Она проснулась раньше него. Вошла в его спальню, наряженная в мягкое и нежное на ощупь зеленое кимоно. По костюму волнующим узором были нарисованы тонкие ветви сакуры, пушистые от облепившего их цвета. Жаль, что нельзя было носить этот наряд чаще — соседки, замужние матроны, могли строго осудить за столь невиданное вызывающее безрассудство. Она усмехнулась своим мыслям, присаживаясь на пол подле спящего мужа: да, они бы поняли ее неправильно, скованные вековыми правилами обычая, который гласил, что кимоно цвета зрелой зелени, расписанное цветущими ветками японской вишни, женщине разрешено надевать лишь в двух случаях: при сладком таинстве зачатия и при адских муках родов. Это был костюм Рождения, который приличествовало надевать только тогда, когда женщина хотела или собиралась стать матерью. Она же всегда хотела иметь детей. Не было ни единой минуты в ее жизни, когда бы она не мечтала о ребенке. Она прекрасно знала обычаи, и даже, пожалуй, много лучше, чем ее суровые соседки. Ее отец на острове Кикай, таком миниатюрном, что можно было в хорошую погоду с одного берега увидеть все остальное побережье, был судьей. Это был очень важный чин. И Она гордилась ним, может быть даже больше, чем сам родитель. Отец не только разбирал редкие тяжбы малочисленного населения острова, собирал обязательный налог, но и следил за тем, чтобы все обычаи строго соблюдались. Нет, он не обязывал никого. Каждый был волен в выборе: хочешь — живи новым Законом, желаешь — принимай старый, но ни тот, ни другой не перекраивай на свой лад! Почти на всех островах Рюккю, в число которых входил и живописный Кикай, обычаи были старыми и верными, не такими как в Токио, переделанными под каждого, перекроенными по толкованию любого. На Рюккю знали, что платье Рождения могла одеть женщина любого возраста. Если его одевала девочка — все видели, что она стала достаточно взрослой, чтобы думать о потомстве, и ее родители спешили наделить ее частью работы по дому и купить дорогую фарфоровую куклу, очень похожую на новорожденного младенца; если же девушка облекала себя в розово-зеленые тона — следовало понимать, что она созрела для того, чтобы стать женой, и не годилось затягивать со свадьбой; если же в этом наряде была жена, или отягощенная бременем — следовало понимать, что первая готова наполнить свое чрево новой жизнью, а вторая — разрешиться от бремени; на первую обращал внимание муж, а ко второй была внимательна повитуха, следившая не хуже судьи за строгим соблюдением обязательных в этом случае правил; если видели женщину суровых лет в кимоно, расшитом, или разрисованном нежными цветами вишни — в этом случае торопились сообщить ее детям, что мать тоскует по ним и желает их видеть. Платье Рождения обязывало божество Охо оберегать женщин от злых богов и духов, которые, как враги Человека, старались изо всех сил, чтобы не продлился род людской. Когда же женщина по неосторожности своей либо вовсе не одевала необходимое в нужных случаях, либо по невнимательности нарушала череду обрядов Рождения, Охо был слеп к такой, и ее преследовало Зло: бесплодие, болезни, нелюбовь мужа, глупость детей, рождение слабоумного, уродливого, или, того хуже, мертвого ребенка…
Она боялась Зла. В городе оно было кругом. Оно бродило злобой на языках соседок; оно тупо смотрело уродством слабоумных детей; пахло грязью; ковыляло калеками на костылях и громыхало тележками, перевозя вернувшихся с войны солдат. Его было столько, что невозможно было упредить и усмотреть все его козни… Как горько Она плакала четыре дня назад, когда решила приготовить вернувшемуся на короткую побывку мужу ужин Долгожданной встречи. Она была превосходной хозяйкой и талантливым кулинаром, к которому за советом, несмотря на его столь юный возраст, спешила почти вся округа от улицы Семи радостей до улицы Морских звезд. Все хвалили ее сырую креветочную приправу, от которой у мужчины крепнут и сила и дух! Она с радостью делилась со всеми своим умением, и была счастлива, что ее совет излечивал от недуга кого-то из мужчин. Когда увидела своего Асуки, изможденного дальними морскими походами, войной, простудной лихорадкой, решила, что приправа окажется ему очень полезной, но… Торговец жестоко обманул ее. Он выставил напоказ и громко расхваливал свежих, еще трепыхающихся креветок, а продавал почти протухших. Она, не умеющая отличать правду от лжи, поверила ему — на Кикае торговец говорил всегда только правду, и относиться с недоверием к его словам было оскорбительным поступком, — она купила креветок, а дома разрыдалась, увидев подлог. Ко всему этому несчастью, она страшно боялась гнева мужа, но Асуки лишь забрал товар, подробно расспросив о том, у кого она его покупала. Лучше бы он побил ее!.. Была бы наука. Но он устало улыбнулся и ушел, забрав зловонных креветок, и вернулся только под вечер, принеся двух, действительно живых, больших крабов, сказав, что больше всего любит именно их, но что он мог понимать, мужчина! Она же не могла ему рассказать: свойства чудодейственной приправы пропадали полностью, если употребляющий знал об этом. Это были настоящие женские тайны, доступ к которым мужчинам был заказан. Пришлось готовить крабов, тоже по специальному рецепту, который укрепляет кости и улучшает зрение. Асуки был мил и милосерден — он не наказывал Ону плетью, но обидел тем, что не понял ее. Это было в тысячу раз больнее, чем удар кнута. Обиду пришлось проглотить, как горький отвар. Разве можно было бесконечно обижаться на человека, который ничего не смыслил ни в обычаях, ни в рецептах? Асуки-сан был сыном города, жителем огромного, как мир, острова Хонсю, где не было места "предрассудкам прошлого". Япония хоть и была самой древней колыбелью человека, но и она уже жадно впитывала в себя новинки цивилизации. Она помнила, как ее учил отец: "Девочка моя, запомни мои слова: старое хорошо тем, что оно пережито, проверено и надежно, но жизни нет без нового. Разве можно отказаться от завтрашнего дня только оттого, что вчера или сегодня дали тебе радость и счастье? Не отказывайся от нового, чтобы не остаться без старого". Отец был очень мудрым человеком. Она с радостью приняла от Асуки подарок — огромный радиоприемник… К своему стыду, она едва не оставила мужа и дом без своих обязательных хлопот — так интересно было слушать далекие и непонятные голоса людей, которых не было в доме, что она просидела возле прибора половину дня, а когда спохватилась, металась по дому, спеша сделать все, и густо краснела, встречаясь с мужем. Это был его подарок. Она же одела для него кимоно Рождения. Она собиралась подарить ему то самое дорогое, что могла подарить только женщина мужчине.
Она опустилась на колени и застыла, слушая дыхание мужа. Было очень важно, чтобы он спал. Очень. Асуки дышал ровно и глубоко, как делают это люди во сне. Иногда, очень редко, его дыхание становилось частым и прерывистым, но это вместе с дыханием тело оставляли духи войны, которые не выносили домашнего уюта и покоя. Она распустила пояс кимоно, распахнула полы, жадно впитывая обнаженным телом прохладу утреннего воздуха. На ее шее была тонкая тесьма, удерживающая небольшой флакон между грудей, чтобы пряное масло набралось тепла тела и не раздражало кожу спящего холодом. Она сняла крышечку, откинула одеяло с ног мужа, налила из флакона на ладонь масла, и стала нежно втирать его в мягкую кожу, чувствуя, как под ее рукой быстро наливается силой то, от чего она собиралась взять в себя силу рождения. От волнения и желания она закрыла глаза и глубоко задышала, словно в больном жару, напрягая всю свою слабую женскую волю, чтобы выдержать и закончить весь обряд как положено. Когда она чувствовала, что под рукой становится сухо, тогда вновь наливала масла, повторяя так до тех пор, пока фарфоровый пузырек не оказался пуст. Закончив, Она встала, стянула с себя кимоно, аккуратно его сложила, достала ножницы, которыми надрезала в нескольких местах платье, разрезала на две части пояс, одну часть которого положила на лоб спящему мужу, а вторую с платьем забрала с собой и обнаженная вышла во двор.
