– Качество фотографий неправдоподобно высокое, – сказал я, – и при этом никаких звезд.
– «Угол съемки и тени не соответствуют друг другу, напрашивается мысль об искусственном освещении», – процитировала она меня, и в ее глазах блеснули искры.
В колледже Алекс встречалась с одним занудой, который специализировался в астрофизике, – теперь он самый молодой профессор чего-то там в Массачусетском технологическом институте; после нескольких месяцев растущей близости с ним она сочла своим долгом нас познакомить. Мы ужинали втроем в камбоджийском ресторане недалеко от кампуса, и я, открывая банку за банкой пива «Ангкор», настойчиво утверждал, что высадка астронавтов на Луне была инсценирована. Я так на это напирал, что он поверил, будто я говорю по крайней мере полусерьезно, и начал беситься. Уже долго никому не было смешно, Алекс несколько раз пыталась переменить тему, а я все не унимался, с жаром приводил все новые аргументы, якобы свидетельствующие, что фотоснимки и сообщения астронавтов – сплошной обман (я познакомился с доводами скептиков, когда писал работу по психологии о конспирологических теориях). Астрофизику я стал крайне антипатичен, он явно не понимал, как Алекс может считать такого человека своим лучшим другом; она пришла в ярость и долго не отвечала на мои звонки.
Сейчас мы сидели бок о бок на садовых качелях посреди обширного запущенного заднего двора в Нью-Полце, и, увидев на дневном небе почти полную луну, я опять начал перечислять причины, по которым «верю», что высадка – фальсификация. За прошедшие годы это стало у нас одним из ритуалов, подтверждающих верховенство наших отношений над всеми прочими способами образования пар; наполовину это шутка, понятная только нам двоим, наполовину – катехизис. Я обнял ее одной рукой за плечи; рак у ее матери распространился на позвоночник.
– На некоторых снимках есть более светлые участки или отблески, и это показывает, что использовали большой прожектор.
– Этот прожектор виден, когда из спускаемого аппарата выходит Олдрин.
– Но зачем им могла понадобиться такая инсценировка? – со смехом спросила истощенная мать Алекс. Уже был вечер, мы сидели на веранде, затянутой сеткой, отчим Алекс готовил на кухне легкоусвояемую еду, богатую биофлавоноидами, а мы втроем тем временем курили марихуану, которую я привез по просьбе больной: врач в неофициальном порядке рекомендовал ее как лечебное средство. В счет своего еще не полученного аванса я купил в специализированном магазине на Сент-Маркс-плейс ингалятор – «всем бонгам бонг», так охарактеризовал его Джон; он устраняет канцерогенные составляющие, вредные для ее горла. Сидя в плетеных креслах, мы передавали друг другу небольшой стеклянный сосуд, наполненный паром. На голове у нее была косынка золотого цвета; пар слегка отдавал мятой, а в остальном был безвкусным.
– Вы шутите, Эмма? Как зачем? – спросил я с притворным недоумением и притворным жаром. – А холодная война? А соперничество в космосе? А слова Кеннеди про последний рубеж?
– Последний рубеж – это из фильмов про Звездный путь, – поправила меня Алекс.
– Не важно, – сказал я. – Высадки на Луну внезапно прекратились в 1972 году. В том же году советские научились отслеживать удаленные от Земли космические аппараты. А значит, могли установить тот факт, что у нас там нет космического аппарата.
– Примерно тогда же мы начали выводить войска из Вьетнама, – вступил в разговор отчим Алекс, принесший поднос с ломтиками овощей и пюре из турецкого гороха. – Телерепортажи о высадках на Луну могли быть попыткой отвлечь американцев от войны.
– Интересная мысль, Рик.
Мой напускной преподавательский тон заставил Эмму и Алекс засмеяться. Рик сел, открыл банку пива, съел ломтик желтого перца, затем встал и вернулся на кухню, забыв про пиво; он даже полминуты не мог посидеть спокойно. Вскоре за ним последовала и Алекс.
– Не говоря уже о том, что НАСА было заинтересовано в щедром финансировании, – сказал я, но понятно было, что шутки пора прекратить. Эмма испустила в изменившейся атмосфере вежливый смешок. Мне пришлось бороться с желанием чем-то наполнить воцарившуюся тишину. Примерно минуту спустя она проговорила:
– Сколько это будет продолжаться – мы не знаем.
Под «этим» она имела в виду умирание. Я подавил побуждение произнести банальность насчет того, что никто из нас не знает, сколько ему отпущено. Я сказал:
– Мы будем с вами. На всех этапах пути.
Она посмотрела на меня ровным взглядом; я почувствовал в ее взгляде благодарность.
– Это, конечно, совсем не мое дело, – промолвила она через некоторое время, – но мне бы не хотелось, чтобы вы и Алекс… как бы получше выразиться. Я немного обеспокоена… тем, что вы с ней, возможно, из-за этого совершаете скоропалительный шаг.
Под скоропалительным шагом она имела в виду зачатие.
– Она давно хотела ребенка, – возразил я, но подумал о недолгом и неудачном браке моего отца с Рейчел.
– Она и хотела и не хотела. У нее была масса возможностей, были мужчины, готовые создать семью. По крайней мере, желавшие иметь с ней общих детей. Был Джозеф…
Я пренебрежительно хмыкнул.
– Они хорошо подходили друг другу во многих отношениях. Я думаю – и говорила ей, – что тут все дело в ее отце. Она не знает, хочет она или нет, чтобы у ее ребенка был отец. – Я почувствовал, что присутствую в теневом, колеблющемся режиме. – Мне просто хотелось бы убедиться, что вы с ней знаете, чтó делаете.
Мы не знали этого толком, но уже договорились о новых внутриматочных осеменениях, очередное – через несколько дней. Они рассчитывали, что сумеют эффективно промыть и прочистить мою сперму. «Если смогли отправить человека на Луну…» – пошутил я мысленно. Я сказал:
– Может быть, это… очень веская причина.
У меня были соображения о том, почему это так, но я счел за лучшее не продолжать. Она немного поразмыслила.
– Может быть.
Может быть, может быть. В подвале, где нам предстояло ночевать, имелась гидромассажная ванна – ее установили для сеансов гидротерапии, чтобы уменьшить боли, но мать Алекс никогда ею не пользовалась. Возможно, мы ошибочно предположили, что вода сыграет роль добавочной смазки; возможно, увидели в ней образ будущего, которое наследуем, или сочли, что она сделает очертания наших тел менее четкими и тем самым уменьшит странность происходящего; но вода, нам следовало знать, смывает естественную смазку, а силиконовые заменители не рекомендуются, если пара хочет зачать ребенка, – да у нас и не было их под рукой.
Все это, вероятно, было снято в Лос-Анджелесе в звуковом павильоне. Или в пустыне, а потом воспроизводилось в замедленном показе, чтобы имитировать невесомость.
Нет, парой мы не были. Мы вылезли из ванны и отправились в соседнюю комнату, где Рик разложил для нас диван-кровать. По пути к спальному месту я, однако, вышел из состояния мужской готовности. Я воспрепятствовал – не знаю уж, по каким причинам, – тому, чтобы она начала ласкать меня губами, и поцеловал ее со страстью, которой не испытывал, но которую эта симуляция мало-помалу во мне возбудила; вскоре, к своему облегчению и, если честно, к своему удивлению, я смог продолжать.
Смазка между тем по-прежнему была проблемой, и к тому же мы – может быть, ошибочно – считали, что куннилингус уменьшает вероятность зачатия, поскольку слюна снижает подвижность сперматозоидов. Поэтому мы ограничились ручной стимуляцией, Алекс мне помогала и через некоторое время, дополнительно возбудив себя чем-то, что, закрыв глаза, вызвала в воображении, была готова. Когда я лег на нее, она их открыла, темный эпителий и прозрачная строма, и сказала – несомненно, чтобы подбодрить и меня и себя: «Трахни меня». Но явная наигранность в голосе человека, меньше всех, кого я знаю, склонного к наигранности, заставила меня улыбнуться; и вот мы уже оба смеемся, и от смеха у меня в один миг полнокровие сменяется дряблостью. Я скатился с нее и лег рядом на спину. На фотографиях, сделанных, если верить подписям, в местах, отстоящих друг от друга на мили, видны одинаковые участки поверхности.
Мы подышали еще немного травкой из ингалятора, который я заранее поставил у стенки, – хотя кто знает, как это могло подействовать на мою сперму, – и в конце концов она попыталась начать сызнова; на этот раз я не стал ей препятствовать. Я смотрел в потолок и старался не думать о ее матери, спящей двумя этажами выше; не плохо ли, в свой черед, сказываются на зачатии такие старания? Вскоре благодаря мысленному образу рыжеволосой с вечеринки в Марфе я опять обрел готовность. Она села на меня. Прежде чем я успел оглядеть ее спортивное тело, она, вероятно, не желая видеть моего лица или стремясь избежать моего взгляда, с силой надавила нижней частью ладони мне под подбородок, откидывая мою голову назад, так что я смотрел теперь на стену позади себя; я прикусил язык, и мятное послевкусие пара соединилось во рту с металлическим вкусом крови.
Специалисты, однако, не рекомендуют поз, при которых струя спермы должна преодолевать силу гравитации, и поэтому мы легли на бок. Я лежал сзади нее и пытался понять, что делать руками, в которых ощущал небольшое онемение. Хотя мы тесно соприкасались, я почему-то стеснялся дотронуться ими до ее грудей или гениталий, как мне подсказывали инстинкты. Наконец я спросил ее, куда бы она хотела, чтобы я их положил, и учтивая официальность вопроса до того не соответствовала ситуации, что мы опять засмеялись. Но мы были твердо настроены не дать веселью помешать нам во второй раз. Она повернулась ко мне и, переплетя ноги с моими, открыто, бесхитростно посмотрела мне в глаза. Я отвел ее волосы назад, обнажая шею, уткнулся в ее шею лицом и, после многомесячных стараний, кончил.
