Радости и гадости
Серёдка пятидесятых. Десять лет как нет войны, мир на Партизанке. Пропали, укултыхали куда-то наши бедные инвалиды с переезда. Коломзавод новый тепловоз выпустил. Отец премию получил. Сестренка Надюха во второй класс перешла, круглая отличница. Меня из института выперли. Вернее, сам ушел. Родня пока не знает. Как сказать, кому открыться? Пожалуй, дядьке Володе. Он мужик спокойный, умный, понимающий, свой.
Вот лежим мы с ним на берегу коричневой и пахучей Москвы-реки, наслаждаемся природой, загораем. За нашими спинами шумит «паровозка», вопят мальчишки на речке. Генка митяевский рассказывает Витьке и Валерке, как геройски Берлин брал, как ему сам Жуков руку жал, как взахлеб любили его немки, болгарки и даже испанки.
— Эти-то откуда взялись? — приподнимается на локте Володя, и парень смущенно сует сигарету в рот.
Знает, что дядька мой такое может порассказать — волосы дыбом встанут. Но не любит Володя вспоминать о прошлом, ему бы с нынешним разобраться — с детишками, с женой, с работой. Не находит себя в мирной жизни боевой летчик. Последнее его рабочее место — завхоз в аэроклубе. Мы там с братцем побывали, видели стенд «Наши герои», на котором и Володя красуется.
Витька с Валерой побежали купаться — тощие, мосластые, длинные. Уже басистость и волосистость пробиваются, руки в ссадинах, лопатки черные — это они под пароход плавали, а их с палубы поливали и мазутом и матом, чтоб не хулиганили, не тонули, черти паршивые. Взрослые уж парни, рабочие, при зарплате. Витька — токарь на Коломзаводе, Валеру в токари не взяли, он зато в чистоте: в инструментальном цехе за ключи-отвертки отвечает. Солидные парни, покуривают в рукав, а придут на речку — дурачки малолетние. Володя, взглядывая то на них, то на свои именные часы, генералом за доблесть подаренные, лукаво говорит мне:
— Ждет тебя, Владька, большой сюрприз.
Эх, дядька мой, дядька! И тебя ждет сюрприз. С чего только начать, чтобы понял Володя, как тошно, когда за тебя всё решают, самого не спрашивая. Я человек тихий, шумных сборищ не любитель, не важный говоритель, а получается все как-то поперек. Дед Андрей велел в пионеры обязательно вступать, чтоб в первых рядах и вообще. Вступил. Тут же меня председателем совета отряда определили, хоть я никого не просил. Но спорить не стал — совестно. Две лычки на рукав нашил, речи всякие бормотал, призывал. В комсомоле отвечал за стенную печать, рисовал, стихи писал, на собраниях сидел на последних рядах, помалкивал.
В пединститут меня батя подпихивал: у парня, видишь ли, талант, дорога ему только на филфак, коль никаких других гуманитарных заведений в округе нету. Ну, поступил. А толку-то. Никакой радости. Зачем пришел, кого обманываю, кому это надо? Учусь еле-еле. Будущих учеников уже теперь опасаюсь — чего им скажу, коли говорить на людях не умею, запинаюсь, потею.
Опять в деканат вызвали, вопрос ребром поставили: об чем я только думаю, лоботряс? Сессию завалил, по танцулькам бегаю, бабник. Папочка за меня напрасно просил, умолял. Другой бы на моем месте зубами в науку вцепился, ведь с «тройками» приняли, а другого, с «пятерками», не взяли. Да я отца позорю, на знаменитого деда тень кидаю, высокое звание комсомольца топчу. Одна мне дорога — в армию, там научат Родину любить. Высказались, на меня нетерпеливо уставились: «Отвечай быстрей. Некогда тут с тобой, нам в колхоз собираться, бездельник!»
Стоял я как оглушенный. Какие там «тройки»? Была всего одна, по немецкому. Сочинение я на «пятерку» написал, историю на «четверку» сдал. И насчет отца что-то темнят ребята. Неужели батя просил, унижался?
«Родителей вызвать, и дело с концом!» — вклеился в разговор комсомольский секретарь, и все сурово закивали: вызвать, обязательно! Мне б шагнуть вперед, руку бы вскинуть и сказать тихо, но весомо: «Принимайте на мое место того, с „пятерками“, а я лучше в армию пойду!» Да неловко было отвечать занятому колхозными сборами народу, совестно стоять, смотреть в стенку, как первоклашке у доски. «Спасибо, до свидания», — пробормотал я, вышел, дверь тихонько за собой закрыл и в коридоре неожиданно такое душевное облегчение почувствовал, что, подгоняемый этим чувством, забрал свои документы. Такие вот дела, Володя.
Он выслушал сбивчивый мой рассказ и спросил только:
— А может, еще… это?..
— Не может, Володя! Сам ты на моем месте что бы сделал?
Володя посмотрел куда-то вдаль, за речку, за поле: сам он на своем месте всё, что мог, сделал и осилил.
Вылезли из реки ребята, потанцевали, еле выговаривая синими губами: «Ввво ввводичка». Посидели, рубашками обтерлись, отогрелись и наши лица помертвелые увидели.
— Кто помер-то?
Пришлось им рассказать.
— Баба Дуня плакать будет, — сердито посмотрел на меня Валерка. — А вообще-то тебе надо в армию сходить, пока войны нету, — хоть мужиком станешь. Я бы с радостью пошел, если б сам себе руку, болван, не испортил.
А Витька-чудачок свое кричит, радуется:
— Автомат привези! Пошмаляем!
— А может, лучше на целину, как Иван Бровкин? — басит Валера. — Все, вон, кинулись. Деньгу зашибешь. Орден получишь.
И правда, все кинулись степи распахивать, хлеб выращивать. А мне тюльпаны жалко, сусликов желтеньких жалко — куда, бедные, убегут из-под гусениц тракторных?
— Деньгу он и стихами зашибать может! — вспомнил Витька, как написал я стих в «Коломенскую правду». Про милую школу и класс наш веселый. Гонорар получил, на бутылку перцовки хватило. Сам-то не пил, больше Володя с Витькой налегали. Братец горячо советовал «по этой самой дороге топать», денег будет — завались, славы — полный сундук. «Все девки твои — хватай!» — махал руками.
Какие там девки, как их хватать-то? Я ведь из мужской средней школы вышел, с девушками не очень знаком. Ну, катался с одной на катке, до дому провожал, ручку жал. Витька с Валеркой как-то нас с ней встретили, поговорили вежливо, потом братец газету зажег, чтобы получше даму мою восьмиклассную разглядеть. Она отшатнулась, обозвала нас дураками и убежала навсегда. «Красивая, но для тебя стара», — сказал Витька и посоветовал «побольше их иметь», чтобы получше разобраться.
Побольше… В пединституте на филфаке на моем первом курсе их было очень много — все! Я один в этой дамской куче. Один. Единственный. Тут не то что глаза — мысли разбегутся! На вечере все партнерши мои, все нравятся, все необыкновенные, как ту самую, одну-единственную, отыскать? Пока разбирался, в деканат и вызвали. Все слова строгих судей мои девчонки по вузу растиражировали, на доске меня нарисовали, в каске в пудовых сапогах, написали: «Уходил наш Леонов в солдаты».
— Заснул, Владька, — прервал мои мысли Володя. — Пошли домой, у нас сюрприз большой.
До дома два шага. У ворот машина грузовая стоит. Какие-то парни грузят в кузов комод. Соседи на тротуаре стоят, смотрят губы поджав. Отец в кабине сидит, нам показывает: залезайте! Мы забрались в кузов, уселись на стульях, поехали. Куда, зачем? Через переезд, на Октябрьскую, потом налево, к кирпичным четырехэтажным домам, туда, где на углу парикмахерская. Во двор заехали, к среднему подъезду. Отец вылез первым, кивнул парням, те сноровисто стали вытаскивать стулья, комод и какую-то кухонную мелочь, Витька с Валерой бросились помогать. Незнакомая улыбчивая женщина придержала дверь.
— Здравствуйте, — сказал я, и она весело ответила:
— Здравствуйте, Владислав Николаевич. С новосельем!
У меня перехватило горло. А Витька закрыл ладонью рот, чтобы ненароком не выскочило ненужное слово. Новоселье в эпоху бараков, да еще в кирпичном доме — это все равно что сто тысяч по облигации выиграть!
Лестница была высокая, тащить по ней мебель на четвертый этаж тяжело. Это тебе не второй и последний, как на Партизанке. Дотащили. Парни-грузчики ушли, а мы начали осматриваться в гулкой пустоте квартиры. Три комнаты, крохотная кухня с дровяной плитой посредине.
— Ни фига себе хоромы, — вприхромку вышагивал Витька. — Только жалко печки нету, да, Владьк?
Мама с Надюхой стояли посреди самой большой комнаты, радостные, растрепанные. На подоконнике лежали соленые огурцы в тарелке, колбаска на газетке, хлеб и что-то в бутылке. Бабушка Дуня подметала пол. Подмела, веник поставила в уголок, посмотрела на нас почему-то заплаканными глазами:
— А ванная-то без колонки, вода-то сама идёть, горячая — садись, мойси.
Отец, не всегдашний занятой и усталый товарищ Леонов, а спокойный уверенный Николай Иванович, заговорил размеренно:
— Скоро газ проведут, печки сломают. А уголь и дрова у нас в подвале имеются, надо бы принести.
Витька молча кинулся к выходу. Следом за ним мы с Валерой спустились в подвал. Подвал был длинный, полутемный, освещенный одной лампочкой, по обе стороны — двери. Возле одной стояла давешняя веселая женщина, кивала:
— Ваш сарай тот. Видите номер двадцать два? А мы под вами живем, на третьем этаже.
— А вы тут работаете уборщицей? — вежливо интересовался Витька, и женщина закивала: да-да, точно, уборщицей.
Она показала, где у нас погреб, помогла насыпать уголь в ведро, загрузила нас дровами и отправила наверх, в просторную нашу квартиру, где мама уже резала колбаску, а Володя откупоривал бутылку. В дверь позвонили, вошла веселая уборщица с чайником и вареньем:
— Небось голодные. Пока плиту растопите. Покушайте.
И ушла.
— Жена директора завода, а такая простая, — сказал, качая головой, отец, и тут Витька уже не успел заткнуть себе рот — высказался от души, за что был временно выслан на кухню топить плиту.
Кушали молча, неторопливо. А Витька с Валерой ели на балконе, восхищенно оглядывая город с небывалой высоты. Выскочили оттуда быстро.
— Давай на чердак полезем! — уже торопил меня братец.
— Да подожди, остынь, — сказала мама. — Дай людям молча порадоваться.
— Радуйтесь! — закричал Витька. — Владьку из института выгнали, он в армию идет, счастливый! А меня не возьмут, хромого! Я бы с ним пошел! В летчики!
Бабушка заплакала. Мама остолбенела. Сестренка кинулась мне на шею:
— С кем я на речку буду ходить?
— С нами, — успокаивал ее Володя и продолжал, уже сердясь: — Что вы как по упокойнику! Прекратите! Давайте поговорим.
— Да-да, естественно, — суматошно заговорил отец. — Поговорим. Конечно. Есть еще время. Призыв осенью, до той поры можно и подумать, одуматься.
Володя вздохнул:
— Мишка с Гришкой не думали.
— Тогда война, война была! — закричала мама.
А я промолчал, что забрал уже документы, что все решил и с наглой мордой проситься обратно не хочу.
В общем, до осени все не то чтоб успокоились — зажались как-то, малость закаменели. Квартиру новую осваивали. Отец про училище военное поговаривал. Дядька советовал на сержантскую школу нацелиться, потом, дескать, легче привыкать. Помаленьку все вроде как позабыли про меня, своими делами занятые, а я вроде как свободный от всего, как птичка вольная: иди куда хочешь, делай что вздумаешь. Только вот делать-то я ничего не умею, и идти мне некуда. Там — станция, тут — пустой стадион, вон — клуб. В местном музее тысячу раз был, все кости, чучела и картины, камни и кольчуги видел-перевидел. Всю округу на велике объехал, все старые интересные книжки в библиотеке за пять лет перечитал, а новых было мало, их еще нужно успеть раньше других схватить. Поневоле вечером к своему дареному Пушкину возвращаешься, душой успокаиваешься, летишь куда-то в дальние светлые дали.
А осенью неожиданно повестку из военкомата вручили, как по затылку стукнули. Потом, как водится, проводы на рассвете. Без гармошки, конечно, и песен пьяных. На станции нас построили, пересчитали, в теплушки погрузили. Вдохнул я знакомый запах вагонной пыли, старых нар, сел, бросил мешок в угол и загрустил.
— Эй, московские, по мамке скучаете? — послышался веселый голос, и новобранцы подняли головы. В вагон, сопя, влезал плотненький круглолицый парень в шинели и шапке, с большим чайником в руке, с вещмешком за плечами. — Не скучайте. Утром завтрак будет, в обед — обед, а пока разбирайте сухой паек, получайте ложки, кружки, котелки! И главную солдатскую заповедь запоминайте: больше ешь, держись поближе к кухне и меньше думай! О вас теперь страна заботится. Благодать.
«Московские» спустились с нар, окружили веселого солдатика, который, раздавая кружки-ложки, успел представиться:
— Ефрейтор Рассоха. Можно просто Степка из-под Харькова! До места выгрузки к вам приставлен вместо няньки. Кому какая нужда — спрашивайте.
— Товарищ Росомаха, откуда вы такой взялися? — насмешливо спросил кто-то, и народ хмыкнул, стало как-то полегче на душе.
Товарищ Степка из-под Харькова сказал, что явился он с целины, на которую был призван еще весной. Там он вспахивал ковыли, пил кумыс и теперь завидует нам, салагам, которым служить на полгода меньше, чем он отпашет.
Котелки разобрали, чай разлили по кружкам, хлеб с сыром жевали лениво — не отошли еще от домашнего застолья. Рассоха, привалясь плечом ко мне, тихонько шептал:
— Лениво кушают. Ничего, скоро всё сметать будут после строевой. А ты, московский, правильный котелок взял, круглый. Все вон плоские расхватали, а ты пока чухался, тебе круглый достался, старинный. В него каша из полевой кухни точно попадает, а в эти — мимо. А тебя как зовут?
— Леонов. Рядовой, необученный.
Но Рассоха меня не услышал, отвалился уже, засопел.
Счастливый.
Паровоз загудел, поезд, вернее эшелон, тронулся. Рассоха проснулся, новобранцы уселись на нарах, грустно глядя, как за открытой вагонной дверью убегает, пропадает на три невыносимых года родная подмосковная сторона. Чтобы разогнать тоску, просим веселого Рассоху рассказать, что там, в армии, хорошего, как деды молодых угнетают и как с ними бороться.
Парень вздохнул, посопел своим носом-картошкой:
— Какие там деды! Их вчера по тревоге подняли и — айда. Остались одни второгодки да мы, зеленые.
— И куда их, на ученье?
— Говорят, помогать одной братской стране, Венгрии, что ли, у них там что-то стряслось, бунт какой-то, — нехотя отвечал Рассоха, предупредив, чтобы не болтали лишнего и готовили свои котелки — скоро обед будет.
Котелки, котелки! Куда хоть едем-то, в какие края? Рассоха молчит: секрет, сами увидите. Увидим.
День прошел, ночь простучали колеса. Утро. Рассоха откатил в сторону дверь. Вроде южнее мы переместились. Небеса синее, поля чернее. Пропали березки-осинки, темные избы, заборы, пошли беленые хаты, плетни. А вон и трубы горелые торчат, стена кирпичная с закопченными выбитыми окнами, не скоро пропадут следы проклятой войны.
Эшелон притормаживает, визжат колеса. Полустанок, тетки в белых платочках с кринками.
— Подставляй котелки, молочко принесли мамаши! — кричит нам Рассоха и высовывает голову в дверь. — Эй, бабоньки, там моей Анны Петровны, случайно, нету? Привет ей передавайте! От хлопчика Степки, что на целине был!
Эшелон быстро набирает ход. Бабоньки остались с полными кринками, а мы без молока. Рассоха смотрит на меня счастливыми глазами:
— Наши, по лицам вижу: наши! И места мои родные. Там мы в самолеты с пацанами играли! Во-он, видишь, труба дымит!
Господи, боже ты мой! Неужели это те самые места, где я тогда мальчишкой замерзал в немецком самолете! Проехали, промелькнули. Может, те, а может, другие…
Старшина и портянки
Наша растрепанная команда вылезает на конечной станции. Растерянно оглядываемся по сторонам. Вдали зеленеют горы, плывут облака. На перроне стоит мужик в странной белой куртке с цветастым поясом, в расписной шляпе, на ногах то ли лапти, то ли ботинки такие кожаные.
— Гуцул прикарпатский, — поясняет мне Рассоха. — Веселый народ, добрый. Да ты сам скоро увидишь. Лезь в машину.
Полезли, поехали. Не наша сторона, но красивая — зеленая, цветная, какая-то праздничная. Чистенькие домики, тропиночки, пригорочки, церквушка на горушке. А вот и забор кирпичный, КПП, солдат в зеленом бушлате. Проверил бумаги, поднял полосатый шлагбаум. Здравствуй, армия советская! Рассоха махнул мне рукой и побежал куда-то.
А нам оглядеться не дали — сразу на плац, на построение. Потолкались, кое-как вытянулись в одну кривую шеренгу. Перед нами группа офицеров, смотрят, оценивают. Вперед выходит худенький полковник, начинает что-то говорить, рукой иногда взмахивая. Ветер мешает услышать все слова. Однако понятно: поздравляет он нас с прибытием в прославленный полк, надеется, что не уроним мы его героической славы, умножим и сохраним. Потом вышел другой, подполковник, голос зычный, команды краткие:
— Кто со средним образованием — три шага вперед!
Вспомнил я Володины слова насчет сержантской школы и сделал три шага, роковых или нет — там разберемся. Построили нас в две шеренги, куда-то повели. Оказалось — в баню. Велели свое штатское барахло оставить в предбаннике, посмотрели, все ли стрижены под ноль, раздали мыло и допустили к парной, к шайкам, к душу. Голый народ был самый разный: хлипкий и крепкий, бледный и коричневый, а вон тот, на лавке, какой-то весь в синих пятнах.
— Что за татуировка у тебя? — спросил какой-то намыленный, и пятнистый нехотя пояснил, что это угольная пыль из шахты осталась в ссадинах и порезах.
Тут же и познакомились — кто откуда, кто кем был. Разные ребята: большинство со школьной скамьи, но кто-то успел поработать — в поле, на шахте. Таких сразу видно: уверенные они какие-то, не суетливые. В предбаннике кальсоны-рубахи сразу не хватают, берут то, что по росту, надевают неспешно, но быстрее нас всех, нам то длинно, то коротко, меняемся, подгоняем одёжку. Наконец, оделись, застегнулись, кальсоны внизу завязали — готовы!
Повели нас в другую комнату, где расторопный Рассоха с двумя такими же ребятами выдавали обмундирование, особенно придирчиво спрашивая размеры сапог. Надел я гимнастерку, зеленые штаны, кое-как обмотал ноги портянками, забил их в сапоги, встал довольный — ну, куда дальше?
— Школа, строиться! — послышалась команда.
