ГРАМОТЕЙ
Буквы я уже знал давно, по отдельности умел их печатно писать — палкой на снегу зимой, речной ракушкой на песке летом. Ни карандашом, ни ручкой на бумаге мне упражняться не давали: и карандаши, и перья, и бумага были в сорок шестом на вес золота.
И вдруг я неожиданно обнаружил, что для писания вполне годятся древесный уголь и побеленные стенки внутри хаты. Вначале я на печи, чтобы понезаметнее было, рисовал крестики и нолики. А однажды мне захотелось написать целое слово. Вот старшая сестра Даша удивится, когда придет на обед со снегозадержания! Молодец, скажет, ты уже грамотей у меня, через год в школу тебя отдадим.
Только какое слово написать? Долго я раздумывал, мусолил во рту указательный палец. И наконец-то придумал! Слово это…
Во всю стену напротив двери я жирно написал его.
Довольный, уселся на коник, любуясь своей писаниной. Скорей бы Даша приходила!
Наконец мимо замерзших окон мелькнула тень. Условленный трехкратный стук в дверь — и я срываюсь с коника, бегу в сенцы открывать.
Мигом вернулся обратно, чтобы удобно было наблюдать, как изумится сестра.
А Даша, как назло, долго обметала в сенцах снег с бурок. Но и когда вошла, не сразу заметила мое художество, а сначала сняла фуфайку и у порога стряхнула с нее снежную пыль. Бросила фуфайку на спинку лежанки и только тут ойкнула. И застыла, действительно изумившись.
— Кто это написал?
— Я!
— Ты?
— Я! — еще громче вырвалось у меня признание.
Тогда Даша отдернула занавеску на лежанке — под ней хранились пеньковые вожжи. Я вмиг сообразил, что выбрал не совсем удачное слово, и, будто кошка, в три прыжка оказался на печи. Там, забившись в угол, с головой укрылся на всякий случай толстым стеганым одеялом.
И вдруг Даша рассмеялась. Громко, что называется, во весь голос. Так смеялась она редко, только в самые благостные минуты.
— Ты написал?.. Ну, дурачок!.. Хорошо, что признался, иначе я бы тебе задала… Придется-таки пожертвовать тебе карандаш с бумагой, а то все стены измалюешь.
Даша взяла с загнетки гусиное крыло и принялась осторожно сметать со стены непечатное слово.
НА ЛУГУ
1
Мой отец шестой год лежал в братской могиле. Его отец отбывал срок в тюрьме.
Он жил в большом крепком пятистенке, крытом красной черепицей. А наша трехоконная хата протекала после самого короткого дождика — совсем сгнила на крыше довоенная солома.
Ему брат, живший в городе, подарил новые штаны и ботинки. Мне брат-ремесленник прислал сэкономленные портянки.
И все-таки мы с Серёней дружили. Не я, а он в друзья набивался: он чаще пропадал у меня, он за мной заходил, чтобы в школу вместе идти, хоть и не по пути было.
А уж если совсем признаться, то он еще и задаривал меня. Я не просил, не намекал, а он задаривал. В школу Серёня обычно нес два ломтя хлеба: себе и мне. Если за еду выменивал стакан табаку, половину отсыпал мне. Или почти половину.
Серёня был выше меня на голову. Шея длинная, тонкая, на ней синими ниточками проступали жилы; лицо у Серёни продолговатое, губы тонкие, зубы, как говорили в деревне, лошадиные.
Но какое мне дело до зубов, если в общем Серёня — человек сносный?! Вон он снова идет ко мне, что-то несет за пазухой. В том, что ко мне он идет, я уверен на все сто. К кому ж еще? Никто, кроме меня, с Серёней не дружит, потому что он — сын старосты. Серёня, может, и ни при чем, что отец его у немцев работал, но это даже взрослые не все понимают, а про ребятню и говорить нечего. Старостенком ребята в глаза и за глаза его дразнят, редко когда в игру принимают, обидеть его каждый норовит.
А я с Серёней дружу. Может, потому, что зла у меня на него нету нисколечко, отец его ничего нам плохого не сделал, а, наоборот, когда деревенских девчат и парней угоняли в Германию, он, говорят, забраковал мою старшую сестру — молода, дескать. И отец мой погиб не по вине старосты, а немецким снарядом его под городом Витебском…
В четвертом классе, прошлой зимой, Серёня просился сесть со мной за одну парту, но учитель только усмехнулся: больно разнородные мы. И впрямь, его со мной на передний ряд посадить — он застить будет сидящим сзади, меня к нему на «Камчатку» отправь — я ничего не увижу.
Ну так это не помешало нашей дружбе. Наоборот даже, соскучившись за уроки по мне, Серёня после школы как привязанный за мной ходил. Я, понятно, отплачивал ему чем мог: заступался, если кто-нибудь из тех, кто послабее меня, обижал Серёню, задачки помогал ему решать, по русскому натаскивал.
…И вот Серёня уже поравнялся со мной, он скалит зубы, придерживая руками набитую картошкой пазуху.
— Идем! — зовет он меня.
Я знаю, куда он зовет. На луг к ребятам-гусятникам. У большинства ребят в деревне есть гуси, а у нас с Серёней нет. Сейчас, летом, когда нам бывает скучновато, мы ходим к гусятникам. Там весело, там шумно, там устраивают игры в войну и в салки, купаются. Бывает, что кто-нибудь из ребят находит патроны или даже снаряд, тогда сообща разжигают костер, а сами — по кустам, ждут взрыва…
Серёню принимают в игру, если он приходит с картошкой. И снова ребята разводят костер, пекут картошку, смачно уминают ее и нахваливают Серёню. И он ест, счастливый до невозможности: редки минуты, когда про него хорошее говорят.
— Идем! — повторяет Серёня и делает шаг по направлению к лугу.
Меня оставили дома сторожить сад — груши как раз поспели, — но велик и соблазн очутиться среди мальчишек. Да и надоело сторожить, бог с ними, с грушами, никто их не оборвет среди белого дня.
— Идем, — говорю я, делая вид, что соглашаюсь весьма неохотно.
Мы топаем по пыльной улице, дождей давно не было, пыли много, она приятно щекочет пальцы босых ног.
По небу тихо плавают ватные облака, похожие на сказочных чудищ, вкривь-вкось летают бабочки-капустницы, изредка вскрикивают петухи. В тени еще сносно, а на солнышке жарко, голову печет. Скорей бы на луг — да в речку. В теплую воду, под гусей подныривать.
Прошли деревню, теперь через выгон — и мы на лугу. Уже слышны вскрики подравшихся гусаков, уже пахнет луговою травой. Серёня рядом сопит, опасаясь, как бы под тяжестью картошки не выскользнула из штанов, рубаха. Пот по лицу у него течет, а вытереть не может — руки заняты.
Но уже скоро привал, уже недалеко осталось, вон уже речка видна.
2
Нас шестеро было, считая и Серёню, как раз по три картофелины на рот и одна лишняя. Допекались они в торфяных углях, с минуты на минуту можно было начинать их есть.