Размытая розовая акварель рассвета только-только набиралась яркости, пока растекаясь сонной краской на голубеющем горизонте. Она подошла к небольшому деревцу сакуры, которое два года нежно растила, внимательно ухаживая, жалея, что Асуки не получил долгожданного отпуска весной, когда еще молодое неокрепшее деревце рано для своего возраста тонуло в густых розовых кружевах цвета. Если бы можно было тогда совершить обряд Рождения, сын бы родился сильным и долголетним, а дочь — счастливой красавицей. Сейчас на деревце было всего несколько ягод, уже спелых и очень крупных. Это тоже было хорошим предзнаменованием. В этом случае мальчик должен стать умным и мудрым, а девочка — хозяйственной, сильной и многодетной. Мать Оны в свое время также совершила обряд в пору зрелости сакуры. Дочь стала женщиной, которая всем сердцем была влюблена в свой дом, берегла его и ухаживала, как за живым существом. В специальном ящике у Оны хранились еще шесть нарядов Рождения — мечта иметь шестерых детей. Многодетность в Японии была редкостью, но молодая женщина знала, что Охо будет к ней внимательным и милостивым. За всю свою небольшую жизнь она ни разу не обидела божество тем, что не относилась к нему с должным вниманием или делала ошибки при проведении обрядов. Ох, как она волновалась, когда впервые исполняла обряд над фарфоровым младенцем! Тогда ей было восемь лет. От волнения тряслись руки и дрожали зубы, но отец полностью обучил ее всему и несколько раз строго проверил, насколько она все правильно усвоила. Она все сделала как положено, только обмочила ножки от волнения. Отец, как мужчина, не имел права присутствовать — рядом была только мама, — но узнав о трагедии Оны, вдруг счастливо рассмеялся и сказал, что Охо настолько все понравилось, что божество решило, таким вот образом, взять с девочки первую жертву, и, что такое бывает, хотя и очень редко.
Охо сидел на специальной невысокой скамеечке под деревцем. Оне казалось, что сквозь тонкий разрез за ней следят внимательные глаза. Значит, следовало отнестись к предстоящему обряду с особой тщательностью. Охо был добрым и щедрым, но очень ревнивым к способам служения его чести.
Божество представляло собой старика с лысой головой, на которой был выведен витиеватый и красивый иероглиф Тайной Мысли, принадлежащей всем божествам; лоб покатый, исчерченный мягкими волнами морщин; узкие, сильно раскосые глаза смотрели с добротой и улыбкой; широкая улыбка растекалась маслом по тонким губам, надувала розовые и сытые бугорки щек, смешно, по-детски, задирала нос, и собирала в ямочки пухлый подбородок; на полноватой фигуре был надет плотно запахнутый халат зеленого цвета, расписанный цветущими ветвями сакуры, чуть-чуть расходящийся на большом, выпирающем животе, в котором хранилась сила жизни; халат короткий, не закрывающий расставленные, немного согнутые ноги, розовые и пухленькие, все в перевязочках, как у младенца; между ног — огромного размера, свисающие с высокой (для Охо) скамеечки, гениталии; они были в спокойном состоянии, так как по преданию Охо раздал всю свою силу мужчинам, а женщин научил ею пользоваться; правая рука божества, такая же крохотная и пухленькая, как младенческая, держала цветущую ветвь, а левая — огромная и сильная, с черной когтистой кистью, сжимала длинный, упирающийся в землю посох, на верхнем конце которого висел маленький бронзовый колокольчик. Правой рукой, со щедростью ребенка, Охо одаривал, а левой, с жадностью злого и коварного демона, отбирал: отдавая жизнь, он мог и забрать ее; несдержанных в любовных связях мужей лишал своего дара, а не уважающую мужа жену наказывал более страшными карами.
Она положила перед фарфоровой фигуркой изрезанное кимоно Рождения, сделав это медленно и почтительно, с торжественным поклоном; взяла из-под скамейки у божества масло в хрустальном флаконе (флакон — один из прошлых подарков Асуки-сана, дорогие французские духи "Изабелл"), окропила им и омыла силу Охо, а остальное разлила по сложенной ткани кимоно. С вечера она приготовила сверток с дарами. Следовало перед обрядом возбудить жадность божества, что и делалось, когда на ночь перед ним оставляли подарки, которые станут его после полной церемонии — доведенный до умопомрачения близкой добычей, Охо был готов исполнить любые желания, разумеется, только те, которые были в его компетенции: например, он не мог сделать человека богатым, но с удовольствием наполнял сады и огороды плодами; не мог сделать так, чтобы рыбакам посчастливилось с уловом, но с радостью и готовностью умножал число рыбы в косяках, и оставалось только грамотно организовать лов, чтобы вернуться домой с богатым уловом. Она развернула сверток и поднесла его к глазам Охо, чтобы он видел, что там для него приготовлено: три, разного цвета курительные палочки, подкопченные крабовые ножки, завернутые в тончайшую рисовую бумагу, три горсти отборного рассыпчатого риса, сваренного, каждая соответственно, в солоноватом рыбном рассоле, в лимонно-вишневом сиропе и меду, три жемчужины, капроновая американская лента, пакетик с ароматными контрабандными, как и все иностранное, сигаретами один капроновый чулок, нагрудные кружева немецкой работы, пачка итальянского печенья, кусочек янтаря с мушкой в середине, пачка грузинского чая (правда, только половина — Она не могла удержаться от искушения: аромат был настолько сильным, даже из запечатанной пачки, что кружил голову; потом пришлось заклеивать пачку — откуда Охо мог знать, сколько там чая было на самом деле, если он не знал, как и Она, где находятся горы Кавказа, и не мог знать ни грузинского, ни русского языка, чтобы узнать о массе упаковки; Она надеялась, что даже если Охо узнает о ее подлоге, то не будет в гневе — она и так отдает ему самое лучшее). Также в свертке лежали английские шоколадные конфеты и французские леденцы, от запаха которых рот сильно наполнялся слюной и кружилась голова, но тут женщина оказалась сильнее и не съела ни одной, лишь брала сладости с собой в постель, чтобы наслаждаться хотя бы идущим от них ароматом. Все завершала аккуратная стопочка нарезанных лоскутиков из разноцветной, странной, гладкой на ощупь, хрустящей в руках и прозрачной как стекло, ткани, которую Асуки называл "цел-ло-фа-ном"… был еще приемник с голосами и музыкой, но Оне очень не хотелось с ним расставаться, и она объясняла свою жадность тем, что Охо он совершенно не нужен, так как на небесах нет никого, кто бы мог его научить пользоваться этой техникой, когда она сама посвятила этому едва не целые сутки, приставая с нескончаемыми расспросами к мужу, но все равно мало в чем разобралась. И кроме этого, у Охо не было электричества, от которого работал этот говорящий прибор, и которого Она боялась, как смерти, после того, как однажды хотела посмотреть, как устроена розетка, но получила по своему любопытству и руке такой удар, что чувствовала себя разбитой и больной два дня.
Все свои дары она демонстративно завернула в костюм Рождения, оставив только курительные палочки… И, вдруг разревелась от досады и обиды на саму себя, зажав в кулаке палочки. Ее горю не было предела. Она сделала все, как положено, но забыла в доме спички!.. Охо не любил невнимательных и наказывал тем, что оставался безучастным к их просьбам. Следовало зажечь курения: красную палочку — огонь Любви, божества, которое жило в каждой женщине и делало ее счастливой, черную — символ Мужества и Мудрости, принадлежащий мужчине, и зеленую — знак Новой Жизни, после этого раздуть тлеющий огонь до яркого желтого цвета и бросить палочки на пропитанную маслом ткань. Если Охо принимал дары и готов был служить желаниям женщины, ткань загоралась.
Теперь все старания оказались пустыми. Она от счастья и радости от того, что муж через долгих восемь месяцев разлуки вернулся домой на побывку целым и невредимым, совсем потеряла голову.
