— Вот этот король бубновый он ближе к твоему сердцу. Душенька, он с большими надеждами на постель с тобой… Ничего, что я говорю об этом? Прости меня, пожалуйста, но я говорю только то, что вижу.
Где-то на кухне недовольно ворчал старый холодильник, словно обижаясь на свою незавидную судьбу постоянно иметь дело со льдом и холодом. Небольшая и тонкая элегантная, черная кошка с уютным мурлыканьем мыла свою превосходную натуральную шубу, бесцеремонно умостившись на коленях гостьи, лаская их теплом своего маленького тела. Медленно и почти неуловимо парил в стакане ароматный чай. Непонятно где, отчетливо, словно солдат на строевых занятиях, чеканил секунды будильник. Было тепло и хорошо.
Юлия, попав в эту квартиру, и побыв в этом мире, добром и уютном, вспомнила детство, бабушкин дом, наполненный сладким запахом вишневых варенья и наливки. Воспоминания были настолько сильны и реальны, что захотелось подремать, так же как и эта кошка, умостив голову на коленях бабушки. Впервые за несколько дней, которые прошили ее жизнь ледяной вечностью, она ощутила тот покой, о котором просила бога. И теперь, получив его, изо всех сил боролось с сонливостью — сказывались нервные бессонные ночи.
Тихо, с бумажным шуршанием пощелкивали атласные карты, вынимаемые гадалкой из колоды и раскладываемые на столе, на предупредительно расстеленный головной платок. Ряды карт, как иконостас, таращились на гостью, мило улыбаясь ей ласковыми и добрыми улыбками, и готовы были закружиться в глазах Юлии.
Она потерла глаза, чтобы избавить их от слабого сонного зуда.
— Вы что-то сказали? — спросила она.
Гадалка на секунду перестала раскладывать карты и посмотрела на гостью, сидящую напротив.
— Да ты, душенька, вообще раскисла. — Ее глаза были мягки и ласковы, совсем, как бабушкины. Такие глаза не могли лгать. Они родились, чтобы читать правду по этим атласным кусочкам картона. — Попей, попей чайку. Он из специальных трав, секрет которых, — она сделала паузу, возвращаясь к раскладыванию карт. — Секрет очень старый. Попей. А я тебе буду рассказывать дальше… Может бросить на этого загадочного и молодого бубнового короля, который так упорно будет добиваться тебя, а?
Юлия отпила чай. По вкусу он был похож на обыкновенный чай, но возможно она просто не могла определить вкуса тех самых секретных трав. За последнее время она многое не могла не только определить, но воспринять. После ухода мужа… Он просто встал утром, собрал вещи, попрощался и ушел. Взял и ушел! И никаких тебе объяснений, кроме сухих: "Прости. Прощай", и скупой на покой тишины, которая осталась после того, как закрылась за ним дверь.
Первый и второй дни после этого прошли спокойно. Юлия не понимала всей серьезности случившегося и прожила их, как обычно — ожиданием, работой и домашними хлопотами… Но за ними пожаловал день третий. Тут и начался весь кошмар. Она наконец поняла, что его никогда не будет рядом. Никогда…
Приходили подруги. Они были рядом, что-то говорили, советовали, но она не слышала их речи. В ее ушах набатом гремели его два последних спокойных слова: "Прости, прощай". Она кричала в истерике, не видела света из-за слез — старалась перекричать свое горе, а любовь утопить в слезах. Во всем она обвиняла его, и в первую очередь за то, что у него — как это банально! — "появилась другая"… "Да, — солидарно и сокрушенно соглашались с ее горем ее подруги, — не иначе. Вот сволочь же!.. Нашел себе какую-то курву и отвалил, скотина! Это точно… Ты пореви — легче станет. Такова наша бабья судьба". И были минуты, когда и она верила в его неверность, проклинала и оскорбляла его, этим самым гоня от себя прочь правду, которая упрямо лежала на поверхности: "Это не он… Не он, а ты… А он узнал". И не было никаких оправданий, только боль и казнь за грехи, о которых не знали и лучшие подруги.
Оказалось правдой то, что у него… никого не было. Он переехал к матери и жил там. Юлия пыталась встретиться с ним, поговорить, если не о том, что произошло, так хотя бы о том, что делать с квартирой — ведь она общая (на самом же деле его)… Он же проходил мимо нее, и если его взгляд скользил по ней, то невидяще и с затаившейся на дне болью и презрением. И тогда она поняла, что он не хочет больше иметь с нею ничего общего: ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, не говоря уже об имуществе. Как-то ей подумалось, что есть единственный способ привлечь его внимание: умереть, чтобы он пришел к ней на могилу. Хотя, по правде, она мало надеялась даже на это… Она его хорошо знала. Для него она и так умерла.
А "бубновый король"… Да, это был тот самый, с которым…
"Нет, ну ты представляешь, какая он скотина! — твердили подруги, утирая ей слезы. — Ка-ка-я сволочь! И кто мог предположить…" Они же посоветовали ей пойти к этой гадалке, чтобы "бросила карты на этого подлеца". Они говорили это таким тоном, словно можно было таким способом ему навредить, отомстить. Знающе говорили, авторитетно.
И Юлия пошла, но не для этого, а для того, чтобы узнать свое будущее. Его больше не было, и надо было позаботиться о себе самой, и утешиться хотя бы так, дремая перед гадалкой и с ее кошкой на ногах.
— Бубновый король, — вдруг произнесла она, — он вообще никакого отношения ко мне не имеет.
Гадалка подняла на свою гостью глаза:
— Душенька, ты что-то сказала?
Юлия вздрогнула от этого вопроса. Что-то случилось с нею только что, но что?.. Вдруг, она все поняла и узнала. Все… Ее голос наполнился верой в свою правоту. Она протянула руку и указала на карту.
— Этот король ваш сосед Игорь Андреевич. Вы сегодня ждете его на ночь, Александра Сергеевна.
Она говорила, понимая, что не может остановиться, замолчать. В эти мгновения в ней было столько правды, что для нее не хватало места в немоте.
Кошка на ее коленях напряглась, прижала уши и глухо зарычала, и внезапно, с сильным истеричным криком спрыгнула на пол и быстро забралась под диван, откуда беспрестанно доносился ее крик. Кошку словно резали, настолько сильно она вопила из своего убежища.
— Хозяйка квартиры переводила изумленный взгляд с дивана на гостью и обратно.
— Душенька, — в ужасе выдохнула она. Женщина напротив нее не могла знать ни ее имени, ни тем более имени ее соседа-любовника. — Что вы такое говорите?
Она не узнавала в этой женщине прежнюю, спокойную под тяжестью своего горя, девушку. Гостья за какое-то мгновение неуловимое изменилась: потемнели, стали черными, как вороново крыло, волосы, стали шире и гуще брови, и в безжалостной строгости сдвинулись к переносице, глаза из нежно-серых и потерянных стали бездонно-карими и налились чем-то недобрым, от чего хозяйка квартиры в ужасе попятилась.
— Ты… это… брось чудить, девка, — задыхаясь собственным страхом, неуверенно пролепетала она. — Иначе я милицию вызову.
Девица рванула на себе одежду, легко и просто разрывая ее на клочья. Под ее пальцами ткань рвалась, как гнилая. Хохот женщины, усиленный непонятным металлическим эхом, со звоном ударил по стенам квартиры. В этот же момент телефон, к которому пятилась гадалка, сорвался со столика, подпрыгнул в воздух и разорвался в нем, словно зенитный снаряд, брызнув в стороны синими шарами огней, разлетелся острыми осколками по углам комнаты.
Гадалка заверещала громче своей кошки и повалилась на пол, стараясь заползти под диван к своей любимице.
Огни, голубые светящиеся шары закружились по комнате вокруг полуобнаженной гостьи — на ней из одежды остались одни тоненькие плавки. С сухим треском лопнула в люстре лампа, но в комнате не стало темнее, даже светлее, так как вращающиеся огни загорелись ярче, и их блики, освещая тело девушки, делали его мертвенно-бледным. Она продолжала смеяться.
Со стола, словно подхваченные ураганом, поднялись в воздух разложенные карты, и из тех, на которых были изображены картинки, полезли маленькие черные фигурки. Они проворно спрыгивали с летящих карт и оказывались на столе, на котором с тоненьким смехом закружились в бешеном хороводе, пощелкивая длинными хвостиками, и в смехе потрясая головами с ослиными ушами и серповидными острыми рожками.
Несколько черных фигурок спрыгнули на пол и, дробно стуча по паркету миниатюрными копытцами, побежали к лежащей возле дивана женщине.
— А-а-а-а!!! — оглушительно закричала гадалка, лягаясь ногами, стараясь попасть в подбегающие фигурки, но те высоко подпрыгивали и ловко избегали ударов. Их звонкий и ехидный смех колокольчиками звенел в полутемной квартире.
— Будешь людей обманывать, шарлатанка? — блеяли и пищали они, наскакивая на женщину и бодая ее своими острыми рожками. Фигурки были размером не больше среднего пальца, но когда они одновременно, с нескольких сторон, атаковали женщину, она заорала от боли так, словно ей вскрыли нутро. Она ринулась прочь от них под диван, и он, тяжелый, оказался у нее на спине. Чертенята устремились за ней. Теперь из под дивана были видны дергающиеся женские ноги, а сам диван ходил ходуном, словно живой. — Будешь?.. Будешь?.. Будешь обманывать людей, шарлатанка?
Их голоса были тоненькими и прозрачными, хозяйка же и её кошка вопили так, что падала посуда в шкафу, но непонятным образом голоса чертей не тонули в этой ревущей какофонии, а звучали отчетливо и ясно.
Остальные черные фигурки продолжали со смехом вращать колесо хоровода. Они хором, сквозь блеющий смех кричали:
— Будет! Будет! Будет! Еще ей тысячу чертей под ребро! Еще! Дай ей! Дай!
А над всем этим, в окружении кружащихся в воздухе синих огней, стояла обнаженная женщина, которая продолжала громко и открыто хохотать и взмахивать руками, словно дирижировала всем, что происходило.
Вдруг, она бросила все и побежала к выходу из квартиры, и как только выскочила за порог, сразу на лестничной площадке превратилась в большую и пушистую черную кошку (на месте превращения остались лежать белые кружевные плавки). В квартире гадалки упала глухая и плотная тишина, которая прерывалась хныканьем женщины под диваном и тихим урчанием перепуганной кошки.
Это была своего рода охота. Он давно этим занимался. Пожалуй, лет семь, с тех самых пор, когда денег у него оказалось достаточно. В общем-то, их было не всегда вдоволь, но достаточно для того, чтобы с удовольствием заниматься тем, что он называл "утиной охотой". Для любимого хобби не надо было особой, настоящей, экипировки охотника. Только совершенные глупцы находили удовольствие в том, чтобы в высоких, почти до паха, а иногда и выше, сапогах бродить по днепровским плавням, отмахиваясь от туч комаров, держа на локте "переломленное" ружье, и рыскать в камышовых зарослях в поисках птиц не хуже своего пса. Для его занятия снаряжение необходимо было совершенно другое, подороже: шикарный новый автомобиль, уютная "конспиративная" квартира, туго набитый валютой кошелек, и время… Неторопливо рулить по ночным киевским улицам, внимательно всматриваясь в редких прохожих, среди которых вполне могла оказаться "дичь".
Он предпочитал высоких, так как сам был далеко не маленького роста, и его сорок семь лет не спешили еще гнуть его к земле. И эта охота была неким стимулом чувствовать себя в форме, еще годным на многое и много. Этой ночью у него было особенное, острое желание поохотиться. Особенное, но не необыкновенное. Эта острота была хоть и редкой в его жизни богатого и удачливого бизнесмена, но не постоянной. Если бы это было не так, то, как он понимал, у него пропал бы столь живой интерес к сему промыслу. И кроме этого, как он ясно предчувствовал, этой ночью ему должно было обязательно повезти, и в его руках, а затем и в постели окажется очень ценный экземпляр "дичи".
У него эта особенная острота возникала всякий раз, когда деловой день, либо предприятие приносили значительный доход, либо удовольствие чего-то сделанного с результатом. Всякий раз, когда он чувствовал себя победителем. Одни, большинство его коллег, отмечали подобные события бурными и разгульными попойками, которые именовались не иначе как "купеческими свадьбами". Правда, Андрей Николаевич Москович мало знал о том, что такое настоящие купеческие свадьбы, хотя и был тем самым купцом, пусть и новой, как некогда было модно говорить, формации. Много ли осталось в нем от тех строгих, осанистых купцов, которые торговались и торговали степенно, поглаживая свои окладистые и густые бороды где-то на Московском Кукуе в петровские времена, либо на известной Угрюм-реке? Ничего не осталось. Другое время было. Все было другим. И человек. Может быть, тогда, века назад, эти купеческие свадьбы и были тем самым, в чем Андрею Николаевичу пришлось участвовать несколько раз, но в это мало верилось. Неужели какой-нибудь знатный купец Стенька Морозов также в полупьяной дреме собирал батальон собутыльников, и они закатывались на неделю в какой-нибудь отель "Олимпийский" на окраине города (почему-то обязательно с бассейном), снимали полк проституток, которых собирали по всем известным "чистым" сутенерам столицы, потом пили-гуляли, и "запускали русалок" (заставляли девиц нагишом плавать в бассейне, а сами время от времени составляли им компанию, когда чувствовали, что мужские силы достаточно восстановились после очередного "заплыва" в русалочье царство). Москович почему-то думал, что в прошлом не было подобного, но его уверяли, что сейчас нет того, что было, например, в славные петровские времена. Но он не верил этим уверениям: тогдашние люди ему представлялись более скромными, а по прошествии стольких лет можно понапридумывать разного. Как-то постепенно ему удалось отойти от подобного веселья, но душа-то иногда требовала праздника…
Любил Москович женщин. Особенно красивых и молодых. На первое не жалел времени — красоту-то еще и поискать надо, а второе, как-то само приставало к первому. И обязательно было для него, чтобы "дичь" имела лет не больше четверти века. Если же он узнавал, что женщине за двадцать пять, у него портилось настроение. Портилось надолго и он считал охоту неудачной. Ошибки были нередки — современная бабская армия изо всех сил старалась скрывать свой возраст. Можно было подумать, если не скажешь о своих годах, тогда моложе станешь, — усмехался Андрей Николаевич, и изощрялся как мог, чтобы заполучить необходимую циферку.
И самое главное — он любил разных женщин. Нет, не сразу. Подобное ему быстро надоело в бассейнах. Красивых и всякий раз новых — вот было главным правилом его охоты.
Он медленно катил по ночным киевским улицам на своем шикарном "Понтиаке-дискавери" и обшаривал глазами любую фигуру, которая попадалась в его поле зрения на тротуарах и переходах. Но все же не было той, которая бы заслужила его внимания.
Для своего промысла он обязательно выбирал ночное время. Днем женщины, особенно красивые, как правило, отсыпались после бурных, более или менее, ночей, вечером они спешили на свидания, в клубы, рестораны, и тому подобное, обычно за тонированными стеклами таких же "крутых" машин, какая была у Московича, а ночью…
В этом был особый смысл охоты. Дичь — она же жертва, а жертва — она особенно податлива. Если у нее не сложилось что-то с мужем, с любовником в том же клубе, ресторане, баре или квартире, она, по своей истеричной женской природе быстро хлопнет дверью и пешком по улице. Вот здесь-то ее поджидает настоящий охотник. Он хорошо знает ее состояние и с какой стороны и как "брать". Андрей Николаевич за годы "охоты" приобрел богатый арсенал средств и приемов, и у дичи было очень мало шансов миновать позы "ноги в стороны" на заднем сиденье машины или кровати в его "холостяцкой" квартире. И чем больше он занимался подобным, и чем больше у него было "дичи", тем меньше было шансов у новых жертв.
Управляемая им машина медленно проехала по Крещатику, залитому оранжевым неспокойным светом частых уличных фонарей. Он намеревался объехать Бессарабский рынок и вновь вернуться на центральную улицу столицы, самое удачное место для "охоты", чтобы теперь внимательно осмотреть другую сторону улицы. Делал он все это неторопливо, зная по опыту, что нетерпение может спугнуть жертву.
Недалеко от площади Независимости он приметил высокую и статную женскую фигуру. Женщина шла к нему спиной, и невозможно было рассмотреть ее лица, но ее стройность, красивая походка очень заинтересовали Андрея Николаевича. И еще было одно, самое главное, по чему он безошибочно определил, что перед ним как раз то, что нужно… Хотя женщина шла спокойно, но по тому, как мелькал на частых взмахах ее руки огонек сигареты, было нетрудно опытному и наблюдательному человеку понять, что она очень волнуется. На ней был длинный светлый плащ, который терял свой натуральный, фабричный цвет, и окрашивался рыжим беспокойством светом Крещатика.
Андрей Николаевич направил автомобиль как можно ближе к бортику тротуара, чтобы получить возможность, обогнав женщину, увидеть ее лицо. Все-таки расстояние было слишком велико, чтобы разглядеть все детали, рассмотреть их с хищной жадностью, но он увидел тонкость черт, именно ту самую тонкость, изящество, которое является предтечей настоящей природной красоты. Довольная улыбка скользнула по его немного полноватому лицу. Он прибавил скорость и поехал вперед, надеясь, что успеет справиться со всеми необходимыми делами еще до того, как женщина свернет, например, на улицу Прорезную, и ему после предстоит помаяться минут десять-пятнадцать в томительном ожидании, разыскивая очаровательную незнакомку по ночным киевским улицам. Он вернулся к Бессарабскому рынку и купил у ночной торговки букет роз. Конечно, можно было заранее подготовиться как следует к настоящему промыслу, и купить букет заранее, но Москович любил себя за то, что использовал в своем хобби каждый раз новые приемы, а если применял старые, то нерегулярно. Именно эта особенность, как он считал, помогала ему в удачной охоте.
Скорее всего, его новая будущая знакомая, была чем-то сильно взволнована. Это мелькание огонька сигареты, нервные короткие затяжки, высоко, гордо и даже дерзко вскинутая голова, небрежно распахнутый плащ, нарочито спокойная походка — все это могло рассказать о многом, и рассказывало. Все остальное дополнял Крещатик…
Эта старинная и безусловно красивая улица была тем самым проявителем человеческого настроения. Днем по ней ходили люди, которые жили надеждами на улучшение своего будущего, на изменение своей жизни (когда-то и сам Андрей Николаевич вышагивал по ней, всматриваясь в богато убранные окна несомненно дорогих квартир, рассматривая дорогие автомобили, шуршащие по ровному асфальту улицы с уверенностью сытой жизни ее владельцев); вечер с Крещатика принадлежал большей частью тем, кто искал простого общения с людьми интересными и социально близкими (можно часто видеть группки, спокойно стоящие подле какого-нибудь, счастливого от этого, саксофониста, художника, скрипача), вечер Крещатика — это время рождения дружбы; ночь же, на Крещатике редко спокойная и пустынная, принадлежала тем, кто искал отдушины в разочаровании настолько сильном, что не было сил и возможности таить его, нести его среди безликих высоток спальных районов, запирать в блочных стенах куцых квартир, именуемых не иначе, как "гостинками". Отчаяние, одиночество, разочарование и душевную боль в Киеве упорно несли на ночной Крещатик. А почему — ответить определенно никто не мог, не может и не сможет.
"Волнение — это то же, что и впечатление, но только с отрицательным полюсом", — размышлял Андрей Николаевич. Он был прав. Где-то прав. Не зная ничего определенного в том, что касалось психологии поведения человека, он все-таки редко ошибался, так как был руководим интуицией, тем неясным чувством, умение прислушиваться к которому и понимать его щекочущий нервы язык, помогало избежать в жизни массу неприятностей. "И человек (тем более женщина, создание наиболее чувственное и впечатлительное), находясь под сильным впечатление от чего-то, может быть безразличным к окружающим, — продолжал свои психологические изыскания Москович, — тогда получается, что если я подойду с простым словом, меня если просто не увидят, тогда, что еще хуже — не поймут. Надо впечатлить!.. Клин вышибается клином". Для этого самого клина были куплены цветы.
Вернувшись на Крещатик, он припарковал свою машину в конце желтого ряда дремлющих в ожидании пассажиров такси, и выбравшись наружу, медленно, словно прогуливаясь, пошел навстречу той, которую заметил раньше. И сейчас он ее хорошо видел: стройную фигуру в плаще, которая двигалась ему навстречу.
Они встретились через несколько минут.
От того, что увидел Москович, у него перехватило дыхание. Ему показалось, что где-то там, у него внутри, под ребрами, обвалилась какая-то или стена, или скала, обломки которой и перекрыли доступ воздуху.
Ночную прохожую мало было назвать красивой, очаровательной, волшебной, изумительной… Не было точных определений! В ней их просто не существовало. Не могло быть. Нет, эта женщина не обладала той красотой, о которой, словно в горячечном бреду, пишут литераторы и поэты, изощряясь и козыряя друг перед другом умением сплетать слова и объемом словарного запаса. И Андрей Николаевич был далек от всего, что было связано с литературой и словом. Эта женщина даже не была той его ночной мечтой, которую он вынашивал одинокими, очень редкими, ночами. Но увидев ее, он понял, что правила игры поменялись: из охотника он превратился в "дичь". Такая роль несколько урезала его самолюбие избалованного скорыми победами мужчины, но в то же время влекла к себе тем, что можно было назвать любопытством.
Она была просто изысканна, как часто можно сказать о самых ядовитых и опасных тварях, которые свою далеко не прекрасную натуру еще предупредительно окрашивают. В целом они выглядят со своей угрозой и симпатичностью просто… божественно! Как знаменитая лягушка кураре, "голубая молния", оса, шершень, морские змеи. Они чаруют и предупреждают, заставляют настораживаться и безрассудствовать, а в результате гибнуть. У женщин, как эта, ночная прохожая, это все называется — стервозностью.
Наверное, из-за того, что Москович долго не мог справиться с собственным дыханием, первой говорить начала женщина, и это лишний раз подтвердило положение Андрея Николаевича, как жертвы.
— Вы хотите со мной познакомиться?
Наконец он отдышался, но когда стал произносить первые слова, скривился от несимпатичности своего сипловатого голоса.
— Да. И для этого я купил вам цветы.
— Да? — слабо, как бы нехотя изумилась она, словно намеревалась показать, что это все ей смертельно наскучило.
Он неловко повертел в руках букет, но потом протянул его женщине.
— Пожалуй, надо поступить именно так, — неуверенно прокомментировал он свою неловкость.
— Да, — также бесцветно согласилась она и приняла подарок.
Она пошла дальше, а он остался стоять на месте в растерянности, но потом, словно опомнившись, развернулся и быстро нагнал женщину.
— Я не думаю, что кажусь навязчивым, — сказал Москович.
— Вы мне не мешаете, — подражая его утвердительному тону, произнесла она. — Меня зовут Еленой.
— Очень приятно. Меня зо…
— Вас зовут… — лениво перебила она его, и задумалась на секунду.
— Любопытно, — улыбнулся он. — Впервые в моей жизни пытаются угадать мое имя, когда раньше требовали этого от меня.
— Да? — Вновь это слабое удивление. — И, как часто вы угадывали правильно?
Андрей Николаевич задумался, но ему не дали на это время. В следующее мгновение он был сильно удивлен.
— Вас зовут Андреем Николаевичем, не так ли?
Она облила его своей улыбкой, которая выражала какую-то странную снисходительность, полное превосходство.
— Мы где-то встречались? — Этот вопрос с его стороны был естественным.
— Нет, — был ответ. — Мы встретились только что, если вы еще не забыли.
— Нет, — мгновенно поторопился уверить он, но осекся и улыбнулся своей глупой растерянности.
— Если я еще что-нибудь расскажу о вас, тогда вы еще больше укрепитесь в мысли в том, что мы когда-то виделись.
— Но… Все-таки это любопытно. Я не верю в совпадения. Что вы можете еще сказать обо мне? Пожалуйста, я готов, Елена.
Продолжая идти, она рассказала ему многое, и ее рассказ ввел его в еще большую растерянность. Она знала такие подробности, о которых не могли знать ни его жены, ни любовницы, ни друзья, ни знакомые, ни СБУ (в этом он был уверен полностью, но все-таки на какое-то время даже засомневался — слишком все соответствовало фактам). Она не только назвала его фамилию, некоторые, основные, биографические данные, но и марки, номера его автомобилей, номера всех телефонов, банковские счета в украинских банках, и нелегальные в зарубежных, количество любовниц, наличность в кармане (и в каком и в какой валюте!), ткань его трусов, цвет носков и то, что он ел сегодня на обед (и в каком ресторане).
— Мне трудно в это поверить! — Москович был совершенно растерян. Знали о нем все, даже о самых сокровенных тайнах! — Мне остается спросить: где вы работаете? Кем?..
Она остановилась и достала из сумочки сигарету. Он же зашарил по карманам в поисках зажигалки, а когда достал и угодливо зажег, девушка не торопилась прикуривать. Она стояла с сигаретой в руках и внимательно смотрела на человека, стоящего напротив нее.
— Я сказала всю правду? — спросила она, и он заметил, скорее даже почувствовал, что в ее голосе появляются какие-то угрожающие, недоброжелательные нотки. Это ощущение было настолько ярким, что захотелось извиниться и уйти, чтобы избежать опасности. Страх был силен в эти мгновения в Андрее Николаевиче. Но он не мог перекрыть высоту мужского самолюбия, которое в Московиче было велико сверх всяких мер.
И она, эта женщина, видела его страх — Москович не сомневался ни секунды в этом, и ее улыбка стала не только более снисходительной, но и даже какой-то сочувственной.
— Я сказала правду?
— Да. Все, что вы сказали — правда, — вынужден был согласиться он. — Но это не ответ на мой вопрос?
— Любопытство может быть опасным, — предупредила она. — Особенно для охотников.
Он вздрогнул настолько сильно, что покраснел от стыда, от того, что так неожиданно сам для себя выдал собственные чувства.
— Конечно, конечно, — пролепетал мужчина, опуская глаза, но вдруг вскинул голову, и его голос обрёл былую уверенность. — Я уйду… Я понимаю, что мое соседство вам неприятно…
— Да. Но вы мне, великий охотник, нисколько не мешаете.
— Но перед этим мне бы хотелось узнать, если это, конечно, возможно, кто вы? Как и откуда вы могли знать, кто я такой?
Он потушил зажигалку, которую все это время держал зажженной в руке, и спрятал в карман.
— Я?.. Я ведьма, уважаемый господин Москович.
Он задержал дыхание, уставившись на Елену расширенными глазами, и вдруг расхохотался. Смеялся он громко, отклонившись назад, продолжая смотреть на женщину.
— Ведьма?! Что угодно, и кто угодно… но, чтобы ведьма!.. Ха-ха-ха!.. Вот уморила, девка, — и умолк.
Его веселость пропала мгновенно, когда он увидел, как из глаз женщины со слабым треском ударили две тонкие синие ломаные молнии, которые, сойдясь на сигарете в её руках, зажгли её.
— Хо, — только и мог произнести он.
Елена усмехнулась. В её глазах продолжал гореть синий электрический огонь.
— За то, что ты не поверил, — теперь она говорила сквозь смех. Но он был у нее какой-то металлический, неприятный, опасный, — ты, охотник, лишишься своего ружья…
Её хохот стал сильнее, и звонко и громко разрезал тишину Крещатика. А Андрей Николаевич Москович громко охнул, словно от сильного удара, согнулся и схватился руками за пах, в котором он не чувствовал ничего, кроме холода. Неприятный был холод, и Москович всё понял. Он выпрямился и бросился на женщину.
— У, сука!..
Он бы схватил ее, но его руки нырнули в пустоту. Инерция броска заставила его пробежать еще несколько шагов, прежде чем он смог остановиться и развернуться. На том месте, где стояла Елена, лежала одежда. Андрей Николаевич бросился к этой кучке ткани, поднял ее и внимательно рассмотрел, вынимая каждую деталь. Здесь было все, вплоть до бюстгальтера и трусиков.
Москович упал в обморок. Первый раз в жизни. Через него перепрыгнула невесть откуда взявшаяся большая черная кошка, которая побежала дальше по тротуару, стараясь держаться ближе к стенам зданий, чтобы не попасть под ноги редким прохожим. Она очень спешила по делам, которые были известны только ей…
Некоторые женщины об этих моментах говорят, что они летают. Мужчине сложно это понять, хотя эти моменты физической близости, большей частью, без них невозможны. Природа утонченности слабого пола способна в минуты наивысшего наслаждения уносить своих обладательниц в заоблачные высоты. Та же самая природа устроила так, что сильная часть человечества в эти же самые мгновения предпочитает думать о технической стороне процесса. Иначе вторая половина никогда не взлетит. Но подобные размышления могут постигнуть даже самого завершенного циника только после того, как завершился очередной сеанс любви. И ничто не способно доставить столько радости, такой сильной и огромной, как взаимность, возникшая на тверди самой настоящей любви. И лишь тогда становится ясным до полноты выражение: "Любовь — это эгоизм вдвоем".
Для них это было именно так. Никто из них не думал этой ночью ни о чем другом, как о том, чтобы как можно полней насладиться друг другом. Каждый намеревался получить наивысшее наслаждение, но исключительно путем максимального удовлетворения партнера. Два тела сплелись на полу возле кровати. Бесстыдная луна, удивленным белым глазом таращилась в раскрытое окно, поливая безжизненным светом бившиеся в страсти тела. Ветер, гулявший среди многоэтажек микрорайона, врывался в квартиру, проносился по сумрачной комнате, нападал на обнаженные и разгоряченные тела и спешил прочь. Не было у него сил остудить этот невидимый пожар чувств, который бушевал в сердцах двоих. Они стали одним целым, и никакая сила, тем более этот слабый весенний городской ветер, не могла из разъединить.
Это своего рода стремление глубже познать друг друга, и полученное знание самое единственное из всех, которое способно сделать двух людей наиболее родными, и ни одно родство из известных человеку не является самым откровенным и полным: ни мать не может знать о своем чаде столько, сколько узнает о нём её любовник или его любовница, ни отец, ни брат, ни сестра…
Она кричала прямо в лицо луне, которая своим светом словно закрепляла ночную тишину вокруг этого сладкого крика. Ее голос не имел скромности, а наоборот заявлял, со всей возможной бесстыдностью, о том наслаждении, которое получало ее молодое и сильное тело. Не поэтому ли нервно загорались окна в квартирах соседей, замирали в зрелом недоумении, как глаза человека, искушенного жизненной мудростью, и гасли, наполняясь теплой добротой ночной темноты, догадавшись о том, что происходило там на самом деле.
Они любили друг друга.
И они любили друг друга.
Они повернулись так, что она оказалась сверху. Она наклонилась к нему, прильнула к его телу своей грудью, тугой и налитой его лаской и поцелуями. Она шумно и сильно дышала, дурманящимся сознанием с упоением в сердце еще ощущая в себе его силу.
Ее поцелуй был сильным. До нытья, саднения в губах, но он не торопился их отпускать. Поцелуй был сладок, но скорее от крови несытости, которая рвала губы, чем от сказочного, придуманного любовного нектара, который, по мнению поэтов, любовники испивают из уст друг друга.
— Ты не устал? — задыхаясь, спрашивала она его сквозь унисонный грохот сердец, сквозь нежную хрипотцу своего голоса. — А я, кажется, сейчас умру…
Она поднялась над ним, но осталась в том положении, которое позволяло ей чувствовать его силу в своем теле наиболее ярко, даже немножко до боли. Она делала круговые движения стройными бедрами.
— Нет, ты не устал, — уверилась она, в блаженстве прикрывая глаза, и ее движения стали более сильными и ритмичными. — Нет, любимый, ты не устал…
— С тобой это невозможно, — жарким шепотом ответил он, поглаживая ее грудь, окаменевшие соски и лунную белизну ее кожи. — Мне кажется, что вот-вот и все кончится и меня больше ни на что не хватит, но… Но когда все заканчивается, оказывается, что я способен еще на многое.
— Это правда, — почти промурлыкала она. — Ты еще хочешь меня?
— Я не могу тебя не хотеть. Я тебя люблю.
Она быстро наклонилась, и также быстро и сильно, как и прежде, поцеловала его губы.
Вдруг, она замерла и всмотрелась в белый и холодный лик луны.
— Я тебя тоже люблю. Ты умеешь доставить настоящее наслаждение.
Она говорила, но он удивлялся той перемене, которая происходила в ее голосе. Он бы заметил и свет в ее глазах, но воспринимал его как отражение луны. Голос же постепенно, с каждым отдельным звуком, произносимым ею, менялся, становился отрешенным: она произносила слова любви, но они адресовывались кому-то другому, не ему. И это ощущение другого, чужого, было настолько сильным, что он вывернул голову, чтобы увидеть то, что видела его женщина, и кому принадлежала её нежность. В окне не было ничего, кроме полного и почти ослепительного лунного диска.
Он вскрикнул, когда почувствовал, как что-то острое впилось ему в грудь. Это было больно, но даже как-то приятно. И от этого ощущения, такого противоречивого, контрастного он не поторопился повернуть голову в сторону своей женщины.
— Это, — произнес он, жмуря глаза. — Это… это даже очень приятно.
В ответ он услышал слабое мурлыканье. Что-то защекотало его грудь, а потом… лизнуло очень горячим и шершавым языком.
Наконец, он повернул голову…
Второй его вскрик был сильнее первого.
На его груди сидела довольно крупная черная кошка. Она мурлыкала, поочередно впивая когти лап в мужскую грудь. Иногда она опускала морду, щекотала его кожу своими необыкновенно длинными усами и лизала ее своим шершавым языком. Она подняла морду и уставилась на него, часто и коротко дышавшего от переживаемого ужаса, зелеными фосфорическими глазами.
Он ещё раз закричал, когда кошка, мягкая и нежная, произнесла:
— Извини, любимый… Но иначе я не могу. — И прижала уши, терпеливо пережидая, пока утихнет его даже не крик, а нечеловеческий вой. Потом лениво соскочила на пол, и, кокетливо помахивая хвостом, прошла на балкон, словно не замечая, как пополз прочь от неё лежавший на полу мужчина, трясясь в диком ознобе.
Он видел, как она вышла на балкон, как незаметно превратилась обратно в женщину, которая томно вздохнула, потянулась, и с глубоким стоном наслаждения взмыла в воздух — очень медленно, лежа на воздухе, облитая до лакового блеска лунным светом, и, постепенно набирая скорость, нежась в пустоте, с тихим смехом, полетела куда-то к луне…
Доклад, который получил в ночь с 4 на 5 мая дежурный Оперативного отдела Министерства внутренних дел полковник Ковальчук, несколько озадачил. По роду своей работы ему приходилось быть информированным о различных случаях, которые, надо отметить, редко были из числа заурядных. И тем более, что информация о происшествиях, поступающая в Оперативный отдел, была не статистической, а именно той, которая требовала немедленного вмешательства со стороны подразделений, подчиняющихся непосредственно самому Министерству, штаб-квартире в Киеве. Это могли быть подобные недавнему угону львовского автобуса случаи, другие террористические акты, и вообще прецеденты, которые не могли быть разрешены подразделениями министерства на местах из-за того, что могли нести в себе угрозу государственной безопасности. Сюда же относились и так называемые резонансные убийства. Этими "делами" занимались, вели следствие, лучшие следователи министерства.
Доклад представлял собой радиограмму. В момент, когда поступала информация, полковник Ковальчук не придал ее содержанию никакого значения, скорее всего из-за того, что первой его обязанностью было "фильтровать" полученные сообщения, и выбирать те, которые действительно заслуживали вмешательства самого МВД. Часто "органы" на местах старались спихнуть "дела" министерству, когда, как оказывалось на самом деле, могло справиться с ними самостоятельно. Одним словом, в первый момент Ковальчуку показалось, что это заурядное происшествие (хоть и выглядевшее, как изощренное хулиганство), и место ему в Отделе статистики министерства, а "разбор" по месту прецедента, силами того отделения милиции, на территории ответственности которого данное происшествие произошло.
Когда радиограмма была переведена в печатные знаки, перед полковником предстало следующее содержание, разумеется не окрашенное той излишней и совершенно неуместной эмоциональностью, с которой радировал дежурный Печерского районного отделения милиции столицы:
"…в 1:30 по киевскому времени в районе Саперной Слободки на Лысой горе патрулем ППС было замечено большое скопление женщин (примерно около 200 человек), которые разводили костры, шумели и использовали неизвестные пиротехнические средства. Патрулем было вызвано подкрепление, которое на подъезде к указанному месту стало свидетелями необъяснимого явления: с проспекта Науки, Стратегического шоссе, Надднепрянского шоссе, Южного моста и Столичного шоссе в сторону Лысой горы передвигалось огромное количество животных — черных кошек. Женщины полностью обнажены. Когда была предпринята попытка прекратить противоправные действия, женщины оказали сопротивление, в результате чего с травмами различной степени тяжести 14 сотрудников милиции…"
Еще раз перечитав сообщение, полковник передернул плечами, хмыкнул и повозил по столу бумажный листок, размышляя, как следует поступить в данный момент.
— Черт знает что, — пробормотал он. Если бы не эти четырнадцать человек, неизвестно каким образом пострадавших от "полностью обнаженных женщин", он бы, не раздумывая ни секунды, отправил сообщение в папку для Отдела статистики.
От раздумий его отвлек его друг, а теперь и начальник, вместо покойного Кляко, полковник Горовецкий, который, заступив на должность вчера днем, почему-то не спешил домой, а с какой-то излишней строгостью следил за работой сотрудников отдела. У него, как определили те же самые сотрудники, был "рабочий зуд". Такое можно наблюдать у людей, которые неожиданно получили повышение.
— Что случилось, Влад?
— Да вот не знаю, как с этим быть, — пожимая плечами, протянул ему лист с докладом Ковальчук. — Может, ты знаешь, что делать?
— Ну-ка, ну-ка, — пробормотал Горовецкий, принимая лист и впиваясь в него глазами.
После прочтения он хмыкнул и так же, как и его подчиненный, неопределенно передернул плечами.
— Занятно, — таков был его комментарий.
— Странно, — добавил дежурный.
— Ладно, — успокоил его товарищ, — занимайся своей работой, а я узнаю, что там происходит. Ты не дашь мне телефон этого отделения?
— Свяжись с ними по спецсвязи, — посоветовал Ковальчук. — Я пробовал по городскому, но там постоянно занято.
— Хорошо, — согласился начальник. — Я буду за тем столом. Переключи, пожалуйста, туда все радиопереговоры. Я прослушаю…
Он пошел за свободный стол оператора, на ходу бросив взгляд на электронный циферблат часов, которые были установлены в большом зале под самым потолком, прямо над картой Украины.
Было 1:44 ночи. Начальник оперативного отдела сокрушенно покачал головой: если это был серьезный случай, то было халатно упущено драгоценное время. За четырнадцать минут при массовых беспорядках ситуация менялась стремительно.
Прослушивая радиопереговоры, он заволновался сильнее. Стало понятно, что ситуация быстро выходила из-под контроля. Милиционеры, пытавшиеся навести порядок на Лысой горе, терпели неудачу. В эфире стоял невообразимый шум и гам: нарушая порядок переговоров, милиционеры ругались матом, сквозь их искаженные помехами голоса прорывались крики женщин, но они были мало чем похожи на обыкновенный женский визг — наоборот, в них слышалась ярость… Стражи порядка беспрестанно просили помощи. Но Горовецкий не спешил нажимать красную кнопку тревоги, которая была расположена на панели стола — по ней немедленно выезжала дежурная группа спецназа МВД.
Он поднял трубку телефона, одного из трех, который был без наборного диска. Ответил дежурный, привычно жесткий голос женщины, телефонистки. Горовецкий попросил ее связать его с отделением милиции…
Ответили мгновенно, и по тому, как торопливо и нервно звучал голос дежурного по отделению, начальник Оперативного отдела министерства понял, что ситуация действительно серьезная.
"Майор Корнухин… отделение милиции Печерского района столицы".
— Полковник Горовецкий, Оперативный отдел министерства. Майор, от вас было получено пятнадцать минут назад сообщение о беспорядках на Лысой горе…
В следующую секунду он даже скривился от того возмущения, с которым встретил его этот майор:
"Вы что там — спите, полковник!.. У меня здесь черт знает что творится! Пришлось убрать всех людей со всего района и бросить на этих сбесившихся сучек…"
— Возьмите себя в руки, майор! — одернул его Горовецкий, и когда услышал спокойное дыхание в динамике телефонной трубки, так же спокойно попросил: — Постарайтесь объяснить, что у вас там происходит на самом деле. Это для вводных данных для спецназа, который уже сидит в автомобилях и ждет моего приказа. Они должны знать, что делать еще до того, как прибудут на место. — Он говорил, а его палец уверенно нажал на красную кнопку тревоги, и на кнопку записи разговора. — Майор, можете говорить свободно: ваше сообщение не будет записано.
"К тому, что было сообщено, могу добавить, что жертв стало больше. "Скорые" забрали уже двадцать два человека из числа моих ребят… Там множество кошек! Тысячи, господин полковник!.. Они не подпускают ребят к женщинам — бросаются на лицо, рвут когтями, кусаются… Дрессированные, что ли, не знаю…"
— А женщины что?
"Они там, как мне стало известно, устроили настоящее представление!.. Вся гора в кострах и каких-то разноцветных огнях. Там такой фейерверк, что его видно даже с Левого берега! Они голяком — в чем мать родила! Прыгают, как заправские акробатки через костры и летают по воздуху!.."
— Что?.. Летают по воздуху?
"Да… Так мне сообщили. Я вызвал пожарных, чтобы они с помощью брандспойтов разогнали этих проклятых кошек".
— Всё, майор, — остановил его Горовецкий. — Спасибо. — Он старался говорить, как и прежде, спокойно, не выказывая голосом своего сомнения в психическом здоровье майора. — Ждите спецназ через десять-пятнадцать минут. Они уже выехали. Отбой…
Он положил телефонную трубку и схватился за микрофон для радиопереговоров:
— Кто сегодня главный у "орликов"?
Кто-то, как и положено в критические моменты, переключил радиопереговоры на главные динамики, и теперь голос Горовецкого гремел в зале.
В динамиках прошуршало и ответил ленивый сонный голос:
"Сегодня старшим по курятнику майор Голувев…"
— Саша, ты уже знаешь о том, куда едешь работать?
"Мы уже в пути, Валик. На Лысую гору. Мы с ребятами прослушали тут этот радиоспектакль — грандиозно! Думаю, что и посмотреть и поучаствовать будет приятно".
— Большая просьба: не усердствовать — женщины все-таки.
"Мог бы и не просить — сами понимаем. Что еще?"
— Там в подмогу тебе выехала пожарная часть. Так что посмотри, как их там применить.
"Сделаем, Валик! Жди с победой. — И игриво засмеялся: — Ох, и повеселимся сегодня с ребятами!"
