Глава 34
Набираю из бочки дождевой воды, она хорошо действует на волосы. Мою их и завиваю. Когда волосы высыхают, трясу кудряшками. Они пахнут свежестью и садом. Прибравшись после чая, надеваю свое лучшее платье, морского кроя. Оно сшито из шаньдунского шелка. У темной мерцающей ткани призматический блеск. Так сверкает масло на поверхности воды. Смотрюсь в зеркало своего туалетного столика. У него три створки, оно отражает само себя и множество сомнений внутри меня. Глаза блестят, вся покраснела и напугана, словно во мне сидит куча нетерпеливых, взволнованных женщин.
Приходит Бланш, чтобы пожелать мне спокойной ночи.
- Мама, ты великолепно выглядишь, - говорит она. - Ты уже много лет не надевала его.
В ее словах невысказанный вопрос.
- Мне просто захотелось надеть что-то получше, - отвечаю я.
- Это платье очень красивое, - говорит Бланш. - В нем даже можно пойти на танцы. И не скажешь, что ты чья-то мама.
Она задумчиво, возможно, немного завистливо, разглядывает меня. Потом отворачивается, пробегая пальцами по стоящей на пианино музыкальной шкатулке с нечетким изображением двух девушек в импрессионистском стиле.
- Можно? - спрашивает она.
- Конечно, можно.
Она крутит ручку. Музыка звучит, словно звенит множество крошечных колокольчиков. Звук серебристый и чистый, будто это стекло или лед. Бланш слегка раскачивается в такт. Она всегда танцует, когда слышит музыку, даже если это «К Элизе» из музыкальной шкатулки.
Мне становится неловко перед дочерью. Это она, а не я должна наряжаться.
- Бланш, а ты ведь больше ни разу не ходила на танцы вместе с Селестой.
- Ты имеешь в виду те вечеринки, которые были в Ле Брю?
- Да. Их больше не устраивают?
- О, нет. Я думаю, они все еще проводятся там, - говорит она.
- Я не стану возражать, если ты захочешь пойти. Правда. Если только ты будешь в безопасности. Если только тебя подвезут до дома.
- Да все нормально, мам.
- Но, мне показалось, тебе понравилось, когда ты ходила туда...
- Ну, одно время было весело, - говорит она. - Я люблю танцевать. Но потом я помолилась и решила, что это неправильно.
- Да, милая? Ты так решила?
Ее религиозное рвение порой заставляет меня содрогаться.
- Дело в том, что эти немецкие мальчики предлагают встречаться, - говорит она. - Но это было бы неправильно, да, мам? Стать девушкой немца.
Я удивлена. Не думала, что Бланш задумывается над этим.
- Ну, это с какой стороны посмотреть, - неопределенно говорю я.
- Я не хочу. И тебе бы тоже это не понравилось. - Ее взгляд сосредоточен на мне - голубой, как летнее небо. В нем сквозит такая ясность и чистота.
- Ну, конечно же, есть люди, которые этого не одобрят. Но если он хороший человек... - Я замолкаю.
- Но ведь в этом нельзя быть уверенной, так? - спрашивает она. - Я хочу сказать, ты же не можешь знать наверняка, хороший он или нет.
- А Селеста? - спрашивает она. - Она все еще встречается с Томасом?
Бланш утвердительно кивает.
- Он очень ей нравится, - говорит она. - Хотя, я думаю, что ей не следует с ним встречаться.
- А она знает, что ты так думаешь? Думаешь, что она поступает неправильно?
- Конечно, мама. Мы с Селестой говорим обо всем. У нас нет друг от друга секретов. Но она говорит, что я ошибаюсь, что он не такой, как все остальные.
- Что ж, может, она и права... может, он действительно не такой, как другие.
Музыка в шкатулке замолкает, когда заканчивается завод. Внутри слышны перестукивания и жужжание. Бланш закрывает шкатулку.
- И все равно, я не стану так поступать, - говорит она. - Я думаю... как вообще можно узнать кого-то по-настоящему? Как можно быть уверенным в том, что они из себя представляют?
- Но разве ты не можешь назвать человека хорошим? Даже если он воюет на другой стороне.
Она бросает на меня недоверчивый взгляд, словно я вообще ничего не понимаю.
* * *
Когда девочки и Эвелин улеглись, сижу на кухне и жду его. Тени бархатными складками залегают на стенах моей комнаты, меня начинают одолевать сомнения. Все становится очень отчетливым: необузданное, иррациональное намерение - необдуманное, импульсивное, неправильное. Сидя здесь, облаченная тенью, я принимаю решение.
Скажу ему, что больше он не может сюда приходить, я передумала. Наши отношения не могут продолжаться по многим, многим причинам. Он поймет или, по крайней мере, не будет удивлен. Может, даже стоит снять свое платье из шаньдунского шелка и надеть что-то будничное. Может, мне даже стоит задуть свечи, которые я зажгла наверху в своей комнате.
Слышу стук в дверь. Сердце подпрыгивает в груди. Иду открывать.
Он не улыбается. Вижу, что он тоже очень нервничает, и это кажется мне трогательным. Понимаю, что не смогу попросить его уйти. Я уже выбрала свой путь.
- Вивьен...
Мне нравится, как он произносит мое имя: медленно, почти бережно.
Он заходит и стоит в коридоре прямо передо мной. От его близости идет волна желания, но более рассеянная, более эфемерная, чем я чувствовала прежде, когда он пробегал пальцем по моему лицу. Лишь ниточка. Шепоток.
Отворачиваюсь и веду его вверх по лестнице, стараясь не разбудить спящих. Показываю ему, где скрипит, тихо говорю, на какие места лестницы наступать не нужно. Сердце бьется быстро, как у воришки. Я вор в своем собственном доме.
Открываю дверь и завожу его внутрь. Закрываю дверь и поворачиваю ключ в замке. Звук красноречиво повисает между нами.
Он стоит в свете свечей и смотрит, смотрит на меня, будто и не собирается отводить взгляд. Я думала, что в такой момент мне будет неловко, даже стыдно, но меня одолевает абсолютная радость от того, что мы вместе.
У меня появляется ощущение бесконечной свободы. В этой комнате мы можем делать, что захотим. Здесь, куда не добралась война. Меня переполняет радость, когда он заключает меня в свои объятия. Я пробегаю пальцами по его лицу, чувствую кости его черепа под коротко стрижеными волосами и ощущаю, насколько ему приятно мое прикосновение. Он ласкает меня руками, полностью захватывая меня своими прикосновениями.
С Юджином, много лет назад, когда мы еще занимались любовью, я всегда была как будто где-то вне происходящего, наблюдала со стороны. Смотрела с потолка, на расстоянии. Меня это не касалось, я была где-то на удалении, разделенная надвое: часть меня принимала участие, а часть просто наблюдала.
Но здесь, сейчас, я присутствую при каждом прикосновении, каждой ласке. Я четко ощущаю твердость его тела, запах его кожи, его губы на моих губах. Мое тело сотрясается от его рук, словно я разваливаюсь на части. Он прикрывает мне рот рукой.
- Тсс, - произносит он, - Тише.
Потом я чувствую его внутри себя, и мое тело обнимает его. Я прячусь в нем, прячу его в себе.
После мы тихо лежим рядом. Открываю глаза и вижу, что моя комната осталась такой же, какой и была, и это меня удивляет. У меня такое чувство, как будто я унеслась на большое расстояние и оказалась в другой стране.
Его форма лежит на кресле. Ее вид раздражает, напоминая мне о том, о чем я думала до его прихода. Отвожу взгляд. Говорю себе, что это все часть другой жизни - его жизни, когда мы не вместе. Ничего не говорит о том, кто он такой на самом деле здесь, в моей комнате.
