От заказов у Стефана теперь не было отбоя. Вдовы, солдатки приходили к нему домой, встречали на улице, просили о самом разном: поставить к хате подпорку, отремонтировать тачку, заменить у напола обручи, подлатать крышу, спилить засохшую яблоню… Он даже поросят научился слегчать.

Но чаще всего он подправлял погреба. Подгнили они за войну у многих, осыпались. Погреб же в крестьянском хозяйстве — не последнее дело. И картошка там хранилась, и бураки, и соленые огурцы да капуста, и моченые яблоки — зимняя еда.

Рассчитывались с ним по совести — кто чем мог: ведром картошки, пятком яиц, бидоном молока.

За мелкую работу и с бедных семей Стефан платы не брал.

Живя таким образом у Ульяны, он с удовлетворением сознавал, что не ест дармовой хлеб, не сидит на чужой шее. Наоборот, с его приходом в семье председательши ощутился какой-то достаток, обозначился порядок в хозяйстве. А ведь прошло всего три недели, как он вернулся.

Понял Стефан: жить можно, если не лениться.

Правда, иногда бывает стыдновато перед теми же деревенскими бабами. Помогает он им чем может, а в глаза посмотреть не осмелится. Кажется, что в тех глазах, в невеселых взглядах — и осуждение, и зависть. Как же так: их мужья воюют, некоторые вообще сложили голову, а здоровый мужик Стефан Бездетный преспокойненько живет себе у вдовой женщины, вдали от войны и смертей. Что, безглазых не берут туда? А где он глаз потерял? В заключении. Может, специально туда попал, специально сделал себе порчу.

Было это не так, по своей дурости угодил Стефан в тюрьму, по случайности глаз потерял, да только кое-кто, поди, иначе думает. Но не пойдешь ведь перед каждым оправдываться, каждому доказывать, что не трус ты никакой, что сам не раз просился на фронт. И ему, может, сейчас, в тылу, среди женщин и стариков, в сто раз тяжелее, чем если б был он на фронте. Вот и ищет успокоения в работе.

Одно смущает Стефана: эти самые женщины, старики да и многие подростки в колхозе с утра до ночи пропадают, но за свои трудодни ничего не получают. А он, Стефан, редко приходит домой с пустыми руками.

Можно жить, если б душа не болела…

Сидел Стефан на завалинке в минуту вечернего отдыха, думал.

Сновали у хаты ласточки, свистел возле скворечника в саду скворец. Пахло распускавшейся листвой. Хорошо в природе, просыпается все вокруг, радуется долгожданному теплу.

Только человек, это разумное существо, вечно чем-то недоволен.

Вышла на крыльцо Ульяна — цедить козье молоко.

Стефан посмотрел в ее сторону.

— Уль, — обратился он к ней, — что про меня в деревне говорят?

Ульяна перелила молоко из кастрюльки в махотку и накрыла ее марлей. Подошла к Стефану, села рядом.

— А что, Стёж, про тебя говорить? Благодарят за помощь, услуги. Удивляются, что не пьешь — как переродился.

— И все?

— Все.

— А не попрекают, что я в колхозе не работаю?

Ульяна опустила взгляд. Вздохнула.

— Был однажды такой разговор, на бригаде. Нюська Рюмшина его затеяла. Да на нее бабы так зашикали, что она враз замолкла. Мол, Стефана о чем ни попросишь, никогда не откажет, вся мужицкая работа в Ивановке на его плечи легла. А я, Стёж, хочешь обижайся, хочешь нет, согласна с Нюськой. Живешь в колхозе, а как единоличник. Да и у кого живешь? У председательши. Выходит, с моего благословения… И стыдно мне, Стёж, по совести сказать, перед бабами, хоть они и за тебя.

— Я, Уль, почему и затеял этот разговор. Мне и самому стыдно. Так что с завтрева считай меня колхозником. — Усмехнулся. — Готовь должность.

— Спасибо, Стёж, что не осерчал на мои слова. А должность тебе такая: за старшего, куда пошлют. Завтра надо подковать лошадь, Волну, — расковалась. Сможешь? Потом проверить бороны — все ли исправны. И — чтоб не забыла — вставишь быку в ноздри кольцо — колоться, вражина, начал. Коровник надо подправить — обещают вернуть нам часть эвакуированного скота…

Ульяна говорила, загибая на руках пальцы, Стефан слушал. И было у них на душе сейчас легко и радостно, как, может, у щебетавших ласточек или у веселого скворца.