Она сидела перед Охо и горько плакала. С ее понурого лица горячие слезы ручьями лились на грудь и капали дальше на обнаженный живот, ноги. Если с дарами можно было немного погодя, попробовать еще раз, то с Асуки… Муж уходил в море сегодня вечером, туда, за горизонты, где была жестокая война. Там могло случиться все. Она четыре месяца назад была свидетелем того, как горе пришло сразу на всю улицу Морских звезд. На улицу, где жили семьи экипажа крейсера "Мечущийся". В корабль угодил тяжелой бомбой американский бомбардировщик. Крейсер утонул за несколько минут, утянув с собой на дно триста двадцать две жизни. Это было страшно. Целая улица вдов и сирот. Такое случалось нередко.
Еще было жаль и потерянного платья Рождения. Уже не суждено было стать матерью шестерых детей. Одевая в первый раз в жизни кимоно Рождения, женщина сразу выбирает себе, сколько отпрысков она собирается родить. В свои восемь лет от роду Она мечтала о шестерых малышах, и ее мать заказала у мастера, хотя это было безумно дорого, шесть церемониальных одеяний. Теперь оставалось всего пять.
Сначала Она собиралась плакать тихо, давая волю жгучим слезам, но не голосу, но обида была настолько сильной, что она заревела, постепенно набирая высоту и тон выражения своего горя.
Сквозь всхлипывания она сначала не расслышала мелодичной и тонкой трели звонка, но когда звук повторился, спохватилась и огляделась — никого рядом не было. Колокольчик Охо на посохе был недвижим. Когда стало понятно, что это ей померещилось, она скисла больше прежнего и собиралась закатить перед божеством такую истерику, что…
Звон повторился, а после него раздалось тихое и осторожное кряхтенье.
Она быстро обернулась и вскрикнула. Позади нее стоял старик с посохом в руке, одетый в зеленый халат. Она вскочила, стараясь прикрыть ладонями достопримечательности своего молодого и красивого тела, но рук для этого было недостаточно.
Старик, глядя на ее старания, мягко скривился и улыбнулся тепло и дружелюбно.
— Ну, что ты, дочка, — прокряхтел он. — Я уже не в том возрасте, чтобы меня могли стесняться женщины твоих лет. — Он улыбнулся еще шире. — Я тебе скажу больше: насмотрелся я на вас за свою жизнь столько, что теперь ослеп от всей этой красоты… Ты не бойся. Я тебе вреда не сделаю.
— Вы кто? — вытирая лицо, спросила Она. Она, успокоенная словами старика, больше не старалась прикрыть свою наготу.
— Прохожий. Иду в порт. Есть работа для рыбаков. Мои старые ноги, — он посмотрел вниз на свои маленькие розовые стопы, — не хотят идти быстро, вот и пришлось встать пораньше, чтобы успеть… А ты, смотрю, служишь Охо? Сейчас это большая редкость. В моду входит медицина. Вот, иду и слышу плач. Дай, думаю, зайду, чем-нибудь помогу, если смогу. Так, что же стряслось у тебя с Охо? Посмотреть на него — одна доброта, а ты в слезы. Чем он тебя обидел?
Она снова расплакалась, но рассказала все как есть, не утаивая ничего: ни пачки чая, ни приемника, ни того, что, дура, забыла спички.
Старик сделал серьезное лицо и участливо покачал головой:
— Значит, чай такой, что сердце от счастья ласточкой поет?
— Да-а-а, — протянула она, совершенно по-детски, кулаками растирая заплаканные глаза.
— И ящик с разными голосами и песнями?
— Угу…
— Ой, плохо, — пуще закачал он головой. — Ой, плохо, дочка… Да ладно тебе реветь! Пусть твой Охо будет благодарен за то, что ты помнишь его!
Однако она не унималась.
— Но он, — сквозь глубокие всхлипывания старалась говорить она, — но он еще разозлится теперь от того, что обряд видел мужчина…
— То есть я?
Она кивнула.
Старик неудержимо расхохотался.
— Это я-то мужчина? Ну, ты и скажешь!.. Я уже не помню, с какой стороны надо с женщиной лежать, а ты "мужчина"!..
Он нежно похлопал ее по бедру своей, на удивление огромной рукой с длинными белыми ногтями.
— Успокойся, пожалуйста, — попросил он. — Я думаю, что твоему горю можно помочь…
— Как? — Она теперь держалась изо всех сил, чтобы не заплакать.
— Очень просто! Я дам тебе спички, а ты, — он вздохнул и скромно потупил глаза, не решаясь говорить дальше.
— Ну, так как? — спросила она еще раз.
— Ты что-то говорила о сигаретах… Для Охо в подарок.
— Да. Настоящие американские. "Счастливое знакомство".
— Счастливое, — мечтательно повторил он. — Американские. Не курил. Но, может быть, хорошие.
— Все хвалят! — уверила она, и тут же метнувшись к свертку, достала пачку и протянула ее старику. — Вот. Это вам.
Он принял ее и распечатал, потом долго нюхал, блаженно закатывая глаза. Достал сигарету, закурил.
— Хороши, — сказал он и довольно крякнул, протягивая остальное обратно, вместе со своими спичками.
— Нет! — запротестовала Она. — Это вам! Мой подарок. Я не курю, и муж тоже.
— Асуки не курит?
— Нет?
— Ну, тогда хоть спички возьми.
— Они-то мне зачем теперь, добрый старик? — с печальной улыбкой спросила она. — Как бы меня не успокаивали, но я знаю, что Охо уже глух ко мне из-за моей ошибки.
— Так уж и глух, — нахмурил брови старик. — Вот этот кусок глины?
Она оглянулась, на фигурку и обомлела.
— Рядом с Охо не было даров!
За спиной вновь звякнул колокольчик. Она обернулась на звук, но от старика осталось таять в воздухе лишь слабое облачко табачного дыма, да два отпечатка детских ног на мягкой земле, а на них цветущая ветка сакуры. Она подняла ее, еще не веря тому, что произошло.
Вновь серебряная колокольная трель. Она повернулась и увидела, как живо, при полном безветрии трясется колокольчик на посохе фарфорового божества.
— Охо, — прошептали ее губы, и она улыбнулась.
Ошибки быть не могло. Маленькие стопы. Посох. С колокольчиком — как она сразу не заметила?! Большая и длинная рука с ногтями. Улыбка. Розовые пухлые щеки. И ветка цветущей сакуры. Цветущей в августе! И имя мужа, произнесенное стариком, и которого он не знал и не мог знать. Это мог быть только Охо.
Прижав ветку к груди, Она со счастливой улыбкой на сияющем от радости лице вошла в дом и поспешила в спальню к мужу…
Так уж случилось, что Она не полюбила Хиросиму. Здесь дело было даже не во Зле, которое превосходно чувствовало себя во всех больших городах. Сейчас она находилась под надежной защитой своего любимого божества, и Зло ее оставило в покое: соседки больше не злословили, солдаты на улицах не приставали, а торговцы на рынках, только ее завидев, наперебой предлагали свой товар и вполцены. Она была дочерью Рюккю, маленьких островов, рассеянных драгоценными жемчужинами земного рая в бескрайних и теплых водах сразу двух морей: Восточно-Китайского и Филиппинского. Изумрудные волны и маленькие, скалисто-песчаные острова были богаты особенной жизни, которую никак не сравнить с городской. Море кормило, море растило, наделяло людей специфичными качествами: отвагой и безграничной любовью к жизни. В Хиросиме это практически не ценилось. Здесь вес и значение имели совершенно иные вещи, суть которых Она не понимала, а равно не умела ими пользоваться — деньги и власть. Она продолжала жить в этом чуждом ей мире, покорившаяся воле судьбы, жить на родине мужа, оставаясь верной старым островным привычкам. Иногда она могла справиться с некоторыми из них, но с другими не было никакого сладу. По утрам она раньше выносила на улицу, ведущую к порту, сервированный чайный столик и низким поклоном приглашала отведать свежего чая прохожих. На Рюккю это было не только естественным, но и обязательным: жена ушедшего на промысел в море мужа угощала чаем всех, кто шел от портовой бухты, и за разговорами, за чаепитием узнавала последние рыбацкие новости: об улове, о погоде, о здоровье мужа, сыновей. Такое правило существовало еще для и того, чтобы выказывать почтение рыбакам, кормильцам семьи, показывать им свою любовь и заботу. В Хиросиме это воспринималось, как заигрывание. Мужчины подходили, просили благосклонности в обмен на деньги. Это было мерзко, и от утреннего угощения Оне пришлось отказаться, чтобы не навлечь на себя настоящей беды — местные мужчины меньше всего ценили здесь честь чужих жен. Но от того, чтобы отказаться здороваться с каждым прохожим, как это было заведено на Кикае, она не могла отказаться. Это было против ее воли. Как только Она оказывалась на улице, ее спина сама спешила раздавать поклоны всем, кто шел навстречу. Это было очень утомительно! Город огромный, и пока дойдешь до рынка и обратно, поясница наливалась свинцовой тяжелой болью — столько было прохожих! Ей отвечали взаимностью и удивленно смотрели вслед, стараясь припомнить, когда и где она могли познакомиться, а она шла дальше, повергая все новых и новых людей в растерянность и ничуть об этом не догадываясь.