«Строиться, так строиться», — уже веселее подумал я и потопал в большой зал, где расхаживал широкоплечий красивый старшина, чуть седоватый, с очень темными глазами. Сейчас начнет про оружие рассказывать. Читал я об этом самом: высятся в лесу ракеты, крутятся локаторы. Кругом ни души, одна сплошная электроника да кибернетика. На экране светлячком ползет цель. Жмешь кнопку — ракета пошла…
А тут: сапоги, портянки. Поглядел я вокруг, никого не узнавая. Обрядили нас в одинаковое, и стали мы все такие похожие, ну словно горошины по лавке раскатились! Кто теперь нас в кулак соберет? Стар-ши-на!
— С чего солдат начинается? — спрашивает он, кратко представившись и прохаживаясь перед нашим свежезеленым строем. И сам отвечает: — С портянок!
Мы осторожно хмыкнули, оценив шутку. Самый смелый вякнул:
— А ракеты?
— Р-разговорчики в строю! — осадил его старшина и потом так сказал: — Между прочим, ствольная артиллерия на данном этапе остается мощной огневой силой. Нам с вами надлежит сурьезно, по-боевому овладеть этой силой. Ясно?
Я тут же подумал: «Старшина был невысок, но сурьезен. Как бугай». Подумал и стал глядеть на него сквозь легкую дымку насмешки. У старшины были седые виски, каменный подбородок с ямочкой и спина… Такая спинища! Как шкаф! Вот сейчас нагнется — и с треском лопнут ремни!
— О чем мечтаете, курсант?
Стоит передо мной, глаза совсем не сердитые, вроде даже грустные глаза.
— О службе он задумался! — пискнул кто-то, и все хихикнули.
— Кто сказал? Два шага вперед, — приказал старшина.
В строю завозились, и наконец вышел длинный сутуловатый малый.
— Ну, я. Курсант Жуков Иван.
Сейчас, конечно, скажет старшина: как, мол, нехорошо, с такой-то великой фамилией, нарушать воинскую дисциплину. Но старшина приказал Ивану снять сапог и показать, как он намотал эту чертову портянку. Еле-еле, отдуваясь, стащил сапог бедный Ваня, потом вытянул смятый кусок теплой байки и сморщился, поджав голую ногу.
— Становитесь в строй, курсант Жуков! — приказал старшина, и Ваня побрел, хромая, сверкая пяткой. — Надо говорить: «Слушаюсь, встать в строй!» — без всякой досады, так же спокойно произнес старшина. — А теперь всем снять сапоги, будем учиться этой нехитрой, но необходимой солдатской науке.
Мы разулись, старшина обошел строй, поглядел, велел обуться шахтеру и еще двум парням, у которых байка ловко укутывала ноги, сам разулся, поставил ступню на табуретку.
— Всем повторять за мной. Смотрите: раз, два, три! Вот портянка на ноге. Давайте еще разок. Ставьте ногу плотнее. Не дрыгать мысочком, вы не Галина Уланова. Жуков! Посурьезней! Вот у вас лучше, курсант. Фамилия? Да, у вас лучше, курсант Леонов. Молодец!
— Спасибо, — растерялся я от такой похвалы, и старшина впервые за это время чуть улыбнулся:
— Пожалуйста.
Первая, так сказать, победа. Пошла у меня портянка, слава богу. Но дальше были еще сложности. Привели нас в казарму, в Ленинскую комнату, где столы и стулья, а на стене — боевой путь части, снимки славных воинов, молодых и красивых. Вдруг один из них, уже хорошо раздавшийся в животе, вошел в зал, где мы расселись. Старшина поднял нас:
— Товарищи курсанты!
Кто вскочил, кто встал в недоумении. Тогда толстый подполковник со звездой Героя на груди взял командование в свои руки:
— Сесть! Встать! Сесть! Встать! Вот так нужно встречать старшего офицера, тем более вашего непосредственного командира, начальника школы. Всем ясно?
Куда ж ясней. Перед нами был сам подполковник Лопач, отличившийся при форсирования Днепра, тогдашний старший лейтенант. Он усадил нас, внимательным взглядом обежал всех, словно запоминая, потом стал говорить не о прошлых победах батарейцев, а о делах будущих сержантов, командиров нижнего, очень важного звена. Заглядывая в журнал, спрашивал, кто знаком с техникой, кто сечет в радиоделе, у кого водительские права, отмечал что-то карандашом. Мало было специалистов, пустота в рядах рабочих и крестьян, все только со школьной скамьи. Лишь давешний шахтер отличился — и работал, и школу вечернюю закончил.
— Далеко пойдете, — определил Лопач. — Кем хотите быть? Огневиком, связистом, командиром отделения тяги? Не стесняйтесь, говорите, курсант Величко.
— Слушаюсь! — встал шахтер, и старшина довольно кивнул. — Разрешите мне к пушкам. Мой отец артиллеристом был. Погиб в сорок втором.
— Будешь огневиком! — сказал довольный Лопач. — А что нам курсант Леонов скажет?
Во как… Что я скажу? Встал, собрался с мыслями.
— Мой дядя связистом был. Погиб в сорок четвертом, молодой совсем. Он мне письма писал. Пушки я не знаю, с машинами не знаком, попробую в связисты.
— Попробуйте, — не очень ласково посмотрел начальник школы. — Только у нас не институт, бежать некуда. Поняли?
— Вроде…
— Не вроде, а так точно. Садитесь.
— Слушаюсь.
Так подался я в связисты, как Миша. Прикрепил на погоны крылышки с молниями. Давайте теперь рацию, наушники: «Роза, роза, я — береза!» Только до березы далеко, сперва нужно курс молодого бойца пройти, строем ходить научиться хотя бы до столовки, автомат изучить, присягу принять. Да мало ли что еще придется! Я ведь до этого пуговицу пришить не мог, не то что подворотничок. Теперь у меня в тумбочке кусок белой материи, нитки-иголки, щетка сапожная, крем черный, бритва безопасная, щетка зубная и паста. Форма повседневная. Парадная висит в каптерке, рабочая где-то у старшины. Шинели на вешалке — петличка к петличке.
— Вот так шинеля заправлять, — показал старшина.
«Шинеля»-то я заправляю, а вот койка никак не поддается. Гладишь ее, гладишь, чуть языком не лижешь, а старшина надвинется:
— Это койка?
— Так точно, койка это, товарищ старшина.
— Это Кавказ! Это Эльбрус подо мною, один в вышине. Сами-то посмотрите.
Смотрю. Кавказ, может, и не Кавказ, а так, СреднеРусская возвышенность — холмики, бугорки.
— Самому-то нр-равится заправочка? — говорит, налегая на «р», видно, сердится. Говорит пока негромко, а если во всю моченьку грянет? Вон какая грудища широкая, сколько звука в ней спрятано. — Попробуйте еще, курсант Леонов. Увидите — получится.
Наконец что-то вроде получается, шахтер Петя Величко помогает, спасибо ему. Его в пример всем ставят, а он не зазнается, хороший парень. Помалкивает, что надо — делает, перед начальством не лебезит.
Так и проходят дни, от завтрака до ужина. Строевая, политподготовка, занятия по специальности, личное время для зубрежки уставов и писания весточек домой. Вечером перед отбоем — телевизор, потом вечерняя проверка (или, по-киношному, поверка) и долгожданное: «Школа, отбой!» Только после этой команды дежурного сержанта еще раз пройдется по казарме въедливый старшина в начищенных до блеска сапогах, в наглаженном кителе.
— Курсант Леонов. Уложить обмундирование как положено.
— Так ведь уложено, как положено, товарищ старшина.
В ответ негромкое, чтоб не будить уже храпящих, но очень веское:
— Выполняйте приказание.
Выползаю из-под теплого одеяла, подтягивая кальсоны. Мой сапог валяется на полу. Ставлю его, равняю носки, поправляю на табуретке брюки, гимнастерку и ремень, что кольцом на них.
— Вот так. Теперь ложитесь.
Только, кажется, глаза закрыл — подъем! Откидываем на спинки двухъярусных кроватей одеяла, вскакиваем. Хорошо, что сплю внизу, а то бы спросонок свалился, голову разбил.
Зарядочка. Интересная штука. Из тепла да прямо в колкое ноябрьское утро. И первый вздох, глубокий, до колик, и первый шаг по хрустким лужам. Сержант-второгодник, дьявол двужильный из бывших верхолазов, никогда не устает. Маячит впереди его квадратная спина, руки как рычаги работают, мощно ходят мышцы под белой рубахой. Бежим за ним, пыхтим, спотыкаемся, помаленьку просыпаемся. Колючая проволока автопарка, резок на морозе бензиновый запашок. Артиллерийский парк. Стынут на колодках, задрав стволы, промасленные махины. Столовая. Пробегая мимо, хватаем запахи жареной рыбы. За кухней только-только разгорается небо. Круг по военному городу — глаза на лоб. А сержант выдыхает клубы пара:
— Первое упражнение начи-инай!
И выделывает руками-ногами, только суставчики похрустывают. Мы тоже что-то пытаемся сотворить. Ох, не помереть бы в расцвете сил. А у казармы стоит мой любимый старшина, пальчиком манит, заботливо осведомляется:
— Хромаем? Ногу натерли, болит?
— Так точно, товарищ старшина. Сил нет. (Вот сейчас в казарму отправит, к печке.)
Старшина вздыхает:
— Болит, значит? Плохо портянку накрутили? Придется сегодня на кухню. Там подлечитесь, картошку почистите.
— Ой, мне уже лучше! И не болит, ей-богу!
— Ладно, идите умывайтесь.
— Слушаюсь, идти умываться!
Иду бодрым шагом, спиной чувствую: смотрит он на меня своими темными непроницаемыми глазами.
Через коня с песней
Умылись, побрились, оделись, койки заправили, кровати по веревке выровняли, вышли на воздух. Дежурные в казарме остались — полы драить. Мы строем потопали в столовую. Хотя какой это, на фиг, строй! Строй — когда стройно, а мы в две шеренги еле-еле встаем, «ножку» не держим, сбиваемся, друг другу на пятаки наступаем. Старшина, бедный, устал нас останавливать, перестраивать. Аж вспотел весь. Командир нашего взвода, маленький старлей, кричит, грозится:
— Связисты, я за вас возьмусь! Вы у меня в столовку через полосу препятствий ползти будете! Через плац строевым шагом топать!
Ладно, поглядим. Пока вот она, открывается дверь в столовую, в сладкие макаронно-рыбные запахи, в грохочущую музыку алюминиевых мисок, в стукоток половника-«разводящего» по бачкам, в веселый звон ложек. Никаких тут «разговорчиков в строю» — быстрая слаженная работа челюстей. Надо успеть и свою порцию смолотить, и за добавкой к амбразуре слетать. Зазеваешься, замечтаешься, тут тебя как кнутом по спине:
— Школа, строиться!
Ничего, на ходу дожуем. Тем более у нас два часа политзанятий — передохнем. Разместились в Ленинской комнате. Прекрасный голос у замполита ровный, усыпляющий, глаза после пробежек, зарядок на свежем воздухе, после горячего завтрака и огневого чая сами слипаются. В ушах — бу-бу-бу, и вдруг резкое:
— Школа, встать! На выход марш!
А на выходе уже сержант поджидает:
— Школа-а, бего-ом…арш!
Побежали, заплетаясь ногами, запыхтели, сон, правда, пропал. Распаренные, краснолицые шумно уселись за столы. Голос у замполита мягкий, отеческий:
— Доброе утро, товарищи курсанты. Теперь и послушать можно. Курсант Леонов прочитает нам передовицу. Он, к вашему сведению, филолог, в пединституте учился. Человек грамотный. Прошу.
Передовицу так передовицу. Читаю, особо не вникаю в смысл читаемого. Венгерские события, интернациональный долг, наш ответ контрреволюции. Фразы какие-то обтекаемые, слова округленные. Всё это мы слышали не раз. Как там на самом-то деле, что там происходит, где парни из нашей части? Вопросы не задаем — ответ получим такой же расплывчатый.
Да особенно вникать и некогда. После политики нас ждет строевая. Взводные разобрали своих ребят, приказали надеть «шинеля», взять учебные карабины и построиться на плацу. Наш маленький комвзвод выглядит комично, затянутый ремнями, с огромной кобурой пистолета Стечкина. Голос у старлея пронзительный, команды резкие. Шагаем, поворачиваемся, оружие на руку, оружие к ноге, на плечо, на землю. Кругом, бегом, пешком, языки на плечо. Короче, загонял. Мало того, уже в казарме молча построил нас, кивнул нашим сержантам, которые тоже встали перед нами, все пятеро лихих и суровых дедов, — грудь колесом, значки сверкают, ремни затянуты. Гимнастерки так забраны под ремень, что стали короткими, а у нас висят, как бабские юбки. Сразу видно бывалых солдат и нас, зеленых. Те и ходят-то как-то свободно, легко, а не волочат сапоги за собой.
— Сравните, — грустно сказал наш взводный командир. Мог не говорить, и так все ясно и понятно.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться? — послышался веселый голосок нахала Жукова. — Разрешили. И Ваня так же весело спросил: — А товарищи сержанты сразу такими замечательными стали?
Взводный нахмурился, покачал головой и сказал потом:
— Сразу, курсант Жуков, ничего не делается. И вы таким же будете, я вам обещаю. А теперь товарищи сержанты свободны, а остальным — в класс!
А потом он же в классе опять нудит, как и неделю назад. Учит нас катушки с проводом таскать, зеленую тяжелую рацию осваивать, на ключе работать, азбуку Морзе накрепко запоминать: точка-тире, тире-точка… Эх, водички бы три глоточка!
Столько-то раз в неделю обязательная физподготовка, без нее солдат не солдат. Накрепко запомню, как впервые привели нас в спортзал. Сам начальник Лопач привел. Мы у одной стенки встали, у другой наши воспитатели расселись — офицеры, сержанты. Веселые, будто на выступление юмористов пришли. Только старшина сидит филин филином, на наши сапоги зорко глядит — хорошо ли начищены?
Осмотрелись мы. Вроде ничего страшного. Перекладина, брусья мне знакомы, в институте такое было. Но длинная кожаная скотина пугает. Лопач похлопал ее по спине:
— Конь. Прыгать, значит, так…
Снял ремень, шинель. Неужели сиганет, с брюшком-то? Разбежался. Оп! Стукнули сапоги о мостик, ударили ладони по коню, тяжелое тело командира неожиданно легко перемахнуло снаряд, аж ветерок прошел! Встал, не шелохнувшись, как дуб. Спросил вроде как ласково:
— Ясно?
— Ясно, — смело ответил Ванька Жуков. — Только как прыгать — неясно.
— А вы попробуйте.
Нехотя, как бы делая одолжение, прыгнул Жуков.
Ловко получилось. Лопач кивнул: молодец. Пришла и наша очередь мучить коня. Топ-топ сапоги, шлеп-шлеп ладони. Кто мигом через скотину летит, кто на ней застревает. Я тоже разбегаюсь, прыгаю, отталкиваюсь, ладонями по коже луплю. На скамейке, где сидят сержанты, сдержанный смешок. Я сижу верхом на коне. Ноют ладони, болит отбитый зад. Подполковник надел шинель, затянул ремень, буднично приказал старшине:
— Прыгнувших отпустить вечером в клуб, остальным продолжать занятия.
Остальных-то добрая половина набралась. Через час еще кто-то стал счастливее, кто-то, в том числе и я, — грустнее. Одним светит кино, другим — кухня.
— Ничего, — сказал неудачникам усталый старшина. — Завтра продолжим, завтра у вас получится, я уверен. Выходи строиться.
Он пропустил всех вперед, сам, выдохнув и прищурясь, легко перемахнул через коня и вышел, на меня не оглядываясь. Когда дверь за ним закрылась, что-то вдруг приподняло меня, и я, сам от себя такой прыти не ожидая, перелетел через проклятого коня.
— Ну вот. Я ж говорил — получится.
В дверях стоял старшина, непроницаемо смотрел на меня.
— Выходите строиться, курсант Леонов.
Я пошел было к своей шинели, но остановился:
— Слушаюсь, строиться!
— Иди, иди, артист, — покачал головой старшина. — Чего сразу-то не прыгнул? Ведь можешь.
— Да народу много, смотрят…
— Ну, знаешь, таким застенчивым у нас трудно будет. Исправляйтесь, будущий командир.
— Слушаюсь, исправляться.
Старшина взял меня за плечи, повернул и слегка поддал под зад коленом.
В клуб я пошел вместе с другими прыгнувшими, смотрел «Карнавальную ночь», смеялся. И не знал, что проклятый конь еще не раз испортит мне жизнь.
После кино — отбой. Сон у мальчишек мгновенный. Только мне что-то не спится. Из-под сержантской двери узкая полоска света, слышны негромкие голоса.
— Пьют, заразы, — приподнимается на локте Ваня Жуков.
Врет, зараза. Кто их пьяных видел? Особенные у нас сержанты, мальчишками хлебнули лиха в войну, школу закончили вечернюю, рабочую, не отходя, как говорится, от станка и отбойного молотка. И курсантов жалуют таких же, работящих, серьезных. Ваня пытался к ним в комнату толкнуться, песни попеть, на гитаре сыграть — так посмотрели на него, говорливого, что дальше порога ступить не посмел. Сел у своей тумбочки и мне шипит:
— Этот Петька-шахтер к ним затесался! Прямо свой в доску, скоро лычку ему присобачат!
Этот Петька-молчун лично мне ничего плохого не сделал, наоборот, вчера вон помог подворотничок подшить, автомат вместе собирали.
— Хороший парень, — сказал я.
Нехорошо тогда посмотрел на меня Ваня.
Забыл я про тот разговор, другие заботы навалились.
Только научились мы помаленьку строем ходить, так новую затею придумали отцы-командиры — песню петь. Она и в походе, и в бою, и в труде помогает.
— Все батареи песни поют. Слышали? — спросил однажды хмурым утром старшина. — И наша школа теперь будет петь. Попробуем. Запевала есть?
— Курсант Леонов! — так неожиданно выкрикнул за меня Ваня Жуков, что я ничего и сказать не успел.
А старшина уже командовал:
— Школа… шагом… арш! Запевай!
Топ-топ-топ!
— Курсант Леонов, запевай!
— Топ-топ-топ!
— Бегом… арш!
Побежали, запыхтели. Круг, другой. Автопарк, артиллерийский парк, столовая, плац.
— Школа, стой! Курсант Леонов! Опять ваши фокусы? Почему не поете?
— Да не Шаляпин я, петь не умею! — кричу, задыхаясь.
В строю завозились. Шахтер Петька крепко ткнул локтем в бок Ваню Жукова, тот громко охнул. Всевидящий старшина ничего не заметил, оха не услышал. Только спросил:
— Кто умеет? Может, курсант Жуков? Можете?
— Так точно, могу! — мигом отозвался Ваня.
Снова пошли, потопали. По холодку, по первому снежку.
— Запевай!
Ваня вздохнул и запел, звонко и весело:
Вечером старшина повел меня в Ленкомнату, усадил перед собой:
— Почему не пели?
— Товарищ старшина! Да не умею я петь!
— А вы пробовали?
Ну, пели мы с девчонками на вечере в институте. Так то ж для души, для себя, тихонько, а тут надобно орать во всю глотку, наперекор метелям и дождям.
Старшина по-своему понял мое молчание.
— Стыдно? Я-то думал, вы назло ему споете. Как сможете. И товарищей бежать не заставите. — Он усмехнулся. — И потом, кто знает, может, у вас голос, а вы не в курсе. Ладно, идите. И скажите спасибо курсанту Величко.
— Слушаюсь, сказать спасибо.