— Что же здесь творится, матерь божья! — Этот возглас вырвался у него совершенно случайно, настолько было велико впечатление от увиденного.
Он первым выскочил из автобуса и, поправив сбившийся шлем на голове, побежал вдоль других автобусов, из которых с гулкой гороховой дробью тяжелых ботинок высыпали служащие спецназа. У всех в руках были прозрачные прочные щитки и белые, специально для ночного времени, дубинки. Спецназовцы выскакивали из автобусов и сразу строились в шеренги по-командно. Командиры подразделений спешили навстречу своему командиру.
Что-то громко и с протяжным свистом взорвалось. Затряслась под ногами земля.
— Да это же настоящие фугасы!!! — изумился кто-то из командиров, наблюдая, как над Лысой горой на стометровую высоту взвиваются тысячи ярких огней. — А нам сказали, что это пиротехнические средства… Что будем делать, Виктор? — спросил он, когда его командир, майор Голувев, оказался рядом. — Если у них там такая пиротехника, тогда они разнесут нас на клочки с нашими дубинками. — И с улыбкой поинтересовался: — А правда, что они все голые?
В первую очередь по своему чувству растерянности Голувев Виктор Александрович, понимал, что рановато он решил праздновать победу. На месте оказалось, что дела обстоят гораздо сложнее. Признаться, Голувев думал, что ему придется утихомиривать разбушевавшихся феминисток или эксгибиционисток. Такое случалось в Англии, Франции и США. И к тому, что это могло произойти в Украине, майор был не готов. По опыту своих зарубежных коллег он знал, что подобная работа, в принципе, не трудна… Но то, что он видел сейчас — казалось абсолютно нереальным и невозможным!..
Стоял такой шум, что приходилось кричать, чтобы передать необходимую команду. Хоровой, разъяренный крик многих тысяч кошек был настолько плотным, что его едва удавалось прорвать многочисленным сиренам машин "скорой помощи", пожарных и милицейских. От тёмных склонов горы, заросших густым кустарником, беспрестанно несся грохот драки: грубая ругань, крики боли, иногда сухие хлопки пистолетных выстрелов. Все это замешивалось на монотонном гуле моторов доброй полусотни машин, которая запрудила Столичное шоссе и толпы любопытных, неизвестно откуда взявшейся в столь позднее время. С самой вершины горы раздавались частые и звонкие гортанные переливы, улюлюканье, визг, вскрики женских голосов. Очень часто их крики перекрывали все остальные, поднимались на невозможную высоту звучания, от которой у окружающих ныли уши, и весь этот сумасшедший хор перекрывал очередной взрыв чего-то и начиналось долгое световое представление в ночном небе.
Гора была залита огнем десятков огромных костров, пламя от которых с искрами взвивалось на трехметровую высоту. Тысячи молний, каких-то непонятных синих, белых, зеленых, красных огней летало в воздухе над горой, проносились над толпой, визжащей то ли от восторга, то ли от испуга в такие моменты; эти огни не гасли по несколько минут; порой, беззвучно сотрясая воздух и сбивая с ног людей (правда, не причиняя им иного вреда) на своем пути, по склонам горы скатывался синий огненный вал, который с плеском и высоким веером брызг падал в стеснительно притихший Днепр; иногда с грозовым грохотом, очень низко над землей при абсолютно ясном небе, разряжалась в высоте многорукая ослепительная молния. На фоне этого спектакля мигание сигнальных маяков на служебных автомобилях, свет автомобильных фар и уличных фонарей выглядело очень скромно, словно они находились в тени этого представления.
Голувев, откинув вверх забрало на шлеме, стал рассматривать гору в бинокль.
На самой вершине Лысой горы действительно было много женщин, и опытным глазом майор определил, что их там не меньше трехсот. Как и сообщалось раньше, все они были обнажены. С помощью мощной оптики он мог рассмотреть тела зрелых женщин и почти девочек. Все были красиво сложены и стройны, словно сюда сбежались все работницы модельных агентств столицы. Женщины водили хороводы вокруг костров, и желто-оранжевые блики огней дрожали на их телах, ярко и полно представляя зрителям все тайны и прелести женского тела. Виктор Александрович едва мог скрывать своё восхищение. К своему удивлению он увидел, как несколько красавиц, держась за руки, поднялись над одним, самым большим, центральным, костром в воздух, и закружились над ним, по очереди выпадая из своего круга и ныряя в бушующее пламя, выныривая из него целыми и невредимыми.
— Черт, — только и мог в изумлении выдохнуть он.
Еще несколько женщин прыгали через другой костер, опять же в самую шапку жаркого огня, кувыркаясь в воздухе, как заправские акробаты. Другие стояли немного в стороне, скученно, плотно, а когда разбегались, потрясая руками, подпрыгивая в воздух и выделывая странные кульбиты, в ночное небо с громовым грохотом взлетал очередной салют, либо разряжалась молния, или скатывался холодный, но упругий огненный вал, тревожа сонную реку.
Понимая, что в таком шуме ему не справиться с командованием, Голувев приказал всему спецназу перейти на радиорежим переговоров, с отдельной частотой на каждое подразделение. Проверили связь. Теперь команды можно было отдавать без опаски, что их вообще не расслышат или неправильно поймут. После его приказов спецназовцы бросились разгонять толпу любопытных, а после этого выходить на рубежи будущей атаки. Все делалось с толком и слаженно. Никто из бойцов его батальона, как ему казалось, не испытывал страха, а даже наоборот, какой-то азарт от того, что предстояло делать еще незнакомую работу.
К этому времени разыскали милиционера, который до прибытия спецназа руководил боевой обстановкой. Это был капитан. Его лицо было исполосовано глубокими бороздами обильно кровоточащих царапин, войсковая каска таращилась облучившейся от ударов краской, форма, бронежилет выглядели жалко, обвисая клочьями изорванной ткани.
Вместе с майором они пошли в салон автобуса, чтобы получить возможность спокойно и результативно обсудить сложившуюся обстановку и выработать общий план. Сразу же к капитану подлетел врач и стал обрабатывать раны.
— Кто вас так? — спросил он, осматривая ранения.
— Кошаки, мать… — выругался капитан. — Этих тварей там, наверное, тысячи! И когти у них металлические — рвут даже бронежилеты!.. Они не дают моим людям пробраться на гору…
Он застонал, когда врач тампоном коснулся его поврежденного лица.
— Вас надо срочно госпитализировать, — не то посоветовал, не то потребовал врач. — Раны глубокие и их следует зашить, иначе…
Но капитан его не дослушал и отвел его руку с тампоном в сторону.
— Господин майор, моим ребятам на гору не прорваться. Я думаю, что надо ударить с брандспойтов, смыть в Днепр этих чертовых кошек!
— А как потом по грязи лезть наверх? — спросил его Голувев. — Я принимаю командование на себя, капитан, и если вы не хотите последовать совету врача, слушайте мой первый приказ…
Капитан встал и подтянулся.
Майор продолжал:
— Первое — отводите своих людей к подножию горы. Второе — займитесь расчисткой территории от машин и толпы. Разрешаю применять газ и дубинки, так как это надо сделать очень быстро. Тяжелая техника есть?
— Так точно. Пять минут назад прибыли два БТРа…
С их помощью оттолкните те машины, хозяева которых не отыщутся. И, немедленно! Отдайте приказ прекратить огонь!..
— Так это мы по кошкам стреляем, — возмутился капитан. — Они же на глаза и глотку бросаются! Уже тридцать три милиционера в больнице…
Но Голувев не слушал его и протягивал микрофон рации.
— Отменяйте стрельбу. Это приказ, капитан.
— Есть.
Через минуту в общем грохоте и шуме поубавилось пистолетных хлопков. Стало как будто легче. Еще через некоторое время, когда отряды милиции стали отступать со склонов горы, стихли кошачьи вопли.
Голувев провел радиоперекличку со своими подразделениями, проверяя, все ли вышли на установленные рубежи. Все были на местах.
— Кошек видите? — спросил он.
"Море, батя!" — был ответ, и в нем слышалось странное и веселое восхищение.
— Прикажите гранатометчикам зарядить ружья слезоточивыми гранатами. Бить только по кошкам! В самую гущу!.. Как поняли?
"Все понятно, батя. Баб не цепляем. Ну, работаем!"
— Кто-то не выдержал и восторженно воскликнул:
"Ох, и красивые же бестии!.. Все голяком! Краса-а…"
— Порядок в эфире, — без особой строгости произнес в микрофон майор.
Стоя возле автобуса и рассматривая гору в бинокль, он увидел несколько продолговатых рыжих вспышек, а через секунду услышал протяжный стон гранатометных выстрелов. Подножие горы и половину склонов стало обволакивать белым дымом. Кошачий хор запел на предельной ноте.
"Бегут, батя!!!"
— Преследуйте и продолжайте стрелять, но чтобы женщин не зацепить, — приказал и напомнил Виктор Александрович.
Подбежал пожарный:
— Вы здесь старший, майор?
— Да.
— Что нам делать? — как-то обиженно поинтересовался офицер. — Мы здесь уже минут двадцать прохлаждаемся!
Еще постойте, отдохните. Думаю, что скоро и для вас будет работа.
Пожарный, разочарованно разводя руками, развернулся и ушел.
Тем временем в эфире поднялся нестройный хор ругани и вскриков.
— Докладывайте! — требовал Голувев. — Не молчать, вашу мать!..
"Они на нас лавиной пошли, батя! А-а-а-а, сссу-ука-а!.."
От услышанного крика боли майор вздрогнул и закричал:
— Дробовиками бейте!
Затрещали у горы сочные выстрелы помповых ружей.
"Не берет их, батя!!! Они рвут нас!"
— Отходите, — тихо, но четко произнес Голувев и, повернувшись к оператору штабного автобуса, приказал: — Вадим, вызывай санстанцию. Объясни им в чём дело, пусть возьмут все что надо. Иначе нам эту гору не покорить. И вызови фоновую машину, чтобы помощнее нашей была, иначе не докричимся до этих баб…
Его отвлек радостный возглас, раздавшийся в эфире:
"Батя!"
— Да.
"Мы тут одну тварь поймали…"
— Ну?..
"Так у нее когти железные!"
Тащи её ко мне. Живо!
Что-то грохнуло на горе с такой силой, что всем едва удалось устоять на ногах. Но в этот раз грохот не сопровождался уже известным фейерверком. Грохот раздался без светового сопровождения и был, как показалось многим каким-то глубинным и более мощным, чем все прежние.
Вскинув к глазам бинокль, Голувев отметил, что и безумная пляска женщин на горе стала как будто менее бесшабашной, чем была раньше… Он был уверен, что эти изменения происходили, но были они настолько незаметные, что мог их определить только человек обладающий тонким чутьем.
Её принесли, завернутую в какой-то грязный кусок ткани. Она была так туго спелената, что только недовольно рычала, не в состоянии пустить в ход свои страшные когти, которые торчали сквозь ткань, отливая на свету полированной поверхностью. Кошка без перерыва рычала и косилась глазами на окруживших ее людей, которым казалось, что эти глаза горят холодным изумрудным светом. А может и не казалось…
— Надо бросить ее в клетку, — сказал Голувев.
Неизвестно откуда появилась небольшая клетка, и через минуту крупная черная кошка сидел в ней, и тянулась сквозь прутья к людям своей страшной лапой, стараясь достать их своими диковинными когтями.
— Здоровая бестия, — говорил кто-то. — Когда она прыгнула на меня, то сбила с ног, как собака. Ну, прямо как наш Кардинал! Он любит иногда так пошутить. Хороший пес.
— Но у него нет железных когтей! — с изумлением заметили ему.
— Пусть посидит здесь, — сказал Голувев, которому в жизни еще не доводилось видеть столь крупных кошек, как эта. — А вы на позиции, быстро!..
Он вышел со всеми.
— На гору к кошкам больше ни шагу… Я продублирую свой приказ еще по рации. Они могут убить, если у них такие… ну, когти. Ступайте.
Подчиненные ушли.
Виктор Александрович еще раз осмотрел в бинокль Лысую гору и собирался было возвратиться в автобус, когда еще раз рвануло. В этот раз не так мощно, как в прошлый раз, но где-то совсем рядом. Из штабного автобуса вывалил сизый густой дым. Майор вскочил в салон — там оставался оператор…
Салонные лампы, потухшие от загадочного взрыва, только-только разгорались, мерцая трескучим и неживым дневным светом. И через эти паузы света и густой дым Голувев рассмотрел обнаженную женскую фигуру, которая стояла возле развороченной клетки. Женщина стояла к нему спиной, но сразу развернулась, когда он вошел.
— Ты кто такая? — успел с удивлением спросить Виктор Александрович, перед тем, как невидимая рука схватила его за горло. Он с надсадным хрипом, охватив руками шею, медленно повалился на пол. Девица стояла над ним и полными ярости глазами наблюдала за его агонией.
— Майор, — медленно, металлическим голосом произнесла она. — Оставь эти попытки забраться на гору. Никто не сможет нам помешать. Ты ничего не сможешь сделать, кроме того, что будешь ждать.
Уже мутным сознанием он заметил, как она исчезла — просто растворилась в воздухе, в дыму. И в этот же миг душащая хватка на его горле ослабла, а затем и вовсе исчезла. Он закашлялся, еще не находя в себе сил подняться на ноги. Свет горел уже полностью. В углу кашлял и шевелился оператор.
"Кошки побежали, батя! Они убегают", — прокричал чей-то голос в рации.
Тотчас вновь рвануло. Автобус качнуло, как при землетрясении.
Через несколько часов, свободными и бодрыми движениями врезаясь в прохладный рассветный воздух, министр МВД Переверзнев Олег Игоревич шел по летному полю аэропорта "Киев", направляясь к своему служебному вертолету, намереваясь лететь в Чернобыль. На ходу он читал доклад Оперативного отдела министерства о ночном происшествии на Лысой горе. Читал с нескрываемым интересом, часто усмехаясь одними глазами:
"…все нарушительницы скрылись в неизвестном направлении. Следственными группами проводятся оперативно-розыскные мероприятия, с целью установить личности преступниц и провести задержание. В результате проведенных мер по ликвидации беспорядков на горе Лысая травмы различной степени тяжести получили 41 сотрудник МВД и 12 человек гражданских лиц, также были повреждены…"
Это место доклада он прочитал несколько раз, потом обернулся в сторону идущего рядом секретаря. Плещаная шла, стараясь не смотреть на своего начальника. Она находилась в сильном смятении: ей, после вчерашнего позднего ужина в ресторане, было неловко в Олеге видеть своего патрона. Что-то поменялось в ее отношении к нему. Да и у него, наверняка. Переверзнев тоже упрямо избегал прямых взглядов на Наталью, иногда, совсем не к месту, густо краснел. И он был каким-то другим, уже не тем, кем был вчера, но у Наташи было очень мало сегодня времени, чтобы внимательней всмотреться в него, понаблюдать, чтобы для себя решить, что явилось причиной столь сильной перемены в ее любимом человеке. А то, что она любит его, как никого в своей жизни не любила, она осознала вчера вечером в ресторане. Утвердилась в истинности своих чувств. Жалела, что он отказался зайти к ней в гости на ночь, жалела и не могла понять причины этого, очень дипломатичного, тонкого и совершенно необидного "нет"… Не понимала.
Она протянула ему следующий листок.
Это был документ со списком лиц, которые были арестованы сегодняшней ночью, причастные как к преступлениям в Чернобыльской зоне, так и к правонарушениям, связанных с зоной.
Пробежав по нему глазами, Переверзнев довольно хмыкнул, и уже не только глаза, но и губы расплылись в довольной улыбке. По списку он понял, что Президент сдержал свое слово — были арестованы все подозреваемые. Министр в своей последней игре был как никогда силен. Это был прощальный подарок от Поднепряного. Его надо было ценить и использовать на всю катушку.
Следующий доклад был устным. Плещаная коротко информировала своего начальника о том, как и где находятся спецчасти МВД и части ВС.
— От Горачука ничего нет? — поинтересовался Олег Игоревич. Он остановился у вертолета.
— Ничего, кроме того, что они в два часа ночи с Нечетом, и его людьми, вылетели в Чернобыль. Кажется, все идет точно по графику.
— Да, — согласился он.
Она не вытерпела и сделала к нему еще один шаг, нарушая ту дистанцию, которую можно принимать за установленное расстояние между начальником и подчиненным.
— Олег, — тихо обратилась она. — Прошу тебя, будь там поосторожней. У меня плохое предчувствие. Сегодня пятое мая, день богини Мокоши — была такая на Древней Руси, покровительница женщин, и продолжается Русалочья неделя. Считается, что все гадания и сны в этот день сбываются, а мне снился нехороший сон… Обещаешь мне, Олег, что будешь осторожным?
Он слушал ее молча, опустив, словно виноватый, голову и лишь изредка поднимал ее, чтобы посмотреть на тревогу в глазах женщины.
— Разумеется, — ответил он. — Мне очень льстит, Наталья Владимировна, что вы беспокоитесь обо мне. Но, простите меня за откровенность, это лишнее. Спасибо за работу. До свидания.
Он развернулся и быстро вбежал по трапу в вертолетный салон, даже не посмотрев на нее на прощанье.
Плещаная задохнулась от нахлынувшей на душу горечи и стала медленно пятиться назад — над головой с нарастающим свистом раскручивались лопасти винта. Она не плакала. У нее хватало сил, чтобы не показать своих слез людям. Но обида поразила ее сердце, которое забилось сильнее и чаще, обвитое тугим огнем боли: Переверзнев был холоден с нею, и в его глазах был колючий, безразличный лед… Он стал для неё чужим.
Фонари в руках людей полосовали желтыми лучами туманную предрассветную тому леса. Щедрые на влагу ломти тумана проплывали между темно-бордовыми стволами сосен, топя лес в плотном сером сумраке. Рассветного небесного света было недостаточно для того, чтобы можно было рассмотреть то, что творилось впереди, на расстоянии примерно тридцати метров. Даль скрадывалась воздушной, полной свежести и аромата леса, туманной взвесью. Не было видно ни земли, ни неба, только неожиданно выплывающие из тумана вертикальные стволы сосен, словно линейки школьной тетрадки, делили мир, как тот же самый тетрадный лист. Утром в лесу звуки особенно хорошо слышны на большом расстоянии, но в туман они усиливаются плотностью влажного воздуха, и при полном безветрии звучат гулко, протяжно и одновременно, как-то длинно. Звуков мало: где-то вскрикнула, проснувшись, птица; сонно, словно потягиваясь со сна, заскрипел древесный ствол; треснула под лапой зверя ветка; и отчетливое, до полной слышимости каждого удара, вдали сливающихся в настороженный и загадочный шепот, мягкое лопотание падающих с верхушек сосен капель росы. В этой царственной тишине спокойная людская речь всё равно звучала оглушительно.
Четыре милиционера, экипированные по-боевому, шли по заброшенной лесной дороге, ступая по едва различимой, из-за опавшей хвои, дороге. Они внимательно осматривались, бестолково пяля глаза в густой застоявшийся туман и тыча в него куцыми лучами своих мощных фонарей. Их шаги были неслышными и мягкими. Шли неторопливо, нисколько не стесняясь этой затаившейся тишины, иногда нарушая ее звонким треском сосновой шишки, попавшейся под подошву тяжелого, армейского образца, ботинка. Они старались идти по дороге, не забредать в густую траву, чтобы не вымочить ног до колен прохладной и обильной утренней росой. Автоматы в их руках, длинноствольные, со спаренными, по-фронтовому, патронными "рожками", смотрели стволами в дрему леса, дружно поворачивались на любой шум, раздающийся в стороне. Все оружие было предупредительно снято с предохранителей.
— Мой дед очень любил именно это время в лесу, чтобы море росы, — рассказывал один. — Уходил в лес на охоту или по ягоды — всю жизнь жил лесным промыслом, жил долго — сто четыре года… Уходил еще с ночи, чтобы, значит, рассвет в лесу почитать — так и говорил: "почитать рассвет".
— Конечно! — безразлично, как-то буднично возмутился другой. — Он мог прожить все сто четыре годка: в то время он не боялся, что по его яйцам в лесу каждый час будут стрелять эти проклятые рентгены!.. Посмотрел бы на него тогда, на такого читателя!
— Вечно ты об одном и том же! — досадливо скривился первый. — Можно подумать, что тебя волнует только то, что будет с твоими яйцами.
— А тебя не волнует? Сколько тебе годков?
— Двадцать два будет…
— Ну, может, в этом возрасте еще рано об этом беспокоиться, но я бы на твоем месте поберегся, а я в свои сорок три, ты знаешь, стал задумываться, иногда, правда, глядя на жену… Она у меня молодая — тридцать лет всего. Так стал задумываться над тем, что уже не вижу в ней бабы…
— Ну, ты и паникер, Шура! — воскликнул третий. — Уверен, что ты сразу побежал к врачу, ха!..
— А ты не смейся! Тоже ведь уже не молодой!.. Не знаю, как для кого, а у меня к бабам особое отношение, то самое…
— Что это ты заскромничал? — усмехнулся кто-то.
Шура остановился, немного приподнял каску за край и, запрокинув голову, посмотрел вверх, туда, в туман, где должны были быть шумливые верхушки сосен.
— Да не знаю вот, — произнес он тише обыкновенного. — Тишина особая… Неудобно при ней выражаться, что ли… Не знаю.
Остальные тоже остановились, прислушались.
— Да, особенная. Я уже три года в разведке, но такой раньше не встречал, — благоговейно прошептал кто-то.
— Лето скоро, — знающе произнес кто-то еще. — Вот лес-то и блаженствует…
— Точно.
Они продвигались дальше.
— Шура, в этом тумане я совсем не ориентируюсь. Посмотри, сколько нам еще до Зарубы топать.
Милиционер опустил голову и посмотрел на шагомер, прикрепленный к его поясу.
— Не больше десяти минут. Скоро будем…
И тут же набрались в лицах туманной серости, быстро встали к друг другу спиной, ощетинились автоматами во все стороны. Их заставил насторожиться частый треск валежника. Звук был настолько густым, что создавалось впечатление, словно где-то в стороне от дороги, в тумане леса, в его сумраке пробежало несколько человек.
— Кабаны? — осторожным шепотом, с надеждой в голосе, спросил самый молодой.
— Может быть. — Ответ был неуверенным, неохотным. — Вполне может быть…
— Только хрюка не было слышно.
— Да. Ладно, ребята, идем дальше, но без болтовни, — сказал Шура, опуская автомат первым. — Если бы это были вольные — они бы нас уже давно уложили. Все-таки, думаю, кабаны… Здесь места особо безлюдные. Наверное, единственно такие на всю Чернобыльскую зону. Так зверье здесь вообще жирует.
— Разное зверье, — нехорошо добавил кто-то. Ему никто не ответил. Все знали, о чём он говорил, так как все служили в милицейской разведке, патруле, промеряли шагами пустынные и малолюдные тропки Зоны. Служили разные сроки, но никто не задерживался более трех-четырех лет. Больше — врачи запрещали. Грязной была зона. И кроме этой радиоактивной грязи было довольно другой. Человеческой.
Шура был из тех мужчин, которые не выносили молчания. В части его знали и любили как первого рассказчика и балагура. Рассказывал о разном и не требовал принимать его слова на веру. А когда кто-то, мало знакомый с ним, делал замечание, что тот или иной факт, преподнесенный Шурой сослуживцам, является, осторожно говоря, сомнительным, офицер добродушно отвечал: "Мы ж, браток, люди, а не змеи, чтобы шипеть. Нам говорить охота, и какая разница о чём". Странное было объяснение, но никто не требовал разъяснений.
Поэтому приказ "молчать" он нарушил сам через несколько минут.
— Вчера был в штабе. В Припяти неспокойно. Плохие новости. Погибло за прошлую неделю семь человек нашего брата.
— Это только в Припяти?
— Думаю, что так. Не уточняли. Я тоже как-то об этом подумал: на нашем и соседних участках за это же время к праотцам отправилось одиннадцать ментов. Позавчера под Лесавкой на засаду ребята напоролись. Всех в упор.
Помолчали, каждый думая о своем. Вполне могло случиться так, что над их головами, вот тем самым непонятным лесным шумом, уже судьба занесла свой топор.
— Я слышал, что на четырнадцатом участке несколько человек погибло странной смертью. — Это говорил молодой. Произносил слова осторожно, словно опасался того, что это несчастье может коснуться и его. — Нашли их тела всего в двух километрах от базы — ближним дозором шли. У всех перегрызены шеи и… ну, у них не было крови.
— Подобное случилось и в прошлом месяце под Купаловым урочищем. Там еще село со странным названием — Толстый Лес, знаете? — Добавил ещё кто-то. — Вот там шестерых наших нашли, мертвых, и у всех белые глаза. Даже на вскрытии не могли понять, чем это их и как…
Шура нахмурился, хотя такое выражение на его лице было большой редкостью. А хмурился он оттого, что думал: рассказывать своим сослуживцам, подчиненным и товарищам то, что услышал вчера на штабном совещании или нет?
— Все это сказки, — скептически бросил кто-то. — Враки. Говорите о различной чертовщине! Я же думаю, что это все вольные… Среди них полно еще тех душегубов, которые не только из тебя кровь высосут, но и через зад кишки достанут и будут на кулак наматывать до тех пор, пока не кончишься…
— Не враки, — тихо прервал его Шура. — Но только чтоб никому ни слова! Вчера на совещании как раз говорили об этом. Много случаев таких по всей зоне. Давали смотреть фотографии… За двадцать три года в милиции я многое повидал, но то, что вчера — впервые… Не знаю, кто так над ребятами "поработал", маньяки из вольных или бешеные волки, но от них мало, что осталось. Можете не верить, но я говорю правду. Понятно теперь, почему эти случаи не регистрируются официально, ведь никто не понимает, что это такое.
И все же не сказал ни слова о том, что с сегодняшнего дня в Зоне регулярные войска и спецназ МВД будет проводить операцию по очистке территории от бандитов. Строжайшим приказом было запрещено распространяться об этом. Шура знал свою командирскую службу, чтобы понимать все последствия своей болтовни.
Все молчали, всасывали в себя, в свое сознание лесную тишину, пустоту, чтобы не думать о собственном будущем. Не хотели думать ни о чем потому, что верили.
Зона изобиловала случаями, которые постоянно доставляли неприятности тем людям, которые по долгу службы должны были жить и работать на ее территории. Первой неприятностью, разумеется, была загрязненность Зоны. Как бы медики внимательно не следили за состоянием здоровья "обитателей" Зоны, но она легко могла перещеголять их своим коварством. Некоторым милиционерам было достаточно прослужить в патруле или разведке полгода, чтобы слечь на койку в каком-нибудь онкодиспансере с той самой болезнью, которая была самой изощренной из всех известных человечеству болезней — раком. Здесь это зловещее слово приобретало особый, уродливый смысл, и означало безнадежность и безбудущность. А что можно было ожидать от этих деревьев, травы, росы, этого таинственного утреннего тумана и падающей с крон деревьев росы, когда они были насквозь пропитаны невидимыми, но особо болезнетворными лучами долгоживущих радиоизотопов. После того памятного 1986 года и той самой ночи с 25 на 26 апреля, когда взрывом реактора разворотило крышу над IV энергоблоком АЭС, человек справился с теми радиоизотопами, физическая жизнь которых была около 110 суток, но остались те, перед которыми человек оказался бессильным, и с ними должна была справиться сама природа, время. Пройдут столетия, прежде, чем территория свыше 3 848 километров окажется пригодной для полноценного и безопасного проживания. (Но и здесь были те, кто сомневался даже в том, что даже после 250 лет кто-то согласится здесь жить. После того, как уровень радиации упадет до естественного природного уровня, людей будет отпугивать радиофобия. Страх и ужас бедствий живет в памяти поколений гораздо дольше, чем реальные последствия этих несчастий).
А пока в Зоне были места, которые бросались на человека невидимым огнем радиации мощностью до 10 бэр. И шли в милицейскую разведку ребята, добровольно шли, привлеченные хорошей зарплатой, мостя на рейд в паху куски плотной резины и свинцовые пластины. Надеялись, что такая скудная защита сможет из защитить от, нет, не от смерти от рака, а от одиночества в вечности — от того чтобы не оставить потомства, но, как известно, спасает не знание и не оснащение, а вера. Вот и верили…
Если с радиацией разбирались с помощью веры, то с человеком, вольным, которого можно было встретить в этих краях, мало оказывалось и надежды. Это было отребье общества, худшая его часть. Неизвестно и непонятно откуда это пошло, но всякий, кто совершил преступление, почему-то спешил укрыться в заброшенных поселках Зоны, ее лесах и болотах. Вольных не пугала никакая радиация. Их не пугали и милицейские дозорные отряды, и специальные поисковые отряды, которые направлялись сюда, чтобы изловить бандита или насильника. Они были превосходно вооружены и оснащены и, по сути, являлись настоящими хозяевами Зоны. Кого и чего здесь только не было!.. Но если все это и изумляло, то только в том смысле, как это можно было допустить? Но факт оставался фактом — Чернобыльская зона стала Преступной вольницей. И надо было кому-то идти в нее, чтобы хотя бы как-то сдерживать клокочущий раскаленным паром злобы и вседозволенности, готовый выплеснуться наружу, преступный мир. Пожалуй — это была бы катастрофа почище прежней, и тоже Чернобыльская…
Все здесь было словно ранее проклятое… Обреченное.
Из тумана, навстречу милиционерам, выплыл темный, размытый серостью, а ближе оказавшийся рыже-черным остов сгоревшей машины. Покореженный огнем металл был густо пробит дырами. Стоящие рядом сосны чернели обугленными стволами. Это было памятное место. В прошлом году, совершая объезд территории, дозорный милицейский взвод напоролся на мобильную группу вооруженных преступников, которые занимались дележом награбленного за Зоной (основной промысел здешних преступников — бандитизм на дорогах Украины: захватывали и угоняли в Зону грузовой транспорт) добра. Завязалась перестрелка, в результате которой погибли все милиционеры, одиннадцать человек. Когда прибыло подкрепление, на поле боя догорали два автомобиля, — второй, принадлежавший бандитам, должен был показаться из тумана через несколько десятков метров, — лежали истерзанные, безжизненные тела милиционеров и десятка полтора трупов бандитов. Остальные с награбленным добром благополучно укрылись в бескрайних лесах Зоны.
Когда проходили мимо заржавленного и обугленного автомобиля, все притихли и насторожились. Остатки машины напоминали о сути и последствиях службы. Железо, постепенно набираясь дневного тепла, тихо потрескивало и глухо стонало от падающих на него капель росы.
Прошли еще несколько десятков шагов, и на обочине заброшенной дороги увидели еще одного молчаливого монстра — остатки грузовика, сожженного бандитами. До села, не существующего на самом деле, но помеченного на карте как Заруба, оставалось совсем немного, и только милиционеры успели подумать о том, что пришли, как из тумана выплыл горб заброшенной хаты. Дом пялился на дорогу, на людей пустыми глазницами оконных проемов, вытекал через них вон чернотой тоски, хмурился осевшей и в некоторых местах провалившейся крышей, мялся морщинами размывов и трещин глинобитных стен, и стыдливо, словно страдая от собственного непотребного вида, сиротливо прятался за разросшимися, густыми кустами сирени. И дальше из тумана стали выплывать, один за другим, следы прошлого, памятники одиночеству и бесхозяйственности, еще дома, один другого страшней в своей неустроенности. Они стонали и скрипели, как немощные и больные старики. Пришедшие знали, что это за звуки, их причину — скрипело гниющее и набравшееся ночной влаги дерево строений, стонал тяжелый от тумана сквозняк, пробивая дома навылет через провалы и пустые окна, но все равно с замиранием сердца зажимом воспринимали их, как голоса живых и страдающих существ.
Шли так, чтобы была возможность отразить удар с любой стороны, держась середины проселочной дороги, надеясь на помощь тумана, который сделает стрельбу затаившегося стрелка неточной. Передвигались предельно тихо, до бескровности в руках сжимая оружие. Ступали тихо, не шаркая и не топая, чтобы сделать тишину предельно кристальной, чтобы она вовремя предупредила шорохом, дыханием, топотом о засаде. Дошли до конца села. По-прежнему было тихо. Немного расслабились и повеселели.
Кажется, здесь тихо, — произнес Шура, кривя лицо, чтобы согнать с него маску напряжения, которая немотой держала лицевые мышцы. — Идем назад, но только тихо.
Заруба была даже не поселком, селом, а хутором, одним из тех, которых довольно много разбросано в дремучих лесах Полесья. Обычно в десяток маленьких хат под соломенной крышей, стрехой. Как и во всех ему подобных населенных пунктах, из Зарубы были эвакуированы все жители сразу после аварии, но не все освоились на новых местах: приросшие к родным местам, они скоро стали возвращаться и поселяться вновь в своих домах. В тех же хатах, где хозяева не решились на повторную миграцию, поселялись бомжи, которые в большинстве своем осваивались основательно, заводили подсобное хозяйство и жили результатами своего труда и охоты в лесах. Их нисколько не пугала радиация, не могли выгнать власти и коменданты. Но потом, кто из них умер от скоропостижных болезней, кто от старости, а кого убили бандиты, мародеры и другая человеческая нечисть, которую влечет человеческое горе, как скотину сочный травяной луг. Остальные же, кому удалось уцелеть от всех этих напастей, спешили покинуть Зону уже навсегда. Поэтому Заруба был сравнительно молодым из заброшенных хуторов. Например, рядом с ним был совсем маленький, на пять хат под камышовыми стрехами, поселок Слывян, в который после эвакуации никто не вернулся и никто не поселился. Теперь от него остались только пять больших рыжих глиняных пятен, торчащие догнивающим строительным деревом, и больше ничего: ни тына, ни сарая, ни колодца, только лесная молодая поросль, которая неплохо осваивалась на бывшем человеческом жилище.
Они были уже на середине села, когда услышали впереди себя уже знакомый лесной топот. Звук был таким отчетливым, что без особого напряжения представлялись чьи-то ноги, в стремительном беге топающие по дороге. А по тому как дробно разнёсся этот топот, можно было догадаться, что бежало несколько человек. Также все ясно расслышали тяжелое дыхание бегущих. Милиционеры как по команде присели и выставили в сторону звука стволы автоматов. Шура достал из-за пояса картонную трубочку сигнальной ракеты.
В тревожном ожидании они просидели несколько минут, но больше никто не перебегал дороги, только со стороны развалин слышалось больше стонов и скрипов, различных густых шорохов. Языком жестов Шура поставил товарищам следующую задачу: держась вместе, медленно продвигаться в сторону ближайшей хаты, войти в нее и проверить, затем перейти к следующей, и делать все с предельной осторожностью и вниманием. Встали и медленно пошли, постоянно крутясь на месте, чтобы быть начеку, если нападут с флангов или тыла. Вошли в дом…
Запах гнили среди облезлых и обваливающихся стен был настолько острым, что защекотало в носу. В доме ступали с еще большей осторожностью, чтобы не спровоцировать обвал обветшавшего строения. Густой туман втекая в дом, пропитал толстый ковер пыли, покрывающий различный хлам на полу, влагой, и она образовала на пыли тонкую липкую пленку, которая прилипала к подошве обуви, оголяя сухую рыжую пыль. Почти весь пол светлицы был избит такими следами. Густыми росчерками они обрисовали почти все пространство пола, а кое-где подняли в воздух густую пыльную взвесь. Молодой присел и стал внимательно изучать один из таких следов. Его брови полезли на лоб от удивления. Он жестом показал, что следы совсем маленькие, детские и человеческие — на пыли четко прорисовывался рисунок пяты и пяти пальцев, оканчивающихся, правда, еще какими-то странными игольчатыми острыми дырочками в пыли.
В комнате стоял большой, старинный покосившийся шкаф, над дверями висели изорванные и выгоревшие занавески, на печи еще хранились следы изразцов, а из самой печи сильно пахло сажей, на одной из стен висели несколько выцветших фотографий в старых деревянных рамках. Мутные, едва различимые лица на фотобумаге с застывшей гордостью взирали на не пожаловавших гостей. Несколько фотографий валялось подле стены. В правом углу, наиболее хорошо сохранившемся, до такой степени, что можно было различить голубизну побелки как раз в том месте, где когда-то висели иконы, почти под потолком, приколотое маленькими гвоздиками, прикрывая пустоту под собой, висело вышитое полотенце. Вышивка давно выгорела и выцвела, а полотенце местами посерело и пожелтело, но ее рельефность еще было можно определить на ткани. Кажется, это были какие-то птицы и цветы…
Молодой милиционер подошел к шкафу и стал медленно, стволом автомата, открывать одну из створок. Другой заглянул в печной зев. Третий полез на печную лежанку, рискую развалить своим весом саму печь. Четвертый, Шура, остался стоять в середине светлицы, бросая тревожные взгляды на покосившиеся оконные проемы.
Когда дверца шкафа с протяжным и жалобным скрипом отворилась, раздался изумленный голос молодого:
— А это что такое, мать…?!
Все повернулись в его сторону. В шкафу, спиной к дверце сидело какое-то странное рыжее существо. Оно было покрыто шерстью так редко, что можно было видеть выпирающие под синеватой кожей позвонки хребта, кости лопаток и дуги ребер. Голова была совсем собачья, с длинными, дрожащими от страха ушами. Существо сидело на корточках, спрятав на груди лапы, изредка поворачивая голову, чтобы воровато коситься на людей. Длинный хвост, вывалившийся из шкафа сразу, как только была открыта дверца, теперь крупно дрожал в пыли. Оно жалобно попискивало, а глаза кричали мольбой о пощаде, смотрели с лаской и добротой.
— Кто это? — еще раз спросил молодой у Шуры, но тот только передернул плечами.
— Он был тут не один, — сказал он через некоторое время, когда прошло первое изумление.
— Кажется, еще в печи и на печи кто-то…
С потолка осыпалась штукатурка.
— И на чердаке есть.
— А ну, ты, чудо, вылезай! — приказал молодой существу, и то, задрожав сильнее, начало вылезать из шкафа. — Ты гляди, сволочь, понимает!.. Ты кто такой?
Все с любопытством смотрели на него. Но стоящий рядом с ним молодой милиционер брезгливо поморщился:
— От него воняет, как от дохлой кошки!.. Фу-у…
Вдруг существо коротко рыкнуло и стремительно прыгнуло на грудь молодому. Окружающие опешили. Выкатившимися от изумления глазами они видели, как пасть "рыжего" с сухим щелчком захлопнулась на горле товарища. Они не успели опомниться, как на них, с печи, из печи, дыры в потолке и из окон, с улицы с яростным тихим рычанием стали прыгать такие же рыжие бестии. Они гроздьями висли на людях, впивались в их тела зубами, душили и рвали длинными и когтистыми лапами. В руках одного из милиционеров забил автомат, и длинная очередь скосила нескольких "рыжих", и на них, бьющихся в агонии, тут же налетели собратья, разрывая на куски. Первым повалился молодой, на котором повисло около десятка бестий, и застыл в пыли. Вслед за ним стали падать остальные. Шура успел выстрелить из ракетницы. Красный огонь с оглушительным воем пробил потолок и застрял в стрехе, которая тут же занялась бушующим пламенем. Густой дым от горящего сырого и гнилого дерева выгнал прочь туман. Огонь быстро пожирал дом. Рыжие существа копошились у распростертых на полу тел до последнего, аппетитно чмокая и разрывая с треском мясо и ткань на них, а когда стали обваливаться балки, они выскочили в окна и заметались вокруг дома, поскуливая и несыто облизывая испачканные кровью рыла. Их глаза смотрели на пожар с прежней мольбой и добротой, которая уже ничего не означала…
Еще до того, как речной туман стал наползать на пойменные земли, проникая невесомой плотной вуалью в лесные покровы, чтобы там соединиться с тяжелыми и желтыми болотными туманами, далеко от Чернобыля, от самой Припяти, а тем более от хуторов Слывян и Заруба, тревожно дремлющих своими разрушенными мирами под изумрудной лесной крышей, далеко от всего, в глухих чащобах левого берега реки Припять, за непроходимой полосой клокочущих газами болот, там, где редко ступала нога человека и бытие леса представлялось диким и вечным… в этих местах что-то происходило. В Киеве дежурный Оперативного отдела МВД еще не успел дописать доклад своему министру о том, что женщины, возмутительницы спокойствия на Лысой горе, "пропали в неизвестном направлении" (он еще подумал, что, мол, как это вообще было возможно при таком скоплении свидетелей и спецназовцев! Преступная халатность какая-то!), когда над черным и плотным ковром леса, в ослепленной светом гигантской луны ночной выси, небо расчертили тонкие волоски падающих звезд. Их были сотни. Возле самых верхушек сосен "звезды" притормаживали свое стремительное падение, и, превратившись в обнаженных женщин, летели, даже скользили по воздуху меж стволов деревьев, вниз и садились на влажную, мшистую и ласковую лесную траву. Лес сразу загорелся изнутри ровными сине-белыми огнями, которые своим загадочным огнем освещали женщинам дорогу, и наполнился веселым гомоном и журчанием веселых женских голосов. Они падали на траву и катались по ней, купаясь в теплой и свежей ночной росе. Они были счастливы, и их радостный смех звенел струнами в уже неуверенной лесной тишине. Искупавшись, женщины вновь взлетели в воздух, но не поднялись выше древесных крон, а неторопливо полетели по лесу, с легким воздушным шумом лавируя между стволами деревьев, управляя своими чудесными огнями, чтобы можно было видеть в темноте как можно дальше окрест.
Совершив шабаш на Лысой горе в столице, киевские ведьмы, разные — молодые и старые, девочки и девушки… летели туда, где предстояло провести заключительный этап того, что было начато в Киеве на берегу Днепра. Летели и колдовали, подчиняясь неосознанному душевному порыву, скрытой части своей натуры, своей природе, данной с рождения, но неопределенной в жизни, подчинялись ей, как загадочному зову судьбы, как чужой воле. И были безмерно счастливы от этого.
Огни ведьм загорелись ярче, когда их воздушная армада встретилась с туманом, от которого сильно пахло речной гнилью. Свет разрывал и закручивал туманную рвань, рассеивал ее, очищая путь. Под ведьмами лесной мир был уже не спокоен. Тени бежали вслед летящим женщинам, шелестя внизу по влажной траве, молодому папоротнику, редко треща сухим валежником, и с глухим рычанием прыгали, намереваясь ухватиться зубами за мягкие и живые тела женщин. Когда огни приникали к земле, освещали эти тени, можно было увидеть бегущие поджарые тела рыжих хвостатых существ. Они жадно облизывались и ловили своими глазами, полными ласки и доброты, отражение огней. Их поджарые тела, покрытые редкой, но длинной рыжей шерстью, в беге легко преодолевали все препятствия. Бежали они на четвереньках, по-собачьи закидывая вперед задние ноги, взрывая длинными когтями опавшую хвою. Вурдалаков гнал голод и ненависть к жизни, коей обладали женщины, и в добром свечении их глаз таилась ледяная злоба. Но они не могли напасть на ведьм, достать их, растерзать их тела, нализаться их крови. Женщины, словно забавлялись с вурдалаками, иногда соскальзывая почти к самой земле, сбивая в кучу стаю вурдалаков, которые бросались друга на друга в борьбе за добычу, но жертва со смехом легко взмывала в спасительную высоту; либо летели по воздуху, протягивая навстречу алчущим и зловонным пастям то руки, то ноги, дразня чудовищ. Это была игра, и каждый промах, пустое щелканье зубов сопровождалось дразнящим и звонким женским смехом.
