-то работавший со мной в Могилевском обкоме партии. Я писал ему письма по существу дела, но он ни разу не ответил. Позже, когда я
уже был на свободе, а Олег Александрович находился в России, мы встретились. Он честно объяснил, почему не отвечал: «Я все равно ничего не мог бы изменить. Мне было сказано главой государства: ты туда не вмешивайся».
У меня нет оснований не верить Божелко.
Судя по всему, Лукашенко с моим делом ознакомился крайне халатно. Бранчель носил ему все эти пухлые тома, Лукашенко видел, как они растут, – и ему было этого достаточно. Он просто не вникал в суть дела. Да, видимо, ему и надобности такой не было: он уже публично озвучил «компромат», а их задача доказать, подвести под «статью». Если бы он даже в полглаза посмотрел, увидел бы, что дело шито белыми нитками. В томах, например, результаты проверки по многочисленным объектам недвижимости, якобы принадлежавшим семье Леонова, и во всех бумагах одно и то же: проверяемый объект не принадлежит семье Леоновых. Тома протоколов допросов строителей – и ни одного факта нарушения. Точь в точь, как с «делом» Владимира Семенова, директором Могилевского комбината шелковых тканей, арестованного в первые годы лукашенковского правления. Президент знал, что я интересуюсь этим делом, поскольку хорошо знаком с Семеновым. И вот однажды при мне завел разговор на эту тему – было это в колхозе имени Фрунзе Шкловского района, куда Александр Григорьевич приехал «проверить на практике», насколько верны мои предложения по развитию свиноводства. Разговаривая с людьми о положении дел в Могилевской
области, он бросил фразу, явно рассчитанную на меня: «Вот тут некоторые ходят, защищают Семенова, а мне следователи принесли шесть томов – представляете, шесть томов уголовного дела! Я, конечно, не буду ковыряться в них, но вы представляете, сколько материала!»
А цена тем томам была в сто долларов командировочных, якобы полученных Семеновым сверх установленных норм при поездке в Вильнюс, – именно это и числится в сухом остатке по делу Семенова.
Так было и со мной. Бранчель носил много томов, но толку от этого не было. Вероятно, Лукашенко думал, что какие-то грешки за мной все-таки водятся, – ведь вся следственная группа так серьезно занималась «делом Леонова». Могу лишь предполагать, что-либо Шейман подсунул ему какую-то бумагу, где написано, что я владею пятью коттеджами и пятью квартирами, либо сам выдумал с целью вылить ушат грязи, скомпрометировать, зная, что не опровергнут, не привлекут к ответственности за клевету и оскорбление личности. Он – вне закона. Привлекают, отправляют на «химию» журналистов за обычную критику его режима.
В конечном счете, в моем «деле» осталось лишь одно: будто бы я регулярно брал в «Рассвете» у Старовойтова огурцы, помидоры, колбасу и не платил за них. И якобы самый большой объем этой сельскохозяйственной «халявы» получил на свой день рождения в июле, хотя даже в «деле» зафиксировано, что родился 16 апреля. И еще якобы не заплатил за дачную мебель, которую в «Рассвете» изготовили по моему заказу. Из двухсот двадцати свидетелей в суд не вызвали лишь одного – Старовойтова Василия Константиновича, согласно предварительным показаниям которого я и был осужден. Хотя даже студент-первокурсник юрфака знает, что показания, данные свидетелем на предварительном следствии, не могут быть приняты во внимание судом без повторения их в ходе процесса, за исключением, когда свидетель не явился в суд по уважительной причине. А свидетеля Старовойтова сам судья Виктор Чертович попросил не приезжать на судебное заседание: понимал, что может сказать главный свидетель, и этот фарс может кончиться полным конфузом… Прокурор запросил восемь лет, судья ограничился четырьмя.
С Василием Константиновичем Старовойтовым мы познакомились в Климовичах, где я работал инженером, а он был директором совхоза «Роднянский». Несколько раз был на семинарах в его хозяйстве, на которых чаще всего изучали опыт решения социальных проблем. Первым в Беларуси Старовойтов начал бесплатно кормить людей, хорошо строил. Как Героя труда его постоянно ставили в пример.
После ухода с поста Хрущева начали восстанавливать районы. Был поставлен вопрос о восстановлении Хотимского района. Старовойтова вызвали в Могилев и в Минск на собеседование – хотели послать работать секретарем Хотимского райкома партии. А меня Климовичский райком партии намеревался рекомендовать на место Старовойтова. Но Старовойтов категорически отказался идти на партийную работу. Меня позже назначили директором совхоза «Милославичский», и мы стали коллегами.
Потом его забрали на место умершего Кирилла Орловского. Рассматривались две кандидатуры: секретарь Могилевского обкома партии Прищепчик и Старовойтов. Машеров выбрал Старовойтова. Мы работали руководителями хозяйств, пока я не стал заместителем начальника облсельхозуправления. Тогда и произошло наше первое столкновение. Старовойтов написал письмо на имя первого секретаря обкома, что ему нужно огромное число стройматериалов. По некоторым позициям речь шла о половине фондов области. На уголке была грозная резолюция. Но отдать все требуемое – значит, не дать больше никому. И я написал ответ, что удовлетворить просьбу товарища Старовойтова невозможно за неимением требуемых материалов. Через несколько дней по телефону позвонил лично Прищепчик, оравший так, что я даже опешил: «Как ты мог, трам-тарарам?! Ты что – не понял, что это приказ?! Я, первый секретарь обкома, решил дать, а ты не дал?» Я отвечал спокойно: «Тогда вы, Виталий Викторович, и дайте фонды. Я принесу вам всю разнарядку, и вы скажите, у кого и что я должен забрать. И я подчинюсь вашему приказу. Но сам я – не подпишу». Прищепчик послал меня на три буквы и бросил трубку. Старовойтов же потом около двух лет просто обходил меня стороной, даже не здоровался при встречах.
Потом в Слуцке начали делать сборные железобетонные помещения для сельскохозяйственных нужд. Они тоже были лимитированы. Я знал, что у Старовойтова есть потребность в помещениях, и хотя он не писал никаких заявок, дал указание выделить «Рассвету» два таких сборных помещения. Василий Константинович даже опешил: как это так? Леонов, которого считал чуть ли не своим врагом, и вдруг такая щедрость… Обиду как рукой сняло, стал даже здороваться со мной.
Я перешел на работу в Горки. Потом вернулся в Могилев – отраслевым секретарем по вопросам сельского хозяйства. Здесь нам пришлось работать уже очень тесно. Заезжал в «Рассвет» нечасто, но делегации привозил: у Старовойтова действительно было чему поучиться.