Через пару дней школу построили в зале и сказали, что создается полковой хор. Сегодня вечером в клубе пробное занятие. Быть всем, особенно курсантам Жукову и Леонову. Были. Многих послушали, отсеяли. Меня, Ваню, Петю-шахтера и всех наших сержантов оставили петь. Наши офицеры сидели в зале, хлопали. Когда мы спустились со сцены, меня попридержал старшина:
— А говорил, не Шаляпин.
— Товарищ старшина, я только в хоре могу, не так страшно.
— Застенчивый ты наш, — вздохнул он. — Как дальше жить-то будешь?
Да неужели только с песней и можно выжить, товарищ старшина?
Золотые молнии
Перед присягой мы осваивали оружие. Стреляли из автомата Калашникова. Давали по девять патронов на три очереди. Прошли строгий инструктаж, ложились на маты, всматривались в мишени, зеленые на заснеженном фоне, докладывали о готовности к стрельбе и палили — командиры только головами качали. Да и как не качать. Палец, кажется, только на спусковой крючок нажал, а по ушам — целая очередь. Снег взметается перед мишенью — все пули в молоко. Иные исхитряются дважды жахнуть по одному патрону, а остальные — очередью. У меня получилось две очереди, правда, обе попали в цель. Сказали: для первого раза средненько, но перспектива хорошая. Постреляю, к оружию попривыкну, научусь. В конце сержанты показали, как надо стрелять. Три короткие очереди, гильзы в сторону летят, мишени трещат, мы в шоке. Автомат работал секунду, чистишь его полчаса. Сержанты в ствол смотрят: тщательней нужно, курсант. И еще на полчаса.
Почистили «калаши», но в пирамиду их ставить рано — нужно еще научиться носить их на плече, на ремне, на спине, на груди, чтобы во время присяги держать оружие крепко, смотреть гордо. Присягнули. Автоматы не уронили, текст читали громко, только голос у многих слегка дрожал, видно, от ветра. Потом был праздничный обед, потом — торжественный концерт в клубе. В зале пахло начищенными сапогами. Чинно сидели солдаты в парадном, офицеры с орденами и медалями, раньше-то мы их только с планками видели, будто командиры стеснялись ордена носить. У старшины два медали «За отвагу», орден Красной Звезды, какая-то не наша награда. Мне со сцены хорошо все видно. С чувством исполняем разные песни — фронтовые, лирические, гуцульские. Солист — курсант Иван Жуков.
Коллективу хлопали от души, солиста завалили аплодисментами, усадили потом рядом с офицерскими женами. Мы обзавидовались. Наши сержанты хмурились.
Марш-бросок. Солдат, как улитка, тащит на себе и дом, и постель. За плечами каменный вещмешок, на боках — подсумки, противогаз, саперная лопатка, защитные чулки, на плече — автомат. Из глоток вместе с «Ой ты, зима морозная…» вырывается пар.
Вдруг команда: «Газы!» Захлопала под руками резина противогаза, и через минуту мы, похожие друг на друга страшными рожами, сверкая стеклянными глазищами, спешно напяливаем на себя защитные накидки и чулки. Задышали тяжело, поматывая хоботами. И снова — вперед.
А что, если незаметно выдрать из маски клапан? Авось не заметят. Вот так. С наслаждением вдыхаю ядреный, схваченный морозцем воздух.
— Шире шаг! Не отставать! Бегом марш!
Тут и без клапана не передохнуть! Растянулись салажата по целине. Дышать нечем, очки запотели, защитные чулки сваливаются с ног. Новая команда, и мы падаем носом в снег. Вокруг меня сопят и свистят на разные голоса: фи-фу, фа-фу! А-ах-аххх! Кажется, никакая сила не поднимет тебя на ноги. Лежал бы так на снегу вечно, чувствуя, как отходят от свинцовой тяжести ноги, руки, успокаивается дыхание.
— Встать! Вперед марш!
Это приказ. Надо выполнять. Зашевелись, встали, пошли. Сперва тихонько, спотыкаясь, потом, гляди ты, растопались, размялись.
— Стой! — раскатисто командует старшина, который сегодня один без противогаза. — Школа, отбой!
С удовольствием сдираем с лиц мокрую резину, собираем потерянное барахло. Совсем забыл я про клапан, опомнился только когда увидел, как Ваня Жуков поспешно запихивает клапан на место. А где мой-то, куда я его сунул? Потерял, болван. А старшина уже рядом:
— Показать противогазы!
Ваня первым протягивает маску. Старшину не обманешь, знает он наши штучки. Голос ровный, даже вроде как безразличный:
— Выдрали, потом вставили. Плохо вставили. Считайте себя погибшим во время газовой атаки. Сегодня на кухне подумайте о своем поступке.
— Слушаюсь, подумать о поступке, товарищ старшина. А с кем мы думать будем?
— А это не ваша забота, курсант.
Погибших оказалось немало, кухня всех не вместит.
Меня отправили Ленкомнату мыть. Хорошо, вымою. Все лучше, чем картошку чистить. Справился быстро, время еще осталось письмо домой написать. Только о чем я сообщу-то, о каких подвигах и достижениях? Покосился на свой погон с золотыми молниями связиста на эмблеме, и вдруг рука будто сама вывела заголовок: «Золотые молнии». Всё, знаю, о чем писать: о нашей службе, о Мише, военном связисте, который как бы мне эстафету передал, жить дальше велел, помнить павших приказал.
Увлекся, не заметил, как старшина вошел, услышал только, как стул под ним скрипнул. Вскинулся было, но он рукой показал: сиди, сиди, пиши.
— Маме, наверно? — Я смущенно кивнул, положив на лист ладонь, — врать не люблю, не умею. А про рассказ как сказать, поймет ли? Это вам не портянки. — А мне вот писать некому, — вздохнул он. — Ну, не стану мешать.
Через несколько вечеров рассказ был готов, я отослал его в военную окружную газету безо всякой надежды, наобум, на авось. А через неделю прибежал испуганный сержант и сказал, что меня срочно вызывает начальник школы.
— Слушай, дома у тебя все в порядке?
— Как будто…
— Хорошо. И тут ты вроде ничего такого не натворил. Чего он? Ну, давай шагай. Пуговицу застегни. И ремень поправь. Давай.
Вошел, доложил как положено. Лопач пошуршал газетой, внимательно и как будто удивленно посмотрел на меня:
— Вот ты какой. Ну, садись.
Сел. Он подал мне газету, с заголовком, обведенным красным карандашом. Я сглотнул сухую слюну, увидев этот заголовок: «Золотые молнии».
— Хорошо написал, курсант, душевно. И про школу, и про дядьку твоего. Мы с ним, кстати, одного года. Пиши, пиши больше. Какие данные о нашем боевом пути нужны — обращайся. Ко мне или к замполиту дивизиона. Ну, бывай. Только коня уж ты осиль, пожалуйста, а то неудобно: писатель, а коня боишься. Иди. Газету возьми, повесь у себя.
— Слушаюсь!
В казарме меня уже ждут сержанты. Как? Что? Зачем? Показал им газету. Толкая друг друга головами, склонились, читают, на меня с удивлением взглядывают. Вошедшему встревоженному старшине объясняют: тревога ложная, нас тут на всю армию хвалят. Старшина взял газету, удалился в Ленкомнату, потом нас туда вызвал, сказал:
— Теперь вы, товарищ писатель, должны везде и во всем быть примером и образцом. А если какие сведения о наших героях нужны, обращайтесь.
— О наших парнях пускай напишет, ну, которые там, под пулями, — с запинкой сказал старший сержант Иванов, бывший верхолаз, а старший сержант Петров, бывший шахтер, добавил, что и про нынешних наставников неплохо бы упомянуть.
— Только про службу не забывать, — остудил всех старшина. — Тревога на носу. Надо готовиться. Газету повесьте в Ленкомнате.
К тревогам начали приучать загодя. Только задремлешь — «Подъем! Трревога!» И пошло! Сержанты собираются быстро, красиво, ловко. Раз! — и портянки накручены, любо глядеть. Два! — сапоги на ногах, гимнастерка на плечах. Притопнет парень ногой, не жмет ли, и — к пирамиде. Вот и оружие разобрали, в строй встают впереди.
А мы, зеленые, суматошно с коек валимся, суем ноги в рукава гимнастерок, выкатив глаза, тащим на голову штаны. Кто-то полез окна одеялом завешивать — загремел вместе с табуреткой. И всё молча. Только похаживает по казарме старшина, подтянутый, затянутый, с пистолетом на боку, покрикивает негромко:
— Шевелись, молодежь. Вр-р-ремя, вр-ремечко. Строиться!
Тут только мы окончательно просыпаемся. Видим, сержанты стоят, по форме одетые. И мы.
— Курсант Леонов! Выйти из строя!
Путаясь в полах шинели, выхожу.
— Чья шинель?
— Вроде моя! — веселится правофланговый Ваня Жуков.
— А вы, чью напялили?
Жуков крутится на месте, Петина шинель на нем как пиджачок. Коренаст шахтер, да ростом не отличился.
— А где ваш наряд, Леонов?
Под вешалкой мой наряд валяется. Как он туда попал?
— Да, неважно, — говорит старшина. — По тревоге собираться, это вам…
— …не бумагу марать, — ехидно заканчивает Ваня.
— Это вам не шинели чужие напяливать, курсант Жуков, — невозмутимо продолжил старшина. — Леонов, возьмите свою шинель и впредь лучше следите за своим обмундированием.
— Слушаюсь, лучше следить!
— Товарищи сержанты, пока свободны. Остальным отбой!
Сержанты отошли в сторонку. Я скидываю с себя амуницию, сбрасываю сапоги, хорошо, что шинель не на мне, а на полу, ложусь, накрываюсь одеялом. Слышу голос старшины:
— Жуков, куда в чужой шинели! Вы бы еще в сапогах завалились. Отставить! Так. Ложиться всем. Батарея, подъем! Время пошло!
Через полчаса одевались и раздевались уже быстрее. В свою амуницию, даже оружие успели разобрать, не перепутав. Встали в строй рядом с сержантами. Но старшина скуп на похвалу. Сказал, что для первого раза так себе, в другой раз он будет более строг. Объявил отбой, смотрел, головой покачивая, как мигом выполнили мы его команду, успев и форму уложить на табуретки по-уставному.
— Могут ведь, когда приспичит, — сказал он сержантам. — Спасибо, ребята, за службу. И уж последите, чтобы шинели на пол не бросали.
Ребята хмуро обещали последить. А потом, когда верхний свет в казарме погас и дневальный с повязкой на рукаве с ножом в чехле на поясе встал под синей лампой у тумбочки с телефоном, они подошли к притихшему Ване и тихо что-то сказали ему. Запевала замотал головой, что-то забормотал. Больше моя шинель не пропадала.
Когда в очередной раз объявили тревогу, мы одевались уже не так суматошно, но быстро и как-то спокойно, что ли. Но серьезны были сержанты, и оружие выдавали, строго глядя на нас, и рожки были снаряжены боевыми патронами, и вооруженные командиры поторапливали: скорей, скорей! Боевая полковая тревога!
В ночь прошел дождь, под утро дорожка заледенела. Мы бежали по ней, скользя и падая, спешили в автопарк к машинам. Я добежать не успел — упал на лед, оперся на руку, автомат тяжелым прикладом ударил меня по пальцам, кисть онемела. Стаскиваю рукавицу, указательный палец правой руки не сгибается, на глазах багровеет.
— Что случилось? — подбежал старшина.
— Палец сломал…
Он слегка подергал опухший палец, я охнул. Мимо бежал Петя-шахтер. Старшина остановил его:
— Проводить в санчасть, взять оружие и доложить.
Петя не стал ни о чем расспрашивать, забрал у меня автомат и патроны, повел в санчасть, где медбрат туго забинтовал мне кисть, велел лежать и ждать до утра, когда придет машина. Петя успокоил: у них на шахте люди не раз ломались и разбивались, но живы в основном оставались, правда, не все.
На рассвете пришел замполит, участливо спросил, как рука, как настроение. Пожелал скорейшего возвращения и новых успехов в творчестве, в боевой и политической подготовке. Потом приехала зеленая машина с красным крестом и увезла меня в город Черновцы, в военный госпиталь.
Руки
Каждое утро легкой пританцовывающей походкой входит в нашу палату полноватая ладная женщина. Хлопает в ладони, кричит:
— Выходи строиться! На зарядку!
Всех, кроме лежачих, выгоняет на мягкие дорожки, приказывает:
— Делай, как я! И-и раз! И-и два!
Возле мохнатых пальм приседают, размахивают руками нелепые фигуры, наряженные в серые халаты. Упражнения выполняют кто как может. Если одна рука в гипсе, парень в поте лица работает другой, забинтована правая нога — больной весело дрыгает левой. Не будешь дрыгать — Вера Петровна все равно заставит! Вот она останавливается перед моим соседом:
— Гусачок-чудачок, чего стоишь? Приседай, приседай!
Парень со странной фамилией Гусак послушно сгибает колени длинных ног. Шея его, жилистая и тощая, вытягивается, на виске бьется синий червячок. Чем не гусак!
После зарядки спешим умываться. Гусака умывает молоденькая черноглазая нянечка. Кое-как ополаскиваю лицо левой рукой (правая упрятана в гипсовый лубок) — и в столовую. Завтрак заканчиваю позже всех, не считая Вовки Гусака. Обе руки парня в гипсе, и его кормит та же черноглазая молдаванка. Она и в туалет его сопровождает. После завтрака вдвоем с ним выходим постоять во дворик. Он смотрит на плачущую сосулину, щурится:
— Весна…
Нет, Вовка, до весны еще далеко. Просто солнце здесь теплое, погода мягкая, зима не злая. Вовка не говорит о своих ранах, но все тут знают, в какой братской стране осколки гранаты перебили ему руки. Знаем, но болтать об этом не принято. Военные хирурги умело собрали, склеили его косточки, зашили руки, залили их гипсом и приказали жить и не отчаиваться.
Когда я с перебитым пальцем очутился в этом госпитале, Гусаку должны были со дня на день снять гипс. Парень переживал. Иногда, просыпаясь ночью, видел его тощую фигуру возле черного окна. Стоит Гусак, посапывает, головой покачивает.
— Болит? — спрашиваю.
Он поворачивается ко мне, шепчет:
— Душа ноет…
Обычно говорят: «Душа поет». Вот как все перевертывается.
Утром он немного успокаивается, первым спешит навстречу знакомому «Выходи строиться на зарядку!». И на вопрос Веры Петровны: «Как дела, Гусачок?» — даже улыбается: «Ничего».
Наконец гипс сняли. Вовка пришел в палату без своих обычных белых коконов, и я увидел его руки. Страшные, тонкие, мертвые. Шрамы покрывали их зловещей багрово-синей татуировкой. Согнутые в локтях руки беспомощно висели на бинтах. Осторожно спрашиваю:
— Ну? Как?
Он кривит губы:
— Не шевелятся.
— А ты попробуй. Потихоньку.
Синий червячок на его шее набухает, а у меня левый кулак стискивается — хочет помочь парню. «Ну, давай, давай!» Ребята привстали на кроватях, кривят губы: «Давай, парень!» Но у Гусака ни один палец не шевелится, кажется, ни капли теплой крови не осталось под сухой тонкой кожей.
Пришли Вера Петровна и хмурый хирург. Крепкие пальцы мужчины помяли багровые рубцы, потом хирург сказал:
— Ну, Вера Петровна, теперь он ваш.
Я уже слышал, что Вера Петровна — то ли физкультурный доктор, то ли врач по лечебной физкультуре. Какая тут разница, узнал только потом, когда и мой палец увидел белый свет. Косточки срослись, но палец никак не хотел сгибаться и торчал, как пистолет. Тот же хмурый хирург помял его, выжимая невольные слезы из моих глаз, и так же сказал:
— Ну, Вера Петровна, теперь он ваш.
Иду по коридору мимо мохнатых пальм, мимо белых дверей со стеклянными ручками. На одной двери табличка: «Кабинет лечебной физкультуры». Просовываю голову:
— Можно?
Вера Петровна кивает: «Заходи». Усаживает в кресло.
Теплыми крепкими пальчиками берет мою руку и начинает осторожно ломать мой несчастный палец, приговаривая нараспев:
— Больно? Ничего, ничего. Хорошо, что больно, значит, нервы живы, все в норме, в норме. Терпи, солдат, терпи, дорогой мой, ты же мужик.
Она улыбается, блестят белые зубы. Но серые глаза ее внимательны и строги.
— Теперь сам попробуй. Согни. Смелей. Так, так. Молодец!
За те бесконечные минуты, пока терзали мой палец, я окончательно взмок и до глубины души возненавидел эту самую лечебную физкультуру. Глядя на мою кривую физиономию, Вера Петровна перестает улыбаться:
— Может, хочешь уродом остаться? На всю жизнь? — Я не хотел. — Тогда вот тебе мячик, ходи и жми его, ходи, жми и не пищи! И чтоб к следующему занятию палец вот настолько сгибался.
В дверь заскреблись, кто-то спрашивает:
— Можно? Вера Петровна поднялась, впустила унылого Вовку:
— А, Гусачок! Заходи, милый мой. Садись.
Точно так же, как и меня, усадила Вовку в кресло, начала мять его руку. Гусак сквозь зубы с шумом втянул в себя воздух. Женщина попробовала чуть разогнуть его руку, Гусак охнул.
— Ничего, ничего, пора привыкнуть, не в первый раз, нам еще работать да работать, — напевно приговаривает Вера Петровна, глядя в мокрые от слез глаза парня.
«Работа», — сказала она. Через сколько таких «работ» нужно пройти этому бедолаге.
Вдруг Вера Петровна сделала слишком резкое движение. Гусак мотнул головой и выскочил в коридор.
— Вот так, — вздохнула она. — Сколько их через мои руки прошло, и каждого помню. И этого мы тоже к жизни вернем. Ты вот что: потолкуй с ним по-мужски. Не боль его гробит — сам себя он губит, не верит он никому, понимаешь?
…Гусак лежал на кровати лицом к стенке. Когда в палату заходила Вера Петровна, не поворачивался. На зарядку больше на вскакивал, и докторша, постояв над ним, уходила. Жизнь между тем шла своим чередом. Из госпиталя убывали одни солдатики, прибывали новые. Скоро и я покину эту чертову палату. Время тут какое-то клейкое, тянется, липнет. Хожу с мячиком по коридору, читаю библиотечную книжку. Пробую письма домой писать, за очередной рассказ взялся. Название уже придумал: «Руки».
Однажды кто-то в коридоре произнес мою фамилию. Выхожу, запахивая халат, шлепая тапками. У стены стоит мой старшина, совсем мною забытый, словно из другого мира. Смотрит на меня, будто не знает, что сказать. Наконец осилил первые неуставные слова:
— Здравствуйте. Ну, как вы тут?
— Здравствуйте, товарищ старшина. Я тут ничего. Спасибо.
Мы сели на мягкий диванчик. Старшина вытащил из полевой сумки ведомость, велел мне расписаться в получении денежного довольствия в сумме нескольких рублей. Неловко было расписываться с торчащим пальцем. Старшина крякнул, наблюдая эту картину. Потом достал из кармана пакетик: это мой сахар, положенный некурящим. Курякам дают махорку.
— Ну, выздоравливайте.
Старшина поднялся, протянул мне правую руку, я неловко подал ему левую. Он нахмурился, но, сообразив в чем дело, осторожно пожал ее. Потоптался, спросил:
— Как палец-то? Стрелять-то можете?