И тут явился Водяной!
У Водяного глаза круглые, рот широкий, ходит он вертляво, как бескостный. Он лучше всех в деревне плавает, лучше всех ныряет, в воде может быть часами и при этом не замерзает. Однажды он нырнул с моста и не вынырнул. Ребята растерялись, послали за взрослыми, чтоб помогли, кое-кто из смельчаков начал дно обшаривать, ища Водяного. Но минут через десять смотрим, а он по берегу идет и скалится. Оказывается, Водяной по дну проплыл метров пятьдесят и вынырнул под густым, нависшим над речкой кустом ивняка. Отсюда он и наблюдал, как мы, перепуганные, метались во спасение его.
Любимое занятие водяного — топить нас, ребятню. Мы боимся его и, как только он появляется на берегу, все — врассыпную, как мальки при виде проголодавшейся щуки. И горе тому, кто зазевается. Водяной сначала обрушивает на него вал брызг, норовя попасть в лицо, потом прижимает бедолагу к себе и опускается с ним под воду. Конечно, кто дольше Водяного там пробудет? Никто. Бедолага начинает захлебываться, биться в руках Водяного, не в силах, однако, вырваться.
Наиздевавшись, Водяной отпускает свою полуживую жертву.
Было Водяному лет, наверно, пятнадцать, гусей он стерег как зря, а потому их постоянно прихватывал в колхозной ржи объездчик и штрафовал мать Водяного. Мать плакала, а поделать с сыном ничего не могла — он по-прежнему пропадал не около гусей, а на конюшне, с лошадьми. После купания езда на лошадях была второю страстью Водяного.
И вот этот самый Водяной появился теперь у костра. У него в руке ременный кнут, он стегает им по траве, подсекая ее. Затем выкатывает кнутовищем из костра крайнюю картофелину.
— Готова? — спрашивает он у Серёни.
Серёня перепугался больше всех, потому что стегал Водяной по траве как раз у его ног.
— Д-должна, — дрожа, ответил Серёня.
— Тогда на кнут, сбегай моих гусей заверни, а я попробую.
Серёня послушно встал и неохотно поплелся в сторону крутояра, за которым начиналась рожь и где белело теперь гусиное стадо Водяного.
— Поживей, поживей! — прикрикнул вслед Серёне Водяной, а сам, обжигаясь, стал медленно чистить картофелину.
Серёня вернулся вскоре — ему тоже не терпелось попробовать картошки. Он тихо положил подле Водяного кнут и потянулся к костру.
— Не сметь! — крикнул вдруг Водяной и ногой отшвырнул руку Серёни.
Серёня испуганно отпрянул.
— Предатель нынче будет жрать картофельные шкурки! — объявил Водяной. Было видно, что он не в настроении и решил отыграться на смиренном Серёне; а может, просто позабавиться хотел — это иногда ему нравилось.
Я выкатил из костра картофелину и незаметно постарался передать ее Серёне.
— Не сметь — получишь! — догадался о моем намерении Водяной. Он отнял у меня картофелину и снова положил ее в костер.
Затем он набрал горсть обгоревших шкурок-очисток и протянул их Серёне.
— Держи.
Серёня не пошевельнулся, сжавшись, как пойманный зверек.
— Держи, говорю! — И Водяной схватился за кнут.
У Серёни заблестели глаза. Он медленно раскрыл свою ладонь, и Водяной положил в нее теплые шкурки.
— Теперь жри, — буркнул он.
Серёня не понимал, смеется над ним Водяной или приказывает серьезно. Нет, наверно, смеется, разве можно есть эти шкурки — грязные, обгоревшие, жесткие? Их даже собака есть не станет.
— Жри! — повысил голос Водяной. — Считаю до трех.
Глаза Водяного наливались яростью.
— Раз… — взмахнул он кнутом.
По лицу Серёни скатились две слезинки.
— Два… Два с четвертью… — сек траву Водяной на каждый счет. — Два с половиной…
Серёня заскулил.
Мы смотрели и не верили, что Водяной и впрямь решил довести до конца задуманное.
— Два и три четверти…
Водяной привстал над сидевшим Серёней, который при этом счете поднес руку со шкурками ко рту.
Водяной занес над Серёней кнут.
Серёня брезгливо откусил кусочек шкурки.
И тут я не выдержал. Я пошел против самого Водяного, грозы мальчишек, пошел, не думая о последствиях.
Я выбил шкурки из руки Серёни, и Водяной, не опуская кнута, оторопел: не хватало, чтобы какой-то карапуз мешал ему поиздеваться над старостенком! И через секунду он сверху поронул меня по спине.
Не помня себя, взвыв от боли, я схватил первое, что попалось в руки. Попалась горячая картофелина, и я с силой запустил ее в Водяного. Картофелина угодила ему в лицо, белой мякотью залепила правую щеку.
Теперь Водяной взвыл, а я, успев схватить еще одну картофелину, отбежал в сторону.
Остальные ребята тоже отшатнулись от костра. Один Серёня сидел, не зная, как ему поступить. Он боязливо озирался то на Водяного, то на меня.
Водяной долго вытирал лицо, затем нашел взглядом меня.
— Ну, поганка, — сквозь зубы процедил он, — ты мне поплатишься… Старостенка взялся защищать?
— Попробуй только, — храбрился я, чувствуя, что Водяной струхнул, испугался второй картофелины. Победила, значит, моя смелость его силу!
Однако к костру я приближаться не решился и позвал Серёню:
— Айда домой…
Ребята ушли к своим гусям, а Серёня молча поплелся за мной, пугливо оборачиваясь на Водяного. Я шагал гордо, стараясь не обращать внимания на ноющую боль в спине, я чувствовал себя героем. Теперь ведь вся деревня узнает, как я проучил Водяного!
И Серёня, может, благодарен будет. Может, не в отца уродился и когда-нибудь, глядишь, заступится и за меня.
БЛАГОДЕТЕЛЬНИЦА
После войны наша сиротская семья жила беднее бедного. В колхозе работала одна старшая сестра Даша, к тому же проку от ее трудодней было мало, почти ничего на них не выдавали. В новину подкинут пуд-полтора зерна — и живи как знаешь. У кого в семье были мужики, взрослые ребята или матери побойчее, те с горем пополам выкручивались: что продадут, что прикупят. Да и трудодней у них было побольше, потому что могли вытребовать наряд повыгодней.
Вот почему ломоть хлеба из ржаной муки и картошки или позеленевший сухарь, что приносила нам иногда соседка тетка Груня, были для нас сущим лакомством. Появлялась она обычно перед завтраком, основательно усаживалась на коник и начинала перебирать все деревенские новости. Дождавшись, когда три сестры и я усядемся за стол и начнем жадно хлебать из общей миски картофельную похлебку, тетка Груня не торопясь вытаскивала из подоткнутого фартука кусок хлеба, клала его перед старшей сестрой и говорила:
— Угощайтесь, сиротки. Принесла бы побольше, да у самих не густо.
Мы-то знали, что жила тетка Груня в достатке: как-никак, муж на тракторе работал. Но не в этом дело.