Инициативу представить Старовойтова ко второй Звезде Героя труда выдвинул Тихон Яковлевич Киселев. А решать этот вопрос пришлось уже при Слюнькове, когда я уже был первым секретарем обкома. С Вадимом Поповым, который тогда заведовал сельхозотделом обкома, начали готовить материалы. Но как представить ко второй Звезде, когда в действительно передовом хозяйстве революцию (заслуживающую еще одного звания Героя) произвести в принципе трудно? Приросты были уже не очень высокими. Помучились мы долго, пока согласовали обоснования с соответствующими отделами ЦК КПСС. Летом он получил вторую Звезду, причем, по большому счету, получил заслуженно.
И вдруг читаю в «Известиях» статью «Не мешайте Старовойтову работать!» Оказывается, лично я мешаю Василию Константиновичу работать тем, что насаждаю систему земледелия с одногодичным использованием клеверов – то, что разработала Горецкая сельскохозяйственная академия. А Старовойтов не хочет! Статья была большая, нужно было реагировать. На большом областном совещании я ответил Старовойтову при всех: «Не хочешь, Василий Константинович, – не делай. Не было у тебя в хозяйстве хороших пастбищ и сенокосов, и не будет! Отказаться от новых научных разработок, опробованных на практике, я не могу. И ты уж прости, Василий Константинович, но вряд ли кто-то здесь тебе мешал. Скорее все-таки помогали. В твоей Звезде много твоих личных заслуг, но если бы тебе не помогала область, не было бы и твоего „Раса“!» Как мне сказали позже, это была первая публичная критика Старовойтова за все время его работы в должности руководителя хозяйства. Он – человек эмоциональный, не привык к критике – обиделся.
Когда я уже ушел со всех должностей в Могилеве, и мы случайно встретились, Василий Константинович общался со мной искренне, по-дружески .
Уже будучи в Германии я узнал, что Старовойтов провел реформы в своем хозяйстве. Попросил знакомых, добыть копии уставных документов нового «Рассвета» и передать мне в Германию – интересно, что затеял ветеран. Изучил и попросил немецких специалистов дать свое заключение. Они дали самую высокую оценку начинаниям Старовойтова, признались, что кое в чем Василий Константинович пошел дальше, чем они могли предположить.
После назначения на пост министра первым делом я побывал в «Рассвете», а осенью 1994 года собрал у Старовойтова весь аграрный бомонд Могилевщины. До того ему устраивали информационную блокаду, о проводимых им реформах старались ничего не говорить публично. Василий Константинович подробно рассказал, как проводил реформы, и что это дает людям и хозяйству. Все пришли к единому выводу: разумно, это – путь в будущее.
Во время уборочной в августе 1997 года мне приказали быть на совещании в Брестской области в хозяйстве Владимира Леонтьевича Бедули. Туда прилетел и Лукашенко и начал разговор не с уборочной тематики, а – со Старовойтова. «Вот, подлец Старовойтов, все развалил, разворовал, а ты, – ткнул он в меня пальцем, – его еще защищаешь!» Я возразил: «Там есть, кого защищать и что защищать!» Президент обратился к Гаркуну: «Немедленно снять с работы и посадить!» (имелся в виду Старовойтов). Бедный Бедуля вился вокруг, пытаясь начать разговор по существу и по своим делам.
Бывают странные совпадения. Вечером вернулся из Бреста, а утром ко мне в кабинет зашел Старовойтов – приехал по совершенно невероятному в той ситуации вопросу: хотел, чтобы я пошел к Лукашенко поговорить насчет памятника. Как дважды Герою труда Василию Константиновичу был положен памятник при жизни, и соответствующее решение об этом было принято еще при советской власти. Бюст был изготовлен, стоял готовый к установке. Старовойтов хотел, чтобы я не только поговорил на эту тему с президентом, но и обсудил вопрос его личного участия в торжественном мероприятии. Как устанавливать его без Верховного? Я рассказал, что было в Бресте, и спросил, почему Лукашенко так резко выступил против него. Старовойтов припомнил, что на президентских выборах он резко отказался поддержать его кандидатуру, посоветовав сначала навести порядок в собственном хозяйстве. «Знаешь, – сказал я, – после вчерашнего разговора я теперь тему памятника поднимать не буду – подождем, подумаем». Во время моего отпуска в 1997 году, исполняя поручение Лукашенко и, видимо, его или чью-то установку, заместители министра Зиневич и Шаколо отправились в «Рассвет», написали справку, из которой следовало: у Старовойтова ничего нет, сплошной бардак. Дмитрий Руцкий, первый заместитель, исполнявший обязанности министра, когда ему принесли эту справку на подпись, выгнал обоих из кабинета.
О том, что Лукашенко заказал эти справки на Старовойтова я узнал вернувшись из отпуска. Ни Зиневич ни Шакола о своих «расследованиях» в «Рассвете» ничего не говорили. Видно было, что им стыдно, но и мне было стыдно за них…
Встретились с Василием Константиновичем мы в изоляторе КГБ поздно вечером 11 ноября 1997 года, когда нас вели с допросов. Вряд ли встреча была случайной. Я поздоровался со Старовойтовым, но ответом был его ненавидящий взгляд. Понял, что он считает меня виновником своих страданий. Как потом выяснилось, защитником у Василия Константиновича был адвокат Валерий Ерчак. Не имею права утверждать, что Ерчак – ментовский адвокат, но большие сомнения в том, что он защищал Старовойтова, у меня не исчезли до настоящего времени. Не исключаю и того, что покаянное письмо в адрес Лукашенко Старовойтов все же писал. Естественно, в этом письме все следовало свалить на Леонова: дескать министр попутал. Что мог подсказать Старовойтову его защитник Ерчак, публично проявляющий теплые дружеские чувства к следователям, «ведшим» Старовойтова и мое дело?
На очной ставке нам не дали выговориться. Как только речь зашла о том, как мы обсуждали цену на эти стулья, следователь закричал: «Прекратите давить на Старовойтова!»
Больше мы не встречались.
Надо сказать про те злосчастные стулья, которые стоили для меня 3 года и для него 2 года свободы. Как-то, будучи в «Рассвете», зашли вместе со Старовойтовым, главным бухгалтером, председателем рабочего комитета в Мышковичский ресторан. Обратил внимание на мебель в фойе ресторана – столы и стулья из сосновой доски. Работа была простая, но добротная. Я строил дачу и мне нужна была простая дачная мебель. Спросил у Старовойтова, чьего производства мебель. Ответил, что делали это в колхозных мастерских. Попросил изготовить для
меня такую же мебель, включив в цену накладные расходы.
И знать не знал, что Старовойтов решил «улучшить качество», и вместо того, чтобы разместить мой заказ в мастерских «Рассвета», обратился на «Бобруйскдрев». И заплатил там тройную цену, о чем мне и словом не обмолвился. А я даже не успел распаковать эту мебель – конфисковали в упаковке.