Сверху, с тонкими, едва различимыми стонами и плачущими всхлипами на ведьм сыпались еще тени. Промахиваясь, они с громкими рыданиями и стенаниями вновь запрыгивали на деревья, чтобы, хныча, стремительно перепрыгивать со ствола на ствол, преследуя недостижимую жертву, и снова промахнуться в броске. Когда тени пролетали мимо огней, с молниеносной быстротой свет вырисовывал из темноты их тела, такие же тонкие, женские и прекрасные, но только совершенством форм, но не цветом кожи, синеву которой не мог разбить даже колдовской огонь. Это мавки, зловещие жительницы ночных крон, старались утолить свой вечный голод, жажду человеческой свежей крови. Но странные, неуязвимые жертвы попались им этой ночью. Ведьмы, как казалось, даже не обращали внимания на мавок, только в самый последний момент, когда прыгнувшая с дерева дьяволица должна была вот-вот получить долгожданную награду за старание в охоте, немного отворачивали в сторону и ленивым взглядом провожали позорное падение мавок, продолжая забавляться игрой с "гончими псами", вурдалаками, которые мчались и мчались по земле, не зная устали.
Еще одни темные фигуры ночи скользили между стволами деревьев. Они не рычали нечеловеческими голосами, как рыжие вурдалаки, не ныли и не плакали, как мавки, но говорили между собой вполне человеческой речью, но слова их были настолько тихи, что становились неразличимыми, смазывались свистом стремительного полета, ночной гонки и охоты. Эти фигуры не бежали по земле, не прыгали с ветки на ветку, со ствола на ствол, а летели, грациозно взмахивая своими гигантскими черными крыльями, и ловко их складывая на своих густо поросших черной и плотной шерстью, спинах чтобы поберечь от удара о стволы, маневрируя в полете. Упыри, из всей нечисти этой ночи, были самыми разумными, понимая, что даже их изощренная на подлости натура гиблого мертвеца никогда не сможет одолеть стервозности ведьм, и летели вслед колдуньям, больше увлекаемые любопытством разума, чем вечным голодом.
Через, примерно, полчаса такого полета и неутомимых прыжков мавок и гонки вурдалаков ведьмы, вдруг дружно взмыли вверх, вынырнули над плотными кронами леса, устремляясь в сторону хорошо видимой небольшой сопки, совершенно свободной от лесной поросли и окруженной со всех сторон непроходимыми топями. Огни, до этого летевшие с ведьмами, теперь ринулись к сопке и через несколько секунд уже кружились дружным роем вокруг человека, который стоял неподвижно возле небольшого валуна, пробитого молнией. Человек был одет в строгий и дорогой костюм, и его появление в этой ночи, среди ведьм, упырей, вурдалаков и мавок, казалось нереальным и невозможным. Но, пожалуй, ему никто из ведьм не удивился. Они спокойно приземлялись на склонах и вершине сопки, сразу падая на колени перед этим одиноким человеком, как перед всемогущим господином и строгим повелителем. Он был недвижим, ожидая, пока не приземлится последняя ведьма. Над болотом, гулко хлопая в ночной темноте крыльями, черными профилями наскакивая на белый диск луны, в воздухе нерешительно барахтались упыри, за болотом, в лесу, не решаясь войти в холодную и топкую болотную жижу, жалобно и тоскливо выли и поскуливали вурдалаки, в голос им вторили рыданиями и всхлипываниями мавки. Но никто из ведьм не обращал никакого внимания на эти зловещие звуки, все их взоры были прикованы к человеку у камня, который был так же недвижим, как и его пронзенный молнией серый и холодный сосед.
Человек шевельнулся. Послышался шорох его одежд.
— Время пришло. Надо торопиться и успеть до рассвета, — произнес он грудным и раскатистым голосом, от которого смолкли все звуки в лесу, стихло бурление болота. В этом голосе была сила повелителя. — Приступайте.
Он коснулся рукой камня, и он тотчас вспыхнул рубиновым огнем, постепенно набираясь желтого, ослепительного жара. Человек у камня вскинул руки, и мгновенно, от одного этого движения, по всей сопке запылали жаркими языками пламени, рассыпаясь звездами искр в ночь, десятки огромных костров. Еще один спокойный пас и все женщины, поглаживая быстро растущие животы руками, сладко стеная, повалились в густую траву сопки. Еще несколько минут человек у раскалившегося до белого свечения камня дирижировал этим странным спектаклем, а когда то там, то тут стали раздаваться оглушительные крики, озвучивающие предродовые схватки, за его спиной с оглушительным хлопком распахнулись огромные, укрывающие почти всю сопку тенью, черные крылья, два взмаха — загудел, раздуваемый ветром огонь в кострах, испуганно свалились в воду упыри, громко зашумел лес, как в ожидании бури, но от того, что через него, гонимые паникой, бежали прочь вурдалаки и мавки. Человек взлетал над сопкой, медленно помахивая огромными перьевыми крыльями. Его глаза были наполнены чернотой бездны, которая втягивала, как магнит, темноту ночи, как пустота, вакуум питается воздухом, но они не были сыты этой нематериальной добычей, а прорывались наружу, бросались на костры, на мечущихся, катающихся в траве, в муках жестоких схваток, рожающих женщин, выливались на них знаниями и мудростью бездны вечности. Его губы, правильные и даже красивые, непрерывно шептали слова какого-то заклинания, но этот едва различимый шепот волновал лес сильным ветром, достигал реки, гнал по ней большую волну, которая, ударяясь о противоположный берег, рушила его, и грохотала. Природа радовалась этим словам, которые были понятны только ему и ей, и в этой радости было ощущение скорой свободы. Ее радость была зловещей, мстительной.
Одна за другой женщины начинали кричать более надрывно и протяжно. Роды заканчивались. Стихали крики, но их не сменяли обязательные младенческие. Лесом, болотом, сопкой быстро овладевала тишина, нарушаемая только звонким треском горящих костров, которые должны были гореть до утра, чтобы согревать тела тех, кто уже спал, обессиленный страданиями.
Крылатый человек, медленно облетел сопку, стараясь крыльями не сильно тревожить воздух, чтобы не выбивать из костров искры — не обжечь спящих в траве женщин. Он смотрел на них с любовью и жалостью. Наконец он произнес:
— Они дали жизнь тем, у кого ее не было…
Постепенно взмахи его крыльев становились все сильнее и сильнее, они поднимали его тело все выше и выше, и вскоре их очертания уже тонули вдали, на бордово-серой полосе горизонта. Человек улетал. Ему надо было успеть до того момента, пока не закончилась ночь.
Он давно не видел снов. Возможно их возвращение спровоцировал приезд в Зону. Сидя у окна в автобусе, он смотрел на проплывающие по обочинам лесные пейзажи, и видел в природе глухую дикость и отчужденность. И видимое давало понять, что он чужой в этих краях. Тоска наполняла сердце холодом одиночества и неотвратимостью скорых и недобрых событий, которые должны были не только раскаленным железом сложных обстоятельств коснуться его судьбы, но и изменить ее саму. Он давно ждал перемен в своей жизни, и свыкся с этим ожиданием, оно стало для него родным, самой жизнью, а теперь, когда подходило к концу это долгое путешествие, он был бы рад остаться по-прежнему в своем зале ожидания. Не нужны были ему перемены. Прошлое научило не только терпению, но и тому, что все найденное будет рано или поздно утеряно, и он страшился будущих утрат.
Саша уже мало чему удивлялся, так как уже привык принимать все события, которые происходили с ним, с уже известным терпением и той покорностью, которая не требует бездействия, опущенных рук. Оказалось, что оставшиеся в автобусном салоне спортсмены — некто иные, как те же самые террористы, что и Иван с его людьми. Он помнил, как изумился Иван, прочитав сообщение на пейджере, полученное как раз в тот момент, когда автобус пересекал первый контрольный пункт, ворота в Чернобыльскую зону. Что говорилось в сообщении — Саша не знал, не мог видеть, но прекрасно видел другое: Иван вышел на середину салона, глазами, полными растерянности, обвел пассажиров и произнес:
— Мне поручено обратиться к некой группе Кипченко и сказать, что скоро наступит рассвет и озвучить подпись: "Ярый".
В тот же момент со своего места встал тренер спортсменов:
— Повторите, пожалуйста. Это очень важно.
Иван повторил.
Тогда тренер повернулся к своим ребятам, которые уже смотрели на него с нетерпением.
— Парни, вот и пришел наш черед заняться делом… Готовность через пять минут. Экипировку буду проверять лично.
И сразу закопошились в салоне те, кого раньше все принимали за заложников и спортсменов, едущих в Киев на сборы. Теперь они с привычной сноровкой доставали из различных ниш, тайников, оборудованных в салоне снаряжение: бронежилеты, автоматы, патронные магазины, цинки с боеприпасами, собирали гранатометы…
Саша смотрел на них с не меньшим изумлением, чем сам Иван.
— Кажется, кроме тебя, теперь в автобусе нет ни единого заложника, — произнес тот, глядя на Александра.
Старший спортсменов представился командиром группы спецназа, подчиняющимся непосредственно главе СБУ, и попросил называть его майором Кипченко.
— Сужик, — в свою очередь представился старший террористов, — старший лейтенант СБУ, командир группы захвата. Можете называть меня, как и прежде, Иваном.
— Много наслышан о ваших подвигах, лейтенант, — с улыбкой произнес Кипченко. — Теперь вы переходите ко мне в подчинение, как к старшему по званию.
— Есть, — звонко отрапортовал Иван. — Для меня и моих людей будет большой честью служить под вашим командованием, под началом самого Кипченко, командира самой бесстрашной штурмовой группы…
— Довольно лести, лейтенант, — по-доброму перебил его майор. — У нас теперь много дел, которые нам предстоит переделать вместе, и совершенно нет времени на то, чтобы вспоминать боевые заслуги друг друга. Признаюсь только, что давно мечтал познакомиться с вами. — Он откряхтелся в кулак и продолжил: — Вот мой первый приказ, лейтенант: немедленно ступайте к врачу. Он окажет вам надлежащую помощь. Выполняйте.
Иван ушел, а майор стал заниматься своими хлопотами. Саша видел, как он проверил снаряжение своих людей, потом рассадил их вдоль окон с приборами ночного видения. В салоне был погашен свет и люди на постах стали внимательно вглядываться в ночную темень леса. Водителю автобуса тоже отнесли прибор, и через секунду после этого машина ехала по дорогам зоны в полной темноте, без включенных огней. Лерко не понимал причины всего этого, но словно догадываясь об этом, к ним с Геликом подошел Кипченко. Он сразу обратился к Лекарю, который сидел на своем месте и с не меньшим изумлением, чем у своего друга, наблюдал за странными переменами, которые происходили в их маленьком мире, в автобусе:
— Дмитрий Степанович, мне необходимо с вами поговорить. Простите за то, что не мог этого сделать раньше. На то были особые причины, поверьте мне, пожалуйста.
Вежливое, почти ласковое обращение заставило Лекаря расцвести в благодушной улыбке.
— Располагайте мною, как вам будет угодно.
— Может, тогда мы пройдем в конец салона?
— Хорошо, — согласился Гелик.
Александр встал, чтобы дать возможность Лекарю выбраться в проход со своего места, и после этого уже собирался сесть обратно, когда Кипченко взял его под локоть.
— Господин майор, я бы попросил и вас пройти с нами. То, что вы окажетесь здесь — никто не мог даже предположить. Это чистая случайность. Но если вы согласились сопровождать своего друга, тогда и вам следует знать то, что узнает сейчас Дмитрий Степанович. К тому же… Вы, как мне было известно с самого начала, являетесь превосходным подрывником, который, тем более, участвовал в боевых действиях. Не так ли?
— Вы хорошо осведомлены обо мне, господин майор, — должен был согласиться Лерко. — Следует ли принимать наш разговор, как то, что с этого момента я поступаю в полное ваше распоряжение? В вашу команду?..
— Нет, не совсем так. Вы будете, как и прежде, находиться рядом с Дмитрием Степановичем, но при необходимости будете выполнять мои поручения…
— То есть приказы? — уточнил Лерко.
— Да, майор, приказы… Вас это не устраивает?
— Я человек военный, и моя первая обязанность — исполнение приказов.
— Рад, что мы так быстро поняли друг друга… Пройдемте.
Его рассказ не был неожиданностью. Майор был откровенным, и его повествование было настолько полным, что у слушателей не возникло надобности узнать что-то дополнительно. Во время рассказа Саша старался рассмотреть лицо своего друга. Даже в сумраке автобусного салона оно засветилось надеждой — так показалось Александру.
— Почему раньше этого нельзя было рассказать? — спросил он, когда майор замолчал. — Ведь всё можно было сделать без лишних сложностей.
— Вы правы, уважаемый Александр Анатольевич, но задуманная операция была в своей грандиозности очень рискованной. В любую минуту грозил провал, и малая информированность Ивана, его людей и самого Дмитрия Степановича, гарантировала, что все останется в тайне.
— И будет похоже на действительный террористический акт, — дополнил Александр.
— Абсолютно верно. Но теперь, когда главное осталось позади, вы имеете полное право знать все. Я выполнил поручение Нечета по отношению к вам, теперь остается последнее: дня три продержаться, пока не закончится операция по очистке Зоны. В здешних условиях это будет нелегко. Поэтому я настоятельно требую выполнять все мои приказы. Я отвечаю за ваши жизни.
— Ярый — это и есть Нечет, глава СБУ?
— Да.
— При возможности, — сказал Гелик, — передайте Виталию Витальевичу мою благодарность.
Кипченко приветливо улыбнулся:
— Я думаю, что скоро такая возможность появится лично у вас.
— Спасибо.
— Не стоит благодарности. Это моя работа.
— Куда мы направляемся сейчас?
Через сорок минут будем в Припяти. Город заброшенный, как и многое в этих краях, но там достаточно места, чтобы укрыться и при надобности держать оборону от вольных…
— Господин майор! — окликнул его кто-то из подчиненных.
— Да?
— На расстоянии примерно полукилометра за нами следуют три автомобиля с выключенными огнями.
— Продолжайте наблюдение. — И снова обращаясь к Гелику и Лерко произнес: — Нас уже вычислили, поэтому не думаю, что нас ожидает спокойная ночь в Припяти. Ладно, отдыхайте. Приятно было с вами познакомиться.
Он ушел.
Друзья некоторое время сидели молча.
— А я думал, — с облегчением в голосе проговорил Лекарь, удобнее умащиваясь в кресле, — что на этом свете нет справедливости вообще. Теперь же оказывается, что есть — надо только научиться ждать.
Через минуту он уже крепко спал.
В Припяти им выдали оружие: по автомату и пистолету. Остановились в заброшенном двухэтажном здании детского садика. Город был окутан темнотой, и его невозможно было рассмотреть, но пугала, настораживала густая, почти вязкая тишина. Такой тишины в настоящих городах не бывает. Жилой город не может молчать мертвенной немотой ни единой минуты потому, что он живет каждое мгновение, а здесь все было мертвым, и время здесь не шло, как ему положено, а наоборот копошилось в стенах зданий, незаметно, медленно и неотвратимо превращая их в обыкновенную пыль.
Быстро распределили места на случай нападения, выставили посты и легли спать. Но спали чутко, не только от ночной туманной зябкости, которая наползала на город серой влажной взвесью со стороны реки, но и от того, что машины загадочных преследователей отстали от автобуса у самой черты города, высадили несколько человек десанта, а сами спешно поехали обратно. Наверное, Кипченко был прав: эта ночь вряд ли будет спокойной.
С той самой снежной и памятной ночи на перевале Мирза-Валанг-Сангчарак, когда погибла Ева, Александру не снились больше сны. Раньше, еще в львовской психушке, их было столько, что его спасали от них. Снилась ему она. Виорика… Приходила и начинала говорить. Даже сразу после пробуждения он не мог вспомнить ничего из того, что она наговорила, но помнил настроение ее рассказов. Наверное, она жаловалась ему, так как невыразимая тоска и боль сжимали его сердце от той жалости, которую будили в нем эти ночные беспамятные повествования. Если же сама рассказчица была лишь плодом его больного воображения, царицей его ночных кошмаров, то боль и тоска были настолько реальными, что он умирал от них. Дело доходило до клинической смерти…
Раньше говорили, веря в пророчества и гадания, молодым девушкам, которые впервые оказывались в каком-нибудь месте, в гостях с ночевкой: "На новом месте — приснись жених невесте". Саша не знал, относилось ли когда-нибудь это к мужчинам, и тем более могло ли быть это забытое и заброшенное место, город Припять, тем самым местом, где имеют право сниться женихи невестам. Здесь в самую пору видеть в снах кладбища, и радоваться после всего, что приснился еще добрый сон…
Ночью было какое-то время, когда плотный речной туман растаял и в выбитое окно комнаты на втором этаже детского садика, в котором еще был силен, не выветрился запах детей. В оконный проем заглянула огромная и ослепительно белая луна. Ночное светило было настолько ярким, что вокруг его диска разливался голубой ореол, а сама высь, ее кусочек, очерченный ломаными гранями крыш многоэтажек, был чист от звезд.
— Колдовская ночь…
Это был ее голос. Он остался в его памяти, разложенный на мельчайшие составные, чтобы иногда самые бессонные ночи, проведенные в одинокой постели или в автомобильной кабине во время одного из бесконечных военных маршей, его можно было без труда вспоминать и… любить.
Он лежал головой к окну, поэтому лунный свет падал на его лицо, слепил как и солнце глаза, но не грел, не обжигал. Свет был мертвым.
Саша отвернул голову от окна и посмотрел в ту сторону, откуда раздался этот родной и до боли знакомый голос. Голос его мертвой любви.
Лунный свет чертил на стенах с облезлыми обоями четкие границы между плотной нечитаемой тьмой и ярким неживым светом. Тени были глубокими и загадочными. Одна из теней шевельнулась и начала расти приближаться к резкой границе света и тьмы. Еще Саша услышал слабый шорох босых ног по бетонному полу комнаты — шаги легкие, почти невесомые. Он зажмурил глаза и застонал, заскрипел зубами, из последних сил терпя жестокий приступ тоски, которая железными обручами воспоминаний и мары охватила его настрадавшееся сердце. Он лежал на сырых, сильно пахнущих прелостью, матрасах, которые когда-то служили ложем для детей в этом здании, ногами к тени, и видел как в ней неотвратимо растет и становится отчетливым белесое в сумраке продолговатое белесое пятно. Секундой позже оно уже напоминало фигуру человека в белых одеждах. Еще через одну можно было различить очертания женщины. Еще мгновение…
Лунный, иссиня-режущий свет ударил по ослепительно-белой ткани одежды. Александр крепко зажмурил глаза и резко отвернул голову в сторону. Он дал остыть вспышке света в сознании, а когда открыл их, то не сразу смог рассмотреть ту, что стояла в его ногах. То ли из-за того, что он пострадал от этого светового контраста, то ли от того, что лунный свет прямо-таки горел на белой ткани, Саша не мог увидеть подошедшую женщину. Ее окружало размывающее реальность голубоватое сияние.
— Я тебя напугала?
Этот голос… Он мог принадлежать только Виорике. Им не имел права и не мог говорить ни единый человек на всем земном шаре.
— Кто ты? — спросил он, по-прежнему жмуря глаза, от того что не мог смотреть на это ослепительное сияние, исходящее от женщины.
Она говорила тихо и нежно, как говорят люди, когда стараются не разбудить других. Рядом с Сашей спали Лекарь и три спецназовца.
— Я? — Она засмеялась. — После нашей последней встречи прошло чуть больше года, а ты уже успел меня позабыть.
Ее смех был полон укора и сожаления.
— Ты — это мой сон, — утвердительно сказал Саша. — Тебя нет, Виорика.
— Ты можешь не разговаривать во сне? — спросил грубый мужской голос. Лекарь что-то еще недовольно пробурчал и заворочался на своем ложе. — Надо спать, Саша…
Виорика подошла ближе и присела почти возле самой головы Александра. Она почти беззвучно смеялась и шептала сквозь смех:
— Вот, видишь. А говоришь, что это сон.
Саша задержал дыхание, чтобы не вскрикнуть и резко сел, и его лицо оказалось на уровне лица женщины, и пока он изучал его, не смел дышать.
Ее глаза смотрели на него с добротой и лаской. В них была прежняя небесная глубина, ясные кусочки неба, божественная чистота, но уже не такая чистая, как раньше, подточенная тенями мудрости, а может это ночь, мастерица тьмы, утяжеляла все тени. Взгляд Виорики был живым!.. Он играл озорством. Раскинутые длинные и шелковистые брови немного дрожали в ожидании. Миниатюрный, немного вздернутый нос… Это не могла быть она — чуть не кричал Саша. Но это была и могла быть только она, Виорика.
— Виорика!!! — громким шепотом воскликнул он, захлебываясь первым, после продолжительного перерыва, глотком воздуха.
Лунный диск на небе стал медленно гаснуть. Очередное действие странного спектакля жизни закрывал тяжелый занавес тумана, наползающего от близкой реки.
Женщина нежно коснулась его губ рукой, и он услышал ее тепло и запах — запах живого человека.
— Тихо, — попросила она, — иначе всех разбудишь… Да, это я. Я…
— Но это же сон?! — возмущался Александр, не ощущая в действительности ничего, что могло бы напоминать ему сон. — Я сплю!..
— Вот и спи себе тихонько, — недовольно проворчал рядом Гелик, переворачиваясь на живот. — Лопочет разное, спать не дает.
Виорика снова беззвучно рассмеялась:
— Вот видишь, а продолжаешь твердить, что это сон.
— Хорошо, — с жаром, громким шепотом, произнес Лерко. — Пусть это сон, но ты же… Ты мертва!
Последние слова он произнес совсем тихо, как страшную догадку.
Она слабо улыбнулась ему:
— Была, милый… Была мертва, а теперь — сам видишь…
Она нежно взяла его руку своей, теплой и мягкой, и заставила его коснуться своей груди.
— Живая я, Саша.
— Сон, жуткий сон, — проговорил он, отдергивая руку от реальной теплой плоти.
Женщина горько усмехнулась и, вдруг, повысив голос, произнесла:
— Лекарь! Лекарь, ты спишь?
Тот вновь заворочался и вяло пробормотал:
— Уснешь тут с вам, голубки… Шли бы куда-нибудь языки чесать.
Виорика взяла Сашу за руку и потянула.
— Идем, нам пора. Совсем нет времени. Меня прислали за тобой.
— Кто? — удивился он, но подчинился ей.
Они вышли на улицу, в туман. Она по-прежнему вела его за руку за собой. А он еще не верил, что это не сон.
— Виорика, это ты? — едва ли не на каждом шагу спрашивал он ее.
— Я, милый, я, — нежно без устали отвечала она, и вокруг них клубился густой, пахнущий речной гнилью туман. — Иди, не бойся… Смелее.
Он вздрогнул, когда за его спиной раздался крик. Кричал Лекарь.
— Саша! Са-а-ша-а!.. Не иди с нею! Это не сон!!!
Крик вяз в туманной плотной гнили.
Александр выдернул руку из женской и остановился.
— Это не сон, — повторил он страшную догадку. — Нет, я не пойду…
И тут же со всех сторон ударили автоматные очереди. Поднялся такой грохот, что от него заметно задрожала серая воздушная пелена тумана. Лерко хотел было повернуться и бежать обратно, понимая, что это напали на них вольные, когда что-то сильное и огромное бросилось на него сверху, обдало воздухом и жутким смрадом, схватило поперек туловища, сдавило, как огромными металлическими тисками, лишая воли к сопротивлению. Он почувствовал, как его поднимают вверх, услышал, как на взмахах со свистом врезаются в воздух огромные крылья. В глазах проплывал клубящийся, серый, предутренний туман, и стали загораться и лопаться черные пятна скорого беспамятства. Уже теряя сознание, он продолжал слышать где-то рядом успокаивающий, нежный и заботливый голос той, которую любил:
— Потерпи немного, милый. Совсем немного…
Гелик стоял за дверью на выходе из здания. В голове набатом била кровь, сердце грохотало от пережитого ужаса. Как он мог думать, что это сон! Он корил себя за халатность. Кукушонка явно похитили… Из тумана по садику беспрестанно били струи автоматных очередей, за выстрелами звучали людские голоса, мат и ругань. Лекарь, укрываясь за дверным косяком, стрелял одиночными выстрелами по вспышкам и голосам. Кажется, он один раз попал: кто-то жутко завизжал, после чего стрельба стала гуще. Стреляя, он продолжал кричать, звать друга, но тот не отвечал. Он видел, что Сашу увела женщина в белом. Заметил в самый последний момент, когда они покидали комнату, потом упустил время, потратив его на то, что продолжал лежать, ошарашено обдумывая всё, что казалось ему сном, а когда понял, что это самая настоящая реальность, было уже поздно.
В здании проснулись все. Отовсюду, из окон и дверей, спецназовцы ответили дружным огнем. Били прицельно. Нападавшие подались назад. В тумане это не было видно, но автоматные и ружейные огни стали вспыхивать из самой глубины тумана. Выскочив из своего укрытия, Гелик, стреляя на ходу в любую тень, которую мог различить в плотном покрывале тумана, побежал в ту сторону, куда, как он успел заметить, Лерко уводила незнакомка, имя которой Дмитрий Степанович боялся назвать даже в сознании.
Он успел пробежать, наверное, не больше пятидесяти шагов, когда его сбили с ног. На него кто-то навалился, и он слышал приторный кисло-горький запах немытого тела и нестираной одежды, запах табака и зубной гнили. Напавший был очень сильным, он быстро разоружил Гелика, заломил ему руки.
— Братаны! Я здесь чью-то шкуру заломал, — прохрипел он больными легкими.
Лекарь попытался вырваться, лягнул бандита, который взвыл и отпустил жертву, но она не успела убежать. Подбежали еще несколько человек, и в следующее мгновение Гелик упал, потеряв сознание, после того, как получил оглушительный удар по затылку.
Они опешили от того, что увидели…
Служба в милицейской разведке учила ничему не удивляться и требовала предельной осторожности, особенно разведка в Зоне. Восемь месяцев, с того самого момента, когда начались эти загадочные смерти среди обитателей Зоны. Чудовищная смерть была равна ко всем, кто попадался в ее цепкие лапы: милиционерам, лесниками, вольным, бомжам, атомщикам, строителям и всем прочим, кому приходилось работать или жить в Чернобыле… Вон, сегодняшним утром, передавали по служебному радио, на хуторе Заруба погибло четыре милиционера разведки, сгорели в заброшенной хате… Получалось, что тот, уже покойный патруль, вышел в ночь, как и этот, стоящий теперь на окраине большого хутора с раскрытыми от удивления ртами.
А этот хутор, Камышик, был расположен далековато от злосчастной Зарубы, почти у самого заброшенного города Припять. Разведку выслали сразу, как только со сторожевых вышек доложили, что в Припяти слышен бой. Пока добирались, бой стих. Нашли только дымящееся здание детского садика, горящий остов взорванного автобуса, пятна крови на земле, на полу в здании, сотни стрелянных гильз — впрочем, обыкновенная картина в бандитских краях: не поделили захваченную за Зоной добычу. Потом был приказ разведать обстановку в близлежащих поселках и хуторах.
К Камышику подошли в половине седьмого утра. Солнце было уже довольно и быстро растапливало лохматые остатки ночного тумана и подсушивало траву. Прошли хутор вдоль и поперек, но ничего подозрительного не обнаружили. Населенный пункт был сравнительно молодым: последние жители покинули его, переселившись на заброшенное кладбище в конце поселка, только два года назад, поэтому в некоторых хатах окна блестели целым стеклом, а не пустыми, распахнутыми чернотой, оконными проемами. Все, вроде бы, выглядело, как и позавчера — день, когда сюда наведывалась последний раз разведка: те же заброшенные хаты, буйная сирень, доцветающие одичавшие сады и покосившиеся ржавые кресты… Все было бы как и раньше, пустынное, одинокое, мающееся, тоскливо и обреченно, если бы не ряды свежевыбеленных хат немного поодаль, за деревьями на большой поляне, настолько свежих в утренних лучах солнца, что выедали глаза своей невозможной белизной.
Естественно, что это было принято за мираж. Уже много лет возле Камышика никто не только не строил хат, но и не располагался в примитивных шалашах.
Милиционеры осторожно подошли ближе. У крайней хаты приметили женщину, которая высоко, почти до паха, задрав юбку и исподнее, топтала белыми и стройными ногами глину в небольшой ямке, понемногу подливая воду себе под ноги из деревянного ведра. Она крутилась на месте, а когда немного оступалась либо поскальзывалась на мокрой глине, закатанный край юбки взлетал вверх, и на мгновение зрителям демонстрировались белые и упругие ягодицы женщины или черный треугольник лобка. Рядом с хатой, за ровным и выбеленным тыном гудел пчелиным пиром цветущий ухоженный сад, где-то в пушистых от густого цвета ветвях сказочной трелью заливалась птица. Пела и женщина:
Сильный, чистый и полный голос, откровенность полуобнажённого тела, сильная и бодрящая работа, свежесть и чистота всего, что видел глаз. Все залито утренней ясностью бездонного голубого неба, ласковой теплотой солнца, пронизано свежестью лесного ветерка. Все это выглядело нереальным… Невозможным! Никто не смог был за двое неполных суток не только построить такой кукольный городок, населить его, рассадить сады и заставить их цвести! Но, то что было невозможно — было на самом деле, бросалось в глаза яркими картинами степенной сельской жизни.
— Я ничего не понимаю, — растерянно произнес один из милиционеров, оглядывая своих товарищей. — Если я вижу это один — увезите меня в психушку, я даже сопротивляться не буду.
— Мы составим тебе компанию, командир, — вяло ответили ему.
— Кто-нибудь, объясните мне то, что я сейчас вижу!
— Пожалуйста, — хмыкнул кто-то, наверняка невозмутимый циник. — На переднем плане вы изволите видеть добрую сельскую молодуху, которая копошится в грязи, потрясая своей великолепной задницей, и… сам, короче, видишь. Во-от, дальше стоит, следует понимать, ее хата, как куколка, у которой эта баба замазывает что-то: я вижу рыжее пятно на стене дома… Мелкий ремонт, наверное…
— Так это же и я вижу!
— Ха! А зачем же тогда спрашиваешь, чудак?..
— Сомневаюсь…
Ну, сомневайтесь дальше… А я пойду. Мы ж, как никак, разведчики — значит, надо разведывать… Эй, красавица! Муж дома?
Женщина остановилась и приложила ко лбу ладонь. Яркое солнце плавно гнуло тени в глубоком вырезе ее вышитой щедрым узором сорочки. Через домотканую чистую ткань была видна ее налитая здоровьем и бабьей красотой грудь с торчащими бугорками сосков.
— Спрашиваю: муж есть дома? — повторил милиционер, на всякий случай снимая автомат с предохранителя.
Женщина улыбнулась приветливо и искренне. Она не торопилась опускать юбку, словно нарочно дразнила своими белыми стройными ногами. Как, впрочем, не торопилась и отвечать, всматриваясь веселыми глазами в приближающегося милиционера.
— Язык, красотка, проглотила? — поинтересовался он, останавливаясь на краю ямки с жидкой глиной. — Будешь молчать — арестую. Почему молчишь?
Она улыбнулась еще шире:
— Смотрю, вот, на такого грозного! Здоров ты, видать, баб арестовывать. Герой!
— О! Язык у тебя здоров молоть, кума!
— Не крестила, не кума…
— Вот как!.. Хм… А муж-то где?
Женщина прищурила глаза, всматриваясь в лицо милиционера, который все это время нервно грыз травяной стебелек.
— Не успела я еще такого хозяйства завести… Вот ты бы мне в мужья сгодился: бравый, стройный, сильный, молодой!.. А, пойдешь в мужья? Я баба здоровая, ласковая очень — не пожалеешь, а?
Милиционер растерялся, замотал головой, чтобы избежать ее прямого пытливого взгляда.
— Так я, это… Ну, так…
— Что же ты, милок, телком замычал? — И расхохоталась. — А такой сразу смелый: "арестую", "арестую"!.. А тут язык отнялся!
— Ты брось скалиться, ведьма! — в жару стыда закричал милиционер, которого женщина вывела из равновесия. — Я, это… Женат я! Поняла?
— А чего ж непонятного? — закивала она. — Не тупа я, чтобы не понимать речи людской. — Сделав лицо серьезным, она подошла к нему так близко, что уперлась в его бронежилет своей упругой грудью. — Какой же ты муж, если свою жену видел три месяца назад, а, милок?
Он хотел было ответить, но осекся — молодуха говорила правду. Неудачен был у него брак, и все из-за этого Чернобыля: молодая жена требовала денег, а когда они появились, стала сторониться мужа — все, мол, в тебе не так… В плане секса, конечно.
— Она неправду говорила, — сказала женщина.
— Что? — не понял милиционер. — Кто "она"?
— Жена твоя, Юлия…
— А ты откуда знаешь?
— Полесские бабы много знают…
— Ты мне тут зубы не заговаривай, красотка! — повысил он голос.
— А, что — правда, красива? — Она с хохотом закружилась, поднимая юбку, чтобы он видел всё.
— А, ну, баба, неси сюда документы! — гремел он. Ему было очень трудно выглядеть серьезным. Веселость, живость женщины давали радость.
Она неторопливо выбралась из ямки и стала поливать босые ноги из ведра, оттирая с них глину о траву.
— Ты пойдешь со мной или как сирота возле ворот будешь торчать?
— Пойду.
Сме-елый! Нравишься мне очень… А товарищей своих звать будешь? У меня есть холодная ряженка, угощу… Могу и посерьезнее попотчевать, если хотите, конечно.
— Мы б с большим удовольствием, но на службе, понимаешь? — более спокойно ответил милиционер, давая товарищам знак рукой подойти, а сам последовал за женщиной в хату, и вскоре стоял возле стола и рассматривал корочки документов. Все было в полном порядке, как и разрешение на поселение в Зоне.
— Все равно ничего не понимаю, — пробормотал он. — Еще позавчера — сам видел — здесь не было никакого хутора!
Женщина ласково погладила его по щеке.
— А ты не ломай головы зря, милок. На, вот, попей. — И протягивала, как в сказке, как в старых фильмах про старину, росистую крынку с ледяной погребной ряженкой. И женщина, и хата, и сад, и эта ряженка, с ее ломящим зубы холодом — все было настоящим, подтвержденным, как говорится, собственными глазами.
Вошли остальные милиционеры, замотали головами, рассматривая простое и чистое убранство сельской хаты, и им были поднесены крынки.
— Хороши гости, — восхищалась хозяйка, любуясь, как они "уговаривают" ее угощение, а мужчины только довольно крякали, не в силах оторваться от крынок. — У нас верят, что если утром гость — мужчина, то счастье в дом.
Допили, поставили на стол посуду, сыто и почему-то растерянно посмотрели друг на друга, поблагодарили и попятились к выходу.
— А в остальных хатах тоже порядок с документами? — спросил первый хозяйку.
— Не знаю, не моя это работа бумажки проверять. Но люди живут хорошие: помогут, посоветуют… Жаль, что на весь хутор ни одного мужика, — жаловалась чернобровая, теребя тесьму на вороте сорочки.
— Одни бабы, что ли? — изумился он.
— Одни, как есть одни. Может быть, сегодня после службы пришли бы вечерком с товарищами. Славный ужин будет! Я соседок позову, а, служивый?
— На ужин? — переспросил он, хмуря брови. — Если с ночевкой — можно…
Она игриво улыбнулась:
— Придешь, а там подумаем, где тебя уложить: себе под бок или на порог, — и стала со смехом выталкивать из хаты. — Ступай, женишок, ступай. Вечером приходи. Тогда невеста будет готова. Понял?
И он смеялся. И было ему хорошо, легко на душе, как никогда в жизни.
Они уже шли по дороге обратно, минуя старую, заброшенную, разваленную Камышику, когда услышали знакомый голос, поющий:
Проснулся он от запахов. Не открывая глаз, он старался прочитать эту странную книгу ароматов. Сильнее был запах свежевымытых полов. И он быстрее всех опрокинул его сознание в прошлое, давнее, почти забытое детство. Он помнил, что так пахло в доме у бабушки, когда гостил у нее на школьных каникулах, в деревне. Такая же утренняя тишина, свечение дня, ненавязчиво пробивающее сомкнутые веки золотом лучей, и обязательная подспудная нега, канувшего в небыль мгновение назад нежного и спокойного сна — расслабляющая шелковыми нитками истомы тело, недвижно лежащее на мягкой постели. Наверное, это можно было назвать счастьем. Да, именно так… Тихий шелест листьев в саду сразу за распахнутым окном, сладкий и сильный, до головокружения, даже немного приторный запах буйного фруктового цвета. Александр, почувствовав этот запах, даже зажмурился от удовольствия, представляя, как выходит в этот сад, под утреннюю метель из белых лепестков, кружащихся в хрустальной свежести раннего ветра, как застывает там, сладко жмурит глаза, и стоит так, чувствуя на своем лице ласку падающих вишневых и абрикосовых лепестков, слушает деловое, торопливое жужжание пчелиной армии, собирающий богатый весенний нектар. Невесомый шелест бело-розовой пурги, сросшийся с монотонным гулом пчелиных хлопот, часто пробивал задорный перелив птичьего пения, воробьиного щебета и торопливого лопотания маленьких крыльев. Гордо, степенно кудахтали куры, наверняка копошась в какой-нибудь прошлогодней (как ни странно и стыдно признаться) пахучей куче навоза. К нему добавлялось более гордое гоготанье гусей, настоящих королей подсобного хозяйства, которые должны были, как продолжал представлять Александр, медленно вышагивать где-нибудь за воротами по еще непыльной, незаезженной проселочной дороге, по преддворью, сыто, выборочно пощипывая сочную свежую траву. В стойле терлась головой о деревянную дверцу телка, поддевала ее рогами и требовательно мычала, ожидая утренней дойки… И звенело уже пустое ведро, которое несли в чьи-то руки на выручку первой кормилице в селе, корове. Парное молоко… Представилась густая белая жидкость, с пенкой после процеживания, теплый и живящий аромат, слегка утяжеленный запахом навоза, — и Саша почувствовал, как его рот мечтательно наполняется слюной, а желудок недовольно сжимается от голода.
Он понимал, что лежит в доме, под одеялом, пахнущим сном и покоем, в хате, в которой распахнуты настежь все окна и дверь, и через окна врывается нежная энергия нового дня. Она была настолько сильна, что требовала движения, деятельности, например, вместо физзарядки (что может быть лучше!) выйти на сеновал и побросать на подкормку скоту прошлогоднее сено, сохранившее за долгую зиму тонкий аромат ушедшего лета, разогнать, разбить вдребезги эту уже кандальную негу, и нисколько не устать, а наоборот подкопить, зарядиться той энергии, которая утвердит тело и сознание, укрепит их и обяжет быть хозяевами нового дня жизни.
Вскочив на кровати, опустив с нее ноги на пол и открыв глаза, Саша застыл в изумлении…
Он прекрасно помнил, что произошло с ним за последние сутки, с того самого момента, когда он купил билет во Львове, своем родном городе, на рейсовый киевский автобус, и вплоть до прошедшей ночи, которая привела его в Чернобыль. Прекрасно помнил затопленную туманной теменью немую Припять, мучительно и медленно умирающий от яда заброшенности городок… Виорику, Гелика, ночной бой, свой бредовый, но реальный болью в перехваченной железной хваткой в пояснице, полет над туманом и в тумане… Так это был не сон! Беспамятство!!!
Теперь он видел то, что представлял, но ничего общего не находил в действительности со своими воспоминаниями и фантазиями. Бабушкин дом не был таким старым! В нем, сельской добротной и современной хате, было почти все, что навязчиво, по-модному, выпирало изо всех углов и стен техническим прогрессом человечества: программной швейной машинкой, широкоэкранным телевизором, креслами, мебелью, современной посудой — все принадлежало настоящему времени, только вот пахло по-другому, по-старому… Здесь же все было настоящим! Александру никогда в жизни не приходилось видеть настоящие украинские хаты, те самые, которые строили и обустраивали окраинцы в памятные времена славного батька-атамана Хмеля, но в том, что сейчас видел, понимал, была настоящая, не музейная история. Кто-то ему когда-то говорил, что в Украине есть чудаки, чем-то похожие на староверов (но отличимые от них тем, что были укреплены в настоящей Вере, Православной), они также уединяются подальше от городов и мегаполисов, но не для ведения своих обрядов, а для того, чтобы жить жизнью прошлого по-настоящему; они строят такие же хаты, собирая для строительства сведения по крупицам, "преданиям старины глубокой", и соответственно устраивают свой быт. Это могло быть реальностью, так как всегда есть немало тех, кто недоволен современной, быстротечной жизнью, когда дни уходят на решение различных жизненно важных проблем, и за гонкой распутывания разных обстоятельств, в пыли суетных хлопот незаметно, но неотвратимо и стремительно гибнет сама жизнь, прогорая бесполезным огнем. Как часто это бывает!.. И как часто мы этого даже не замечаем. Вполне могло быть так, что такие чудаки оказались в Чернобыльских лесах и обстроились, обжились, как было видно, крепко и основательно.
Кровать, на которой сидел Александр, своим изножьем примыкала к ослепительно-белой, выбеленной так аккуратно, что не было видно застывших известковых разводов от кисти, печи. Была видна серо-белая, из-за глубокой тени, лежанка, по стенам которой были аккуратно развешаны пучки каких-то трав. Лицевая сторона печи, с толстой дубовой доской припечника и расставленной чистой утварью, была не закопчена, а разрисована до вытяжной трубы крупными цветами, очень напоминающими декоративные ирисы. Цветы были прорисованы с такой любовью, что казались живыми. На ощупь печь была теплой, и Александр догадался, какой запах был в хате главным, тем самым, который вбирал в себя все остальные, дополнял их и подчинял, медовый, вязкий и аппетитный… Его разбудил хлебный дух. Печь топили ранним утром, чтобы испечь каравай! От этой догадки Александр испытал более сильный приступ голода — ничего удивительного, когда ты ел последний раз сутки назад. Роль заложника не очень-то располагала к приему пищи, хотя "террористы" были в этом плане очень заботливы: они закупили продукты и предлагали их пассажирам.