Была еще одна привычка…
Очень скоро Она сообразила, что можно доставлять меньше хлопот своей спине, если ходить за покупками ранним утром, когда на улицах еще мало прохожих, а у торговцев на прилавках только свежий товар.
Солнце было уже высоко над горизонтом, когда Она возвращалась с покупками. Она успела свернуть на малолюдные улочки своего квартала еще до того, как провыли первые сирены на верфях, напоминая рабочим и служащим, что следует поторопиться, чтобы успеть к началу рабочего дня. Сейчас главные улицы уже бурлили людом, а Она спокойно шла по тихим улочкам, изредка одаривая редких прохожих поклонами приветствия — район, в котором жила Она, населяли семьи военных моряков и летчиков, и жизнь здесь, в отсутствии мужей, сыновей и братьев, текла тихо и размеренно, словно замирала в ожидании родных и близких душ.
Не доходя до своего дома всего несколько домов, Она вдруг свернула и подошла к порогу аккуратного, как все остальные строения квартала, домику. Над порогом мерно раскачивались четыре бумажных фонаря, расписанные по своим граням черными иероглифами Печали. В этом доме жила Минеко с двумя малолетними детьми, смышлеными и веселыми малышами.
Она перекинула тяжелую корзину в другую руку и свободной рукой постучала в специальную дощечку, закрепленную сбоку узкой двери. Что-то зашуршало в доме, послышались торопливые шаги, дверь отошла в сторону, и на пороге появилась тонкая и хрупкая женщина.
— Здравствуй, Минеко, — с плавным поклоном поздоровалась Она.
Минеко в ответ поклонилась и отошла в сторону, приглашая войти гостью.
— Здравствуй, соседка.
От приглашения неприлично было отказываться. Она скоро оказалась в доме и пошла вслед за хозяйкой, которая привела ее в просторную кухню, выходящую неостекленным окном в небольшой садик-скверик. За окном бушевала красота, подставляя бутоны прекрасных цветов под первые утренние и нежные лучи солнца. Гудели пчелы, жужжали толстые мохнатые шмели, где-то в густых ухоженных кустах заливалась тонкой трелью птица. Аромат цветов наполнял дом, тонкий звук насекомых звенел серебряной струной где-то у самого сердца, а пение птицы вдыхало радость в душу, но Оне стало грустно: тоска по Кикаю захватила ее с такой силой, что в пору было разреветься. Она не удержалась и заплакала. Глядя на нее, заревела и Минеко. Женщины обнялись и отдали, каждая за свое, время на слезы.
— Да, чего ж мы так сидим? — отстраняясь и вытирая слезы, спохватилась Минеко. — Я угощу тебя чаем.
Угощение было готово через минуту: так было заведено в японских домах, что чай, как самое важное и обязательное угощение, всегда был горячим и готовым, и оставалось только разлить его в специальные чайные пиалы. Кроме чая на столе перед гостьей положили несколько американских леденцов, напоминающих драгоценную россыпь самоцветов. Она очень любила сладости, особенно такие вот ароматные леденцы, но не посмела к ним прикоснуться — у Минеко двое маленьких детей, а муж… Кауки-сан был летчиком, как и муж Оны, и погиб, сбитый где-то у берегов Австралии два года назад. Минеко была вдовой, которой не хватало пенсии мужа, чтобы прокормить семью. Морское военное ведомство императора Хирохито не очень-то заботилось о семьях своих павших офицеров. Минеко сводила концы с концами лишь благодаря тому, что занималась вышиванием по шелку. Это была очень трудная и кропотливая работа, и не каждый мог посвятить себя ей: двусторонний узор на большом панно требовал около двух лет упорного труда, и вдова как раз завершала работу, рассчитывая предложить ее императорскому дому, где могли заплатить настоящую цену за столь великий труд, и пока перебивалась тем, что продавала более мелкое и простое рукоделие — расшивала носовые платки, халаты, реже — кимоно, получая за свое умение жалкие гроши. Сейчас шла война, и мало кто хотел платить по-настоящему за какую-то там вышивку на тряпке. От рукоделия у Минеко испортилось зрение, и ей долго пришлось копить деньги на то, чтобы пойти к врачу и по его рецепту правильно подобрать очки. Теперь она смотрела на Ону через стеклянные линзы, по привычке щуря глаза. Пальцы на ее руках, самые их кончики, стали багровыми и болезненными от постоянных уколов иглой. Заработанных денег хватало ровно настолько, чтобы оплатить жилье, электричество, без которого промыслом невозможно было заниматься, покупать необходимую пищу — рис. Поэтому Она даже не притронулась к соблазнительно играющим разными цветами леденцам. Ее-то муж был жив, и она получала, одна, достаточно жалованья за Асуки, чтобы иногда баловать себя контрабандными продуктами; кроме этого, сослуживцы мужа часто приносили передачи от Асуки, кое-какие вещи, которые можно было продать — тоже контрабанду.
Она пила простой чай, и смотрела на Минеко.
Ей было жаль эту женщину, хотя вдова, может быть даже чаще других соседок, обижала Ону своим злым языком, но та ей прощала, понимая, что Минеко злится оттого, что у нее нет мужа, а у Оны он есть. Это было слабое Зло, которое не могло причинить сильного ущерба.
Вдова была очень красивой. Тонкие черты лица притягивали и манили к себе какой-то особой силой очарования, в плену которого оказывались равно как мужчины, так и женщины. Стройная фигура. Упругое, молодое тело, не утратившее своей гибкости и яркости движений после рождения двух детей и тяжелой работы. Она даже несколько раз ловила себя на том, что завидовала этой красоте, сгорала от стыда от этих мыслей, но ничего поделать с ними не могла. Ей казалось, что будь она такой, как Минеко, Асуки ни за что не променял бы ее на свое море, небо и войну, а оставался бы с нею и любил бы каждую свободную минуту. Это были настоящие женские глупости, но только они могли скрасить ее горькое одиночество.
Допив чай, Она пододвинула к себе корзину, с которой пришла, достала из нее и положила рядом со столиком заранее приготовленный сверток: рыбу, крабов, чай, сахар, мед, пару нейлоновых чулок, банку кофе и такие же леденцы, какие лежали на столе, для детей.
— Это тебе и твоим детям, — сказала она.
Минеко залилась румянцем стыда.
— Зачем ты это делаешь? — строго спросила она. — Мне это совершенно ни к чему, слышишь… Я здорова и сильна, чтобы самостоятельно прокормить семью.