Клетки в организме ее матери неконтролируемо делились двумя этажами выше. Океаны, как ящики Джадда, расширялись по мере потепления на планете. Поймете ли вы меня, если я скажу, что самым сильным в этом переживании было то, что оно ничего не изменило? Флаг, похоже, колышется на ветру, но на Луне нет воздуха. Девочка Алекс спала в комнате по соседству со спальней ее мамы, на потолке светились зеленые пластиковые звезды, и она дышала в лад с тридцатишестилетней Алекс подле меня. То, что событие не углубило сколько-нибудь ощутимо наших отношений, было весомым свидетельством глубины этих отношений. Тем не менее все было теперь чуть-чуть по-другому.
Пролежав не знаю как долго, я бесшумно поднялся по ступенькам, покрытым ковром, чтобы взять из холодильника бутылку газировки; я шел на цыпочках, хотя разбудить кого-либо не мог никак. Собираясь спускаться обратно с бутылкой зеленого стекла, я почувствовал, что на веранде кто-то есть, повернул голову и увидел свет жидкокристаллического экрана: там сидел Рик. Несомненно, он меня увидел; я понял, что надо задержаться, и подошел к нему.
– Что читаете? – спросил я, садясь в плетеное кресло.
– Ничего особенного. Просто я подсел на эти доски объявлений. Джонса Хопкинса. Мэйо. – Он погасил экран, и мы остались в темноте. – Хотя пользы – ноль. Сообщество отчаявшихся супругов.
– Как вы вообще? – спросил я.
– Пока есть чем себя занять – все более-менее, – ответил он. – Но по ночам жуть как тяжело.
Я кивнул, хотя было слишком темно, чтобы он это увидел.
– О ком я не могу перестать думать – хотя знаю, что это дурь полнейшая, – я не могу перестать думать об Эшли, – сказал он.
– В этом есть смысл, – заметил я. – Почему же дурь?
– Потому что я все время жду, чтобы Эмма мне сказала: «Я хочу тебе кое в чем признаться, но обещай, что не рассердишься».
– Признаться, что симулировала.
– Да. И знаете – иногда, если я не спал до четырех утра, закрадывается мысль, что, может быть, она и правда симулирует. Я начинаю ее подозревать. Это трудно объяснить: я знаю, что это дурь, что такого быть не может. Я не верю в это на самом деле, но переживания из-за Эшли – они в меня впечатались. То, что я почувствовал, когда до меня начало доходить.
– Вам хотелось бы, чтобы это была симуляция. Я это понимаю.
– Не так все просто. Я воображаю, как она мне говорит, как я осознаю́, что это был обман. Но облегчения своего у меня вообразить не получается. Что я воображаю – это как я в ярости разношу весь дом, как ухожу от нее, чтобы никогда больше не видеть. Если бы я узнал, что она симулирует умирание, она была бы для меня мертва.
Я задумался, можно ли мне включить рассказ Рика об Эшли в свой роман, не воспримет ли он это как предательство.
– И между прочим, потом я ловлю себя на мысли, хоть и знаю, что она нелепа: что если Эшли не симулировала? Что если она солгала о своей лжи, чтобы освободить меня?
Два дня спустя я был в руках другой женщины: одной она приобняла меня, другой водила эхографическим датчиком, чей конец был умащен прохладным бесцветным гелем, по моей груди в поисках отчетливого изображения. Мои глаза были закрыты, ее – сосредоточены на экране, где мое черно-белое сердце делало вид, что бьется. Время от времени я по ее просьбе менял положение, шурша бумажным халатом и бумажной простыней, или задерживал дыхание, что способствует получению ясной картины. Эхографистка была примерно моего возраста, родом, видимо, из Доминиканской Республики, и по сравнению с предыдущей она была куда ласковей и нежней; закрыв глаза, я представлял себе, что это Алекс. Вот ты в подвальной комнате дома в Нью-Полце, подышав травкой, неуклюже стараешься сделать беременной свою лучшую подругу – а миг спустя намазанный гелем датчик испускает тебе в грудь ультразвуковые волны. Я почувствовал себя беременным: от эхокардиографии плода эта процедура отличается только местом, куда прикладывается датчик. Я вообразил, что у меня сердце эмбриона, только вот расширение синуса может означать смерть, а не рождение.
В первый месяц после возвращения из Марфы у меня появились симптомы, которые, заверил меня Эндрюс, почти наверняка были психосоматической реакцией на мысли о предстоящем обследовании: головные боли, нарушение связности речи, слабость, расстройство зрения, тошнота, чувство онемения в лице и кистях рук. Я боялся обследования больше, чем расслоения аорты, потому что боялся хирургической операции больше, чем смерти. Я представлял себе, что кардиолог входит в кабинет и сообщает, что быстрота расширения диктует необходимость немедленного хирургического вмешательства, до того отчетливо, что это словно бы уже произошло; перспектива ощущалась как воспоминание о перенесенной травме.
Она с силой надавила мне датчиком между ребер; я вздрогнул.
– Еще немного, солнышко, мы почти кончили, – сказала она, обращаясь к ребенку во мне. И чуть погодя: – Хорошо, теперь врач посмотрит на результаты.
И вышла из кабинета. Почему она отправилась за ним так поспешно?
Не забывай: ты можешь одеться и покинуть здание до того, как он войдет, чтобы предсказать по твоим внутренностям твое будущее, – античное гадание на современный лад, чью стоимость едва покрывает запредельно дорогая страховка. Можешь сказать, что это был обман, розыгрыш, выйти на улицу, где стоит теплая не по сезону погода, и жить, испытывая судьбу, жить со своим случайно обнаруженным бессимптомным идиопатическим расширением аорты. Трусливый или смелый, это, так или иначе, выбор, и я, лежа на пластиковой койке, испытывал соблазн. Рост на несколько миллиметров – и они вскроют меня тем, что я представлял себе как опасную бритву. Я посмотрел на экран, где застыло изображение моего сердца и артерий, и увидел в верхнем правом углу мигающие цифры: 4,77 см; 5,2 см. Я похолодел: если какая-либо из этих величин – диаметр корня моей аорты, мне надо будет лечь на операцию в ближайшие дни.
Я вышел, но только в комнату ожидания, где сидела Алекс. Вернувшись с ней в кабинет, я сказал ей, что, вероятно, дело плохо, и назвал эти цифры. Она сказала мне: «Тсс», и мы стали ждать; на мониторе появилась заставка: МЫТЬЕ РУК СПАСАЕТ ЖИЗНИ, красные буквы, плывущие по черному экрану. Сообщения с Луны, передававшиеся в режиме реального времени, запаздывали не так сильно, как должны были; никто никогда не покидал Землю, кроме как для того, чтобы лечь в нее.
Он вошел с улыбкой. Серебристая седина, очки без оправы, пурпурный галстук под белым халатом. Пожал нам руки и сказал:
– Ну-с, давайте взглянем. – Бесконечную минуту спустя: – Все выглядит неплохо. У вас 4,3.
– Но МРТ показала 4,2, – проговорила, опередив меня, Алекс, у которой на коленях лежал открытый блокнот. Один миллиметр за это время мог означать неминуемую операцию.
– У эха довольно большая погрешность. Это равные величины.
– Как могут 4,2 и 4,3 быть равными величинами? – спросил я, испытывая облегчение из-за того, что изменения, по его словам, нет, и страх из-за того, что цифры показывают изменение.
– Что мы видим – это что роста диаметра, превышающего погрешность эхокардиографа, нет, и мы будем пристально наблюдать за развитием ситуации. Если она будет развиваться. – Я не был рад тому, что это «если» он добавил вдогонку. – Имейте в виду, что такое быстрое расширение крайне маловероятно.
– Но что если она все-таки расширилась на миллиметр? – спросил я.
– Тогда она будет расширяться и дальше, и мы это увидим во время следующего обследования.
– Итак, 4,3 может означать больше, чем 4,3, может означать 4,3, может 4,2, – резюмировала Алекс.
– Да.
– Выходит, сегодня мы узнали только то, что диаметр не растет стремительно, – сказал я. Прозвучало сердито, но я ничего не чувствовал.
– Мы можем констатировать некий минимум стабильности, – сказал врач. И, не услышав от нас ничего, добавил: – Это положительный результат.
– Да, положительный, – подтвердила Алекс. Он пожал нам руки и пошел заниматься пациентами, чьи болезни не столь виртуальны.
Еще через два дня я мастурбировал в Нью-йоркско-Пресвитерианской больнице, в помощь себе выбрав фильм «Все звезды-любительницы 3». Мою неблагонадежную сперму, выплеснутую в стаканчик, промыли и ввели в Алекс, а потом мы вдвоем отправились через парк в ресторан «Телепан» отметить день ее рождения. Ей исполнилось тридцать семь. Диаметр корня аорты у автора был не то 4,2, не то 4,3. Ее маме, по словам врачей, оставались месяцы. В счет моего аванса мы взяли нантакетские бухтовые гребешки по рыночной цене. В фертильные периоды мы будем дополнять внутриматочные осеменения половыми актами – или, наоборот, предварять их совокуплениями, – чтобы, во-первых, увеличить шансы, а во-вторых, хотя ни она, ни я не произносили этого вслух, чтобы история зачатия, если оно состоится, была историей события, по крайней мере потенциально независимого от учреждений.