Печь упиралась в придверную стену светлицы, заканчивалась низкими и глубокими полками для крупногабаритной утвари, завешенной белой накрахмаленной, и вышитой по краям незатейливым двухцветным черно-красным узором, занавесью. Рядом стояли ухват, кочерга и деревянная, широкая ложем, хлебная лопата, которой ставился и вынимался из печи каравай.
Снежно-белой королевой в светлице была только печь и потолок. Стены же были также аккуратно выбелены, той же известью, но в этот раз в нее был добавлен зеленый краситель, совсем немного, чтобы поверхность была нежно-салатной, вечно весенней. Над дверью к притолоке была прибита полка с расставленной лицом в комнату, посудой — расписные блюда разной величины, посуда на праздники. Слева от двери был посудный шкаф с напольным двухстворчатым ящиком. На полке красовалась чистотой и порядком (даже каким-то незамысловатым стилем) посуда и что-то уж совсем мелкое, но необходимое для соли, приправ и тому подобному, обязательному и важному. Притолока по всему периметру светлицы была разрисована уже известными, диво как реальными, ирисами. Окно было распахнуто, как и представлял Александр, вон, во двор, и в раскрытую оконницу бесцеремонно лезли цветущие вишневые лапки, гудящие точечками пчел на своих любопытных до нескромности глазках цветов. Еще одно окно, так же распахнутое навстречу утренней свежести, которая все-таки из-за печного тепла не могла пролиться в светлицу. Над окнами, под разрисованной притолокой, были развешены рамки для картинок или фотографий, символизируя какую-то затаенную печаль, мол, посмотри в окно, в мир, и вспомни лица тех родных людей, которые сейчас где-то очень далеко от дома, от его тепла и твоих любви, доброты и заботы. Эта мысль была не надуманной, а словно прочтенной в этом порядке обязательных вещей. Она нисколько не таилась, а тревожила чувства, напоминала об утратах и боли разлук, но не резко, а исподволь, лишь теребя напоминанием сердце. Это поразило Александра настолько, что он сразу не заметил, что рамки-то пусты, безлики, и лишь потом отметил это, как незначительный досадный факт. Под окнами была длинная, по всей длине стены, лавка, укрытая чистым разноцветным рядном. В изголовье кровати, под сенью вышитого белоснежного рушника, в святой благости почетного места, блестя золотом фольги и сверкая натертым до почти абсолютной прозрачности стеклом, висели иконы перед звездочкой огонька немеркнущей лампадки — Иисус Христос, Дева Мария с младенцем и святой Николай. Пол светлицы был земляным, ровным и чистым, и сейчас остывал влажными пятнами после заботливого мытья, и земляной дух, смешиваясь с хлебным, пьянил и кружил голову.
В простенке между окнами сонно и тихо тикали настенные ходики, словно от беспросветности своей участи делать одно и то же дело неподвижно свесив на серебряных цепочках свои гирьки-шишечки.
Одежда Александра, выстиранная и старательно выглаженная — что он определил с первого же взгляда, — была ровно разложена на подоконной лавке. Он встал с кровати, и на цыпочках, боясь потревожить дремлющий и безмерно гостеприимный уют хаты, прошел к лавке и стал неторопливо одеваться. Свежая одежда приятно охладила разогретое сном и теплом перины тело. Александр выдержал и сладко застонал.
Между окнами стоял большой стол, застеленный праздничной, домотканой, вышитой красным узором и орнаментом скатертью. На столе стояло еще что-то, укрытое вышитыми рушниками. Заглянув под один из них, Саша увидел шершавый коричневый горб каравая, и, не удержавшись, приблизил к нему лицо и полной грудью, до кружения звезд в глазах, втянул его сытый и пьянящий дух. Было очень хорошо. Даже более хорошо, чем дома…
Одеваясь, он смотрел во двор. Это был довольно большой участок земли. Удивительным было то, строивший на этом месте свое хозяйство и жилище, хозяин бережливо отнесся к природе: не была срублена ни одна сосна, которые росли здесь еще до того, как была задумано поселение, ни другие деревья — например, бросая густую тень, на большую часть двора, рос великан дуб… За дубом, немного дальше колодца с журавлиным размахом длинной жерди, с помощью которой достают ведра со студеной родниковой водой, находился сарай-скотник, из раскрытой широкой двери которого слышались звонкие удары молочных струй в уже почти полное ведро и ласковый нежный женский голос, успокаивающий животное во время дойки.
Во время одевания Александра обеспокоила ноющая охватывающая боль в пояснице. Осмотрев больное место, он увидел длинные полосы кровоподтеков на коже, идущие с боков к животу, и сразу вспомнился ночной полет и убивающий сознание обхват тисков, раздавливающих тело в поясе…
У него было очень много вопросов, очень важных, чтобы тянуть с ответами на них. В первую очередь ему было интересно знать, как он попал в этот сказочно уютный дом, хотя прекрасно помнил все этапы своего похищения. Во вторую, узнать, что это за место, как называется поселок, и, само собой разумеется, хотелось скорее увидеть ту гостеприимную хозяйку, которая окружила своего постояльца такой невероятной заботой. Втайне Александр надеялся, что она будет красивой, на крайний случай, весьма симпатичной молодой женщиной. Он понимал, что именно так должно быть, чтобы не разрушился этот сказочный и чистый мир, в котором так легко было не только телу, но и душе.
И он уже было собирался выйти во двор, когда увидел, как она вышла из сарая и все последующие мгновения, пока женщина шла к хате через весь двор, стоял у окна, застыв от восхищения.
Она была одета в длинную, вышитую по краям затейливым, нечитаемым на большом расстоянии, узором сорочку. Хотя и свободна была одежда на ней, но под ней мужским опытом легко определялся стройный и изящный стан, колышущаяся и упругая полнота груди, ровные плечи с чистой кожей, высокая шея… Женщина шла неторопливо, отклоняясь вбок для противовеса, чтобы было удобно нести полное деревянное ведро с белой жидкостью, свободной рукой она высоко, намного выше колена, подобрала подол сорочки, чтобы она не мешала при ходьбе, поэтому были видны стройные, очерченные плавными линиями ноги, белизной своей кожи совсем немного уступающие молочной. Маленькие стопы были босы и ступали по траве, еще полной рассветной бриллиантовой росы, но женщина, это было хорошо видно, шла нарочно неторопливо, невысоко поднимая ноги, чтобы насладиться свежестью утренней влаги. Она задумчиво смотрела себе под ноги, тонко и мягко улыбаясь таинству своей женской мысли, как улыбаются по-настоящему счастливые женщины.
Женская красота бывает разной… Есть публичная, сценичная, которую можно наблюдать даже без грима, и совсем не обязательно на подмостках. Она впечатляет, бывает довольно сильной и может вызвать определенное волнение у почитателей. Но это только оболочка, которую в большинстве случаев можно считать, и вполне справедливо, ошибкой природы, проявлением ее лицемерия или коварства, но ее глубину зачастую не понять большинству поклонников. Причина последнего в том, что на самом деле никакой глубины нет, а вместо нее ошеломляющая глупость, что сопровождает этот сорт красавиц. Есть красота определимая, та, которой как бы и нет, но есть чудаки, которые какую-нибудь простушку видят не иначе, как королевой красоты всего мира. У нее может быть слишком тяжелым, даже излишне мужественным подбородок, но ее сердце в противовес этому и с ценным избытком может так покорить своей добротой, отзывчивостью, чистотой, что не только она станет для вас топ-моделью, но и весь мир засверкает и расцветет весной. Эта та красота, которая не внешняя, но внутренняя, и ее предпочитают считать самой совершенной из всех существующих на Земле. Но, думается, что такую философию исповедуют те, кто проиграл в борьбе за настоящую. Не они ли восхищаются улыбкой Джоконды?.. Но есть та единственная, идеальная и воистину божественная красота, своим совершенством доказывающая собственную непринадлежность этому миру. Она есть. Она пугает нерешительных, злит завистников, делает героев из трусов, благородных из подлецов. В ней всего достаточно, как в настоящем искусителе: внешней идеальной красоты и полной внутренней, участия и безразличия, милости и ненависти, доброты и злобы — одним словом, полной гармонии. Она, как знаменитый ковчег, полна всего, что есть в мире людей, и эта полнота самая притягательная и самая желанная, и… непостоянная с избранниками, словно стремится доказывать, что не единственна. Она — жемчужина в суетном океане жизни.
Ее лицо, фигура, движения — все было возвышенно идеальным. И справедлива была растерянность Александра, который не мог представить себе, что эта дева могла запросто идти после утренней дойки с ведром молока по сельскому двору, когда ей место было в королевском дворце! Еще он испытал легкую панику от осознания того, что эта богиня должна была войти в дом, в котором находился он.
Она вошла, стала на пороге и широко улыбнулась — вспыхнула, ослепила своей красотой.
— Вы так рано встали? — Голос ее журчал весной, звучал хорошим настроением в тихом уюте светлицы, и уже невозможно было представить другого места, где он мог бы так раскрыться до каждой своей поющей струнки, разлиться нежностью и полнотой. — Я предполагала, что вчерашнее ваше приключение даст вам более щедрый сон. — И спохватилась, занялась с завидным хозяйственным опытом, когда нет ни единого лишнего, суетливого движения, процеживанием молока. — Вы ж голодны! А я, глупая, потчую вас болтовней…
Вскоре на столе стоял кувшин с парным молоком, рядом лежали щедро нарезанные ломти каравая. Так и не сказав ни слова, Саша сел за стол и стал есть. Голод оказался сильнее растерянности. Женщина также села за стол напротив своего гостя, но не ела, а наблюдала за ним. И когда Александр было набирался решимости, чтобы взглянуть на нее, он всегда сталкивался с ее взглядом, в котором была ласка и любование.
— Меня зовут Анной.
Он был уже сыт, и слегка хмелен от этого. И мог смотреть на нее, не пряча глаз. Он нашел еще одно определение красоты этой женщины: она была стержнем всего того, что было вокруг них: хаты, убранства, цветения сада, солнечного нового дня, весны… Если бы не было Анны, вполне могло оказаться так, что была бы скупая на краски, черно-белая и холодная зима.
— Меня — Александром, — ответил он. — Вот только не знаю, благодарить вас или нет… Я не знаю, как и почему я оказался здесь.
Анна как-то излишне скрупулезно стала стирать ладонью крошки со стола. Было видно, что она серьезно над чем-то размышляет.
— Вы мой гость, — неуверенно, не смотря на него, произнесла она.
— По тому, как я попал сюда, можно сказать, что я пленник, а не гость… От приглашения у меня на теле остались такие синяки, что повернуться, поверьте, совсем не просто.
— Вас это сильно беспокоит? — обеспокоилась она.
— Можно терпеть.
Она протянула руку и коснулась его руки, лежащей на столе. Касание было полно ласки настолько, что хотелось продлить это мгновение на века, но Александр руку убрал.
— Почему я нахожусь здесь? — Он решил быть более конкретным.
— Вы не пленник, и в любой момент можете выйти отсюда, но прошу вас не торопиться использовать такую возможность. — Она продолжала собирать со стола крошки хлеба.
— Вы уговариваете меня остаться? Ради чего?
Анна встала и прошла к раскрытому окну, протянула руку с крошками, и в следующее мгновение помещение заполнил звонкий и густой птичий гам. Воробьи, синички, и еще какие-то мелкие птицы налетели на корм и клевали его прямо с руки женщины. Она при этом счастливо улыбалась, пальцами другой руки осторожно поглаживала маленькие птичьи головки. Саша сидел, открыв рот от удивления. Ему приходилось кормить белок и птиц с рук в городских парках, но как он ни старался, но добиться полного расположения от животных и пернатых не мог. Любая его попытка коснуться их была напрасной — птицы улетали, а белки проворно заскакивали на ближайший ствол дерева.
Анна повернула лицо к Александру и тихо, шепотом произнесла:
— Подумайте о своей мечте более ярко. Попробуйте!
Он не понял, о чём она говорила. Анна, видя его растерянность, пояснила.
— Вы только что мечтали о чем-то, Саша. Точно мечтали. Захотите эту мечту так, как никогда не желали. Сделайте ее главной в этот момент!
Он еще больше растерялся: о чем он мечтал? Кажется, совсем ни о чем, скорее совсем наоборот, завидовал любви птиц к этой женщине… И тут догадка озарила его: а не может ли быть зависть той же самой мечтой?
И сразу же оказался в середине галдящего птичьего вихря, который влетел из другого окна. Птицы рассаживались на плечах, руках, голове Александра, а он смеялся от счастья и радости, отламывая от каравая крошки и кормя птиц. Он гладил их, брал в кулак, целовал в клювики.
— Как это возможно? — восклицал он и продолжал смеяться. К его смеху пристраивался женский, звонкий и такой же счастливый. — Это невероятно!
Вдруг все птицы разом вылетели в окна. Анна прошла и села на свое место за столом.
— Вы видели их? — спросила она.
— Еще бы! — воскликнул он, медленно остывая от той неожиданной детской радости, которая охватила его. — Но к чему это всё? Это ведь не ответ на мой вопрос. И кто ты?
Он перестал смеяться и внимательно всмотрелся в женщину. Она не отвела своего взгляда, а прожгла им, бездонным, мудрым, насквозь, до неприятного холодка в груди, до замирания сердца.
— Я ведьма, Саша…
— Ты?!
— Ты готов все увидеть, а увиденное понять?
— Ты ведьма?! — Он словно не слышал ее вопроса. — Что за бред?
Она поднялась со своего места, и ее лицо наполнилось таким выразительным гневом, что Александр, было уже засмеявшийся, осекся на половине первого звука. Мгновением позже у него от изумления отвисла челюсть…
Кувшин с молоком легко поднялся в воздух над столом, покачался и перевернулся вниз горлом, но молоко при этом не вылилось!.. Потом он так же спокойно вернулся на место.
Представление продлилось достаточно долго, чтобы была возможность увериться, что это не фокус, а что-то настоящее, действительное…
Саша зажмурил глаза. Потом открыл, проверяя, не кончился ли это кошмарный сон.
— Ты не спишь, — уверила его Анна, и спросила с каким-то затаенным злорадством: — Не хочешь ли увидеть того, кто похитил тебя вчера ночью? Не боишься?
— Чего мне бояться? — неуверенно ответил он, чувствуя неприятную сухость во рту. — Можешь пригласить и ту, которая выманила меня…
— Как скажешь, — перебила его женщина, и позвала, повернувшись к входным дверям: — Виорика! Иди сюда!.. И приведи с собой злого, пожалуйста…
Хотя все было произнесено с вежливой интонацией, но уважения было излишне много, отчего фраза прозвучала как повеление, которому невозможно было не подчиниться.
Послышались шаги в сенях, шорох. Они приближались. И Александр почувствовал возвращение того неясного, ужаса, который он испытал ночью, когда увидел, как Виорика выходит из ночной темени навстречу лунному свету.
Они вошли вместе.
— Да, мама…
— Да, хозяйка…
Он был высоким и красивым мужчиной. Так считали женщины, с которыми он встречался. Но о своей внешности он думал совершенно иначе. Да, рост его был великолепным — почти два метра. Он мог гордиться этим. Но, в общем, его, нельзя было назвать красавцем: плешивость — на макушке, среди светлых, почти соломенных волос, вдруг открывался участок, слегка заросший едва заметным пушком… Что здесь могло быть красивого? И черты лица были весьма заурядными, даже совсем некрасивыми: крупный нос, постоянно выпяченные и влажные, слюнявые губы, выпирающие скулы, покатый высокий лоб. Может быть немного глаза, того самого цвета, который обычно пресно называют зелеными, а у него они были изумрудными, и постоянно светились, но не как драгоценный камень, а тайным огнем лютой злобы. В них пылала неуемная жажда власти. Скорее всего, женщины и называли его красивым из-за этих особенных глаз, из-за этого самого свечения. Опасно было для них говорить обратное, правду.
Неханко было от роду тридцать шесть лет, и он прожил нелегкую жизнь. Из этого значительного для человеческой жизни числа лет почти десять забрал закон, заставляя Григория Валентиновича пробивать вязкую вечность минут на нарах камер предварительного заключения, затем тюрем и зон. Трижды был судим за разбойное нападение. Отсидел полностью два срока, а по последнему приговору суда был через три года освобожден по амнистии. Он хорошо помнил свое состояние в тот момент, когда на день Конституции ему объявляли УДО в "кумовской конторе". Если бы закон имел более определенное лицо, а не те вялые, усталые от однообразия работы лица судей, прокуроров, адвокатов и кумовьёв, то он бы рассмеялся в это лицо и оплевал его: какая изощренная в своей простоте глупость — давать отпетому рецидивисту милость свободы! Ха!.. Ведь он уже не мыслил жизни без воровских законов (которым, впрочем, следовал только в тех случаях, когда это было выгодно), без разбоя. С детства он привык брать то, что хотел. Его родители были людьми с хорошим достатком, которые хотели и умели работать, но не научили своих детей видеть в труде главный рычаг к достатку (младший брат Григория также стал вором, но был убит в тюремной драке несколько лет назад). Работать для Неханко — означало попусту тратить время, что было просто невозможно, по его мнению, когда хорошо понимаешь, что молодость никогда не вернется, и самые лучшие впечатления и радость жизни может дать только она. Зачем трудиться, творить, если можно просто пойти и взять, и пользоваться, а когда надоест — взять новое или несколько, столько, сколько надо! Проще и эффективнее! А если не отдают, сопротивляются — можно убить, покалечить и не испытывать по этому поводу никаких угрызений совести. Здесь была своя оправдывающая философия: зачем ему жить, когда у него уже все было… теперь жить буду я. Убивал Неханко, но никому не удалось доказать эту кровь, и почувствовал, остро осознал Григорий, что в этом мире такому как он можно жить, и жить красиво.
Зону, не Чернобыльскую, он любил и уважал. Когда сел первый раз, было горькое ощущение несправедливости судьбы к нему. В чем он виноват, если брал, что хотел?! И тюрьма быстро укрепила его в этой мысли, дополнила важным весом: виноват в том, что попался. Понял и сразу успокоился. Своим бесстрашием, с которым он встречал все невзгоды и испытания неволи, он заслужил уважение у авторитетов преступного мира, хотя особо не ценил их, понимая, что они такие же, как и он, люди, и в любой момент могут подохнуть от пера под лопаткой, и этим самым бесстрашием, отчаянным безрассудством, которое сами преступники назвали более точно и объемно "беспределом", Григорий получил прозвище "Бузун". Новое имя очень ценил, как прошедшие войну ветераны ценят ордена.
В Зоне, вольным, оказался из-за своей любви. Крепко влюбился, как никогда в своей жизни. Красивой и ладной была та женщина, на которую были направлены его чувства, и молодой — на пятнадцать лет младше Бузуна. И строптивой… Последнее портило все. Он привык, что ему может принадлежать все, на что упадет его взгляд. Но в этом случае что-то не получалось. Девушка его не любила. Он это видел, но не мог своим эгоистическим сознанием представить это, как возможное. Не привлекали ее ни те вещи, которыми он старался завоевать ее сердце — отталкивала их, и его с ними, невыносимо больно раня его изнеженное вседозволенностью самолюбие. Не выдержал. Решил наказать. Организовал групповое изнасилование, но сам не участвовал. Она же после всего закончила жизнь самоубийством. И вновь этот "гнилой" безликий закон стал дышать ему в спину. Скрываясь от розыска, от правосудия подался в Зону. Еще в тюрьме он слышал, что существует в Украине некий анклав, в котором вольготно живет любой преступник, живет годами, и хорошо, сам себе хозяин. Правдами и неправдами пробрался сюда, и не только освоился в здешнем жестоком мире, но и стал преуспевать: сколотил вокруг себя различный сброд и делал вылазки за Зону, в основном на дороги, где захватывал и угонял грузовые автомобили, предпочитая контейнеровозы с заграничными номерами. Удалось также приобрести верных друзей, сбытовиков краденого, и — особая удача! — расположение сильных мира сего. Среди последних было много людей, фамилии которых имели определенный вес и в правительстве, и Верховном Совете. Такая дружба была ценна тем, что защищала Бузуна и его людей от притязаний закона. Эти люди, если реально оценивать ситуацию, были авторами и отцами преступной чернобыльской вольницы. Правда, это расположение стоило вольным недешево: например, только в этом месяце "оброк вольности" составил для Бузуна два миллиона долларов, но Бузун не был бы Бузуном, если бы не умел скрывать хорошие куски добычи от рук и глаз своих покровителей.
Жизнь была бы здесь прекрасной полностью, если бы месяц назад в Зоне не стали происходить события, заставившие многих вольных добровольно покинуть эти края и сдаться в руки закона. Для них тюрьма и лагеря стали теперь более безопасными.
Междоусобные войны между бандами вольных в Зоне были делом обыкновенным. Менее удачливые старались захватить краденое добро у более удачливых. Самым же везучим был в Чернобыле именно Бузун со своими тремястами отчаянными головорезами, которых называли здесь не иначе, как "черным казачеством атамана Бузуна". Лихой смысл был в этом имени, но еще более лихими были сами "казаки", не говоря о самом "атамане". Неханко смог подчинить себе, своему контролю хороший кусок территории Зоны, но были еще "атаманы" — не менее влиятельные и могущественные своим вооружением, снаряжением и "зазонными" связями. А, как известно, преступный мир особо славен своими схватками за раздел сфер и территорий влияний. Кровавыми были эти стычки, но Бузуну удавалось либо удачно выигрывать сражения, либо доблестно отражать атаки. Меньше всего досаждали милицейские патрули. Об этом позаботились "отцы" Зоны. Недостаток финансирования привел к тому, что милиционеров было недостаточно, и они были плохо оснащены, и те неприятности, которые они могли доставить таким как Бузун, можно было сравнить с укусом блохи. Эти неприятности были терпимыми и разрешимыми. Вольных же из Зоны гнало другое, против чего не могла выступить ни человеческая сила, ни его власть, ни его оружие.
Бузун для своей банды облюбовал поселок Перчаны, находящийся в семнадцати километрах от заброшенного города Припять. Это расположение рядом с мертвым городом было выгодно в первую очередь тем, что позволяло более надежно прятать награбленное добро, а в случае нападения милицейских отрядов растворяться среди заброшенных зданий, а при острой необходимости уйти за реку, в глухие леса, чтобы кануть там, и вести партизанскую войну против обидчиков. Атаман предусмотрел, кажется, все варианты на все случаи.
До последнего месяца единственной неприятностью в Зоне была нехватка женщин. Их время от времени привозили из внешнего мира — похищали прямо на улицах. Но сколько времени могли выдержать десятка два женщин, удовлетворяя своими телами банду численностью свыше трех сотен человек. И закономерно было то, что их растерзанные изуверским насилием трупы топили в водах реки Припять. Были, конечно, в банде и "законные" бабы, но их было ничтожно мало на всех, и кроме того, существовало правило, нарушение которого каралось весьма жестоко: с "законными" вольными женщинами сходиться только при обоюдном согласии. Этот закон все почитали ревностно. Но день назад рядом с Перчанами появился еще один поселок, на два десятка чистеньких и красивых, ухоженных, как с рождественских открыток, хаток с садами, огородами, хаток, в которых поселились приветливые бабенки. Как-то сразу и нашлось определение новому поселку: "чистый". И зачастили туда "казачки"… Сам же Бузун, как бы не было велико искушение — женщины были красивы необыкновенно, — не шел в новый хутор в поисках любовных утех, хотя с большой радостью променял бы свою, уже надоевшую постоянными требованиями "законную" суку, на дородную красавицу, которыми был полон чистый хутор.
Был утренний час, когда за Бузуном пришли старшие помощники. У всех был странный вид. Пока Григорий одевался в хате (а "законная" сука спала голяком на кровати, нисколько не стесняясь того, что в доме находятся посторонние мужчины — таковы были они все, пресыщенные мужской любовью), они стояли на пороге, топча грязными ногами дорогой, из вчерашнего "завоза", ковер, виновато опустив головы, чтобы прятать страх и растерянность в глазах.
— Мы их предупреждали, Бузун, — бубнил один, сжимая в руках автомат. — Но они не слушали нас и пошли…
Натягивая джинсы, Григорий выматерился, нашарил в карманах сигареты и зажигалку, закурил.
— Двенадцать братков, — прошептал он с тем тихим возмущением, с которым говорят люди, пораженные нехорошими новостями. — В среднем около десятка в день. У нас осталось не больше полутора сотен… Черт! Черт! Черт! Через две недели от нас не останется ничего. Уже сегодня любой болван может брать нас голыми руками. Заметут одними вениками!
Он уже кричал, распаляясь:
— А вы на что! Бакланы!.. Пидары!!! Вам бы только на тюремном насесте петухами кудахтать!..
Бузун резко бросил окурок и втоптал его босой ногой в ворс ковра.
— Что будем делать? — спросил он спокойно, хотя никогда не прислушивался ни к чьим советам. Он медленно обвел глазами стоящую тройку людей, пронизывая их своим отчаянием. Бузун действительно не знал, что делать. Надеяться на совет тех, кого выучил, как говорят, кнутом и каленым железом, не думать, а только в точности исполнять все его распоряжения? Он не верил в интуицию, или, тем более, в какое-нибудь дополнительное чувство, но с того самого момента, как появился этот чистенький хутор, понимал, что основная опасность исходит оттуда. Вначале это была просто угроза. Из своего лихого жизненного опыта, атаман знал, что действительно сильные люди живут спокойно: им нет нужды демонстрировать свою силу ("рисоваться" или "понтоваться", как это делают фраера или придурки), они ее просто используют, когда для этого наступает крайняя нужда. Вот и бабенки хуторка жили спокойно и приветливо, словно не замечая рядом с собою орды бешеных и вооруженных до зубов бандитов. Уже только в этом спокойствии и бесстрашии была угроза, но, кажется, ее никто не чувствовал кроме него. Но бандиты — это не солдаты, а банда — не батальон или полк, не армия, где при желании можно запретить подчиненным все. Атаман не мог требовать от своих разбойников не заниматься разбоем и насилием. Они бы его сразу свергли, убили.
Бузун встал, накинул на плечи длинное кожаное пальто, застегнул на поясе ремень с двумя тяжелыми пистолетами, взял в руки автомат и широким шагом вышел из хаты, сразу направляясь по дороге в край села. Подчиненные мелкими из-за неуверенности шагами поспешили за ним, но не нагоняли и не обгоняли, опасаясь попасться на глаза атаману, который был особо лют в минуты раздражения.
Неханко шел, высоко подняв голову, как ходят люди уверенные в своих силах. Он едва заметными кивками отвечал на приветствия знакомых и приближенных, и постоянно косился в сторону чистого хутора, который находился всего в каких-то ста метрах от Перчан. Так близко, что было видно, как на огороде первого двора, стройная молодуха занимается прополкой грядок. Атаман видел, как она выпрямилась, оперлась о сапу, приложила ладонь ребром ко лбу, закрывая глаза от солнечного света, наверняка, чтобы внимательней всмотреться в идущего по дороге человека, и совершенно неожиданно замахала, как бы приглашая, рукой. Григорий зло сплюнул и выматерился, и дальше шёл, осматривая только свой хутор.
Хутор Перчаны прорезала загаженная вылитыми помоями и фекалиями дорога, мертвая от отсутствия даже мало-мальского клочка травы. По обочинам, кренясь, почти разваливаясь, тянулись ряды давно небеленых и от этого серых или рыжих хат. Во многих домах не было стекол в окнах, и они были затянуты мутной полиэтиленовой пленкой, через которую невозможно было ничего рассмотреть, кроме дня и ночи. Всё выглядело серо и пустынно из-за того, что на растопку печей зимой были вырублены все деревья во дворах и за дворами в селе, выкорчеваны кусты, разобраны сараи и заборы. Не было ни травы, ни цветов, несмотря на буйство поздней весны — все вытаптывалось ногами сотен людей и раздавливалось колесами машин. Кроме ворон, никакая живность не подавала голоса жизни в этом поселке, только ночами на ребрах жердей полуразваленных крыш заводили свою заупокойную песню сычи. В Перчанах была церковь, деревянное строение, от которого остался практически один остов — спасаясь от лютых крещенских морозов в январе, бандиты разбирали на топливо и ее, ленясь брать пилы и топоры, чтобы идти за дровами в лес — далеко и лень ("примета плохая — лесоповал на воле, что же будет в зоне?"). Не добрались только до куполов, которые торчали в небо покосившимися ржавыми крестами. То тут, то там прямо на земле, в грязи и помоях, можно было увидеть распластанные тела "казачков" — верная примета, что вчера был удачный "завоз" (взяли два грузовика: с мебелью и спиртными напитками). И все это вместе имело такой несчастный и убогий вид, что даже в ясную и солнечную погоду хутор выглядел серым, пасмурным. Насколько знал сам Бузун, дела в подобных хутору Перчаны населенных пунктах Чернобыльской зоны обстояли подобным же образом. Никто из вольных нисколько не заботился о благоустройстве своего жилища, хотя некоторые жили здесь уже по три-четыре года. Возможно причина была в том, что вор, привыкший паразитировать, не имел чувства собственности. Алчность — острое чувство, но оно не имеет ничего общего с собственностью, жадность — постоянное стремление к насыщению, беспрестанное утоление голода наживы, против же нее чувство собственности — это прежде всего забота, возможная только в том случае, если человек приобрел собственность за вознаграждения, полученные за свой труд. Человек, не умеющий заботиться о своих обретениях, в итоге ничего не будет иметь. Не поэтому ли говорят: "Как пришло, так и ушло"? И не поэтому ли большинство воров не имеют ничего, хотя постоянно грабят?
В конце села было особое место, где судили по своим законам воров. Небольшая круглая площадка с вкопанным в центре бетонным столбом, оборудованным под виселицу. Сейчас на одной из перекладин виселицы висели посиневшие и уже распухшие зловонные трупы. Два вора были повешены по личному распоряжению Бузуна за то, что во время последней вылазки за Зону пытались уйти. В воровском мире отступничество карается особо строго: "Если принял воровской закон — тяни его до конца, который только смерть завяжет". Это было лобное место. Кроме воров, провинившихся перед своими товарищами, смерть свою здесь встречали и попавшие в плен милиционеры из разведочных дозоров, водители угнанных грузовиков, фраера…
Возле столба стояло около двух десятков вооруженных человек. Они плотно сгрудились над чем-то, лежащим на земле. Когда подошел Бузун, все молча расступились, и он увидел два трупа. Одно тело было обнаженным и белым до невозможности. Никаких видимых повреждений, причинивших смерть, на теле не было, кроме двух небольших дырочек на шее, как раз на том месте, где проходит под кожей сонная артерия. Григорий склонился над трупом, отвернул мертвому голову в сторону, чтобы внимательнее рассмотреть ранки. За последний месяц он видел десятки подобных тел, поэтому в этот раз не испытывал никаких волнений. Атамана поражала только предельная, до прозрачности, бледность трупа, который в грязи выглядел, как разлитый известковый раствор — настолько был силен контраст. Второе тело представляло собой горку обглоданных конечностей и костей. Какое-то неизвестное и жестокое чудовище убило человека и жрало его вместе с одеждой. Останки несчастного лежали на грязном и окровавленном куске автомобильного брезента. Подобное в Зоне встречалось гораздо чаще, чем первое. Растерзанных находили по утрам десятками.
— Это все? — словно сомневаясь, спросил Григорий, продолжая смотреть на трупы.
После продолжительной паузы из толпы раздался низкий, словно угнетенный страшным несчастьем, голос:
— Да, Бузун. После сегодняшней ночи мы нашли только этих двух.
Атаман обернулся к помощникам, которые стояли позади него, нерешительно переминаясь с ноги на ногу.
— Сколько ушло вчера на "чистый" хутор?
— Двенадцать, — ответили ему.
— А нашли только двоих?
— Да.
Бузун резко развернулся и пошел назад, прикуривая на ходу. Когда его окликнули, он остановился, но не обернулся, а стоял и ждал, пока подойдут.
Подошел один из его помощников, один из тех, которые разбудили его сегодня.
— Атаман…
— Борода! — рявкнул Бузун, обращаясь к подошедшему. — Какой я тебе атаман? Что за дурная привычка! — Он повозмущался некоторое время, давая отток желчи, которой накопилось довольно много там, возле виселицы, пока рассматривал трупы, но потом уже спокойно спросил: — Чего тебе?
Тот, которого звали Бородой, был молод настолько, что не имел на лице достаточной растительности, чтобы оправдывать свое прозвище. С Бузуном был знаком давно, еще с его второй ходки. В тюрьме и познакомились. Вместе же и оказались в Зоне.
Борода легко перекинул автомат из руки в руку.
— Мы вчера на Дибровы ездили с кодлом…
— Так и что? — проявлял нетерпение Бузун, которому хотелось как можно быстрее попасть в свою хату, выпить полбутылки краденого бренди и завалиться в постель к своей суке — надеялся, что хотя бы таким образом удастся на время забыть о проблемах, которых жизнь городила частоколы.
— На дороге надыбали милицейский патруль…
— Порешили?..
— Одного. Больно вредный попался. А второй стал о вещах крутых бакланить, чтобы мы, мол, его пощадили.
— О чем нёс этот мент поганый?
— Не знаю. Я, правда, толком ничего не понял, но решил не кончать его, хотя канючил он нехило, достал… Сюда его приволокли, чтобы ты его послушал.
— Где он? — резко спросил Бузун, поглаживая автомат. Он понял, что лучшей возможности восстановить настроение, чем застрелить мента, у него сегодня не будет
Борода указал на одну из хат.
— Там, где и должен быть — в яме.
— Идем.
Пошли.
— Ещё надыбали на автобус с пассажирами. — Продолжал рассказывать о вчерашних приключениях Борода, шагая за своим предводителем.
— Выставили?
— Нет, не сразу. Мы их пасли до Припяти. Они заныкались в детском садике. Мы ждали пока они массу придавят конкретно, а потом навалились…
— Ну? — отрешенно слушал его Бузун.
— Когда они в сарае катили, мы думали, что они фраера, но когда свалка началась, они половину моих пацанов сделали.
Тут Бузун остановился, и, резко развернувшись, уставился тяжелым взглядом в помощника, который от этого предупредительно отступил на пару шагов. У него не было никакого желания упасть с проломленным черепом от удара прикладом автомата. Подобное с Бузуном происходило довольно часто, чтобы относиться к нему серьезно. Можно было, конечно, ничего не сообщать главарю, но Борода знал, как Бузун обходился с теми, кто скрывал что-то важное от него. В этом случае светила участь сгнить в веревочной петле на уже знакомом столбе. Был еще один вариант, самый благорассудный: дождаться момента, когда у атамана будет более хорошее настроение, и тогда рассказать всё, но Борода не имел на этот вариант времени — узнанные новости торопили.
— Решил грехи передо мной замолить, падла? — взревел Бузун, делая шаг к Бороде.
— Не реви, дурак! — от страха тоже повысил голос Борода. — Я тебе дело толкую!.. Мы думали, что это фраера, но у них с пушками было всё грамотно. Они ушли от нас, но мы одного из них взяли.
Он говорил быстро, чтобы загрузить разъяренное сознание главаря информацией, отвлечь от кровавого замысла.
— Что — бакланит? — Остановился Бузун.
— Ничего пока. Я шел к тебе на хазу, заходил в яму — он был еще без сознания. Идем, может он уже оклемался. — Он по-дружески взял под локоть атамана, и они продолжили свой путь. — Во время свалки они свой автобус рванули. Такой фейерверк был!
— Куда они посунули?
Борода передернул плечами.
— Они нам крепко всыпали. Мы не решились им еще раз на хвост падать. Но, кажется, дернули в Чернобыль, по реке. У них все было готово — играли уже готовую песенку…
— У нас под рылом? — удивился Бузун. — Говоришь, в городе?
— Натурально!
В сознание он пришел мгновенно и сразу застонал от сильной головной боли. Она пронизывала длинным стержнем мозг и влажно копошилась на затылке, в том самом месте, куда пришелся удар. Ныло всё тело, но не от боли, а от холода — Гелик, разминая затекшие от долгой неподвижности руки, ощупал твердь под собой и понял, что лежит на земле. Было темно. Дмитрий Степанович несколько раз крепко зажмурил глаза и открыл их, но так ничего и не увидел, кроме прежней вязкой темноты. От этих незначительных упражнений стержень боли в голове стал как будто толще, и до монотонного звона в ушах распирал мозг изнутри. По щекам Лекаря потекли слезы. Он не хотел плакать, но то, что он стал слепым, вывело его из привычного, приобретенного за десятилетие в психушке, терпения. Когда-то от кого-то он слышал, что человек может мгновенно ослепнуть от удара по голове, тем более, если удар пришелся по затылку.
Он слабо всхлипнул в своей темноте. И сразу услышал возню, очень похожую на то, как бы если бы кто-то полз, шурша одеждой по земле. А когда его коснулись, обшаривая, чьи-то руки, ледяные, как и все в этой глубинной темени, он вздрогнул. И сразу раздался чей-то возбужденный шепот:
— Отец Николай, он пришел в себя…
Лекарь, у которого со слепотой обострился слух, услышал, как в темноте завозился еще один человек. Шелестя одеждой, тот приблизил своё лицо к лицу Гелика — Дмитрий Степанович почувствовал прикосновение волос на своей коже и тепло человеческого дыхания. Тот, кого звали отцом Николаем, застыл, явно прислушиваясь к дыханию Гелика.
— Да, вы правы, отец Феодосий — он пришел в себя. Дыхание у бедняги хоть и поверхностное, но ровное. Он, наверняка, крепко спит. Надо бы его отнести в тот угол, где есть немного соломы, иначе — заболеет пневмонией. Это как пить дать!..
Голос второго "отца" звучал глубоко и уверенно, как у человека, который досконально знает исследуемую проблему, в этом — случае лежащего на земле Гелика. Так говорят врачи у койки больного на обходе.
— Хорошо бы было, если бы он не спал, — с сожалением произнес Феодосий. — Его надо осмотреть — узнать причину его столь долгого беспамятства. Прошлый осмотр ничего не дал. Кости у него целы, но если его избивали эти изуверы, дело могло закончиться повреждением внутренних органов.
Он приложил ухо к груди Гелика.
— Сердце работает превосходно, — заключил он после прослушивания. — Просто удивительный факт! У него великолепное здоровье… Но все-таки надо бы его перетянуть в тот угол, на солому. Вы мне не поможете, уважаемый отец Николай? Я не справлюсь одной рукой.
— Сильно беспокоит?
— Как всякий перелом, — бесцветным тоном, словно разговор шел не о его страдании, ответил Феодосий. — Так вы мне поможете?
— Непременно! — живо с готовностью ответил Николай.
У отца Николая голос был молод, звонок, правда, последнее, как определил Гелик, было следствием принудительной бодрости — человек находился в тяжелом положении, но не позволял себе падать духом. Насколько была успешной эта борьба — трудно было сказать, но хотя бы внешне этот человек держался отменно.
— Почему так темно?
Вопрос Гелика прозвучал в темноте, как гром. Все звуки разом погасли. Не было слышно даже слабого, тайного дыхания. Стало понятно, что он ошеломил своих соседей.
— Я не хотел вас пугать, — извинился он.
— Пресвятая Дева Мария! — воскликнул тот, кого звали Феодосием. — Ведь вы нас действительно напугали. До смерти, уважаемый!.. А темно, — он сделал короткую паузу, — потому, что темно. Мы в подвале, а наши мучители не очень-то заботятся о том, чтобы дать отраду нашим глазам.
— Просто нет света? — радостно воскликнул Дмитрий Степанович.
Феодосий вяло хмыкнул:
— Вы, наверняка, счастливый человек, если радуетесь этому…
— Я?! — изумился Лекарь. — Я радуюсь тому, что не слеп!..
Он бы рассмеялся, если бы не боль в голове, которая стала гудеть набатом, с того самого момента, когда он начал говорить.
Он поднялся, хотел встать на ноги, но тут же ударился головой… о низкий потолок. Удар был не сильным, но и его оказалось достаточным, чтобы Гелик вскрикнул и громко застонал. Он едва не упал, но заставил себя удержаться на четвереньках — здесь, в темноте, можно было стоять только таким образом.
Отцы сразу бросились к нему.
— Простите нас. Из-за этой темноты столько неудобств. Мы не видели, и не могли даже предположить, что вы собираетесь вставать. Предупредили бы вас. Вы не сильно ушиблись?
Они взяли его под руки и так, на четвереньках, повели куда-то.
— Еще совсем немного, уважаемый, — приговаривал молодой отец. — Вот сюда, сюда, правей… Прошу осторожнее — здесь ямочка. Наверняка, прежний пленник искал путь на свободу.
Действительно, через несколько метров, которые пришлось преодолеть на четвереньках, лежало совсем немного сырой соломы. От нее сильно пахло прелостью. Но все равно на ней было сидеть и лежать гораздо теплее, чем на голой земле, еще не прогревшейся с зимы.
Лекарь сразу лег, так как удар и движения, необходимые для преодоления этого короткого расстояния, обессилили его почти полностью.
Отец Феодосий сразу взялся за осмотр. Делал он это, как опытный врач.
— Не думаю, что у вас что-то серьезное, — наконец заключил он. — На затылке наблюдается довольно большой отек от ушиба. Вас, уважаемый незнакомец, просто оглушили. Не тошнит?
— Нет, — сказал Гелик. — Слегка кружится голова и очень сильная слабость.
— Не беспокойтесь, — успокоил его Феодосий. — Сотрясения мозга у вас, по всей видимости, нет. Эти симптомы пройдут в ближайшие два-три часа. Наберитесь терпения. Это единственное, что мы можем противопоставить нашему положению.
— Где-то я уже это слышал, — проговорил Дмитрий Степанович, и нараспев, по-церковному, продолжил: — "Смирение", "терпение"… Хорошие слова, но они не для жизни… Вы, господа, случайно, не являетесь священнослужителями? Я спрашиваю потому, что слышал, как вы обращались друг к другу "отец".
— Вы полностью правы, — ответил отец Феодосий и представился: — Отец Феодосий, к вашим услугам. А это отец Николай. Будем рады быть полезными вам.
— Спасибо, — ответил Гелик, соблюдая этикет и назвался в свою очередь. — Сколько времени вы находитесь в этой яме?
— Вы говорите так, словно принадлежите к этой своре отступников, — с предубеждением в голосе произнес отец Николай.
— Принадлежал, — поправил его Дмитрий Степанович. — Десять лет, господа. Десять лет. За это время я полностью изучил смысл слов "смирение" и "терпение", прочувствовал их собственной шкурой.
— В вас говорит обида, а от обиды до мести — меньше шага…
— Знаю, знаю, — поспешил перебить его Лекарь. — "И Аз воздам". Но прошу вас больше не говорить на подобные темы.
— Как пожелаете, — с готовностью ответил священник. — Но мне думается, что вы все-таки не совсем поняли смысл этих великих слов, которые выражают собой не только набор звуков, но несут в себе смысл великого подвига…
— Вот как!
— И не сомневайтесь, уважаемый Дмитрий Степанович.