Она вся напряглась. Она не впервые приходила в этот дом и приносила такие вот подарки — примерно, раз в неделю, и раньше их принимали с благодарным поклоном, а теперь это колючий и ледяной блеск глаз, и сильные гордые слова. Она не хотела никого обидеть и лишь старалась поступать по обычаю ее родной земли, где за вдовыми семьями, пока у них не появится новый кормилец, присматривали соседи. А как же иначе?
— Мне казалось, что я поступаю правильно…
— Ты вся такая правильная, — с презрением бросила Минеко. — Но так не бывает!
— Если я здесь — значит, бывает. На моей родине это считается добрым тоном…
— Все это сказки, как и твой Кикай! Мне неудобно тебе это говорить, но хотелось бы, чтобы ты больше не беспокоила этот дом своим присутствием.
— Но…
Возражения Оны были перебиты резким тоном хозяйки:
— Она, только мое воспитание не позволяет отхлестать твои щеки этой рыбиной и вышвырнуть тебя вон вместе с твоими подарками!
Она встала, поклонилась, и вышла на улицу, слыша за спиной горькие всхлипывания. Она задавала себе вопрос: почему Минеко не выйдет замуж второй раз? Ведь молода, красива, хозяйственна — вон как буйствует красотой ухоженный садик! Могла бы давно найти себе хорошего мужа. И Асуки говорил, что к вдове с предложениями не раз подходили многие из его знакомых офицеров, но уходили ни с чем, жалуясь, что отведали вместо любезностей горьких и оскорбительных слов. Тысячи и тысячи "почему" и ни одного ответа. Может быть Минеко была горда своим горем, любила, когда оно грызло сердце — Она знала, что есть такие люди, но зачем же мучить малолетних детей? Возможно, была и другая причина. Божество Любви, живущее в сердце вдовы, не могло отказаться от покойного Кауки, тело которого среди обломков самолета не нашли, и демон счастья знал, что предмет его обожания вовсе не мертв, а находится в плену. И так можно было объяснить настоящее состояние Минеко. По-разному, но где была истина? Вдова защищала ее своей злостью столь ревностно, что окружающие предпочитали сторониться ее дома.
Она тоже решила больше не приходить в этот дом, если ее там не хотели видеть, но от подарков вдове — не отказываться. У нее были хорошие отношения с почтальоном, одноруким молодым ветераном. С ним можно будет договориться. Он будет заворачивать все в плотную почтовую бумагу, а Она — подписывать посылки адресом Морского военного ведомства, и Минеко не будет ничего подозревать. Почтальон же не слыл болтливым.
Так, размышляя, она зашла в свой дом. Прошла в гостиную, где почтительно поклонилась двум фотографиям в золоченых рамочках, прикрепленных к стене: императору Хирохито и Асуке-сану. Потом, разбирая корзину с покупками и готовя обед, она вслух жаловалась мужу, который смотрел с портрета строго и с пониманием. Жаловалась на Минеко, на свои незаслуженные обиды, полученные от этой женщины, и делилась впечатлениями и новостями с рынка. Когда был готов и остывал обед, она зашла в свою спальню, закрыла за собой плотно дверь, разделась догола и подошла к большому зеркалу. Она знала, что беременна, но жалела, что этого пока никак не увидеть со стороны — слишком малый срок, но не могла удержаться, чтобы по три-четыре раза в день не смотреться в зеркало на свой плоский живот. Очень важно было заметить, когда он начнет расти и округляться; важно было уловить этот самый момент, когда жизнь в ее утробе начнет наливаться силой. Но Она была все равно рада. Если невозможно было определить ее положение со стороны, то изнутри оно определялось верно: по утрам ее тошнило. Было очень противно, но она, умываясь после приступов, улыбалась.
Вернувшись обратно на кухню, Она полила остывшую рыбу острым соусом и оставила напитываться, а сама тем временем насыпала горсть снежно-белого отваренного риса в чистую мисочку, заправила свежим медовым сиропом, посыпала леденцами и вышла во дворик.
Под сакурой статуэтки Охо уже на было. Она ее спрятала среди своих вещей в спальне. Обычай требовал смотреть на божество только в тех случаях, когда просишь его о чем-то. Женщина почтительно и долго поклонилась деревцу и поставила под ним угощение. Сразу со всех сторон налетели воробьи и наперебой, с потасовками, стали клевать рис и уносить куда-то конфеты. Смотря на птиц, слушая их звонкий гам, Она улыбалась: воробьи были слугами Охо, которые по его поручениям летали по миру и следили за тем, чтобы все указания хозяина строго исполнялись. Они были его глазами и ушами.
Она уже собиралась возвращаться в дом, когда услышала мерный гул, идущий с неба. Прикрыв глаза от солнца ладонью, она, щурясь от невозможной глубины и чистоты неба, стала всматриваться в высь. Среди редких лоскутков облаков она заметила ползущую серебряную точку самолета.
Однажды она попросила мужа, чтобы он взял ее с собой хотя бы в один полет, обещая, что будет вести себя очень тихо и послушно. Асуки-сан отказал, пояснив, что в его самолете очень мало места для двоих, и его машина предназначена вовсе не для прогулок с любимыми женами, а для войны. Самолет был опасным оружием, которое могло убить, а Асуки очень дорожит своей молодой женой, чтобы так бездумно рисковать ее жизнью. Тогда она попросила рассказать его о небе, но он растерянно молчал и лишь сказал, что с высоты совершенно не видно людей. Она сначала огорчилась: как это не видно людей? Как же тогда боги следят за делами человека на земле? Не у всех же есть такие преданные помощники — птицы, как у Охо. Но потом успокоилась, объясняя себе нежелание мужа рассказывать о своей службе тем, что он общается с богами, а они приказывают ему не распространяться о них и их делах. Она это понимала и принимала, и стала относиться к Асуки с еще большим уважением. А как же иначе, если он служил в эскадрилье, носившей название "Небесные рыцари"? Жаль, что боги оказались скупыми и не наделили своих верных и мужественных рыцарей если не бессмертием, так хотя бы неуязвимостью в боях, в этом случае Она не испытывала бы страшных переживаний за судьбу мужа.
Под ногами дрогнула земля. Удар был такой силы, что женщина не удержалась и упала. Она вскрикнула скорее от неожиданности, чем от испуга. Японская земля знаменита своими частыми землетрясениями, и ее жители с самых ранних лет относятся к подземным толчкам спокойно, если они, конечно, не разрушают дома и не убивают. Она захныкала от боли, поднимаясь с земли. Сильно саднили сбитые в кровь локти и колени. Тут же стало так ярко, что пропали тени. А свет все силился, заливая яркой слепотой всю округу. Она успела почувствовать пожирающую кожу боль, услышать запах горелого мяса, нарастающий грохот и треск собственных волос, увидеть, как мгновенно почернела и стала гореть, как рисовая солома, ее кожа, облитая ослепительным светом. Умирая, рассыпаясь жирными ломтями пепла, женщина вскинула голову и заметила, как прямо на нее несется огромный вал из огня, людей, раздробленного хлама, который всего несколько мгновений назад был живым городом. Над валом, грациозно оттопырив белый манжет у основания шляпы, вырастал выше небес клокочуще-грохочущий огненно-пыльный гриб. Когда он коснулся своей верхушкой небесного свода, небо потухло. Вал с оглушительным ревом навалился на Ону, превратив ее в черный мазок на голой и раскаленной земле, захватил объятый бушующим пламенем дом и, не останавливаясь, набирая мощь, понесся дальше, оставляя после себя мертвую пустыню из оплавленного и раздробленного камня.