Никакой обиды на старика я не таю. Когда человеку семьдесят пять лет, две Звезды Героя, он ждет, что со дня на день установят ему памятник, и вдруг падает с такой высоты, в ужас тюрьмы, от человека можно ждать чего угодно. Тем более, что ему обещают за это свободу. Он всю жизнь, не жалея себя, трудился на государство, а подонки, пришедшие к власти, так искорежили ему закат жизни. Когда человек попадает в тюрьму, трудно думать о том, как твои показания отражаются на судьбе других людей. За решеткой почти все думают о себе, своих близких. И, тем не менее, власти не смогли до конца сломать Старовойтова. Поэтому и не решились везти меня к нему на суд, где я должен был выступать в качестве свидетеля, – хотя и готовили к этому. Не решились привезти и Старовойтова на суд ко мне, хотя по закону обязаны были это сделать. Конечно же, боялись, что не выдержит, запутается, скажет правду. Когда по окончании одного из судебных заседаний в Кировске ему надевали наручники, чтобы отправить в тюрьму, старик закричал в отчаянии: «Я ведь сказал все, что вы хотели!»
Мы со Старовойтовым были не просто коллегами-аграрниками, мы были идейными единомышленниками. Время от времени сталкивались лбами как два козла, но мы оба были противниками породившей лукашенковщину колхозно-совхозной системы, сторонниками той экономической свободы, которая подрывает диктатуру. И обвиняли нас в разрушении колхозной системы. Старовойтов провел все реформы у себя в колхозе еще до прихода Лукашенко и до назначения Леонова на пост министра. И я, вступив в должность, развернул мощную пропаганду старовойтовского опыта, того, что он выстрадал всей своей жизнью. Экономических аргументов против этого у власти не было. Можно было сказать, что это плохо, но ведь следовало объяснить, почему и кому именно плохо… Дай Бог, доживем все – в том числе и нынешний президент – до той поры, когда Александру Григорьевичу придется доказывать свои убеждения без использования силового давления.
У меня менялись следователи. Сначала мое дело вел Клопов, уроженец Славгородского района. А потом в апреле 1998 года ко мне в Жодинское СИЗО приехал Иван Иванович Бранчель – сияющий, в белом костюме. Привез постановление об экспертизе, представился как мой новый следователь. Этаким сияющим, вальяжным был вплоть до весны 1999 года, когда белорусская оппозиция решила проводить виртуальные президентские выборы. Тогда, чувствовалось, стушевался даже сам Лукашенко. Неудивительно, что и Бранчель выглядел каким-то
помятым, померкнул. Понятно, я не мог не говорить с ним «на вольные темы», вроде: придет время – отвечать будешь и ты. Припоминая, как ежовцы вычищали усердствовавших при Ягоде, бериевцы – ежовцев. Иногда, когда особенно допекал Бранчеля, он многозначительно поднимал указательный палец в небо: мол, понимаете сами, кто… Но сам тоже понимал, что он делает. Когда арестовали Чигиря, я находился в бранчелевском кабинете. Слух у меня хороший, не жалуюсь – и услышал, как ему по телефону (он, конечно, прикрывал трубку рукой) сообщили, что Чигиря «закрыли», и его задача – «поковыряться» в каких-то томах уголовного дела, нет ли там чего-нибудь против Чигиря. И Иван Иванович сразу почувствовал себя свободно и раскованно… Я не выдержал и съязвил: ну, теперь-то уж вы что-нибудь обязательно найдете… Он постарался побыстрее закончить разговор и выдворить меня из прокуратуры.
»…Пути Господни»… Недавно в «Народной Воле» прочел, как Бранчель возвращал бывшему начальнику «Володарки» документы о незаконном использовании, так называемого, расстрельного пистолета. Опять вездесущий, надежный Бранчель, мастер чтовамугодничества, готовый в лепешку расшибиться, а выполнить все, что скажет начальство, этакий лишенный чувств робот. Интересно, неужели он всерьез уверовал, что не придется отвечать перед другими следователями за нарушение Закона? Видимо, да, как и судья Чертович… Хорошо, если у них нет сыновей, а дочери. Выйдя замуж, они поменяют фамилии… Но люди будут знать своих «героев».
Когда меня арестовали, я думал о том, что это какое-то недоразумение, провокация. Но когда через два дня Лукашенко, выступая в «Рассвете», заявил, что мы со Старовойтовым «убрали» Миколуцкого, стало ясно, чем все закончится. Я не имел возможности не то что публично, но даже на следствии, отмести эту чудовищную ложь. Лишь раз в месяц меня вызывали для какого-то вялого допроса, следователи не занимались, уходили от разговора про «злодеяния», о которых поведал Лукашенко. Я ждал окончания следствия и, ознакомившись со своим с делом, решил написать письмо главе государства.
Письмо должно было быть открытым. Ведь Александр Лукашенко обвинял меня публично – значит, и отвечать ему я должен публично. Во-первых, все обвинения, сформулированные им против меня, рассыпались. Во-вторых, обвинять без суда и следствия посаженного его сподручными за решетку человека в уголовных преступлениях, мягко говоря, не корректно, а точнее – подпадает под статью уголовного кодекса.
Я не просил пощады. Мне нечего было стыдиться, я ничего не сделал преступного. И этим письмом давал понять ему: я тебя не боюсь. Я знаю, что ты способен на подлый приговор, но просить пощады не собираюсь.
Я знал, что много людей запугано, обмануто им. Даже родственники спрашивали у моей жены: «А дзе ж грошы?» Многие воспринимали весь этот лукашенковский бред как истину: не
может же президент опуститься до такого вранья. И я хотел попытаться донести до них правду, объяснить, что же произошло на самом деле. К письму сделал приписку: если вы, Александр Григорьевич, считаете себя порядочным человеком, вы прикажете отдать это письмо в печать.
Но то ли Александр Григорьевич сам не считает себя порядочным человеком, то ли просто не может позволить себе усомниться в собственной порядочности, но письмо в государственных изданиях не появилось. Я и не верил, что он распорядится напечатать письмо. Для этого нужно быть сильным человеком, а он – слабый и трусливый, как и все диктаторы. Не дождавшись ответа, выждав некоторое время, я пришел к выводу: у меня есть моральное право опубликовать письмо в независимой прессе…
Никакого ужесточения режима после публикации открытого письма на себе не почувствовал. Даже наоборот: конвойные стали относиться ко мне с большим уважением, и когда приезжал из прокуратуры, уже не держали по полчаса в «накопителе», где не было даже на что присесть. По-другому начали относиться и заключенные, выполнявшие в СИЗО обязанности обслуги. Помню один из них в душевой шепнул: «Только что здесь был Чигирь. Сильно подавлен… Нехорошо. Его надо поддерживать». Начальник «Володарки», полковник Олег Алкаев, во время одной из встреч попросил: «Василий Севастьянович, не занимайся ты больше из тюрьмы политикой!» Что можно было ему сказать? Только выйдя из тюрьмы, я понял его намеки-просьбы.