— Вы меня заинтриговали.
— Рад, что смог развлечь.
Гелик не выдержал и рассмеялся:
— У вас превосходное чувство юмора, отец.
— Благодарен за комплимент. Но то, что смирение и терпение являются подвигом — это есть факт. Когда мы вас с отцом Феодосием вели на это замечательное ложе, помните, что мы вас предупредили о ямке, которую, в надежде сделать подкоп, рыл голыми руками какой-то несчастный? Она-то и является доказательством подвига через смирение и терпение…
— Занимательный поворот.
— Если бы он не смирился, занимался бы он подкопом? Думаю, что он бы просто сидел и надеялся на милость этих головорезов. А его кротость — не что иное, как средство трезво оценить собственное положение, понимание того, что никакой милости ждать не следует, и надо действовать, рассчитывать на свои силы. А рыть подкоп голыми руками, ковырять землю, ломая ногти, раздирая кожу об острые камни — это уже терпение…
Они разговорились. Беседа позволяла Дмитрию Степановичу на некоторое время забыть о собственных невзгодах. Давно замечено, что люди образованные, одаренные или эрудированные, и обязательно сильные духом, хотя и с трудом, с серьезными душевными муками (физические вообще не принимаются во внимание, так как они обязательны для всех невольников) встречающие несвободу, тем не менее медленно, но прочно вживаются в её ограниченный быт и мир, и живут полной жизнью, зачастую занимаясь самообразованием. В истории человечества подобных примеров более чем достаточно: необыкновенные люди почти постоянно становились первыми жертвами различных социальных или политических катаклизмов. Достаточно полистать страницы произведений Александра Солженицына, повествующие о временах Сталинских репрессий.
— Неволя — это мир собственного "я", — говорил отец Феодосий. — Вы знаете, уважаемый Дмитрий Степанович, в этой яме я понял, что наши мучители могут причинить нам страдания только в том случае, если мы хотим, чтобы над нами издевались.
— Вы говорите об эгоизме?
— Об ином и не думаю. Да, именно о нём, но о самом предельном, который позволяет заняться самосозерцанием. И эта темнота… Это тоже инструмент самопознания. При свете, перед зеркалом мы видим только собственную оболочку, а наши внутренние качества дают о себе знать неуверенным, неясным голосом чувств — языком очень слабым. Но неволя, время и темнота — они растворяют ее, она становится невидимой, неопределимой, выворачивая для нашего сознания душу наизнанку. В этом случае, хочешь ты этого или не хочешь, узнаешь себя всего полностью, со всеми лучиками душевного света, темными зонами и тенями.
— Увлекательное занятие.
— Более чем! И только теперь я понял тех схимников, отшельников, кто добровольно себя замуровывал в подземельях. Но они были не абсолютными эгоистами, почти преступниками…
— Перед кем?!
— Да перед нами же, людьми, перед нашим миром!.. Они познавали себя, совершенствовались, выявляя своим поступком настоящее мужество. Но разве они пришли в этот мир к нам, и стали нас учить тому, как быть чистыми и мудрыми? Нет. Они продолжали сидеть в своих норах, наслаждаясь собственной чистотой, а что творилось вокруг них — это их не касалось…
Отец Николай рассказал историю о том, как и почему они оказались в Чернобыльской зоне. Его повествование было наполнено изрядной мистикой. Гелик, видевший в своем недавнем прошлом факты, доказывающие существование метафизической стороны мира, слушал его, нисколько не сомневаясь в словах священника.
Оказалось, что отец Николай до своей бытности священником, был в Херсоне преподавателем филологии в университете, а отец Феодосий, что было, впрочем, понятно с самого начала, был заведующим ортопедическим отделением в одной из столичных клиник, и этому благородному делу хирурга посвятил почти пятнадцать лет своей жизни. О причине столь резкой перемены жизненного пути отцы решили не распространяться — причины могли быть весьма интимными. Ведь мало кто знает, почему те или иные люди становятся монахами, отрекаются от довольства мирской жизни? Но можно точно и определенно сказать, что в большинстве случаев это происходит вследствие тяжелых жизненных потрясений, реже — разочарований, еще реже — действительно по призванию, велению души… Главным остается тот факт, что они этот путь выбрали.
Настоящие же священники выбирали свою дорогу дважды. Однажды став богослужителями, и получив под свое начало солидный приход в городских церквях, они решили, что следует служить там, где божье слово будет более полезным, необходимым. Они знали о Чернобыльской преступной вольнице, и перебрались в эти дикие края, чтобы "возвращать отступников на путь истинный".
— Но это же полное безрассудство! — возмущался Дмитрий Степанович.
— Совсем наоборот, — спокойно возражал отец Николай. — Они те же самые люди, которые совершили когда-то ошибки, и их тяжесть ожесточила их. И все из-за того, что их некому простить. Мы пришли им доказать обратное. Не стоит думать, что наше дело было совершенно безрезультатным. Конечно, обращенных были жалкие единицы, но и они доказали нам, показали, что с остальными мы были недостаточно убедительными. Здесь следует говорить не об их греховности, невозможности вернуться к нормальной жизни, а о нашей несостоятельности, неспособности понять их души, предубеждении — грехи некоторых настолько тяжелы, что даже слово "прощение" в их присутствии произнести — все равно, что богохульствовать…
— Вы сумасшедшие упрямцы, господа, — печально покачал головой Гелик. — Я не священник, и никогда им не буду, так как считаю, что у каждого человека есть бог в душе. У кого-то он сильный, громогласный, а у кого-то… сами понимаете. Все мы разные. Разве можно дальтоника заставить видеть красный цвет не голубым, а именно таким, какой он есть на самом деле? Нет, это невозможно. Разве только заставить его этот голубой называть красным. Их невозможно научить жить правильно, так как они самой природой запрограммированы на неправильную жизнь. А обращенные вами, я даю голову на отсечение, остались прежними волками, но только в овечьих шкурах.
Отцы ничего не ответили ему, но в этом молчании было больше несогласия, чем в словах.
Они не могли точно вспомнить, сколько времени провели в плену с того самого момента, когда банда Бузуна ограбила и сожгла восстановленную отцами церковь в одном из хуторов Зоны. Когда Гелик назвал число месяца, которое должно было быть в этот день, как предполагал сам Дмитрий Степанович (он не был уверен, что его беспамятство продлилось только одну ночь), оказалось, что заключение церковников длится больше двух месяцев.
Их разговор прервали шаги людей, раздававшиеся над головами узников. Открылся люк, через который по глазам режущей болью ударил свет солнечного дня.
— Эй, фраера, — позвал чей-то хриплый и пьяный голос, — вылезай по одному! Живо!..
Бузун показался Гелику смертельно уставшим человеком. Серость покрывала лицо бандита словно толстой корой, делая черты неподвижными и застывшими.
— Ты кто, фраер? — пресным голосом спросил он.
Дмитрий Степанович рассказать собственный сценарий собственных приключений, понимая, что если будет узнана его причастность к милиции или госбезопасности, с ним долго церемониться не будут и сразу воткнут нож под лопатку. И оказалось, что он обыкновенный пассажир, оказавшийся заложником террористов, которые захватили рейсовый автобус.
Атаман слушал молча, с закрытыми глазами, облокотившись о резной, дорогой стол в своей хате. Казалось, он совершенно не слышит слов пленника. Спит.
Допрос вел не один предводитель банды. С ним был еще один бандит, которого все называли Бородой. Этот-то вообще не поверил рассказу Гелика, тем более тому, что старик — так называли Лекаря здесь, возвращался в Киев, домой, после отсидки…
— Бузун, — не выдержал Борода, вскакивая со своего места за столом, — этот дядя горбатого лепит! — И, уже обращаясь непосредственно к узнику, угрожающе шипя, произнес: — Почему же ты стрелял, гад? Ведь по своим палил, сволочь!..
— Не брыкайся, пацан! — огрызнулся Гелик. — Еще никто не обвинил Лекаря в его песнях. Что мне оставалось делать? Мы с еще одним мужиком глушим охранника и собираемся делать ноги, когда в тумане в нас начинают палить. Как бы ты станцевал тогда, а?
Борода даже опешил после такого "равного" отпора, но потом злорадно улыбнулся:
— Если ты не песенник, может у тебя и ксива есть об освобождении?..
Он застыл, надувшись от превосходства, но у него вскоре от удивления вытянулось лицо: допрашиваемый полез в карман и достал листок бумаги, бережно упакованный в полиэтиленовый пакет. Как бы хорошо не знал этот документ Борода, но не поленился самым тщательным образом изучить его. Насколько он смог определить, справка оказалась настоящей. Он протянул ее своему главарю, но тот даже не посмотрел в ее сторону, продолжая сидеть с закрытыми глазами.
— За что тебя закрыли? — медленно, лениво спросил он.
— За то, что едва не кончил человека, который потом стал министром МВД…
— Да ну! — воскликнул с недоверием Борода и рассмеялся. — Прямо так и самого министра? Бузун, а старик-то наш сказочник!..
— Закройся, — безлико бросил ему атаман, и задал Гелику новый вопрос: — Сколько отрубил?
— Червонец.
— Не нашего ли министра мочил?
— Его самого, Переверзнева.
— А до срока кем был?
— Инженером-атомщиком.
На мгновение, как показалось Лекарю, липкая тень на лице бандита как бы растворилась, и тонким зеленым огнем сверкнули глаза. Этот факт явно заинтересовал главаря, но он вскоре был так же безразлично сер, как и мгновением раньше. Только вяло уточнил:
— И крепко волочешь в этом деле?
— Было время, когда я два года работал на Чернобыльской АЭС.
Бузун пододвинул к себе стакан и налил его по края коньяком из богато украшенной бутылки. Он протянул стакан Лекарю и указал на стул за столом:
— Выпей пока, старик… Мы с тобой ещё потолкуем.
Гелик заметил, как нехорошо посмотрел на него Борода, которого такой резкий поворот явно не радовал. Бандит нехорошо прищурил глаза и медленно провел грязным пальцем по горлу, таким простым жестом пророча узнику незавидную участь. Гелик сделал вид, что этого не заметил, но решил вести себя с этим человеком предельно осторожно. Больница научила его относиться к угрозам серьезно. И еще он знал определенно, что отказываться от угощения воров нельзя, чтобы не накликать на себя беду. Они не любят, когда брезгуют их обществом и гостеприимством.
Потом в хату к атаману привели священников. Теперь Гелик мог рассмотреть этих людей более внимательно. Отец Николай был действительно молодым человеком, не более тридцати семи-тридцати восьми лет. И длинная борода, всклоченная и грязная, не старила его, не добавляла в образ суровость лет, а наоборот выглядела нелепо. Возможно, когда они были не в настоящем незавидном положении узников, их внешний вид был более благородным. А сейчас этих людей, нельзя было осуждать, так как за два месяца неволи они не только вдоволь не любовались светом, но их голов не касались ножницы парикмахеров, а тела не знали все два месяца воды и мыла, не говоря уже о рясах, которые были покрыты толстым слоем грязи из ямы. Феодосий, баюкая упакованную в примитивную шину, из каких-то дощечек перевязанных полосками ткани вырванных из рясы, выглядел более солидно. Его борода, не менее всклоченная и грязная, была более густой и длинной, почти достигала живота священника. Они часто моргали, и из их глаз беспрерывно текли слезы — от того, что они давно не видели света. Хотя они были предельно истощены, шатались от слабости, но смотрели на своих мучителей с таким вызовом, что можно было подумать, что представься им сейчас возможность выступить с бандитами в честной схватке один на один, они бы легко справились с добрым десятком разбойников. Но из их глаз, вперемешку со слезами лилась не угроза физической силы, а свет воли, знак несломленного духа, что было гораздо опаснее, чем просто удар кулака.
Мужчины практически непрерывно смотрели на Гелика, испепеляя его своими уничтожающими взглядами. Они презирали его за то, что он, как они думали, был заодно с бандитами, сидел за столом и пил коньяк из красивого длинного, но грязного стакана. И не было возможности оправдаться перед ними, все объяснить, чтобы увернуться, избавиться от этого пронизывающего созерцания предателя, коим в их представлении стал их, теперь уже бывший, коллега по несчастью.
— Вы пойдете со мной, — произнес по-прежнему пресным голосом Бузун и медленно, словно сбрасывая с себя невидимую каменную оболочку, поднялся и вышел из хаты. За ним, толкаемые прикладами в спину, последовали священники. Пошел и Гелик, которому жестами показали, что надо идти.
Пришли на лобное место, где все так же лежали трупы убитых. Висельников, правда, не было. Их сняли по распоряжению Бороды.
В своей жизни Гелику довелось видеть множество трупов, но то, что он увидел сейчас, ошеломило его до такой степени, что его стошнило. Когда он отбежал в сторону, вслед ему несся веселый смех бандитов. Не смеялись только Борода со своим атаманом. Лекаря, прежде всего, поразила предельная, до прозрачности, белизна одного из мертвецов, словно в нем не было ни единой капли крови, а в другом то, что его ели вместе с одеждой — лоскуты ткани спутались с окровавленными раздробленными костями, застряли в свисающих ломтях мышечной ткани.
— Что это? — спросил попов Бузун.
Священнослужители подошли, осеняя себя крестным знамением и неслышно шепча молитвы. Феодосий присел возле белого трупа, уверенными движениями рук ощупал его, осмотрел, больше всего времени изучая две ранки на шее мертвого. Потом перешел к расстеленному брезенту и стал на нем перебирать останки несчастного. Неожиданно он глубоко сунул в остывшее тело указательный палец. У всех, кто это наблюдал, включая и Бузуна, посерели лица, и люди стали часто сглатывать, стараясь справиться с тошнотой. Несколько человек с отборной руганью отбежали в сторону.
Вытирая руки о подол рясы, Феодосий подошел к своему коллеге, который все это время стоял возле брезента, споря своей бледностью с распластанным на земле трупом. Было видно, что он предельно испуган. Его глаза, уже не слезящиеся, расширенные от ужаса, неподвижно уставились на мертвые тела.
— Я правильно догадываюсь? — дрожащим шепотом спросил он своего старшего товарища.
— Здесь пока невозможно ничего сказать определенно, уважаемый отец Николай, кроме того, что один их них умер от полного обескровливания, а второй стал жертвой каких-то животных. Но зубы у них гораздо длиннее моего указательного пальца…
— Но и вы знаете, что это…
Отец Николай не договорил, а смолк мгновенно, когда тяжелый, предупреждающий взгляд Феодосия скользнул по его лицу.
— Вполне может быть, — неопределенно ответил старший поп, продолжая, иногда кривясь от боли в месте перелома, вытирать руки. — Вполне…
Кончив вытирать руки, отец Феодосий подошел к Бузуну, который стоял, курил сигарету и непрерывно, почти не мигая, смотрел на трупы, которые уже видел утром.
— Простите меня великодушно, уважаемый, но мы не были представлены, и я не имею чести знать вашего имени…
— Не нуди, поп, — оборвал его бандит. — Если есть дело — говори. А зовут меня Бузуном. Ну?
— Хорошо, — разочарованно сказал поп. — Господин Бузун, мне надобно переговорить с вами "тет-а-тет"… Дело не терпит отлагательства.
— Какое такое "тет-а-тет"? — поднял брови Бузун. — Ты не умничай, поп. Мы здесь люди простые — умных сразу на сук вешаем.
— В данной ситуации это было бы крайне неразумно, — воткнув в него тяжелый взгляд, парировал отец Феодосий. — Я говорил о том, что есть необходимость поговорить наедине, без свидетелей.
Скупой на лишние движения, бандит резко повернулся и отошел на десяток метров от толпы своих подопечных и остановился там, ожидая, пока подойдет священник. Они разговаривали долго. Свидетели этой беседы видели, что отец Феодосий рассказывал о чем-то с такой страстью, словно тема разговора касалась чего-то очень важного. Он размахивал руками, показывая в сторону "чистого" хутора, иногда неподвижно замирал, словно изучал, насколько сильно впечатление слушателя от его рассказа. Также было видно, что рассказ попа заинтересовал Бузуна, который во время молчаливых пауз священника поворачивал голову в сторону новых Перчанов, и нехорошо щурил глаза.
Наконец, они пошли назад, и свидетели расслышали только несколько фраз, которыми перебрасывались идущие. Ожидающие их люди заметно нервничали: то тут, то там кто-то полушепотом отпускал короткие ругательства, все переглядывались, упирая в друг друга недоумевающие взгляды.
— Ты, поп, говоришь, что времени вообще нет. Тогда не пойму, зачем вся эта возня? — спрашивал Бузун Феодосия. — Не проще ли собрать манатки и сесть на ноги?
— Я не уверен, что из этого что-то получится, — беспристрастным голосом мудрого человека отвечал Феодосий. — Уйти удастся единицам, если поспешить. Надо обезопасить людей…
— Хорошо, поп, пусть будет по-твоему.
Вернувшись, Бузун позвал своего помощника, Бороду.
— Да, Бузун…
— Ты помнишь, куда делись кресты святых отцов? — строго спросил его главарь.
Я?! — корча лицо в неподдельном изумлении, воскликнул Борода. — Откуда, батька! Я даже не помню такого!..
— Не валяй дурака, — угрожающе предупредил его Бузун. — Я ничего не хочу слышать, Борода, но чтобы через десять минут кресты были на шеях попов. Ты меня понял?
Борода глубоко вздохнул и разочарованно закачал головой.
— Батька, а может им… это, по петле на шею, — смягчая тон, спросил он. — Дешевле всё-таки. Эти цацки вместе тянут на добрый килограмм серебра. А?..
Бузун положил руку на кобуру с пистолетом и мгновенно покраснел от ярости.
— Борода, мне надоело тебя предупреждать. Но я буду сегодня добр с тобой — ты нужен. Еще раз повторяю: кресты вернуть попам — ты меня понял, падла?
Пальцы его руки медленно расстегивали кнопку на кобуре, взводили курок на оружии. Борода также побледнел. Он стоял, не в силах отвести взгляда расширенных от страха глаз от руки атамана. Стоящие за его спиной бандиты стали предупредительно расходиться.
— Так, я, атаман, хотел предложить то, что лучше — правда, — произнес он веселым тоном и с улыбкой.
Звук выстрела никто не расслышал. Просто у всех мгновенно заложило уши. Борода стал падать, продолжая цвести улыбкой на уже мёртвом лице. Его руки, быстро замедляя движения, шарили по автомату. Он упал, и в его глазах застыло разочарование. Бузун успел заметить, как рука помощника скользнула к оружию, но смог на мгновение опередить его.
Умирающий хрипел простреленной грудью и, раздувая щеки, как во время рвоты, выпускал меж сведенных судорогой губ черные ручейки крови. Он несколько раз поднимал и ронял голову, смотрел в сторону Бузуна. Но его глаза уже ничего не видели. Он был мертв.
— Ты был плохим вором, — склонившись над ним, произнес Бузун. — Ты забыл главное, братуха: не имей ничего… Мы все умрем, но ты сегодня. До встречи, Борода.
От второго выстрела никто не вздрогнул. Все стояли с серыми лицами, глядя на труп своего бывшего предводителя. Никто не осмеливался поднять глаза на главаря, который, не пряча оружия, спросил, указывая на кого-то пальцем свободной руки:
— Может, и ты хочешь уверить меня, что ничего не слышал о серебряных крестах?
— Как же не слышал? — ответил тот, на которого указывал палец. — Я, кажется, даже припоминаю, батька, где они лежат. Сходить? — Человек преданно уставился на Бузуна.
— Пять минут.
Бандит спешно удалился в сторону хутора. Остальные подошли к атаману, обступили его.
— Мы знаем, Бузун, что ты грозный и справедливый, но убери пушку — мы говорить будем. Иначе — сам знаешь — за секунду от тебя и от твоих бородатых отцов и клочка на этом месте не найдут.
Это говорил самый старший по возрасту, если можно было определить по его внешнему виду, среди воров. Он говорил, не отводя глаз с трупа того, кого еще недавно называли Бородой.
— Ты хочешь сказать, что я был не прав с Бородой? — ледяным голосом спросил Бузун, пряча, однако, оружие.
— Я ничего не хочу сказать, братка, пока не узнаю, о чём это ты шептался с попом. Такое правило — сам знаешь…
— Знаю и уважаю, Симон.
Бузун опустил голову и стал почесывать пальцем подбородок, словно решая, что сказать.
— Я подозревал это давно, — начал он, — но не верил, что такое возможно…
Когда он закончил рассказ, все дружно обернулись в сторону "чистого" хутора.
— А может спалить на хрен? — неуверенно спросил кто-то. — Вместе с этими бабенками. А, братки? Прямо сейчас!..
— Если дела обстоят так, как я думаю, то мы не успеем даже дойти до ближайшей хаты. От нас мало что останется. — Это говорил отец Феодосий. — Я предложил господину Бузуну свой вариант решения проблемы, но для этого нам надо иметь все необходимые вещи, начиная с крестов. Думаю, что в церкви были иконы. Они очень нужны. До темноты надо освятить воду, с помощью которой мы с отцом Николаем будем выводить вас отсюда.
— Водой? — недоверчиво хмыкнул кто-то.
— А те полторы сотни, падший грешник, которые надеялись на свои автоматы, где они теперь? — спросил его, чуть повышая голос, отец Николай. — Здесь всё дело в вере, человек. Кто не верит — пусть остается. Не доживете и до утра.
— Ты не запугивай, борода! — зарычал кто-то на него. — Я бы пошел с тобой, но за Зоной меня ждут дела почище, чем здесь. Как по мне, так лучше сидеть здесь, а во все эти сказки про вампиров и вурдалаков я перестал верить еще в детстве. Мать моя была мастерица на такие россказни.
— Сегодня никто никого неволить не будет, — твердо произнес Бузун. — За каждым остается право выбора. Но те, кто пойдет с нами из Зоны, будут во всем помогать попам. И будут все делать предельно быстро. Через десять минут встречаемся у церкви.
Бузун повернулся и пошел в хутор.
Попы стали на колени и стали креститься, творя молитвы. К ним присоединились еще несколько человек из банды. Большая часть, ругаясь и отплевываясь, пошла в поселок. И уже совсем мало кто остался просто стоять, так и не решив, что делать.
Гелик пошел на хутор. Он был под впечатлением рассказа Бузуна. Но жизнь, особенно последние ее десять лет, научила его не верить ни единому слову вора, который все повернет в свою сторону, чтобы из всего извлечь максимальную выгоду, и быть при этом максимально убедительным. А к вере у него было такое же отношение, как и к идеологии — слушай и согласно кивай, но решай все самостоятельно, своей головой.
Создавалась такая ситуация, что Гелик оказался не у дел. После, наверняка, фантастических заявлений священников, как думал Дмитрий Степанович, на него никто не обратил внимания, и была возможность незаметно покинуть этот хутор, а затем и саму Зону. От этих мыслей ему стало легче. Он сможет, сумеет стать незаметным и никто не будет в силах разыскать его и помешать дожить в покое одиночества свои последние годы. В последнее время Лекарь только об этом и мечтал. И казалось, что такая возможность, наконец-то, представилась, и надо было подумать, как максимально выгодно использовать настоящее положение. Он уже шел, размышляя, как незаметно выйти из поселка, и какую дорогу выбрать, чтобы быстрее выбраться из этой проклятой земли, но его окликнули:
— Эй, старик! — какой-то бандит остановился и повел в его сторону автоматом. — Ты не вздумай делать ноги. Я за тобой секу и, отвечаю, стреляю я отменно. Ступай в хату к батьке. Он приказал. Давай, двигай конечностями, Лекарь. Хо-ха-ха! Лекарь, мать твою…
Все двигались небольшими группами по проселочной дороге, когда увидели четыре легковые машины, мчащиеся на полной скорости по ухабам. Бандиты сразу же поснимали с плеч оружие и направили его в сторону приближающихся машин, которые, правда, благорассудно стали замедлять ход, и докатив до той группы, в которой шел Бузун, остановились. Из первой машины выскочил вооруженный автоматом и обвязанный пулеметными лентами человек. Он выглядел растерянным и был очень бледным, скорее всего, от потери крови — его рука, прямо поверх одежды была перевязана пропитанными кровью грязными тряпками. Человек сразу подошел к Бузуну.
— Это ты, Григорий? — спросил он, словно сомневаясь.
— А тебе что, повылазило, братан? — ответил кто-то за главаря, который стоял молча, испытывающее осматривая приехавших, среди которых добрая половина была ранена. Автомобили были побиты пулями.
— Так ты будешь Неханко? — повторил раненный, не обращая никакого внимания на грубость.
— А ты чей будешь? — нехотя пробасил Бузун.
— Я? — Он обернулся, оглядывая своих спутников. — Мы братва Спрута.
— Это не тот, который в хуторе Савка?
— Он самый.
— Тогда передавай ему привет. Мы с ним один звонок слушали пятишку.
Приезжий на это зло сплюнул и замотал головой, сопровождая все глухим стоном.
— Если попадешь на тот свет раньше меня, Григорий, то передашь ему привет от меня сам. А я пока хочу жить.
Бузун прищурил глаза и сделал шаг к раненному:
— Ты, браток, не мути, а если бакланишь дело, говори толком и помни, что за базар не торговки отвечают — а такие как ты базарщики…
— Не учи битого, — огрызнулся человек. — Нет больше кодла Спрута, как и его самого. — Он сделал паузу, потирая грязной ладонью уставшее бледное лицо. — Утром менты целой дивизией навалились на хутор. С пушками, броневиками и минометами. Кого не пристрелили, того повязали. Воронки по Зоне катают целыми колоннами. Сам видел.
Окружающие Бузуна бандиты зароптали, переговариваясь между собой. Гул постепенно нарастал. Бузун же молниеносным движением схватил приезжего за полы кожаной куртки и притянул к себе.
— Ты обкуренный, падло! За такой базар надо кровью отвечать.
Приезжий, сильно и умело выкрутив руки противника, освободился.
— Сам ты падло, как я слышал, Бузун… Еще то падло. За меня подпишутся все, кто приехал со мной. И также расскажут, что сами видели, как требуха Спрута летела до горизонта, когда в его хату упала мина. Мне сейчас не до разборов с тобой. Я с ребятами делаю ноги. Решил по пути заскочить к тебе, предупредить, что менты и армейские "чистят" Зону. Хватают всех, кого не пристрелили. Окружили Зону полностью. Давят со всех сторон. Натурально — война!.. За нами гнались, но напали на хутор Кметиши. Свалка там сейчас.
— Это же в двадцати километрах от нас. А ты так решил помочь браткам?
— Только дурак будет бросаться с автоматом под бронетранспортер или танк, а я не герой, а вор.
— Так куда ты рвешь когти, когда все обложено? — с ехидцей в голосе спросил Бузун.
— От тебя совета да помощи не дождусь, — в тон ему ответил человек. — Справимся сами. Мы на Припять, а там на левый берег, в леса. Менты не менты, а бежать надо было раньше. Какие-то твари порвали почти половину наших братков. Я слышал, что и в других кодлах дела не лучше. Бегут… Конец нашей вольнице. Подставили хозяева.
Приезжие сели в свои автомобили и уехали.
Бузун некоторое время стоял в окружении своих бандитов, смотря вслед машинам. В полной тишине, которая зависла над ними, все расслышали далекий рокот. Все повернулись в сторону звука, надеясь увидеть, как на горизонте собираются тучи, чтобы подтвердить надежды наблюдателей на то, что скоро пойдет дождь, а рокот — это не что иное, как предвестник скорой грозы. Но небо везде было ясным. Далекий грохот был предвестником беды, которая не была связана с непогодой, и всем стало понятным, что приезжие говорили правду. В звуке, пробивающем дали Зоны, при достаточном внимании можно было расслышать автоматный стрекот и грохот разрывов.
Атаман глухо выругался.
— На совет, в мою хату, — коротко приказал он, призывая своих помощников, и, уже идя широким нервным шагом, бросил на ходу: — И поторопите священников. Помогите им во всем.
Дальше он пошел один. Остальные стали быстро разбегаться. Ими уже управляла паника, и они уже не думали выполнять чьи бы то ни было приказы и распоряжения. Уже через минуту из заваленных кучами мусора и загаженных помоями дворов, взвывая двигателями и буксуя в грязи, выезжали перегруженные пассажирами и награбленным добром автомобили, они скоро, на предельной скорости, покинули хутор Перчаны, торопясь присоединиться к остаткам банды Спрута.
Оставшиеся, несколько десятков человек, с растерянностью на лицах медленно шли в сторону резиденции, собираясь там в большую и молчаливую группу, которая стояла возле крыльца, но не решалась войти без приглашения предводителя. Двое прикладами подгоняли Гелика, едва не насильно втолкнули его в дверь хаты.
— Пошла вон, шмара! — рявкнул Бузун на свою сожительницу, которая обиженно надув полные и ярко накрашенные губы, стала одеваться, но он, дрожа от ярости каждым мускулом на лице, схватил всю ее одежду, разбросанную в беспорядке по кровати, и выбросил в окно. — Там будешь свои манатки натягивать, сука!..
Вскрикнув от испуга, женщина выбежала из дома, размазывая по красивому, но слегка вялому лицу слезы обиды. Ей хотелось наговорить ему гадостей, но она не решилась, как не решалась делать это никогда, зная крутость и жестокость характера своего любовника.
Оставшись один, Бузун включил импортный широкоэкранный телевизор и переключал каналы до тех пор, пока не попал на программу новостей, подготовленную телеканалом "1+1". Точеная, обаятельная телеведущая беспристрастным голосом вещала о том, что за последнюю ночь в правительстве были произведены массовые аресты лиц, подозреваемых в коррупции…
Вошел Гелик, и Бузун, не отрывая глаз от телевизионного экрана, указал ему рукой на кресло. Дмитрий Степанович сел.
"… В пресс-центре МВД нашим корреспондентам не дали информации относительно арестов важных должностных лиц правительства, объясняя это тем, что получено личное распоряжение Президента Украины: не давать никаких комментариев до тех пор, пока не закончится операция по очистке Зоны от преступников. Представители пресс-центра однако уверили журналистов, что ночью были произведены не аресты, а задержания. Господин Моцный, глава пресс-центра Министерства внутренних дел, напомнил, что силовые органы имеют полное право задержать подозреваемого на семьдесят два часа, и если за это время не будет предъявлено обвинение, задержанных незамедлительно освободят. По нашим данным, минувшей ночью было арестовано восемнадцать человек из числа чиновников правительства. Общее же число задержанных, по непроверенным данным, около ста пятидесяти человек. В правительстве арестованы следующие лица…"
Диктор быстро перечислила имена задержанных чиновников, и сопровождая каждое имя, на телеэкране появлялась фотография чиновника правительства. Несколько раз во время этого показа тишину хаты раздирала отборная ругань Бузуна.
"… В операции по очистке Чернобыльской зоны задействованы регулярные части Министерства Обороны Украины и спецчасти МВД Украины, общим числом около пяти тысяч человек. Используется легкая артиллерия, бронетехника и вертолеты. К этому часу войска продвинулись в глубь зоны на десять километров. По данным пресс-центра МВД, за это время были потеряны убитыми двадцать два человека кадровых военных МО Украины и восемнадцать милиционеров. Всего ранено около тридцати человек. Преступники оказывают вооруженное сопротивление, которое не отличается особой организованностью. Из их числа убито восемьдесят девять, ранено свыше двухсот, арестовано около полутора тысяч. Операцией руководит министр МВД Украины господин Переверзнев Олег Игоревич…"
Бузун выключил телевизор.
— Расскажи мне, что у тебя произошло с этим ментом, Переверзневым? — спросил, утопив лицо в ладонях, и спрашивал словно не Гелика, а эту вязкую тишину, царившую в помещении. Он сидел спиной к собеседнику, и Лекарь мог видеть, как с каждой фразой диктора могучие плечи Бузуна сжимались и сникали, как это бывает у людей, охваченных беспощадным отчаянием.
— Только покороче, — добавил бандит.
Дмитрий Степанович рассказал свою историю, начиная с того момента, как он когда-то очень давно открыл свое собственное дело. Повествование получилось длинным, но Бузун слушал терпеливо, и все полчаса просидел все в той же сникшей позе раздавленного обстоятельствами человека. Он был неподвижен, и лишь изредка кивал головой, не сколько фактам, которые звучали из уст рассказчика, а своим мыслям. Во время рассказа в хату, уставшие от ожидания, вошли несколько помощников, поинтересоваться, когда начнется совет, но главарь резким криком потребовал оставить их наедине. Совет он не отменил.
— Ты должен сам понимать, — сказал он после того, как рассказ был завершен, — что Переверзнев охотится за тобой, а не за братками. То, что он полез в Зону — это только повод, чтобы поквитаться с тобой, старик…
— Я это понимаю, — ответил Лекарь, говоря правду. Он действительно ясно стал осознавать тот факт, что министр решил окончательно покончить с угрозой своего настоящего и будущего — со свидетелем его преступлений в Алгонии, Геликом. В Зоне, в этой кровавой бойне, это можно будет сделать очень просто, без свидетелей.
— Поэтому, — продолжал Бузун, — ты должен согласиться сотрудничать со мной. Мне нечего терять, старик, как и тем, кто сейчас стоит перед дверью этой хаты — на наших руках довольно таких дел, за которые одной вышкой не отделаться. — Он с невеселым смехом покачал головой. — Если ты не согласишься, тогда я лично окажу услугу этой сволочи, Переверзневу: повешу тебя на самом видном месте в этом хуторе, чтобы он увидел тебя сразу, как только войдет в это село. Ты меня понял?
— Ты достаточно красноречив, чтобы тебя не понять, — угрюмо ответил ему Гелик.
— Хорошо, — повернулся к нему бандит. — Тогда ты сейчас выйдешь из этой хаты, пригласишь моих братков, а сам будешь стоять и ждать, пока они не выйдут, и будешь делать, то что я тебе прикажу… Бежать тебе все равно некуда — попадешь или в мои руки, или в лапы своего крестника.
— Я не собираюсь делать ноги, так как, кажется, догадываюсь, что ты собираешься делать. Если это действительно так, то я тебе помогу во всем. Это мне нечего терять, кроме собственной жизни — у меня ничего и никого нет… А я смогу взорвать реакторы на АЭС.
— Ступай, старик. Скоро тебя позовут.
Выйдя на улицу, Гелик не стал стоять во дворе, где невозможно было дышать из-за разложения выброшенных в полном беспорядке мусора и нечистот, а пошел на дорогу, немного ближе к тому белому хутору, которого так боялись бандиты, и который они так метко называли "чистым". Он подошел к нему как можно ближе, однако, не решаясь войти на его территорию. Странно все здесь выглядело. Действительно, здесь наблюдалась странная чистота — все было красочно, удобно и счастливо, но вместе с этим несло в себе угрозу собственной невозможностью. Лекарь был поражен контрастом не только чистоты нового хутора и старого, но и контрастом своих чувств: одновременно влечения и страха, который он ощущал настолько явно, что чувствовал даже жжение в сердце, а не только обычное неприятное сжимание в груди.
Когда он соглашался сотрудничать с Бузуном, там, в хате, он еще не был полностью уверен, что готов решиться на этот поступок. Тогда им управляло отчаяние, ясное осознание того, что жизнь завершена, и нет более ни единого счастливого, или просто радостного дня в будущем. Если молодые люди могут себя утешать мыслями о том, что еще не все потеряно, стараются быть оптимистами даже в самые тяжелые жизненные времена, то что остается людям, чей возраст постоянно напоминает о том, что пора подводить итоги, суммировать дела, сравнивать потери с обретениями, которыми была богата или бедна жизнь. Стоя на загаженной земле хутора Перчаны и наблюдая за спокойной и чистой жизнью нового хутора, он видел своё настоящее положение символичным: полуразрушенный временем и людским безразличием хутор — это его, Гелика, мир, его будущее, а белый, солнечный и цветущий, тот самый, в который он не мог войти из-за неясного, но сильного страха, это что-то невозможное для него, несуществующее и нереальное. Оно не имело права быть. Теперь он понимал, что утвердился в своем будущем поступке полностью. В пламя невидимого радиационного огня попадет и тот, чьей волей в жизни Гелика был этот затхлый хутор Перчаны, и в буквальном, и образном смыслах.
Вдруг воздух завибрировал, стал давить оглушительным, нарастающим звуком, который наполнял всё видимое пространство, но самого источника жуткого звука не было видно. Внезапно из-за верхушек деревьев близкого леса выскочили два вертолета, которые на предельно низкой высоте пролетели над хуторами, ударили по ним длинными пулеметными очередями, подожгли несколько хат, развернулись и полетели обратно, оставляя после себя онемевшую тишину, испуганно потрескивающую пожарами.
Во время налета Гелик инстинктивно упал на землю, и неподвижно пролежал на ней, прильнув к ней головой, ухом, слыша ее стоны, когда снаряды с вертолетов впивались в ее израненную болезнями запущенности поверхность. Но, когда машины нехотя уволокли за собой свой грохот, свист и рокот, этот стон не прошел. В обновленной грохотом тишине этот стон был отчетливо слышен, глухой и металлический. Его можно было бы принять за звон тяжелых церковных колоколов, если бы к нему не добавлялся, не вливался в него протяжный хоровой стон, словно это пел большой хор людей. Этот звук настолько потряс Гелика, что он мгновенно вскочил на ноги и осмотрелся. Стон пронизывал не только землю, но и воздух, глухой болью отзываясь в сердце. Дмитрий Степанович видел, как из полуразрушенной церкви вышли несколько бандитов и оба священника и стали осматриваться, наверняка, желая определись причину этого звука. Также из хаты Бузуна вышли все, кто был на совете, и остановились, поводя в стороны головами. Стон становился все громче и отчетливее, и наконец приобрел такую полноту и красочность, что слушать его стало невыносимо из-за того, что в нем металась боль и угроза, словно это стонал тот, который меньше всего хочет причинить страдания кому-то, но вынужден это делать, чтобы защититься. Гелик понял его суть, его язык, так как тоже почти три года стонал на своей койке в психушке, после очередного убийства, когда вынужден был убивать, чтобы остаться в живых. Это был стон безысходности, и пророчества всем скорой смерти, кто его слышал.
Прошло еще немного времени, пока Гелик понял, откуда шел этот звон. Он повернулся в сторону "чистого" хутора и стал искать в его праздничной кукольности источник этого звука-стона. И скоро нашел. За хатами, на противоположной стороне нового села, прячась за редколесьем стояла белая, с голубыми куполами церквушка. Ее купола поднимались выше верхушек леса, сливаясь окраской с бездонностью весеннего и чистого неба. С небольшого расстояния было нетрудно заметить, как на звоннице медленно раскачивались темные контуры больших колоколов. Также невозможно было не заметить, что голубые купола нарядной церквушки не венчали привычные золотые кресты. Не было вообще никаких…
Заметив это, Гелик, совершенно не понимая, что делает, не контролируя себя, перекрестился.
Они гуляли по лесу уже примерно полчаса. Можно было радоваться этой обновленной жизни, которая их окружала. Заросли папоротника достигали высоты человеческой груди, поэтому получалось, что часть тела постоянно находилась в прохладной тени этих растений, а другая — нежилась в богатом и щедром на лесные ароматы и летнее тепло воздухе. Это было то время года, когда чувствуешь себя полностью комфортно: уже нет холодов зимы и ранней весны, но еще нет звонкого летнего зноя. Но Лерко не чувствовал уюта, хотя очень любил и эту пору года, и лес вообще. Они гуляли втроем, исследуя таинства леса, в котором давно не ступала человеческая нога, и он буйствовал, был по-королевски роскошен своей природной, почти идеальной одичалостью. Но прогулка мало приносила радости двум из трех, кто сейчас промерял лесную, едва заметную за опавшими сосновыми иглами и шишками, тропинку. Лерко постоянно с опаской косился на того, кто тонко скулил, расправив свои гигантские крылья и сложив их таким образом над собой, что получался большой зонт, укрывающий от лучей солнца. Это черное чудовище часто дышало, скаля свою ужасную пасть с длинными белыми иглами зубов, расположенных непривычно в середине верхней челюсти, но постоянно следовало позади мужчины и женщины, исполняя строгое распоряжение своей хозяйки, ведьмы Анны: охранять Лерко даже ценой своей жизни… Глядя на объект охраны, чудовище щелкало челюстью и постоянно алчно облизывалось. Было неприятно ощущать его ненавидящий, вечно голодный взгляд на своей шее. Это ощущение было настолько реальным, словно кто-то касался кожи кусочком льда, после чего по всему телу пробегала густая волна мурашек, и Александр резко оборачивался.
В очередной раз обернувшись в сторону упыря, он повысил голос, моля свою спутницу о помощи:
— Виорика! Я не могу спокойно идти, когда этот монстр дышит мне в спину!.. Да и воняет от него, как из канализации! Не могла бы ты его убрать, а?
Женщина обернулась и развела руками:
— Извини, но они, злые, очень преданы своим хозяйкам, и будут в точности исполнять все их распоряжения. Можешь его не опасаться, он не сделает тебе ничего плохого.
— Что-то с трудом верится, — пробормотал Александр и вдруг пошел навстречу упырю, который от такого оборота даже сложил крылья за спиной, и стал в нетерпении потирать свои огромные черные руки, как это делают дети, когда ожидают, что вот-вот им вручат долгожданный подарок. Он замотал головой и чаще защелкал челюстью, проверяя крепость своих длинных и острых зубов.
— Не стоит его провоцировать, — предупредила Виорика, однако не спешила вмешиваться, оставаясь на своем месте. — Он не убьет тебя, но покалечит. Ты даже себе представить не можешь, сколько воли и сил он тратит на то, чтобы не броситься на тебя и не насытиться твоей кровью.
— Представляю! — отозвался на ходу Александр, которому было тяжелее всего терпеть ожидание того, что вот-вот на тебя бросятся, и воткнут свои клыки в твою шею. Он был бы рад схватиться с этим монстром, чтобы наконец закончить эту невыносимую пытку ожидания. — Но если ты не можешь мне помочь, я постараюсь помочь себе сам. К этому времени у меня поднакопилось достаточно опыта, чтобы справляться с большинством проблем…
Он подошел к упырю и остановился на расстоянии вытянутой руки.
— Отче наш, сущий на небесах. Да святится имя твое, да придет царство твое, да будет воля твоя и на земле, как на небесах, — начал читать он, когда его перебил пронзительный женский крик:
— Не надо, Саша-а-а!!!
Упырь закрылся, почти завернулся в свои кожистые крылья, и стал медленно отступать, осторожно ощупывая голыми черными стопами землю под собой. Он уже не скулил по-собачьи жалобно и тонко, а выл, тихо и глухо. Наконец, ударив крыльями по воздуху, монстр с оглушительным вскриком взмыл вверх и скрылся в густых кронах сосен.
— Так-то лучше, — произнес довольным голосом Лерко, запрокидывая голову и стараясь в высоте рассмотреть среди ветвей и сучьев черное тело вампира. Но ничего не было видно.