Он целует меня и говорит:
- Спасибо.
Ощущаю внезапный прилив счастья. Так странно, что он благодарит меня, когда сам дал мне так много.
Кладу голову ему на грудь, слушая тихое биение его сердца. Его же рука у меня на волосах. Мы молчим. И эта тишина такая сладостная. Не знала, что близость может подарить такое умиротворение.
А потом я слышу то, чего так боялась: звук шагов, поворот дверной ручки и стук в дверь
- Прячься под одеялом, - говорю я ему.
Надеваю халат и открываю дверь.
Я очень боюсь, что это Бланш. Она заглянет в мою комнату и сразу все поймет: почему на мне было мое лучшее платье, почему между нами состоялся тот разговор. Но это Милли в своей карамельной пижаме. Ступни в вязаных ночных носках кажутся огромными и неуклюжими. Ее глазки широко распахнуты, но я не знаю, что она видела. Она еще не проснулась толком, у нее сонное личико.
- Мамочка, пчелы прилетели. Они повсюду.
У нее тоненький, пронзительный голосок. Она до сих пор еще проживает свой кошмар. В глазах Милли отражается блеск свечей - крошечное, безукоризненное отражение.
- Нет, милая. Это всего лишь сон.
- Они у меня в кровати, мамочка!
Я приседаю и обнимаю Милли. Ее сердечко бьется напротив моего, словно ее сердце - моё сердце. Вокруг ее глаз залегли тени.
- Там нет никаких пчел.
- Мамочка, пчелы у меня в волосах. Я слышу их... Я бежала, бежала, но не могла убежать, - говорит Милли тонким, словно прозрачным, голосом.
Глажу ее по волосам.
- Это всего лишь сон. Не стоит бояться.
- А ты не слышишь, как они жужжат? - спрашивает она.
Отвожу ее обратно в комнату. Меня охватывает чувство вины. Задумываюсь, не моя ли вина в том, что она тревожится. Слышала ли она что-то, видела ли? В ее комнате я внимательно прислушиваюсь, оглядываю каждый угол, чтобы доказать ей, что нет никаких пчел. А потом пою ей, чтобы она заснула. Не думаю, что она видела Гюнтера. Но ощущение покоя оставило меня, пошло трещинами и разлетелось на тысячу блестящих осколков.
Когда я возвращаюсь в спальню, он уже одет.
- Она в порядке? - спрашивает Гюнтер.
- Да, она спит. Не думаю, что она что-то видела.
Он обнимает меня.
- Вивьен, дорогая, я хотел бы увидеть тебя снова. Мы встретимся еще раз? Ты бы этого хотела?
Его вопрос наполняет меня радостью.
- Да. Хотела бы...
Но ночной кошмар Милли тревожит меня. Я ощущаю всю чудовищность того, что мы сделали, что мы собираемся сделать.
- Гюнтер, а сможем ли мы оставить это все в тайне? Сделать все так, чтобы никто не узнал? Мы должны сохранить свой секрет... от Эвелин, от девочек. От всех и всякого...
- Мы будем очень осторожны, - говорит он.
Провожаю его до двери. Смотрю, как он уходит... уходит в свою другую жизнь. По моему двору разливается серебряный свет луны. Такой яркий, что сад отбрасывает тени.
Возвращаюсь в свою комнату. Мое тело, моя кровать - все пахнет им. Я уже скучаю по нему.
Глава 35
Мы разрабатываем правила. Я оставляю ему сигнал - пустой горшок на пороге дома, - чтобы он знал, что все в порядке, все спят. Если он приходит, то точно в десять. Если до четверти одиннадцатого его нет, я отправляюсь спать одна.
Я слишком долго жила в доме с одними женщинами. Испытываю потрясение от того, что в моей кровати спит мужчина. Я благодарна ему за тепло, за тяжесть его тела, тонкий запах его кожи. За то, что он другой. А еще я потрясена тем, какая я с ним. Я, которая всегда считала себя такой застенчивой, такой замкнутой, с этим мужчиной могу быть какой угодно - открытой, бесстыдной. Такое ощущение, что мое тело - не мое, когда я с ним, словно я меняюсь, когда он рядом.
Мы занимаемся любовью, а потом обязательно разговариваем. Моя голова лежит на его плече. В мягком свете свечей спальня кажется такой таинственной и обособленной, как пещера в лесу или лодка в непостоянном море. Слышно, как покряхтывает и потрескивает старый дом, отходящий ко сну, словно лодка поскрипывает, стоя на якоре.
Он берет две сигареты, одну прикуривает для себя, другую - для меня. Как правило, мы говорим о прошлом, в котором гораздо спокойнее, чем в настоящем.
- Каким ребенком ты была? - спрашивает он. - Расскажи мне о своем детстве.
Капитан выпускает изо рта табачный дым. Нас окружает покой. Мне нравится видеть его здесь, в своей постели, люблю смотреть на его тело: волосы на груди, позвонки, проступающие сквозь бледную кожу, вены на запястьях, изящество жестов. И поразительная улыбка, внезапно озаряющая его лицо. Он кажется мне очень родным, словно стал частью меня, словно я всегда ждала только его.
Рассказываю ему об Ирис, о том, как мы росли в высоком доме в Клапхэме. О тетках, которые нас воспитывали.
- Мама умерла очень неожиданно, когда мне было три года, - рассказываю я. - От пневмонии.
Он обнимает меня, прижимая крепче. Ждет.
Воспоминание вдруг становится таким ярким. Почти чувствую прохладный, с примесью антисептика, запах комнаты, где находится больной. В груди появляется ноющая боль.
- Нас привели туда, чтобы попрощаться... меня и сестру.
Понимаю, что начинаю плакать. Как будто твердый панцирь, защищавший меня, в присутствии капитана смягчается. Я много лет не говорила о своем горе.
Он вытирает слезы с моего лица своим теплым пальцем.
- Ты была такой маленькой, - тихо говорит он. - И тебе пришлось столкнуться с подобным.
Все произошедшее здесь, в моей голове. С внезапной и тревожной точностью.
- Она выглядела странно. Не как моя мама... С тех пор я поняла, что порой, когда приходишь навестить больного, ты можешь сказать... Ты знаешь, что скоро он умрет. Ты точно видишь, что выглядит он по-другому.
- Да, я понимаю, о чем ты.
- Мне кажется, это я увидела в своей маме. Хоть и не понимала.
Он гладит меня по волосам. Прикосновение, ритм успокаивают меня.
- Тебе было очень трудно, - говорит он. - И для твоей матери тоже, поскольку вы были такими маленькими... Я с самого начала почувствовал, что в твоей душе есть какая-то рана. Что-то спрятано там и ждет, когда это вытащат наружу. Я понял это в тот первый раз, когда увидел тебя в переулке.
- Вот как? Ты правда это понял уже тогда? Расскажи мне...
Впоследствии я даже была рада, что рассказала ему о своей маме. Я не понимаю, почему это было для меня столь утешительно. Словно рассказав ему, я от чего-то освободилась.
* * *
По ночам наша близость кажется мне абсолютно естественной, как будто так и задумано, как будто такой и должна быть моя жизнь. Но иногда я вижу его днем: в реквизированном «Бентли» или с другими солдатами. Он смеется с Гансом Шмидтом или Максом Рихтером. Смеется громко, как смеются мужчины, находясь вместе с другими мужчинами. И осознание того, что я делаю, обрушивается на меня.