Обвинение в убийстве Евгения Миколуцкого на суде ни у меня, ни у Старовойтова не фигурировало. Видимо, Лукашенко бросил его продуманно, чтобы оправдать необходимость моего немедленного ареста. Более того, он знал, что у меня нет никакого повода как-либо относиться к Миколуцкому – ни хорошо, ни плохо. Мы с ним даже не были знакомы. Эту фамилию я впервые вычитал лишь в опубликованном указе о назначении главного могилевского контролера.
Впервые мы встретились с Миколуцким, когда президент взялся контролировать вступительные экзамены в ВУЗах. Меня послали в Горецкую сельхозакадемию. Приехал, собрал преподавателей, рассказал о президентских требованиях. Все понимающе улыбаются, кивают головами: конечно, будем честными, взяток брать не будем. Из актового зала гидрофака отправились в кабинет ректора. На выходе из зала стояли какие-то люди, я поздоровался со всеми сразу и прошел дальше. Уже в своем кабинете ректор Шершунов спросил: «Василий Севастьянович, а чего же вы не поздоровались с Миколуцким?» Я честно ответил: «А разве он там был? Мы с ним не знакомы». Судя по всему, Миколуцкий был этим крайне раздосадован, потому что позже его супруга на суде дала тот факт как свидетельство моей неблагосклонности к покойному: как же так, Леонов даже с ним не поздоровался! Поздоровался бы персонально, корона бы с головы не упала, если бы знал, кто это такой.
Столкнулись с ним незримо, когда Шейман запретил, скармливать шроты скоту. Миколуцкий тогда предпринимал попытки реально довести эти шроты до состояния навоза. Больше никаких взаимоотношений у нас не было. Но приблизительно за неделю до гибели Миколуцкого один авторитетный человек из Могилева, вместе со мной отдыхавший в Сочи, рассказал, что за то, чтобы пропустить на абсолютно законном основании железнодорожную цистерну спирта, произведенного из давальческого зерна на спиртзаводах Беларуси, люди Миколуцкого требуют с поставщиков зерна пятьдесят тысяч долларов – после того, как «Белгоспищепром» выпишет наряд на отгрузку спирта, после уплаты налога в бюджет. Чистой воды рэкет! Министерство и руководство концерна хорошо понимали: если здесь не будешь действовать честно и открыто, тебя просто убьют, – мы догадывались, какие именно силы стоят за этим спиртом в России. И вдруг могилевские и витебские контролеры требуют деньги, большие деньги, фактически взятки, чистый рэкет! Вице-президент концерна Рубец выписывает наряды, а совхозы готовый спирт не отгружают. Рубец зовет к себе директоров совхозов, а те: ничего сделать не можем, распоряжение знаете, кого, попробуй, не подчинись! Представитель фирмы, привезшей зерно, приходит к директору, получившему наряд, а тот посылает его к контролеру…
По-моему, введенный на, спирт оброк и был
причиной гибели Миколуцкого. Узнав о ней в Сочи, подумал, что это вполне закономерный финал: убили его за то, что кто-то из ему подчиненных взял солидный куш за спирт. Ничего другого, за что могли покушаться на Миколуцкого, на Могилевщине в то время не было: ни шины, ни химические волокна никому просто не были нужны.
Черный бизнес на Могилевщине процветал давно. В октябре 1994 года Валерий Ткачев, оголтелый борец с коррупцией в правоохранительных органах, стал настаивать на встрече с Шейманом. Ткачев встречался с Лукашенко, когда тот был кандидатом в президенты, и Александр Григорьевич пообещал, что наведет порядок в могилевской милиции и КГБ. Я рассказал Шейману о Ткачеве, и тот согласился встретиться. Мы были втроем. Ткачев сказал прямо: хотите – дайте своего агента, хотите – дайте аппаратуру, и я вам запишу и докажу, что под прикрытием КГБ и в сопровождении машин ГАИ «левый» спирт разбавляется, разливается под водку и сопровождается из Климович в Могилев. Там на определенных базах разгружается и поставляется дальше, в том числе и в Россию.
Потом я узнал от Ткачева, что Шейман ничего не предпринял.
С Ткачевым мы были в хороших отношениях. Представил его мне зять, они работали вместе в плодовощхозе. Он мне понравился – умный, жизнерадостный, честный, обаятельный.
Когда я попросил генерала Кононовича порекомендовать надежного человека директору СП
Семенову, Кононович порекомендовал Ткачева и признал, что погорячился, выгнав в свое время его из КГБ.
В КГБ Ткачев занимался техническим обеспечением. По рассказам того же Кононовича, однажды на «Лавсане» сумел записать разговоры приехавших англичан, которые имели серьезный экономический интерес.
В свое время, в поисках правды Ткачев ввязался в предвыборную кампанию Лукашенко: ездил по Могилеву с мегафоном и даже в день выборов уговаривал всех голосовать за него, хотя и понимал, что совершает нарушение. Это был бесшабашный парень, открытая душа, презревающая опасность. Он даже не скрывал, что ведет прослушивание и запись разговоров, встреч могилевских милиционеров и чекистов с представителями преступного мира. У него был большой архив, и рано или поздно это все должно было закончиться для него очень плохо. Ткачев должен был эту борьбу проиграть. Но он все время верил, что Лукашенко и впрямь будет выполнять свои предвыборные обещания и начнет системную борьбу с коррупцией.
Первый раз Ткачева арестовали, обвинив в убийстве адвоката, участвовавшего в бракоразводном процессе моей дочери и бывшего зятя. Три года продержали в тюрьме, расследуя абсолютный вздор, и вынуждены были отпустить.
К слову, здесь поупражнялся и бывший заместитель Генпрокурора, надеясь снискать лавры Гдляна и Иванова.
Ткачев, выйдя на свободу, с прежней, может
быть, даже большей прытью, принялся за разоблачения, сбор компромата на, как ему казалось, коррупционеров в правоохранительных органах, при этом делал это демонстративно, с «безумством храбрых». Я, неоднократно предупреждал: будь осторожнее, а то тебя просто убьют. Но есть еще на земле люди принципа, фанаты правды и порядочности, которых не останавливает даже угроза смерти.
Его взяли, намереваясь «навесить» убийство Миколуцкого, хоть большей нелепости и придумать трудно.