Он вернулся к Виорике. Женщина плакала. Саша хотел было подойти к ней ближе, обнять, приласкать, успокоить, но ужаснулся своей мысли. Да, она была живая. Он это знал точно и определенно. Она была теплой, натуральной… такой, какой должна была быть женщина, живой человек. Но между этой реальностью, и той, что осталась в прошлом, и, впрочем, могла приниматься, как игра воображения, между всем этим был факт смерти. Но не настоящий, а какой-то размытый, неточный, но все же он назывался словом "смерть", которое уже само по себе подразумевает невозможность возврата.
Стоя возле плачущей Виорики, Александр думал о времени. Да, он мог не оказаться на четыре года на больничной койке, пораженный безумием, а мог пойти вслед за ней. Ведь для этого она встречала его тогда на Львовском вокзале. Не сказала, не намекнула ему ни единым словом, не дала тогда понять, для чего она пришла, для чего была с ним, почему была его… А время всё рассказало, но его надо было прожить. Он задумался о том, что его бы ожидало там, если бы он пошел вслед своей любви.
— Не думай так, Саша, — произнесла она, вытирая слезы. — Я была с тобой потому, что мне было одиноко там, одной… Мне было позволено так сделать.
— Кем? — машинально спросил он, хотя, кажется, догадывался, о чём говорила Виорика.
— Это не столь важно сейчас, когда у тебя и у меня есть жизнь.
— Я мало что понимаю, Виорика, в том, что происходит вокруг нас, и уверен, что если стану задавать тебе вопросы, то твои ответы мало что прояснят для меня. Наверное, я не готов к тому, чтобы понимать то, что не понятно простому смертному. Но все-таки мне хочется знать, как получилось так, что ты вновь жива?
Она пошла по лесной тропинке неторопливым шагом.
— Я не знаю сама, Саша… Могу только догадываться. Все дело, скорее всего в том, что я что-то недоделала на Земле, перед тем, как уйти в вечность. Может, просто, не долюбила, как положено женщине. Не дала тебе счастья, не оставила продолжения своей крови на Земле, детей. Не уверена, конечно, но стараюсь так думать.
Он догнал ее и, взяв ее за плечи, развернул к себе. Вновь, как и раньше, очень давно, его ослепила абсолютная, словно из чистого стекла, прозрачность ее глаз. Они были настолько глубоки, что из их бездонности струилась нежная голубизна, само небо. Отчаянно захотелось их поцеловать…
— И ты для этого вернулась? — с надеждой спросил он, из последних сил борясь с желанием.
— Нет. — Виорика опустила глаза, словно опасаясь, что он сможет прочитать в них причину ее ответа. — Сейчас нет, Саша… Я очень люблю тебя. Мы можем сейчас заняться любовью, но этого не сделаем. Знаешь почему?
Он отпустил ее плечи:
— Да. Этого не хочу я.
— Причина в том, что ты сомневаешься. Не даешь себе полностью поверить в то, что видишь. Я живая, как и прежде.
Теперь она смотрела на него с надеждой. Еще он видел, как потемнела, стала синей глубина ее глаз. В них была тоска.
— Прости, — упавшим голосом, произнес он, чувствуя, как жар стыда разгорается в сердце. — Я не хочу говорить об этом, тем более ты знаешь все сама. Как я понял, ты хорошо умеешь читать мои мысли.
Виорика вяло улыбнулась:
— И сейчас ты, милый, ошибаешься. Я могу прочитать только то, что не сказано, а сами мысли — нет.
— Как это возможно? — без особого любопытства спросил он.
— Недосказанное, откровенное, но нерешительное — это как крик, но только немой. Ты понимаешь?
Александр грустно усмехнулся:
— Я, наверное, кричу оглушительно. — Он пошел дальше по тропинке, слыша, как за спиной шуршат опавшие сосновые иглы под ногами женщины — она шла следом. — И, чтобы не кричать, я постараюсь рассказать все естественным языком. Думаю, что нам надо многое обсудить.
— Я буду только рада, — услышал он журчание ее голоса.
— Все должно иметь свое время, и свое место.
— Ты прав.
— Но то, что случилось, нарушает все законы мироздания!
— Те законы, которые известны, — добавила Виорика.
— Может быть. Я думаю, что ты имеешь полное право утверждать обратное. Ты знаешь больше. Но я хотел сказать, что…
— Что ты ее любишь?
Этот вопрос заставил его остановиться и задержать дыхание. Он обернулся. Виорика стояла на тропинке в своём великолепном и памятном для Александра платье, и лучи солнца, пробивая пушистые кроны нежно шумящих сосен, играли золотыми солнечными зайчиками на ее лице, плечах и руках, вспыхивали блеском золотых нитей в ее волосах. А на ее ресницах, блестя бриллиантами, дрожали капельки влаги. Виорика часто моргала, стараясь изо всех сил запретить своим слезам катиться по щекам.
Он подошел к ней, обнял и прижал к себе, смущаясь собственному чувству жалости к этой женщине. Он понимал, что не имеет никакого права так поступать с нею, но и в то же время, как ему следовало поступать по отношению к себе?
— Виорика, не плачь, пожалуйста, — шептал он, уткнувшись носом в ее волосы. — Ты не должна этого делать.
— Я стараюсь, но у меня ничего не получается, Саша, — всхлипывала она. — Я так долго ждала тебя, а теперь понимаю, что ты очень далеко от меня, хотя и рядом.
— Я не виноват в этом, Виорика. Слишком многое случилось в последнее время и со мной, и с нами. Многого я не могу объяснить, не могу понять, не могу разобраться. Порой кажется, что мне пора возвращаться в психбольницу. Ведь то, что я вижу — это невозможно! Я это понимаю, но продолжаю все видеть. Понять не могу, но принимаю. Скажи мне, пожалуйста, я здесь оказался не случайно?
Виорика прильнула к нему, обняла и поласкала руками:
— Ты всегда был очень умным, любимый. Каждый из нас пройдет свой путь.
— И ты знаешь, что я должен буду сделать?
Она немного отстранилась от него и взяла его лицо в свои руки:
— Я не могу тебе сказать. Прости. Но обещаю, что ты все скоро узнаешь сам. Тебе расскажут. Обязательно.
Она взяла его за руку, и повела туда, где тень папоротников была наиболее густой, а сами растения поднимались выше человеческого роста, образуя в своей тенистой глубине тайный мир.
— Ступай за мной, любимый, — нежно произнесла женщина, ведя его в тень. — Ты не должен отказываться. Я так по тебе соскучилась.
В самой густой тени она остановилась, быстрым движением рук стянула платье, представая перед Александром абсолютно обнаженной, потом подошла к нему и прильнула, вся горячая от желания.
— Правда, что ты будешь меня любить сейчас?
Вместо ответа он поцеловал ее губы, чувствуя их солоноватость, тепло, реальность. Не было ни сил, ни желания отказываться. Это было как эхо давней любви. Они имели полное право к нему прислушаться, так как оно было отголоском их прошлого, короткого, но настоящего счастья.
Он взял ее на руки и осторожно положил на мягкий лесной мох, стал покрывать ее тело поцелуями, едва не теряя сознания оттого, что его давняя, почти умершая мечта стала реальностью, и оттого, как пьяняще журчал ее волшебный голос, сумевший через бескрайний провал вечности донести свою нежность:
— Люби меня, люби меня…
Их вскрики и стоны, полные наслаждения и радости, возносились над папоротниковым царством, разливались по изумрудному миру застывшего в своей скромности леса. Даже ветер, словно приникая к этой тайной сказке счастья, перестал шуметь в пушистых верхушках сосен, и замер в своей беззвучной высоте…
Они шли назад, останавливаясь едва ли не на каждом десятом шагу, чтобы еще и еще прильнуть к губам друг друга, словно таким способом необходимо было пополнить запас жизненной силы, без которой они не могли жить ни единого мгновения больше. Наконец, они вышли к хутору и пошли по проселочной дороге, чувствуя на себе по-доброму насмешливые взгляды жительниц этого поселка, которые вышли из своих хат, чтобы проводить счастливую пару слегка завидующими взорами.
— Почему ты называешь ее мамой? — спросил он, так как этот вопрос его мучил давно. Было странным то обстоятельство, что "дочь" была, если судить о возрасте по внешности, старше своей матери.
— Потому, что она мне дала жизнь, — был ответ.
— Но жизнь тебе дали твои родители! — возмутился он.
— Саша, — произнесла Виорика с некоторой долей укора, — я все прекрасно помню, но та жизнь давно завершилась, а сейчас у меня другая, благодаря Анне…
Вдруг задрожал воздух, словно стонал целый хор невидимых мучеников. И в этом стоне было столько боли, муки, что казалось, где-то совсем рядом разверзлась земля, открывая жуткий мир преисподней. В этот момент Александр был готов поверить в это, тем более, что его заставляли прежде верить в то, что было невозможным. Одни заставляли, другие же, напротив, убеждали в обратном, и требовали отказаться, с профессиональной точностью и уверенностью клея ярлык "сумасшедший".
От этого звука-стона сжалось в судороге боли сердце, и не спасали даже ладони, которыми Александр плотно закрыл уши. Набатный стон пробивал оболочку тела, заставлял душу метаться в агонии боли и отчаяния.
— Что это? — закричал он, крутясь на месте, стараясь увидеть то, что могло создать такой звук. Он видел, как дернулся, словно поплыл весь хутор. Это продолжалось какое-то мгновение, ничтожную секунду, но все равно можно было заметить, как на мгновение оплыли словно сотворенные из воска белые хатки, ухоженные дворы и сады. Также было невозможно не заметить, что это мгновенное размытие коснулось только самого хутора и его обитателей, а весь остальной мир был торжественно неподвижен. — Что это?
Он обернулся в сторону Виорики. И к своему ужасу увидел, как женщина, которую еще совсем недавно он любил, задрожала, и ее лицо, перекошенное в гримасе ужаса, стало оплывать, втягиваться в себя — внутрь себя, как густая жидкость, вращаясь в коническом объеме воронки, втекает в отверстие. Это происходило со всем телом девушки, и скоро от него остался только контур, внутри наполненный ледяной и бездонной чернотой, щедро усыпанной близкими и безликими звездами. От внезапности увиденного, от ужаса происходящего находясь на грани безумия, Саша стал пятиться назад, споткнулся и упал навзничь. Черный бездонный профиль женщины двинулся к нему, зияя пропастью до самого дна мира, пялясь тоской вечного пути.
Лерко закричал, однако так и не слыша своего голоса, который утонул в набате колоколов на церквушке без крестов на куполах. Он потерял сознание, так и не успев этого заметить…
Он пришел в себя сразу, как его сознание определило, что вдыхаемый воздух до предела насыщен испарениями нашатырного спирта. Саша сразу вскочил на кровати и затряс головой, таким образом стараясь стряхнуть неприятное ощущение тяжести в голове. Он открыл слезящиеся от резкого запаха глаза и увидел, что лежит в хате Анны, на той же самой кровати, на которой проснулся утром. Рядом сидела Анна, держа в руках тампон и небольшую бутылочку.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.
— Так, словно мне пришлось сразиться с целым легионом демонов… А разве нельзя было обойтись не этой дрянью, — он указал на предметы в ее руках, — а, колдовством, например? После этого запаха у меня становится отвратительным настроение.
Она улыбнулась и пошла к шкафчику, чтобы поставить бутылочку на место. Он же невольно залюбовался ее грацией. На Анне была темно-синяя длинная юбка, украшенная по краям великолепной вышивкой гладью, подпоясанная красным поясом, новая и свежая белая сорочка, красивый платок на голове и красные сапожки. Она выглядела парадно, словно собиралась на выступление Национального хора Украины, участником которого была.
Когда она, проверяя складки на своей одежде, провела руками от талии до низа ягодиц, стоя спиной к своему гостю, тот поспешил отвести глаза в сторону, боясь по появившимся от этого движения формам добавить своим воображением все остальные подробности женского тела.
— Что это было? — спросил он, имея в виду тот самый звон, который заставил его потерять сознание. — Я о таком раньше не слышал.
— Я думала, что ты уже привык к тому, что не всему стоит удивляться.
— Но это же!..
Он вскочил с кровати, собираясь подойти к ней, но тут же осторожно опустился обратно — сильно закружилась голова, надо было еще немного повременить с подобными порывами, пока не наберешься сил.
— Это звонил церковный колокол.
— Церковный колокол?! — искренне изумился он. — Церковь здесь?!
Она подошла к окну и посмотрела в него, просто так. Он видел ее профиль, и смог заметить, как тонко коснулась ее губ снисходительная улыбка.
— Я ничего не буду тебе доказывать, — произнесла она. — Скоро все увидишь сам. Мне поручено тебя подготовить. Нам надо поторопиться. Времени очень мало. Прибыл хозяин, и он требует тебя к себе.
Анна медленно подошла к нему и стала расстегивать на нем рубашку. Он смотрел на это все с изумлением, но не мог решиться, чтобы возмутиться этой бесцеремонности, оттолкнуть ее руки от себя. Она была так близко от него, что он легко читал под тканью сорочки контуры ее очаровательной груди, точеные и твердые, как подсказывало ему разыгравшееся воображение, соски. Запах ее тела, натуральный, не перебитый искусственными ароматами парфюмерии, какой-то молочный и пряный, при вдохе наполнял сердце трепетом. Ее руки осторожными движениями расстегивали пуговицу за пуговицей на его рубашке. Совершенно не понимая, что он делает, Александр протянул руки к ее поясу, к ее туго спеленатой красной тканью талии, чтобы освободить ее тело из плена одежды. Подсознанием он понимал, что она ждет этого, но она медленно отступила от него на шаг и произнесла мягким, и в то же время каким-то отчужденным голосом:
— Нет. Не мешай мне.
Его руки так и застыли протянутыми к ней. Анна расстегнула манжеты на его рубашке, и через мгновение он был раздет по пояс, впитывая кожей прохладный воздух притихшей светлицы.
Анна присела у его ног и стала снимать обувь, потом сняла с него брюки и плавки, и, когда он остался сидеть полностью обнаженным, она стала гладить руками его грудь, прикрыв от наслаждения свои волшебные глаза. Ее руки были приятно и ласково прохладными, а их прикосновения необычайно нежными. От этой ласки, как ему показалось, всё пространство вокруг них наполнилось музыкой, которую могли слышать только влюбленные, аккомпанируя ей возбужденным стуком своих сердец.
Она отошла от него, стала в середине комнаты и стала также неторопливо снимать с себя одежду. Словно в замедленном кино, к ее ногам падал пояс, юбка, были стянуты сапоги. Анна осталась в одной белоснежной длинной сорочке.
— Иди ко мне, — протянула она к нему руки.
Саша, не чувствуя ног, встал с кровати и пошел, словно притягиваемый магнитом ее рук. Он шел до тех пор, пока ему не показалось, что всего в несколько шагов ему удалось преодолеть вечность, и наградой за этот нелегкий путь была прохлада и ласка ее рук.
— Стой здесь, — прошептала она. — Закрой глаза и подними вверх руки. Не бойся ничего. Будь спокоен, если произойдет что-то необычное. Так надо.
Он закрыл глаза, безропотно подчиняясь силе ее чарующего голоса, уверенности ее слов, присутствию ее рук на своем теле. Они ласкали его, пьянили, и как только он закрыл глаза и поднял руки, так почувствовал, как мягко проваливается куда-то в теплую и ласковую глубину. Это ощущение можно было сравнить с тем, которое обычно принимается за предчувствие счастья: когда его еще нет, но уже есть радость и легкость, которые заставляют душу соединиться с сердцем и замереть до того самого мгновения, когда, наконец, будет достигнуто главное и важное, то, к чему так долго стремился…
Его падение было необыкновенным. Саша чувствовал, что стоит на тверди, но в то же время отчетливо ощущал, как воздух, сначала пушистым, едва ощутимым касанием омывал его тело, но с каждым мгновением его струи становились более упругими и реально ощутимыми. Он продолжал падать, стоя на чем-то твердом, с улыбкой слушая свист теплого воздуха в ушах и боясь пошевелиться, чтобы не отстраниться от прохлады женских ладоней, которые по-прежнему были на его груди. Он боялся открыть глаза, чтобы не разочароваться, когда увидит обыкновенную, непременно обыкновенную после такого сказочного полета, светлицу.
— Где я? — сказал он, и даже не сказал, а глухо, зачарованно простонал.
— Ты со мной, — ответил все тот же ласковый и одновременно отчужденный голос Анны. — Не бойся, я буду с тобой.
Это было сказано так, словно это была единственная и последняя возможность убедить безнадежно больного человека в скором выздоровлении. И ощущение скорого счастья стало как будто ближе. Александр не только чувствовал его приближение, но и даже через закрытые веки видел его свет: где-то снизу, разгораясь с каждым последующим мгновением падения, бил свет и вскоре он стал настолько сильным, что растворил веки, наполнив их розово-золотым блеском до той степени, что стал вливаться в сознание.
— Ты будешь со мной, — на выдохе вырвалось у него. — Ты будешь со мной всегда?
Последнюю фразу он прокричал, уже погружаясь в упругое, но ласковое золото загадочного, но долгожданного свечения. В самое его ядро.
— Ты будешь всегда со мной?
И в его крике было требование. Подчиняясь чужой и могущественной воле, он почувствовал свою собственную, которая зверем, учуявшим свободу, рвала все оковы, чтобы стать свободной и не менее могущественной. Мгновение счастья наступило… Нет, оно обвалилось на Александра, опрокинулось светом из-под ног и накрыло его полнотой и бесконечной радостью. Он закричал, выдыхая из груди весь воздух, чтобы наполнить ее вздохом нового, но насыщенного до предела счастьем. Это было ощущение полноты могущества и равности с кем-то, кто если и был велик, то только потому, что был невидим. Он мог быть невидимым, но его сила уже принадлежала человеку. Еще раз вздохнув как можно глубже, пьянея от распирающего грудь воздуха, Саша закричал, переходя от необыкновенной, предельно возможной радости, на переливы и визг… И это был крик дикаря, победившего доисторического дракона.
Ее рук уже не было на его груди. Они не были ему нужны. Он мог обойтись без них, а своими мог помочь кому угодно, и даже не руками, а единственной силой мысли. Думалось, что только пожелай, только подумай и толкни эту мысль, и где-то взлетит в воздух мост, небоскреб, рухнет небо, или, наоборот, зацветут деревья, зазеленеют луга, заржавеет оружие, разлезется, словно от гнили, военное обмундирование, превращая могущественных генералов в жалких карликов с выпяченными круглыми животами. Чья у него была сила? Ему не нужен был ответ, ему не нужен был ничей совет. Он стала самим…
— Ты будешь со мной! — уже сквозь смех своего могущества кричал он.
— Открой глаза, — прозвучал ее голос, но для него он был сейчас далек, словно звучал из дали, и докатывался до его слуха едва слышимым шепотом. И эта даль заставила его дрогнуть. Он имел могущество, силу, но с ее обретением отдалился от той, благодаря которой он стал таким счастливым и таким всемогущим. И к его силе стал примешиваться страх утраты.
— Я… я… я, — уже захлебываясь, уже не имея сил кричать, раздавленный собственным могуществом, старался произнести он. И, вдруг, напрягшись, произнес: — Я не хочу тебя терять. — Стало легче дышать. Покой разлился по телу, и Александр сказал: — Ты далеко, но я не хочу тебя терять. Где ты?.. Где?
Открой глаза.
Голос Анны прозвучал совсем рядом и с радостью, как голос матери, которая нашла потерявшегося ребенка. И для него он явился первым указателем пути к только что потерянному счастью.
Он открыл глаза…
Ее не было видно, но Александр чувствовал ее близость, как человек чувствует дыхание любимого рядом с собой в темноте.
Это была не светлица, даже не хутор. Это было совершенно другое место, ему незнакомое.
Он стоял на высоком холме, который одиноко возвышался над безжизненной пустыней, земля которой парила, растекалась в пространстве раскаленным воздухом. Под ногами была горячая, покрытая густой сетью глубоких трещин черная земля. Высь была мертвой, выжженной огромных размеров светилом, которое было настолько низко над землей, что можно было рассмотреть на его поверхности аляповатые черные пятна и взвивающиеся на сотни тысяч километров в высоту языки протуберанцев. Это было солнце. СОЛНЦЕ-УБИЙЦА.
На холме, рядом с обнаженным странником, коим был сам Александр, способный видеть себя со стороны, стоял огромный дуб. Ствол дерева был необъятен и высота недосягаема. Возможно его размеры и позволили ему выстоять в этом испепеляющем аду, и при полном безветрии бумажно шелестеть сухой безжизненной листвой.
— Ты видишь? — спросил голос невидимой Анны.
Саша закружился на месте, надеясь, что увидит ее. Но никого не было рядом ни на холме, ни у его подножия. Только растерянный странник, мертвый гигант дуб и вливающаяся в пыльный горизонт пустыня. Ни ветра, ни тени, даже под дубом, ни шороха, ничего, только пустота царства смерти и зноя.
— Ты видишь? — словно из воздуха рожденный, затаенно спросил голос женщины, которая оставалась по-прежнему невидимой, но была где-то рядом.
— Нет, — совершенно растерявшись ответил он.
— Ты видишь? — голос женщины зазвучал громче, злее.
— Нет, — в тон ему ответил Александр.
— Ты видишь? — уже в ярости кричала она, и молила: — Ты должен видеть!
— Я тебя не вижу! — не менее яростно воскликнул он. — Где ты, ведьма? Где? Я хочу тебя видеть.
— Не меня, — устало выдохнула она. — Ты видишь?
Он еще раз осмотрелся. Все было, как и прежде: дуб, сопка, пустыня и солнце…
— Зачем здесь дуб?
Этот вопрос молнией пронзил его мозг. Великан никак не вписывался в этот безжизненный ландшафт. Его не должно быть здесь. Он чужой.
— Да, я вижу! — Радость вернулась к Александру, а вместе с ней и могущество, с которым он попал в этом мир.
— Выбор, — произнес голос. И в нем была тоскующая обреченность. — Ты должен сделать его. СДЕЛАЙ!!!
Ее последний вскрик был материальным. Он толкнул Александра с дубу с каким-то пренебрежением, как толкают школьники своего слабого и беспомощного одноклассника. В душе Саши вспыхнула тлеющей искрой обида, но тут же она была раздута до ревущего реактивного огня гордостью: его, всемогущего, всесильного и непобедимого, толкают, как бродячего пса!..
Он закричал, и его крик стал ревом разъяренного чудовища. Земля под ногами задрожала и подернулась пыльной вуалью. Ненависть горела в душе Александра, и он направил ее на могучего великана, на дуб.
Он даже не прикоснулся к нему. В этом не было необходимости, когда сила была в одной только мысли. Дерево-великан затрещало и застонало, закачалось и стало выпирать из земли своими толстыми витыми корнями, готовое вот-вот рухнуть, как сломленный стебель травы, но вдруг все остановилось, и дуб ухнул на место, осыпаясь твердой и жесткой листвой.
Дуб был одинок, и Александр почувствовал это, припоминая свои дни в палате сумасшедшего дома. И там он был, как этот дуб, окруженный безжизненной пустыней, — окружен пустым и больным сознанием пациентов, и так же, как и это солнце, круглые сутки в палате горела ослепительная электрическая лампа, лишая последних капель разума, выпаливая его.
Один взмах руками, одна мысль, и быстро, словно цунами, от всех горизонтов, на холм побежала огромная зеленая волна. Небо мгновенно затянули серые низкие тучи, а тишину пустыни разбил треск молний, почву смочили упругие ливневые струи, и все это стал перекрывать густой и живой зеленый шум.
Тело Александра стало расти, постепенно ускоряя свой рост, сначала он достиг роста баскетболиста, потом стал Колоссом Родосским, и все продолжал расти, возвращаясь туда, откуда пришел. Он уже не радовался собственному могуществу, так как стал мудрым, и эта мудрость, сила мироздания, поднимала его над миром, который его волей стал вновь живым. С высоты своего могущества Саша видел свой мир, леса и реки на нем, когда еще совсем недавно его окружало мертвое плато ада.
Он закрыл глаза, когда понял, что достиг пика своего роста, и стал взлетать…
— Открой глаза.
Он открыл и увидел перед собой прекрасное женское лицо. Все происшедшее настолько овладело им, его воображением и сознанием, что он не узнал Анну, но когда он, наконец, понял, что вернулся в светлицу, то повалился на пол под ноги женщины, почти умирая от изнеможения. Она не успела подхватить его, а присела рядом, стала гладить его мокрое от дождя тело и шептать сквозь слезы оправдавшихся надежд:
— Ты сделал то, что нужно. Молодец.
Уже засыпая, вновь проваливаясь, но теперь в темный бархат сна, он почувствовал нежность ее поцелуев на своем теле.
— Ты будешь со мной? — едва шевеля растрескавшимися губами, чуть слышно прошептал он и уснул, так и не дождавшись ответа.
Вечер наступил рано. Солнце спряталось за черную кайму туч, которые окружали все горизонты. Это выглядело неестественно, словно с дальних границ на Зону наползала сама материализовавшаяся тьма. Тучи почти ровной линией, ограничивающей круг чистого неба над Зоной, медленно, но неотвратимо стискивали эту чистоту. Солнце еще поливало краем своего раскаленного диска округу, наполняя ее блеском чистой меди, но этот свет становился с каждым мгновением более скупым, и скоро всё видимое пространство стали затапливать густеющие сумерки.
— Будет буря, — сказала Анна, когда они проходили по проселочной дороге, минуя застывшие, тихие, словно нежилые хаты хутора. Ни в одном окне не горел свет, хотя уже было достаточно темно, чтобы тянуть с зажиганием свечей, коими на этом хуторе освещали помещения.
Они направлялись к церкви. Ее саму в сумерках еще не было видно, но был слышен тихий звон колоколов на ее звоннице. Такой тихий, что казалось, звонарь устал, и лишь лениво раскачивал чугун колоколов, извлекая из них едва заметное монотонное звучание, очень похожее на стон умирающего человека. Это был голос обреченных людей, огромный их хор.
Уже подходя к церкви, Саша увидел ее открытый вход, наполненный изнутри вялым золотым светом, который выливался на ступени порога, и делал окружающую темноту более плотной. У входа в церковь, в окружающей ее темноте, тихо покачивалось рассыпанное море маленьких желтых огней. При приближении к ним Александр заметил дрожание огней и их отблески, отражение на застывших в масках тревоги и ожидания женских лицах. У церкви собралось все население хутора, все женщины.
— Идут. Идут, — пронеслось ветром, словно лесным ночным лиственным шорохом вокруг, когда Анна со своим спутником подошли. — Идут. Идут…
Женщины расступились, образуя ровный проход к свету, льющемуся из церкви в темень ночи. Но Анна остановилась.
— Дальше ты пойдешь сам, — произнесла она, уступая Александру дорогу, отходя в сторону и низко кланяясь. — Ступай. Тебя ждет хозяин.
Он испытал неловкость, когда заметил, как разом дернулось и медленно оплыло вниз море огней горящих в руках женщин свечей. Они все кланялись ему, как кому-то необыкновенно могущественному, а не простому человеку. Если бы он не знал, для чего он здесь — Анна, когда он проснулся, все ему рассказала, — то, наверняка бы, сейчас же развернулся и побежал прочь от этого нереального, но одновременно существующего мира. Побежал бы, туда, где всё до простого ясно, в настоящую и привычную жизнь!.. Но после всего, что узнал здесь, он не имел никакого права отступать. Слишком многое зависело от него.
— Ступай, — тихо, почтительно повторила Анна. — Он тебя ждет.
Саша пошел по проходу. Стал подниматься по ступеням, и уже видел яркий свет свечей внутри церкви, игру их сотен огней на золотой фольге украшений иконостаса, темные лики бога и святых, еще нечитаемые, но обязательные, когда дорогу ему перегородил бушующий огонь. Пламя оглушительно гудело, вырываясь откуда-то с боков и было настолько плотным, что пройти сквозь него было невозможно. Сильный жар ударил по коже и заставил отпрянуть. Отойдя на пару шагов назад, Александр обернулся, надеясь увидеть Анну, которая должна была дать совет, как делала это всегда. Но позади ничего не было, кроме черноты, такой глубокой, что казалось, здание церкви парит над самим провалом вечности. Огни свечей едва читались в этой темноте, и принимались как дрожание звезд в космическом просторе.
Огонь ударил сильнее.
— Пусти, — поворачиваясь к нему, произнес Александр. Но пламя разгорелось еще сильнее, и гудело почти у самого лица, иссушая и опекая кожу. Человек прикрылся рукой. Он крикнул громче, надеясь на свою силу, которую он недавно приобрел: — Пусти!
Пламя немного поубавилось, но продолжало гореть, перекрывая путь. Когда он сделал шаг к нему, то тут же был вынужден отскочить назад. Огонь ударил с прежней яростью.
— Оставь то, что не должно сюда прийти с тобой.
Этот голос звучал спокойно и уверенно, даже как-то обыденно, и принадлежал мужчине, который должен был находиться за этой взбесившейся стеной смертельного огня.
— Что я должен оставить? — Александр спросил, полагая получить совет. Но особой надежды на это у него не было. Он уже понял, что в этом мире все сплетено и держится, живет, имеет право существовать только мудростью — не той, которой человек привык называть свои умственные способности, свой способ течения мыслей, свою неординарность, а той, которая являлась стержнем всему, что было известно, и всему, что было еще не познано.
Что с ним было такое, что не давало ему войти в этот храм?
Обреченность. Покорность своей участи.
Ненависть. Которая возмущением прожигала душу. Ненависть к тому человеку, который был болен той же самой болезнью — ненавистью.
Любовь… Разве она была? Ее место в сердце занимала пустота неуверенности. Не любовь, а неопределенность.
Надежда. Нет, не было той надежды, которая бы позволяла чувствовать себя уверенно, надеяться на помощь со стороны. Вместо нее было море вакуума, сосущего с алчной жадностью одиночества все силы.
Вера. Чего стоит она, если обращена внутрь мающегося сердца.
Страх. Поле, засеянное колючими и ядовитыми растениями паники…
Он шагнул в огонь.
Боль была мгновенной, она всепроникающим пламенем достигла сердца, обожгла сознание, но тут же откатилась назад, в никуда.
Задержав дыхание и крепко зажмурив глаза, Саша услышал, как смолк смертельный гул свирепого огня. И воздух, зажатый в груди, готовый вырваться вон в смертном крике, был спокойно выдохнут. Препятствие было преодолено.
Он оказался в полной темноте. Не было больше ни яростного огня, ни дрожания свечей за спиной, ни золотого света, который еще мгновение назад струился из раскрытого входа в церковь. Саша постоял немного, давая глазам привыкнуть к темени, рассчитывая, что скоро что-нибудь увидит. И тут же тонкая игла далекого огня сверкнула где-то впереди. Он пошел ему навстречу. Но его движение было странным, словно было разбросано во времени, нисколько не обращая внимания на его законы: каждый шаг был словно гигантским, хотя ощущался естественным — огонь, светившийся в темени где-то вдали, только от одного шага человека стал вдвое ближе. Еще шаг, и Саша видел уже, что огонь — это толстая и высокая свеча. Ее пламя было абсолютно неподвижным, словно нереальным, приклеенным к свече. Свеча стояла на длинном столе, но не освещала всю его длину. Александр сделал шаг вдоль стола, минуя свечу, и тут же заметил, что оказался возле другой свечи, которую из-за расстояния не мог рассмотреть раньше. Он обернулся. Прежней свечи уже не было видно. Он продолжил свой путь, всё ускоряя шаг. Это была обыкновенная, простая ходьба, но стоящие на столе свечи, их огонь слился в непрерывную плотную линию.
Последняя свеча была маленькой и стояла в небольшом золотом подсвечнике. Ее пламя было живым и дрожало, словно его тревожило чье-то дыхание. Подойдя ближе, Александр увидел, что за столом сидит довольно молодой человек и приветливо ему улыбается. Человек встал и направился навстречу гостю. И тут же темнота растаяла. Снова была церковь, сотни дрожащих огней на свечах и лампадах, блеск золота, мечущиеся размытые тени. Стена иконостаса, с ликами бога и святых, как и прежде застывших с закрытыми глазами, словно они намеренно не хотели видеть того, что происходило в этом мире.
Саша посмотрел на стол.
Это был простой стол, покрытый парчовой, кровавой, тканью. Он был небольшой, и его любую сторону можно было пройти за какой-то шаг. На кровавой поверхности стола стоял ряд маленьких свечей. Это обстоятельство заставило Александра изумиться.
— В непознанном пути все кажется бесконечным, — произнес человек, подходя к гостю.
Саша теперь мог рассмотреть его полностью. Высокого роста, одетый в дорогой костюм, в котором привычнее видеть высокопоставленного государственного чиновника, чем священнослужителя. Больше всего внимание привлекало его лицо. Оно было четко огранено в чертах, словно было вырублено из огромного куска гипса, с той лишь разницей, что имело естественный цвет и нормальную, живую подвижность, но все равно угадывалось, что это лицо не принадлежало человеку, а было маской, хотя и мастерски выполненной.
Еще были глаза…
У человека они были вылиты из темноты. Их чернота была абсолютной и глубокой. И их бездонность смотрела на Александра ноющей тоской, выливалась вон холодом вечности, усталостью еще не пройденного вечного пути.
— Как тебя зовут? — спросил Саша.
Человек, стоящий против него, едва заметно усмехнулся.
— У меня много имен.
— И имя тебе легион?
Черты лица человека заострились, и прикоснувшись к его носу можно было, казалось, серьезно пораниться. И улыбка, которая пробежала по губам человека, разбила этот неживой лик черной трещиной.
— Нет. Я старше него.
— Кто же ты?
— Я Ярый. Я Ярило. Я Вий. Я Дажбог. Я прошлое этой земли.
— Если ты прошлое, зачем же ты здесь? Твое место там, куда смотрят твои глаза, Ярый — в вечности.
Человек запрокинул голову и громко засмеялся. Его смех громом разметался в выси храма, тонко звенел в золотой фольге икон, позвякивал в хрустале. И это сопровождение делало его необыкновенно мелодичным.
— А ты очень наблюдателен, смертный! — говорил Дажбог, продолжая смеяться. — Увидел вечность в моих глазах!.. Ха-ха-ха!
— Нет.
И это одно слово Александра опустило на них покрывало тишины. Стало так тихо, что было слышно, как уверенно и размеренно стучит сердце в груди. Единственное живое сердце.
Лицо Ярого стало растрескиваться по граням, покрываться черной сеткой глубоких резко-ломаных морщин-трещин. Оно становилось ломким и хрупким, и крошилось, опадая под ноги с легким шорохом. От его головы, сбоку, отвалился большой кусок и с фарфоровым стуком ударился и покатился по каменному полу церкви.
— Что же ты видишь? — рот Вия стал обваливаться, превращаясь в черную острогранную дыру, пещеру, дышащую темнотой и холодом.
— Вижу боль отчаяния. Вижу поверженного.
После этих слов раздался протяжный стон, исходящей от Ярого. Воздух дрогнул и отчетливой, видимой волной, искажая предметы и пространство, прокатился до стен церкви. Маска, и весь Вий раскрошились на тысячи осколков, которые, разлетевшись по залу, заискрились бенгальскими огнями, превращаясь в ничто, сгорая до пустоты. Огромные крылья, с блестящими черными перьями, распахнулись за спиной того, кого уже нельзя было назвать человеком. Они достигали стен церкви, и казалось, что им не хватит места, чтобы развернуться здесь полностью; они сильно ударили по воздуху, но не затушили свечей, а, наоборот, заставили их разгореться гудящим факельным огнем. Еще взмах, и черное чудовище с оскаленным и зубастым ртом, распахнутыми бездонными глазами, взмыло в воздух.
— А теперь кого ты видишь?
Того, чье самолюбие уязвлено до предела, и он поражен этим настолько, что забыл, что он собирался делать.
Александр вспомнил сопку и дуб. И вновь он был там, но вместо сопки стояла церковь, а вместо дуба — этот крылатый демон. Саша вновь почувствовал свое могущество, свою подконтрольную воле силу. И она была большей, чем у Ярого…
Демон взлетал все выше и выше. И с высоты раздавался его вой, полный отчаяния и бессилия.
Человек был силен над прошлым потому, что был полон силы того, чьих крестов не было в этой церкви. Он увидел, как открылись озерные внимательные глаза на лицах святых, их лики вытянулись за грани икон, обрели объем, стали с мудростью и сожалением осматривать убранство святилища. Они мелко кивали своими бородатыми, косматыми и седыми головами, словно осуждали все, видели, и когда их умные и все понимающие глаза останавливались на Александре, то их головы начинали, стыдя, покачиваться на плечах.
Шепот десятками ровных голосов, шорохом тысячелетий зашелестел в пространстве церкви, и в нем, в этом шепоте, была досада, но и понимание: они говорили о нем, но не осуждали.
Все происходящее было настолько реально, что у Саши закружилась голова, и он, закрыв глаза, зашарил рукой, чтобы найти спасительную опору, стол, чтобы не упасть перед ожившим иконостасом. Его подхватили чьи-то сильные руки, и уверенный голос с мудростью в каждом слове произнес:
— Ты прав во всём.
Он обернулся на голос. Это был Ярый. У него уже не было крыльев. Его лицо было обыкновенным, человеческим. Только в его глазах по-прежнему была черная глубина не испитой тоски вечного пути.
— Тебе надо идти, — вздохнул с сожалением Вий.
— Да, — согласился Александр, и вдруг произнес: — Прости.
Ярый уже вел его к дверям в иконостасе.
— За что? — Его изумление было искренним.
— Мне незачем было говорить о том, что и так видно.
Они остановились возле дверей. В тишине было слышно, как что-то монотонно гудит за ними, и в этом звуке была угроза скорых мук.
— Ты ни в чем не виноват, человек… Каждый из нас, даже бог, должен пройти свой путь, и услышать имя своей судьбы, как итог своих дел. Ты назвал мой путь. Но тебе еще предстоит пройти собственный. Ты готов?
Он взялся за золотую ручку на двери, и Александр увидел, как вспыхнула яркими и трескучим огнем эта рука, будто она была из пересушенного дерева. Ярого изломало судорогой от боли.
— Я должен тебе напомнить, — кричал он, стараясь перекричать свою муку, — что ты имеешь полное право отказаться от этой дороги!
— Нет.
Александр отвечал, стараясь быть спокойным, но то, что он оставил там, за стеной огня при входе в храм, снова возвращалось. Его охватывал страх, когда он видел, как сгорает рука того, кто даже не был подобен его человеческой плоти. Вий был когда-то богом, идолом, но только от одного прикосновения к тому пути, который предстояло пройти простому смертному, он превращался в ничто.
— Мало кому из нас дано пройти это путь, человек! Ты готов — еще раз тебя спрашиваю?
— Да!
Это согласие прозвучало слабо, неуверенно и жалко. Оно требовало не открывать двери, а пожалеть его, и увести отсюда обратно.
— Я готов!!! — закричал он что было сил, но голос его ужаса был сильнее.
— Ты можешь уйти, — искушал его Ярый, извиваясь от боли. Его рука уже горела по локоть.
— Нет!!!
— Ты имеешь полное право отказаться…
— НЕТ!!!
— Человек!..
— НЕТ!!!
— Тогда ступай и помни, — умиротворенно, не обращая внимания на ужасную боль, произнес Ярый, — что редко кто возвращался. Ступай и будь благословен. Твой господь с тобою.
Дверь распахнулась с оглушительным грохотом взрыва. Ужасная сила, испепеляя все вокруг себя, вырвалась наружу, схватила, сжала, раздавила, смяла, разорвала, изломала тело человека. Но, как только она захватила эту добычу, с жадностью века голодающего чудовища, как обвилась вокруг него, повертела в раскаленном воздухе, наслаждаясь криком жертвы и тут же рванулась обратно. Едва с металлическим оглушительным ударом, сотрясшим все пространство, закрылась дверь, как исчезла церковь, а вместе с нею и хутор.
Ведьмы прошли на том место, где еще недавно стояла церковь, а теперь была простая заросшая высокой травой поляна, и обступили распластанное тело того, кто лежал, неловко подогнув под себя ногу и раскинув широко в стороны огромные черные крылья. Они окружили его и стояли, скорбно наблюдая при дрожащем свете свечей за неподвижным телом, которое стало медленно просачиваться в землю. Он уходил в нее, растворялся в ней, а трава на том месте поднималась высоко, что-то благодарно шепча во время этого неестественно быстрого роста.
Было тихо. И в этой тишине раздавался женский плач. Плакала единственная ведьма, которая не присоединилась ко всем. Но никто не обращал на нее никакого внимания.
Пошел дождь. Это был ливень. Который разом затушил все свечи. И когда стало полностью темно, пространство пронзил вой ветра. Он был настолько сильным, что многие не удержались на ногах и попадали в мокрую траву. Лес стонал и трещал, пробиваемый бурей. Сквозь грохот необузданной стихии раздавался еще один, леденящий сознание звук. Хор голосов. Ледяных, жадных и бешеных. Из леса катилась черная волна нечистой силы. Тучей, пробивая косые ливневые струи, летели упыри. Под ними рыжей лавиной, освещая путь светом голодных глаз, неслись вурдалаки, неся на спинах синеватые, трупные тела мавок. И вся эта орда неслась на женщин. Когда до ведьм оставалось совсем немного, женщины взмыли в воющий воздух, оставляя за собой пустое и разочарованное щелканье хищных челюстей. Туча упырей предупредительно раздалась, испуганно засвистела, уступая пространство для ведьм. Загорелись огни. Они полетели впереди нечистого воинства, освещая ему дорогу в стремительном движении. Лавина катилась на хутор, запущенный, но обитаемый, на одинокие огни в хатах, туда, где была долгожданная добыча…
— Ненавижу такую мерзкую погоду, — проскрипел прокуренным голосом Валя, высокий бандит, выглядывая в окно, стараясь рассмотреть в нем что-то, но за окном была ночь и бушующая буря.
Он только что встал из-за стола, за которым сидел, играя в карты с тремя своими товарищами.
— А как по мне, — с ехидным смешком, тасуя засаленную колоду карт, произнес другой, стараясь одновременно достать из рукавов карты, (делал он последнее незаметно и профессионально — до того, как попасть в леса Зоны, Хлощ, был профессиональным каталой). — Как по мне, — повторил он, когда, наконец, произвел подмену карт, — эта погода так и шепчет: налей, да налей… Эй, Куб, ты бы не спал, а наливал!..
Он похлопал по плечу другого своего товарища, который сидел рядом, задумчиво, даже печально рассматривая давно нечищеное стекло керосиновой лампы.