И я думаю: «Какой он с другими людьми, с теми вражескими солдатами, которые делают все возможное, чтобы держать наш остров под контролем? Насколько хорошо я его знаю? Что значит, узнать кого-то?» И когда эта мысль приходит ко мне, в голове слышится голос Бланш: «Как вообще можно узнать кого-то по-настоящему? Как можно быть уверенным в том, что они из себя представляют?»
Однажды я прошу его рассказать про свою жизнь.
- Я так мало о тебе знаю, - говорю я.
- Что тебе рассказать? - спрашивает он.
Моя голова забита вопросами, и я не знаю, какой задать первым. Выбираю самый безопасный.
- Расскажи про Германию. Я никогда там не была.
Я лежу, повернувшись к нему, глядя на него. На туалетном столике позади него стоит пузырек с духами, на котором в свете свечей пляшет стрекоза. Она будто горит. Профиль капитана на стене такой безликий, черный по сравнению с огненными крыльями.
- Кое-где в Германии очень красиво, - произносит он.
- Расскажи мне о ее красотах, - прошу я.
- Бавария очень красива, - говорит он. - Там живет дядя моей жены. Мы собирались поехать туда летом, до войны, до того, как все началось. Такого воздуха, как в лесах Баварии, больше нет нигде. Такой тишины, как там, больше нет нигде.
Пытаюсь их представить. Величественные леса, аромат можжевельника и сосны. Я невежественна, словно ребенок, и так мало знаю об окружающем мире.
- А вот Берлин давит, - говорит он. - Все эти большие здания, люди, живущие друг на друге. Мне не нравится находиться там долго. Люблю ехать куда глаза глядят. Чтобы ни о чем не думать...
Вспоминаю стихотворение, что выбрала для него:
Хочу бродить все дни,
Где всё цветёт.
Может, это был не такой уж и неправильный выбор, как я думала.
- Мне нравится рисовать в Баварии, - говорит он мне. - Поставить мольберт на склоне горы. Целый день тишины наедине с моим угольным карандашом и красками... Это те моменты, когда не нужно бороться, не нужно куда-то стремиться. Ты именно там, где должен, и все течет, как вода, выходя из-под твоей руки.
Мне кажется, что у каждого есть мечта, поддерживающая его. Мысль: «Вот закончится война...» Для Гюнтера мечта там, на фоне тех лесов и тишины. Именно там он оставил частичку себя. На склоне горы в Баварии, там, где его мольберт, кисти и маленькие тюбики с красками. Аромат можжевельника и тишина.
Говорю ему об этом.
- Вот, где бы ты был, если бы мог выбирать.
Некоторое время он молчит.
- Нет, Вивьен, - наконец произносит он. Потом поворачивается ко мне лицом. В нем чувствуется напряженность. - Видишь ли... может быть, ты действительно, как и говорила, слишком плохо меня знаешь. Из всех мест, что я мог бы выбирать, я хотел бы быть здесь, в этой постели.
Глава 36
На коврике у двери лежит конверт. На нем ни имени, ни адреса. Гадаю, кто же оставил его здесь и почему этот кто-то не остался поговорить?
Открываю конверт. Внутри лист бумаги, сложенный пополам. Разворачиваю. Комната вокруг меня начинает вращаться.
Послание составлено из букв, вырезанных из «Гернси-пресс» и наклеенных на бумажный лист. Буквы, словно пьяные, с кривыми углами, как будто их наклеивали в спешке, как попало. Но послание совершенно четкое: «Вив де ла Маре - подстилка для джерри!!!»
Быстро кладу письмо на столик в коридоре, как будто прикосновение к нему может ранить, как будто может опалить меня. Но я понимаю, что не могу оставить конверт здесь. Уношу его в гостиную, сминаю и бросаю в огонь. Бумага разворачивается, занимается пламенем, по ней пробегает красная линия. Я смотрю, как конверт вспыхивает, чернеет и рассыпается в пепел. Даже подумать не могу - и не хочу - о том, кто мне его отправил.
В комнату позади меня заходит Эвелин, под ней скрипит пол. Она осторожно садится в свое любимое кресло и берет из корзинки вязание.
- Что-то горит, - говорит она. - Что это здесь горит? Я чувствую. Что-то горит в камине.
- Ничего, Эвелин, - отвечаю я. - Не беспокойся.
- Кто это сжигает письмо? - спрашивает Эвелин.
Она может увидеть сожженную бумагу в камине. Я разбиваю пепельные фрагменты. Даже сейчас, когда письмо полностью сожжено, оно все еще стоит у меня перед глазами. Перекошенные газетные буквы, уродливые слова.
- Это не письмо, - отвечаю я. - Ничего такого. Просто старый рисунок Милли.
Я задаюсь вопросом, откуда Эвелин знает, что это было письмо. Она видела его на коврике у двери? Она видела из своего окна, которое выходит на переулок, кто принес его? Но я не могу спросить об этом, не в силах узнать, кто оставил его там, потому что я уже сказала ей, что это не письмо.
Эвелин принимается за вязание. Ее пальцы двигаются резво, спицы звучат яростно, как упрек.
Некоторое время она молчит. Я же задумываюсь над тем, что случится со мной? Многие ли знают и кому они уже рассказали? Представляю, как люди будут меня осуждать, если узнают про мою любовную связь. Я представлю холодный взгляд Эвелин, Гвен и моих детей, они отвернутся от меня. Становится трудно дышать. Боюсь, что Эвелин увидит на моем лице чувство вины и страх.
Она внезапно перестает вязать, держа спицы острием вниз. Ее руки словно ослабли, петли начинают соскальзывать. Подхожу к ней, опасаясь, что ее вязание распустится и расстроит ее.
- Где Юджин? - спрашивает она. - Куда он делся?
- Эвелин, Юджина здесь нет. И тебе это известно.
- О.
Я сжимаю ее руки вокруг спиц. Ее кожа холодная и тонкая, как бумага... почти не похожа на плоть. Эвелин снова начинает вязать.
- Где Юджин? - спустя какое-то время снова спрашивает она. - Хочу поцеловать его на ночь. Кто-то же должен.
Она одаривает меня весьма суровым взглядом.
- Эвелин, Юджин на войне. Он очень храбрый, - говорю я.
- Письмо было от него? Ты сожгла его письмо?
- Нет, конечно же, нет. С чего бы мне это делать?
- Он нам не пишет, - говорит она.
- Нет, он не может. Ты же знаешь. Я уверена, он хотел бы написать, но просто не может. Письма не дойдут. Пока здесь немцы. Идет война, Эвелин, помнишь?
- Война. Все говорят, идет война. Они постоянно говорят, что идет война, - отвечает Эвелин. - Но что-то я не вижу здесь боевых действий. На самом деле, скорее наоборот.
Запах бумаги совсем слабый, в воздухе от него почти не осталось и следа... но кажется, что он останется здесь еще надолго.
Глава 37
Однажды, лежа в кровати, я прикасаюсь к шраму на его лице. Кожа под моим пальцем мягкая, как у ребенка.
- И как это случилось? - спрашиваю его.
Некоторое время он молчит. Словно в его голове роится куча слов, но он не знает, с чего начать. У него серые, словно дым из осенних садов, глаза.
- Это отчим, - говорит он.
Я ошарашена. Такого я не ожидала. Думала, что шрам - это результат ранения.
- Твой отчим?
- Он меня ударил, и я упал на печь.
- Ты не рассказывал мне про своего отчима.
Наши знания неравны: он знает о моем детстве гораздо больше, чем я о его.
- Родной отец умер, когда мне было шесть, и мать снова вышла замуж. Отчим был очень сложным человеком. Он был пастором. Все им восхищались, но дома он был очень жестоким, - сказал Гюнтер.