Даша обычно благодарила тетку Груню и лезла в стол за ножом, чтобы разрезать хлеб на четыре части. А тетка Груня, вдруг спохватившись, вскакивала с коника:
— Засиделась я у вас, а еще ведь не управилась.
И захлопывала за собой дверь.
…Это уже потом, спустя много лет, рассказала мне Даша, что тетка Груня, уходя от нас, обязательно прихватывала что-нибудь в сенях: пеньковую веревку, подаренные районо галоши, рушник, клещи, пару дощечек от какого-то ящичка — все что плохо лежало. Хлеб приносила в фартуке, краденное уносила под фартуком.
— И ты об этом знала?
— Знала.
— И молчала?
— Молчала.
— Почему?
— Совестно было говорить.
ТАТУИРОВКА
Наш колхозный сад летом пятьдесят первого года сторожил молодой мужик по прозвищу Маза. По весне он вернулся из заключения. Вернулся на скрипучем протезе — покалечил ногу якобы на лесозаготовках.
Жил Маза у многодетного двоюродного брата. Ни по хозяйству, ни в колхозе полноценно он теперь работать не мог, а потому был и для брата, и для колхоза сущей обузой.
Однако в середине июня Мазу все-таки пристроили к делу: сторожить сад, хотя в это время яблоки еще никому не нужны — они меньше голубиного яйца, кислющие. Мы, ребятишки, ели такие в более голодные годы, а сейчас только изредка пробовали. Вот недели через три!..
Но председатель колхоза, видимо, думал по-другому и назначил сторожа пораньше.
Службу свою Маза начал с постройки шалаша, благо было из чего строить: по краям сад обнесен плотной стеной ивняка, осинника, бузины, вяза.
Возле Мазы всегда вертелись мальчишки-подростки, помогавшие ему рубить ветки, таскать их на середину сада, вязать каркас просторного шалаша, а затем и крыть его — мелкими ветками, а сверху еще и соломой с колхозного двора.
Вертелся тут и я, несмотря на ругань старшей сестры Даши: «Дома ни черта его не заставишь делать, а Мазе готов, как лакей, служить». И то понятно: Маза и табачком угостит, и пообещает, когда созреют яблоки, разрешить полакомиться ими, и расскажет про таинственную тюремную жизнь. Нам только этого и надо! А дома — скукота.
По вечерам Маза разводил возле шалаша костер. Мы вместе с ним пекли картошку, обжигаясь, ели ее — самую вкусную на свете.
А еще был примечателен Маза тем, что почти все тело его было в татуировках. На груди — орел с растопыренными крыльями, хищно смотрящий в пропасть со скалы; на мускулистых руках — могила с надписью «Не забуду мать родную», красивая девушка-цыганка, змея, русалка; на одной лопатке — кошка, на другой — мышка; на кисти одной руки — имя Мазы «Коля», на другой — имя его возлюбленной «Лена».
С завистью разглядывая Мазу, мы поочередно спрашивали:
— А больно было?
— Ты сам выкалывал?
— И теперь уже никогда не смоется?
Маза с достоинством отвечал, свертывая «козью ножку»:
— Чуток бывает больно, но терпимо. Самому выкалывать не очень удобно, лучше когда кто-нибудь. Красивей получается. А что касается «смоется — не смоется», так это на память. — И, прикурив от горящей щепки «козью ножку», Маза вдруг предложил: — А хотите, пацаны, я вас научу, как это делается?
Мы — человек семь-восемь — от радости выпучили глаза:
— Хотим!
— Тогда приносите завтра по три иголки. Тушь у меня есть.
Назавтра явились с иголками. Маза показал, как их нужно связывать. У кого не получалось, он помогал.
— Ну вот, — тоном наставника сказал он, — теперь выбирайте, кто что будет выкалывать. Сперва — что попроще: имя, могилу, якорь.
Мне хотелось иметь на руке и то, и другое, и третье, но больше всего — орла на груди. Ладно, выколю пока имя. Между указательным и большим пальцами левой руки.
Окунаю дрожащей рукой кончики иголок в пузырек с тушью. Приступаю к делу. Кожа сопротивляется. Но вот почувствовал небольшую резкую боль — иголки вошли в кожу! Колю еще, еще.
Рядом со мной пыхтят-сопят другие ребята.
Минут через пятнадцать Маза командует:
— Стоп! Теперь сотрите тушь, посмотрите, что у кого получается.
Мы принялись стирать тушь с рук — кто рукавом рубахи, кто пучком травы.
Я вытер тушь, поплевал, еще вытер. Буква «В» до конца не вытерлась. Значит, тушь вошла под кожу, значит, я не трус, как некоторые, давлю иглы смело. За это и похвалил меня Маза, спросив:
— Не больно?
— Ни капельки.
Соврал, чтобы выглядеть молодцом: иногда было очень больно, особенно когда иглы попадали в уже проколотые дырочки.
— У кого не очень клёво получается, потом еще раз по этому месту пройдетесь.
К вечеру левая рука горела так, словно ее ошпарили кипятком. Вытатуированные буквы покраснели, припухли. Я, однако, держался стойко. Дома старался всячески руки прятать, чтобы случайно никто не обнаружил мое «художество». Но за ужином, когда потянулся за ложкой, Даша заметила красноту.
— Что это?
— Ничего, — дерзко ответил я и спрятал руку за спину.
— А ну показывай! — повысила голос Даша и встала с лавки.
Я не показывал.
— Кому говорю? — И сестра потянулась за веревкой.
Все, порки не миновать: татуировка в деревнях считается пристойной лишь для блатных да преступных людей, и за нее осуждали даже взрослых. А тут — школьник, всего двенадцать лет.
Сестра занесла надо мной веревку, и я успел перехватить ее все той же злополучной левой рукой. Даша — цап меня за руку.
— Ну-ка, что у тебя намалевано?
Я попытался вырвать руку, но получил за это успокоительный удар веревкой по спине.
— А, он имя выколол! Это Маза научил! Сколько раз говорила: не ходи к нему! Вот тебе за это, вот, вот! В тюрьму, как Маза, захотел? Вот, вот! Чтоб завтра все буквы вытравил! Стыд, позор! А что в школе скажут? Да тебя исключить мало! Блатняк мне нашелся! Вот тебе, вот! Не выведешь эту гадость — семь шкур спущу! Так и знай!
Я чудом выскочил из-за стола и выбежал во двор. Теперь, кроме руки, горела и спина.
Конечно, я ожидал, что за содеянное Даша меня по головке не погладит, но чтобы так отхлестать…
Спать я лег в чулане, от ужина отказался.
Уснуть долго не мог. Думал, как быть. Даша приказывает «вытравить», «вывести эту гадость», а того не знает, что она — на «вечную память». Но в покое, чувствую, все равно не оставит… А про школу я как-то и не подумал. Действительно, случись нашему директору Ивану Павловичу увидеть татуировку, он может круто дело повернуть.
Но что предпринять? Может, Маза все-таки знает какое-нибудь средство против «гадости»? Ну-ка, я завтра спрошу у него.