— Боюсь, не смогу, — дернул меня черт за язык, и добрый посетитель мигом опять стал старшиной:
— Отставить разговорчики, солдат! Я те дам «не смогу»! Значит, так. Накануне выписки звоните, пришлем машину. «Не смогу»! Артист! Засиделся тут на гражданке в своих тапках! Чего смеешься?
— Хороший вы человек, товарищ старшина. Так хочется иногда вас по имени-отчеству назвать.
Он сперва вытаращился немного, потом мотнул головой, соображая, и вдруг выдал такое:
— Вы — меня по отчеству, а я, значит, вас? Здорово получается. Представьте: война, тревога, все бегут с оружием, казарма горит, а старшина говорит вежливо: «Прошу вас, милостивый государь Владислав Николаевич, соизволить намотать портянки как положено, обуться по форме и встать, пожалуйста, в строй». Как вам нравится?
Передохнул после такой утомительной фразы и, расправив плечи, подался к выходу, начищенные сапоги сверкали. Я проводил его до двери.
Уходя, он сказал:
— По имени-отчеству будем потом обращаться, когда шинеля скинем. До свидания!
— До побачення, Семен Гаврилович!
Он даже о порог споткнулся. Не к добру. Будет мне в школе и Семен, и Гаврилович! Но сейчас все эти тревоги и марш-броски кажутся мне такими ненужными и далекими по сравнению с настоящей жизнью, настоящей болью. Иду, сажусь рядом с Гусаком — буду уговаривать, убеждать, советовать. А он вдруг повернул ко мне сердитое лицо:
— Не гляди на меня жалостно, я не дивчина, я — мужик. Я пойду! Только дайте мне с духом собраться.
И однажды во время очередной манипуляции над моим пальцем за дверью кабинета лечебной физкультуры послышались непонятное царапанье, возня. Через минуту дверь медленно, толчками приоткрылась, и в щель протиснулась знакомая плоская фигура.
— А, Гусачок! Подожди немножко, сейчас и тобой займусь. — Голос Веры Петровны спокоен, только мне показалось, что пальцы ее слегка дрогнули. — Да как же ты дверь открыл?
— Ногой.
— Ну, посиди пока, отдохни.
Вера Петровна сгибала и разгибала мой палец без своего обычного напевного: «Больно, ничего, терпи». Опустив голову, смотрю на Вовкины ноги. Вот тапочки потоптались на месте, шагнули было к нам, остановились.
— Вера Петровна, — петушиным голосом начал Гусак, — вы уж простите меня, только ни к чему все это. Зря вы со мной возитесь, все равно я не человек!
Вера Петровна вскочила. Ох, как зло сощурились ее серые глаза! Губы стали тонкими, побелели.
— Иди ко мне! Ну? Обними меня!
Гусак пошел косолапо.
— Обними меня! — повторила женщина. — Не можешь? Как же ты девушку свою будешь обнимать?
Гусак безмолвствовал.
— Пойми, Гусачок мой дорогой, — подводя его к креслу, опять ласково заговорила Вера Петровна, — нам с тобой нужно заново родить тебя, сделать новенького, чтобы не кормила тебя, мужика, жена с ложечки.
— Нету жены — мама одна…
— Будет жена, обязательно будет! И обнимешь ее крепко, и воды натаскаешь, и дров наколешь!
— У нас водопровод и газ, — пробормотал Вовка.
Вера Петровна, деловито приказав ему садиться, повернулась ко мне:
— А с тобой, миленький, мы прощаемся, в понедельник солдатика выписываем, дальше все от тебя зависит, разрабатывай палец, и все будет в порядке. Ну, до свидания, мой хороший.
И протянула ко мне руки. Я неловко обнял Веру Петровну, она звонко поцеловала меня — видно, в назидание Гусаку.
Валяемся на койках. Меня завтра выпишут. Позвонил в часть. Сказали: быть готовым к десяти ноль-ноль. Гусак останется в этой пропахнувшей лекарствами палате.
Пальцы его слабо скребут по одеялу, вчера еще не скребли. Молодец Вера Петровна.
— Добрая она, — смотрит в потолок Вовка.
«Настоящая она. Сколько таких вот подняла из тьмы к солнцу».
— Ты мне адрес оставь, — неожиданно говорит он. — Я тебе напишу. Сперва маме, потом — тебе. Я не хотел маме-то — на кой ей калека нужен? Вера Петровна так разозлилась, так ногой топала. Напишу. Давай прощаться.
Я пожал его руку, она была теплая, но еще слабая. Приемник на стене выводил слезливо:
Надоела эта песенка. Раньше Вовка просил «выключить нытьё», теперь слушал спокойно, даже сказал потом: «Какие хорошие слова».
В дверь постучали.
— Заходи, кто там! — крикнул Гусак.
Вошла нестарая женщина, худенькая, в платочке. Не оглядываясь на лежащих и сидящих в палате, сразу подошла к Гусаку.
— Мама, — только и выговорил парень.
Я вышел в коридор. На диванчике сидела Вера Петровна.
— Как они? — спросила тихо. Я пожал плечами. — Я матери его написала. Давно хотела, да опасалась. Теперь можно, теперь он готов. Посмотри, как там?
Из палаты тихонько выползали ходячие. В приоткрытую дверь мы видели: двое сидят на постели. Мать обнимает сына.
Тетрадочка синяя
Прибыл я в школу любимую, стали командиры думу думать, куда меня девать. Наш маленький взводный, глядя на мой палец, заявил: в радисты я теперь не гожусь, морзянка — вещь тонкая, не для меня, тем более его связисты уже далеко ушли, не догнать. Разве только на машине.
— На тягаче, — сказал старшина. — Там техника грубая — гаечный ключ да кувалда. Догонит.
На том и порешили, меня не спрашивая. Дали погоны, на которых вместо моих золотых молний красовались колеса с крылышками, и отправили в класс, где пахло машинным маслом и где стояли кабина настоящего тягача и разрезанный вдоль двигатель. За столами сидели наши пацаны, уже не такие, как месяц назад, — деловые, ученые, руки побитые, в ссадинах. Старшина спросил разрешения присутствовать, командир взвода разрешил. Я присел за стол позади Вани Жукова, которому было приказано «ввести курсанта Леонова в курс дела и приобщить к технике».
Стали меня приобщать. Для начала послали со всеми вместе чистить учебный тягач, только что с поля прибывший. Грязь из звеньев гусениц выбиваем кувалдой, потом трем машину тряпками. В одно и то же время приходит в парк командир взвода старший лейтенант Пирогов. Тягач блестит, а мы в своей рабочей одежде на чертей похожи, только что из пекла выпихнутых. Рожи пятнистые, и несет от нас соляркой, бензином, автолом и шут знает чем. Пирогов проводит пальцем по крылу:
— Опять соляркой обливали?
Когда тягач обольешь соляркой, грязь меньше заметна. Правда, говорят, краска потом быстро сходит. Мы тупо молчим. Командир вытягивается:
— Смыть.
Голос у старлея холодный, бесцветный, глаза блеклые, ничего не выражают. Он всегда спокоен, голос не повышает, взгляд ничего не выражает. Не старый еще, но трудно сказать, сколько ему лет. Искоса смотрю на его воробьиную грудку, на маленькие сверкающие сапоги и надраенные пуговицы. Ну, оловянный солдатик, и только. Чистенький, новенький, прямо из магазина. Еще Пирогов похож на Павла Первого. Такой же курносый, лоб малость сбит назад. Глядит своими глазками, не моргнет. Не раз вспомнишь моего прежнего командира, живого, орущего, спуска не дающего. Тот никогда не отчитывал — сразу выхватывал карабин, показывал, как ружейный прием выполнять, бросал тебе оружие: повторить! Этот же за провинность ставит у стола, начинает спокойненько выговаривать. Устав, служба, приказ командира, повиновение. Ровным голосом, глядя мимо тебя.
— Курсант Леонов, почему нельзя обливать тягач соляркой? — прерывает он мои мысли.
— Краска сходит, товарищ старший лейтенант.
— Верно. Но главное, по тревоге вы на крыло вскочите, поскользнетесь, упадете, получите увечье. Поняли?
— Так точно! Понял!
— Действуйте.
— Слушаюсь, действовать!
Он и на тренажер к тебе заберется, хотя с этим вполне справляется и наш помкомвзвода, сержант, бывший тракторист. Нет, все сам, сам.
— Трогайтесь. Не дергайте сильно рычаг, двигатель заглохнет. Постепенно выжимайте сцепление. Не давите резко на педаль газа. Так. Впереди препятствие. Ваши действия.
А потом — долгая, нудная разборка вождения. А потом еще — теория. Посидит Пирогов за последним столом, послушает, как бедный сержант рассказывает о масляной системе, тычет указкой не туда, встанет:
— В общих чертах правильно. Теперь следует углубиться более глубоко.
Отберет у бедняги указку и углубляется. И вроде все верно, все правильно, да слушать не хочется. Хоть бы крикнул, что ли, озлился бы! Ну, никаких эмоций, даже скучно.
Только и вздохнешь на политзанятиях. Хорошо, что туда еще не сунулся наш Пирогов. С замполитом у нас отношения хорошие. Я читаю, он слушает, парни дремлют, но глаза стараются не закрывать, чтобы не выгнали бегать на мороз. Они и так уж набегались, нашагались, наработались. Хорошо, тепло, обед скоро.
Но однажды дремота наша пропала: в класс вместо замполита вошел Пирогов. Объявил, что товарищ подполковник заболел и просил старшего лейтенанта Пирогова провести занятия вместо него. Давай проводи. Смотрю на старлея и не вижу его, не слышу. О чем он толкует? Об атомной бомбе.
— Курсант Леонов. Какие средства защиты от ядерного оружия вы знаете?
Какие там средства! Показывали нам кинохронику. Видели, как горели танки и пушки, как разлетались в пух домики после ядерного взрыва.
— Я думаю, что в землю надо зарываться, да поглубже.
— А вы не думайте, вы выполняйте инструкции, там все четко сказано. Я процитирую.
Он полез в полевую сумку, долго копался в ней, посмотрел на меня, в глазах секундная растерянность, но голос не дрогнул:
— Курсант Леонов, сбегайте ко мне домой. В столе, в верхнем правом ящике, синяя тетрадка. Принесите. Квартира двадцать пять, первый подъезд, дочка Галина, она знает. Повторите.
— Дочка Галина, первый подъезд, квартира двадцать пять, синяя тетрадка, правый ящик, верхний, стол у окна.
Ребята хохотнули. Пирогов минуту молчал, соображая, потом сказал:
— Про окно я, кажется, не говорил. Откуда знаете?
— Так никто письменный стол в углу не ставит, товарищ старший лейтенант.
— Правильно мыслите. Выполняйте. Даю вам десять минут. Бегом марш.
Набрасываю на себя зеленую теплую куртку, очень удобную зимой (солдаты зовут ее бушлатом), надеваю шапку, ремень и — бегом в офицерский городок, который тут же, за невысоким заборчиком. Несколько жилых домов в три этажа, баня, столовка, магазин, парикмахерская, школа. В общем, городок как городок. Только по нему по ночам ходят вооруженные сержанты нашего полка. Слухи о близких лесистых горах ходят нехорошие: прячутся там недобитые бандиты, нападают на военных, грабят мирных жителей в гуцульском поселке.
А днем все так мирно и спокойно. Горы синеют, снег под ногами поскрипывает, женщины идут в магазин, подъезды запираются только вечером, сейчас я прохожу свободно. Коридор, в одном конце — кухня, двери нет, видны дровяные печки, столики с кастрюлями, шкафчики. В другом конце двери есть, за ними — умывальники, туалеты. Из кухни выглядывает женщина, кареглазая, крепко сбитая. Знаю: это жена Пирогова, она в магазине трудится.
— Кого тебе, хлопчик?
— Вас. Мне тетрадка нужна.
— Заходь, ищи. Галинка дома, а я на работу спешу.
Нахожу двадцать пятую квартиру. Стучусь.
— Мам, это ты? — слышится детский голосок. — Входи!
Вхожу. Вот так квартира! Одна здоровенная комната.
В углу — раковина. Кровать, диван, ширма какая-то. Стол, точно, у окошка. Большой стол, он, видать, и письменный и обеденный на нем швейная машинка стоит, чайник, чашки. На диване сидит дочка Пирогова, маленькие тихое существо лет шести. С голубыми глазами и в голубом. По-моему, голубое на нее зря надели: оно гасит на бледном лице девочки последние краски. Ей бы яркое платье, красное, что ли. Она смотрит на меня:
— Здравствуйте. Вы к кому?
— Здравствуйте, — отвечаю. — Я к вам. Разрешите мне тетрадочку поискать. Синюю.
В верхнем правом ящике нет синей тетрадочки. И в нижнем нет, и в среднем. Только какие-то картонные листы с нашитыми на них пуговицами.
— Это мой собирает пуговицы! Разных армий, — поясняет, вбежав, Галинкина мама. — Иной раз ночами сидит, пришивает. Нашли? Не? Та де ж вона, треклятая?
— У меня десять минут, товарищи!
— А у меня магазин! Ищите! Я побежала!
Она умчалась, а я в растерянности смотрю по сторонам. Галинка вырезает что-то из бумаги, на меня не глядит. Так то ж вона тетрадочку синюю кромсает, конспект товарища Пирогова.
— Слушай, где ты это взяла? Это ж нужная вещь, балда! Попадет нам с тобой!
— Сам балда! — обиделась девчонка. — Беги отсюда!
Бежать-то теперь бесполезно — я намертво опоздал.
Отнимаю у девчонки вырезанную куклу, забираю остатки тетрадки и трусцой в класс, в зловещую тишину, в любопытные взгляды. Передо мной стоят плотный подполковник Лопач и тощий старлей Пирогов.
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться к товарищу старшему лейтенанту!
— Обращайтесь, обращайтесь, товарищ курсант. Расскажите, где вы шлялись столько времени. И что это у вас в руках?
Подполковник забирает у меня и куклу и обрезки тетрадки. Пирогов четко и бесстрастно рапортует:
— Товарищ подполковник, разрешите доложить. Старший лейтенант Пирогов к занятиям по защите от ядерного оружия не готов.
В классе наступила мертвая тишина. Подполковник положил на стол синюю куколку:
— Почему не готов? Готов. Только ведь обложка пострадала да пара листиков, а так конспект в порядке. Работать по нему можно. Так, курсант Леонов?
— Так точно, товарищ подполковник, можно.
— А вы запаниковали, понеслись. А надо было действовать, сообразуясь с обстановкой. Ясно?
— Ясно. Балда я, товарищ подполковник.
— Ничего, все мы на своих ошибках учимся. Продолжайте занятия, Павел Степанович. А ты чему улыбаешься, писатель Леонов?
«Ведь можно и в армии по отчеству», — вспомнил я беседу со старшиной в черновицком госпитале.
Личное время. Сижу в Ленинской комнате, читаю устав караульной службы, скоро наша школа дежурит по полку. Кто на пост, кто на кухню. Старшина явился не запылился. Садиться не стал, молча положил передо мной конверт и денежный перевод на целых тридцать рублей, десятимесячное денежное довольствие рядового. В приоткрытую дверь глядели наши сержанты.
— Это гонорар из газеты, за очерк, — пояснил я.
Сержанты втиснулись, уселись напротив, смотрели на меня, друг на друга: это что же, можно перышком такие деньжищи зашибать? И куда я их дену, маме пошлю?
— Товарищ старшина, а вот на гражданке принято с первого гонорара чай с тортом пить, — осторожно говорю я.
— И не только чай, — развеселились было сержанты, но старшина их утихомирил: это не по уставу. И после таких чаёв как субординацию сохранить. И вообще, дайте наконец человеку письма от мамы прочитать.
Письмо было не от мамы — от Вовки Гусака. Вот его приблизительный текст: «Привет, друг! Пишу сам! Обнял Веру Петровну! Она мне как мать вторая. Еду в санаторий! Буду писать. Пока. Рука чугунная. Пиши. Пока. Твой Во…»
В письме, правда, не было ни одного знака препинания, я их сам потом расставил, по смыслу. Многие слова были сокращены, написаны криво-косо, на последние буквы у парня, видно, не хватило сил. Я тут же написал ответ. Потом пошел на почту получать свой гонорар. Возле нее со скучающим видом шатался Иван Жуков. Дал ему десятку, чтобы угостил кого хочет. Ванька сказал, что теперь он мой друг и вообще. Потом вздохнул: он бы на остальную сумму на гражданке так бы погулял. Я дал ему еще десятку и попросил незаметно купить мне в магазине хорошую куклу.
— А ты не дурак! — восхитился Ванька.
Вечером в сержантской комнате долго горел свет. Ребята выходили покурить в курилку, жали мне руку, желали новых творческих успехов и опасаться скорых друзей. Ваня Жуков обиженно ходил по коридору. На следующий день он немного ожил, сообщил, что не только купил куклу, но и уже подарил ее Галинке, чему она была очень рада. Я только помотал головой: вот кто, и верно, мудрец!
Старший лейтенант Пирогов пришел ко мне в Ленкомнату, где я писал очередной рассказ — «Руки». Спросил, как мой палец и не очень ли он мешает боевой и политической подготовке. Потом сказал, что, хотя Галинке очень понравилась кукла, которую принес курсант Жуков, он знает, чей это подарок, и просит впредь не делать этого и не ставить его и меня в неловкое положение.
Я ответил, что понимаю товарища старшего лейтенанта и буду действовать только по уставу, сообразуясь с обстановкой.
— Спасибо, — сказал он. — Подворотничок у вас несвежий. Подшейте.
— Слушаюсь!
Пошел он, очень довольный, хотя по виду этого не поймешь.
Кирпич
Помаленьку палец мой «разрабатывается» — помогают кувалда, швабра и особенно строевая. Ее конечно же проводит сам Павел Степанович Пирогов. Сначала, как всегда, устное наставление: весной полковой смотр, выпускные экзамены, мы станем младшими командирами. Что скажем молодым, как покажем ружейные приемы, на что нацелим личным примером? Потом — на плац. Стоим, ежимся. Ветер лезет под шинель, жжет лицо. Из носа течет, вытираюсь рукавом.
— Курсант Леонов! (Чтоб ты опух!) Команды «вольно» не было.
Ходим по плацу вдоль и поперек.
— На ру-ку!
Лязг-лязг! Сверкнули штыки. Красиво, здорово. Только на повороте не зевай, не то заедешь соседу под ребро. Ветер добирается до самых последних косточек. «Стой!» Стоим. Пирогов крутит сизым носом:
— Курсанты. Как вы выполняете ружейные приемы? Как вы будете драться в рукопашном бою?
— Так у нас же автоматы, товарищ старший лейтенант! — ежится Иван Жуков. — На кой нам карабины-то? Мне ж у Мавзолея не стоять!
— Карабины нужны, чтобы учить молодых солдат ружейным приемам, — на все есть ответ у Пирогова. Он походил, хрустя снежком, добавил без ехидства: — А у Мавзолея стоят только отличные воины.
— Понятно, не чета нам, — бурчит Ваня. — Мы ж чих-пыхи.
Так называют нас огневики и особенно связисты, высшая раса. Ладно, пускай они на ключе, как дятлы, работают, с зелеными рациями на спине бегают, зато из кабины тягача мы на них свысока глядим. Хорошая штука — вождение, особенно с сержантом-инструктором. Этот помалкивает, ничего не выдумывает, гони себе по целине, только гусеницы сверкают да снег из-под них летит!