Прошло почти 10 лет и в феврале 2003 года я узнаю, что некая группа или даже аналитический центр собирает на меня компромат, все, что только можно. Затребовано дело о самоубийстве одного из работников Могилевского обкома КПБ. Три года первый заместитель прокурора БССР, потом Беларуси «шил» дело Ткачеву (для меня) в связи с убийством адвоката Тишинского, не смотря на нулевой результат усилий, которые тогда предпринимал товарищ-господин Кондратьев, новые господа хотят заново осудить уже ушедшего из жизни Ткачева, того самого Ткачева, который якобы повесился в камере. Может через мертвых людей удастся достать Леонова. Почему бы и нет… Органы работают, машина вертится, а я вспоминаю свои советы Ткачеву прекратить борьбу с системой, и только теперь понимаю, что сам поступаю точно так же, как и Ткачев. Вот недавно вручили мне еще один документ, проливающий свет на исчезновение политиков в Беларуси. Этот документ публикуется впервые. Заранее зная о бурной реакции всех причастных к исчезновениям на этот документ, я не могу остановиться. Не раз слышал: «Леонов увлечен местью за то, что его Лукашенко посадил…» Нет, господа. Как политик Лукашенко для меня давно уже не существует. Как всякий диктатор, кроме известных чувств, он не вызывает ничего.
Но уходить, бежать из Беларуси мне некуда, да я и не желаю, как не могу мириться с тем беспределом, который сегодня воцарился в Беларуси. Здесь в этой земле находится прах моих родных, здесь родились и живут мои дети и внуки, я перед ними в ответе.
В Жодинском изоляторе генерал Лопатик сказал мне: «Ткачев был оппозиционером, он выступал против власти». Я ответил ему: «А вы хоть знаете, генерал, что у Лукашенко не было в Могилеве более верного сторонника, чем Ткачев?»
Ничего они не знали…
Когда Лукашенко победил, Ткачев мне плешь проел с просьбами передать президенту какие-то письма, какую-то информацию. Я отмахивался: «Валера, я не в правоохранительных органах работаю…» Но встречу с Шейманом ему организовал. Он впрямь много знал. Проследил, как через Могилев движутся наркотики. У него была очень современная аппаратура. Он привез из Польши сканеры. Работники милиции и не предполагали, что их разговоры по мобильным телефонам кто-нибудь может записывать. Ткачев отлавливал их голоса в эфире и записывал, нужное ему.
До сих пор не знаю, какова судьба ткачевского архива. Наверное, не все найдено. Во всяком случае, аудиоархив, конечно, нашли не весь. Единственное, что сообщили работники милиции в устной беседе: за день до того, как, по версии следователя, Ткачев повесился в тюрьме, его приглашали на встречу с Николаем Ивановичем Лопатиком, начальником криминальной милиции МВД Беларуси. За разговором Лопатик налил ему кофе, и одна из чашек полетела якобы в самого генерала. Утром Ткачева нашли удавленным в камере… Видимо, эта встреча понадобилась генералу, чтобы повязать Ткачева с Леоновым в деле Миколуцкого.
А когда в 2001 году прочитал опубликованный в газетах рапорт того же самого Лопатика о его видении причины гибели политиков, считающихся исчезнувшими, оценил этот рапорт однозначно: подстраховка, желание генерала обезопаситься от уголовной ответственности в будущем. Кто – кто, а он хорошо знает уголовное законодательство, в том числе в той части, что если он как должностное лицо не предпринял никаких мер для изобличения лиц, совершивших злодеяние, несет ответственность как их сознательный пособник. Есть статья «О недоносительстве». И то, что некоторые газеты попытались выдать за гражданскую позицию и героизм, было, по моему мнению, всего лишь элементом самостраховки. Генерал и должен быть более дальновидным, чем полковники…
Я уже говорил, что понадобилось пять месяцев, чтобы найти судью для моего процесса. Наконец, поручили Виктору Чертовичу, видимо, в силу своего положения в Верховном суде он не мог увильнуть. Тем более, что это была чистая формальность: приговор уже был вынесен в другом месте, «верховным» судьей, предстояло только разыграть спектакль. Что это было так, мне позже подтвердили: в компании, где было человек двадцать могилевских чиновников, Лукашенко проговорился, что приказал дать мне четыре года. Благодарю за доброту, щедрость Александра Григорьевича – ведь мог и на полную катушку. Видимо, решил по-земляцки.
Долго думали, как вести себя на так называемом судебном процессе. Было желание: послать все сначала к чертовой матери, просто сидеть и молчать. Как позже Бородин перед швейцарским правосудием. Но адвокат настойчиво стояла и, как теперь понимаю, совершенно правильно: «Все равно к этому делу когда-нибудь вернутся. Лучше, если будет не отказ от показаний, а показания по существу». Убеждала, уговаривала долго, и, наконец, я сдался. В суде кроме Ольги Васильевны и дочери Светланы, меня защищали еще Борис Игоревич Звозсков от Белорусского Хельсинского Комитета и Леонид Петрович Минченков – в недалеком прошлом Председатель Воинского Трибунала Беларуси. С Борисом Игоревичем Звозсковым я и теперь поддерживаю добрые отношения, советуюсь как с опытным юристом, интеллигентным, отзывчивым человеком, настоящим патриотом Беларуси. Встречи с Леонидом Петровичем впереди. Мы
договорились встретиться, поговорить на житейские и общефилософские темы.
Перед началом процесса договорились с адвокатами четко соблюдать все процессуальные нормы. Как и положено законопослушному гражданину, я поднимался на суде, отвечал на все вопросы прокурора, адвокатов, судьи, произносил предусмотренные процедурой речи.
Не скажу, что все это давалось просто и легко, но особых затруднений не вызывало. В моей тюремной одиссее было три тяжелых, стрессовых дня. Первый – когда арестовали в кабинете и бросили за решетку. Второй – когда в изолятор КГБ на свидание пришла жена, и третий – когда впервые вошел в зал суда под прицел фото и кинокамер, ощутил на себе взгляды журналистов. К этому готовишься, понимаешь, что все будет именно так, – но все-таки не так, психологическое состояние прескверное: сидишь в клетке, как зверь в зоопарке, как матерый преступник, тебя фотографируют через решетку… При советской власти металлических клеток в судах не было – пока нет заключения суда – ты еще не преступник, а коль не преступник, то противозаконно засаживать в клетку, как зверя. Теперь по закону тоже нельзя до приговора суда считать человека преступником, но… Теперь не всегда суд, даже следствие определяет, объявляет преступником. Унижающие, уничтожающие человеческое достоинство железные клетки в судах – это уже изобретение лукашенковской эпохи. В Кировском суде по чьему-то приказу сверху срочно сваривали из арматуры клетку для
немощного семидесятипятилетнего старика, дважды Героя, легендарного Старовойтова, кому по закону должен стоять прижизненный памятник. Это уже что-то из разряда…
Может быть для настоящего преступника, чувствующего за собой вину, раскаивающегося, и проще быть заточенным в эту клетку, а для невиновного – настоящая пытка.