С этой мыслью и затих.
Назавтра я первым был у Мазы. Про наказание — ни слова, а только соврал, будто не нравятся мне буквы: кривые они у меня получились, потому прошу подсказать средство, как их вывести.
— Я лучше на пальцах выколю, — без нотки раскаяния сказал я.
— Кривые, говоришь? — не поверил Маза. — Скажи лучше — сдрейфил. А еще орла на груди хотел… Ладно, знаю я один метод. Нужно татуировку порезать безопасным лезвием, а потом на двое суток приложить к этому месту свежее мясо воробья…
Уже через полчаса я сидел в зарослях конопли за огородом и лезвием безопасной бритвы резал опухшие пальцы. Резать мешала кровь, и я ее то и дело вытирал шершавыми листьями конопли.
Поймать или подбить воробья было просто — их у нас под стрехою не один десяток. С четвертого выстрела из рогатки я уложил беспечно прыгавшую по двору птичку.
Сам ободрал воробья, отрезал кусочек мяса, привязал его белой тряпицей к руке.
И стал ждать.
Порезанное место зудило. Я ощутил жар в теле. Но понимал, что это состояние временное, скоро пройдет.
Даша, заметив повязку, спросила:
— Вытравил?
— Угу, — буркнул я.
— То-то же, — сказала она, видимо, довольная своим методом воспитания.
Через сутки боль не прошла, а мясо стало неприятно попахивать. «Как бы заражения не было», — с опаской подумал я. Но тут же успокоил себя: раз Маза говорит — двое суток, значит, ничего страшного, значит, это проверено.
Наступил вечер, вонь усиливалась, а жар не спадал. Еще полсуток терпеть!
Ночью мне снились кошмары. Я падал в пропасть, тонул в бурном половодье, мою левую руку терзал орел, похожий на того, что нарисован на груди у Мазы.
От этих кошмаров я и проснулся. Я весь дрожал. Повязка с руки слетела.
Уже рассвело. Я потихоньку пробрался к окну, чтобы посмотреть, исчезла ли наколка.
Краснота увеличилась, тушь под кожей ни капельки не рассосалась. «Обманул, выходит, Маза!» — мелькнула горькая мысль.
Я осторожно, чтобы никого не разбудить, достал с полицы пузырек с йодом и пробкой смазал красноту. Порезанное место защемило, я сжал зубы, чтобы не застонать.
От отчаяния и досады на глазах появились слезы. Даром я резал руку, даром мучился двое суток. Ну, брехун Маза!
Что же сделать ему в отместку? Ага! Вот что: я разоблачу Мазу. Скажу всем ребятам, что он обманщик, что он такой-сякой и вообще учит нас нехорошему делу. Давайте, скажу, не ходить к Мазе, пусть он один печет картошку, курит свой вонючий табак и выкалывает себе русалок.
Маленько успокоившись, я лег досыпать. Спал долго и, по словам Даши, крепко. Два или три раза разговаривал во сне, все жалел какого-то воробья.
ПАСТУХ
1
Осип Грачев, колхозный конюх, сидит на низкой завалинке своей хаты, опершись на неошкуренную ореховую палку и дымит толстенной самокруткой. Он собрался на конюшню и перед дорогой, по обыкновению, не спеша курит, жмурясь от дыма и восходящего солнца. Время от времени Осип заходится кашлем — на недавней войне в легкие был ранен, — но самокрутку не бросает, а, наоборот, старается погасить кашель глубокой затяжкой.
Я стою перед ним босиком, переминаясь с ноги на ногу. Осип, конечно, думал, что я покурить к нему пришел, и, когда додымил самокрутку до пальцев, протянул окурок мне:
— На, а то помрешь, кхе, кхе… Не вырастешь, раз смальства куришь.
Я взял окурок, но уходить не торопился. Я мялся, попеременно шевеля лопатками, и не знал, с чего начать.
И наконец промямлил:
— Ваших гусей кто стережет?
Осип часто заморгал:
— Никто. А что, опять на огород к вам зашли?
— Не-е… Можно, я буду их… стеречь?
Ну, вот и сообразил Осип, куда я клоню. Положил палку на завалинку, разогнулся.
— Ты — гусей?
— Я.
— Ды хоть счас их выгоняй, вот орут; проклятые, во дворе. Стереги, а то я с ними замучился, они, враги, так и норовят в кок-сагыз или в чей огород сбежать… Хотя постой-ка: а Дашка согласна?
Старшая сестра моя была против моей затеи. «Пастух мне нашелся, — ругала она меня. — У Грачевых гуси сумасшедшие, перебьет кто — вот и подзаработаешь…»
Однажды, когда я опять завел разговор о гусях, к нам зашла соседка, тетка Дуня. Узнала она, чего я хочу, да и советует Даше:
— Ды супостат с ним, пусть стерегет, глядишь, на штаны с рубахой к школе заработает.
Даша отступила, пробурчав скорее для вида:
— Пусть что хочет, то и делает.
Ура, радовался я. Значит, не буду целое лето полоть огород, заготовлять на зиму корм для козы. Это страшно противно, надоедливо, неинтересно — рвать в колхозной конопле траву и сушить ее. То ли дело — стеречь гусей! Я еще в прошлом году сколько раз вместо Витьки Серегина и Кольки Моряка стерег! Они на обед или куда еще уйдут, а я присматриваю за их стадами. Никогда друзей не подводил, по их возвращении все гуси всегда были на виду.
— Так согласна Дашка-то? — повторил вопрос Осип.
— Согласна.
— Смотри, это дело такое. Садись, угощу, так и быть, крепачком.
Осип оторвал мне прямоугольничек газеты, достал грязно-красный кисет из кармана фуфайки, сыпанул мне и себе мелко натолченного самосада.
— Счас погонишь или когда?
Вообще-то я собирался стеречь с завтрашнего дня, но, боясь, что Осип может передумать, выпалил:
— Счас, счас!
— Завтракал?
— Угу, — соврал я, но Осип, должно, мне не поверил.
— Марья! — крикнул он в открытые сени своей жене, дородной тетке, не очень разговорчивой, а потому, казалось мне, вечно злой. — Вынеси малому хлеба да выпускай гусей. Оглушили, проклятые.
Гуси действительно гоготали во все свои голодные глотки. Им пора уже быть на лугу, но как и я понял, Грачихе гнать их было некогда, а Осипу пора идти на конюшню.
Торопливо всходило молодое июньское солнце, щебетали на сухих ветках яблонь белогрудые ласточки.
Ржаво заскрипели отворяемые Грачихой ворота. Я стоял напротив в росном подорожнике, не ощущая холода, хотя ноги мои были краснее гусиных лапок. Я был неповторимо горд, вмиг стал намного взрослее: как-никак с сего дня я ответствен за чужое стадо! Не каждому такое доверят. Год назад, после четвертого класса, поди, и мне не доверили бы. А теперь Осип и не сомневался почти. Раз-раз — и договорились. Вот только про цену я не намекнул. Хотя везде один уговор: пять рублей за гусенка. Значит, пять на двадцать семь гусей — ого-о! — сто тридцать пять рублей! Вполне на штаны с рубахой хватит, еще, может, и останется.