Пытаюсь представить себе его отчима - холодного, сурового и праведного.
- Как ужасно.
Мой голос звучит жалко, тоненько, как будто мои слова невесомы.
- Ты учишься держать язык за зубами, - говорит он мне. - Учишься держаться в стороне... делать то, что тебе сказано...
- Да, конечно, - мягко говорю я, не желая вторгаться в его мысли, желая, чтобы он продолжал говорить.
- Я много думал над этим, - продолжает он. - Когда ты маленький, ты рассуждаешь так: «Мой отчим прав, ведь так? Может быть, я плохой ребенок». Если он так говорит, значит, наверное, это правда. Особенно, когда этот человек столь могуществен, и ты от него зависишь. Ты должен верить, что он прав.
Он глубоко затягивается. Моя голова лежит на его груди. Слышу, как его сердце, словно от бега, бьется быстрее, когда он рассказывает свою историю. Его мысли тягучи и полны раздумий.
- Но потом, когда я подрос, я уже так не думал. Я пришел к пониманию, что мой отчим был жестоким человеком.
- По твоим словам, очень жестоким, - отвечаю я.
Он, ёрзая, немного отодвигается от меня, как будто моя близость отвлекает его от того, что он хочет рассказать. Я лежу на своей половине и наблюдаю за ним.
- Однажды вечером он ударил моего брата. До этого раза он всегда бил только меня. За что-то незначительное, воду на полу разлил. Отчим обвинил в этом брата и избил его. Я должен был защитить того, дать отпор отчиму. Тогда я уже был достаточно большим, мне было одиннадцать. Для своего возраста я был крупным, смог бы с ним побороться. Но я этого не сделал.
Я слышу, как срывается его голос. Чувствую, что этот позор живет в нем до сих пор.
- Он начал бить моего брата, а я ничего не сделал. Помню, как спрятался под лестницей. Слушал удары. Я закрыл руками уши, но все же до меня доносились звуки ударов, а они очень громкие в молчаливом доме.
Гюнтер говорит монотонным, размеренным голосом, но я чувствую то страдание, что кроется за словами.
- Как видишь, Вивьен, не такой уж я хороший человек.
Я качаю головой.
- Это было очень давно, - говорю я. - А ты был всего лишь ребенком. Одиннадцать - это очень мало. Как ты мог остановить его?
- Я знаю, о чем я тогда думал, - отвечает он тихим голосом. Когда Гюнтер поворачивается лицом ко мне, мне кажется, я могу кожей ощущать его слова. Но я могу только слушать. - Теперь я точно помню. Пока он бьет брата, он не тронет меня... Вот о чем я думал.
- Ты был всего лишь ребенком. Разве у тебя был выбор? - снова говорю я.
Глава 38
Декабрь. В нашем камине горит добрый огонь. Мы сидим на ковре у очага и в его отблеске читаем очередную сказку. Рядом с нами спит Альфонс, его свернутое колечком тельце поднимается и опускается в такт дыханию. В гостиной стоит уютный запах шерсти, идущий от одежды, которая сушится на каминной решетке. Снаружи дождь бьется в окно, с моря дует сильный ветер.
Читаю про призрачную похоронную процессию, плывущую по переулку. Читаю про старую дорогу, бегущую между Сент-Сейвьер и Сент-Пьер-дю-Буа, на которой путешественники повстречали сверхъестественное создание. Эту книгу дала нам Энжи.
Милли вздыхает с удовольствием.
- Люблю сказки про привидения, мамочка. А вот Бланш от них становится страшно, - самодовольно улыбается она.
Бланш на мгновение поджимает губы.
- Милли, ты несешь ерунду, - говорит она.
Бланш отпарывает подгиб на подоле одной из своих юбок. За последнее время она очень выросла. Ее тело стало как у газели, такое же угловатое, - одновременно неуклюжее и изящное. В руке у Бланш иголка. В свете огня она угрожающе блестит.
- Прочитай еще одну, - говорит Милли.
Читаю про пляж Портеле, где в наступивших сумерках вы можете встретить сгорбившуюся женщину, завернутую в шаль. Она говорит, что все ищет и ищет своего потерявшегося сына.
- А это было на самом деле? - спрашивает Милли.
- Нет, милая. Это просто сказка...
В комнате стоит тишина, лишь потрескивает огонь в камине, да бьется в окно дождь. От бревна вздымается сноп искр.
Милли хмурится.
- Зачем люди придумывают сказки про призраков, если призраков не существует?
Задумываюсь, как же ей ответить. Есть вполне очевидное объяснение: потому что люди, которые впервые рассказали подобную сказку, верили, что призраки существуют. Но тогда Милли ответит, что, возможно, они были правы. А я не хочу обманывать ее или пугать.
- Я думаю, они придумывают их, потому что боятся темноты, - говорю ей я.
- А я не боюсь темноты, - отвечает Милли.
- Ты нет, а многие люди боятся. Когда я была маленькой, я очень боялась темноты.
Вспоминаю, как Ирис закрыла меня в сарае для угля. Я выпучивала глаза, но ничего не видела в темноте. Даже сейчас при мысли об этом я содрогаюсь.
- А я не боюсь, мамочка, - говорит Милли. - Мне всего лишь пять, но я не боюсь темноты.
Поправляю одежду возле очага, чтобы тепло добралось до всех частей. Кот зевает, укладывается в другую позу и погружается в глубокий сон.
Возвращаюсь к книге, переворачиваю страницу.
Читаю историю о том, что у некоторых людей, живущих на острове, в венах бежит кровь фей. Фей, которые вторглись на остров. Они покинули родной дом и переплыли море на лодках, которые были искусно сделаны при помощи заклинаний, вплетенных в паруса.
Пока феи подплывали все ближе и ближе к земле, их лодки становились все меньше и меньше. Наконец, они стали такими крошечными, как галька или косточка птицы. Феи были красивыми созданиями (и мужчины, и женщины), они выглядели как люди, но куда милее. Порой феи влюблялись в островитян. Они женились и строили дома.
Но как бы счастливы они ни были на Гернси, они очень хотели вернуться на родину. Это был зов крови, который невозможно преодолеть. Рано или поздно они должны были оставить тех, кого любят, и уплыть с острова.
- Это конец сказки? - спрашивает Милли.
- Да, это конец.
Она хмурится. Мягко потрескивает огонь. Крошечные языки пламени, красные как мак, пляшут в глубине глаз Милли.
- Мне не нравится конец. Он грустный. Это несчастливый конец, - говорит она.
Какое-то мгновение я думаю, что она права, это грустно. Как можно жить, не зная, когда же тот, кого ты любишь, покинет тебя. А потом я думаю, что так оно всегда и бывает.
Глава 39
Однажды я спрашиваю его про жену. Я ощущаю, как меня охватывает жгучее, лихорадочное любопытство.
- Какая она? - смело задаю я вопрос.
- Илзе? - Он колеблется. - Как можно коротко рассказать о человеке? Она хорошая хозяйка. У нее все под контролем.
Должно быть, Илзе очень сильная женщина. Я чувствую это.
- Она подарила мне безопасность. На некоторое время, - говорит он.
- Да, - отвечаю я, понимая, насколько это было важно для него - иметь надежное место, куда можно отступить. Мы оба разделяем эту потребность.
- И она хорошая мать для Германа. Но его рождение трудно далось ей, было много осложнений. Она решила, что больше не станет рожать. Эта часть нашей жизни закончилась. Давно закончилась.
Когда он говорит это, меня охватывает быстрое запретное счастье, потому что это снимает с меня часть вины. А потом я снова ощущаю вину за свои чувства.