Хуже, когда за нас берется Пирогов. Этот задает загадки с самого начала. Повозится в движке, нас зовет: «Заводи». Не заводится. «Ищите неисправность». Ищем, не находим. Лезем под тягач. Сержанты смеются: «Искра в землю убежала?» Какая там искра в дизеле? Стоим в растерянности, смотрим на товарища старшего лейтенанта. Он подсказывает наконец:
— Что будет, если попадает воздух в систему питания?
Мы лезем в двигатель. «Что будет?» Ясно, что будет. Пробка будет, воздушная пробка! Отвинчиваем крышку топливного фильтра — сухо! Наливаем в него солярку, прокачиваем трубки питания, выгоняя воздух. Ни одного пузырька не должно быть в системе.
— Так. Курсанты Жуков и Леонов — в кабину, остальным учить матчасть.
Забираемся в тягач. Я — за рычагами, возле дверцы — Ваня. Пирогов торчит между нами, как гвоздь.
— Опять соляркой обливали? Сколько можно говорить? Заводите.
Завел, заревел наш чих-пых. Слабый голос Пирогова не расслышать, он показывает ладонью: вперед! Поехали.
Выкатываем за ворота парка на дорогу. Встречных машин и телег мало, можно бы расслабиться. «Эх, прокачу!» Выжимаю сцепление, с хрустом переключаю скорость, резко жму на газ. Тягач ревет, дергается и вдруг как в стенку влетает! Это моя нога с педали соскочила. Пирогов потирает ушибленный затылок, но пока помалкивает, потом всё нам выскажет насчет солярки. Опять ладонь вперед: «Поехали!» Дорога чистенькая, навстречу какой-то мужичок на лошадке. Пирогов наклоняется ко мне:
— Впереди воронка.
Стоп! Оба рычага на себя! Тягач опять будто в стену с ревом влетел! Встречная лошадка вздыбилась, телега опрокинулась, мужик упал, гуцульская цветастая шапка покатилась в кювет. Мы выскочили из кабины, бросились к потерпевшим — телегу поднимать, лошадь успокаивать, мужику шапку подавать. Он ругался, махал руками, потом влез на свою телегу, объехал наш горячий тягач и погнал, не оглядываясь. Пахнет жженой резиной — чего-то там, наверное, я пожег. Стою посреди дороги, жду нагоняя.
— Ладно, в воронку не влетели, — вдруг абсолютно спокойно говорит Пирогов. — Продолжаем движение. Чего стоите, курсант Леонов? Вперед.
Съезжаем с дороги, громыхаем к ближним горкам, к заледенелым подъемам и спускам. Как тут пушки возить через эти Альпы? Мы ж не Суворовы. Глушим двигатель, вспоминаем инструкцию: на крутых подъемах и спусках нельзя переключать скорость — тягач теряет управление, беды не миновать. Перед нами подъем не крутой. Взобрался я на него потихоньку, на первой скорости. Пирогов вроде доволен. Велел разворачивать машину, скомандовал:
— Впереди крутой спуск. Ваши действия.
Ну, не могу я, когда надо мной кто-то нависает! Сразу теряюсь, все инструкции вылетают из головы! Сразу на все рычаги и педали рук-ног не хватает! Тягач то дернется, то встанет, то прыгнет. Кое-как съехал я с «крутого» спуска, передал рычаги Ванюше. Выслушал спокойное нравоучение Пирогова:
— В экстренных случаях должна сработать автоматика. Руки сами должны знать, что им делать. Этого я от вас и добиваюсь.
И так день за днем. Тот же спокойный голос: «Впереди — воронка», «Дорога обстреливается», «Крутой поворот», «Дорожный знак». И тормозим, и «обстрелы» проскакиваем, и знаки читаем. Пирогов все меньше и меньше зудит под ухом, а мы все больше наглеем и наглеем.
Иногда он и вовсе замолкает, давая нам волю. Тогда дело совсем налаживается. Третья скорость, четвертая. Пошел, голубчик! Дорога сама бросается под широкие, звонкие гусеницы. В ушах грохот, пахнет горячим маслом. Пирогов стучит пальцем по спидометру: потише, лихач. Э, пустое! «И какой русский не любит быстрой…»
— Кирпич! — кричит вдруг Пирогов.
Нет кирпича. Дорожный знак валяется в кювете. Резкий неожиданный поворот. Левый рычаг на себя, тягач послушно поворачивает тупой, как у кашалота, нос влево и резко ныряет под уклон. Тяну оба рычага на себя! Тягач не слушается, ползет вниз, буксует! Впереди — мосточек, под ним — речушка. Мама, помоги!
— Скорость! — опять кричит Пирогов. — Не тормозить!
Бросаю рычаги, жму на газ. Тягач рванулся вперед. Мелькнули перила моста! Проскочили…
Дорога выровнялась. Притормаживаю потихоньку. Вылезаем из кабины. Горячий чих-пых стоит на обочине. Пирогов, скользя, бежит к повороту, поднимает дорожный знак, зовет нас. Деревянный столб аккуратно спилен. На круге запрещающий знак — «кирпич».
Достаем лопату, лом, вкапываем знак на прежнее место. Теперь в гололед никто тут не поедет.
— Зачем спилили-то и кто? — недоумевает мой напарник Ваня Жуков.
— Недобитки, — зло проговорил Пирогов. — Ничего, добьем. Давайте домой, ребята. Жуков, за руль.
Ваня, водитель опытный, правит осторожно. Через мосточек, на горочку, на дорогу. Слушается его тягач. Пирогов доволен. Вот и крыши нашего городка. Въезжаем в парк, рулим на мойку. Народ уже в столовку топает. Слышна песня:
Весело поют мальчишки. Как не веселиться, когда ждут их щи, гречка с мясом и еще кисель! Нам нужно успеть переодеться, умыться. А завтра опять напяливать грязное, опять чистить свой чих-пых, чтобы опять месить снег и грязь по пригоркам. Замкнутый круг. Ваня шагает мрачный, о чем-то думает. Вздыхает:
— Сегодня он знак свалил, завтра пулю в спину всадит. А мы всё в войну играем. А нужно автоматы в руки и — вперед!
Куда вперед, товарищ Жуков? Мы же еще ничего не умеем.
В столовой старшина объявляет: завтра наша школа дежурная. После обеда всем отдыхать. Четыре часа спим, потом: «Школа, подъем!» Вскакиваем, одеваемся. Пирогов уже в казарме, при оружии, молчалив и серьезен. Он — начальник караула. Старшина раздает патроны. Мы ссыпаем их в шапку — красноватые, тяжелые, маслянистые семечки. Щелк, щелк, щелк — снарядили магазины. Построились. Пирогов проводит инструктаж: это нельзя, это не разрешается, это запрещено. Говорит, как стоять, как смотреть, как отвечать разводящему — короче, кратко пересказывает устав караульной службы. А вот и новенькое:
— Особенно бдительными быть в автопарке, возле орудий, у складов боеприпасов и горюче-смазочных материалов, а также на территории офицерского городка.
Построились, пошли, автоматы на плече, подсумок на боку. В караулке разместились. Первая смена, зарядив под присмотром разводящего оружие, потопала на посты, вторая будет их сменять, а пока сидит, автоматы под рукой. Третья смена спит. Не раздеваясь, только сняв сапоги. Через час Пирогов пошел проверять часовых. Где-то прогремел выстрел. Мы, схватив автоматы, выскочили следом за сержантами. Темень, слабо светят вдали фо нари, падает снег. Навстречу шагает Пирогов с разво дящим.
— Что там? — встревоженно спросил кто-то, и разводящий ответил:
— Да так, шмальнул салажонок с перепугу.
Пирогов вошел в караулку, непроницаемый, как всегда. Но очередную смену предупредил: действовать строго по уставу, стрелять только в крайнем случае.
И вот настала моя очередь. Теперь я — часовой. Живой труп, завернутый в тулуп, как шутили на гражданке, когда ни черта не смыслили. Часовой есть лицо неприкосновенное. Так по уставу. Все мне запрещено: спать, орать, курить, книжки читать. Разрешено только одно: все видеть и слышать. И не робеть. Теперь я целиком и полностью в ответе за эти пожарные щиты, ведра, лопаты, лампочки, столбы. Но главное — я отвечаю за тягачи нашего полка, которые стоят на колодках, широкогрудые, важные, до блеска начищенные. Стоят и сонно щурят на свет фонарей свои глазищи-фары, прикрытые маскировочными щитками.
Погасли последние огоньки в офицерском доме, и сразу стало мне одиноко и страшно. А тут еще стук! Тихий и настойчивый металлический стук! Сразу хватаюсь за автомат. Вот когда почувствовал, что такое оружие! Друг ты мой надежный! Тридцать смертей у меня в руках — сунься кто!
По тени, таясь, пошел на стук. А в памяти сразу воскресли рассказы о бандитах, шпионах, о зарезанных, удушенных и пропавших без следа часовых. Рукам жарко, стряхиваю рукавицы, автомат наизготовку, больной палец на спусковом крючке. Все оказалось не так страшно. Ремешок от тента тягача на ветру качался и металлическим наконечником ударял по кузову. Какой-то растяпа плохо тент закрепил!
Вдали закачался огонек. Заскрипел снег под сапогами. Кричу, как положено:
— Стой! Кто идет!
Из темноты голос сержанта:
— Разводящий со сменой!
— Разводящий, ко мне! Остальные на месте!
Можно бы потребовать осветить лицо, но я и по голосу узнал нашего верхолаза, и по длинной фигуре. Уф, ночка прошла, утром будет повеселее.
Но перед самой последней сменой я чуть не влип. Появился-таки нарушитель. Неслышно подошел к низкому заборчику:
— Доброе утро.
Галинка! Часовому на посту разговаривать не положено, но ей-то откуда знать?
— Ты чего в такую рань вышла? Беги-ка домой.
— Во-первых, я бегать не могу, у меня сердце больное. А во-вторых, мы с мамой в медпункт идем. Понятно?
Такая маленькая, а уже сердце. Понятно, почему она такая бледная. И зачем обрядили ее в светлую шубку? Она в ней еще бледнее выглядит. Жалко гнать ее, но служба. Как мог, объяснил девчонке, что нельзя ей возле поста прогуливаться да с часовым болтать. Она губки надула, пошла навстречу матери, как птенец на тонких ножках, в какие-то большие ботинки обутые.
Поворачиваюсь и вижу промелькнувшую за складом тощую фигурку. Пирогов! Подбирается незаметно, чтобы поймать, застыдить, объяснить. Ур-ра! Это не Пирогов! Это завскладом пришел и дожидается разводящего, чтобы пройти к своим бочкам. Зря я только Галинку прогнал.
Первый блин
Помаленьку вождение я освоил. Но это, как сказал Пирогов, только первый этап, будет и второй, более сложный.
— Подумаешь, сложный, — хмыкает Ваня Жуков. — Пушку будем возить. Тоже мне, наука! Прицепил — и поехал.
Сначала шло как всегда: завели учебный тягач, напустив тучу синего солярового дыма, подъехали к пушке, развернулись и начали тихонько пятиться к сведенным станинам, которые, кряхтя, держали наши школьные огневики. Тут не промахнись, не покалечь ребят. Ванюша отработал четко. Звякнуло, чмокнуло, пушка пристегнута. Огневики облегченно вытерли шапками пот со лба.
— Следующий!
Следующий я. Прицепил пушку с третьего раза, мальчишек замучил, получил от Пирогова выговор, а от наводчика — локтем под ребро. Пирогов не заметил. Приказал мне садиться за рычаги. Сам уселся рядом. Расчет, как положено, в кузове, под тентом.
Выехали в поле. Отцепились, откатили тягач в «укрытие» за ближние кустики. Батарейцы раздвинули станины орудия, кувалдой забили сошники, чтобы при отдаче пушка не укатилась далеко, начали клацать затвором, «заряжать», «стрелять». «Командир», такой же школяр, поднимал руку, командовал, слов не слышу, только вижу, как пар вырывается изо рта.
Через два часа они наконец «отстрелялись», всех врагов разгромили. Я прицепил пушку хорошо, со второго раза, доставил ее в парк и никак не мог задом затолкать на длинные колодки под навес. Ну не идет здоровенная махина, ну не слушается, проклятая! То в стенку стволом нацелится, того и гляди разнесет ее, то со шпал свалится. И у ребят не получается, даже Ваня Жуков не осилил, встал в растерянности. Тягач устал, хрипит. Артиллеристы злятся, на нас нехорошо смотрят, им давно в столовую пора, а их дорогие станины всё к тягачу прицеплены.
— Не слушается техника — действуйте руками, — сказал Пирогов и удалился вместе с сержантами — действуйте, мол, сами, сообразуясь с обстановкой.
Огневики надвинулись на чих-пыхов — видно, решают: морду сразу нам разбить или после? Но тут чей-то веселый голос разлепил нашу напряженную толпу:
— Эй, привет, салага! Чего в столовку не идешь?
Расступились. Передо мной стоит толстенький Рассоха, улыбается.
— Да вот, — показал я.
Рассоха все понял, молча влез в кабину, подал вперед, потом назад, пушка тихонечко въехала на колодки, огневики мигом отцепили осточертевшие станины. Пожали Рассохе руки и помчались в столовую, возле которой нас обрадовал старшина: после обеда — в парк, мыть технику. Проползло время, наступала весна. Она тут ранняя, теплая, пахучая. С гор побежали ручьи. Речонка, через которую я перескочил тогда, взбурлила, поднялась, загудела. Поднялось и настроение. Рассказ мой напечатали. Гонорар прислали. Друзей прибавилось. Самый первый — Ваня Жуков. Особенно он со мной подружился, когда я ему, грустному, все деньги отдал — у мамы его рак, лекарства нужны, а грошей нема. Тряс мне руку, говорил слезно, что вовек не забудет. Да ладно, что за дела, была бы мама здорова. Я бы для своей полжизни не пожалел.
Кросс мы бегали с ним рядом, Ванюша был весел, сообщил перед стартом, что маме уже лучше. Я пробежал на третий спортивный разряд. Вручая мне значок, комсорг ехидно сказал: я бы тебе его дал только через коня. Опять этот конь прискакал!
Мы получили удостоверения водителя трактора и гусеничного тягача. Скоро лычки пришьем на погоны — держись, салаги зеленые! Дайте только технику получше освоить, караульную службу осилить, коня одолеть. Перекладина идет у меня хорошо, а вот скотина кожаная опять не дается. Наверное, палец виноват, мешает. Я уж и так и этак, показываю Пирогову: рад бы, да не дает, проклятый.
— А вы попробуйте, — уже не приказывает, а просит товарищ старлей, похлопывая ладошкой кожаную спину коня. — Ничего тут особенного нет. А вам нужно будет подчиненным показывать.
«Подчиненным», — холодком прошло по сердцу. А каждый школяр грудь выпятил, «смотрит соколом в строю». Пирогов, вздохнув, начинает размундириваться: снимает ремень, фуражку, все это аккуратно кладет на табурет. И, как положено, точным, заученным движением «совершает отработанный до мелочей процесс прыжка».
Он долго отдыхает, прохаживается, вытирает платком лоб, лицо его бледнее обычного, в глазах беспокойство. «Боится? Точно, боится!»
Черт дергает меня за язык!
— Товарищ старший лейтенант! Покажите, пожалуйста, еще раз процесс прыжка, сам толчок.
Ага, губки покусывает! Ну-ка, ну-ка…
— Смотрите, будущий командир, вам это пригодится.
Он глубоко вдыхает, шумно выдыхает и отходит к стене для разбега. В глазах его такая отрешенность, что жалко человека. Прыгает. Так же точно, безукоризненно. И знаю: Павел Пирогов прыгнет еще раз и сто раз — сколько нужно.
— Поняли, курсант? Попробуйте теперь. — И уже приказ: — Вперед!
— Давай! — кричит мой друг Ваня Жуков.
Сижу верхом на коне. Пирогов глядит на меня как на потерянного. Сейчас начнется лекция! Но он садится на длинную скамейку, сажает меня рядом, и мы вместе смотрим, как пролетают через коня мои товарищи. Когда все осилили снаряд, кто получше, кто похуже, взводный приказал нам строиться на улице. На меня не глядел — обиделся. Когда наши вышли, я попросил разрешения остаться в зале. Он кивнул, но как-то безнадежно: оставайся, мол, сопляк.
Ну и разозлился я на себя! Ведь не последний я трус, в самом деле! Чего испугался-то? Палец? Да не в пальце дело. Вскочил, бросился на коня, как на амбразуру. Прыжок, толчок руками! Где я? На матах под конем. Пылью пахнет. Ага, получилось, что ли? Получилось! Ура и да здравствует! Еще раз попробовал, пока запал не прошел. Потом еще! Молоток! Небрежной походкой иду в школу. Пирогов спускается с высокого крыльца:
— На ужин не опоздайте.
Докладываю. Скупо так, равнодушно: курсант, мол, Леонов прыжок совершил. Многократно. Он, глядя мимо меня, отвечает, тоже как-то равнодушно, не по-уставному:
— Герой. Медаль тебе к одному месту.
А вот и праздники пришли! Мы — сержанты, правда, пока младшие, две лычки на погонах. Ничего, скоро третью пришьем. Ванюша ходит гоголем, нос кверху. Чудак. Мне, откровенно говоря, все эти звания, значки, лычки-петлички, как говорится, до фонаря. Однако кое-что хорошее эти две желтые полосочки мне подарят. Из школы на волю вырвусь от этих Пироговых, человеком себя почувствую, разводящим на посты ходить буду, а не ежиться и дрожать в темном парке. И через коня пускай теперь другие сигают.
И вот он — праздник! Снега нет, солнце. На плацу оркестр гремит, полк строится. Командиры в орденах, мы — в новых кителях, в фуражках. Конечно, удобнее было бы в гимнастерках и легких пилотках, но китель тоже ничего, и фуражка, малость придавливая лысую голову, придает уверенность.
Командир полка поздравляет молодых сержантов, желает им новых успехов в боевой, политической и физической подготовке на благо нашей Родины. Требует высоко держать звание советского воина, быть бдительным, готовым в любую минут дать отпор врагу. Потом с веселой песней топаем в столовую. После праздничного обеда нас собирают в школьном зале, где уже подполковник Лопач поздравляет, желает и требует, почему-то то и дело взглядывая на меня. Закончив речь, спрашивает, есть ли вопросы.
Были вопросы: когда можно ходить в увольнение? Подполковник сказал, что ходить можно, но осторожно, только отличникам боевой и политической подготовки, только днем и только группой.
Группой, конечно, веселей. Группой, то бишь строем, мы ходили в Черновцах на спектакль украинского театра «Кремлевские куранты». Там Ленин говорил по-украински. А на домах мы читали вывески: «Дитячий одяг», «Пэрукарня». Дитячий — понятно, а «Пэрукарня» оказалась парикмахерской. Интересно всё, ново, город красивый, европейский, старинный. Походить бы по нему одному, посмотреть, посидеть в скверике, на девчат полюбоваться. А тут — группой. Как наши сержанты, что ночами по поселку патрулируют, с автоматами.
Ответил на животрепещущий вопрос товарищ Лопач и сказал:
— Все свободны. Младшему сержанту Леонову остаться.
Остался. Вместе со мной — Пирогов, старшина, хмурые какие-то, на себя на похожие сидят. Я стою. Подполковник похаживает, руки за спину заложил. Остановился передо мной:
— Спасибо, дорогой, подарочек нам сделал к празднику. Сейчас лычки снять иль потом? Не понимаешь? Сейчас расскажу.