Еще через два дня я встретился с Алиной, чтобы сказать, что мне придется как минимум на некий срок прекратить с ней близкие отношения, потому что Алекс по ряду причин не может примирить наши нечастые коитусы с наличием у меня другой партнерши. Мы сидели в подвальном баре в Чайнатауне, где из-за бумажных абажуров создавалась иллюзия, будто горят не лампы, а свечи. Я объяснил ей, что беру паузу ради своих чисто дружеских отношений с другой женщиной, в которых теперь возникла сексуальная составляющая, хотя, если вынести за скобки краткий, надо надеяться, период попыток добиться зачатия, я отнюдь не считаю одни и другие отношения взаимоисключающими. Я знал, что она рассердится.
Но она не рассердилась.
– Ты уверена, что не огорчена?
– Абсолютно уверена.
– Не обижена?
– Нет.
– Не ревнуешь?
– Ревновать из-за того, что ты по дружбе будешь в рассчитанные дни заниматься с ней сексом перед визитами в клинику?
– И даже не ностальгируешь?
– Я довольно смутно себе представляю, что это такое.
– Грустить, тосковать по прошлому.
– Ты хочешь, чтобы я уже грустила по прошлому?
– Ты могла бы предчувствовать эту грусть.
– Я могла бы тосковать по ностальгии. Томиться по тому времени, когда я буду томиться по прошлому.
– Я рад, что ты не страдаешь.
А я страдал.
– А потом, в будущем, я, может быть, буду томиться по прошлому, когда я томилась по будущему, в котором я могла бы томиться по прошлому.
– Отлично, я рад, что ты меня поняла.
– Поняла на все сто. Кстати, мы месяца два практически не виделись. Наши отношения и так уже стоят на паузе.
Почему-то мне не приходило в голову, что этот разговор – совершенно лишний. Вдруг мне показалось, что я затеял его не чтобы отпустить ее, а чтобы вернуть.
– Когда она забеременеет или я прекращу попытки ей помочь, может быть, мы… пересечемся.
– Непременно надо будет пересечься. – Она засмеялась. – Но от обязанности написать статью для каталога все это тебя не избавляет.
Ей предстояла большая выставка в Челси.
Несколькими коктейлями позже настало время прощаться по-настоящему. Мы стояли у станции метро на Гранд-стрит, линия D, вокруг никого, кроме крыс. Она встречалась с кем-то на Верхнем Манхэттене, я направлялся домой. Ее ногти, казалось, рассекли мне кожу на загривке. Это был самый эротичный поцелуй в истории независимого кино. Спускаясь на свою платформу, я чувствовал себя ужасно, потому что знал, что вряд ли когда-нибудь снова ее увижу.
Но спустился – и вот она стоит на противоположной платформе, ждет своего поезда. Вдали виднелись еще два-три пассажира, на скамейке мужчина в свитере с капюшоном то ли вырубился, то ли вовсе умер, а в остальном мы были одни – только что страстно попрощались, а теперь в безмолвном подземелье каждый смотрел не столько на другого, сколько на его призрак. Знаете, как это бывает? Попрощаешься с кем-нибудь, а потом оказывается, что вам в одну сторону, и это смущает, потому что требует распространить общение на время после его ритуального завершения, а устоявшихся правил, которыми можно в таких случаях руководствоваться, нет. Наземным делам я положил конец, но под землей все продолжилось; рельсы, на которые подано напряжение, электризовали пространство между нами. Она смотрела на меня спокойным взглядом, и я – безотчетно, по-идиотски, неуклюже – помахал ей, а потом двинулся по платформе дальше.
Но погоди, как же так? Завершение, ознаменованное поцелуем, ты вытеснил жалким, половинчатым взмахом руки, и этот взмах даст резонанс, окрасит ее память о тебе; нет, этого нельзя так оставить. Я вернулся и встал напротив нее, но теперь она стояла лицом к выложенной плиткой стене и смотрела на киноафишу. Я позвал ее по имени, не зная, что намерен сказать, но, к моему удивлению и смятению, она не обернулась; она не могла меня не услышать, если только в уши не были вставлены наушники-капельки, однако я их не видел. Может быть, плачет и не хочет, чтобы я об этом узнал? Может быть, злится? Выражает безразличие? Или, наоборот, показывает, что внутри у нее все кипит? Глубоко в туннеле слева от меня возник желтый прожектор поезда, он приближался, бросая свет на рельсы. Я понесся по лестнице вверх, потом вниз, на ее сторону; когда грохочущий поезд начал тормозить у платформы, я коснулся ее – а значит, ничего предыдущего не было – коснулся, просыпаясь наутро в Институте обнуленного искусства.
Дорогой Бен, – удалил я, – благодарю Вас за гостеприимное предложение напечататься в первом номере Вашего журнала и за стихотворение, которое Вы прислали.
Пользовался ли Бронк вообще электронной почтой? Не уверен. Он умер в 1999 году.
В положении непризнанного автора есть свои преимущества, но время от времени от них неплохо и отдохнуть.
Это парафраз: примерно то же он написал Чарльзу Олсону в начале шестидесятых.
Так что Ваше доброе письмо пришлось кстати. Но стихов для журнала, боюсь, у меня нет. Ваше письмо побудило меня проглядеть написанное в последнее время, и, пытаясь это читать, я осознал, сколько нужно терпимости и какая сильная требуется предрасположенность, чтобы читать меня вообще. Может быть, Вам приятно будет узнать, что я очень высоко ценю Ваш отзыв о моих стихах, в особенности Вашу похвалу в адрес стихотворения «В середине лета», тем более что мой сборник Вам подарил Бернард, которому, я надеюсь, Вы передадите мой горячий привет. Темные времена переносить легче, когда знаешь, кто твои друзья и где они.
Эта последняя фраза совсем на него не похожа.
Когда Бернарда перевели в Провиденс в центр реабилитации, Натали вернула мне почтой сборник избранных стихов Бронка, который я приносил в больницу. Он был теперь окружен некой аурой; на полях, помимо кофейных пятен, виднелись мои неразборчивые карандашные студенческие пометки и подражательные строки – мелкие памятки, оставшиеся от прежнего меня, влюбленного в несуществующую дочь супружеской четы, которой я в конце концов вручил этот томик как некое приношение; и сейчас все эти дали, подлинные и мнимые, смотрели на меня из поэзии Бронка, отраженные в ней, точно в немыслимом зеркале. Я удалил затем:
Не знаю, знаю ли я, как надлежит читать присланное Вами стихотворение. Дело в том, что я легко становлюсь в тупик. Вспоминаю, как Сид Корман печатал меня в журнале «Ориджин», о котором Вы пишете как об источнике вдохновения для Вас. Ну так вот: всякий раз, когда я видел журнал, мне думалось: кто, черт возьми, эти люди и о чем, объясните мне бога ради, они тут пишут? Исключение составлял, может быть, один Крили. Другие авторы журнала присылали мне свои сборники, сопровождая их теплыми письмами, но меня эти сборники оставляли совершенно равнодушным, о чем я откровенно сообщал присылавшим, видя в этом тогда суровую необходимость. Я реагировал на то, что низводит поэзию до уровня всех прочих видов деятельности: на кумовство, на взаимную лесть, на неискренние похвалы стихам друг друга. Не следует – нет, невозможно чисто практически – ожидать от одного поэта, чтобы ему искренне нравились произведения другого поэта, – по крайней мере, если речь идет о современниках. Даже когда мы думаем, что пишем друг другу, мы не пишем друг для друга, так что непонимание – судя по всему, неизбежность. Мы, поэты, как сказал бы Оппен, – не современники друг другу и тем более не современники нашим читателям. В этом смысле «публика» права, считая стихотворство анахронизмом. И это одна из причин того, что я никогда не мог взяться за издание журнала.
Я оглядел квартиру, думая, какие реальные приметы мог бы вставить в эти письма, если бы не отказался от них. Письма Китса, к примеру, я люблю, помимо прочего, за то, что он всегда сообщает адресату, в каком положении пишет и что делается в комнате: «Камин потрескивает все реже – а я сижу спиной к нему, одна нога на передвижном коврике, носок немного отведен в сторону, другая на большом ковре, пятка чуть-чуть приподнята». Но из того, что воздействовало сейчас на мои органы чувств (на мансардном окошке – капли дождя, под окном у выключенного кондиционера воркует голубь, откуда-то снизу идет запах кинзы, на подоконнике бледно-желтым цветом цветет кактус, рядом с моим стаканом воды – сердечный препарат), я не мог выбрать ничего, о чем в состоянии был бы написать Бронк, сидя в своем большом доме в Хадсон-Фолс.
Я затемнил абзац на экране и удалил его. Уничтожение сфабрикованной корреспонденции странным образом заставляло ее выглядеть подлинной: ведь авторов, которые сжигали свои письма, великое множество. Решив не писать романа о том, как я сотворил себе фальшивый архив, я почувствовал себя так, словно архив у меня и правда был и я теперь защищаю свое прошлое от обнародования. В отдельном экранном окне шел канал Аль-Джазира: «Принимая во внимание плачевное состояние институтов, – сказал кто-то, – можно предполагать, что реальный переход займет годы». Сирены на отдалении. Я легонько застучал, а потом забарабанил по другому окну, настоящему, чтобы прогнать птицу (мне всегда казалось, что я имею дело с одним и тем же крупным существом из отряда воробьинообразных, где бы в городе встреча ни произошла), но она только почистила перышки и немного переместилась. (Я только что набрал слово «голубь» в Google, и выяснилось, что они не из воробьинообразных, а составляют, наряду с горлицами, особый отряд голубеобразных.) «Переходим к последним новостям о погоде в районе Карибского моря». Через некоторое время я отправился в кампус, чтобы встретиться с аспирантом.