- Покажи мне, - прошу я. - У тебя должна быть карточка. Покажи.
Он отходит, достает из кармана кителя фотографию и приносит ее мне. Они снялись втроем.
Меня нервирует этот образ его другой жизни, о которой я ничего не знаю. Его настоящей жизни. Жизни, в которой есть семья, страна, долг, обязательства. Я заглядываю в историю, которая не имеет ко мне никакого отношения.
Первое, что я замечаю, - то, насколько моложе он выглядит на карточке, как сильно его отметили годы, прошедшие с тех пор, как она была сделана.
- На фото ты кажешься намного моложе, - говорю я.
Он печально улыбается:
- Ты хочешь сказать, что сейчас я выгляжу намного старше?
- Полагаю, да... - Я протягиваю руку и провожу по его лицу, по твердым костям под кожей. - Но мне нравится, как ты выглядишь сейчас.
Потом я отворачиваюсь от него и пристально вглядываюсь в других людей на фотографии.
Илзе маленькая, у нее высокие скулы и рассеянный взгляд. Бледные волосы, наверное, светлые или седые, заплетены в косу и уложены вокруг головы. Серьезное выражение лица. Я представляю, как она лежит ночью без сна, беспокоится, пытается сплести вместе разрозненные нити своей семейной жизни, просчитывая и стараясь все наладить. На карточке их сыну около двенадцати. Он очень светленький и покрыт веснушками. У него такое же выражение лица, как у его матери: желание получить одобрение. На нем что-то вроде формы.
Пока я рассматриваю фотографию, Гюнтер следит за мной, стараясь прочитать мои мысли.
- Нам бы очень хотелось завести второго ребенка, - говорит он мне. При этих словах в его голосе проскальзывает тоска, и я понимаю, что это было источником огорчения для них обоих. - Но жизнь не всегда дает нам то, что хочется, - продолжает он. Потом смотрит на меня. - Ну, по большей части.
Я снова гляжу на фото, чувствуя жар от его взгляда.
- Он выглядит слишком юным, чтобы носить форму, - замечаю я.
- У нас существует молодежное движение - «Гитлерюгенд», - поясняет он. - Герман очень хотел к ним присоединиться. Он действительно стал активным членом. Мне это не очень нравилось. - Его лицо становится непроницаемым. - Моей жене нравилось, но мне нет. Они перегибают палку.
- Тогда почему ты позволил ему вступить туда? - спрашиваю я.
- Приходится быть осторожным, нельзя выделяться, - отвечает он. - И еще, до того как Герман вступил в «Гитлерюгенд», он был непослушным мальчиком. Водил плохую компанию. Это движение дало ему целеустремленность. Жена говорит, что это хорошо, что жизнь без цели не имеет смысла... Сейчас мой сын уже в партии.
Я леденею от шока: сын моего возлюбленного - нацист.
- Значит, ты не смог его остановить? Ты считаешь, что они перегибают палку, но не смог его остановить?
Он качает головой.
- Это было бы глупо, - осторожно говорит он.
Я думаю о том, что мы слышали: о подожженных синагогах, о том, как у евреев отнимают бизнес, о разбитых окнах, оскорблениях, уличных избиениях. Я молчу.
Но он слышит мой невысказанный вопрос.
- Ты должна понять, Вивьен. Мы не могли продолжать жить, как раньше. Германия стояла на коленях. Депрессия ужасно отразилась на нас. Наш мир состоял из чувства голода и инструкций по технике безопасности. У нас не было ничего. - Он пристально вглядывается в тени, притаившиеся в углах комнаты, словно перед его глазами снова разворачиваются прошедшие годы. - Привычки, приобретенные в то время, живы до сих пор. У Илзе на дверце буфета висит мешочек для разломанных печений и крошек: ничего нельзя выкидывать почем зря. Что-то должно было измениться, - продолжает он. - Сначала мы приветствовали Гитлера. Его появление казалось нам проблеском надежды. До Гитлера нам было нечего есть, а когда он пришел, у нас появилась еда... Но многое из того, что они делают, я считаю неправильным... - признается он.
- То есть, если бы ты мог выбирать, то не стал бы сражаться на этой войне?
Я жалею, что выразилась именно так. Получается, что я говорю за него.
- А кто из нас выбрал бы войну? Кто захотел бы, чтобы наши жизни оказались разорваны на куски? - Он сердится на то, что мне вообще пришло в голову спросить такое. - Но я никогда не сказал бы этого нигде, кроме как здесь. Всегда нужно думать о безопасности своей семьи.
Я вспоминаю, что говорила ему раньше, когда он рассказал мне о том, как его бил отчим, о том, что он должен был дать ему отпор: «Разве у тебя был выбор?» Думаю: «Разве у кого-нибудь из нас есть выбор?» Но я не знаю ответа на этот вопрос.
Он убирает фотографию в карман и возвращается ко мне в кровать. Я слышу, как снаружи завывает ветер, словно вышедший на охоту хищный зверь, как он стремится отыскать лазейку в мой дом через малейшую трещину или щель.
Глава 40
Февраль. Приходит Джонни и приносит мне подарок, завернутый в коричневую бумагу. Он кладет его на стол в кухне и начинает разворачивать слой за слоем. Внутри обнаруживается пергаментная бумага, на которой блестят потеки крови.
- Вот, тетушка. Вам подарок.
Целый убитый кролик. Гвен освежевала его для меня, так что видно бледное красное мясо, но он все еще похож на кролика. Однажды, не так давно, вид мертвых животных вызывал у меня печаль. Сейчас я просто думаю о том, как стану его готовить, добавив несколько веточек тимьяна и розмарина, каким густым получится соус, каким вкусным он будет.
- Твоя мама ангел, - говорю я. - Но вы точно уверены, что можете поделиться им?
- Не волнуйтесь, тетя Вив. Эти кролики плодятся, как... ну, вы знаете.
Я завариваю ему чашку кофе из пастернака. Я научилась его делать: раскладывать кусочки пастернака на решетке, поджаривать их нужное время, пока они не станут ярко-коричневыми, как древесная стружка, а затем измельчать. Это лучше, чем ничего, но у такого кофе горелый привкус.
- Ты не обязан его пить, если тебе не нравится, - говорю я Джонни.
Но он быстро выпивает.
Моя комната залита ясным белым светом ранней весны, тем светом, который выдает грязь в тех местах, где не убирали уже некоторое время, паутину и комочки пыли, что пропустили тусклыми зимними днями. Этот свет омывает Джонни, освещая его живость, беспокойные руки, острый взгляд ореховых глаз. Я смотрю, как он пьет кофе, и думаю о том, как же люблю его.
- Так чем ты занимаешься, Джонни? Все еще рисуешь знаки «V»? - спрашиваю я.
Он не торопится отвечать. В этой тишине, что повисла между нами, я чувствую: что-то меняется.
Его кадык дергается, когда он сглатывает.
- Я хотел сказать вам, тетя Вив. Мы затеяли новое дело, я и Пирс Фалья.
Но он не кажется очень бодрым и не желает встречаться со мной глазами.
- Он, Пирс, собирался прийти сюда, - говорит Джонни.
Он слегка запинается. Я не понимаю, что он имеет в виду. Понятия не имею, с чего бы Пирсу захотелось прийти в Ле Коломбьер.
- Я сказал ему не приходить.
В кухню крадучись входит Альфонс, привлеченный запахом сырого мяса. Он ходит вокруг стола и громко мяукает, а затем подбирается, готовясь запрыгнуть на стол. Я хватаю его, отношу в коридор и захлопываю дверь. Он скребется и подвывает: этот наполовину человеческий звук нервирует, словно его издает какое-то жуткое существо.