— Тебе бы только пить, дура! — беззлобно выдавил тот из своей немощной груди. Кубу было около пятидесяти лет, и он страдал от одиночества и болезни. Отбывая двадцать лет назад свой пятилетний срок, он работал на "химии", на нефтеперегонном комбинате, и во время аварии наглотался какой-то гадости. Попал в больницу. Вылечили. После освобождения он старался быть повнимательнее к своему здоровью, и болезнь отступила. Но, когда от него ушла жена (убежала к какому-то молодому ублюдку), он подался сюда, в Зону. Он давно завязал с преступным промыслом, но потрясение в личной жизни толкнуло его опять в эту темную стихию, и за три года болезнь не только дала о себе знать, но и стала прогрессировать. Мало того, что жестокий кашель изводил его по утрам в течение нескольких часов — у него иногда открывалось горловое кровотечение. По своему обыкновению быть ко всему абсолютно безразличными, его товарищи пророчили ему скорую смерть. Да, Куб это и сам понимал. Не жить ему долго. И от этих мыслей, особенно, когда в голове шумело от выпитого, им овладевала тоска. Думал о том, что ему страшно не повезло в жизни, и о том, что несправедливая судьба не оставляла ему ни единого шанса что-либо поменять в будущем, которого попросту не существовало.
Он взял бутылку и разлил ее содержимое по помятым алюминиевым кружкам. Одну из них пододвинул товарищу:
— Пей, гад. Может, утопишься.
— Тот нехорошо засмеялся, поднимая емкость:
— Ты всегда был особо ласковым человеком. Злишься, что не поживешь еще…
— Ты бы заткнулся, — попросил его Валя, отходя от окна и обходя большую лужу на раскисшем от избытка влаги полу. Через давно прохудившуюся крышу дождевая вода протекала ручьями. Обувь у обитателей этой хаты постоянно была сырой, а кожу ног покрывали язвы. В остальных жилищах дела обстояли не лучшим образом, разве что в хате Бузуна, в которой крышу отремонтировал какой-то заезжий тип за определенную плату. — Что-то ты стал длинным на язык, Хлощ.
— А чего ты на меня в претензии? — с улыбкой невинного человека ответил Хлощ и опрокинул содержимое кружки в свой беззубый рот. После он громко крякнул и отрыгнул, вытирая рот грязным рукавом. — Ему жить-то часа два осталось, так его завидки берут, что ему кранты, а нам еще пожить можно. Собака гнилая!
Куб взревел и поднялся над столом, выхватывая из-за пояса пистолет и направляя его на обидчика. Хлощ также вскочил и поднял автомат.
— Ну, что — пальнем, браток? — скаля воспаленные десны, брызгая слюной, заерничал он. — Сдохнем разом, чтобы там веселее было в компании. Может и Валю попросим присоединиться, а? Валя, как ты на это смотришь?..
Тот резким рывком выхватил оружие из рук своих товарищей.
— Болваны, — спокойно произнес он, складывая оружие на мокром подоконнике. — Я устал от ваших концертов. Если хотите стреляться — ступайте на двор. Мне будет меньше работы — не собирать ваши кишки по хате.
Он сел за стол, спиной к окну, за который бушевала непогода. Сели и остальные. Разлили еще из бутылки. Валя выпил дважды — один раз за пропущенный, когда стоял у окна, изучая дождливую ночь за стеклом.
— Я вот что кумекаю, — протянул он. — Наша нора стала вообще худой. Надо завтра переселиться в бузунскую. Там уютно. Атаман сделал ноги со своими попами, гад, но оставил прикид по хате и шмотье.
— Гад! — сплюнул Куб. Хлощ только согласно кивнул. — Сволочь!.. Так с братвой поступить!
— Как? — спросил Валя. — Он предлагал всем. Почему же ты побоялся свой зад поднять и пойти за ним?
— Заткнись, — огрызнулся Хлощ.
— Я тебе не радио, чтобы меня вырубать по желанию, — не глядя в его сторону, сказал Валя, и тут же замер, прислушиваясь. Ему показалось, что за спиной, за окном, в шумящей дождем ночи, кто-то пробежал — послышался быстрый топот чьих-то ног по лужам и раскисшей земле.
Насторожились и все остальные.
— Что? — прошептал Хлощ, заметно бледнея. Он также слышал это звук.
— Ничего, — отмахнулся Валя, поднимая свои карты, чтобы увидеть, что "пришло" в этот раз. Он был самым молодым в этой компании, поэтому ему хронически не везло. Его соперники были не только старшими по возрасту, но слыли самым опытными карточными игроками. Он подозревал, что все дело было не в опыте, а в умении виртуозно подтасовывать карты и заниматься другими шулерскими штучками. Он не принадлежал к славной когорте воров. Валя был мокрушником, наемным убийцей, которого после последнего задания подставили сами же заказчики, чтобы самим выйти сухими из возможных проблем. Серьезная проблема вышла. Из-за нее он и подался искать спасения в Зоне. Правда, не рассчитывал оставаться здесь очень долго, готовил проход за границу, на войну, в качестве солдата удачи. Он был профессионалом в своем деле, и здесь его побаивались, уважали, зная, что убить сможет и простой ложкой. — Ничего, мне просто показалось.
— И мне тоже, — неслышно для других прошептал Хлощ, также рассматривая свои карты. — А ты, Куб, долго будешь пялиться на лампу или возьмешь карты и будешь играть?
По столу ударили первые карты.
— Поднимаю до ста тысяч, — протянул Валя.
— Мало, удваиваю. Твое слово, Куб.
— Еще пятьдесят.
— А не пожалеешь потом? Впрочем, тебе бабки незачем…
— Ты допросишься, гад!
— Всё, всё, мир, — улыбнулся своей "очаровательной" улыбкой Хлощ. — Я это так, просто к слову… Валя, ты когда-нибудь расскажешь, как ты оказался здесь? Ты парень не простой. Сразу видно, что ходок не имел, но и на фраера не похож.
— Те, кто обо мне много знал, уже червями не только переварены, но и выс…ны.
— Да мы же тут все свои. Нам можно доверять. Правда же, Куб?
— Пошел ты!..
— Вот и наш друг Куб соглашается, правда, в своей манере. Ну, так как, расскажешь? До чертиков хочется послушать.
— А сдохнуть не хочется?
— Неужели все так серьезно? Я слышал, что ты братков мочил…
— И таких, как ты, болтунов. Ты будешь играть? Триста в банке. Предупреждаю: если найду в твоих рукавах карты — кастрирую. Мне надоело проигрывать. Я уже продул полтора миллиона.
— Не умеешь играть — не садись. Ты такое слышал, пацан? Вот, только не пойму, почему сразу яйца? Они-то здесь при чём?
— Тогда голову отшибу.
— А это уже чисто деловой разговор…
Он онемел, когда увидел, как разлетелось со звоном окно за спиной Вали, и как чья-то огромная тень навалилась на него. Хлощ смотрел на все это и забыл дышать от охватившего его ужаса. Валя задергался, когда его схватили и стали раздирать чьи-то черные руки. Его еще живого с глухим рычанием обгладывали чьи-то свирепые рыжие морды.
Разлетелось, словно от взрыва, второе окно, и в хату, вскочили две обнаженные женщины, сразу хватая онемевшего от происходящего Куба. Они стали полосовать его своими длинными зубами, разбрызгивая горячую кровь, заливая ею свои синюшные тела, а он лишь дергался, еще продолжая держать в руках веер карт. На его лице было написано изумление. Он словно спрашивал: это на самом деле происходит со мной?.. Но потом лицо опрокинулось куда-то вниз. Это отвалилась отгрызенная голова, звонко хлюпнувшись в жидкую грязь под столом. И тогда Хлощ закричал, выдавливая из груди весь воздух. Крик получился длинным и жутким, но на второй вдох у него не хватило сил. Из его вспоротого живота вывалились кишки, и их тут же стали растаскивать какие-то рыжие полулюди-полусобаки.
Все произошло в течение какой-то минуты. И скоро пустую хату, залитую и забрызганную кровью, освещала одинокая керосиновая лампа, а в разбитые окна врывался сильный ветер с дождем, заливая стол и разбрасывая карты.
Тысячи теней, размытых темнотой, дождем и бурей, устремились к остальным хатам, где еще ютились в своём жалком одиночестве живые люди.
Где-то в другом месте Зоны, таком же ненастном, разбитом крупными и частыми каплями дождя и пронзенном воющим ветром, по полю одичавшей самозасевающейся пшеницы с криком ужаса бежало около десятка человек. Хлопая мокрыми крыльями, тихо свистя от радости скорой добычи, над ними кружились черные фигуры упырей. Нечистые, один за другим, на мгновение застыв в воздухе, выбирая жертву, камнем падали на нее, обнимали ее своими кожистыми крыльями и вонзали в задохнувшегося от страха и безумия человека свои длинные клыки, и торопливо, жадно сосали горячую кровь, пока трепыхающееся тело не застывало в мертвых тисках смерти.
Еще где-то бежали по лугам другие, путаясь в высокой траве. Люди один за другим исчезали в ней, когда невидимые руки полевых русалок хватали их за ноги, валили в мокрую траву, жадно и торопливо разрывали на несчастных одежду и тонкими пальцами щекотали… Жуткий смех-крик, захлебывающиеся в безумной радости голоса людей замирали один за другим, и всё накрывала своим воем ночная буря, а русалки, легко скользя в траве с помощью своих чешуйчатых хвостов, спешили к новым жертвам.
На дороге, с разгона бросаясь на колонну легковых автомобилей, забуксовавших в размокшей грязи дороги, вурдалаки разбивали стекла и сразу же впивались зубами в тела обреченных вольных. Многочисленная стая этих ужасных и предельно разъяренных от невыносимого голода чудовищ разделалась с тремя десятками беглецов, разорвав на куски не только их тела, но и разбив машины. Один автомобиль загорелся. Пламя было настолько сильным, что его не мог затушить даже яростный ливень. Свет от бушующего на ветру огня освещал размытую дорогу, ближайший лес и на какое-то мгновение выхватил рыжее море вурдалаков, которое разлилось между деревьев, мчась через лес на другую дорогу, где, надрывно ревя перегретыми двигателями, крутясь в жирной грязи, буксуя в ней, двигалась другая колонна машин, везя в своих ненадежных корпусах обреченные человеческие души.
Множество едва обжитых хуторов Зоны в эту ночь постигла одна и та же участь. В них, в полуразваленных хатах, сараях и просто шалашах умирали на своих кроватях, подстилках и лежаках, исходя в предсмертных судорогах, пуская густую пену из оскаленных в удушье ртов, сотни беглых… На их спинах, груди, боках сидели маленькие волосатые фигурки домовых. Длинные руки нечистой силы мертвой хваткой сдавливали шеи несчастных. Эта смерть была тихой. Не было слышно ни вскрика, ни стона, а хруст ломаемых кадыков и стук бьющихся в агонии тел заглушала буря.
Разыгралась, разошлась в своем разгульном пиру нечистая сила, разлила вместе с дождем по Зоне ужасную смерть. А жуткий праздник продолжался…
Ночь только начиналась.
Он вернулся в свой штабной автомобиль только что, и прямо в блестящей от дождевой воды накидке устало опустился на удобный диван. Усталость отравляла сознание пустотой бездумности. Не было сил думать, не хотелось думать… Лица, лица, лица. Тысячи лиц прошли мимо него за эти неполные сутки, но среди них, растерянных, уничтоженных лихим поворотом судьбы, безразличных к своей участи и просто безумных, не было того, которой уже не только призраком виделся в беспокойных снах, но и грезился наяву.
Очистка Зоны проходила строго по плану. Никаких неожиданностей не было, и если ничего непредвиденного не случиться, то к полудню от преступной вольницы не останется и следа. Зона вновь будет Зоной, где мир будет отдыхать, ожидая очередного насилия над собой человеком, который будет пахать, сеять, жать строить и гадить…
Переверзнев, стараясь обезопасить всю операцию, благоразумно послал вертолетный десант в Припять, на АЭС, чтобы военный и милицейский спецназ в случае чего, мог пригодиться охране станции, если туда нагрянут ведомые отчаянием вольные. Люди в состоянии аффекта способны на самые безумные поступки.
Он вяло улыбнулся. Успех операции его совершенно не радовал. Ему нужно было совершенно другое. Ему нужен был Гелик. Ему нужна была жизнь этого человека, чтобы он сам, Переверзнев, мог жить и любить. Улыбка Олега ожила, когда он представил образ той, которую любил. Он не знал, что такое любовь, до того самого момента, как увидел ее, стройную, гордую и красивую, в кабинете ее отца, даже не мог представить, что подобное может произойти с его очерствевшим сердцем. Как сразу много случилось в тот момент, как сразу стала ценной каждая секунда жизни, как сразу важным стало будущее, которое было под угрозой — в руках уже полумертвого старика, черт бы его побрал!.. Судьба издевалась над ним. Олег это знал определенно. Она дарила ему самый важный, самый главный подарок в жизни, но и реально грозила его забрать. Но Переверзнев был бы не Переверзневым, если бы не знал, как решать подобные проблемы. Однажды он уже заработал настоящее своё положение с помощью двухсот одиннадцати жизней. Они стоили того, чтобы он жил хорошо. Но нужна была, необходима, еще одна, двести двенадцатая, чтобы его жизнь расцвела счастьем. В этом Олег был полностью уверен.
Сброшенная накидка с шорохом упала на пол. Олег встал и потянулся, стараясь напряжением мускулов выдавить томную усталость из тела. Он прошел к столу, на котором стоял компьютер, и стал просматривать сообщения. По его распоряжению, перед началом операции всем ударным отрядам были розданы размноженные фотографии Гелика, и подчиненным было строго наказано сразу ставить начальство в известность, если в поле зрения попадется человек более или менее схожий с запечатленной на фотографии личностью, либо в какой-то мере соответствующий описанным приметам на обороте фотографии. Сообщения сыпались на компьютер Переверзнева, как снег в зимний буран. Оказалось, что такой внешностью и приметами в Зоне обладали сотни вольных. И министр лично метался по фильтрационным пунктам, рассматривая тех, на кого указывали приметы. Это было утомительно, но другого выхода не видел.
Чтобы хоть как-то облегчить свою роль в розыске Гелика, Олег Игоревич приказал, чтобы всех подозреваемых, отвечающих приметам этого человека, направляли на ближайший к штабу фильтрационный пункт.
Сев к компьютеру, он, однако, не поспешил просмотреть список очередных "геликов", а открыл файл, в котором оперативная следственная группа докладывала о том, как идет "горячее", по горячим следам, дознание задержанных преступников. В этот раз было подготовлено уже свыше восьмидесяти обвинительных заключений. А всего с начала операции было добыто свыше трехсот. Бегло просмотрев их, Переверзнев дал команду компьютеру связаться с Генеральной прокуратурой. В здании Генеральной прокуратуры этой ночью тоже мало кто мог пойти домой, чтобы лечь в постель и отдаться покою заслуженного сна: время не могло ждать — задержанные высокопоставленные чиновники должны быть освобождены через сорок восемь часов с небольшим.
Прокуратура ответила сразу, и, тихо журча носителем информации, винчестером, компьютер стал передавать на киевский сервер будущие приговоры. Во время обратной связи министр узнал, что обвинения предъявлены уже более чем пятидесяти задержанным. Работа шла превосходно. И ей было суждено войти в Историю.
Теперь пришла очередь другого файла…
Безучастными строками сообщения компьютер информировал:
"… вашим требованиям на 06.05. <02:35> этого года, по фильтрационному пункту 43-ИН, отвечают 28 задержанных. Из указанного числа только 9 могли представить действительные документы. Это…
(шел список имен, мест рождения и проживания, возраст и т. п.)
… остальные назвали себя…
(снова перечисление имен)
… Среди умерших и погибших указанным приметам отвечают 24 тела. Из них интендифицированы 5…
(опять короткие строчки имен, отчеств и фамилий)".
Закончив ознакомление с документом Переверзнев потянулся к микрофону рации и связался с диспетчером командного пункта. Его интересовала обстановка на АЭС. Какой-то майор Дерябко, неестественно для такого позднего времени, — министр бросил беглый взгляд на круг часов укрепленных на стене: было 02:54, — бодрым голосом доложил: со станции информировали, "обстановка является стабильной" (неизвестно было, что майор хотел этим сказать). Потом министр попросил соединить его с киевским номером (он бы мог дозвониться самостоятельно, используя для этого собственный мобильный телефон, но по его же приказу было применено глушение всех радиочастотных передатчиков, чтобы лишить преступников средств связи). Трубку долго никто не поднимал, но это было не удивительно — была глубокая ночь, но скоро томный и сонный женский голос ответил:
"Да, я слушаю".
— Доброй ночи, Анастасия.
Он слышал, как счастливо и мягко она засмеялась.
"Боже, как поздно, и так приятно, еще не проснувшись, слышать твой голос, Олеженька. Кажется, что ты где-то рядом".
— Я бы с большой радостью и желанием…
"О, о желаниях ни слова, я тебя умоляю", — игриво взмолилась Анастасия.
— Я еще здесь некоторое время задержусь.
"Как твои дела?"
— Пока все удачно.
"Да, я слышала. Отец ходит в хорошем настроении. В Верховной же Раде паника. Ты и туда добрался?"
— И им достанется, — довольно хмыкнул он. — Я, вообще-то, позвонил, чтобы сказать тебе, что я тебя очень люблю…
Она ответила не сразу, но он слышал, как чаще и глубже она задышала.
"Правда? — почти прошептала Анастасия. — Я тебя тоже очень люблю, Олеженька, и… и очень хочу".
У него едва не остановилось сердце, захлебнувшись щемящей истомой.
— Спокойной тебе ночи, моя любовь. Я обязательно еще позвоню.
"А тебе удачи, любимый. Пока…"
Он уже встал, нагнулся, чтобы поднять с пола накидку, намереваясь идти на фильтрационный пункт, чтобы снова и снова вглядываться в черты лиц людей, и искать в них того, кто мог сделать так, что он, Переверзнев, больше никогда не услышит любимого голоса, своей любимой женщины, ни рядом с собой, ни по телефону, когда дверь распахнулась, и с порывом ветра вошел в блестящей от воды войсковой плащ-накидке генерал-майор Горачук.
— Доброй ночи, Олеженька.
Доброй, Всеволод Сергеевич… Что слышно о Нечете?
Глава СБУ поехал с инспекцией по "очищенным" территориям Зоны еще в восемнадцать часов вечера, и после того о нем никто ничего не слышал, как и о тех людях, которые отправились с ним в качестве охраны. Нечет пропал.
Но "войсковик" не спешил с ответом. Он прошел к небольшому столику, на котором стоял электрический чайник, протянул руки и дотронулся до прибора.
— Горячий, — довольно проворковал он, снимая накидку, и засуетился, разливая чай по стаканам. — Проклятая ночь!.. Такого я не видел давно, честно тебе скажу. Май месяц заканчивается, лето на носу, а ветер и дождь ледяные.
Он поставил стакан перед министром МВД:
— Попей сладкого и горячего. Я уверен, что ты со своими походами на фильтрационные пункты и крошки в рот не клал. Впрочем, как и я… Жалко, что лимона нет.
— В холодильнике, — подсказал Переверзнев, понимая, что Горачук тянет с ответом потому, что новость, с которой он пришел, была не из приятных. Надо было набраться терпения — генералу необходимо было время, чтобы собраться с мыслями.
Скоро был нарезан лимон, и к запаху дождя в салоне штабной автомашины, примешался его тонкий аромат.
Наконец, Горачук сел и отхлебнул горячий чай.
— Хорошо. Тепло.
Он помолчал еще пару минут, невидящими глазами глядя перед собой.
— У меня погибло тридцать девять человек. — Его голос звучал тихо и глухо, и чтобы его расслышать, надо было напрячь слух. — Ранено сто одиннадцать. — Вдруг он повысил голос и уставился горящими гневом глазами на коллегу. — Олег, кто мог допустить такое? Это же война!
— Они будут наказаны, — убедительно и одновременно успокаивающе ответил ему Переверзнев. — Я обещаю тебе.
— Но это не вернет ребят!
— Я понимаю, Всеволод.
— И тебя жалко, Олег… Честное слово! Если судить по тому вооружению, какое мы здесь собираем, и по тому оборудованию, какое мы здесь видим, я начинаю понимать, что здесь крутились громадные деньги… Не простят они тебе это.
— Плевать, — скривив лицо отмахнулся Олег. — Кто-то же должен был положить всему этому шабашу конец.
"Войсковик" пожал ему руку, по-дружески тепло, ободряя.
— Ты молодец. Таких, как ты мужиков, нашей стране надо бы больше. Гораздо больше. Зажили бы мы, — мечтательно протянул он, — как у бога за пазухой.
Он замолчал, задумчиво, маленькими глотками прихлёбывал горячий чай, бережно держа в руках стакан, грея озябшие кисти.
— Нашли машину Нечета.
Переверзнев выпрямился на своем месте, словно его пронзил невидимый стержень.
— Только его машину?
— Нет. И все остальные.
— Есть что-нибудь?
Горачук замотал головой, хмуря густые седоватые брови.
— Мои эксперты перетрясли всё до последнего винтика и шишки, но ничего не нашли. Они пропали, Олег.
— Это невозможно!.. Я возьму своих экспертов, и мы еще раз всё внимательно осмотрим. Должно быть хоть что-нибудь.
— Удачи.
— Я отдам приказ допрашивать всех задержанных о том, видели ли они Нечета…
— Валяй, но я не думаю, что эта история сама по себе утихнет.
— Ничего страшно не произойдет с нами. Ладно, Всеволод, мне пора идти. Ты можешь здесь остаться: поспать, отогреться…
Но генерал встал и прошел к вешалке, где висели его вещи:
— Спасибо за гостеприимство, но мне тоже пора. Мои ребята застряли у хутора Деряки.
— До этих пор торчат там? — изумился Переверзнев.
— Там у бандитов, оказались безоткатные орудия и минометы, а гранатометов немеряно. Их там душ около четырехсот. Дерутся, как бешеные псы, будь они прокляты!.. Я бы парой вертолетов разнес их в пыль, но погода отвратительная. Нельзя сейчас авиации.
Одеваясь, Олег добавил:
— Придется тебе обходиться без вертушек. Погода сегодня будет еще хуже. Синоптики сообщают, к утру дождь прекратится, а ветер усилится. И говорят, что уже сегодня активизируется атмосферная электростатика. Уверяют, что это будет особенное представление — такого не было больше восьмидесяти лет…
— А это что за черт? — удивился Горачук, открывая дверь и делая шаг в бушующую ночь. — Что это за представление?..
Он уже кричал, стараясь, чтобы его было слышно в слившемся с шумом дождя вое ветра.
— Не знаю, Всеволод, но сегодня уже увидим…
Они пошли каждый своей дорогой, быстро растворяясь в непогоде и темноте ночи.
Фильтрационный пункт 43-ИН представлял собой две палатки и обширную территорию, освещаемую яркими электрическими фонарями и обнесенную густыми вьющимися спиралями колючей проволоки, через которую не смог бы пробежать даже маленький зверек, не говоря уже о человеке. Палатки служили для следователей и охраны. В одной проверялись документы, а в другой отдыхала другая смена специалистов — работы было столько, что пришлось организовать деятельность следственных групп в три смены, но и это не смогло разрядить обстановку на территории пункта, где под проливным дождем, под слепящим светом прожекторов и стволами пулеметов на бронеавтомобилях, под автоматами охраны, упираясь почти в само колючее ограждение, стояла толпа задержанных. Но ситуация постоянно усложнялась. Когда Переверзнев подходил к пункту, как раз подъехали три крытых грузовика, которые подвезли очередную партию задержанных. Бандиты были настолько подавлены и разбиты происшедшим, что стояли под ливнем неподвижно, как деревья в лесу, едва покачиваясь под ударами ветра. Не было слышно ни единого звука, только шелест дождевой воды, чавканье грязи под ногами охраны и завывание непогоды.
— Где? — коротко спросил Переверзнев, едва шагнув под полог палатки.
Внутри стояло около полутора десятков столов, за которыми, вытирая пот со лбов, работали следователи. Возле столов стояли табуреты, на которых, качаясь от усталости и пережитого потрясения, сидели люди и монотонно бубнили ответы на бесконечные вопросы дознавателей.
— Часть пространства внутри палатки была загорожена плотным брезентовым занавесом.
— Сюда, пожалуйста, господин министр, — указал ему на занавесь какой-то капитан. — Они все там. Их уже сорок…
Он хотел было шагнуть с министром в распахнутый проход в загородку, но Переверзнев остановил его рукой:
— Не надо, я справлюсь сам.
Хотя за загородкой было довольно светло, Олег достал из кармана длинный и очень мощный фонарь, и, освещая им лица выстроенных в ряд людей, пошел вдоль этого ряда. Его брала досада, усиленная усталостью: что общего находили милиционеры с изображением на фотографии и этими серыми измученными боями, паникой и ужасом лицами? Среди задержанных не было ни одного, кто хотя бы приблизительно напоминал Гелика.
Возвращаясь назад, он отпрянул, когда ему под ноги упал один из задержанных. Переверзнев присел возле него и перевернул, освещая лицо своим фонарём. Свет застыл в расширенных зрачках человека и утонул в темном провале открытого рта.
— Врача!
На этот крик сразу прибежал человек в белом, местами испачканном кровью халате. Он сразу склонился над упавшим, но скоро встал.
Он умер, господин министр. По-видимому, сердечный приступ и переутомление. Это не первый случай. Люди переживают страшный стресс. Надо бы их напоить горячим и дать поесть.
Министр стремительно вышел из загородки.
— Кто здесь старший?
К нему подскочил тот же самый капитан, который его встречал. Хотя Переверзнев и обладал превосходной памятью, но его усталость была настолько сильна, что он не мог вспомнить имени этого офицера, при том, что за последние пять часов был на этом фильтрационном пункте шесть раз.
— Капитан Дежавин, — представился офицер.
— Вот что, капитан… Организуйте горячее питье для задержанных. Возьмите у соседей, военных, полевые кухни. И накормите задержанных.
— Господин министр, — почти взмолился капитан, — из-за непогоды в дороге застряла колонна с продуктами. Обещают быть к утру. Надо подождать.
Олег Игоревич с окаменевшим от негодования лицом шагнул ближе к нему.
— У вас всего восемь звезд на погонах, капитан.
У того вытянулось лицо. Офицер не понимал, о чём шла речь.
— Если через час у вас будет еще один труп, я сниму с вас две звезды, будет еще — ещё две. Лишитесь офицерского звания — буду снимать сержантские лычки, вплоть до увольнения!.. Как поняли меня, капитан? Если нет продуктов, разделите пайки своих подчиненных и кормите хотя бы тех, кого приводите на допросы.
— Все понял, господин министр. — Милиционер стал сер в лице, как и те, кто стоял за загородкой.
Переверзнев пошел к выходу.
— Они там, за территорией, — подсказал капитан, давящимся голосом.
Совет был не нужен, министр и сам знал, где лежат тела погибших. И скоро луч его фонаря шарил по луже, в которой неподвижным рядом, пяля глаза на льющийся дождь, не закрывая их, когда тяжелые капли били по самим зеницам. Лежал страшный и немой ряд трупов. Переверзнев начал их осмотр с того самого места, где в прошлый раз был конец этому зловещему ряду мертвецов. За час их стало на два десятка больше. Но и среди "новеньких" не было никого, кто был бы похож на Гелика. Последние в ряду лежали глубоко в мутной воде, показывая на поверхности только белые заостренные носы или подбородки. Нисколько не обращая внимания на то, что ледяная и грязная вода давно протекла в полуботинки, цепкой хваткой холода охватила ноги много выше лодыжек, он шагнул в воду и стал за плечи поднимать над водой тела и освещать их окаменевшие неприглядные лица, стараясь не смотреть на то, как из распахнутых ртов выливается мутная вода. Но и среди этих мертвых не было того, кого с таким упорством разыскивал министр.
— Господин министр! — раздался сзади чей-то обеспокоенный вскрик, и заплескалась вода под шагами подходящего человека. — Вы бы сказали, я бы вам помог. Вам надо теперь переобуться и переодеться.
— Как и вам, — сказал ему Переверзнев, выбираясь из воды и подставляя руки под дождь, чтобы вода смыла грязь и сгустки чужой, мертвой крови. — Почему не хороните?
— Еще не прибыл экскаватор, — виновато ответил офицер, — но я могу организовать людей с лопатами…
— Не надо, — кривясь от приступа досады, бросил Олег. — Просто вытяните их из воды. Вон там, у леса, кажется, есть незатопленный участок.
Милиционер бросился бежать обратно в палатку, но вдруг спохватился на полпути и вернулся назад.
— Совершенно забыл, — пролепетал он, фыркая, чтобы сдуть дождевые капли с носа, льющиеся непрерывным ручьем. — Вам звонят с КП, просят срочно подойти к телефону.
Переверзнев быстро вернулся в палатку, поднес телефонную трубку к уху.
— Переверзнев слушает…
Диспетчер КП говорил быстро и по-деловому:
"Господин министр, я вынужден вам сообщить…
(словосочетание "вынужден сообщить" раскаленным жалом нехорошего предчувствия пронзило грудь и разлилось там мягким холодом)
… что сто двадцать вооруженных лиц сделали попытку вооруженного вторжения на территорию АЭС. Во время боя, в котором со стороны противника были применены минометы, гранатометы и ракеты, были убиты двадцать два бандита и тридцать человек из числа охраны, обслуживающего персонала станции и милиционеров…"
— Суть!!! — заорал министр, у которого сгорело все терпение. Его в данный момент мало интересовала статистика.
"Станция захвачена преступниками, господин министр. Они требуют немедленно прекратить очистку Зоны и выйти за ее границы, иначе они грозят взорвать все реакторы".
И больше ни слова…
Переверзнев медленно положил трубку на аппарат, отключая связь, и спокойным шагом вышел под дождь. Он проходил мимо площадки, сложенной из снарядных и патронных ящиков, на которой, накрытые белыми, измятыми дождем простынями лежали еще трупы. Белая ткань плотно облегала, прилипала к рельефу тел, вырисовывая гипсом лица погибших. В местах ран она расплывалась огромными кровавыми пятнами. Смешанная с водой кровь была розовой. Свет близкого фонаря отражался от белой ткани снежной слепотой. Вдруг министр упал в грязь перед ящиками лицом вниз. Он был неподвижен только секунду, но потом стал бить кулаками по грязи, куски которой взлетали вверх и опадали на белые одежды мертвецов, пачкая их. Тела погибших милиционеров.
Все это видел постовой, который стоял неподалеку. Он не поспешил к министру, а медленно побрел в сторону палатки звать помощь. Из-за воя ветра он не мог слышать, как лежащий в грязи человек кричал:
— Свидание разрешено, мать вашу!!! Свидание разрешено, мать вашу!!!
Постовой слышал только то, что доносил ветер, и ему казалось, что человек рыдает. Сегодня был трудный день для всех. И его дела вершили простые люди, которым свойственны слабости. Постовой был не просто старшиной, который прослужил в милиции больше семи лет, но еще он был мудрым человеком, чтобы понимать страдания других.
Когда он вернулся с помощью, министра возле площадки с мертвыми телами уже не было.
Это напоминало старую печную топку. Раскаленные полуобвалившиеся кирпичи неровностями и провалами таращились внутрь длинного коридора, по которому струился дрожащий раскаленный воздух. Стены дышали смертельным зноем, светились красным огнем, на выступах сверкая белым и желтым раскалом. Под невидимым потолком текла густая огненная река, иногда в своем спокойном течении взрываясь грохочущими фонтами огня, которые, достигая пола, заваленного острыми кирпичными крошками, опаливали дно коридора. Его даль тонула в качающемся жидком мареве мертвого воздуха.
Огненное облако, оглушительно завывая тысячами голосов невидимых монстров, вырвалось из начала коридора, выплюнуло из своей утробы мокрый, красный и липкий комок, ударило его о дно, и с реактивным грохотом взмыло в огненную реку, разлилось в ней и стихло.
Комок дернулся и развернулся. Это был человек. Он корчился, выгибался мостиком, стараясь избавиться от боли ожогов, но ее невозможно было избежать — все вокруг было болью. Он кричал, катаясь по камням, но его мука была бесконечной. Его крик жадно поглощался огнем в высоте коридора.
Кто я?
Эта мысль, пробила обжигающую пелену боли. Но он испугался того, что может еще думать во время этой боли, и забился, стал извиваться на полу коридора, как червяк, попавший на раскаленную сковороду. Но мука была прежней, и не было никакого спасения от нее.
Кто я?
Упорная мысль возникла вновь, и на какое-то мгновение боль отступила. Она не оставила его настрадавшееся тело, а только немного отстранилась, словно стала в стороне, наблюдая за реакцией жертвы.
Другая мысль догнала первую:
Это я!.. Я Александр…
И за нею обвалился камнепад мыслей. Они громоздились, порождая в человеке изумление, страх, досаду, отчаяние, но скоро угомонились и выстроились в ровный ряд разума.
Саша понял, что полностью от боли не избавиться. Надо было примириться с нею, уговорить ее своими мыслями. Пусть грызет, но не съедает.
Я пришел сюда, чтобы пройти свой путь.
Он поднялся на ноги и осмотрел то место, куда попал после того, как шагнул в распахнутую дверь в иконостасе. Коридор, наполненный смертью, огнем и одиночеством, был перед ним. Он был так огромен, что тело Александра казалось микроскопичным рядом с высокими стенами. Далеко вверху колыхалась и вспыхивала бесконечная река из огня, которая текла ниоткуда и втекала в никуда.
Человек осмотрел себя. И то, что он увидел, заставило его оскалиться в зловещей улыбке. На его теле не было кожи. Она вся сгорела, была слизана болью, а вместо нее осталось кровоточащее мясо. Огонь решил не трогать жертву, пока она не буде достаточно готова, чтобы ее употребить. Она была еще сыра.
Не зная, почему он это делает, но уверенный, что надо поступать здесь именно так, Александр побежал. Он иногда падал, когда оступался на острых камнях, или когда огненный столб накрывал его, низвергаясь сверху. Но это не могло остановить его бега.
Неизвестно, сколько времени занял его бег, так как в мире мук время становится вечностью, оно злорадно удлиняется, чтобы смертельный исход был даром, а не ужасом, но скоро оказался на перекрестке. Пересекающий основной коридор проход был полон темноты. В нем не было видно огня. Саша остановился, прислушиваясь, понимая, что здесь его настигнет новое испытание.
Он не ошибся, так как сквозь гул огня услышал, как заскрежетали металлом о камень кладки стен. Этот звук — стремительное накатывание скрежета — слышался со всех четырех сторон. И скоро он увидел, как из коридоров, врезаясь острыми краями в стены, выбивая из них пыль и камни, выкатились четыре огромных, покрытых огромными тупыми и сбитыми о камень шипами, катка. Отчетливо были видны густые снопы искр, в тех местах, где железо встречалось с камнем. Бежать было некуда, но человек побежал… Побежал навстречу тому катку, который катился оттуда, куда вел огненный коридор.
Мгновение — и четыре катка столкнулись. От их столкновения затряслись стены, по огненной реке пошли высокие волны, выплескиваясь на неровные грани стен. Человека не было видно среди изломанного и дымящегося железа. Его не было там вообще. Катки ударились в пустоту, они не поймали жертвы…
На какое-то мгновение его выбросило из коридора. Одело в мучительные одежды чьей-то несчастной судьбы. Он увидел себя лежащим на носилках, которые в стремительном беге несли шесть человек. Они бежали к вертолету, который стоял на расчищенной от камня площадке, бешено вращая лопастями и разгоняя ими жёлтую удушливую пыль. Сквозь гул вертолётного ротора слышалась густая стрельба и грохот близкого боя. У бегущих были запыленные лица, покрытые густой корой из смеси грязи и пота. Оружие билось у них на груди, а на лицах застыла отрешенность и сочувствие. Они прощались с ним, а сами были готовы через минуту шагнуть в ад войны в растопленных зноем горах. Александр кричал от боли, стараясь приподнять голову, чтобы увидеть то, что осталось от его живота, увидеть то место, где беспощадной хозяйкой поселилась боль, но сил было мало — голова падала обратно на окровавленный его и чужой кровью брезент носилок и моталась там, разбрасывая остатки сознания под ноги бегущим. Он кричал, но не слышал крика, а чувствовал солоноватый вкус горной пыли в своем теперь вечно разинутом рту. Но еще до того, как его подняли в люк вертолета, им овладело безразличие, и еще до того, как цепкая немота сомкнула его уста, он успел удивиться тому, как легка смерть…
Огненная река мерно гудела, растекаясь по потолку высокого и бесконечного коридора, выплескиваясь в его пространство смертью. Александр оглянулся. Назад пути не было. Позади, загромождая перекресток, треща от жара, раскаляясь, лежала огромная груда металла — все, что осталось от гигантских шипастых катков. Он побежал дальше, пробивая своим наполненным болью до каждой капли сознания телом непреодолимые расстояния вечности. Он не знал, куда попал, но мысль, борющаяся с болью, отталкивающая ее, гнала его вперед, туда, где был конец его путешествия.
А есть ли конец этому пути? Если это дорога судеб, то она бесконечна… Я не выйду отсюда!.. Прочь сомнения, с которыми этой дороги не пройти. Только вперед!..
Следующий перекресток был пустынным. Все тот же испепеляющий жар наполнял пространство перепутья. Саша осторожно вышел в его центр и осмотрелся. Огненный гул висел над головой, взрывы сотрясали воздух и стены коридоров, расплёскивали огонь в высоте. Он уже собирался бежать дальше, когда из пыли и раскаленных камней под ногами, перегораживая дорогу, взлетели и натянулись сотни канатов. Они застонали нудной песней напряженных струн. Из боковых коридоров, наполненных, как и прежний, густой темнотой, донеслось сухое и частое щелканье, словно невидимый погонщик гнал стадо скота. Это звук стремительно приближался. И через мгновение на свет огненного коридора вылетели тысячи других канатов, которые, извиваясь в воздухе ожившими щупальцами диковинного животного, набросились на стоящего человека и стали его оплетать, сдавливая и врезаясь в окровавленную плоть. Кричать было невозможно. Затрещали разламываемые кости…
Еще до того, как открыть глаза, он изо всех сил напрягся, чтобы расширить грудь и вдохнуть ею воздух, но вместо него был удушливый дым. Александр закашлялся и, наконец, открыл глаза. Он стоял на дощатом помосте, привязанный к деревянному столбу, укрепленному в середине помоста. Путы так сильно оплетали его тело, что не хватало сил, чтобы дышать даже тем скупым на жизнь воздухом, до предела наполненным дымом, который густыми и жирными струями выбивался из щелей помоста. Часто моргая, чтобы сбить веками слезы из глаз, разъедаемых дымом, он увидел, как вокруг помоста с деловитой суетой сновали стражники в латах, запаливая факелами солому возле помоста. За ними, на небольшом удалении, проливая безразличные слезы (дым попадал в глаза), постоянно вытирая их рукавами неопрятной одежды, стояла толпа. В их лицах он отчетливо читал любопытство, хотя ожидал увидеть хотя бы жалость. Его взгляд, пробивая дымную удушливую пелену, заметался по серым лицам, ища в них сердечности, благодарности, участи, но везде была одна и та же тупая маска любопытства. Это были уже не люди. И умирая, не от огня, а от дыма, он изумлялся тому, как он мог посвятить этим существам свою жизнь, а теперь бросал в их жадные глаза свои обреченность, агонию и смерть. Удивление было настолько велико, что в последнее мгновение ему показалось, что он умер не от огня, а именно от удивления. Его сердце разорвалось от ужаса ясного осознания несправедливости. Не той несправедливости, которая убила его, а той, которую, дала судьба этому морю жадных на зрелища, на зависть и на смерть ближнего существ, коих он всю жизнь принимал за людей…
На следующем перекрестке у Александра выдернули твердь из-под ног, со злостью злорадных шутников…
Теперь он падал с небоскреба. Его крик ужаса уже отзвенел в бесконечной высоте, которую его ничтожное тело никак не могло преодолеть. Время поползло несправедливо медленно. Внизу, вращаясь и дергаясь, пробивая город лентой серого асфальта, пробегала улица. По ней, шли прохожие, мелькали сверкающие на солнце разноцветные автомобильные крыши. И никому внизу не было дела до него, кто должен был рухнуть на их головы. Они его не знали, и он их не знал, словно всю свою жизнь прожил один. Как он раньше не заметил, что все это время был одинок, жил в подвижной пустыне, пустыне бездумных и бездушных голов, наполненных алчностью и безразличием? Почему же он это сделал, для чего, что стремился этим доказать им, когда доказал только себе, что они не стоят этого. Они не стоят его жизни!!! Она нужна только ему, а им нужно только его мертвое, размозженное об асфальт тело. Разве была важна та любовь, которой он отдал всего себя, а она его отвергла, уничтожила и убила, толкнув на безумный шаг самоубийства? Ничто не было важным, кроме этих последних мгновений жизни, во время которых он познал настоящее изумление: они — пустота, они — никто!..
И пошла череда перекрестков. Замелькали чужие жизни. Александра насильно вживляли в чьи-то изношенные судьбы, чтобы он пережил их последнюю итоговую цену.
Для чего? Что важное он должен увидеть, понять? Что, о, господи?
Он умирал сотни раз. То он был летчиком, который направлял свою машину, с закрепленной под фюзеляжем торпедой в борт судна. В ней же он пережил уже знакомое немое изумление скоротечности жизни, когда струя зенитного огня впилась в самолет, пронзив его грудь… То дёргался в петле, сдавившей горло в тюремном подвале, и вместе с удивлением в его мозгу таяла пустая, бездушная фраза из приговора: "… повторной кассации не подлежит". Разве можно так легко заканчивать такую трудную жизнь? То изумлялся тому, как легко входит в его живот штык военного преступника, когда грабили и насиловали его семью в каком-то из городков Югославии… То мысленно удивлялся тому, как мучительно просто растаяла его жизнь на больничной койке, после того как безличные, равнодушные губы доктора, вяло, буднично прошептали роковое слово "рак"… И другое изумление, вялое, расплавленное высокой температурой, последнее, предсмертное: неужели так умирают от СПИДа?
Что они хотели ему показать, рассказать?.. Почему это мелкое изумление? Везде оно… Неужели ключ в этом? А, может, разгадка была в другом? В том, что он переживал одни только смерти, и ни одного рождения, первого вздоха, ни одного радостного любовного мгновения, боли родов, мук потерь, счастья приобретения… Почему не было ничего этого? Неужели самое главное в мире — это смерть?
СМЕРТЬ.
Она главная?! Но это же абсурд!!! Разве она может быть главной? Тогда получается, что нет смысла в жизни, или надо жить только для того, чтобы умереть…
ЖИЗНЬ.