Пулеметные нити впились в самолет. Где-то в фюзеляже что-то сильно заскрипело и затрещало. Асуки бросил взгляд на приборную доску, дернул штурвал, вводя машину в крутой вираж. Все было в норме. Мотор работал ровно, машина слушалась рулей. Его самолет уходил в высоту, спасаясь от смертоносных пулеметных жал. Внизу промелькнула длинная сигара американского крейсера, а над ним рой точек — самолетов, которые безуспешно пытались сбросить на него свои бомбы. Асуки решил зайти для новой атаки со стороны солнца, на низкой высоте, чтобы в последний момент, нажав на гашетку, сбросить закрепленную под фюзеляжем бомбу в самый борт корабля. Это был опасный и рискованный маневр. Если его заметят раньше, чем он рассчитывает, то разрывные снаряды скорострельных зенитных орудий, каждое в четыре ствола, разнесут его "зиро" в щепы еще за милю до цели. Пока везло. Ощетинившийся дымящимися стволами крейсер уверенно держал оборону, обстреливая только те самолеты, которые ближе всего подбирались к борту, однако не причиняя последним серьезного вреда. Весь бой был похож на забаву! Американцы словно игрались, демонстрируя, что не намерены ввязываться в настоящую драку, но это только подзадоривало японцев. Кроме этого, крейсер полным ходом, без прикрытия, шел курсом на Хиросиму. Эта наглость приводила в ярость!
Солнце прикрывало недолго. В этой войне оно стало плохим союзником. Еще после Перл-Харбора, в самом начале войны, американцы поняли, что радар — это необходимая вещь, и если к его информации относиться с большим доверием, то можно избежать таких страшных трагедий, как гибель целого костяка Тихоокеанского флота Америки. К середине войны такие приборы были установлены на всех американских военных кораблях противника, а к ее концу только усовершенствовались.
"Зиро" врезался в воздух на бреющем полете. Внизу колыхались изумрудные горы океанических волн. Прямо по курсу был серый борт крейсера. Асуки выправил курс, чтобы в оптическом прицеле для пикирующих бомбардировок четко стояли бортовые цифры корабля, отметил ориентиры и добавил скорости. Больше чем за милю до цели вода под самолетом стала вдруг ощетиниваться тонкими прозрачными столбами фонтанов. С каждым мгновением они густели — по самолету стреляла вся бортовая зенитная артиллерия корабля. Из-за расстояния стрельба пока не была прицельной, и стрелки волновались и лишь дырявили снарядами морскую гладь. Несколько снарядов ударили по плоскостям. Самолет стал медленно крениться, но Асуки рассчитал, что сумеет удержать машину на курсе атаки до тех пор, пока не настанет момент бомбометания, а дальше… После такого маневра мало кто оставался невредимым: бросив бомбу или торпеду прямо в борт корабля и меняя после этого курс, самолет оказывался наиболее уязвимым, так как разворачивался всем "брюхом" под плотный зенитный огонь. В таких атаках проверялось везение.
Один снаряд пробил фонарь кабины. Оглушительный хлопок. Онемело плечо. Обожгло болью голову. Из-под шлема на нос и глаза полились горячие струйки крови. Но Асуки был жив… Еще немного, еще чуть-чуть. Онемевшая рука, словно сама по себе, нажала на гашетку. "Зиро" тряхнуло, и короткая тень метнулась от него к кораблю. В этот же момент самолет затрясло, как в лихорадке. Мотор харкнул и заглох. Вместо него, закладывая уши, все нарастая, стал набирать силу протяжный металлический вой. Пилоту удалось в последний момент выровнять разбитую снарядами машину и немного приподнять ее нос, чтобы удар о воду получился скользящим.
Когда его подняли на борт, бой еще продолжался. Асуки вспоминал, как к нему, барахтающемуся на волнах в спасательном жилете, полным ходом приближался от крейсера катер, а сверху пикировали "зиро" однополчан, в надежде, что огонь их пушек предотвратит пленение японского офицера, но, прикрытая плотным огнем с корабля акция удалась. И сейчас Асуки стоял на палубе подбитого им крейсера, шатаясь от слабости, пережитого напряжения, боли и потери крови. Сильно болела голова.
— Пленного к капитану! — прокричали с мостика. — И переводчика!..
В командной рубке Асуки предложили стул. Он сел, и возле него сразу захлопотал врач.
Шатен в белой офицерской форме стоял у широких иллюминаторов и внимательно следил за боем, изредка отдавая короткие команды в переговорное устройство. Пока ждали переводчика, офицер — а это был капитан крейсера, как догадался японец, — только раз бросил беглый взгляд в сторону Асуки.
После того, как летчика пленили, бой разгорелся с новой силой. Товарищи Асуки уже не опасались огня пулеметов и пушек и вываливали свои машины с небес прямо под снаряды. Один самолет взорвался в воздухе, и огненное облако почти достигло корабля. Второй, без дыма, отвесно рухнул в воду и скрылся в пучине.
В рубку вбежали два офицера. У одного мундир, руки и лицо были сильно измазаны сажей.
— Докладывай, Боб, — не отвлекаясь от управления боем, приказал капитан.
— Сэр, бомба угодила ниже ватерлинии. Повреждены четыре отсека. Пожаром уничтожен склад резервного продовольствия. Огонь погасили, но нет возможности справиться с течью — очень сильно поврежден борт. Принято решение герметизировать переборки и затопить отсеки с противоположного борта, чтобы ликвидировать нарастающий крен.
— Переборки выдержат до Хиросимы?
— Думаю, что да.
— Ступайте, еще раз все проверьте, чтобы могли дать точный ответ.
Офицер поспешно вышел.
— Как вы думаете, Колл, — обратился ко второму капитан, — долго ли нам удастся держать этих птенчиков на расстоянии?
Корабль сильно тряхнуло.
Капитан снял микрофон внутренней связи.
— Постам доложить о повреждениях.
— Не знаю, сэр, но думаю, что желтолицые совсем озверели и одним попаданием нам не отделаться от них. — Офицер вздохнул. — Хорошо еще, что нам не попалась стая чокнутых самоубийц, иначе бы мы уже из рубки рассматривали рыбок.
— Это точно, — согласился капитан. — Я думаю, что если их сейчас не посбивать, они с таким же успехом отправят нас на дно. С одним попаданием мы уже потеряли два узла скорости, из-за чего опоздываем в Хиросиму на шесть часов.
Стали докладывать с постов. Пробоин и повреждений не было. Бомба упала рядом с бортом и взорвалась от удара об воду. Осколками ранено два человека.
— Спросите, Колл, — капитан головой указал на Асуки за своей спиной, — кто он такой? Посмотреть на то, что он вытворил с нашей посудиной — зауважаешь желтопузика!..
Но японцу не нужен был переводчик. Он встал со своего места и отстранил рукой врача, который уже заканчивал с перевязкой. Асуки удивлялся сам себе, тому, что не испытывал обиды или возмущения за нанесенные оскорбления.
— Лейтенант Асуки Акито, — представился он с небольшим поклоном. — Офицер эскадрильи "Небесных рыцарей". Авианосец "Рыцарь Светлых Дней".
— Вот как! — изумился капитан, позабыв на минуту о бое, и представился в свою очередь: — Капитан Джеймс Пара. Крейсер "Счастливый боец". ВМС США.
Он вернулся к наблюдению за боем. Отдал по селектору несколько распоряжений.
— Асуки, откуда вы так хорошо знаете английский язык?
— До войны в Лондоне учился летному мастерству.
— И преуспели в этом деле, — с иронией добавил капитан. — Скажите, но только честно: сколько за всю войну вы потопили кораблей?
— Два. Крейсер "Армос", принадлежащий Британии, и эсминец "Сидней".
— Ого! Совсем неплохо. Это только ваша заслуга?
— Моя. Прямое попадание.
Пара мотнул головой:
— Никто мне не поверит, что я говорил именно с тем летчиком, который развалил на части новый английский корабль! Кажется, вместе с обломками на дно ушли около тысячи человек?
— Немного больше, капитан. Тысячу двести двадцать один.
— Вы так точно знаете! Да-а, в то время по этому поводу было много шума. А не потопленных, а поврежденных кораблей, включая мой, сколько на вашем счету, офицер?
— Четырнадцать, капитан.
— А судов?
Глаза Асуки расширились от гнева, бледность покрывала лицо.
— Капитан, — он дрожал от негодования, — я военный летчик, а не пират!