Я сознательно готовился к нахождению в клетке, приказав себе держаться, не унижаться, ничего не просить, не продемонстрировать какую бы то ни было слабинку. На тот момент, т.е. в первый день это была неслыханно сложная задача…
В зале суда присутствовали представители прессы, – и нашей, и зарубежной. В бытность министром на столе у меня всегда были и «Советская Белоруссия», и «Звязда», и «Народная Воля», и «Белорусская деловая газета» – я не делал никакой разницы. А вот после ареста желание читать государственные издания как-то само собой пропало. Пусть не обижается на меня редактор «Советской Белоруссии» Павел Якубович, но читать, как раньше, его «солидную газету» я не могу. От «негосударственных» журналистов я видел только поддержку. Они старались быть объективными, хотя человеку, не побывавшему в тюрьме, трудно быть объективным. Это особый субъективизм человека, находящегося на воле. Кроме «Белорусской газеты» никто не осуждал, не бросал в меня камни.
Прокурор вел обвинение, как говорится, «на автомате». Он знал, что ему нужно потребовать
восемь лет – и он требовал восемь лет. Судя по его речи и по манере держаться, он был значительно грамотней тех, с кем мне приходилось иметь дело в ходе предварительного следствия. Он почти не скрывал, как стыдно за топорную работу коллег, за весь маразм, зафиксированный в томах моего дела. Он сидел с безучастным видом, лишь изредка «отбывая номер».
В ходе процесса я четко и полно отвечал на все вопросы судьи, и по мере продвижения процесса все больше убеждался, что решение по моему делу давно вынесено, и не Виктором Чертовичем. И начал думать иначе, чем рассуждал раньше. Раньше был склонен считать, что мой и Старовойтова арест – месть за прошлое, наказание за недостаточное почтение и неблагонадежность, в конце концов. Что-то от Фрейда, комплекса неполноценности, утоление гордыни: вот ты бывший всесильный властелин области и ты – дважды Герой, великий председатель, а я вас… вы будете у меня на коленях стоять, я вас могу стереть в лагерную пыль. В суде стал понимать, что рассуждал слишком усложнено, все значительно проще: для устрашения и усмирения чиновничьей «вертикали», слишком уж осамостоятельничевшегося председательского корпуса Лукашенко потребовались показательные процессы над известными, даже знаковыми, как Старовойтов, фигурами. Выстраивалась цепочка: Чигирь—Леонов—Старовойтов. Она, несомненно, продолжится, на очереди кто-то из знаковых фигур директорского корпуса, вертикальщиков областного, районного уровней, интеллигенции… Не хочу выставлять себя каким-то оракулом, но именно так и пошли дальнейшие события. Был генеральный директор «Атланта» Калугин, еще один Леонов – генеральный директор тракторного завода, руководитель БЖД, назначенный Лукашенко сенатором, Рахманько. Почти два месяца ведомство Шеймана совместно с налоговой инспекцией трясло редакции литературно-художественных журналов, ничего не нашли, но знаковые фигуры нашей литературы Сергей Законников, Алесь Жук, Генрих Далидович были изгнаны, творческие коллективы фактически разогнаны: знайте, как и что творить… Белорусская оппозиция упрекает народ в трусости, ничтожности, неспособности решительно отстаивать правду. Есть, конечно, и такие, но времена меняются. Лукашенко обманул, но не поставил народ на колени. По моему делу проходило двести двадцать свидетелей, и практически все испытывали на себе давление: сам президент публично, на всю республику объявляет подследственного Леонова убийцей и коррупционером, вором?! Но и на предварительном следствии, и на самом суде никто из приглашенных послушно бездумно не клюнул на эту лукашенковскую клевету. Был всего один человек, который на предварительном следствии дал показания, будто Леонов, наверное, оказывал содействие фирме «РУСТ», чтобы та выиграла тендер на поставку зерна – тогдашний начальник «Белплемживобъединения» Владимир Магонов, но и его «наверное» было зафиксировано в протоколе допроса. Более того, на суде он признал, что
на предположении сказалась его личная обида на министра, и он приносит свои извинения суду и лично подсудимому Леонову.
Я даже испытывал какой-то интерес к самой процедуре допроса – с точки зрения психологии человеческого поведения. Мне было интересно, как поведут себя мои бывшие заместители: тот же Аверченко, тот же Зиневич. Было интересно, что скажут Сергей Прокопович и его заместитель по «РУСТу» Жуковский. Но даже под тем жесточайшим психологическим давлением, которое на них оказывалось, они не стали клеветать на меня в угоду власти.
Своеобразно, судя по протоколам, шел допрос Жуковского, реально организовывавшего отгрузку зерна с Украины. Жуковский – полковник в отставке, спокойный, рассудительный, абсолютно честный офицер. Следователь Клопов нес какую-то ахинею, вероятно, стараясь запутать Жуковского, написал в стенограмму что-то, Жуковский возразил: «Но я ведь этого не говорил!» Ему предложили: «А вы подпишите этот лист, а на другом напишите, чего вы не говорили. И что записано с ваших слов верно». Жуковский подписал протокол допроса и собрался излагать свои замечания, но следователь сказал: «А теперь уже не надо!»
Дома, все обдумав Анатолий Евгеньевич написал докладную на имя генерального прокурора, как его обманывал Клопов, отнес в прокуратуру и зарегистрировал. Бумагу, по недосмотру или с умыслом, Бранчель подшил в дело, и я читал ее, радуясь, что есть на свете люди честные и принципиальные, как этот офицер в отставке.
Поведение людей вселяло в меня определенный оптимизм, хотя был уверен, что дадут мне не менее восьми лет: через три года должны были состояться президентские выборы, и Лукашенко никак не позволит мне в этот момент оказаться на свободе.