- Видите ли, тетя Вив, дело в том...
Джонни не смотрит на меня. Он протягивает ладонь в беспомощном жесте и опрокидывает свою чашку с кофе. Остававшаяся на дне темная мутная жидкость выплескивается на стол. Джонни ставит чашку обратно, но не замечает разлитого.
Я знаю, что нужно взять влажную тряпку, но у меня вдруг начинают трястись ноги, и я не уверена, что они меня удержат.
- Дело в том... - Его взгляд скользит мне за спину. - Дело в том... что на Гернси есть женщины, которые делают то, чего делать не следует. Они слишком дружелюбны. Поступают не так, как должны. Вы знаете, о чем я.
Он краснеет, лицо и шея, румянец яркий, как клубника.
У меня начинает колотиться сердце, и я думаю, может ли он видеть, как сильно оно бьется под моей блузкой.
- Уверена, что такие есть. - Я говорю небрежно и легко, как будто для меня это не имеет значения. - Мужчины и женщины... ты знаешь, как это бывает.
И тотчас жалею о сказанном. Я слышу, как за дверью вопит и скребется кот.
- У нас есть несколько наводок. Мы знаем их имена и где они живут. Мы не позволим им уйти от наказания, тетя Вив, - говорит он. - Мы нарисуем свастику на их домах. Чтобы показать им, что мы знаем. Чтобы показать, что им должно быть стыдно.
- Джонни. Какая от этого польза? Вы только попадете в беду.
- Человек делает то, что должен, - отвечает он.
Именно это он говорил мне раньше. Но сейчас в его голосе нет той ясной уверенности, к которой я привыкла.
- Ты рассказывал об этом маме с папой? - спрашиваю я.
- Не совсем.
Я думаю: «Тогда зачем ты рассказываешь это мне, Джонни?» Невысказанный вопрос висит в воздухе между нами. Слова кажутся такими плотными, осязаемыми, будто можно протянуть палец и дотронуться до них.
Джонни изучает стол, словно там, в структуре дерева, зашифрован секретный код.
- Пирс говорит... он говорит, что про вас ходят слухи, тетя Вив. - Его голос такой тихий, что я едва слышу. - Про вас и одного из немцев из Ле Винерс. Пирс хотел нарисовать свастику здесь, на стене Ле Коломбьер. Но я сказал, что это, конечно же, не так. Я сказал, что он наверняка ошибается.
Но я слышу вопрос в его голосе.
Сердце подскакивает к горлу.
- Джонни, ты не должен слушать сплетни.
- Тетя, он говорит, что вас видели в машине с одним из них.
Чувствую волну облегчения: это все, что ему известно.
- Ах это, - говорю я. - Что ж, это правда. Он подвез меня до дома. Шел дождь. Я проколола колесо.
Он поднимает на меня глаза. У него бледный, несчастный вид.
- Шел дождь, а мне надо было вернуться к Милли. - Слышу умоляющие нотки в собственном голосе. - Ее бабушка теперь не может за ней приглядывать. Она не совсем в себе... Я не люблю оставлять их одних надолго.
Он все еще смотрит на меня так печально, как будто я его разочаровала. Ненавижу это чувство: мне хочется быть хорошей в его глазах, я не хочу потерять его уважение. Он ничего не говорит.
- Какой толк идти весь путь домой под дождем? - Я слишком усердно возражаю, но не могу остановиться. - Не понимаю, чем это кому-то помогло бы.
Он едва заметно качает головой.
- Вам правда не следовало так поступать, тетя Вив. Это было неразумно. Люди могут сделать ошибочные выводы.
Разговор движется в безопасном направлении.
- Ты прав, это действительно было неразумно, - говорю я. - Но дождь был такой сильный...
Он слегка вздыхает, как будто решив принять то, что я сказала.
- Я говорил ему. Говорил, что вам и в голову не придет поступать неподобающе. Я сказал: «Пойми, речь идет о моей тете Вив».
Минуту мы сидим в тишине. Запах крови и сырого мяса вызывает дурноту. К горлу поступает тошнота, и я пытаюсь ее сглотнуть.
- Кто же распространяет сплетни? - спрашивает Джонни. - О том, что это было что-то большее?
- Я не знаю, Джонни.
- Кто-то на вас наговаривает? Кто-то хочет отомстить вам за то, что вы, по его мнению, сделали? Кто-то, кто затаил злость на вас?
- Я не знаю.
Он продолжает ждать. Ждать спасательного круга, чего-то, что поможет ему выплыть на берег. Я должна предложить ему нечто большее.
- Но, конечно же, такое возможно, - говорю я. - Может быть, кто-то и затаил. Ты же знаешь жителей острова. Здешние люди вечно дуются.
- Значит, скорее всего, так и есть, - убеждает он сам себя, - кто-то на вас обиделся, тетя Вив.
- Думаю, да.
- Я говорил Пирсу, что вы не такая, - продолжает он. - Что вы никогда не сделаете подобного. Я сказал: «Это же моя тетя Вив…»
Когда Джонни уходит, я скребу и скребу кухонный стол, но не могу избавиться от кофейного пятна, что он пролил.
Глава 41
Так продолжается долгое время. Теперь это моя жизнь. Я привыкла к секретности, к скрытности, к жизни, которую делю с Гюнтером, когда мы закрываем дверь, оставляя за ней войну, весь мир, и лежим в моей кровати, освещенные мягкими дрожащими отблесками свечей.
Иногда я думаю о сказке, которую читала Милли перед самой оккупацией: про танцующих принцесс, которые по ночам сбегали через потайной ход и спускались по винтовым лестницам, а потом шли через золотую рощу в тайный, скрытый мир. Такая жизнь становится для меня почти нормальной.
Теперь он остается у меня большую часть ночи и покидает мою кровать очень рано, когда в комнату проникают первые белые пальцы утра. Я ощущаю такое умиротворение, засыпая в его объятиях. Иногда я ловлю себя на мысли, что именно таким и должен быть брак.
Но чаще я боюсь - боюсь, что появится еще одна записка или кто-нибудь из усердных друзей Джонни нарисует свастику на стене моего дома. Меня беспокоит, что кто-нибудь, кто меня подозревает, нашепчет Эвелин или Бланш, расскажет им про нас с Гюнтером.
И когда я об этом думаю, то понимаю, как все хрупко, как вся моя жизнь может оказаться разбитой вдребезги. Иногда, когда я слышу, как звякает почтовый ящик, мне приходится сжимать губы, чтобы удержаться от вскрика. Но анонимных писем больше нет.
Однажды, направляясь к Энжи, я прохожу большой старый дуб, нависающий над дорогой. На сморщенной коре его ствола какая-то влюбленная парочка вырезала свои инициалы - переплетенные буквы В.С. и Ф.Л.
Всего на миг я испытываю такую острую зависть к парам, которые живут вместе каждый день, гуляют по улицам, держась за руки, и оставляют нестираемые свидетельства своей близости; которые так легко и просто могут выражать свою любовь. Не таясь и не прячась.
Все это время война кажется мне какой-то далекой. Конечно, существует нехватка продуктов, ограничения, комендантский час; но здесь, в моей скрытой долине, рядом со своей семьей и возлюбленным, я не слишком осознаю мощь немцев, власть, которой они обладают над нашими жизнями.
Гвен на своей ферме Вязов до сих пор слышит, как по ночам немецкие солдаты маршируют и поют свои военные песни. Наш остров принадлежит им, им принадлежит даже темнота. Но здесь, в тишине этих заросших улиц, их не слышно. Я сосредотачиваюсь на повседневных вещах. Говорю себе, что именно это важно - заботиться о моих детях и об Эвелин, каким-то образом все пережить.