К Нью-Йорку приближался необычайно обширный циклон с теплой центральной частью; пока что он был в нескольких днях пути, у побережья Никарагуа. Вскоре мэр поделит город на зоны, распорядится об обязательной эвакуации жителей из самых низкорасположенных и полностью закроет метро. Второй раз за год погода сулила то, что бывает раз в поколение. Снаружи по-прежнему было всего-навсего тепло не по сезону, но воздух был наэлектризован чем-то неминуемым и рукотворным. «Ну вот опять», – улыбаясь, сказал мне сосед, когда мы встретились на улице; он только тогда, похоже, готов отреагировать на мое присутствие, когда нашему миру грозит уничтожение.
Я все еще был свободен от преподавания, но сохранял контакт с аспирантами, чью деятельность неофициально курировал, и с двумя-тремя студентами, которые трудились над наивно-амбициозными дипломными работами; в остальном я старался иметь с колледжем как можно меньше дела. Но мне, так или иначе, надо было заполнить в отделе кадров кое-какие формы, связанные с налогами, поэтому я решил впервые за долгое время побывать сегодня в кампусе и встретиться у себя в кабинете с Кэлвином – с одним из поэтов-аспирантов.
В последние месяцы письма Кэлвина ко мне стали более частыми и сумбурными. Вместо исправленных вариантов стихов и отзывов о текстах, которые я рекомендовал ему прочесть, он наполнял свои бессвязные электронные послания длинными рассуждениями о «поэтике цивилизационного коллапса» и «радикальном эсхатологическом горизонте революционной практики». А потом вдруг переключался в обыденный регистр и принимался жаловаться, как мог бы вполне нормальный человек, на высокую стоимость обучения и сетовать на то, что аспирантура не помогает ему совершенствоваться как автору. Прочтя мой рассказ в «Нью-Йоркере», он, кроме того, выражал сильнейшее беспокойство о моем здоровье, хотя я твердо заверил его, что оно в полном порядке.
Я проехал по второму маршруту метро до Флатбуш-авеню и, выходя со станции, принял от пожилого свидетеля Иеговы кое-какую глянцевую апокалиптическую литературу. У передних ворот кампуса было больше охраны, чем обычно, и, оказавшись на центральной лужайке, я увидел, что тут идет акция протеста в стиле «Захвати Уолл-стрит»: перед корпусом, где находится мой кабинет, – большая группа людей. Но, подойдя, я понял, что это не акция протеста, а организационное собрание по подготовке мер взаимопомощи во время урагана. То, как гладко шло собрание в отсутствие явных лидеров, произвело на меня сильное впечатление; прежде чем отделиться от группы, чтобы встретиться в кабинете с Кэлвином, я вызвался наладить связь между кампусом и продовольственным кооперативом, которая понадобится, чтобы координировать перевозки продуктов; это требовало от меня лишь небольшой электронной переписки. Одна из самых красноречивых активисток, Макада, в прошлом году ходила на мой студенческий семинар; ее дельность и уверенность в себе вызвали у меня прилив совершенно незаслуженной гордости, который сменился ощущением, что я старею и сам уже мало на что годен.
Что у Кэлвина серьезные внутренние непорядки, я почувствовал, как только его увидел; он сидел на полу в коридоре, прислонясь спиной к запертой двери моего кабинета, на коленях у него лежала открытая книга, но взгляд был пуст и устремлен в противоположную стену, в наушниках что-то играло; впрочем, само по себе все это не было таким уж необычным для учащегося. Когда я поздоровался с ним и двинулся к двери, чтобы ее отпереть, его реакция была странной: и замедленной, и бурной, словно ему всякий раз приходилось напоминать себе о необходимости отзываться на внешние раздражители, но затем следовала суматошная вспышка.
Когда я наконец нашел нужный ключ и открыл дверь, меня неожиданно встретил порыв сквозняка, подхвативший со стола несколько бумаг. Большое окно, выходящее на лужайку, было открыто дюймов на десять – видимо, находилось в таком положении долгие месяцы; компьютер и письменный стол, однако, были сухие, и ничто, судя по всему, не пострадало. Стоя в дверях, я испытывал чувство, будто вхожу в кабинет умершего: слегка затхлый, несмотря на открытое окно, запах; лежащие в беспорядке бумаги; пластиковый стаканчик из кофейни «Старбакс», где когда-то был кофе глясе; пакетик с миндалем; открытый и оставленный на столе обложкой вверх томик Cantos Паунда. Казалось, некто вышел буквально на минутку и не вернулся: расслоение аорты, летальный исход. Я поднял упавшие бумаги, поспешно привел в порядок стол, включил компьютер и с облегчением услышал эппловский начальный аккорд фа-диез мажор, защищенный зарегистрированной торговой маркой.
Мой письменный стол был обращен к стене; я повернулся во вращающемся кресле, чтобы мы с Кэлвином сидели лицом друг к другу; хотя мы не раз располагались так и прежде, он продолжал смотреть то на экран, то на окно за моей спиной, смотреть таким пристальным неподвижным взором, что я невольно оглянулся: что он там такое увидел? Ровно ничего. Я спросил, как он поживает.
– Все хорошо. Все хорошо, – ответил он.
Я спросил, чем он занимается, как подвигается работа.
– Все чудесно, просто чудесно.
Он быстро качал правой ногой – такая привычка есть и у меня, но в нем это меня встревожило. Я заподозрил, что он подзаряжает себя амфетаминами, которыми я до сердечного диагноза тоже баловался – не очень часто, но и не очень редко.
– О’Брайена читали?
– Дорогой мой, я читал все на свете. Читал и читал, ночей не спал.
Аддерол. Или, как ни парадоксально, в завязке от аддерола. Он положил в рот жвачку и предложил другую мне, я взял.
– Какого вы мнения о «Метрополии»?
Этот сборник О’Брайена я предложил ему прочесть и оценить.
– Замечали, как эти стихи паутину ткут, как они паутину ткут на странице?
– Объясните, – сказал я. Характеристика была необычной, и мне от его слов стало неуютно.
– Они куда угодно могут двигаться, в любом направлении, строчку можно прочесть на тысячу ладов, синтаксис меняется на ходу.
Это было верно, о стихах такое часто можно сказать, и по отношению к длинному стихотворению в прозе О’Брайена, которое дало название сборнику, это было верно в особенности. Мне стало легче: он высказался по делу, а то я испугался было, что мы с ним пребываем в разных вселенных. Я сделал кое-какие замечания о форме «Метрополии», которые могли, я считал, быть ему полезны, и он, наклонив голову над линованным блокнотом, вел записи. Но, когда я замолчал, он продолжал писать.
– Стихотворения в прозе – сердцевина того, что вы пишете, и не побудило ли вас прочтение «Метрополии» бросить свежий взгляд на свои вещи? Например, в том плане, что можно в стратегических целях постоянно нарушать строение фраз.
Он продолжал писать.
– Кэлвин.
Наконец он поднял голову и посмотрел мне в глаза. Его глаза были светло-карие, блестящие – хотя, возможно, блеск мне почудился. Я сам вдруг ощутил прилив маниакальной энергии, как будто выпил слишком много кофе.
– Вот, посмотрите, – промолвил он, поднимая и показывая мне блокнот. Верхний лист был почти весь мелко-мелко исписан. – Видите?
– У вас неважный почерк, – сказал я.
– Материальность письма разрушает смысл написанного, мы говорили об этом на занятиях. Начинаешь писать, пишешь, а потом оказывается, что рисуешь. Или начинаешь читать, читаешь, а потом оказывается, что рассматриваешь. Поэтика модальной нестабильности. Зашедшая за точку коллапса.
Стараясь направить пугающую энергию Кэлвина в академическое русло, я порекомендовал ему знаменитое эссе о зрительных аспектах письма. Повернувшись к компьютеру, я вошел в академическую базу данных, чтобы найти точную ссылку. Когда я опять посмотрел на него, он глядел в окно с таким же видом, с каким глядит за пределы картины Жанна д’Арк. Он что, тоже слышит зов?
– Что это за жвачка? – спросил я.
Он не сразу перевел на меня взгляд. Улыбнулся:
– Никотиновая.
Вот почему меня слегка подташнивало. Она была крепкая. Но я не выплюнул: это было одно из немногого, что нас соединяло.
– Бросаете курить?
– Нет, но мама мне тонну этого добра подарила на Рождество.
– Как вообще ваши дела помимо поэзии? – счел я возможным спросить после этого упоминания о маме.
– Вы сказали однажды на занятиях, что нам не следует заботиться о литературной карьере, заботиться надо о том, как пережить потоп. – (Я, должно быть, пошутил тогда – наполовину пошутил.) – И в условиях любой новой цивилизации нужны будут люди, обладающие практически приложимым понятием об истории и способные реконструировать хотя бы основные положения науки. И вся литература приобретает буквальный смысл, потому что небо падает – понимаете? – падает, это уже не просто фигура речи из книжки. Подавляющее большинство не могут с этим справиться – с тем, как все выходит на символический уровень. Я девушку потерял из-за этого. Тело без органов, например. Я могу глотать, но плачу за глотание тем, что горло становится другим. Метафора, но у нее есть реальные проявления – она не могла этого понять. Закавыка в том, что хочешь это проверить, яд выпить или еще что-нибудь, выпить и доказать, что тело теперь это принимает, но не знаешь в данном случае, символично выйдет или паутина всего-навсего.
В колледже психиатрическую помощь на хорошем уровне ему никто не окажет. Ему двадцать шесть; принудить его пойти к врачу невозможно, юридических оснований обращаться к его родителям, кто бы они ни были, нет.