Пара дернул плечом:
— Как по мне — так разницы нет вообще. — Он знал, что оскорбляет, и поэтому старался вложить в слова побольше эмоций, чтобы ранить собеседника как можно больнее. — Все, кто с Гитлером в одной упряжке — кровожадные пираты. Кроме этого, я слышал, что самолеты с "Рыцаря Светлых Дней" пустили рыбам на корм плавучий госпиталь русских под Владивостоком.
— Это правда, капитан. Но нашей разведке стало известно, что на этом судне русские перевозили боеприпасы и технику.
— Да? — слабо изумился Пара. — А я и не знал. Эти русские всегда играют краплеными картами. Впрочем, война для них уже два месяца как закончилась, а для Японии — сегодня…
Асуки поднял брови, ожидая пояснений к этому заявлению.
Корабль слабо качнулся. Брызги далекого, но мощного взрыва омыли иллюминаторы рубки.
Вместо того, чтобы что-то объяснять, Пара протянул руку и повернул регулятор громкости на большом приемнике. Стал слышен уверенный голоc американского диктора, не лишенный радостных оттенков:
"Восемь часов утра вашингтонского времени. Вашему вниманию последние новости от радиостанции "Мэгэзин-радио". В студии Лев Тарский. Доброе утро. Сегодня ранним утром ВВС Соединенных штатов Америки провели бомбардировку важного стратегического города Японии — Хиросимы. На город была сброшена атомная бомба. По свидетельствам пилотов, город уничтожен практически полностью. Представитель Белого дома Том Стентон заявил, что это был вынужденный и решительный шаг. Японская армия не имела намерений складывать оружие. Высшее руководство Страны Восходящего Солнца оказалось в плену опасных иллюзий, мечтая о новом мировом господстве. По предварительным данным, в японском городе погибло около ста тысяч человек, полностью уничтожены важные стратегические объекты. Американское оружие продемонстрировало свою мощь, и императору Хирохито не остается ничего, как объявить о капитуляции своей армии и сложить полномочия. Новости об этом и других событиях каждый час из нашей студии. Напоминаю: в полдень по вашингтонскому времени вы услышите выступление Президента США Гарри Трумэна… Новости из Европы. Командование союзных войск начинает испытывать недовольство по поводу передислокации советских военных частей на новые, не указанные в предварительных договорах места"…
Асуки выключил приемник сам.
Его душа наполнилась пустотой, которая с каждой минутой росла, превращаясь в черную, жадно всасывающую в себя малейшие надежды, дыру, обосновавшуюся где-то под сердцем. Он думал о жене, о доме. Она. Все дни, проведенные на авианосце, были полны думами о ней. Он знал об Охо, о том волшебном утре, когда старался казаться крепко спящим, только ради того, чтобы не разрушить ее прекрасный и нежный мир, населенный духами и божествами, которые ей помогали во всем. Он ценил ее и нежно любил, иногда не веря силе собственных чувств. Рядом с Оной не было этой абсурдной войны, не было пропитанных солдатским потом кают, соленого морского ветра, смертной тоски, пожирающей душу в воздушных схватках с вражеским конвоем. Вернуться домой — для него означало каждой своей клеткой окунуться в тепло, заботу и уют мира, который всецело принадлежал его Оне, и она с радостью впускала его туда, оберегала нерастраченным теплом и покоем материнского чувства.
Неужели американский диктор говорил о том, что уже не существовало Оны, ее мира? Все это казалось вечным и крепким, и не хотелось верить в то, что этого уже не было. Асуки, как и все люди в первые мгновения встречи с неизбежным, горьким несчастьем, отказывался в него верить. Он не верил потому, что сейчас вообще лишился веры. Не верил ни во что, кроме как в то, что его семья, дом остались целы и невредимы.
— Я пленный? — обыденным тоном спросил он. Его не взволновали слова диктора по той же самой простой причине — он был лишен веры.
Капитан посмотрел на него с интересом, словно старался разглядеть нечто, что могло рассказать ему о том горе, которое переживал этот японский офицер, но не видел ничего, кроме бледности и усталости. В какой-то мере это его разочаровало: он знал, что японцы — это особый народ, у которого свои собственные представления о морали и чувствах; это люди, которые не верили в единственность и ценность человеческой жизни, и смерть для них имела чуть большее значение, чем слово, ее означающее.
— Какой же вы пленный? — не скрывая своего огорчения, ответил капитан. — Когда нет войны — нет и пленных. Нет боев — нет бессмысленных смертей. Вот только, как объяснить это вашим товарищам, которые после вашего спасения всерьез надумали разделаться со "Счастливым бойцом".
— Они думают, что я пленный.
— Меня это не устраивает, лейтенант! — сухо отрезал Пара. — Очень скоро я намерен сбросить в воду ваши чертовы "зиро". Довольно, позабавились!.. На каком расстоянии ваш авианосец?
— Примерно пятьдесят миль.
Пара склонился к столу, производя расчеты на листке бумаги нервным и размашистым подчерком.
— По расходу топлива оставшиеся "зиро" будут досаждать нам еще около десяти минут. — Он вздохнул. — Это очень много, и я не могу позволить себе такую роскошь.
— Много больше, — сказал Асуки, а когда капитан поднял на него глаза, пояснил: — Это последняя модель "зиро". Кроме прочих внедрений и усовершенствований, емкость топливных баков увеличена на двести литров. С учетом того, что мы потратили на поиск цели некоторое время, получается, что бой может продлиться не менее десяти минут.
— Тем хуже, — сказал Пара. — Я снесу их с небес сейчас же. В Хиросиме мы должны быть вечером, а вместо того, чтобы прибыть туда вовремя и начать спасательные работы, мы ляжем на дно, если будем продолжать эту детскую игру в отпугивание.
Он повернулся к иллюминаторам, за которыми с большим ожесточением кипел бой. Зенитные расчеты устали и сами, без приказа, старались бить на поражение по самолетам, которые, словно рой рассерженных ос, старались ближе пробиться к кораблю и побольнее ужалить. Один из самолетов атаковал крейсер с носа. Коротко рявкнули зенитки. "Зиро" завилял, сбросил бомбы, и стал падать, оставляя за собой жирный дымный след. Бомбы упали в воду прямо по курсу корабля, подняв серебристо-пенные столбы воды. От водяной пыли на мгновение в воздухе над кораблем, играя сказочными переходами от цвета к цвету, появилась радуга. Спыхнувший самолет старался держать горизонт и шел на снижение под небольшим углом, но в нескольких метрах от воды взорвался. Вода под разрывом вскипела, пронизанная обломками. Вместо этого самолета, словно нащупав слабое место в обороне крейсера — нос, сразу три "зиро", под прикрытием пушечного огня с остальных самолетов, стали пикировать на корабль.
Капитан схватил микрофон.
Его остановил Асуки.
— Капитан!
— ?!
— Погодите. Мне нужна рация.
Пара понял его. Он провел лейтенанта к стенду с прибором. Асуки быстро и профессионально настроился на необходимую частоту и стал что-то быстро говорить в микрофон. Капитан не понял ни единого слова из его речи. Он стоял чуть в стороне, нервно сжимая в руке черный микрофон, и крутил головой, переводя взгляд с японца на иллюминаторы, за которыми неумолимо продолжали приближаться, воя моторами, три вражеских самолета.
Вдруг "тройка" "зиро" резко взмыла вверх, и, перед тем как стать на курс, сбросила в море, далеко от корабля, свой смертоносный груз. Неожиданно среди океанской глади вырос целый лес серебряных разрывов, а когда они опали, горизонт был уже чист от вражеских самолетов.
— Отбой, — с облегчением сказал Пара в микрофон и, обращаясь к лейтенанту, который еще продолжал стоять у рации, добавил уставшим голосом: — Я перед вами в долгу, лейтенант Акито. Что вы им сказали?
— Что война кончилась, — с улыбкой на утомленном от напряжения лице ответил Асуки.
— Вы родом откуда?
— Из Хиросимы.
— Есть родители, семья?
— Только жена и дом.
Капитан Пара помолчал немного.
— Сейчас вас проводят в каюту, лейтенант, где вас еще раз осмотрит врач, потом накормят, и вы можете отдыхать. Еще раз большое спасибо. Я вам обязан.