Высыпалось из ворот стадо, серый гусак, увидев незнакомого человека, поднял свою длинношеюю голову, сердито загоготал, потом ринулся на меня, шипя, как горящая головешка в воде. Ущипнуть за штанину норовил, но я вовремя отбежал назад. Гусак не стал меня преследовать и повернул обратно, победно гогоча: хвастался перед гусынями.
— Злой, стервец! — ругнулся на него Осип и замахнулся на гусака палкой. — Ты лозиной его, лозиной, если чего, кхе, кхе…
Я спрятал вынесенный Грачихой кусок ржаного хлеба за пазуху — за деревней, решил, съем — и погнал стадо на луг. Голодные гуси жадно щипали придорожную траву, и я на них то и дело посвистывал, поторапливал: успеете, мол, лучшей наесться.
2
Это уж я знал: все зависит от гусака. Каков гусак, таково и стадо. Спокойный гусак — стадо можно стеречь, и беды не будет.
А у Грачевых гусак — самый неугомонный в деревне. То ли потому, что за ним сроду никто не присматривал, то ли уж нрава такого был. Вечно к Осипу соседи с жалобами ходили: опять его гуси рожь потоптали, опять на картошку зашли. Кто посмелее, тот не жаловался, а брал дрын и по стаду им, по стаду. Потому у Грачевых немало гусей волочили перебитые крылья, а к осени численность стада уменьшалась чуть не на треть.
Осип и свел бы гусей, да Марья противилась: все зимой с мясом будут, а мы? Осип, правда, не здорово и настаивал: гордился он, что его гусак самый сильный в нашем конце. Всех побивал, все гусаки его боялись — до полусмерти мог заколотить.
Так что, нанимаясь пастушком к Осипу Грачеву, я знал, что не райская жизнь мне предстоит. Но от Кольки Моряка и других ребят я слышал, что любое стада можно сделать золотым, если поступать правильно. Главное — с первого дня не давать гусаку спуску, не баловать за малейшую провинность.
Чепуха, справлюсь! Я, если захочу, никуда от стада не заверчусь. Даже играть с ребятами не пойду, даже купаться. И никто у меня ни одного гусенка не только не убьет, но и не покалечит. Потому что в мою пользу всех их сохранить — больше заработаю…
Пять рублей на двадцать семь гусей — ого-о!..
Вот и речка. За речкой — луг. С луга уже сошел туман, но гусей там еще мало, я одним из первых пригнал своих.
Гусак увидел воду, поднял шею, загоготал от радости. Гусыни и гусята вторят ему кто как может, с шумом-гамом все стадо вплывает в речку. Тут только и замолкают — пьют.
Я стою на берегу, штаны засучиваю. Речка неглубокая, во многих местах будет по колено — не выше.
Пейте вволю, гуси мои! Не буду вас торопить, умывайтесь, чистите свои перышки, у кого они есть. А есть они только у старых, молодые оперяются еще. Еще зелень не сошла.
Пейте, милые! Сейчас на луг пойдем, там еще пощиплете, а потом опять в речку сгоню.
Эй, гусак, почему не туда посматриваешь? Наверное, не на луг норовишь повести стадо, а туда, где травка пожирнее да полакомее — на огороды, на колхозное поле. Не выйдет, дорогой, с нынешнего дня у тебя есть хозяин, теперь хочешь не хочешь, с вольницей покончено. А будешь безобразничать — получишь лозины, а когда совью кнут — то и кнута. Так-то, гусачок, не посматривай по сторонам, не посматривай, кончилась для тебя веселая жизнь.
Вошел я в речку по щиколотку, вода за ночь остыла, холод от ног по всему телу прошел. Стеганул я лозиной по воде — недовольный гусак к другому берегу повернул, за ним — все стадо. Я — следом. Брр! Холоднющая вода! На середине речки, на самом глубоком месте, замочил-таки штанины. Ладно, высохнут. Вон уже солнышко пригревает, скоро палить начнет, еще и рубаху снимешь.
Вышел я на тот берег, отсучил штанины, ноги в сухом песке грею. Вспомнил о хлебе, полез за пазуху, отщипнул капельку — вкусно! Хоть и подмешивает Грачиха в тесто тертую картошку, но у нее, пожалуй, вкусней всех хлеб получается. Еще капельку отщипнул, еще… Стараюсь жевать медленно, чтоб на дольше хлеба хватило.
Хорошо ногам, я переступаю с места на место, ищу тепло. А руку за пазухой держу, не забываю отщипывать.
Стой, а где гуси?
Глянул налево — нет, впереди — нет. Направо, вдоль берега, побежал. И не ошибся. Метрах в пятидесяти настиг стадо. Оно во главе с гусаком, у которого был воровской взгляд, тихонько переправлялось обратно. Не нравится моим гусям луговая трава, лучшей на огородах пробовали. Но нет, голубчики, не по-вашему будет отныне!
Штаны — раз с себя и быстренько через речку. Гуси — от меня. Догнал их, гусак шипит, не хочет поворачивать. Я лозину около штанов оставил, пришлось ком глины схватить на всякий случай, если гусак задумает меня ущипнуть.
— Теж, назад, ну-ка, а ну! — кричу на гусей, пугая их взмахами рук.
Выгнал гусей на луг, надел штаны. Подумал, что и впрямь сумасшедшие гуси у Осипа: не успел оглянуться, а их и след простыл. Глаз да глаз нужен за ними, иначе быть худу.
С этими мыслями я погнал стадо подальше от речки, на середину луга, где гуси будут на виду и откуда удрать им намного сложнее.
3
Ниже деревенских огородов, напротив луга — кок-сагызное поле. Листья у кок-сагыза сильно похожи на молочай. Наверное, и по вкусу еще похожи, потому что любят его гуси не меньше молочая. Это для них, должно, вроде лакомства.
Чтобы кок-сагыз не потравили, за ним присматривает хромой объездчик Вася Артюхов. Он — жестокий человек, жену свою бьет, детей ремнем порет, а к гусям на поле тем более беспощаден. Под Васей Артюховым молодая горячая лошадь, и если наскочит объездчик на гусиное стадо — несдобровать тому, потопчет его Вася-Артюхов, кнутом со свинцовым наконечником поискалечит. После хозяин стада клянет его: «Уж лучше б оштрафовал, гад, чем бить», а он в ответ: «Моли бога, что еще половина стада цела, в следующий раз промашки не дам. Штрафом вас не воспитаешь».
Пуще всего и всех боялись ребята Васю Артюхова. А чтоб гусей ублажить, когда-никогда ходили на кок-сагызное поле рвать молочай — там его хватало. Нарвут, разбросают кружочком, гуси набрасываются на молочай, целиком листья проглатывают, а потом, насытившись, час-другой сидят на месте — головы под крыльями, — спят. В это время на обед можно без опаски сходить или искупаться.