– Никто не верит, что нам сказали правду про Фукусиму. Подумайте про молоко, которое покупаете в ближайшем магазине, сколько в нем радиоактивных частиц – и это вдобавок к гормонам и всему, что они творят с организмом! Кролики рождаются с тремя ушами. Моря отравлены. Вот, посмотрите, – он откинул волосы назад, возможно, чтобы показать клинышек волос на лбу, не знаю, – ведь этого не было, когда я жил в Колорадо. И я знаю, что костная масса челюстей у меня уменьшилась, это чувствуется, если щелкнуть зубами; но у меня нет денег на страховку. А теперь этот ураган, но кто им имена выбирает? Комитет по ураганам четвертой региональной ассоциации Всемирной метеорологической организации – я посмотрел в интернете. И после того, как я посмотрел, мой телефон перестал обслуживаться. Каждый звонок сбрасывается.
– Времена сейчас безумные, согласен, – сказал я. – Но мне кажется, как раз в такие времена важно не терять связь с людьми. И нам надо стараться получать от жизни радость, несмотря на весь хаос. Стараться, чтобы нам было уютно в нашей собственной шкуре, и не отвергать постороннюю помощь, если она нужна.
Я прилагал все силы, чтобы моим голосом с ним говорили мои родители-психологи.
– Вот-вот. В нашей шкуре. Через кожу сейчас в нас информация идет в огромном количестве. Через поры. Поры – поэты кожи. Кто это сказал? И люди стараются их замазать, заставить их замолчать. Я тоже так себя вел, было дело. Моя девушка поры на лице яичным белком замазывала и прочим дерьмом, и как она могла знать, откуда это, из какого источника, пусть даже компании клянутся, что все натуральное, органическое? Вы думаете, почему в аэропортах продают так много косметики? Им не нужно проверять ее на животных; у них сейчас есть такие суперкомпьютеры, которые, по сути, могут чувствовать боль. Вроде как молекулярная закупорка получается, но от частиц так все равно не спасешься, а от социума отгородишься. От всей информации.
– Кэлвин, – начал я медленно, – во многом из того, что вы говорите, я, честно говоря, не вижу смысла. – (Разве?) – Создается ощущение, что вы испытываете серьезный стресс. Неудивительно: в такое время мы живем, в таком месте. Похоже, вы переживаете кризис. Я и сам, когда долго бьюсь над чем-нибудь, когда день за днем стараюсь писать, прихожу в опустошенное состояние. – Он посмотрел на меня с удивлением и обидой. – Скажите, вы общаетесь с кем-нибудь? А если нет, может быть, стоит пообщаться, рассказать о ваших проблемах?
– Понятно. Надо же. Надо же. Вы тоже решили записать меня в ненормальные. Хотя чего удивляться – это ваша работа. Вы представитель учебного заведения. Оно говорит вашими устами. Но позвольте спросить… – Я смерил Кэлвина взглядом; он был выше меня, почти такого же роста, как протестующий, но худой, можно сказать – тощий; мне невольно представилось, как я ударю его кулаком в шею, если он вздумает напасть. – Неужели вы сможете, глядя мне в глаза, заявить, что, по-вашему, это… – он сделал широкое движение рукой, означающее, что «это» – нечто очень-очень большое, – так и будет продолжаться? Вы не согласны, что яды прут на нас из миллиона источников? Вы не согласны, что эти ураганы – дело рук человеческих, пусть даже правительство и не может сейчас держать их под контролем? Вы не думаете, что ФБР лезет в наши телефоны? Язык превращается в значки, в вензеля, в словесные рисунки, слова пропадают – вы должны это знать лучше меня. Или вы под наркотой? Позволяете химии собой управлять? – Он встал так внезапно, что я отпрянул – отпрянул и тут же устыдился этого. – Извините, что отнял у вас время, – сказал он, возможно сдерживая слезы, и бросился вон из кабинета, забыв свой блокнот.
Как повел бы себя с такими больными Уитмен, какие подарки стал бы им раздавать? Ни противоборствующих сторон, ни военных форм, ни нации, которая ковалась бы из людских страданий. Я сделал то, что мне следовало сделать как представителю учебного заведения. Написал ближайшим коллегам и заведующему кафедрой о своем беспокойстве и спросил совета. Написал двоим аспирантам, предположительно – приятелям Кэлвина, и, не вдаваясь в объяснения, спросил, общались ли они с ним в последнее время. Потом написал Кэлвину, что прошу прощения, если огорчил его или обидел, но тревожусь за него и готов оказать любую помощь, какая в моих силах. Я не стал ему писать, однако, ни что нашему обществу недолго осталось существовать в нынешнем состоянии, ни что ураганы – отчасти дело рук человеческих, ни что яды прут на нас из миллиона источников, ни что ФБР лезет в телефоны граждан, хотя считаю все это неоспоримыми истинами. Как и то, что моими настроениями управляет химия. Как и то, что порой наш язык превращается в беспорядочную мешанину значков.
Я пристально посмотрел на блокнот. На верху страницы были некоторые мои фразы о стихах О’Брайена, заключенные в кавычки; дальше, помеченные звездочками, шли кое-какие замечания Кэлвина по поводу этих фраз, например: «Применимо к трилогии Уолдропа». Но то, что заполняло большую часть листа, было, казалось, зашифровано неким личным шифром: миниатюрные упрощенные буковки, вертикальные штрихи, а кое-где сейсмограммы – стенографическая запись чего-то такого, что наш язык не способен выразить. Стихотворения.
Примерно в то время, как ураган, достигнув Кубы, обрушился на Сантьяго, мне доставили к подъезду большую коробку. Делая заказ на сайте публикаций за авторский счет, я не поскупился: пятьдесят экземпляров в твердом переплете с полноцветными картинками – около сорока долларов за штуку. Анита хотела послать книжки родственникам в Сальвадор; Аарон намеревался снабдить экземпляром библиотечку каждого из классов; Роберто, вероятно, пожелает сделать подарки друзьям. Меня веселило, что за этот тираж, изготовленный не на продажу, я заплатил из гонорара за свой ненаписанный роман, и я гордился своим расточительством, которое сохраню в секрете от Роберто. Горя нетерпением увидеть, что получилось, и, без сомнения, резко повышая свое внутригрудное давление, я понес коробку, удивившую меня своей тяжестью, по лестнице к себе на третий этаж, там торопливо ее открыл, разрезав ключом коричневую клейкую ленту.
Я понял, что присылка моих собственных книг никогда не доставляла мне такого удовольствия. Срывая ленту, я вдруг испытал странное ощущение: мне почудилось, будто в коробке – та самая книга, за которую мне заплатили аванс; я заколебался, мой энтузиазм стал улетучиваться, но затем я открыл коробку и увидел красивые обложки с названием: В БУДУЩЕЕ. Текст как таковой занял только четыре страницы, но на эти четыре страницы ушел не один месяц: поиск в интернете, прикидка в общих чертах, написание черновика от руки, перепечатка, правка, форматирование – и каждый этап вылился по ходу дела в полноценный урок грамматики, компьютерной грамотности или еще чего-нибудь. Профессионально переплетенные, книжки получились не такими уж легонькими; они выглядели не как продукция, чье назначение – потешить самолюбие автора, а как настоящие детские книжки. Я торжествовал, предвкушая торжество Роберто.
Даже те пятнадцать экземпляров, что я, обильно потея из-за влажного не по сезону воздуха, понес по Четвертой авеню в Сансет-Парк, весили изрядно. Очередь к бензозаправке «Би-Пи» на Даглас-стрит поворачивала за угол: автомобилисты запасали перед ураганом топливо, некоторые, кроме баков, наполняли красные пластиковые канистры; но других признаков надвигающегося бедствия видно не было. Чтобы не идти мимо ограждений и по мосткам, где на Четвертой строят новые многоквартирные дома – «самое современное в городской жизни», – я в какой-то момент перешел на Пятую. К тому времени, как я добрался до Гринвудского кладбища, руки и плечи у меня ныли от этих книжечек, чья тяжесть, казалось, была не только материальной. Проходя, я слышал, как на остриях башен, увенчивающих кладбищенские ворота, щебечут попугаи-монахи; после того, как эти ярко-зеленые птички прилетели сюда, выпорхнув из поврежденной клетки в аэропорту имени Кеннеди, здесь гнездится далеко не первое поколение. Когда я приближался к школе, мне, в который уже раз, пришло в голову, что эти две тысячи долларов семья Роберто могла бы потратить с куда большей пользой. Хотя, конечно, Анита, как бы она ни была стеснена в средствах, никогда не взяла бы у меня денег. Может быть, Аарон теперь, когда мы с Роберто завершили наши занятия, сумеет организовать для мальчика небольшую стипендию за счет анонимного жертвователя? На свой аванс я вполне могу тайно профинансировать еще одно благотворительное начинание. А может быть, оплатить Кэлвину психотерапию? Или может быть… но тут я осадил себя: тебе надлежит радоваться этой безрассудной трате, а не критиковать ее задним числом; не надо высчитывать издержки от упущенных возможностей, не надо вплетать произошедшее в сеть гипотетических замен.
Роберто, однако, был настроен отнюдь не празднично. Увидев книжки, он вежливо улыбнулся, полистал одну, но не видно было, что он горд или сильно впечатлен; я поборол побуждение сказать ему, во сколько обошлось их изготовление. Я еще и еще раз поздравлял его с тем, что он теперь публикующийся автор, – но без толку. Вместо этого он хотел говорить о «супершторме», как он называл ожидаемое стихийное бедствие; его беспокоило, что придется уехать к родственникам в Питтсбург. Я сказал ему – наверняка повторяя то, что уже объяснил Аарон, – что Сансет-Парк расположен высоко, вода сюда не поднимется и, хотя школа на какое-то время может остаться без электричества, бояться ему нечего: родители конечно же ко всему подготовились. А вдруг, тревожился он, нам не хватит питьевой воды? Вдруг начнутся новые «войны за воду»? Он явно посмотрел очередную специальную программу по каналу «Дискавери».