И рассказал историю в красках. Как Ваня Жуков с товарищами в самоволку ходил. Там напился, подрался. Патруль его на машине привез, на губу посадил. Он каялся, плакал: не сам напился, его товарищ споил, вино купил, с гонорара, денег дал.
— А кто у нас такой богатый? Кто всем деньги дает? Водку покупает? — спрашивал, как гвозди вколачивал, Лопач.
— Разрешите, товарищ подполковник? — встал наш старшина. — Не мог такое совершить младший сержант. Не такой он человек.
— Не такой, не такой. Только деньги давал. Давал? — спросил меня подполковник.
— Давал. Маме его на лекарство. А насчет вина — враки.
— Что скажете, Павел Степанович, про вашего выпускника? — обратился Лопач к Пирогову.
— Я ему верю, товарищ подполковник! Не мог он так поступить.
— Но деньги-то давал, дурачок! Он же умный человек, писатель, а поступает как ребенок. Ничему его жизнь не научила! Разве так можно? Что скажете вы, старшина?
— Писатели, они все такие, — не заговорил — задумчиво промолвил старшина. — К нам на передовую, помню, прибыл такой. Лезет под пули, голову не прячет, всё со своим блокнотиком. Ну, снайпер его и снял. Хороший был парнишка.
Они задумались, велели мне выйти, потом приказали войти и вынесли вердикт: посидеть мне на губе, обо всем поразмыслить, сделать выводы, чтобы не допускать подобного в дальнейшем.
Ванюшу Жукова разжаловали в ефрейторы. Через год он выбился в сержанты, меня больше не замечал.
Из весны — в зиму
Отдыхаю на губе. Еду приносят. Целый день на свежем воздухе да под конвоем. Да на виду у всех. Дорожки мету, уголь таскаю в караулку. Вечером не уснуть. Не потому, что нары жесткие и шинель колючая, а просто думы одолевают. Ребята теперь спят без задних ног. Тихо в казарме, только изредка забормочет кто-то невнятно, кто-то застонет. Горит неяркая лампочка над дверью. Застыли возле кроватей сапоги, обмотанные портянками. Свернувшись кольцами, отдыхают на табуретках ремни из искусственной кожи, твердые, как обручи. Как положено, ворот к вороту, петлица к петлице, заправлены на вешалке шинели. Опечатана ружейная пирамида. Привалился к тумбочке дневальный у входа, глядит на черные окна. Перед рассветом побегут мимо него в уличный туалет полуспящие пацаны, выпившие вечером за ужином по две кружки чая, — в теплых рубахах и кальсонах, сапоги на босу ногу.
Да что я все про казарму, да про казарму — о доме думать надо, о родных. Как там они? Пишут бодрые строки, все, дескать, хорошо, все живы-здоровы, ждем тебя. Ждать-то им еще два года с лихом.
Кашляет часовой возле караулки. Салажата почему-то всегда кашляют сначала, на них старички сердито шикают в кино. Закрываю на минутку глаза, и тут же будит меня выводной:
— Хватит спать, пора службу исполнять.
А в раскрытую дверь солнце наяривает. Встаю с досок. Солдат, какой-то весь нервный, отдает мне ремень, шинель, вещмешок:
— Бегом в шестую батарею, полк переезжает!
«Стою один среди долины ровной». Люди! Где эта батарея, куда идти? Из автопарка один за другим выезжают тягачи. Рев стоит, сизый соляровый дым над землей. Рядом громыхает тягач, останавливается возле меня. Рассоха высовывается из кабины:
— Сержант Леонов, залазь!
Залажу. И пока едем за пушкой, парень сквозь рев мотора в три крика поведал мне о полковых новостях, которых за одну ночь набралось целый мешок: полк передислоцируется — раз. Куда — одному богу и начальству известно. Два! И в третьих: я теперь служу в шестой батарее на должности командира отделения тяги. «Веселей, сержант, гляди!» Выпрыгиваю из кабины, озираюсь.
— А вот наши орлы! Знакомься! — кричит Рассоха и уезжает.
Чумазые парни в рабочих ватниках сноровисто цепляют пушки, везут их к воротам, на меня не глядят — некогда глядеть, не время знакомиться. Кругом шум, крики, снуют машины. Мне-то чего делать, братцы? Мне-то куда? Ой, вон идет мой спаситель — старшина!
— Товарищ старшина!
Подходит. Такой же, как всегда, — суровый, деловой, свой. И единственный спокойный человек среди этой суеты и беготни.
— Доброе утро, младший сержант. Явились?
— Так точно! Утро доброе, товарищ старшина! Куда мне теперь?
— Вот ваша техника. Заводите — и на станцию, грузиться.
— С пушкой?
— Пока нет. Ваш тягач запасной, на случай поломки. Горячую воду ребята вам залили.
Мой тягач. Собственный. Завелся хорошо, сразу. Дизель в холоде плохо схватывается, а в тепле он молодец. Старшина ловко запрыгивает ко мне:
— Поехали!
И как-то сразу спокойней мне стало. Теперь и подскажут, и укажут, и по шапке дадут, если надо. Держусь за своими ребятами. Дорога пока ровная, мотор гудит правильно, можно и передохнуть, даже вопрос прокричать не по уставу:
— Товарищ старшина, а вы чего не в школе?
Он наклоняется ко мне:
— Назначен старшиной шестой батареи.
— Прекрасно!
Он только головой качает.
Станция, теплушки, платформы. На них осторожненько вползают широкогрудые тягачи, Пирогов командует, машет флажком. Он-то здесь зачем?
— Временно назначен взводным нашей батареи, — сообщает старшина. — Грузитесь.
— Страшно.
Он легонько хлопает меня по плечу:
— Это ж вам не конь. Справитесь.
Ребята уже крепят тягачи и пушки, забивают под колеса и гусеницы колодки, приколачивают их скобами, притягивают технику стальной проволокой к бортам платформ, закручивают проволоку ломом. Я подползаю к пустой платформе. Пирогов стоит на ней. Пятится передо мной, манит к себе обеими ладошками: давай, давай, так, тихонечко. Тягач послушен, понятлив, гусеницы стелются осторожно. И ведь заехал! Пирогов вытер лоб, велел закреплять технику. Рассоха подбежал первым, схватил кувалду:
— Сержант Леонов, придержи-ка бревнышко!
Так и пошло с тех пор: в казарме обращались парни ко мне не совсем по уставному, а немного по-домашнему: «Сержант Леонов». При начальстве говорили: «Товарищ сержант». Товарищами мы все и были тогда.
Пока тряслись в теплушке, перезнакомились. В подчинении товарища сержанта и водители автомобилей, и тягачисты. Народ боевой, опытный, на гражданке все с техникой работали, в отличие от меня, студента-недоучки. Из разных краев ребята: русские, молдаване, украинцы, один эстонец, Юхан Тамм. Мальчишка тихий, спокойный, говорит как-то приторможенно, и то когда спросишь, а так молчит. Благо, есть время, запоминаю фамилии: Сергеев, Петров, Сарай.
— Как Сарай?
— Так Сарай, — смеется мальчишка, — А вон сидит Борщ, а в первом взводе есть ефрейтор Блоха. Подумаешь. Был же Тарас Бульба, он же Картошка, и ничего.
— Ничего, — поддакивает Рассоха. — Только женщинам плохо. Представьте: «Виолетта Блоха». Звучит?
Так со смешками и ехали. Из тепла в холод. От синих гор к стальному морю. Балтика гонит седые волны. Снег идет. Весны не видно. На станции старшина нам шапки выдал, теплые куртки. Командиры тоже в зимнем. Съехали с платформ, погрузились в машины и тягачи, потянулись колонной, поехали. С пушками, с кухнями, с бензовозами, со снарядами, со всем добром. По сторонам мне некогда глядеть, смотрю, как бы на пушечный ствол не напороться. Но иногда краем глаза что-то схватываю: ветряк в поле, валун у дороги, костел с громоотводом поверх креста. А дальше ничего интересного — стеклянные болотца, кустики, задумчивые сосны на пригорочке.
Вот открытые ворота, КПП, пустые боксы, навесы, бочки, ржавый танк. Прибыли. Разгружаемся. Мои Сараи и Борщи лихо закатывают на место пушки, Рассоха, по старой дружбе, помогает мне управиться с техникой. Глушим моторы, пломбируем кабины, топаем на плац, строимся. Все не так празднично, как недавно, — серо, уныло. Командир полка разъясняет, наконец, почему и куда мы прибыли. Потому что враг не дремлет и угрожает нашим границам, а прибыли мы в Прибалтийский военный округ, для усиления и укрепления. Все понятно. А когда скомандовали: «В столовую марш!», стало совсем неплохо. Шагаем дружно, пока без песни. Впереди мы, сержанты, командиры. Старшина встречает нас у двери.
После столовой — в шестую батарею. Грязно, койки без матрасов, ружейная пирамида пуста. Построились. Шестая батарея, новые люди, как с ними сложится моя служба? Дверь открывается. Входит незнакомый капитан, ладный, молодой еще, орденские планки на груди. Высокий лоб перечеркнут красным рубцом. Глаза синие, спокойные. Выслушал доклад Пирогова, дал команду «вольно», представился: «Капитан Кротов». Поздравил вновь прибывших командиров отделений, пожелал нам сперва доброго здоровья, взаимопонимания, уж потом успехов в «ратном деле». Что-то новенькое, как бы не по-уставному. Где же боевая и политическая подготовка, с которых начинаются все приветствия?
— Садитесь, товарищи.
И это непривычно. Куда садиться? Взводные сели на табуретки, мы — на голые кровати. Кротов тоже сел на кровать, стал вводить нас в курс дела: нужно и военные науки осваивать, и быт налаживать. Поэтому командование решило считать нашу батарею рабочей, собрав тут со всего полка плотников, слесарей, строителей, сварщиков, каменщиков и мастеров других рабочих профессий, которые станут ремонтировать казармы, баню, жилье для офицеров, не забывая при этом, что они солдаты и должны быть готовы по тревоге встать в строй. Никаких поблажек и разгильдяйства он не допустит.
— Старшина! Выдать наволочки и матрасы.
Старшина вывел нас во двор, к сараю, набитому сеном. Показал, как набивать этим сеном наволочки и матрасы, чтобы были как каменные. Набили, надышались сенным духом, поволокли пузатые мешки в казарму. Спали в ту ночь, как на сеновале, шуршали со всех сторон. Наутро — работа. Плотники-каменщики в рабочих робах отправились на объекты с пилами, топорами, молотками. Остальные мыли казарму, умывальник. Моему отделению приказано возить камень из каменоломни. «Хорошая работенка!» — радовался я. Но счастье было так туманно… Это я понял, когда погрузили тяжелые плиты в кузов первого тягача, а было еще два. А мускулистые эстонцы, равномерно и бесперебойно долбя каменную гору тяжкими молотами, приготовили камня на целый состав. Они работали, на нас не глядя, молча, и только моему подчиненному эстонцу, Юхану Тамму, обронили пару фраз, в которых вроде слышалось слово «курат».
— Что это такое? — спросил я Юхана.
Он, здорово помедлив, нехотя ответил: так тут ругаются, черта поминают.
— Нас, что ли? — посмотрел я на неприветливых каменотесов. Юхан промолчал.
Наверное, неприветливая земля рождает таких неприветливых людей. А может быть, просто мы их еще не знаем? Может, нужно получше к тому же Тамму приглядеться?
А где приглядываться, как не на работе. А работа сейчас у нас одна — уход за техникой, то есть чистка, смазка, заправка. Тем более тревогу обещают. Катаем по снегу бочки с соляркой, заливаем баки по горловину. Проверяем аккумуляторы, они у нас танковые, тяжеленные, по две штуки на трактор. Одному не унести, не поставить. По парку ходит батя, командир полка, проверяет свои владения, иногда в кабины заглядывает. Рассоха, чтобы полковник не полез в его тягач, намазал ручки дверей свежей белой краской. Подумал-подумал и раскрасил белым подфарники, провел круги по каткам. Подошел комбат:
— Что ты, молодой человек, военный тягач как петрушку разукрасил? Смыть! — Потом ко мне: — Показывай свой чих-пых, командир.
Я открываю кабину, капот, багажники. Капитан везде заглядывает. Вроде доволен.
— Так, хорошо. А как твои ребята?
А мои ребята лучше меня технику знают, мне подсказывают, помогают, все свободное время проводят у тягачей. А когда замерзнут, бегут в водогрейку. Есть такая избушка у нас, там масло и воду греют, чтобы в холодную погоду двигатели легче заводились. «Душегрейкой» зовут ее мои Сараи и Борщи. Юхан Тамм не любит сидеть там — чистюля. И трактор у него чистенький, в багажнике все уложено по порядку. У Рассохи в бардачках все навалом, много лишнего насобирал — пригодится. Зато всех выручит инструментом или нужным болтом. В кабине ничего лишнего, тут святое место, чистенько, даже шторки на окнах. Комбат смеется:
— Рассоха, Рассоха, у тебя не трактор — светелка девичья.
— В этой светелке не хватает тёлки, — острит Рассоха, парни хохочут, позже всех — Юхан.
Прошелся комбат по тягачам, похвалил меня, хотя какая моя в том заслуга. Да и обязанности невеликие: строевую с моим отделением провести, из парка в парк строем проводить, на турнике упражнения показать. Коня стараюсь обходить, пока Пирогов не заметил. Ему, кажется, не до меня, своих забот хватает, и служебных и личных. Когда дело личное сразу видно: не знает, бедный, как подойти, с чего начать. Прихожу на помощь:
— Товарищ старший лейтенант, у вас что-то случилось?
— Да понимаете, нужно семью встречать, а у меня занятия.
— Зато у меня — чистка техники, а мы ее уже почистили. И соляркой не обливали. Так что техника в порядке, можно вождением заняться.
— Так вождение у нас по расписанию в среду, — мнется, не дается Пирогов.
— А вы, товарищ старший лейтенант, воевали тоже по расписанию?
Мнется, размышляет.
— Если под вашу ответственность, товарищ сержант.
— Слушаюсь, под мою личную ответственность!
Беру с собой Рассоху и Юхана. Балабола и молчуна.
На КПП скучает заспанный Петя-шахтер. Шапка на макушке, воротник поднят. Заглянул для порядка в кабину, в кузов, ничего запрещенного не нашел. Отметил в журнале время выезда, поднял шлагбаум:
— На вождение?
Рассоха тут же в ответ:
— Это что за наваждение отправляет на вождение?
Отъехали уже порядком, когда до Юхана дошло — засмеялся.
Особенности здешнего вождения я уже освоил. Во-первых, нужно опасаться встречных грузовиков: эстонские молчаливые водители любят бешеные скорости, летят, едва не задевая тебя, не посторонятся перед грозной техникой, каменно сидят в кабинах в своих кожаных кепочках. Перед встречными повозками лучше вообще проползать на малой скорости, сбавляя газ: лошаденки тут нервные, встают на дыбы, норовя телегу опрокинуть.
И еще одно. Здесь привыкли ставить на дороге фляги с молоком, их потом забирают на завод. Так не вздумай наехать на такую флягу — криков не будет, но с лопатой мужик выбежит.
Да и в местный придорожный магазин заходи с осторожностью. Если ввалишься с гоготом, с топотом, будешь лезть через голову товарищей: «Теть, бритву дайте!», не заметит тебя миловидная, светлоглазая «тетя». Мы в таких случаях запускаем вперед Юхана. Войдет тихий мальчик, улыбнется, головку наклонит:
— Тере!
— Тервист! — ответит миловидная.
И покупай, что душа пожелает, на все три рубля!
Сейчас не до магазинов нам, на станцию спешим. Соображаем, влезет ли багаж в кузов, не мало ли мы грузчиков взяли. Где поезд? Нету поезда. Сидит на лавочке перед вокзалом черноглазая женщина в теплом платке, рядом девочка стоит, закутанную куклу держит, мне варежкой машет:
— Сюда, сюда! Здравствуйте! Чего ж так долго? Мама замерзла вся!
— Тере! — говорю я Галинке. — А где ваш багаж?
— Нет у нас багажа! — поднимается женщина. — Нам по всем гарнизонам сундуки возить трудно.
И идет к тягачу с чемоданом в руке, с рюкзаком за спиной. Мы, конечно, чемодан и рюкзак отобрали, в кузове пассажиров разместили, потихоньку, без тряски поехали.
На КПП Петя-шахтер опять в кузов заглянул, всмотрелся в полутьму, узнал:
— Ой, здравствуйте! Как доехали?
— Спасибо, доехали, — ответила жена Пирогова, высовываясь и оглядывая здешний серенький пейзаж. — Школа, магазин, баня есть?
А про жилье и не спросила, только молчком обошла его вокруг, повздыхала. Домик был отдельный, с крылечком, с садиком, с удобствами во дворе, с умывальником на кухне. Пахло свежей краской, струганым деревом.
— Заходите в хату, гости дорогие, — пригласила она нас.
Пока мы топтались в нерешительности, Галинка по-свойски взяла меня за руку и повела в натопленную комнату, посреди которой, в брюках, в белой рубашке и домашних тапочках, стоял Пирогов.
— Папа! — повисла на нем Галинка.
— Пашка! — обняла их женщина.
Юхан тихонько толкнул меня локтем, и мы подались было к порогу, но жена Пирогова приказала нам раздеваться, умываться и садиться к столу.
Галинка захлопала в ладоши, потом опять схватила меня за руку, хитренько смотрит снизу вверх:
— К столу, к столу! Ведите меня к креслу, молодой, красивый. Будьте моим кавалером, помогите даме снять соболью шубу.
Вешаю ее потрепанное пальтишко. Ну, спасибо тебе, Снежная Королева. Будет ребятам в казарме потеха! Вон и Рассохины губы разъехались, даже серьезный Юхан незаметно ухмыльнулся. Топчемся у порога. Женщина сует в руку Пирогова бутылку портвейна:
— Открывай! С приездом.
Тот как-то неловко откупорил вино.
— Наливай, чего ты? Чего им сделается, таким молодцам?
Я вежливо отказываюсь, говорю, что у меня язва и плоскостопие, а парни тоже страдают несварением и недержанием, так что благодарим покорно и спешим в парк, чтобы поставить технику на место.
— Нехай уходят, — обиженно сказала Галинка. — Я сама к нему в гости приду.
— Приходи, приходи! — засмеялся Рассоха. — Только шляпу новую надень. С пером.
— Да вас всех! — рассердилась девчонка. — Мам, дай им хоть сала и хлеба.
Сала и хлеба хватило на все отделение. Рассоха лопал за троих, нахваливал и на вопросы солдат, откуда богатство, отвечал таинственно, на меня кивая: «Одна подруга подарила». Ребята поталкивали меня плечом, а я вспоминал, как Галинка на прощанье пожала мне руку. Ладонь ее была ледяной, от этого у меня самого мороз пробежал по спине. Из тепла в холод приехала, бедная.
Тревога, тревога
Желтая луна. По ней проползают лохматые тучи. По снегу, от казарм к уборной, черная дорожка. На штурмовой полосе четко вырисовывается стена, через нее перемахивают иль карабкаются, стуча сапогами, солдатики. Из всех казарм, подпоясываясь на ходу, бегут к парку солдаты. Тревога!
Мчимся и мы с ребятами. Мимо штурмовой полосы, мимо единственного светлого окошка КПП. Бежит всё кругом. Водители с ведрами горячей воды, с аккумуляторами. Огневики летят к своим пушкам. Бежит дежурный по парку. Первые заведенные тягачи своим холодным ревом глушат все звуки.