Больше всего меня беспокоит Эвелин. Кажется, она теряет вес, как бы я ни упрашивала ее поесть. Часто ее глаза затуманиваются, как будто все вокруг для нее неясно, как будто ее жизнь напоминает обратную сторону гобелена и она видит не узор, а лишь узелки и растрепавшиеся нити.
Однажды днем она вяжет в гостиной и, когда я вхожу, поднимает взгляд.
- Вы кто, дорогая? - любезно спрашивает она. - Кто? Не думаю, что мы встречались.
Я знаю, это оттого, что ее разум отключается, но все равно пугаюсь.
- Эвелин, я Вивьен, помнишь?
Но она не помнит.
- Вивьен, - задумчиво произносит она. - Какое милое имя.
Когда она не узнает меня, она гораздо любезнее. Эта мысль меня огорчает.
Я подхожу ближе и хочу дотронуться до ее рукава, подумав, что мое прикосновение поможет ей вспомнить о том, что я ее невестка, и вернет ее к реальности. Она пристально смотрит на мою ладонь на своей руке, удивленно и немного неодобрительно, как будто я слишком фамильярна. Я отдергиваю руку.
- Вы должны позволить мне напоить вас чаем, дорогая, ведь вы проделали долгий путь, - говорит она. - Вы так добры, что пришли меня навестить. Думаю, в шкафу еще остался гаш.
- Эвелин, я здесь живу. Я жена Юджина, - говорю я.
Она потрясенно смотрит на меня, а затем поднимает свои тонкие брови.
- Нет, дорогая, не думаю, что это так. - Ее голос холодный и ясный, и сильный, словно уверенность придала ей энергии. - Вы ошибаетесь. Видите ли, Юджин никогда не был женат. У него очень высокие требования.
Мне нечего на это ответить. Оставляю ее сидеть в гостиной.
Через пять минут она зовет меня.
- Вивьен, я уронила очки и, кажется, не вижу, куда они подевались. Будь умницей, найди их.
Будто ничего не произошло.
Из-за своей слабости Эвелин перестала посещать церковь. У нее нет сил ходить туда, а служба слишком утомляет ее. Я договорилась с пастором, чтобы он приходил и причащал ее в Ле Коломбьер, и решила, что буду сидеть с ней дома. Но Бланш продолжает ходить на утренние службы и иногда берет с собой Милли.
- Мам, почему ты больше не ходишь в церковь? - спрашивает Бланш.
- Мне не хочется оставлять твою бабушку.
Она смотрит на меня голубыми, как летнее небо, глазами.
- Но не только поэтому, да? - говорит она.
Я задумываюсь. Возможно, она права. Возможно, Эвелин - просто предлог.
- Честно говоря, я уже не знаю, насколько сильна моя вера, - отвечаю я. - Эта война, и все лишения.
- Но ты все равно могла бы ходить, мам. Быть верующей не обязательно.
- Не знаю...
Интересно, связано ли мое нежелание с Гюнтером: ведь он настолько дорог мне, но все в церкви посчитали бы мою любовь неправильной во многих отношениях.
- И вообще, война и лишения имеют свою цель. Так говорит пастор. Все это - часть божьего замысла и должно иметь цель, - продолжает Бланш, как будто для нее все просто и понятно.
- Я не уверена, милая.
Я рада, что в ней есть эта уверенность, даже завидую тому, что она может видеть какую-то предопределенность во всем, что творится в мире, в этой ужасной анархии. Но я не разделяю ее чувств.
Протираю картины и фотографии. Провожу по ним влажной тряпкой, потом начищаю их смятой газетой, после этого они всегда сверкают. Вытираю висящую в кухне репродукцию Маргарет Таррант: младенец Иисус в окружении ангелов с большими, мягкими, словно вырезанными крыльями. В гостиной беру в руки фотографию Юджина.
Я давненько ее не протирала: стекло покрыто голубоватым слоем пыли. Пристально смотрю на фотографию, провожу по ней пальцем, как будто ощущение стекла под моей кожей каким-то образом сделает его реальным. Образ Юджина в моей памяти теряет четкость: иногда мне приходится смотреть на фото, чтобы вспомнить его лицо.
Разглядываю фотографию, стараясь заново его запомнить. Гоню прочь мысли, стараясь не думать о том, что он стал таким далеким, стал человеком, с которым у меня мало общего.
О том, что делить постель с Юджином кажется предательством по отношению к Гюнтеру. Что мой настоящий муж - Гюнтер. Он тот, с кем мне суждено быть, а мой брак - нечто далекое и нереальное.
- Дорогой мой мальчик, - произносит Эвелин, глядя на фотографию.
- Это очень хорошее фото, - говорю я.
Я тщательно протираю ее, убирая с рамки все до единой частички пыли, как будто это сделает его образ четче.
Глава 42
Дни стали длиннее. По моему саду гуляет свежий весенний ветерок, обрывая лепестки, так что землю под деревьями замело белым. Я ухаживаю за огородом.
Окучиваю картошку. Втыкаю подпорки из орешника для гороха и стручковой фасоли и накрываю их сеткой, чтобы защитить от голубей. Собираю салат-латук и редис и сажаю капустную рассаду, которую вырастила из семян.
Я постоянно пропалываю овощи: весной сорняки растут очень быстро. Я начинаю разводить кур. Купила у Гарри Тостевина молоденьких курочек - «Род-айланд», с каштановыми перышками и хитрыми оранжевыми глазками. Джонни помог мне построить вольер в конце сада, там, где наш участок огибает Ле Винерс.
К своему удивлению обнаруживаю, что получаю настоящее удовольствие от куриц: мне нравятся звуки, которые они издают, когда шумят, переговариваются, беспокоятся; нравится собирать яйца, бледно-коричневые и хранящие тепло гнезда в моей ладони. Милли помогает мне с яйцами и дает курицам экстравагантные имена из своих книжек: Рапунцель, Золушка.
Энжи дает мне урок по приготовлению курицы, учит ощипывать и потрошить ее. Я знаю, что могу накормить свою семью, и это наполняет меня теплым чувством удовлетворения.
В мае мы слышим, что на Лондон совершен чудовищный авианалет, говорят, погибло больше трех тысяч человек. Я очень боюсь за Ирис и ее семью. Вспоминаю об ужасах бомбардировки Сент-Питер-Порта, и думаю о том, что там подобное происходит каждую ночь, повсюду.
О людях, пойманных в огненной буре или скрывающихся в подземке, прислушивающихся к разрушениям наверху и при каждом падении бомбы думающих: «Это в мой дом?» Глаза Бланш наполняются слезами, когда она слышит новости.
- Бедные, несчастные люди, - говорит она.
Поднимаюсь на холм, иду навестить Энжи. Сегодня прохладное майское утро, и во всех садах, мимо которых я прохожу, на веревках хлопает влажное белье, а в воздухе стоит пудровый, ностальгический аромат постепенно распускающихся тугих бутонов сирени.
Энжи возится с ниткой у себя на рукаве и старается не встречаться со мной глазами.
- Я хочу сказать тебе кое-что, - говорит она. - Чтобы ты услышала все от меня.
Мне интересно, о чем пойдет речь.
- Это про моего брата Джека, - объясняет она. - Значит, тебе еще никто не рассказывал?
- Нет, Энжи. Зачем?
Она прочищает горло.
- Дело в том, что... он работает на них. Понимаешь, о чем я? - Ее голос негромкий и хриплый. - Он работает на аэродроме.