Так и должно было случиться. Но в связи с тем, что все тюрьмы переполнены и там, где положено по нормам иметь одного заключенного, находятся три (а это недешево обходится), правоохранительная система вынуждена давить на президента с целью проведения ежегодных амнистий, чтобы уменьшить количество сидящих. И в связи с тем, что никто из полковников не пошел на то, чтобы «повесить» на меня несправедливое взыскание, меня выпустили по амнистии, впрочем, продержав за решеткой лишние три месяца…
В целом суд шел как-то рутинно. Самое тяжелое – видеть в зале жену, родных. Я сидел в клетке, они – с той стороны клетки. Жена, Антонина Михайловна, Тоня, ходила на все заседания. Держалась как могла, лишь изредка была не в состоянии скрыть слезы. Мы прожили с ней длинную и в общем-то счастливую совместную жизнь, любя и поддерживая друг друга. Когда еще во время ареста перед видеокамерой следователи разложили на столе найденные у меня 195 долларов и 200 немецких марок, я думал прежде всего о ней: как она переживет все это? Когда после трехмесячного пребывания в СИЗО, следователь сказал, что скоро разрешит свидания, я попросил: «Пусть только не приходит жена». Я не хотел, чтобы Тоня увидела меня через стекло. Самое тяжелое испытание в тюрьме – идти на свидание с женой. Не спал несколько ночей и до свидания, и после него. Понимал, как Тоня бодрится, каких усилий ей стоит делать вид, будто у нее все нормально, все в порядке. И знал, что и у нас дома, и у дочерей идут обыски, унизительные, постыдные… Я просил, почти приказывал: «Не езди в суд! Я не хочу тебя там видеть!» Но она решительно не слушалась меня, на протяжении всего процесса я чувствовал на себе ее добрый, придающий силы взгляд…
В совершенно пустой шелухе, наполнявшей пухлые обвинительные тома, судья искал – не находил хоть какую зацепку, и чувствовалось, его это изматывает. Он копал-перекапывал собранную следователями «макулатуру», иногда вдруг в его глазах проблескивала надежда «выкопать» что-то, придумывал всевозможные вопросы к двум бригадирам, один из которых работал на строительстве моего дома. На стройке не оказалось цемента и, чтобы люди не простаивали, «мой» прораб по бартеру обменял какое-то количество утеплителя, лежавшего возле моего дома, на 1 мешка цемента. Выяснение правомочности и эквивалентности обмена, о котором я узнал в зале суда, заняло весь день. И когда все свидетели прошли, стало ясно, что в осадке не осталось ничего. Эпизод со строительством дома, занимавший шесть увесистых томов, рухнул, как карточный домик. Та же участь постигла и еще больший эпизод с закупкой зерна. Сергей Прокопович убедительно, с документами в руках доказал, что поставил зерно в Беларусь по согласованным ценам и ни копейкой выше, что сельское хозяйство получило благодаря ему самое дешевое зерно.
Наконец, судье осталось ходить козырями – достал показания Старовойтова.
Я взял слово и сослался на статью 282 УПК, запрещающую не только строить умозаключения на основе показаний, не подтвержденных публично в суде, но и вообще ссылаться на них. Судья же позволил Старовойтову не являться в суд, хорошо понимая, что версия о взятке, которую Старовойтов якобы дал Леонову, может рассыпаться при перекрестном допросе (в суде имеют право задавать вопросы и обвиняемый, и адвокаты). Я выразил недоверие судье Чертовичу. Судя по тому, как он покраснел, давление у Чертовича в этот момент было значительно выше, чем у подсудимого Леонова. Видимо, в нем еще осталось нечто человеческое, протестующее смириться, что глаза в глаза говорят: «Ты – подонок!» Пусть не буквально, но именно это вытекало из моего выступления. Но, видимо, страх перед сильными мира сего заглушил угрызения совести. Чертович продолжал сидеть на месте, хотя мог уйти, объявить перерыв, но ушли его заседатели, а когда вернулись, вердикт был: Чертович продолжает председательствовать. Одно лишь изменилось – он старался пореже смотреть в мою сторону. Я даже испытывал какое-то злорадство, глядя на его физиономию. Чувствовалось, ему очень тяжело, неудобно, но сочувствия к нему не было – он сам сделал выбор. Не знаю, встретимся мы с ним когда-нибудь, но если такое все-таки произойдет, я хотел бы только одного – взглянуть ему в глаза…
Когда Чертович объявил приговор по моему делу, я почувствовал облегчение: наконец-то закончилась эта изнурительная полугодовая эпопея по разгребанию 35 томов стыдобины, слушать весь этот бред. Не будут возить в суд в эту клетку. Правда, через некоторое время я уже не обращал на нее внимания. Я ждал приговора, был готов к нему. Ошибся в одном – в сроке. Но ошибся и Лукашенко: вероятно, Шейман не подсказал, что не обойтись без амнистии.
Лукашенко и информационно проиграл мое дело. Не случайно не стал публично комментировать ни появившееся в печати открытое письмо к нему, ни результаты процесса. Он словно забыл о Леонове. Да и о чем он мог говорить: о якобы съеденных огурцах? В приличных домах принято извиняться. Но это в приличных домах. Не для того затевали, что бы потом оправдываться, тем более извиняться…
После оглашения приговора меня вывели в комнату ожидания. Туда пропустили и Ольгу Зудову. Она сразу же начала меня успокаивать, уверяя, что на самом деле процесс нами выигран. Успокаивать меня было не нужно, я все хорошо понимал и рад был, что окончилось почти двухгодичное пребывание в следственных изоляторах. В колонии совсем другой режим, с правом переписки, возможностью чтения, гулять на воздухе, дышать, не чувствуя запаха плесени.
Ольга Васильевна давала последние советы: главное, в колонии не поссориться с начальством, не дать повода для обвинений в нарушении режима, отказать мне в праве на амнистию. О том, что амнистия будет, поскольку белорусские колонии переполнены, мы знали.
Светлана неоднократно встречалась с начальником СИЗО №1 («Володарки») Олегом Леонидовичем Алкаевым и с ответственными работниками Комитета по исполнению наказаний с просьбой оставить меня в Минске, в колонии № 1 на улице Апанского, аргументируя необходимостью лечения в стационаре. Те пообещали сделать все возможное. Но конвойный старшина, выводивший меня после встречи с дочерью, и слышавший часть нашего разговора, сказал, что уже поступила команда, и меня нынешней ночью отвезут в Оршанскую колонию. Начальник не имел права сказать об этом, хотя знал, что все предрешено.
В изоляторе сны перемешиваются с явью. Ложишься часов в десять, когда солнце уже зашло; встаешь часов в восемь утра, когда солнце вроде бы уже встало, но не чувствуешь никакой разницы, потому что не засыпал. Это не безумие, не сумасшествие. Просто сказывается дикое психологическое напряжение, которое не спадает с тебя ни днем, ни ночью. И даже если снятся сны, ты их не отличаешь от яви.
Я не помню, какой мне снился сон после суда. Помню только, что спал.
В Оршу везли поездом, привезли ночью на станцию «Восточная», человек тридцать. Подогнали вагон. Называют фамилию, кричат «Быстрей! Быстрей!» Поезд идет быстро. Часа в три – четыре привезли в Оршу, оттуда – автомобилем в колонию. Принимал не только дежурный по колонии, но и, как потом выяснилось, заместитель начальника. И по форме, и по манере держать себя видно было – он человек солидный.