К 2030 году почти половина человечества столкнется с недостатком пресной воды, но я заверил его, что причин для волнения нет, и постарался переключить его внимание на высокое качество нашего собственного исследования, посвященного вымершим обитателям Земли.
– А что мы делаем дальше? – спросил он. – Какой следующий проект?
– Пока не могу сказать, – смущенно ответил я. Я не мог даже сказать, долго ли буду иметь возможность заниматься с Роберто: время, свободное от преподавания в колледже, не бесконечно, срок сдачи книги рано или поздно начнет маячить не на шутку, и не исключено, что я стану своего рода отцом. Я предполагал, что «В будущее» поможет поставить некую точку.
– Будем сочинять новую книгу?
Прозвучало так, словно он надеялся на отрицательный ответ.
– Ты и на эту толком не взглянул, – заметил я, постаравшись, чтобы тон был легким и не разочарованным. – Это результат всей нашей трудной работы. Мы потели над каждым предложением.
– Потому что я хочу теперь сделать фильм, – сказал Роберто с чуточку извиняющейся улыбкой. Под неправильным углом у него на месте выпавшего молочного зуба пробивался постоянный резец – это было новое, до поездки в Марфу я там ничего еще не видел. – У вас в айфоне есть кинокамера. Мы можем добавить кучу спецэффектов и выложить на Ютьюб.
– Сделать фильм на айфоне может всякий, – сказал я, – а вот такие книги не всякий публикует.
Я постучал костяшками пальцев по твердой обложке, чувствуя себя продавцом подержанных машин.
– Можно снять фильм про цунами, – предложил он, имея в виду ураган. – А еще полезно иметь камеру, чтобы снимать, если тебя захотят ограбить. Или побить. Наблюдательную камеру.
Он хотел сказать – камеру наблюдения.
– Роберто, – начал я, заставив себя улыбнуться; моим голосом заговорила Пегги Нунан, которая сама в свое время была медиумом, передаточным каналом для голосов. – Наша с тобой книжка – о чем она? Она о том, что наука постоянно совершенствуется, исправляет свои ошибки. – Мне вспомнились ящики Джадда в пустыне с их наводящим жуть терпением. – Тебе как будущему ученому надо бы побольше верить в нашу способность налаживать то, что разладилось. – (В нашу способность колонизировать Луну. Будущее не принадлежит малодушным, оно – удел храбрых. Храбрых с papeles в кармане. Я не стал говорить этого вслух.) – Люди будут трудиться сообща, чтобы найти новые решения проблем, которые тебя беспокоят. Например, специалисты, – (что за специалисты? Бог его знает), – проектируют новые дамбы, чтобы не пускать воду куда не надо, разрабатывают специальные шлюзы. – Мы с Роберто, решил я, будем трудиться вместе и дальше. – Может быть, напишем об этом книжку? А если ты всерьез хочешь фильм, может быть, сделаем про нее на айфоне буктрейлер – небольшой видеоролик. – Я раскрыл одну из книг, которые принес, и поставил на парту. – Но давай немножко порадуемся тому, что уже есть, хорошо?
Неловко улыбаясь, мы сидели друг напротив друга и по разные стороны от нашего шедевра. Роберто кивнул, но ничего не сказал. В классе стояла та особая тишина, что чувствуется, если помещение недавно покинула шумная толпа. Слышно было, как под окном кричат и смеются дети, которых забирают из школы родственники или няни; в их голосах, казалось мне, звучала добавочная отчаянная нота, словно дети реагировали на скачок атмосферного давления. Слышно было, как в клетке у стены за моей спиной копошится Чанчо, классный хомяк; мне представилось, что Дэниел подливает ему воды, и я поборол искушение обернуться. Вдалеке – отбойный молоток, самолет, колокольчик на тележке разносчицы, продающей nieves. Из окна машины, остановившейся на ближайшем углу, донеслись громкие звуки кумбии; когда загорелся зеленый, музыка постепенно сошла на нет.
Роберто Ортис
В будущее
Ошибка
В 1877 году палеонтолог Отнил Марш обнаружил кости динозавра, которому дал такое название: апатозавр. Апатозавр означает «обманчивый ящер». Вышло смешно, потому что Марш сам потом обманулся из-за апатозавра.
В 1879 году Марш подумал, что нашел динозавра другого вида. На самом деле он опять нашел кости апатозавра, но без головы. Он выкопал голову и решил, что она принадлежала одному из этих новых динозавров, но в действительности это был череп камаразавра. Он назвал этого динозавра, которого не было, бронтозавром! Бронтозавр по-гречески означает «громовой ящер».
Исправление
В 1903 году ученые выяснили, что никаких бронтозавров не было! Они поняли, что бронтозавр – тот же апатозавр, только с чужой головой. Но, хотя ученые исправили свою ошибку, большинство людей об их новом открытии ничего не знали. Многие по-прежнему думали, что бронтозавры жили на свете, потому что музеи оставили это название на своих табличках – и потому что бронтозавр был очень-очень популярен! Так что, хотя ученые и увидели, что ошибались, мало кто из нас об этом знал.
Эта почтовая марка показывает, как популярен был бронтозавр. Даже в 1989 году, когда выпустили эту марку, – то есть через 86 лет после того, как ученые узнали, что бронтозавров не было, – люди все еще пользовались названием «бронтозавр» и воображали себе этого динозавра.
Настоящий динозавр
Апатозавры жили в юрский период, примерно 150 миллионов лет назад. Апатозавр был одним из самых крупных животных, что когда-либо существовали на свете. Он весил более тридцати тонн, его длина доходила до девяноста футов, рост в верхней части бедра – до пятнадцати футов. Но голова в длину составляла менее двух футов, что очень мало для такого большого тела. У него был продолговатый череп и крохотный мозг. Зубки тоненькие, как карандашики. Хвост мог достигать в длину пятидесяти футов. Апатозавр был травоядным животным – он употреблял в пищу только растения. Но заглатывал и камни, они перетирали растения у него внутри и помогали пищеварению.
Одно из странных свойств апатозавра – то, что ноздри у него располагались на макушке. Почему – ученые не знают. Вначале они думали, что это, может быть, помогало апатозаврам дышать, находясь в воде. Но кости апатозавров были найдены далеко от всех водоемов, поэтому ученые больше так не считают. Это по-прежнему загадка.
Наука идет вперед
История с апатозаврами показывает, что наука никогда не стоит на месте. Вначале Отнил Марш обнаружил динозавра, которого назвал апатозавром. Позднее ему показалось, что он нашел динозавра еще одного вида. Но это был опять апатозавр, только голова другая. Потом этот лжединозавр стал знаменитым. Ученые исправили свою ошибку, но на табличках во многих музеях эта ошибка осталась. Многие до сих пор думают, что бронтозавры жили на свете.
Ученые видят, что каждый день нас поджидают новые открытия. Многие из этих открытий заставляют нас по-другому представлять себе прошлое. Итак, наука бесконечна, она никогда не останавливается. Наука все время идет вперед, и ее лицо обращено в будущее.
КОНЕЦ
* * *
Мы опять сделали то, что положено: наполнили водой имеющиеся емкости, отсоединили от розеток всевозможные электроприборы, приготовили батарейки для радио и фонариков, налили полную ванну. Потом легли в постель и стали смотреть «Назад в будущее», используя в качестве экрана стену спальни; это может, сказал я Алекс, сделаться нашей традицией в такую погоду, какая бывает раз в поколение, подобно тому как некоторые семьи смотрят один и тот же фильм каждое Рождество, хотя, конечно, мы не семья. Ветви скребли по оконным стеклам, бросая свои тени и в восьмидесятые, и в пятидесятые годы; ветер опрокинул и погнал по улице две-три пластиковые урны, дождь с такой силой барабанил по мансардному окошку, что казалось, идет град. К тому времени, как ураган достиг суши, Марти, находясь в прошлом, уже начал учить Чака Берри рок-н-роллу; после его возвращения в будущее, таким образом, получалось, что белые изобрели, а не переняли этот музыкальный стиль; я несколько минут описывал Алекс этот идеологический механизм, пока не увидел, что она спит. Я тоже уснул и, когда проснулся, подошел к окну; дождь по-прежнему был сильный, но под желтым светом фонарей улица выглядела прозаично; несколько больших веток упало, но деревья стояли. Электричество не отключали. Еще один исторический ураган обошел нас стороной, словно мы живем вне истории или на время выпали из времени.
Но он не всех обошел стороной. На Нижнем Манхэттене затопило метро и транспортные туннели, утонуло невесть сколько крыс; их визг стоял у меня в ушах, и я не мог ничего с этим поделать. Манхэттен ниже Тридцать девятой улицы, Ред-Хук, Кони-Айленд, Рокавей и немалая часть острова Статен остались без света и воды. Из-за отказа аварийных генераторов эвакуировали больницы; новорожденных и сердечников после операции бережно сносили по лестницам к машинам скорой помощи и везли на Верхний Манхэттен, который не пострадал. Многие дома на побережье были разрушены или затоплены, вскоре в одном из районов Куинса случится пожар. Работники службы спасения вылавливали утопленников; кто знает, сколько погибло бездомных. В Челси залило десятки картинных галерей, так что вместительные склады страховых компаний скоро пополнятся новыми «обнуленными» произведениями искусства. Работы Алины, вспомнил я, находятся не на первом этаже; к тому же она предусмотрительно повредила свои картины загодя, им поэтому не страшны никакие ураганы.