- Ну, все мы вынуждены как-то справляться, - отвечаю я.
- Честно говоря, он этим не гордится. Но ему надо кормить малышей.
Я слышу в ее голосе мольбу. Она отчаянно хочет, чтобы я простила, не возражала.
- Конечно, надо, - говорю я. - Конечно, это самое главное.
- У него подрастает четверо детей, и почти нет земли. Не думай о нем плохо, Вивьен.
- Конечно, я не стану плохо о нем думать. Нам всем приходится искать способы выжить. Всем.
Но она, кажется, не слышит меня. Наверное, она неправильно поняла выражение моего лица, увидела в нем какую-то напряженность, хотя я думаю не о Джеке, а о себе. Но я не могу сказать ту единственную вещь, которая утешила бы ее.
- Я знаю, что есть люди, которые осуждают его. Существуют гадкие прозвища для таких, кто делает то, что делает Джек, - говорит она. - И, честно говоря, это можно понять. Когда слышишь новости из Лондона, самое ужасное чувство в мире - понимать, что человек, которого ты любишь, способствует этому.
Минуту я ничего не отвечаю и не смотрю на нее. Человек, которого я люблю, уж точно способствует.
- Я не стану осуждать его, Энжи. Правда.
Но что-то во мне беспокоит ее, я ее не убедила.
Иногда, работая в вольере для кур, я вижу других немцев в саду Ле Винерс. Забор там низкий, и мы можем видеть друг друга. Кажется, белокурый и розовощекий Ганс Шмидт - садовник, хотя все, что он делает, стрижет траву и время от времени подрезает ветки.
Когда он работает в саду, к нему приходит Альфонс, и Ганс начинает с ним возиться: он встает на колени и чешет ему между ушей, отчего кот мурчит и изгибается от удовольствия.
Иногда в теплые дни на лужайке сидит Макс Рихтер с книгой в руках. Он заставляет меня чувствовать себя неуютно, несмотря на всю его доброту во время болезни Милли. Он наблюдательный. Я знаю, что он ничего не пропускает.
Когда он видит в саду Милли, он машет ей рукой. Однажды, когда она прыгает через скакалку, а я кормлю кур, он зовет ее.
- Милли, смотри, что я тебе покажу.
Она идет к нему. Он протягивает к ней руки над калиткой. Его ладони неплотно сложены вместе, и я вижу, как между его пальцев трепещут крылышки бабочки.
- Какое красивое создание, - говорит он.
- Она называется бабочка, - отвечает она несколько свысока.
- А есть у этой бабочки специальное название? - спрашивает он.
Он немного разводит ладони, чтобы Милли могла рассмотреть. Милли заглядывает между его пальцами. Солнце сверкает на его ботинках и на пистолете, висящем на ремне.
- Это репейница, - говорит ему Милли. - Они прилетают из самой Африки. Мне мамочка рассказывала.
- Забавное название.
- Я как-то видела медведицу. У них на крыльях полоски, как у тигра.
- На вашем острове красивые бабочки.
Милли слегка хмурится, глядя на его ладони.
- Вам надо быть аккуратным, чтобы не навредить ей, - говорит она.
- Да, я буду аккуратным.
- А там, откуда вы приехали, есть бабочки? - спрашивает Милли.
Он улыбается:
- Да, у нас есть бабочки.
Они еще минуту смотрят на бабочку, склонив свои темные головы. Волосы мужчины коротко подстрижены, у Милли волосы длинные и растрепанные и падают ей на лицо. Солнце освещает их обоих.
Я наблюдаю за ними и думаю обо всех людях, погибших в Лондоне, о душераздирающей скорби, о разбитых невинных жизнях, и никак не могу совместить это в своем сознании, не могу понять.
- Думаю, вам следует отпустить бабочку, - весьма укоризненно говорит Милли. - Им не нравится быть пойманными вот так. Дикие создания не любят быть пойманными.
- Да, конечно, ты права, - отвечает он. - Но я был осторожен, чтобы не повредить ее.
Он раскрывает ладони. Бабочка лениво порхает прочь. Милли возвращается к своей скакалке.
Позже я слышу разговор дочек.
- Я тебя видела, - говорит Бланш. - Видела, как ты разговаривала с тем немцем из соседнего дома.
- У него была бабочка. Он мне показал, - отвечает Милли.
- Бабушка станет тебя ругать, если увидит, что ты разговариваешь с немцами.
Милли пожимает плечами.
- Бабушка нас не видела, - просто говорит она. - И кроме того, он не немец, он Макс.
Глава 43
Июнь. Однажды ночью, когда Гюнтер приходит ко мне, я понимаю: что-то изменилось. Должно быть, он много выпил. Его глаза слишком ярко блестят, его руки слишком неловки, от кожи исходит запах алкоголя. И есть в его лице что-то такое: изнуренное, побежденное.
Обычно мы сразу идем наверх. Но в коридоре он притягивает меня к себе, забыв, где мы находимся. Его поцелуй настойчив, словно он хочет спрятаться во мне, у него вкус спиртного. Кожа прохладная и влажная на ощупь. Я отчаянно пытаюсь завести его в свою комнату, тяну его к лестнице, беспокоясь о том, что он может споткнуться и разбудить Бланш или Милли.
Оказавшись в комнате, я запираю дверь и испуганно поворачиваюсь к нему.
- Что? Что произошло?
Моя первая мысль о Германе, его сыне. Я холодею от страха: что-то случилось с Германом.
Гюнтер отвечает не сразу. Он снимает китель, затем ремень. Садится на мою кровать, снимает ботинки. Его движения тяжелые и медленные, лоб прорезает глубокая морщина.
- Фюрер объявил войну России, - говорит он.
В его голосе слышна многозначительность, как будто он ожидает, что я тут же пойму множество вещей, следующих из этой фразы. Но я не понимаю значения этой новости ни для войны, ни для него или для меня.
Он проводит рукой по лицу, неуверенно, словно ему незнакомы собственные черты. Потом поднимает на меня глаза, полные неестественного блеска.
- Мы надеялись, что скоро все закончится. - Его речь немного неразборчива. - Но что теперь? Не знаю... Макс говорит, что теперь мы проиграем войну.
- Макс говорит что?
Я потрясена.
- Макс говорит все, что захочет. Макс ни в кого не верит. Макс никогда не верил, что те, кто стоит у власти, понимают, что делают.
- Но почему? Почему это значит, что Германия проиграет войну? - спрашиваю я.
- Война в Европе идет хорошо для нас, - говорит он. Словно не осознает, какая пропасть образуется между нами при этих словах. - Открывать второй фронт на востоке - безумие. А Россия... - Он качает головой, как будто у него нет слов, которые могут выразить, что он имеет в виду. - Россия победила много армий.
- Ох, - говорю я.
Все это кажется мне таким далеким, как на другой планете. Сказочная Россия, жестокая, почти дикая: убийство царской семьи, Толстой и Чайковский, яркие цветные купола собора Василия Блаженного на Красной площади. Я думаю - довольно часто теперь - о том, как мало знаю о мире.
- Говорят, что невозможно представить себе ее просторы. - Он неопределенно двигает рукой, будто в беспомощной попытке предположить эти просторы. - Поля, еще поля, еще и еще, до самого горизонта, а потом снова поля. И леса, бесконечные леса и болота. А российская армия неисчислима. И еще в России есть зима...
Я говорю себе, что должна радоваться, потому что Макс сказал, что немцы проиграют войну. Это должно вселить в меня надежду. Но новость Гюнтера внушает мне ужас, и я не знаю, что это значит.