Хоть и зол я был на гусака, лозиной его уже не раз нынче стегал за то, что и присесть мне не давал, все норовил стадо увести, а, думаю, ладно, может, отведав молочая, гусак перевоспитываться начнет, привыкать к лугу.
Молочай прямо у поля густо рос. За полем ухаживали плохо, и простор сорняку был полный, забил он кок-сагыз.
Я рвал молочай и складывал в кучки, рвал и складывал — торопился, как бы гусак не отчебучил чего, не увел стадо. Потом маленькие кучки снес в одну. Получилась большущая куча молочая. За раз в руках не унесешь. Снял тогда рубаху — в рубаху молочай, в рубаху, ничего что вымарается его молоком, — не такая уж она и новая.
Битком набил рубаху, еле поднял. Во накормлю-то гусей — до вечера не проголодаются!
Спустился к берегу — и ужаснулся. Мои гуси как раз на кок-сагыз переправлялись. Гусак с хитринкой щурил красный глаз: мол, и мы знаем, где вкуснятина растет.
Шуранул я стадо назад, у самого сердце колотится: могли они и в другом месте переправиться и не на меня, а на Васю Артюхова напороться…
— Теж! — кричу на гусей. — Теж, ненажоры! Сейчас накормлю, сейчас…
Гнал гусей подальше от опасного поля, они почувствовали, что несу я молочай, поворачивали ко мне головы: не брошу ли им листик-другой. Да я все вам скоро отдам, все, топайте только быстрее.
Ну вот здесь, в ложку маленьком, и остановимся…
Вытряхнул я молочай из рубахи, стал его вокруг себя разбрасывать. Гуси тотчас накинулись на молочай, проглатывали прямо с корнями, тихо переговаривались. Даже гусак головы не поднимал — ел, ел, давился.
А когда маленько зобы набили, тогда корешки откусывать стали, а гусак время от времени начал вскрикивать. Видимо, хвастался: мол, это его заслуга, что такой вкусный обед у них получился. Хвастайся, меня от этого не убудет, только усмирись немножко, не води стадо куда зря, я, если станешь хорошим, каждый день могу по рубахе молочая приносить.
Лежу в сторонке, облокотись на руку, наблюдаю, как гуси молочай умолачивают. Хорошо на душе: можно теперь и отдохнуть с гусями заодно. Вон гусята уже наелись, усаживаются, глаза закрывают — дремать хотят. Три старые гусыни и гусак еще доедают остатки — у них, конечно, зобы повместительней. Но тоже шеи уже вздулись, едят уже просто так — оставлять, должно, молочай жалко.
Усаживаются гуси в кружок, друг к дружке, засыпают.
Я на спину повернулся, солнце как раз за тучку зашло, легко глазам, не больно. Сомкнул веки — тишина. Только шмели да мухи позуживали в воздухе.
Руки под голову — хорошо…
Уже и шмелей с мухами не слышно…
4
И явился скоро в мой сон Осип Грачев. Он сам принес мне деньги — толстую пачку пятерок, ровно двадцать семь штук, и сказал:
— Вот, получай за работу, как договаривались. Молодец, всех до одного гусей уберег. На следующее лето снова тебе их стеречь отдам…
Я мигом вбегаю с деньгами в хату и тяну Дашу в магазин. Она отнекивается, говорит, что надо козу подоить, а я умоляю ее со слезами на глазах:
— Завтра в школу, а у меня, сама знаешь, нет штанов с рубахой…
Тогда Даша соглашается, и мы с ней идем в сельмаг. В сельмаге продавцом почему-то оказался Вася Артюхов. Но на этот раз он не был похож на себя: улыбался, хлопал меня по плечу и все показывал, какие есть в продаже штаны и какие рубахи. Есть еще и ремни, говорил он, если денег хватит, можно купить и ремень, — такие штаны без ремня носить не годится. Даша пересчитывала деньги — на ремень оставалось. С бляхой ремень мне купили, точь-в-точь как у председателева сына.
Штаны малость длинноваты были, но это не беда, успокаивал Вася Артюхов. Даше ничего не стоит взять иголку и вечером подшить их. А утром ты будешь шагать в школу не хуже других — в новых штанах и в новой рубахе…
И улыбался без конца Вася Артюхов, улыбался.
Таким улыбчивым и вежливым я его еще никогда не видел.
И я светился от радости. И Даша была счастлива, она все норовила расплатиться с Артюховым, а он не торопился брать деньги, говоря, что, дескать, успеем еще, вон мы еще рубаху не примерили…
5
В то время когда я сладко досыпал, когда мне в магазине выбирали обнову, я не знал еще, что гуси мои уже насиделись и ушли на кок-сагыз, что прихватил их там объездчик Вася Артюхов и делал с ними то, что он обычно делал в таких случаях.
РЫБАЛКА ПОД РИТМЫ ДИСКО
1
Рыбу в нашей небольшой речушке Снове ловили всякими дозволенными и недозволенными способами.
Самой добычливой считалась ловля бреднем. Скорее, это была не ловля, а вычерпывание рыбных запасов. Иные добытчики умудрялись при этом перекрывать речку сетью или несколькими сачками, чтобы шарахающиеся от бредня голавли, щуки, карпы, красноперки, налимы и разная мелочь не могли избежать рыбацкого ведра.
Но и рыба была не дура. Немало ее все-таки пряталось от бредней и сетей в норах, под корягами.
Любили мы, ребятня, наблюдать, как глушат рыбу. Тогда, в детстве, мне казалось, что глушение — самый смелый способ ловли рыбы. Повзрослев, понял, что более варварского способа нет, ибо при этом гибнут и полуметровая щука, и ее сеголетки, и совсем уж безвинная лягушка.
Безобидней была ловля сачками. Я и сам в мальчишестве не раз и не два вместе с троюродным братом Шуриком налавливал сачком по полведра разномастной рыбы. Я обычно держал сачок, приткнув один конец дуги к крутому берегу, а Шурик, как более сильный, отойдя метров на пять-шесть, болтом или храпом (шестом со специальным наконечником, издающим при ударе в воду хрюкающий звук) гнал рыбу в сачок.
На перекатах погожим летним вечером рыба шла в сачок сама.
А еще одно время были в ходу кубаря, сплетенные из лозы. Ставили их обычно в тайном месте, в густом кустарнике, искусно пряча привязь. Проверяли улов хозяева кубарей через пять-шесть дней, но мы, всезнающие и всевидящие ребятишки, незаметно делали это почти каждый день.
Пытались в наших краях травить рыбу. Мякиш хлеба перемешивали с борной кислотой и потом с берега бросали в речку маленькие хлебные шарики. Вскоре начинала всплывать плотва и густера, за которой все-таки нужно было лезть в воду. Улов при этом был невелик, причем травилась в основном сорная рыба, а посему этим способом пользовались разве что самые ленивые рыболовы.
В особом почете была у нас ловля руками. Берега Сновы изобиловали норами, в которых прятались голавли, красноперки и раки, а в корягах у старых ракит водились скользкие налимы. Поймать и удержать такого в руках считалось высшим искусством и ловкостью.