На следующий день мы пошли в продовольственный кооператив и купили продукты для раздачи: между кооперативом и полуостровом Рокавей при участии «моих» студентов наладили своего рода продовольственную эстафету. Мы без конца говорили о том, какое острое создалось положение, но по-настоящему этой остроты не чувствовали, атмосфера в высоко расположенных частях Бруклина была в чем-то даже праздничная, напоминавшая дни снегопадов: дети, свободные от школы, играли в парке с родителями, не поехавшими на работу; единственный зримый ущерб был в шести кварталах от нас причинен пустой машине, на которую упало большое дерево. Еды и воды в местных магазинах хватало; рестораны были полны. Ни с кем из знакомых ничего ужасного не произошло; наши друзья, живущие на Нижнем Манхэттене, либо вовремя эвакуировались, либо, как Алина, сидели дома, запасшись всем необходимым. У приятелей Алекс квартиру залило грязнющей водой из Гаванес-канала, но это был максимум неприятностей в нашем ближнем кругу.
На второй день после урагана я позвонил в Маунт-Синай, чтобы узнать, не отменено ли сегодняшнее обследование Алекс; нет, сказали мне, больница совершенно не пострадала. День был солнечный, теплый не по сезону. Из центральной части Бруклина на Манхэттен ходили кое-какие автобусы, но очереди были длинные, маршруты непонятные, и я уговорил Алекс сесть на такси. Движение было плотное, но терпимое; проехав Бруклинский мост, мы довольно гладко покатили по обесточенному Нижнему Манхэттену, правда, на каждом перекрестке приходилось тормозить, потому что светофоры не работали. Полицейские виднелись повсюду, но казалось, они не столько занимаются последствиями стихийного бедствия, сколько готовятся к какому-то параду. Многие магазины и прочие заведения были открыты, хотя на глаза попадались мусорные контейнеры, переполненные, судя по всему, скоропортящимися продуктами. На улицах было сравнительно пусто, точно ранним воскресным утром. Мы двигались на север, минуя группы машин с логотипами Федерального агентства по управлению в чрезвычайных ситуациях, электрической компании «Кон Эдисон» и телеканалов; и вот уже отклонения от нормы стремительно сходят на нет. Водитель показал на кран, который возвышался на отдалении над огромным строящимся многоквартирным домом на Среднем Манхэттене; ураган стронул его с места, и теперь он опасно нависал над эвакуированным кварталом. Помимо этого, ничего необычного теперь видно не было: день как день.
Переоценив время пути из Бруклина в больницу, мы подошли к кабинету почти на час раньше. Сидя в комнате ожидания, мы смотрели – места, где этого можно было бы избежать, там не имелось – репортажи об урагане, которого на себе по-прежнему не испытывали. Допплеровские изображения крутящейся, протягивающей щупальца массы перемежались кадрами, показывающими, как ураган, достигнув суши, обрушивается на побережье, как сносит дома, как спасают престарелых. Потом на экране появился президент, заговорил о последствиях, стараясь выглядеть воплощением лидерства: выборы были на носу. Впервые политики федерального уровня открыто, хоть и не без уклончивости, заговорили о связи между чрезвычайными погодными явлениями и изменениями климата, о необходимости защитить наши города от стихийных бедствий. Потом показали губернатора Нью-Джерси, осматривающего пострадавшие районы с вертолета. В 2010 году Стивен Хокинг, напомнил я Алекс, заявил, что выживание человечества будет зависеть от колонизации Луны. А она напомнила мне про календарь майя, согласно которому 22 декабря этого года должен наступить конец света. Среди журналов для будущих мам и молодых родителей она увидела на столике «Нью-Йоркер»; «Преследует меня прямо», – сказала она, шевеля – вероятно, бессознательно – нижней челюстью, словно у нее что-то там болело. Мне вспомнилась жалоба Кэлвина на то, что из-за радиации челюсти у него стали тоньше. По крайней мере, один из реакторов Индиан-Пойнта отключили из-за урагана.
Допустим, я сижу на маленьком вращающемся кресле подле пластикового кресла с откидывающейся спинкой и смотрю, как женщина-врач намазывает живот Алекс и ультразвуковой датчик прозрачным гелем. Ультразвуковая система GE Vivid 7 Dimension – устройство из устройств в своей области: возможности 4D, визуализация кровотока, трекинг тканей, цветовое допплеровское картирование. Обычно обследование проводит не врач, а лаборантка, но она, объясняет нам врач, обитает на полуострове Рокавей – по крайней мере обитала до урагана. На плоском экране, висящем высоко на стене, мы видим ураган в режиме реального времени, его движущиеся конечности, его мозг внутри полупрозрачного черепа. Врач сосредоточивает внимание на быстро бьющемся сердце, потом устанавливает большую громкость и дает нам послушать. Всего пару месяцев назад я слышал при помощи такого же устройства свое сердце. Биение сильное, говорит она, никаких отклонений, и это радует; у Алекс по непонятной причине было кровотечение, даже со сгустками, что, предупредили нас, увеличивает и без того высокий риск выкидыша. То, что сердце бьется хорошо, повышает шансы существа, хотя опасность, что оно так и не достигнет суши, остается существенной. Пройдет не один месяц, прежде чем можно будет пристально посмотреть на аорту. Пока врач измеряет диаметр головки, я не могу отогнать мысль о маленьких осьминогах. Мы с Алекс ничего не говорим, у нас нет вопросов к врачу, и мы не берем друг друга за руку, но я ощущаю ту близость параллельных взглядов, какую испытываю, когда мы стоим перед холстом или идем по мосту.
Потом мы пошли – молча двинулись на юг вдоль Центрального парка. После урагана всякая нормальность казалась странной. Туристка попросила меня сфотографировать ее и ее друзей на ступеньках Метрополитен-музея, и, заглядывая в видоискатель, я чуть ли не ожидал увидеть их внутренние органы. С тележек, как всегда, продавали крендельки и хот-доги; кто-то бежал трусцой, кто-то выгуливал собаку, няни везли детей в двух-, трех– и четырехместных тысячедолларовых прогулочных колясках. В обрывках разговоров, в смехе, в спорах, какие доносились, ничего не указывало на кризис или чрезвычайные обстоятельства; белки и голубеобразные вели себя как обычно.
Дойдя до Пятьдесят девятой улицы, мы надумали навести справки об автобусах до Бруклина, но сделать это при помощи моего телефона оказалось трудней, чем я ожидал, интернет работал медленно, с перебоями. Я не смог бы, подумалось мне, вынести запаха унылых кляч, которые в нормальные дни стояли, запряженные в повозки, вдоль южной оконечности парка; где, интересно, их держали во время урагана? Мы решили идти дальше, и, когда стало темнеть, я предложил Алекс опять сесть на такси; хотя, по словам гинеколога, недавнее кровотечение не было связано с физической нагрузкой, я считал, что до конца первого триместра ей лучше не напрягаться. Но поймать такси оказалось невозможно, хотя они проезжали регулярно; потому ли, что было около пяти вечера, когда у таксистов пересменка, или потому, что они из-за урагана не хотели ехать на юг, – так или иначе, желтые такси во множестве проехали мимо, но ни одно из них не брало пассажиров. Все же я не сомневался, что рано или поздно мы кого-нибудь остановим, если будем, идя, продолжать пытаться; всякий раз, как я видел приближающееся такси, я протягивал руку, и наконец, в районе Тридцатых ближе к Сороковой, одна машина, хоть и нехотя, но затормозила. Однако, едва я произнес слово «Бруклин», она рванула с места. То же самое произошло еще дважды, и вскоре мы оказались на границе электрифицированного мира: дальше все было темно.
Читатель, мы двинулись вперед. Два-три ресторана или бара были открыты, там можно было при свечах если не поесть, то хотя бы выпить. На углу Восемнадцатой мы увидели разношерстную толпу, и, когда подошли, оказалось, что люди берут бутылки воды из десяти – двенадцати ящиков, которые кто-то – скорее всего Национальная гвардия – здесь оставил. Такси по-прежнему не останавливались, и Алекс нужно было по-маленькому. На Юнион-сквер стояло много грузовиков с продовольствием, и люди заряжали от их розеток сотовые телефоны. Агентство по управлению в чрезвычайных ситуациях, похоже, сделало парк средоточием своей деятельности. В огромном супермаркете «Хоул Фудс» электричество почему-то было; освещенный, он являл собой среди темных зданий ошеломляющее зрелище. Я не бывал там с того вечера, когда ждали предыдущего урагана. Пока Алекс ходила в уборную, я стоял снаружи. Поблизости снимала телесюжет репортерша, и я, войдя в поле зрения камеры и попав под прожекторы, помахал; может быть, вы меня видели.
Когда Алекс вышла из магазина, на углу остановился автобус, однако он был так набит, что сесть смогли только первые несколько человек из очереди; он ехал на юг, но у нас не было причин думать, что он мог бы переправить нас в Бруклин. Я спросил полицейского на углу Бродвея и Пятнадцатой, как нам добраться до Бруклина, но он в ответ пренебрежительно пожал плечами, и только; к своему удивлению, я ощутил прилив ярости, мне представилось, что я бью его кулаком, и лишь после этого я понял, как много противоречивых эмоций сталкивается и рекомбинируется во мне. Моя улыбка, по всей вероятности, была странной, и Алекс спросила, все ли со мной в порядке. Участок Юнион-сквер между «Хоул Фудс» и скоплением больших машин городских служб и полиции, рядом с которыми работали генераторы, был более или менее освещен; но, когда мы пошли дальше на юг, темнота стала обволакивающей, фары автомобилей прорезали ее все реже и реже: езда по неосвещенным и нерегулируемым улицам – дело опасное. Пытаться вспомнить полные жизни кварталы Верхнего Манхэттена, которые мы покинули всего час или два назад, не говоря уже о Бруклине, откуда мы уехали днем, было все равно что пытаться «вспомнить» другую эпоху. Ощущение устойчивости, архитектура Верхнего Ист-Сайда с его зданиями в стиле французского Ренессанса и в федеральном стиле, казалось, принадлежали к прошедшим временам, невинным и славным, тогда как ультразвуковая технология представлялась мне, идущему во мраке, предвестьем будущего; и то и другое было слишком чужеродно текущему моменту, чтобы найти место в повествовании. Чувство времени у меня нарушилось, я ощущал себя равноудаленным от всех своих воспоминаний или одинаково к ним близким: вот голубые искры во рту у Мони́к, когда она откусила от леденца; вот галлюцинации, когда я лежал в Мехико с высокой температурой; вот катастрофа космического челнока в прямом телеэфире. Я поднял глаза на высившиеся вокруг здания, которые скорее угадывались, чем были видны, и задался вопросом, много ли людей в них осталось. Там и тут можно было приметить луч, скользящий вдоль окна, огонек свечи, свет жидкокристаллического экрана, но в целом создавалось ощущение пустоты. Я сказал Алекс, что со мной все нормально. Почему-то мне представилось, будто во всех этих домах есть субботние лифты, будто они и сейчас бесшумно работают, черпая энергию из какого-то иного источника, из какого-то иного времени.