Время то птицей рвется из рук, и тогда срывается ключ с клемм аккумулятора, замыкая их; искры брызжут в глаза. То минуты словно зависают над миром, и кажется, целую вечность возимся мы возле своих застывших машин.
Наконец колонна вытягивается на дороге. Гляжу на часы: с момента объявления тревоги прошло всего-то несколько минут! Не зря нас гоняли товарищи командиры. И хоть мы с Рассохой путались в своих ватниках, а Сарай с Борщом впопыхах пихали две ноги в один сапог, в парк мои тягачисты прибежали не последними. Завели чих-пыхи вовремя, прицепили пушки раньше срока, и есть еще минутка, чтобы уложить в кабине вещмешок, закрепить в гнезде автомат.
Мой тягач запасной, поэтому под тентом в кузове нет орудийного расчета, а в кабине не сидит его командир Петя-шахтер. Там — аккумуляторы, лопаты, бочка солярки и всякая другая походная нужность. Заплясал впереди огонек фонарика. Поехали!
Тени деревьев перерезали голубую дорогу. Ровно, дремотно, без напряга урчит мотор. В кабине тепло и темно, только желто светятся приборы. Передо мной красные огоньки рассохинского тягача и белый кружок на ствольном чехле его пушки. Не влететь бы в этот кружок! Осторожно! Колонна движется с хорошей скоростью, фары прикрыты наполовину маскировочными щитками, и свет падает только под гусеницы тягача.
Огневые. С ходу разворачиваемся. Мелькает впереди огонек карманного фонарика. Повинуясь его сигналам, подаю тяжелую машину назад, в укрытие, сползаю в пологий овражек. Не было бы овражка, пришлось бы закапывать тягач в землю, а она тут неподатлива, камениста. Юхан однажды рассказывал местную легенду, как Бог сотворял Землю. Лучшие кусочки расхватали, а эстонцы пиво пили, вот и прозевали, достались им камни да болота. Сейчас его и Рассохин тягачи стоят рядом с моим. Рассветает, сереет небо.
Огневики уже в момент отцепили пушки, выволокли из кузовов свое имущество. Слышно, как на батарее радист кричит в трубку, принимает первые команды с наблюдательного пункта. Их негромко повторяет Пирогов. Потом молчание, долгое ожидание.
Первый мощный выстрел грянул неожиданно, по ушам! Пригнулся, чуть не упал носом в снег. С чем сравнить его? Ну, будто сидите в огромной железной бочке, а по ней молотом — бам-м-м! По снегу, по кустам метнулись огненные всполохи. С шуршаньем понесся к невидимой цели первый снаряд. Секунда, другая, третья… Еле слышное эхо разрыва. Представляю, как за несколько километров от огневой, в квадрате, намеченном комбатом, с ревом взлетел в небо черно-желтый столб. Брызнули осколки, далеко, за сотни метров. И долго падает с неба тяжелая мерзлая земля.
— Сколько сапог улетело, — бормочет Рассоха.
— Какие сапоги? — не понял Юхан.
— Да говорят, один наш выстрел подороже сапог стоит. Новеньких. Так на сколько же одна ракета потянет? Никак нам мазать нельзя, — рассуждает парень.
Слышно, как на огневой радист передает поправки. Потом, после нескольких тягучих секунд, снова ахнул выстрел. В ушах зазвенело. Но это уже не так страшно, как в первый раз, — попривык.
— Нужно, чтоб ни одного снаряда мимо, — бормочет Рассоха. — Жалко, когда мимо. Люди стараются, металл льют, снаряды точат, а мы — бух, и в молоко. Жалко.
К утру удалось мне придремнуть в кабине. Открыл глаза — солнце. Вылез на крыло и замер пораженный. Мир разделен линией дальнего леса на две неравные части. Верхняя — огромное небо, чуть синенькое в зените и подернутое белым дрожащим туманом на горизонте. Другая, меньшая часть сжалась, силясь уйти под снег, спрятаться от мороза. Столбы, нахлобучив белые шапки, шагают по целине, прямиком, отбрасывая короткие, резкие тени.
Вдали, на бугре, деревушка. Видны только серые заиндевелые крыши, над которыми стоят неподвижные ватные дымки. Солнце — ярко-белое, холодное. И не снег идет, а сверкают тонкие иголочки-льдинки, словно небо роняет их, вздрагивая в ознобе. Тишина необыкновенная, будто все звуки застыли на морозе.
Перевожу взгляд на ближние предметы и просыпаюсь окончательно. Безжалостно кромсая картину зимнего утра, задрали свои стволины обросшие инеем пушки. Снег вокруг истоптан и покрыт копотью. Из окопов выбираются солдаты. От орудия к орудию ходит Пирогов, такой маленький и такой важный. А вдали покачивается, дымится, едет «подруга дней моих суровых» — полевая кухня. Только тут чувствую, как хочу есть.
У своего тягача приплясывает Рассоха:
Мои ребята смеются, гремят котелками. У них своих частушек полно, только не каждую можно орать на всю казарму. Пропоют на ухо Юхану, тот головой покрутит: «Дайте слова списать». — «Пиши, — говорит ефрейтор Борщ. — А коли приедешь до нас в Садгору, мы тебе еще наспеваем».
Пока не до песен. Едва успели кашу съесть, чаек сладкий, горячий хлебнуть, как новая команда. Сметая иней со ствола, рявкнуло первое орудие. А на НП, далеко от огневой, комбат Кротов засекает разрыв, вычислитель дает поправки, новая команда летит на огневые. Радист передает ее старшему офицеру батареи — Пирогову. Тот, напрягаясь, кричит:
— Левее ноль-ноль пять…
Огневики не носятся бестолково, как раньше, — сейчас каждый, как учил Суворов, знает свой маневр. Только слышны маслянистые весомые звуки металла: снаряд, гильза, затвор. Команда, выстрел. Рев сотрясает вспаханную землю, вздымается снег. Орудия дергаются всем своим многотонным телом, отпрыгивают назад стволы, пошли к цели огромные тяжеленные снарядины, вылетают под ноги на снег горячие шипящие гильзы. Трудно представить, как так вот, запросто, летит по воздуху остроносая махина, летит и падает точно туда, куда рассчитали люди. Прислушиваюсь к командам. Ага, беглый огонь. Цель пристреляна и теперь ее разносят в пух и прах! Молодец Кротов! Молодцы мы! Ура!
Чтобы враг не засек батарею, меняем позиции. Опять перемещения, опять стрельбы, опять команды: маскировка, скрытность, лом-лопата. Попробуй закопай нашу пушку или замаскируй тягач! Тут никакая дорогая полевая, даже с гречкой и чаем, не поможет.
Наконец-то отбой. Вечереет. Покачивается, как тяжелый корабль на волне, мой усталый чих-пых. Уши забиты грохотом, башка — мыслями. Думаю о доме, о маме, о родне. О Мише и Володе думаю: мне, вон, трудно, а каково им пришлось, особенно пацану Мишке. Представил, как бежит он со своей катушкой, а вокруг свистят пули, рвутся мины. Какой-то чертов кусок металла его и достал. А он и пожить-то толком не успел, за него я проживаю, спасибо ему.
Вечером в казарме слушаем, как захлебывается от восторга радист:
— Ой, братцы, что было! Генералов в блиндаже полно! А Кротову нашему хоть бы что! Делает свое дело. Командующий сияет: «Ваша батарея, капитан, как слаженный оркестр!» А Кротов спокойненько так ему: «Это, мол, мои молодые люди не подкачали».
Скосив глаза, смотрю на Пирогова. Странный он какой-то, смурной. Слушать не стал, ушел в каптерку. Туда же скоро и комбат поспешил, на доклад дежурного отмахнулся. Ребята переглянулись: что-то, братцы, не так.
— Леонов, зайдите!
Захожу в каптерку. Сидят напротив друг друга комбат и взводный. Кротов кратко вводит меня в курс дела. У Галинки сердечный приступ. Она в больнице. Надо бы туда доехать, да дорогу развезло. Только на тягаче и доберешься. Кого бы я посоветовал из самых опытных.
— Мы с Рассохой поедем, — не раздумывал я.
Пирогов было нахмурился, но Кротов очень буднично сказал:
— Хорошо, поезжайте, молодые люди.
Как сладко спит Рассоха на душистом сенном матрасе.
Губы раскатал, слюни текут. Да он и без матраса мигом засыпает — сидя, стоя, даже на ходу. «Конституция у меня такая, — объясняет нам, — и голова чистая». Ребята смеются: «Пустая, что ли?» Он вздыхает: «Светлая». Расталкиваю ефрейтора. Он поднимает свою светлую голову, смотрит мутными глазами:
— Завтракать?
— Подъем, Степан.
Садимся в тягач, еще теплый после учений. Рассоха сразу за рычаги, рядом с ним Пирогов, я у окошка, за дорогой наблюдаю.
— Скорей, — не приказывает — просит взводный.
Скорей не очень получается. Темень вокруг, дороги не видно. Рассоха прет по целине, по болотцам, по можжевельнику, по тонким осинкам, которые, расправляясь, зло хлещут тягач по бокам. Впереди овраг, Рассоха резко поворачивает, влетает в сосну. Край стального бампера гнется, упирается в гусеницу, чих-пых ни взад, ни вперед. Рассоха пробует отогнуть его ломом.
— Да ты открути его совсем! — дошло до меня.
Открутили мигом, забросили бампер в кузов. Заодно сняли с фар маскировочные щитки, сразу светлей стало. Сказал бы: повеселей, но веселостью не пахнет — ломает тонкие пальцы Пирогов. Говорю ему:
— Не волнуйтесь, Павел Степанович, все будет хорошо, вот увидите.
— Тогда поскорей, ребята. Ой, зачем это?
Это я срубил маленькую елочку — повеселей будет Галинке. Сунул ее, пахучую, в кузов, поехали!
Пускать нас сперва не хотели, как ни стучались мы в матовое стекло, пока я не вспомнил волшебное слово «тере». Тогда дверь отворилась, широкая сестрица в белом сердито ответила:
— Тервист. — И посторонилась, пропуская нас в тихий коридор. Показала палату, приоткрыла дверь.
Пирогов задохнулся, увидев Галинку, спокойно спящую на кровати с куклой в руках.
В кабинете дежурный врач неторопливо, с остановками, поведал нам, что пока с девочкой все нормально, приступа не было. Но требуется лечение, питание и особенно смена климата.
— Моя бабушка живет в Италии, — сказал он со вздохом, на что Пирогов сообщил, что его мама проживает в Мурманске.
— Очень прискорбно, — покачал головой эстонец. — Тогда хотя бы мандарины, яблоки, фрукты. Надеюсь, принесли?
— Елка у нас свежая, — сказал Рассоха, — а сухофрукты мы завтра привезем.
Доктор переглянулся с суровой медсестрой и неожиданно улыбнулся:
— Тащите елку. Мы ее в коридоре поставим, в ведро с водой.
— Тянан, — неумело поблагодарил Пирогов.
— Пожалуйста, — ответил доктор. — И не волнуйтесь, служите спокойно, у нас хороший персонал. Через две недели приезжайте за дочкой. До свидания.
Пока Пирогов медлил в коридоре, не отходя от двери Галкиной палаты, мы с Рассохой притащили елку, сестрица принесла ведро с водой и встала, скрестив могучие руки на груди.
— Откуда только берутся такие красавицы, — восхищенно смотрит на нее парень.
— Это вы про кого? — нахмурила девушка белесые брови.
— Про елку, конечно, — выкрутился он, и сестрица почему-то вздохнула и как-то странновато поглядела на меня, словно о чем-то спросить хотела.
— Это наш командир, сержант Леонов, неженатый, — понес было околесицу Рассоха, приближаясь к девице.
Пирогов от греха вывел нас из больницы. На пороге Рассоха успел все-таки что-то шепнуть девушке на ушко. Она хорошо шлепнула его по спине. Довольный Рассоха уселся за рычаги, похмыкал:
— Элис ее зовут. Красивое имя. А фрукты я завтра привезу.
— Завтра поедет сержант Леонов, — сказал Пирогов. — Вас, ефрейтор, пускать опасно. А вообще-то, спасибо вам, хлопцы.
Назавтра, когда теплый ветер, ломая лед, потянул с залива и последний снег затаился в болотах, Кротов вызвал водителей:
— Собирайтесь, молодые люди. Поедете на станцию за новой техникой.
Взгляд врага
Вот так. Какая там техника, с чем ее едят — непонятно. Объяснить некому. Значит, мы сами себе голова, а самый ответственный тут — младший сержант Леонов, вчерашний студент. Ладно, вся надежда на моих опытных ребят, которые водили и сталинградские, и харьковские, и челябинские, и американские трактора. Пирогов, своими думами занятый, все-таки выступил вперед:
— Помните, товарищи бойцы, вам доверяют новую, сложную технику.
И посмотрел на меня.
— Все будет в порядке, товарищ старший лейтенант. Технику привезем и к Галинке сгоняем.
— Нет-нет! — испугался Пирогов. — Прежде всего — служба. Меня танкисты обещают подбросить, а вы уж свое дело делайте.
— Товарищ старший лейтенант, вы уж там, пожалуйста, привет от нас передайте, — попросил Рассоха.
— Одной сестричке! — хохотнули парни. — Элипсу!
Смотрел на нас Пирогов и думал, наверное, как быстро выросли и обнаглели вчерашние зеленые. А Кротов пресек зубоскальство:
— Смеяться будем потом, когда технику пригоните с целым бампером.
— И почистите, — без всякого ехидства деловито добавил взводный. — Сержант Леонов, командуйте.
Сержант сел за рычаги, Кротов с документами — рядом. Остальные тягачисты разместились в кузове, под тентом. Дорога до станции знакома, тягач послушен, гусеницы звенят, мотор гудит — порядок. Вот и станция. Под брезентом новые наши тягачи. Открыли мы их и слегка остолбенели. Это тебе не привычные чих-пыхи. Мощные, приземистые, грудастые тягачи. Полезли в кабины — приборов полно. Однако потихоньку разобрались — ничего страшного. Рассоха первым согнал машину с платформы, за ним — остальные. Четыре новеньких красавца, пятого, моего, не было. Кротов успокоил: обойдешься своим стареньким, потом пригоним тебе новый. А мне со стареньким как-то и спокойней.
— Пока с Рассохой покатаешься, попривыкнешь, — сказал комбат, чутко поняв, что с ходу осваивать новую технику даже младшему сержанту с его невеликими накатанными часами очень сложно.
Посоветовал мне сесть с Рассохой, присмотреться, сам полез в мой тягач, погромыхал позади колонны. Пока разгружались, стало совсем темно. Летит Рассоха, что-то напевает, только мосточки назад убегают. Тягач послушен, гудит негромко низким голосом. Посверкивает новенькими гусеницами. Под луной поблескивают болотца. Куда гонишь, парень? Ужин нам все равно оставят.
— Завтра отпрошусь у капитана, в деревню поеду, Элис увижу, — не к месту размечтался парень, не заметил обледенелый поворот, перелетел через кювет и со всего маху врезался в воду.
Мотор глохнет. Рассоха выпрыгивает из кабины, стоит в болоте, мокрый по пояс, вода стекает с бушлата. Кричит мне:
— Трос давай!
Когда на запасном тракторе подъехал Кротов, парни уже цепляли трос, не суетясь, не вопя, друг друга молча понимая. Комбат не командовал, не мешал, не ругался — смотрел, похаживал, обмороженные на фронте руки потирал. Парни помаленьку отодвинули комбата, подтолкнули к кабине, к теплу, сами управились мигом. Выволокли тягач, завели, убрали трос. Поехали потихоньку. Только теперь новую технику веду я. Небо синеет, розовеет, душа веселеет. Рассоха, закутанный в старую телогрейку, клацая зубами, сперва командовал, потом в тепле согрелся, разговорился:
— Ничего, на войне страшнее!
— Ты там был?
— Она у нас была. Немцы пришли, всех из хаты выкинули. — Задумался. — Может, я вру. Может, мне про то мама сказывала. Пацанов у нас четверо, я самый последний — подскребыш. Еще бабка была, стара-престара. Сварила раз картошки, очистки всякие, стала мять. А мамаша на ту мялку поглядела да как заорет дурным голосом: «Це ж граната!» Смешно. А когда наши пришли, бабоньки полицая вилами закололи. Это я помню. Ты на дорогу-то гляди!
После завтрака Кротов приказал нам отдыхать до обеда. Сон… Ему в армии отводится особое место. Солдат очень уважает его, старшина требует, чтобы мы отдали сну положенные восемь часов, и никаких гвоздей! Каждый вечер, чтобы нам лучше спалось, батарею выводят на вечернюю прогулку. Находишься по свежему воздуху, надышишься морозцем, споешь в последний разок «Веселей, солдат, гляди!» — и до утра ты труп. Можно тебя вместе с койкой хоть на Луну унести — не повернешься. Только одно и вскинет на ноги — негромкое: «Батарея… подъем!» Или же громкое: «Батарея, тревога!»
Вскакиваем быстро — заснуть не успели. Некогда спрашивать, какая тревога — боевая, учебная ли. Одеваешься, хватаешь оружие. Старшина необычайно серьезен:
— Получить патроны!
Ого…
— Шевелись, хлопцы! — торопит старшина. У него пистолет на боку.
Пирогов деловито пересчитывает обоймы.
…В голом лесу еще холодно и сыро, местами снег, нога вязнет. Но сверху бьет по глазам такая синева, так разбушевалось солнце, что веришь: вот она наконец, долгожданная весна! Скоро зелень брызнет из всех щелей. И птахи уже свистят, пахнет смолой. Но вдруг замолчали птахи, встревожились.
Мы идем цепью в двадцати шагах друг от друга. Идем молча. Прочесываем этот солнечный весенний лес. Кого ищем, не вполне понятно. Инструктаж был поспешен и короток: граница не за горами, с моря вышли пятеро. Стреляли, убили нашего пограничника, ушли… Они где-то рядом.
Справа от меня с треском продирается сквозь мокрые кусты Рассоха, слева, через одного солдатика, вышагивает старшина с пистолетом в руке. Где-то здесь и наш Пирогов. Самочувствие? Странное, неопределенное. Солнце, птицы… и вдруг: стреляли, убили. Такого же молодого парня, как я. А если из-за того вон дерева прямо мне в грудь очередь? Пыхтит Рассоха, жмется ко мне поближе.
— Рассредоточиться! — шипит старшина.
Рассоха, с трудом выдирая сапоги из грязи, отходит шага на три в сторону. Кто знает, может быть, мы выполняем только роль загонщика, а зверя ждут другие, опытные, хладнокровные охотники?
Вдруг цепь встала, по ней из конца в конец прошло: «Ведут!»
Они шли прямо на нас. Двое. Руки за спиной. В куртках, в ботинках на тяжелых подошвах, белесые волосы редкими клочьями висят на лбу. Рядом пограничники, собаки — уши прижаты.
— Стой!
Они остановились возле нас. Молодой скуластый пограничник, не сводя прищуренных глаз с задержанных, часто нервно сплевывает. У его товарища забинтована голова, кровь проступает через марлю. Люди тяжело дышат. Рассоха, приоткрыв рот, с любопытством разглядывает незнакомцев. Один, облизывая губы, скользнул по мне равнодушными серыми глазами, потом перевел взгляд на Рассоху и что-то буркнул своему спутнику. Оба осклабились. У пограничника побелели суставы пальцев, сжавших автомат.