Норы обследовали в основном взрослые парни. Если место было глубокое, то они набирали в легкие побольше воздуха и тихо опускались под воду. Проходила минута-вторая, а ныряльщик не показывался. Уже зрела тревога: не утонул ли? Но вот ко всеобщему удивлению наблюдавших за ловлей (а любителей поглазеть всегда хватало), к зависти мальчишек, ныряльщик взлетал над водой, победно держа в руках красноперого красавца-голавля.
Были у нас в деревне такие хитроумные мастера, которые обшаривали норы после того, как по речке протянут бредень. Вся ушлая рыба, как уже отмечалось, при этом спасалась в норах и под корягами. Вот тут и бери ее — в прямом смысле — голыми руками. И брали. Не на одну сковородку налавливали.
Я тоже, помню, пробовал промышлять подобным образом. Не могу похвастаться особыми успехами, но кое-какая мелочь попадалась. К тому же лазать в глубокие норы я опасался — пуще всего боялся, чтобы не схватил меня за руку рак.
Но самый доступный, самый трепетный, самый безобидный способ ловли — удочка. Это тебе не сачок и тем более не сеть или бредень, которые нужно плести долгими зимними вечерами: не опасная взрывчатка, не мудрено устроенный кубарь, не отрава, наконец, на которую нужно переводить вкусный, с тертым картофелем, хлеб. Удочку может смастерить даже малец. А что тут хитрого? Вырезал ореховое удилище, привязал к нему черную нитку потолще, на другой ее конец самодельный, из проволоки, заточенный на кирпиче крючок — и готово.
Вместо свинцового грузика мы обычно привязывали мелкую продолговатую гальку. Поплавком же служил кусок прошлогоднего стебля репейника. Грубое, скажете, приспособление? Ничего. И на такую удочку, поверьте, я налавливал, бывало, метровый кукан пескарей.
Конечно, у истинных рыболовов снасть была разработана по всем законам рыбацкой науки. У Пети Галякина — самого именитого в Хорошаевке рыбака-удочника, лесками, например, тоже служили суровые нитки. Но зато их концы были тонкие, малозаметные в воде. На каждой из десяти его удочек — крючок с зазубринкой и каждый своего размера, для своей рыбы. И насадкой служил не только дождевой червь. Петя Галякин пользовался вареной картошкой, и кузнечиками, и пареным горохом, и живцами, и бог весть еще чем. Рыбачил он обычно на одном месте, где никто другой ничего никогда не улавливал. Петя же даже в самое неблагоприятное для клева время ловил и щук, и карпов, и голавлей, и редких для наших мест карасей.
Шли годы.
Старые сети, бредни гнили, а новых молодые мужики плести не научились. Или не хотели.
Строго стало со всякого рода взрывчатыми материалами.
Про кубаря нынешние деревенские мальчишки и слыхом не слыхивали.
Оставались на заросшей ныне ивняком Снове только удочки (городские, не очень дешевые) да — редко у кого — сачки. Правда, и рыбы поубавилось. Заилилась речка не без помощи горе-радетелей распашки заливных лугов, и почти полностью пропала рыба, любящая песчаное дно и чистую воду.
Ну, да и не совсем пропала. Тем более, что луга ныне — по крайней мере в нашем районе — не распахивают, и на стрежне реки уже просматривается прежней белизны песок.
2
Вроде бы до тонкостей знал я, чем брали и берут рыбу в нашей невесть какой ширины — десять-пятнадцать метров всего — Снове. А нынешним летом приехал в отпуск и ахнул. Оказывается, не успеваю я следить за научно-техническими открытиями. В том числе и в таком щекотливом деле, как рыбная ловля на мелких реках. Просветил меня сосед Сашка Волохов, плотный двадцативосьмилетний мужик, про которого его пятилетний Роман сказал: «Папка, обнять тебя у меня руков не хватает». Работает Сашка на станции Возы электриком, там же имеет квартиру. В Хорошаевку приезжает на выходные — тут живет мать, тут богатый сад, тут какая-никакая речка.
В субботу Сашка мимоходом обронил:
— У нас теперь рыбу с помощью электричества ловят.
Я не придал значения этим словам, полагая, что он шутит. А в воскресенье Сашка забежал ко мне и с порога предложил:
— Хотите посмотреть?
— Что?
— Новый способ. Электричеством.
Я сначала не понял, про какой способ Сашка ведет речь, но, заметив на его плече моток белой изолированной проволоки, припомнил вчерашний разговор.
— Ужели правда?
— Пойдемте — убедитесь.
Будучи по натуре любопытным, я бросил все дела и без промедления отправился следом за Сашкой. Вел он меня к Ваське Хомяку, чья хата стояла в нескольких десятках метров от Сновы — на крутом ее берегу.
Подошли к хате. Хозяина дома не было. Руководил тут его средний сын Ленька, рабочий курского кожзавода, приехавший к отцу в отпуск. Рядом с ним хлопотали еще два — уж не узнал, чьи — взрослых парня. А хлопоты их состояли в том, чтобы подсоединить другой моток проволоки (по двести пятьдесят метров в каждом, как я позже узнал) к фазе электропроводки. Они приставили к хате лестницу, и Ленька орудовал плоскогубцами.
— Все. — Закончив дело, он спрыгнул с лестницы. Увидел меня, кивнул головой: — Здравствуйте. Пришли поучиться?
— Посмотреть.
— Ну-ну, — снисходительно сказал Ленька. — Может, и вам понравится.
Два других помощника тем временем тянули провод к крутосклону, к реке. По ниточке провода пошли и мы — Сашка Волохов, Ленька, я. Сзади пробирались Роман с кассетным магнитофоном «Весна» в руках и Ленькин семилетний сын.
Сашка прихватил еще небольшой сачок, а Ленька — пластмассовую голубую трубу диаметром восемь — десять сантиметров и длиной два — два с половиной метра. С одного конца трубы свисал изолированный же провод, на другом был пристроен скрученный кольцом электрод. По форме это устройство напоминало миноискатель.
Пока мы спускались к речке, Сашка Волохов посвящал меня в технологию ловли:
— Когда мы войдем в реку, по команде провод от сети присоединяется вот к этому проводу «миноискателя»; затем «миноискатель» погружается в воду; вода, вы знаете, отличный проводник, получается заземление, и напряжение достигает двести двадцать вольт; при этом поражается все живое в радиусе метра-полутора…
— Насмерть?
— Лягушки вроде бы насмерть, а рыба, говорят, отходит.
— Но и рыбака может поразить? — высказал я опасение.
— Может, — равнодушно согласился Сашка, — если недотепа-рыбак возьмется за подсоединенный электрод над водой.
— А в воде?
— В воде может просто тряхнуть — на себе испытал. Ведь ток идет вертикально, в землю.
В электротехнике я разбираюсь слабо, поэтому Сашка легко меня убедил.