Он в ряду длинной очереди людей, одетых в полосатые робы с нашитыми номерами. Мука голода, боль побоев, испепеляющая плоть работа — Освенцим. Очередь медленно ползла. Вдоль нее сновали люди в эсэсовской черной форме, скупыми движениями раздавая залапанные, никогда не использовавшиеся по назначению, куски мыла. Лай собак созвучный слову: "Смерть! Смерть! Смерть!.. Смерть!" Их слова, именно слова, были более откровенными, чем эти куски мыла. И он брал этот кусок, и так же, как и прежний, тот, кто был до него, мял его в худых руках, словно старался передать ему свою жалкую жизнь… Но этого куска было слишком мало на сотни тысяч жизней, его было недостаточно и на одну, самую первую. Все было известно, обреченные знали: эта очередь не в баню, как было объявлено, а на тот свет, но все-таки благодарно тянули руки к мылу. Надеялись. А потом, раздетые, задыхались, выдирая себе глаза в предсмертных муках, чтобы они не кричали тем удивлением, которое было готово разнести эту газовую камеру, замаскированную под баню, в пыль. Изумлялись тому, как просто и жестоко их обманули…
Значит, еще не понял.
Чему же они удивлялись? Чему кричало их смертное изумление? Что шептали и орали их перекошенные в муке, безумии рты. Что они хотели сказать, при последнем своем вздохе, но так и не успевали? Какую истину они познавали, и до какой же степени она была простой, чтобы добивать героев, просто умерших, добровольно умерших, самоубийц, казненных?..
Он лежал в середине арены, посыпанной опилками. Сорвался с трапеции во время циркового представления. Боли уже не было. Она от удара о твердь невидимыми брызгами выплеснулась на зрителей, прямо в их жадные на зрелища глаза, но они даже не заметили этого. В сотнях глаз была пустота и любопытство, а он лежал и удивлялся тому, что им интересно совершенно не то, что он сейчас узнал. Он умирал, проваливаясь в бездонную пустоту вечности, пытался крикнуть, рассказать, но невидимая неумолимая смерть успела нацепить на его уста крепкий замок немоты. Жаль, как жаль… Важно же, чтобы они это узнали. Важно, господи! ВАЖНО!!! Его глаза стекленели, запечатлевая изумление, а над головой, под ярко освещенным куполом медленно раскачивались опустевшие снаряды и трапеции. Всё…
Сожалел он? О чём? О том, что ошибся на какой-то миллиметр при очередном кульбите? Нет. О том, что зря прошла, прогорела и закончилась так театрально конце вся жизнь? Нет. Не этому он удивлялся. Другому…
Где-то всё рядом.
На нём офицерская форма. В груди, за пробитым сердцем, пуля. Противник по дуэли стоит рядом и с сожалением качает головой. О чём ты можешь сожалеть, оставшийся живым? О моей судьбе? Закрой глаза и проводи ее молча. Не плачь по мне. Я глуп был, что не померился с тобой. Прости за то, что и из твоего тела в белый снег капает кровь. Ты ранен в руку. Мне легко от того, что я промахнулся, но и ты не мучайся совестью, потому что ты убил того, кто выбрал… СМЕРТЬ. Не смотри в мои глаза, потому, что ты видишь только изумление, читаешь в них удивление тому, как легка смерть. Да, ты прав. Так и есть на самом деле. Но и ты глуп, если ты видишь только это. Жаль, что и ты ее выбрал, несчастный, и жаль наших секундантов: они тоже утвердились в своем выборе, даже не подозревая об этом. Ах, да, прости — ты меня не слышишь… Прощай.
Вот оно… Уже близко. Надо собрать воедино. Всё.
ИЗУМЛЕНИЕ.
МУКА.
СМЕРТЬ.
ЖИЗНЬ.
ВЫБОР.
СОЖАЛЕНИЕ.
Что же главное?
Надо думать о смерти, чтобы…
Александр бежал по огненному коридору. Впереди из раскаленного марева, выплывал очередной перекресток. Расстояния между ними становились как бы короче. И снова его душу ждала очередная смерть, новые муки, и штамп изумления, тяжелой гирей конца разбивающий остатки сознания. Он понимал, что с каждой новой смертью он постепенно умирал сам. Вот о чем говорил Ярый, когда замечал, что не все из них, богов прошлого, могли пройти этот путь.
Не могли… Конечно! Они, вечные, поверженные, могли делать только один выбор! Да!.. Вот он, ключ!..
СМЕРТЬ.
Неожиданно огненный коридор сразу за перекрестком рухнул. Лавина раскаленного камня обвалилась откуда-то сверху. Волна пыли обожгла тело новой порцией боли. Но пути дальше не было, кроме Т-образной развилки. Черные проходы зияли глубокой пустотой. Огненная река вверху иссякла. Раскаленный воздух остывал. Камни на стенах крошились, не выдерживая резкого перепада температуры.
СМЕРТЬ.
Он засмеялся, опускаясь на камни. В теле без кожи боль не утихла. Грызла с прежней жадностью и голодом. Но она была слишком слаба, чтобы добраться до сознания, которое было пробито диким, просто невыносимым удивлением.
Неужели всё так просто?!
СМЕРТЬ.
Его смех эхом метался в почти остывшем коридоре. Истеричный смех забирал последние силы. Но они уже не имели прежней цены. Его путь был окончен. Оставалось только закрепить полученные знания. Жаль, что по этому коридору нельзя прогнать всех, кто сейчас жил в этом мире. Лишних сразу забрал бы огонь. Остались бы лишь те, кто сделал бы свой выбор. Тот самый, который бы положил на лицо умирающего не маску изумления, а милый, радостный покой, чтобы у тех, кто его видел, глаза не горели любопытством, а наполнялись лишь тем же самым, изумлением.
Ха!.. Ха-ха-ха!.. Хох! Ха-ха-хо!
Он вновь корчился на каменном полу, в облаке душной и густой пыли, но уже не от боли, а от смеха, не имея сил остановиться.
Как все просто!.. Невыносимо, невообразимо просто! Просто до смерти.
СМЕРТЬ.
Когда из темноты другого, черного коридора, одновременно, каждая со своей стороны, вышли две женщины, Александр не удивился этому. Так должно было случиться. Закономерность. Одна-единственная. Всё остальное — условности, глупости. Он уже знал об этом.
Женщины были полностью обнажены. Тело одной звало Александра сильнее. Оно было ему знакомо. В нем была его любовь. Другое отталкивало своей загадкой. Первой была Виорика. За нею, словно живая, колыхалась жидкая чернота. Второй — Анна. За ее фигурой тоже была живая чернота. Они вышли на саму грань света и тьмы, и застыли, как каменные изваяния, прекрасные своим совершенством, как гимн благодарности их ваятелю. Из лица были неподвижны и суровы, как лики справедливых судей. Глаза плотно и спокойно закрыты.
Смех не позволял подняться. Продолжая уже не просто смеяться, а выть от радости, Александр несколько раз пытался встать, но тут же падал на острые ледяные камни, о которые разрывал свою исстрадавшуюся плоть. Наконец, он встал, и постоял немного, давясь собственным смехом, чтобы не выпустить его из своего перекошенного судорогой рта. Стоял, пробуя крепость своих ног. Не падал. Значит, силы еще были. Один неуверенный шаг, второй…
Когда его губы коснулись ее губ, ее глаза распахнулись живительной прохладой чистого и глубокого неба. Они были полны счастья. Ее каменное тело наполнилось живым трепетом, движением. Она протянула к нему руки. Виорика звала его.
Но он сделал от нее шаг назад, вновь давясь приступом смеха.
Извини, но я сделал свой выбор. Прости… Смерть важна…
Ее глаза еще пели счастьем, но чернота за ее спиной уже впитывалась в ее тело, размывая его, растворяя в вечности. Она уходила. Когда от нее не осталось следа, он услышал за спиной уверенный и чистый, нежный голос:
— Идем, нам пора.
И Александр сделал шаг к той, которая осталась в черноте другого коридора. Едва он пересек границу тьмы и света, как оказался в пустоте. Он падал, быстро набирая скорость. От этого падения перехватило дыхание, но оно вернулось. Не сразу, но скоро. Он падал один. Его окружала пустота и одиночество.
Они — это условности. Пустота, глупость!.. Я сделал свой выбор. Правильный выбор!
О-о-о-о-о!!! У-у-у-уух!!!
Его падение было стремительным. На огромной скорости он пробил атмосферу планеты. Теперь он ясно осознавал и скорость, и время. Все было сплетено в привычную систему, когда время преодоления расстояния соответствует скорости… Это было естественно в его мире. Через какое-то незначительное мгновение он пронзил тяжелые дождевые тучи и помчался дальше, обгоняя тяжелые ливневые капли. Его скорость стала быстро замедляться, когда внизу он увидел окутанное дождевой пеленой световое пятно. Фонари Чернобыльской атомной станции отвоевывали у ночи пространство. Это было не произвольное падение. Александр управлял своим телом. Он мог остановиться вообще, замереть в воздухе, парить над ровными кубами зданий станции, но он не сделал этого, хотя его, приобретенная на сопке с дубом, сила могла справиться и с этим — сущим пустяком. Но он знал ее всю, как себя. Она, после огненного коридора, стала его сознанием, и принадлежала ему полностью, как покорная наложница. С её помощью он пробил крышу перекрытия, но без взрыва, без грохота проломленного бетона, а прошел сквозь препятствие с легким шипением, совершенно не повредив его. Он успел заметить, что вокруг гремит бой. Росчерки трассирующих пуль полосовали ночное пространство. Были слышны крики, стоны умирающих.
а ему было уже знакомо их предсмертное изумление; они делали свой выбор
Отряды милиции, войск и спецназа непрерывной лавиной шли на приступ. Бандиты дрались отчаянно, но они не могли противопоставить свое отчаяние, свой выбор, который сделали много раньше, стремлению и выбору штурмующих. Разные выборы, но смерть одна для всех. Заметив это, Александр вновь засмеялся, но это был уже смех мудрый, немного ехидный от веса тайны, которую он озвучивал, и… оказался в диспетчерском зале.
Бронированные двери зала были плотно закрыты, но их мощность, выраженная в тоннах бетона и железа, постепенно отступала под натиском военных подрывников. За считанные минуты осаждающие должны были ворваться в зал, в котором стояли около десятка бандитов. Они смотрели на одного человека, который уверенно переключал тумблеры, жал на кнопки, не обращая никакого внимания на то, что аварийная сирена звучала так оглушительно, что дрожал сам воздух. У всех на лицах была застывшая маска обреченности. Если Александр не знал всех остальных, то стоящего возле пульта человека узнал сразу. Это был Гелик.
Лекарь был счастлив. Его лицо сияло светом победителя. Но за этим светом, прорываясь чернотой наружу, кипело безумие.
Но дело было уже сделано.
Александр видел сквозь стены, видел, как из реакторов, вытягиваемые мощными поршнями, под гул насосов, медленно выползали графитовые стержни, а под ними в атомном котле уже бушевала смерть, стремясь вырваться вон, чтобы обвалиться на тех, кто сделал выбор, предпочитая ее. Он видел, смотрел в будущее, в котором, одна за другой взвиваются ввысь на верхушках огненных грибов атомных взрывов, крыши реакторных залов. Невидимое пламя пробивает пространство, пронзает своей смертоносной силой всё на своем пути…
Качается под открытым, светлым небом сосновый бор. Пушистые метелки верхушек высоких деревьев не чистят голубую глубину высокой дали, а измазывают ее невидимой грязью. Чернобыль теперь — проклятая на все времена земля, впитавшая в себя вместе с радиацией глухую к голосу совести человеческую ненависть. Если предельные рентгены за столетия постепенно утратят свою убивающую жизнь силу, но ненависть останется, чтобы ждать между этими деревьями, скользя в лесной тени затаенным коварством, и при первой возможности преследовать любой разум по пятам, путая его жизненную дорогу, толкая на неверный выбор, ведя к СМЕРТИ. А её ворота всегда гостеприимно распахнуты, ее мир пуст, поэтому в нем хватит места на всех. Идите, милости прошу!..
Качается под толчками грязного ветра сосновый бор. Небо уже давно больное и заразное. Оно мчит над всей землей, сыплет радиационной пылью, сея медленную смерть всем, независимо от их выбора — ведь ненависти безразлично, что ты выбрал. Она яростна и слепа. Она безумна и коварна. Она сила, которой не может противостоять даже сила мудрости вечности. Вечность становится отрезком, становится ничем, потому, что уже некому бороздить его бескрайние пространства. Ей может противостоять сила ясного разума. Человеческого разума. Именно он может положить ей конец, так как он является той благодатной почвой, в которой может родиться и развиваться, становиться монстром, ненависть.
И лес перестал быть зеленым. Сосны стали багряными, выгорев от разлитой в пространстве радиации, впитав в себя яд человеческого безумия, пустоту и никчемность сироты-совести, его безразличность.
БАГРЯНЫЙ ЛЕС.
Этого не должно было произойти!
Самая сильная, яростная мысль не смогла прорваться сквозь черное кипящее море безумия Гелика. Он был обращен внутрь себя. Его безумие заняло круговую оборону, и яростно оберегало свою жертву, свое обиталище. Гелик стал мал в цене, как обреченный на смерть, но умножал ее, будучи готовым остаться в памяти остальных бессмертным, за счет стоимости тысяч жизней других, среди которых должна была оказаться та единственная ради которой должен был выплеснуться на землю ад, но… Он не думал об этом. Он сожалел о том, что ему не удастся увидеть сожженного радиацией того, кто, привел его в багряный утренний лес под Кряцевом, на мертвое поле "Кряцевской мести", чтобы познакомить с безумием, ненавистью, которая витала над трупами родных, ожидая своих слабовольных жертв… За все надо платить! — вопила она, врываясь в сознание, и острыми якорями, баграми цеплялась за извилины воспаленного несчастьем мозга.
Одна-единственная мысль, но не рухнул дуб на знакомой сопке в мире Анны, а, наоборот, раздался вширь, стал могуч и всесилен. Дерево стало царем живого мира, который окружал его трон, сопку… Это было совершенно не трудно. Масляные насосы жалко и натужно взвыли, брызнули в стороны горячим маслом из пробитых трубопроводов. Графитовые стержни, потеряв силу подъема, безжизненно рухнули вниз, глуша цепную реакцию разъяренного атома.
Следующий удар сознания по окружающему пространству был слабее, чем прежний, но его было абсолютно достаточно, чтобы легко распахнулись многотонные двери операционного зала станции. Немного опешившие от такой неожиданности, в зал с криками ворвались милиционеры, за несколько секунд справляясь с замершими в недоумении бандитами. Они изумлялись тому, что остались в живых.
Гелик, до которого еще не успели добраться милиционеры, услышал за своей спиной истеричный смех. Он обернулся, но никого не увидел. Перед тем, как исчезнуть, раствориться в пространстве, как туман под прямыми солнечными лучами, он успел подумать, что голос смеющегося кажется ему удивительно знакомым. Ему показалось, что над ним смеется его же судьба. Он уже где-то и когда-то с нею встречался. Не в больничной ли палате?..
Вместе с постепенно слабеющим дождем на землю проливалась серость раннего утра. Ветер по-прежнему был сильным, и зло шипел в верхушках деревьев, раскачивая лес. Низкие тучи клубились, казалось, у самых крон, едва не разрывая свою плотность о щетки острых игл мачтовых сосен. Небо неслось с огромной скоростью, кипело и бурлило. То тут, то там, за плотным киселем непогоды, в мокрой и тяжелой выси разливался глухой рокот. Он быстро набирал силу, становился могучим и сотрясал уже не только свое облачное обиталище, но и твердь внизу. Если минуту назад гром раздавался редко, звуковыми росчерками разрезая гудящее полотно сильного ветра, то теперь он слился в беспрерывный грохот, и серое покрывало свинцовых туч, с огромной скоростью протаскиваемое ветром над зоной, засверкало зарницами молний. Самих электрических разрядов еще не было видно, но плотная мгла неба вдруг загорелась холодным огнем, забилась, не имея сил удержать в себе неживой свет, и он, обгоняя разлив утра, отразился бликами по земле, ослепляя лесные ландшафты Чернобыльской зоны частыми фотографическими вспышками. Еще через некоторое время удары молний за плотным покрывалом туч стали такими частными, что ослепительный свет слился воедино, заливая землю холодной слепой сединой, а гром преобразовался в монотонный оглушительный вой, за которым не было слышно сильного ветра, его шума в ветвях деревьев, треска выворачиваемых с корнем могучих стволов.
Недалеко от границы сумрачного леса, плотной массой качающегося под напором ветра, стояла одинокая сосна. Вырвавшееся из несвободы соседства со своими сестрами, дерево здесь раздалось вширь, раскинуло свои толстые ветви низко над землей, и стонало от напряжения, в героическом одиночестве борясь с яростью бури. Иногда раздавался резкий треск, на миг заглушающий небесный грохот, и в потоке ветра уносилась отломанная пушистая сосновая лапа. На дереве, держась цепкими сильными руками за ветви, обвив их своими длинными хвостами, часто моргая от постоянных слепящих вспышек, сидели мавки. Мокрые от дождевой воды обнаженные тела дьяволиц при вспышках молний загорались синеватым перламутром. При каждой новой вспышке небесного огня мавки кривились от ярости, и оскаливали свои острые зубы. Черные рты издавали угрожающий крик, но его не было слышно за воем стихии.
Где-то неподалеку, разбивая пространство толстой трещиной, в землю ударила молния. На мгновение всё исчезло в плотном ослепительном свете. По-обезьяньи проворно перепрыгивая с ветки на ветку, нечистая сила в истеричной панике заметалась по дереву. И когда они успокоились, одна из мавок, накрутив свой синий и гладкий хвост на самую нижнюю и толстую ветку, свесилась на нем и протянула руки к распростертому под деревом человеческому телу. Ее длинные когти осторожно заскребли по мокрой одежде на спине человека. Ее руки дрожали от нетерпения, мощная зубастая челюсть жадно защелкала, истекая липкой желтой слюной. Человек застонал и перевернулся на спину. Пропитанный до предела влагой, мох под ним неприятно захлюпал. Остальные мавки, наблюдая за своей сестрой, стали спускаться ниже, намереваясь присоединиться к будущему пиршеству. Вдруг они застыли, потом одновременно подняли свои лысые головы, смотря в одну и ту же сторону. Из леса неторопливым шагом вышла женщина. Она направлялась к одинокой сосне. Вновь мавок охватила паника. Они запрыгали с ветки на ветку, иногда замирая, чтобы бросить жадный взгляд на человеческое тело под деревом, но уже не решались спуститься к нему. В злобном исступлении они стали грызть древесину ствола и веток, выдирая из них бело-желтое лыко, пачкая свои перекошенные пасти душистой смолой. Идущая женщина была одета в длинное белое платье, ткань которого, впитав в себя дождевые капли, промокло до последней нитки, и плотно облегало прекрасное молодое тело. Вспышки небесного огня, отражаясь на идеально чистой белой ткани одежд девушки, разливались вокруг нее неясным неживым свечением, образуя призрачный и прозрачный светящийся ореол. Когда до дерева оставалось всего несколько шагов, мавки с криками ярости и ужаса спрыгнули с дерева и помчались по широкому полю, путаясь в высокой молодой траве, пощелкивая, как хлыстами, своими длинными диковинными хвостами. Они не успели добежать до спасительного леса на противоположной стороне, когда вниз ударили десятки ломанных молний, высекая из воздуха свежий запах озона, а из тел мавок — тяжелый серный дым. С этого момента землю Зоны стали пронзать тысячи молний, настигая во всех местах нечистую силу, превращая ее в ничто, оставляя в месте удара густое серное облако, быстро размываемое сильным ветром.
Он лежал в мокром мхе, не открывая глаз, стараясь слушать только свою боль, представлять ее. Она тонкими горячими ручейками растекалась по всему телу, но жар ее уверенно студила дождевая вода и влага земли. Скоро боли не стало и сознание освободилось для мыслей, для воспоминаний о тех событиях, которые произошли с ним в последние часы. Гелик открыл глаза и увидел себя лежащим под разлапистой сосной, с которой на его тело падали холодные капли дождевой воды. Это было приятно. Он постарался пошевелиться. Тело подчинилось воле сознания, но эти движения были ватными, неуверенными. Дмитрий Степанович помнил, что случилось в диспетчерском пункте АЭС. Прекрасно и детально вспоминал все свои действия, и был уверен, что все должно было закончиться по его сценарию… Не могло быть иначе. А тот демонический смех за спиной, показавшийся ему до удивления знакомым — это могли быть иллюзии, вызванные контузией во время взрыва. Но почему он жив?! Еще его сознание четко зафиксировало ужас стремительного падения в черноте ночи, удар о землю… Неужели его выбросило взрывной волной? Такое вполне могло произойти, но он не должен был остаться в живых. Не должен… Это было крайне несправедливо. Но Дмитрий Степанович счастливо улыбнулся: если взрыв все-таки произошел, ему долго не жить — радиационный огонь скоро поставит точку на его никчемной жизни. Надо было только лежать и терпеливо ждать.
Вокруг все сверкало и грохотало с такой силой, что казалось, наступает конец света, но Гелик смотрел на все это с безучастностью обреченного человека. Скоро он закрыл глаза, но тут же открыл, когда почувствовал на своем лице чье-то осторожное прикосновение. Еще он почувствовал, как по горлу, врываясь в ледяной поток дождевой воды, бьют еще горячие, буквально обжигающие капли — настолько сильным был контраст.
Когда он увидел сидящую на корточках рядом с ним Виорику, у него перехватило от ужаса дыхание. Он встрепенулся и отполз в сторону, будя в своем теле густую сеть ручейков боли.
— Не бойся, — произнесла она сквозь слезы, и он понял, что это они, горячие, падали на кожу его шеи. — Нам пора идти.
— Куда? — не скрывая волнения, испуганно выпалил он.
Ступай за мной, — безапелляционно произнесла она, поднимаясь на ноги. — Тебе я не сделаю ничего плохого. Помогу найти то, что ты так долго искал.
Он подчинился, веря ей, хотя мало понимал в том, что она говорила. Что он искал? Кажется, всё уже было сделано окончательно.
Она шла по полю впереди него так быстро, что ему приходилось напрягать свое разбитое падением тело, чтобы поспевать за нею. Вокруг них в землю впивался целый лес молний, выжигая затаившихся в высокой траве полевых русалок. Правда, Гелик этого не видел. Он бежал за одетой в белое фигурой женщины, как можно ниже пригибаясь к земле, чтобы избежать удара молний, хотя понимал, как примитивны его меры безопасности. Такого разгула атмосферного электричества ему не приходилось видеть. Он даже не слышал о подобном. На его теле каждый волосок стоял торчком, а кожу слегка саднило, настолько было сильно разлитое в воздухе электрическое напряжение.
Они дошли до леса. Лекарь было успокоился, думая, что под защитой деревьев будет более безопасно, но был предельно удивлен, когда увидел, как мгновенно было превращено в облако дыма загадочное огромное крылатое существо, пытавшееся пролететь между деревьев. Молнии пробивали покров леса. Такая же участь постигла и небольшую стаю каких-то странных рыжих псов, которые лавиной выкатились из горы сваленного бурелома, направляясь на идущих. Все происходило так быстро, что ничего невозможно было разглядеть. Гелик был ослеплен и оглушен, и продолжал идти, ориентируясь по отблескам молний на платье своего проводника. Виорика уверенно двигалась вперед, даже не оборачиваясь, чтобы удостовериться, следует ли за нею ведомый.
От удара молнии загорелся один автомобиль. Пожар быстро ликвидировали, а сам автомобиль, заблокировавший движение, оттащили в сторону и столкнули в кювет. Теперь передвижение войск и отрядов милиции могло происходить свободно. Эту новость, сквозь сильный треск помех в радиоэфире, Переверзнев прослушал машинально. Он сидел в штабном автомобиле генерал-майора Горачука, затянув ладони под мышки сырого свитера. Его знобило. Жар температуры, казалось, выливался через глаза, настолько они горели огнем. Ночные походы под дождем на фильтрационный пункт не прошли даром. Но они уже закончились. Войска и часть подразделений МВД покидали Зону после удачно проведенной операции. Штабы, Горачука и Переверзнева, покидали Чернобыль последними, контролируя выход своих подчиненных, и оказались под утро расположенными близко друг к другу, и возвращаясь из своего последнего похода на почти опустевший фильтрационный пункт, где он осматривал трупы бандитов, собранные по лесам и хуторам Зоны, Переверзнев зашел к Горачуку. Все живые были уже допрошены и вывезены с территории Зоны. Последняя же партия мертвых состояла из ужасно разорванными и обескровленных тел. О причине их смерти, здесь, среди лесов и бури, было трудно догадаться, и министр отдал распоряжение все тела отвезти в министерский исследовательский центр. Эти случаи заслуживали самого пристального внимания. Уже во время этого похода он почувствовал себя прескверно. Ноги налились неприятной вязкостью, тяжестью, а в голове беспрестанно гудело, как от набата. Голова раскалывалась от простуды и постоянного небесного грохота. Если "войсковика" и многих, кто наблюдал этот диковинный природный катаклизм, зрелище и восхищало и покоряло, то Переверзнева оно раздражало тем, что постоянно давило на больную голову, и тем, что этот вывод войск победителей был похож на самом деле на паническое бегство. Из Зоны победителей гнала небесная стихия. Не любил министр спешки, зная, что она приносит с собой много ошибок. В Зоне могли остаться места, в которых укрывались беглые. Хотя, по правде говоря, он мало в это верил. Очистка шла сразу со всех сторон, и силы правительства одновременно сошлись возле Чернобыльской АЭС, и захват группы террористов, стремительное и разумное в своей организации, стало венцом всей запланированной операции. Переверзнев победил, но не был рад этой победе. Не было того, кто был ему нужен. Гелик пропал, как провалился сквозь землю. Можно было, конечно, надеяться, что он стал жертвой этих диковинных животных, которые рвали и убивали вольных. Но министр не был тем человеком, который верил в смерть тех, чьи тела не найдены, особенно, если эти люди — опасные преступники.
Надо было еще раз просмотреть сообщения на компьютере. Может быть там было что-то, что в обвале ночных дел прошло мимо внимания Олега. Слабая надежда, но она все-таки была…
Он встал и начал натягивать на себя китель, тяжелый от впитавшейся в него влаги. Мокрая ткань была противной и нисколько не грела жаждущее тепла больное тело. От малейшего движения неприятно ломило кости. Одеваясь, Олег скривился.
Горачук посмотрел на него с сочувствием:
— Олег, я не могу понять тебя. Зачем загонять себя до такой степени работой? Ведь уже все сделано! Все закончилось!.. Ты оказался прав и победил. Может, все-таки ты останешься здесь, я позову врача…
— Нет, Всеволод Сергеевич, — в который раз упрямствовал Переверзнев. Он говорил и не узнавал своего голоса, который болезнь размазывала, растягивала, делала в воображении неприятно-липким. — Спасибо за гостеприимство, но мне надо закончить еще кое-какие дела. Согрелся у тебя — уже хорошо.
Неопределенно хмыкнув, Горачук развел руками.
— Я думаю, что ты знаешь цену своему геройству. Но не хотелось бы узнать, что ты почил после всего сделанного от какого-то паршивого воспаления легких… Извини меня за мою прямоту.
— Ничего. Ты хороший мужик, генерал. И тебя понять можно. Ты когда выходишь из Зоны?
Всеволод Сергеевич посмотрел на часы:
— Если ничего не изменится, думаю, что через час. А ты?
— Скорее всего, к обеду… Если тоже все будет идти по плану. Пока. Увидимся в Киеве.
— Давай… Ждем тебя на белом коне.
— Со щитом или на щите. — Переверзнев открыл дверь и вышел на ветер.
До его штабного автомобиля надо было идти не больше ста метров. Поглубже втянув голову в ворот плаща, чтобы ледяной ветер не забирался глубоко под одежду, не выбивал так необходимое тепло тела, не разбивал длительными приступами озноба, министр пошел не разбирая дороги. Его ноги неуверенно шлепали как по уже подсохшим участкам земли, так и по жидкой грязи и глубоким лужам. Грохот грома больно бил невидимыми молотами по голове, заставляя почти постоянно жмуриться, переживая короткие приступы боли. Пространство вокруг было залито частыми бликами разрядов молний, окрашивающих мир в ослепительную сине-белую седину, и замирал в глазах черно-белыми кадрами застывшего движения. Лишь на мгновение министр остановился, чтобы посмотреть на Зону, которая осталась прежней ЗОНОЙ, а не преступной вольницей. Низкое, почти черное небо вышагивало по земле корявыми ногами молний, кроша пространство тысячами ослепительных трещин. Картина была необыкновенной, но она не впечатлила человека, который чувствовал, что где-то там, в разбитой непогодой дали, был тот, кого Переверзнев ненавидел больше всего в жизни.
Продолжив свой путь, он посмотрел машины своего штаба. Возле них, замирая пятнами негатива во время очередных вспышек небесного огня, деловито сновали служащие, умело пакуя министерское имущество. Но одна фигура во время ударов молний выделялась из черно-белого рисунка жизни своей слабой подвижностью и белым пятном. Пройдя еще несколько шагов, Переверзнев увидел, что белая фигура — это женщина, одетая в белый брючный костюм. Именно одежда выделяла её из всего пространства и приковывала взгляд, из-за того, что каждый блик молнии заставлял ослепительно вспыхивать всю фигуру слепящим призрачным ореолом. А причиной малоподвижности было то обстоятельство, что женщина стояла и… кормила собак. Три какие-то страшно худые промокшие твари, жадно брали еду из рук женщины. Она была красива и спокойна, что выглядело совершенно нелепо на фоне суеты и остывающей войны. Ее не должно было быть здесь, но она была… И это несоответствие, нереальность давали понять, что она здесь не случайно. Не контролируя себя, Переверзнев почему-то ускорил шаг, быстро приближаясь к женщине. Она была так занята собаками, что не замечала ничего вокруг. Когда до неё оставалось совсем немного, на Олега ринулись собаки. Животные, не способные перекрыть своим лаем непрерывный грохот неба, набросились на министра с такой яростью, словно были готовы разорвать его на куски. Это было так неожиданно, что он опешил и остановился, скользнув рукой в карман с пистолетом. Оскаленные пасти животных беззвучно щелкали у самих его ног. Их не останавливало даже то, что в руках человека оказался пистолет. Это только добавило им ярости. Самый проворный пес умудрился ухватить Олега за ткань брюк, в мгновение ока выдирая огромный кусок. Переверзневу показалось, что женщина в белом смотрит на это с безучастностью человека, который видит то, что должно происходить, как на восход солнца, или на разлив утра на розовом горизонте. Но на самом деле ее глаза были полны пустоты презрения.
На помощь министру, схватив по длинной палке, побежало несколько человек и их стараниями нападение собак было отбито. Не замечая испорченных брюк, Переверзнев подошел к женщине, жестом предлагая ей войти в штабной автомобиль, но она отказалась от приглашения, замотав головой. Когда она заговорила, грохот бури и грозы притих настолько, что Олег мог расслышать каждое слово, хотя женщина говорила спокойно и свободно, нисколько себя не утруждая криком, единственно возможным способом общения в настоящих условиях.
— Я пришла к тебе, как и обещала…
— Кто ты?
Она печально улыбнулась, но не ответила, а стояла против него, внимательными глазами изучая его. И ему показалось, что уже когда-то он видел эти умные и добрые глаза. В прошлом, как он помнил, доброты было больше, чем сейчас, — тогда она покрывала затаенное зло только тонкой пленкой.
Удар боли в сердце заставил его покачнуться от неожиданности. У него никогда не было проблем с сердцем. Это было внезапным, как и то, что он вспомнил ее.
— Анастасия?!
Мягкая улыбка по-прежнему разливалась по ее бледному лицу, и в ней была какая-то странная, неприятная и скользкая снисходительность.
Он оглянулся, проверяя, не заметил ли кто из окружающих его растерянности, его ужаса.
— Но это невозможно?! — едва не завопил Переверзнев. — Я сам видел, что тебя…
Её глаза были неподвижными, мертвыми и ледяными.
— Они были хорошими стрелками. Не переживай — они не промахнулись…
— Но как же?..
— Я не могу тебе объяснить то, что ты не можешь понять, Олег… Мне пришлось долго ждать этого момента, а теперь ты пойдешь за мной.
Ее голос был полон той уверенности, которой невозможно было не подчиниться. И Переверзнев пошел вслед за женщиной, стараясь от неё не отстать.
Оказавшись ближе к ней, от спросил:
— Куда мы идем? — Но голос ветра и грозы был вновь непреодолимым. Она его не услышала.
Тогда Олег закричал, но даже сам не услышал своего вопля. Белая фигура впереди него уверенно шла дальше, нисколько не беспокоясь о том, идет ли следом кто-то или нет. И в этой безразличности была железная воля, которая управляла своей жертвой. Министр безропотно шагал следом.
Офицеры штаба на секунду остановились, бросив свои дела по упаковке оборудования, когда услышали звонкий крик своего начальника. Они не слышали, что он кричал, и с недоумением наблюдали, как он торопливо удаляется в сторону леса. Он шел один. Пожав плечами, перекинувшись короткими взглядами, люди вернулись к своей работе, которой было много, а времени мало.
Ярость разлилась вокруг них, она плясала бликами молний в их выкаченных от перенапряжения глазах. Никто из противников не обращал внимания на боль от ударов. Переверзнев дрался молча и умело, используя весь свой опыт разведчика, уроки, полученные в течение сотен часов тренировок в спортзалах училища под руководством опытных преподавателей. Гелик же рвал своего врага яростью отчаяния и той болью, которая крошила его душу. Одежда на них была изорвана в клочья, и в дыры проглядывали тяжелые пятна кровоподтеков и липкие кровавые ссадины. Стена молний окружала поляну, с вытоптанной травой и взбитой в пену грязью. Молнии были так близко, что сделай шаг в сторону и от тела останется только обугленная головешка. Молнии очерчивали место схватки четким кругом ринга. В этом же кругу стояли две, утопленные в светящемся ореоле своих белых одежд, женщины, с безучастностью неподкупных суровых судей, наблюдая за дерущимися. Фигуры Виорики и Анастасии были неподвижными, словно застывшие, растянувшиеся во времени огненные столбы молний.
Очередной удар достиг груди Гелика. Хруст сломавшихся ребер был так силен, что его можно было расслышать за грохотом близкого грома. Но Лекарь, обуянный своим безумием, охваченный жаром "салюта", вновь поднялся на ноги и без передышки, необходимой, чтобы восстановить перебитое болью дыхание, рванулся на врага, и в следующее мгновение тот рухнул в грязь, хватаясь за разорванное горло, из которого в раскисшую землю, заливая одежду, потекла кровь. Она была не первой. Тела дерущихся были предельно изувечены и окровавлены.
Лекарь стоял над упавшим врагом и делал манящие движения руками, предлагая продолжить схватку. Он что-то кричал, разевая до огромных размеров залитый грязью и кровью рот, но его голос таял в грохоте. Переверзнев поднялся на ноги. Его сильно шатало. Отекшее лицо было искажено миной изумления. Он не мог понять, каким образом противнику удалось нанести ему столь сильное повреждение. Рана была серьезной, и потеря крови быстро вымывала силы из тела. Подскочив в воздух, Лекарь схватил голову Переверзнева и с силой дёрнул её навстречу своему острому колену. Отвесив сломанную челюсть, отчего изумление на лице стало кричащим, резким, Олег вновь упал в грязь. В этот раз времени на то, чтобы подняться, понадобилось гораздо больше. Одна из молний, ударив совсем близко, одной своей мгновенной веткой коснулась тела Переверзнева, как хлыстом, заставляя его подняться.
Оказавшись на ногах, он с изумлением уставился на черную полосу прожженной одежды в том месте, куда ударила молния. Второй прыжок Лекарю не удался. Серия сильных ударов сбила его на землю, заставив беззвучно завопить от боли в сломанной ключице. Надеясь не дать возможности противнику подняться на ноги, Переверзнев метнулся к нему, чтобы вбить, втоптать его корчащееся тело в грязь, намереваясь сделать это так, чтобы от него не осталась и следа. Он был уверен, что способен на это. Он знал, что защищает: свою любовь, свои деньги, свою власть, своё будущее — все то, чем была богата вся его жизнь, и крайне необходимо было победить. Не обращая внимания на боль, он кричал, разбрызгивая кровь, звал свою победу, удачу, но… поскользнулся в грязи. Упав, еще не сообразив как это произошло, он дернулся и замер, когда тяжелый ботинок Гелика с невероятной силой обрушился на его лицо…
Они лежали некоторое время, стекая в грязь горячими слезами своего отчаяния и густой кровью сил своих тел. Гелик перевернулся на живот, разинув разбитый рот в крике боли, впившейся в места переломов бешенством невидимых демонов, и пополз к своему врагу. Безумие, разбитое болью, покинуло его сознание. Одна мысль горела в его мозгу. Одна-единственная. "Кряцевская месть". Он не имел никакого права простить те сотни смертей… Они вопили в нём, требуя мщения! И он глох от этого хорового вопля. Навстречу ему, оставляя за собой широкий кровавый мазок в грязи, полз Переверзнев.
Они встретились, и их руки сомкнулись железной судорожной хваткой на шеях друг друга. Судорога была такой сильной, что толстой проволокой, едва не пробивая кожу, выступили толстые вены на руках. Душа друг друга, уже вываливая посиневшие от удушья языки, пуская белую, пробитую нитями крови, пену, они вставали. Неожиданно руки Переверзнева ослабли и безжизненно повисли вдоль поникших плеч. Его ноги подкосились. Тело несколько раз сильно дернулось, изгибаясь дугой в бесполезной попытке вырваться из смертельных тисков рук противника, и упало в грязь…
Перед тем, как стихнуть, пропасть вообще, сгинуть, молнии ударили по неподвижным женским фигурам, превращая их в густые облака сернистого дыма. И в тот же момент по всей поляне, и по всей Зоне, разлилась пустая тишина. Стих и ветер.
Гелик стоял и с недоумением смотрел на свои руки, удивляясь не тому, как ему, с перебитой ключицей, удалось убить ими человека, а той легкости, которая застыла в ладонях. Он представлял это совершенно иначе… точно знал, помнил по прошлым убийствам, когда убивал в психушке, защищая свою жизнь, что тяжесть была невыносимой, она саднила руки долгими и бессонными ночами, а сейчас… Вышло легко и несправедливо. Ярость и ненависть не стихли, а разгорелись новым ненасытным голодом. Всё должно было быть иначе. По-другому. Так как он представлял это себе. Но получилось все наоборот: руки стали легкими, руки убийцы, а душа горела неутоленной болью мщения.
Он вскинул руки вверх и закричал. Теперь его голос был звонким, наполненный отчаянием и изумлением, и взлетал высоко вверх, достигая клубящихся облаков.
— Господи!!! Я не этого хотел!!! ГОСПОДИ! НЕ ЭТОГО!!!
Тучи глухо зарычали над ним.
— Где ты, ГОСПОДИ!!! Или ТЫ ЭТОГО хотел? ТЫ!!!
Одна молния пробила небо и ударила рядом с человеком. Тот засмеялся:
— Здесь я!.. Неужели ты не видишь? ЗДЕСЬ!!! Ну же, попробуй еще раз!
Сноп молний обвалился сверху. Огненные столбы, извиваясь, разбрызгивая оплавленную землю, выбивая из нее клубы пара, заметались вокруг человека, который тоже задвигался, забегал, стараясь попасть под смертоносный огонь, но тот либо предупредительно изгибался, пропуская человека сквозь себя и не причиняя ему никакого вреда, либо бил в то место, где человек был только что.
Вновь все стихло, когда Лекарь остановился и прокричал что-то, неслышимое за рвущимся грохотом. И в следующее мгновение он стоял в тишине, прислушиваясь к ней, потом тихо засмеялся.
— А-а-а-а! — злорадно протянул он. — Ты такой же самолюбивый ублюдок, как и я!.. Я ДОСТАЛ ТЕБЯ!!!
Было по-прежнему тихо.
— Я достал тебя! А ТЫ?
Он поднял руки выше.
— Ну? — призывающе прошептали его разбитые губы. — Ну же, господи?
Тишина.
Это было мгновенно. Этого даже не успел осознать Гелик. Но у возможных свидетелей добрую минуту звенело в ушах от жуткого и оглушительного взрыва, и в глазах остывала белая трещина разряда. Он был необыкновенно толстым и последним…
Небо постепенно очищалось от серости туч. То тут, то там пробивая их серый и плотный ковер, на землю устремлялись солнечные лучи, заливая ее теплом и лаской своего золотого света. В тишине, захлебываясь радостью, щебетали жаворонки, и их журчащие тонкие голоса подчёркивали это молчание природы, рвущейся к жизни. Густой запах свежей травы пьянил сознание, наполнял грудь дыханием счастья, заставлял сердца биться сильнее в ожидании перемен к лучшему. Они должны были наступить непременно. Это была не надежда, а уверенность. Она открытой светлой дорогой лежала перед каждым, и все, даже не видя ее, не подозревая о ней, ступили на нее уверенной походкой. Начало нового пути — это всегда радость, это долгожданное счастье. Все новое, все молодое и радостное ждало всех: и ищущих, и просто идущих, и каждый из них должен был найти в этом пути что-то единственно свое. Здесь всего было достаточно, и обязательно хватит на всех.
По высокой траве, топча ее свежесть и не выветрившуюся влагу, шел отряд милиции. Человек двадцать, вытянувшись поперек поля длинной цепью. Один из милиционеров наткнулся на что-то, что заставило его замереть в немом изумлении.
На смятой траве, среди нежных полевых цветов и небрежно разбросанной одежды, плотно прильнув друг к другу, лежала влюбленная пара. Они были так близки друг к другу, что казалось их объятий невозможно разомкнуть, а они не могут разъединиться сами, потерять дыхание друг друга. Они спали, мерно дыша, и к их совершенно обнаженным телам прилипли травинки, по их коже ползали муравьи и божьи коровки.
Милиционер некоторое время стоял, глядя на них, потом стыдливо отвел в сторону глаза, осмотрелся: товарищи уже обогнали его. Он присел, поднимая мужскую куртку и зашарил по карманам. В одном из них он нашел удостоверение офицера, раскрыл его и прочитал: "Лерко Александр Анатольевич. Майор вооружённых сил Украины". Дальше его глаза неторопливо пробежали по строчкам, которые рассказали о нелёгкой службе этого офицера. Документ был положен на место и куртка брошена обратно в траву. Еще раз, с доброй улыбкой, слегка завидуя, скользнув взглядом по откровенным телам любовников, милиционер пошел дальше. Заметив его остановку, к нему спешили товарищи.
— Что ты нашел? — спрашивали они.
Он вяло махнул рукой, показывая, что можно идти дальше.
— Ничего серьезного. Нашел гнездо луговых жаворонков. Скоро будут птенцы.
Дёрнув плечами, спешившие на помощь, развернулись и пошли назад.
Милиционер поторопился за ними, спеша занять свое место в цепи, лишь на секунду оглянувшись назад. Он думал о том, что было бы тоже неплохо приехать сюда, на это поле некошеной травы, и помять ее со своей женой. Может быть, потом и они бы ждали своих птенцов…