— Молчать! — мальчишеским голосом крикнул он.
Застрекотал вертолет, спускаясь на поляну. Ветром пригнуло осинки. Задержанные торопливо уселись в кабину, откуда скалилась овчарка. Вертолет улетел, деревца выпрямились, все стихло. Мы долго стояли молча, потом Рассоха сказал:
— Двое… Остальных ухлопали…
— Батарея, строиться! — командует Пирогов.
Строем через лес не больно-то потопаешь, мы разбрелись. Пирогов то и дело с тревогой оглядывается на нас — все ли живы? Тот же лес кругом, мокро, птахи разные свистят, первые травинки на припеке, на бугорочке. Мой взгляд равнодушно скользит по ним. Я вижу только серые, холодные, как лезвие, глаза врага.
Сердце закрыли туманы
Весна, трава, солнце. Учения, палатки, комары, стрельбы. Из солдат выжат лишний жирок, злые они стали и прыгают возле пушек, как бесы. А когда спадает напряжение и выдается свободная минутка, спит солдат, как январский медведь. Вздремнув в кабине, пишу письмо домой. Возле бродит Рассоха. Грустный, потому что влюблен. Написал «своей» письмо, ответа не получил. Может, она и вовсе не «своя», а совсем чужая? Но ничего другу не говорю, чтобы не расстраивать. Зову его: залезай. Влезает, пыхтя.
— Слушай, а если я ей стих пошлю? Такой, например:
Я говорю, что стих нормальный, только хорошо бы вручить его из рук в руки. Он обрадовался, побежал к озеру — видно, решил еще что-то сочинить. Господи, боже мой! И видел-то эту Элис всего один раз, а втрескался по уши. И ничего в ней особенного! Здоровая деваха, широкоплечая, как многие тутошние женщины, из крепкого рода рыбачек, земледельцев, животноводов. Ей и муж-то нужен такой же, работящий молчун с пудовыми кулаками. Куда уж тут мягкотелому говоруну Рассохе.
Отбой учениям. Вечер. Сидим у костра. Перед нами равнина, покрытая редкими кустиками. К самому горизонту протянулись глубокие колеи — утром шли в атаку танки. Шли, да не дошли — «отбила» их наша артиллерия. Заходящее солнце обливает следы танковых гусениц кровавым светом, четко оттеняет глубину.
Когда темнота обволакивает кусты, бреду к палатке. С ходу натыкаюсь на кого-то, бурчу:
— Поосторожней, мужик!
Батюшки, Пирогов! Сейчас услышу нудное: глядеть надо внимательно, товарищ сержант, приветствовать старшего положено.
— Зайди-ка, сержант, — слышу его неожиданно веселый голос.
Пирогов берет меня под локоток и ведет к офицерской палатке. Там лампочка от аккумулятора горит, стол освещает, бутылки на нем мерцают, колбаска лежит. За столом — Кротов, старшина, командиры взводов. Веселенькие. Здороваюсь, как положено.
— Садись, писатель! — Кротов пододвигает мне раскладной стульчик, подает бутерброды, наливает лимонад: водку дома попьешь — и продолжает: — Читали твой очерк о нашей батарее. Молодец. В штабе округа довольны. Хорошо пишешь.
— Он и служит хорошо, товарищ майор, — говорит Пирогов.
— Так точно, товарищ капитан, — отвечает Кротов.
Майор, капитан… — вглядываюсь я, осторожно усаживаясь. На плечах у командиров вчерашние привычные погоны. Они смеются: звание-то присвоили, а новые погоны пока не выдали. Правда, у старшины есть одни, возьми-ка. И подают мне погоны с тремя лычками. Поздравили с повышением, руку пожали.
Я тоже от души пожелал им дальнейшей успешной службы, доброго здоровья и огромного счастья.
Только полного счастья в этой жизни не бывает.
— Попрощаться я пришел, — сказал Кротов. — В штаб меня переводят. А комбатом назначен капитан Павел Степанович Пирогов. Командуйте, товарищ капитан!
— Слушаюсь! — привычно отчеканил новый комбат. — Товарищ сержант Леонов, вас вызывают в редакцию окружной газеты на семинар армейских журналистов. Вот бумага.
— Ой, мама, — только и смог я вымолвить под общий добрый хохот.
Пирогов тоже слегка улыбнулся — не положено комбату ржать во все горло, — подал мне листок и каким-то не своим, суховатым, а словно чуть оттаявшим голосом продолжил:
— А сейчас готовь-ка, братец, технику, утром едем в больницу, дочку мою выписывают. Все у нее хорошо.
— Ну, и слава богу! — от души вырвалось у меня. — Разрешите Рассоху взять?
Командиры переглянулись, пожали плечами, разрешили.
Утро еще не наступило, а мы уже сидим в моей кабине. Я управляю, Рассоха улыбается, Пирогов строго молчит. Чих-пых бежит, как сороконожка, плавно переваливаясь по выбоинам. Гусеницы мягко выстилают каждую ямку. На тряском высоком «газике» комбат давно бы обил себе все бока. Вот и небо светлеет. Одиноко громыхаем по целине, по грязи, по кустам — напрямик.
— Ой, мамочка моя… Поскорей бы…
Неужели это голос Пирогова, беспокойный, испуганный.
С ходу вламываюсь в густой малинник, с брызгами несусь по лужам, обхожу валуны. Пляшет свет фар. Газик давно бы увяз по брюхо в болоте иль валялся бы разбитый возле того вон валуна, на котором только Медного всадника не хватает.
Выбираемся на дорогу. Тягач, как сберегший силушку конь, рванулся вперед. Белые фляги с молоком уже выставлены на обочине: рано встает здешний люд. Чистеньк ое поле, мужик какой-то на сеялке иль косилке. Грозит мне кулаком: не вздумай напрямик лететь. Объезжаю осторожно, не газую, чтобы лошадку не напугать.
Железнодорожный переезд. Останавливаюсь. Жду, когда туда-сюда пропыхтит маневровый паровозик. Дождался. Шлагбаум поднялся медленно, нехотя. Человек в фуражке на нас не глядит. Суровый народ, неприветливый. А может, мы сами виноваты: лезем в магазин нахрапом, без здрасьте, всей кучей — к прилавку. Меня, вон, Юхан научил вежливости, скромности, улыбчивости. Захожу в магазинчик, здороваюсь, подхожу к прилавку смирненько, даже вроде как боязливо, и тут же девушка улыбчивая подходит: вам что-то показать? Я тоже улыбаюсь: от лишней улыбки зубы не вылетят, а пользы много.
Вот и больничка местная. Вот и сестричка известная. Рассоха в улыбке расплывается, она в бумаги утыкается: куда, к кому? Пирогов губы поджимает, сейчас скажет! Я быстро здороваюсь, улыбаюсь:
— Уважаемая Элис, извините за беспокойство, мы прибыли начет выписки Галины Пироговой.
Ох, какой взгляд она метнула на меня! Не издеваюсь ли я, не валяю ли дурака в суровом медучреждении.
Кажет ся, нет. Велела подождать в коридоре, сама пошла к главврачу, не замечая бедного Рассоху, что влип в стенку.
— Никакой дисциплины и порядка, — вслед ей тихонько возмутился Пирогов.
Главврач пригласил нас в кабинет, бумаги посмотрел, сказал, что ребенка можно забирать, но только после завтрака и прогулки.
— Прогулки? — испугался Пирогов. — Да она же из дома не выходит, все время сидит иль лежит.
— А кто же с ней гуляет? — гнул свое доктор, и Пирогов пожал плечами: когда ему гулять — служба. Жена тоже вся в работе. Какие там гулянки!
— А вы посмотрите-ка, — кивнул на окно главврач, и мы прилипли к стеклу.
По весенней траве бежала-смеялась Галинка, ее догоняла веселая Элис, хлопала в ладоши. Догнала, подхватила на руки, стала целовать.
— У нее ж сердце! — закричал Пирогов, выбегая из кабинета.
Мы с Рассохой помчались за ним. Комбат подбежал, стал выхватывать из рук медсестры Галинку, испугав ее до слез. Медсестра поставила девочку на землю. Галинка спряталась за нее, смотрела на отца большими глазами. А сестрица, расправив широкие плечи, намертво встала перед тощим комбатом, отстраняя его ладонью:
— Стоять! Смирно!
Пирогов протянул руки к дочери:
— Деточка, разве ж можно так? Нельзя тебе бегать-то.
— Да вы, папаша, посмотрите на ребенка.
Мы посмотрели. Ребенок был упитан и розов, щеки в малиновом варенье.
Галинка быстро успокоилась, взобралась на руки к отцу, засмеялась:
— Мне собачка тети Эли щеки облизала! Мы с тетей Элей у нее в саду ежика кормим! Козу доим! На речке рыбу ловим! Я ее в гости позвала!
— В гости? — ошарашенно повторил комбат. — У меня козы нету.
— Могу подарить, — сердито сказала Элис. — Козье молоко полезно. Довели ребенка да такого состояния, родители.
Повернулась и широко пошагала на рабочее место. Галинка, соскользнув с рук отца, побежала за ней. Пирогов стоял как пришибленный.
— Ох, какая девушка! — восхищенно смотрел Рассоха, как разлетаются в стороны полы белого халата медсестры.
А я подумал: эта не только коня — слона на скаку остановит.
В кабинете врач давал настоятельные рекомендации, как кормить, сколько в день гулять, спрашивал про домашние условия. Пирогов вздыхал: условия в казенном ветхом доме были не ахти.
— Я бы ее на все лето к себе на хутор взяла, — сказала Элис. — Пойдешь? — не шутя, спросила Галинку.
— Мы к тебе лучше будем приходить в гости, — ответила девочка.
— Будем! — встрял Рассоха, хоть его никто и не спрашивал.
Элис скользнула по нему равнодушным взглядом:
— Приходи, толстый. Мне как раз надо крышу на сарае чинить. — И, как-то странно, по-другому взглянув на меня, добавила: — И товарища умного возьми.
Тетя с молоком
Прощались сердечно. Руку доктору жали крепко, сестрице пожимали крестьянскую мозолистую ладонь с опаской. Рассоха притормозил в дверях, она его подтолкнула плечом. Меня за локоть попридержала, шепнув:
— Придешь?
Ничего я не ответил, кивнул зачем-то. Куда придешь, когда придешь? Крышу крыть, что ли?
Уехал и через день напрочь позабыл широкую молодую тетеньку с крепкими руками, которая ну никак не тянула на звание девушки.
Крепко обиделся Рассоха, сидит в избушке, вздыхает. Где-то там гремят пушки, ревут танки. Рабочая батарея домики офицерам строит, нас с Рассохой в оцепление послали, пеших, без тягачей. Сидим, как вольные казаки, ничего не делаем. Задача простая: не пускать посторонних на полигон. Тихо здесь. Сосны шумят, стрекозы летают. Телефон на столике молчит, никому мы не нужны. Кашу с тушенкой, правда, привезли, так что жить можно вполне прилично. Стены избушки исписаны: «Здесь рядовой Иванов нес службу», «Сеня Грач отсыпался», «Ура! Скоро дембель! Встречай, Мария!» Мне до дембеля служить и служить, а Марии у меня нету, и встречать сержанта Леонова некому. Еще служить да служить, еще сколько каши переесть, сапог износить.
Гул моторов. Иду поднимать шлагбаум. Мимо избушки проносятся «газики» разведчиков, покачиваются длинные гибкие антенны. Тягачи тяжко влекут огромные орудия. Проехало, проревело всё, и снова тишина, только птички тренькают, да Рассоха бубнит — видно, стихи сочиняет.
— Эх, Леон, какая она все-таки звероломная женщина! Толстым обозвала! Пускай я толстый, но душа у меня тонкая. Не всякая в ней разберется, особенно если красивая.
Красивая — это понятие растяжимое. Для меня красивая — значит изящная, большеглазая, стройная, легкая, а тут, прости господи, лошадушка.
— Едет, едет! — сунулся в окошко Рассоха.
Бросился из избы, стал было шлагбаум поднимать, да опомнился: опасно пускать на полигон эту двухколесную повозку, на которой сидит Элис в каком-то красивом наряде: на голове что-то вроде кокошника, белая рубаха, расшитая длинная юбка, на ногах туфельки. Что за праздник, в честь чего? Выхожу, подаю руку, она спрыгивает со своей тележки, рессоры скрипнули.
— Тере, — говорю, пока Рассоха дар речи обретает.
Она губы покусывает.
— Здравствуй… Вот ехала мимо… Молочка привезла. Галинке.
И одна снимает с повозки сорокалитровую флягу с молоком — всю батарею напоишь.
— Спасибо, Элис, — говорю, — ребята будут рады.
— А ты? — спросила с затаенной надеждой, жалобно глядя мне в глаза.
Беспечно отвечаю:
— Я молоко не пью, у меня изжога.
Она постояла, потом вдруг пнула ногой флягу, села на свою повозку и поехала, не оборачиваясь на Рассохин крик:
— Куда фляжку-то потом девать?
Пустую фляжку он потом отвез лично. Приехал сердитый, левую щеку от меня отворачивает. На ней широкий ядреный синяк.
— Только поцеловать хотел слегка, а она… Хорошо, на сено отлетел, а то бы косточек не собрал. — Порылся в кармане, достал медный браслет. — Тебе велела передать, на счастье. А ты не носи, а то приворожит.
Я отдал браслет Рассохе: он все равно привороженный.
Стрельбы кончились. Техника уехала. Нас сняли с оцепления. В казарме Пирогов долго допытывался, откуда фляга, да не ворованная ли она, не отравленная? Рассоха все, как есть, рассказал, в подтверждение своих слов выпил две кружки, остался жив-здоров и даже вроде весел.
Через неделю радостно сообщил мне, что браслет он выкинул и «дурь прошла», чего и мне желает. А мне было немного грустно, потому, наверное, что ненароком обидел хорошего человека, которому помочь ничем не могу.
Скоро, правда, прошла моя грусть — задолбила ее служба боевая, загнала куда-то. А потом я и вовсе позабыл про печальную Элис, когда поехал в окружную газету, в чудесный город Ригу, «полный лип, цветов и голубей», как писал о ней один армейский поэт. Ехал я в пассажирском поезде с такими же, как я, солдатиками, слегка испуганными и возбужденными, к окнам прилипшими. Последним влетел в вагон рослый сержант, закричал, пугая местный молчаливый народ:
— Привет, писатели и поэты! Здорово, братец Леон!
Батюшки, да это ж Ваня Жуков! А он уже, отодвинув кого-то, сидит возле меня, в щеку дышит:
— Спасибо тебе за науку! Я ведь тоже писать стал! Не рассказы, конечно, до них умом не дошел, а так — очеркишки, заметушки. Деньги платят, у меня полбатареи в должниках! Здорово? Девки любят, особенно одна врачиха! Так прям и липнет, так и виснет!
— Помолчал бы, — негромко, но весомо остановил его один из наших, и Ваня, взглянув на него, ненадолго замолк.
На вокзале нас встретил майор, пожал всем руки, пригласил в автобус. Поехали по городу.
— Ой, ребята, прям заграница! — подскакивал Ванюша. — Я сюда жить перееду! Вон в том доме, напротив церквушки, поселюсь!
Военный водитель посмотрел на него в зеркало и ухмыльнулся. А майор сказал, что это не церквушка, а Домский собор, уникальный памятник архитектуры, и желающие могут вечером послушать там орган. Жуков хмыкнул, а майор посмотрел на него так, что я понял: этот семинар для Вани последний.
Два дня, проведенные в Риге, пролетели как миг. Семинар в редакции газеты «За Родину», выступление писателей и поэтов, напутственное слово командующего Прибалтийским военным округом Павла Ивановича Батова. Я только что прочитал книжку про него и смотрел на этого худенького человека с восторгом. Всю жизнь на войне, на многих фронтах, с царских времен. Ранения. Два Георгия, дважды Герой Советского Союза. Один Сталинград чего стоит! И это всё на одного человека!
Он, видно, заметил мой взгляд, в перерыве подозвал меня, расспросил, кто я, откуда, как служится товарищу Леонову. «И фамилию запомнил!» — удивился я.
— Запомнил, — улыбнулся он. — Читал ваши материалы. Одобряю. А в Питере родственников у вас нет? Нет? Вот и хорошо. Желаю вам дальнейших творческих и боевых успехов.
Вечером сидели мы в Домском соборе, слушали орган. Это не музыка — это какой-то гром небесный рокотал под сводами. Слушал я и вспоминал короткий разговор с Батовым. Почему он по старинке Ленинград Питером назвал? Какие там у меня родственники? На другой день редактор мне объяснил: мальчишкой Павел Иванович у каких-то купцов Леоновых работал, вот и запомнил. И успокоил меня:
— Да мало ли Леоновых на свете! Хорошая фамилия. У меня теща тоже Леоненко.
Уезжали мы, набитые впечатлениями под завязку. Ничего нового, кажется, уже не влезет. Ан нет, вон еще что-то впихивается. Идет по перрону Ваня Жуков, под ручку его не ведет, а скорее тащит широкая дамочка в шляпке, каблуки подламываются, спешит. Втолкнула в вагон, усадила, сама села напротив меня, глаза пощурила:
— Тервист, привет. — Помолчала, подумала, сказала с вызовом: — А мы с Ваней по городу гуляли!
— Пока некоторые Бахом давились, — досказал Жуков, нехорошо на меня глядя.
— Дурак, — сказала Элис.
Пересела ко мне. Положила голову на мое узкое плечо, долго прилаживалась, потом засмеялась:
— Господи, какой костистый!
И сама притянула меня к себе, обняла и, как мамочка, поцеловала меня в щечку. Вздохнув, ушла в соседний вагон. Утром, прощаясь на станции, сказала грустно:
— Не бойся, не трону. Не нужна тебе такая старая бабища.
Ванюша Жуков топтался поблизости, рыл землю каблуком:
— Мне нужна, слышишь? Я возьму!
— Ну вас всех, — махнула она рукой, села в свою двухколесную повозку, гикнула, понеслась. Шляпка слетела с головы, взметнулись светлые волосы. Не остановилась, не оглянулась.
Парни смотрели ей вслед.
— Счастливый, — позавидовал мне очкастый очеркист Жора.
Мой тягач припарковался неподалеку, перепугав местных лошадок. Рассоха кричал из кабины:
— Эй, писатели, здорово! Вам привет от Пирогова!
Побежали писатели, влезли в кузов. А дальше — все понятное, все знакомое.
Старшина:
— Почистить обувь и — в столовую!
Пирогов:
— Сержант Леонов, после завтрака — в парк.
— Слушаюсь, в парк. А как Галинка?
А Галинка в магазин с мамой шагает. Ко мне подбегает:
— А мне велосипед купили!
— А тебе Дед Мороз подарок прислал, — протягиваю я рижский сувенир — нарядную куколку.
— Спасибо. А у нас в гостях тетя Эля была. С ежиком. Все в окно смотрела. Потом на остановке долго-долго стояла, ждала кого-то.
И молчит, хитрюга, и на меня смотрит со взрослой прищурочкой.
Пирогов хмурится:
— Чего стоим? Каша-то ждать не будет, товарищ сержант.
— Это ж не баба, — грустно добавила его жена, уводя за собой дочку с куколкой.
«Каша, каша, — размышлял я, шагая в столовку. — Баба, баба — ну их всех! Вот любовь, она и подождать может. Только где она — моя единственная? Когда нечаянно нагрянет? Жду!»