Спустились. Сашка в чем был — в старых туфлях и в старых штанах — спрыгнул в речку и попросил подать «миноискатель». Воды было чуть выше колена, однако развернуться с длинным «миноискателем» тут не так просто: ветки ивняка нависли над самой речкой; сквозь них с трудом пробивался солнечный свет, а вода темная, неприветливая и, как мне казалось, ужасно холодная.
Но вот Сашка приспособился. Ленька тем временем держал в руках прикрученные к сухим палочкам концы проводов — от фазы и от «миноискателя». Сашка подвел кольцо «миноискателя» под куст и скомандовал:
— Контакт!
Ленька соединил крючочками загнутые концы проводов. Сверкнула еле заметная искорка.
Я перевел взгляд на куст. Под ним что-то вертыхнулось. Сашка мгновенно вытащил из воды кольцо и ловко метнулся туда. Через секунду он держал черноспинного голавля. Не глядя на ребятишек, он бросил в; их сторону трепыхавшуюся рыбину.
Ленькин сын схватил двумя руками голавля и сунул его в цинковое ведро.
— Ура! — закричал он.
— Вот это да! — закричал следом Роман и нажал на клавишу магнитофона. На берегу тихой речки, пугая лягушек, стрекоз и птиц, раздалась громкая современная музыка. Эту музыку в исполнении какого-то популярного зарубежного ансамбля я слышал однажды во Дворце культуры на дискотеке. Музыка молодая, задорная, отчаянная, ноги помимо твоего желания скачут под ее ритмы. И странно было ее услышать здесь, в курской глубинке, в дальнем далеке от всевозможных дворцов и дискотек.
— Контакт!
На берег летит красноперка.
— Стоп! — Ленька рассоединил крючочки. — Ушла…
— Не уйдет, — твердо сказал один из помощников, следовавший за Сашкой с сачком (второй помощник тянул провод). Он приподнял сачок. В нем изворачивался карп. — Вот он, голубчик!
Роман от радости и восторга включил магнитофон на полную громкость.
— Контакт!
— Погоди, — сказал Ленька, — палочки намокли — маленько дергает. Сейчас заменю…
Ловля шла, к моему удивлению, довольно успешно. Ради голавля или красноперки удочник иногда просидит час-другой, а тут ведро наполнялось буквально на глазах. Была и мелочь: пескари, ерши, щурята, даже рака угораздило попасть под действие электричества.
В одну из пауз Сашка заметил, как я снова развел от удивления руками:
— Надо ж додуматься…
Он сказал:
— А еще можно с помощью аккумулятора — тогда провод не нужен. У нас на заводе один чудак за триста рублей приобрел. Так что техника не стоит на месте… Контакт!
Рыбалка продолжалась.
И ритмы в стиле диско еще больше бодрили рыболовов.
3
В конце рыбалки Сашка как бы между прочим сообщил мне, что нынче летом при ловле «миноискателем» убило электричеством двух парней из соседней деревни. Молодые были, только что вернулись из армии.
Сашка говорил при полной тишине — Роман менял кассету.
ДЕЛИКАТЕС СОРОК СЕДЬМОГО ГОДА
Когда летом сорок седьмого года многим в нашей округе до тошноты надоели, щи из лебеды, а от оладьев из конского щавеля взрослые и дети стали страдать разного рода болезнями, кто-то вдруг обнаружил в местной речушке целый клад—съедобных двустворчатых ракушек. Их вылавливали целыми мешками, а затем варили или жарили. «Вкуснота невероятная», — говорили отведавшие столь необыкновенного кушанья.
Наша семья первое время есть ракушки стеснялась: их раньше только свиньям давали. Но голод не тетка. Однажды вечером Даша, крадучись, принесла целое ведро ракушек. Мы закрыли хату на все имевшиеся задвижки и щеколды, высыпали на кирпичный пол в сенях содержимое ведра, зажгли лампу-коптилку и принялись всей семьей вскрывать ракушки. Поначалу эта работа ни у кого не ладилась. Нож невозможно было засунуть между створок, а если и засунешь, они не хотели раскрываться. Но затем кто-то обнаружил место, на которое нужно было нажать ножом, и дело пошло на лад.
Ракушек принесли много, а мяса получилось мало — всего чуть побольше половины алюминиевого котелка, оставшегося в хозяйстве с военных лет. Этот котелок старшая сестра и поставила утром в топившуюся печь.
Пока мясо варилось, по хате шел острый, необычайно аппетитный запах. Уже до боли надоело глотать слюнки, а в пустом животе что-то урчало, он требовал хоть какой-никакой еды.
И вот котелок водружен на стол. Три сестры и я уселись на коник и лавку. Первой зачерпнула деревянной ложкой Даша. Мясо было горячее, она подула на него, затем с опаской положила, в рот.
Мы ждали.
— Вкусно!..
И началось! Мешая друг другу, мы доставали мясо и, не остужая, не пережевывая, отправляли его в пустые желудки. И впрямь, ракушки были вкусными. Даже сладкими. Вот дурачье мы, что стеснялись их есть раньше! Теперь-то уж выживем, любую голодовку одолеем!
Через пять минут котелок был пуст.
Старшая сестра сказала:
— Надо и к обеду наловить.
Ракушки мы попеременно жарили и варили. Готовили их впрок, благо добывать их не составляло особого труда. Лебеда со щавелем отошли на второй план.
Лет через тридцать, во время отпуска в родных краях, захотелось мне вдруг отведать того давнего лакомства. Я отчетливо помнил его вкус и запах.
После полуденного купания в Снове я прихватил домой с десяток ракушек. Жена уговаривала оставить эту глупую затею, а когда не удалось сломить мое упрямство, сказала:
— Хорошо, жарь, только я из дома в это время уйду. Я ракушек не ела и есть не буду. Да и не сорок седьмой год сейчас.
Дочки таинственно переглядывались: что это затевает их родитель? И не торопились принимать мамину сторону.
Жарил я на электроплите. Поставил на нее небольшую сковородку и, когда растаял свиной жир, вывалил в нее ракушечье мясо и накрыл крышкой. Оно зашипело, скользкое, расплылось по всей сковородке. И через считанные минуты я вновь ощутил запах тридцатилетней давности. И, как тогда, проглотил слюнки.
Девочки сидели рядом.
Я приподнял крышку.
Мясо подрумянилось. Можно уже его есть. Только прожарилось ли в середине? Вдруг не прожарилось и, не дай бог, отравимся! Нет, пусть еще минут пять постоит. Ничего, что посуше будет. Зато безопаснее.
Прошло минут пять, и я выключил электроплитку. Снял крышку. Но что я увидел?! На сковородке лежали невзрачные, скрюченные, сморщенные кусочки ракушечьего мяса.
Я взял вилку и нанизал самый крупный кусочек. Остудил его, стал жевать. И снова разочарование. Вместо того — сладкого, душистого мяса — я ел что-то резиновое, безвкусное, твердое.
Дочери съели по кусочку и скривились.
— И этим, говоришь, ты в детстве объедался? — спросили в один голос.
Я опечаленно ответил:
— Нет, не этим. Так, как тогда, мне приготовить не удалось. Тогда жарили на простой воде…
Художник В. Аверкиев