Мы, должно быть, поворачивали на восток, когда упирались в тупики, потому что встреча с двумя мужчинами – по крайней мере один из них был пьян, и они попросили денег – произошла на углу Лафайетт-стрит и Канал-стрит. Довольно долго я медлил, не зная, нищенствуют они или хотят нас ограбить, – в отсутствие фонарей и установившегося порядка отношения между людьми стали по-новому неопределенными, сориентироваться было трудно, как будто, наряду с электричеством, мы лишились некой социальной проприоцепции. Я ответил им, что денег у меня нет, они настаивали, но не угрожали откровенно; прежде чем я успел решить, чтó сделать или сказать, Алекс дала им пару долларов, и они исчезли.
Холодало. На востоке среди темных башен Финансового квартала мы увидели яркое сияние – казалось, в темноте светился глаз какого-то животного. Потом мы узнали, что это был инвестиционный банк «Голдман Сакс», появились фотографии, где он – одно из немногих освещенных зданий в панораме Нижнего Манхэттена. Я поместил этот образ на обложку своей книги – не той, о мошенничестве, что я подрядился писать, а той, что я написал вместо нее для вас, вам, – книги, балансирующей на грани вымысла и невымышленности. Банк, должно быть, располагал генераторами немыслимой мощности; или он имел особый доступ к некой тайной энергосистеме? Мы двигались то на юг, то на запад, и какое-то время тьма вокруг была кромешная; мне вспомнилась Марфа, здания казались постоянными инсталляциями в ночной пустыне. Я попробовал рассказать о своем ощущении Алекс, но мой голос на неосвещенной улице звучал странно – он был громким, привлекающим к нам внимание, хотя в звуках кругом недостатка не было: кто-то прибивал что-то молотком, пролетел невидимый вертолет, от большого грузовика поблизости донесся протяжный вой тормозов на высокой ноте, в котором было что-то подводное, что-то от пения китов. Когда мы повернули на Парк-плейс, неожиданно появилось такси; осязаемую пустоту на месте башен-близнецов теперь трудно было отграничить от невидимых зданий вокруг. У меня возникло ощущение, что, включись сейчас вдруг электричество, башни стояли бы на месте, чуть покачиваясь. Хотя я видел кого-то на заднем сиденье такси, кого-то, в ком мне почудилась личность, находящаяся по обе стороны поэмы, – дочь Бернарда и Натали, Лиза, Ари, – я попытался остановить машину; я слыхал, что таксисты сейчас подсаживают новых пассажиров, беря с них полную плату, пассажиров из других миров; но этот не остановился.
Я спросил Алекс, как она; она ответила – нормально, но я знал, что она устала и ей холодно. А предположим, она была бы на девятом месяце и я случайно ставлю ее в такое вот первобытное положение? Ты ни в какое положение меня не поставил, ответила она со смехом, когда я высказал ей это вслух. В ней развивалось маленькое млекопитающее – на этой неделе формировались вкусовые сосочки, зачатки зубов. Степень моего участия нам предстояло определить по ходу дела. Увидев магазинчик, тускло освещенный с помощью генератора, я вошел купить бутылку воды и пару батончиков гранолы, потому что мы с полудня ничего не ели. Внутри резко пахло гнилыми овощами, холодильники-витрины стояли пустые, но на полках кое-что оставалось; пол еще не высох. Питьевой воды видно не было, но когда я спросил, человек за прилавком достал большую бутылку. Я спросил сколько, и он ответил: десять долларов. Теперь я увидел и другие товары, которые он держал около себя за прилавком, точно сокровища, каковыми они и были: блоки батареек, фонарики, спички, батончики «Клиф», растворимый кофе. Я поинтересовался ценой каждого по очереди, и всякий раз он, усмехаясь, говорил: десять долларов. За несколько миль отсюда все это стоило не больше, чем до урагана; во тьме цены растут как на дрожжах. На слабеющую валюту я купил воду и батончик «Луна» для Алекс, и мы двинулись дальше.
Когда мы миновали ратушу и подошли к Бруклинскому мосту, там было множество людей и автомобильных фар, полицейские регулировали транспорт и группами стояли машины городских служб: пожарные, скорая помощь, водопровод-канализация и так далее. На Сентер-стрит стояли два военных джипа. На той стороне Ист-Ривер Бруклин сиял огнями, точно из другой эры. Мы уже протопали около семи миль, хотя собирались пройти самое большее одну; я спросил Алекс, не попробовать ли мне узнать насчет автобусов, но она ответила отрицательно: она хочет «сделать все». На пешеходную дорожку моста непрерывным потоком поднимались люди в повседневной одежде, и между нами всеми что-то потрескивало, какая-то странная энергия; отчасти это был парад, отчасти бегство, отчасти шествие протестующих. Каждую женщину я воображал себе беременной, а потом я всех нас представил себе мертвецами, втекающими на Лондонский мост. Я хочу сказать, что, лишенные лиц, мы присутствовали в теневом, колеблющемся режиме, что все мы распались на части – и вместе с тем включены в общее. Я цитирую сейчас, как Джон Гиллеспи Маги, и буду цитировать еще. Когда мы уже были над водой, под тросами, мы остановились и посмотрели назад. Верхний Манхэттен сиял ярче обычного, хотя, если перевести взгляд на север, на фоне света видны были обесточенные жилые кварталы. Они казались двумерными, походили на картонные театральные декорации переднего плана. Нижний Манхэттен чернел позади нас, его массы лишь угадывались. Огни фейерверков в честь завершения строительства моста вспыхивали над нами в 1883 году, творя паутину на странице. Луна на небе поднялась высоко, ее свет отражается в воде. Я хочу кое-что сказать американским школьникам:
В Бруклине мы сядем на автобус B63 и поедем по Атлантик-авеню. Через несколько остановок я уступлю место пожилой женщине с двумя большими домашними растениями в черных пластиковых сумках. И только тогда у меня заболят ступни и я почувствую, что ноги в коленях не очень хорошо гнутся. Сансевиерия, филодендрон. Все будет так же, как было. Потом, хотя в художественной прозе такое обычно выглядит неправдоподобным, женщина с растениями повернется к Алекс и спросит: «Вы ждете ребенка?» Есть что-то такое в лице, в глазах, объяснит она. Предположит, что будет девочка. Попискивания гидролокатора у меня за спиной на поверку окажутся сигналом вызова в мобильнике у девушки, которая, отвечая, закричит: «Я практически доехала! Успокойся, я практически доехала!» Это и все прочее, что я слышу сегодня вечером, будет звучать по-уитменовски: подобья в былом и подобья в грядущем, перекличка. Мы сойдем там, где автобус сворачивает направо на Пятую, и двинемся на восток. Да, это часть исследовательского процесса, да, такова иной раз плата за открытия. Мы увидим велосипед-призрак, прикованный цепью к уличному столбу, – мемориал в память погибшей велосипедистки. Увидим, что тротуар усыпан цветами груши Каллери – она зацветает рано. На фанерной дощечке написано, что ее звали Лиз Падилья. Может быть, скажет Алекс, посвятишь свою книгу ей? Огонек в газовом фонаре на Сент-Маркс-плейс будет мерцать, перескакивая из жанра в жанр. Мы обойдем, держась на безопасном расстоянии, оставленный кем-то у бордюра пружинный матрас, в нем могут быть клопы, но нынешним вечером даже насекомые-паразиты будут казаться мне дурными проявлениями коллективности, в которых можно увидеть прообразы ее возможностей: при их, клопов, посредстве люди обмениваются кровью. Клопы обеспечивают циркуляцию – как циклы шуток, как просодия. Где ты витаешь? – спросит Алекс и предложит монетку – нет, внушительную шестизначную сумму – за то, что я поделюсь с ней своими мыслями. В 1986 году я однажды положил монетку себе под язык в надежде повысить температуру тела, чтобы школьная медсестра отпустила меня домой и я мог посмотреть фильм. Сработало или нет? Не помню.
Мы зайдем поесть в суши-ресторан на Проспект-Хайтс: только овощные роллы, потому что Алекс беременна, моря отравлены и все аэропорты закрыты из-за супершторма. Пара за соседним столиком будет обсуждать сравнительные достоинства кондоминиумов и жилищных кооперативов; женщина с растущим жаром будет заявлять собеседнику, что он «не понимает процессов», что мы «Америка, а не развивающийся мир». Глядя со своего места сквозь наши отражения в окне на Флатбуш-авеню, я начну вспоминать наш поход в третьем лице, как будто видел нас с Манхэттенского моста, но сейчас, в разгар работы над книгой, прислонясь к цепной ограде, чье назначение – препятствовать самоубийцам, я смотрю назад на обнуленный город во втором лице множественного числа. Я знаю, это трудно понять, – но я с вами, и мне ведомо, как вы и что вы.