Как положено, определенный срок провел в изоляторе, после чего перевели в первый отряд.
Дня через три вызвал в кабинет для знакомства начальник колонии. Человек воспитанный, он даже предложил мне сесть, поинтересовался, как дела, как здоровье, есть ли какие-нибудь жалобы.
Особых условий для меня никто не создавал. Утром просыпался около семи часов, мылся, брился, делал зарядку. Где-то через час выходили на перекличку. На завтрак можешь ходить, можешь не ходить – это твои проблемы, в этом ты свободен. После ужина – вновь перекличка. В остальном я, как и положено человеку пенсионного возраста, занимался, чем хотел. Ни к каким работам не принуждали, и по закону не могли принуждать. Однажды, когда выпал сильный снег, по собственной инициативе я взял лопату в руки и начал помогать ребятам расчищать снег. Смотрящий по блоку подошел: «Ты что нас позоришь, политический? Мы и без тебя со всем справимся!» А давшему мне лопату едва по шее не надавали.
Пожив, познакомившись с обитателями колонии, у меня сложилось мнение, даже твердое убеждение: здесь большинство людей вовсе не опасных для общества. Кто-то украл велосипед, кто-то – курицу. Они не способны бежать и скрываться, а их держат за решеткой. На свободе они бы сто раз уже отработали свое прегрешение, но государство кормит, охраняет и постепенно убивает их. 10-20 процентов заключенных, на мой взгляд, действительно должны быть изолированы: это те, кто сидят за убийство и покушение на убийство. С некоторыми из таких я сидел в камере еще в СИЗО. Был среди них бизнесмен, убивший напарника при дележе денег. Был студент БГУ, пристрастившийся к наркотикам и убивший своего поставщика, отказавшего дать дозу в долг. Таких на свободе узнаешь по блеску глаз, если ты человек наблюдательный, хороший психолог.
Особую категорию в белорусских тюрьмах сегодня составляют предприниматели. Государство сознательно разрабатывает законы, не нарушая которых невозможно заниматься серьезным и «чистым» бизнесом. В результате самые активные, самые предприимчивые, и потому самые опасные для диктатуры люди оказываются изолированными за решеткой. На них устраивались чуть ли не облавы, когда активизировалась оппозиция, в частности после заявления Михаила Чигиря об участии в виртуальных президентских выборах 1999 года. Вероятно, напуганный Лукашенко решил пересажать всех потенциальных избирателей Михаила Николаевича. В это время по моим наблюдениям в «Володарке» оказалось, как минимум, человек триста. При этом без всякой вины, и этим пользовались следователи. Чуваш по национальности рассказывал мне, что жену вызвал следователь и сказал, в каком поле и под какую банку положить названную сумму. Я сказал ему: «Судя по твоему делу, тебя должны выпустить. А дашь ты ему эти двадцать тысяч – будешь куковать, как миленький». Он не дал им ни черта, и его действительно выпустили. Таких было много, для профилактики брали что ли…
Чем занимался в колонии? О многом я уже говорил. Три-четыре часа – физические упражнения, зарядка, прогулка. Все наказание свелось к тому, что меня изолировали от общества и приговорили … к безделью или чтению. Книг было много: кроме библиотеки в самой колонии, заключенным передавали книги с воли, образовывались личные библиотечки, и мы могли обмениваться книгами. Никогда не читал столько, как в заключении. Итого – без одного месяца три года.
Приезжали жена, дочери с внуками. Особенно тяжело было встречаться с внуками, подрастающими без дедовой ласки. Вроде бы и понимал, но довлела, угнетала неосознанная вина перед ними, может и пронесло бы… Уехать, убежать? Нет уж дудки! Тут моя Родина, тут могилы моих предков, тут мои дети, мои внуки, почему я должен убегать, не чувствуя за собой никакой вины? А в отставку собирался всерьез, но все откладывал из месяца на месяц, как омут затягивала работа – то уборочная, то посевная… И так
всю жизнь, больше думал, больше отдавал себя работе, чем близким, родным мне людям. Сколько не додал им! Особенно остро ощущал это при встречах в изоляторах, в колонии, куда они приезжали. Не дай Бог никому, даже врагам моим испытать те чувства, которые одолевают от свиданий с внуками в тюрьме. Даже от одной мысли, что они приезжают в тюрьму. Упрекал себя: ведь уже ареста председателя правления Национального банка Тамары Винниковой было достаточно, чтобы понять суть происходящего, самому уйти в отставку. Я получал от внуков письма, записки, писал им в ответ. За время моего заключения появилась на свет самая младшенькая внучечка Анютка. Ее привезли на суд, чтобы специально показать деду.
Ее увидел в тот момент, когда крохе показывали: вот тот дядька, что в клетке сидит, – твой дед! И она глядела на меня осмысленными глазенками…
В колонию попал в феврале, покинул ее в октябре, хотя по амнистии должен был выйти еще в августе. Видимо, команда поступила: ждать, пока сдадут нервы. Влепить взыскание – и пусть кукует до последнего звонка. Доставить такое удовольствие я им не мог. А наказать без всякой причины – такого греха на душу никто не взял. А может, вынуждены были так решить, потому что умер мой брат Иван. Была телеграмма начальнику колонии, приехал зять со справкой из больницы. И меня выпустили в тот же день одного, чего я даже не ожидал.
Вызвали с вещами на выход, просмотрели
книги, дали справку и деньги на билет. Заместитель начальника колонии, тот самый, что полгода назад принимал меня, сказал напутственное слово: «Я вам советую с властью не бороться». Поблагодарил его за совет и вышел за ворота, где меня ждал зять Саша. Сделали на прощание круг почета перед воротами колонии и помчались с заездом в Могилев (переодеться) на похороны брата Ивана в Костюковичи. Иван умер от рака легких: работал на разных работах, в том числе лесником в радиационных костюковичских лесах.
На похоронах меня поразило неприятно какое-то непонятное, еле уловимое, но выразительное какое-то сочувствие. Люди старались помочь, будто я вдруг состарился и ослабел. Не только родственники и знакомые, но и совершенно посторонние люди. Чувствовал себя крайне неуютно под этими сочувственными взглядами земляков, приходило понимание, что придется доказывать и самому себе, и близким, и неблизким, что в жалости не нуждаюсь, что я
– тот же Василий Леонов, каким был до ареста, до тюрьмы. И понимал: доказать это можно только единственным способом – не сдаваться… Нет, нет, не мстить обидчику, обидчикам. Месть – это мерзко, месть разлагает личность, опустошает душу, месть – самое прескверное качество, недостойное серьезного политика. Не сдаваться
– значит бороться с авторитарным, диктаторским режимом, ввергшим мой добрый, доверчивый народ в страх, нищету, бесправие…