— Не стоит благодарности, — тихо ответил Асуки. — Мне не хотелось умирать. Они бы непременно потопили корабль.
В его тихом голосе было столько уверенности, что Пара не стал возражать.
Когда японец вышел из рубки в сопровождении посыльного матроса, капитан подумал, сглатывая неприятную горечь: "Должен я тебе много больше, лейтенант, много больше, чем ты себе можешь представить. У тебя уже нет ни жены, ни дома, и мне никогда на самом деле не вернуть тебе их".
Он самостоятельно, без помощи штурмана, проверил курс и подсчитал время прибытия. Получалось, что "Счастливый боец" из-за полученных повреждений должен был прибыть к месту назначения не раньше полуночи, и при условии, если море будет оставаться спокойным. К этому моменту пройдет восемнадцать часов после бомбардировки города. На самом деле капитану хотелось причалить в порту Хиросимы через годы, как можно позже. Пара не знал силы атома, но готовился в душе к самому худшему. В трюмах его крейсера, на палубах было полно специальных машин, различного оборудования и людей, которые плыли в Японию с одной лишь целью — увидеть и изучить то, что натворило их детище, военный атом. Пара, смотря на их серьезные и суровые лица, понимал, что там, в японском городе, произошла настолько страшная трагедия, что она будет ужасать воспоминаниями о себе многие и многие поколения в будущем. Может быть где-то, очень глубоко в душе, терзаемой нехорошим гнетущим предчувствием, он жалел, что последние "зиро" не завершили успешно свою атаку. Это стало бы лишь малой толикой мести, проявлением справедливого гнева, и тем успокоило навеки души причастных. Ради справедливости. Но имеют ли право быть справедливыми солдаты, выполняющие приказ?
Его не отпускали с корабля. Солдаты с каким-то необузданным остервенением и, вместе с тем, сочувствием на лицах грубо отгоняли его от трапа, больно ударяя по плечам прикладами автоматов. Он отходил, и, пока стыла боль, смотрел в сторону города и на воду.
Порт был освещен переносными прожекторами и прожекторами с кораблей, запрудивших хиросимскую гавань. В порту кипела работа. Инженерные команды спешно собирали специальные краны, с помощью которых на берег сгружали технику, ящики с оборудованием и еще что-то в бочках и мешках из плотной ткани.
Первыми сгрузили несколько бульдозеров, которые, захватив широкими ковшами несколько дюймов грунта, а вместе с ним и какой-то обугленный хлам, отталкивали его дальше в сторону. Рокот и гул моторов. Люди работали молча, зная наперед, кто чем должен заниматься. Грохочущую, урчащую и стонущую в темноте тишину иногда пробивали резкие, разносящиеся пустынным эхом, короткие команды.
На пристань сгрузили специальную машину. Заработал ее мотор. Несколько человек, одетых в блестящие металлом костюмы, подошли к автомобилю, вытянули из его боков черные шланги и стали поливать землю под ногами какой-то жидкостью, от которой воздух быстро наполнился густым приторным запахом, после чего немного ослаб неприятный железный привкус во рту. Машина поехала дальше, на небольшой скорости, чтобы поливальщики, следующие за нею, могли основательно промочить вокруг грунт. Сгрузили еще несколько машин, и они занялись тем же, постепенно удаляясь в сторону города. Свет их фар скупо выхватывал из темноты еще дымящиеся руины.
Города не было видно. Вместо него пугающая, густая и дымная чернота. Ветра не было. Воздух был до предела пропитан уже знакомым приторным запахом, дизельной и бензиновой гарью, дымом. Черное небо сливалось с землей. Не было ни звезд, ни луны.
Один из бульдозеров работал близко к пирсу. Из-под ковша, в воду, под борта причалившего корабля постоянно сыпались камни и еще какой-то хлам, который всплывал и, вместе с остальным мусором, плотным слоем укрывал всю водную гладь большой бухты. Несколько раз с громким всплеском упали какие-то бревна, покореженные конструкции, огромные обломки стен. Асуки стоял и с замирающим сердцем наблюдал за этой работой, когда до его слуха из воды, донесся чей-то тихий всхлип и слабое барахтанье — одно из "бревен", попав в воду, ожило. Трупов было много. Асуки видел, как их вылавливали из воды баграми, баграми же вытаскивали из-под обломков и складывали в бесконечный ряд подальше от света, укрывая пластиковой тканью. Но мертвые не пугали Асуки, и не вызывали жалости. Ничего. Он не принимал их смерти, и не понимал ее, так как у него не было уже души. Вместо нее осталась отвердевшая чернота, огромный камень, который мешал работать сердцу, болью сдавливая его. Но эти жалобные вскрики, доносящиеся из воды, барахтанье оживили его.
— Человек за бортом! — закричал он, указывая место рукой.
Его услышали сразу. Подбежали к обрыву, достали из воды тонущего, уложили на одеяло и понесли куда-то. Он провожал идущих взглядом, жадно стараясь рассмотреть то, что лежало на одеяле, но не мог — тело лежало глубоко в провисшей под его тяжестью ткани, мешали и несущие его люди и недостаток освещения. Асуки шел вдоль борта, провожая процессию, и скоро оказался возле трапа.
— Вот упрямый япошка, — беззлобно сказал своему напарнику постовой. — Ему объясняешь, что нельзя, а он лезет… Ну, отвали!.. Кому говорю!..
Он замахнулся прикладом.
— Незачем бить, — сказал второй. — Может у него там семья, а ты сразу прикладом.
В словах второго было полно сочувствия, и он по-доброму смотрел на офицера.
— А ты его еще по голове погладь! — стал распаляться первый. — Сигаретками угости за то, что он нас едва не заставил пузырьки пускать!
— Если надо — угощу, — тихо огрызнулся второй. — И у тебя не буду спрашивать на то разрешения.
Его товарищ с досадой сплюнул.
— Эй! — позвал второй. — Подойди сюда. Понимаешь, нет?
Он смешно показывал жестами, что надо делать.
Асуки подошел. Матрос протянул ему сигарету и зажигалку.
— На, брат, покури — немного оттянет.
Японец благодарно принял угощение, как положено, с поклоном, но коротким — не до полных церемоний.
— Вот-вот, покури, — одобрительно сказал солдат. — По тебе сразу видно, что ты человек хороший. Жаль, что не понимаешь моих слов…
— Прекрасно понимаю.
У караульного округлились глаза.
— Вот как! — засмеялся он. — А я тут с тобой, как с малым дитям сюсюкаю! А ты, значит, по-нашему понимаешь.
— Очень хорошо.
— Вот сука желтопузая, — процедил второй сквозь зубы и отвернулся.
— Не обращай на него внимания… Как твое имя? Как-то уже неудобно называть тебя "японцем".
Его напарник не по доброму хмыкнул.
— Асуки.
— Асуки, — повторил второй. — Очень странное имя. Ты, это — не обижайся: это я просто так? Меня зовут Валентином. Можно просто Валем. Так даже удобнее. А это мой стрелок и напарник Тони. Сразу скажу тебе, что он страшно помешанный на войне и очень жалеет, что она закончилась. Мы его называем Бешенным Марсом…
— Заткнись, — тихо бросил Тони. — Лучше скажи этому желтомордому, что тебя зовут Сладким Папочкой и добавь, что это я его с небес скинул, и жалею, что не взорвал.
Он стоял отвернувшись, облокотившись о трос ограждения и часто сплевывал вниз с борта.
— Зачем ты так, Тони? — с укором спросил Валентин. — Пришло время жить в мире. Вот вернешься домой в Чикаго и там продолжишь свою войну с полицией и итальянцами. Подстрелишь какого-нибудь копа или "макаронника" и тогда тебя точно усадят на электрический стул.
— Все равно это лучше, чем разговаривать с желтопузым ублюдком!
— Вот видишь, Асуки, что творится с солдатом в армии, если до нее он был самым настоящим гангстером. Ты, Тони, и в армию-то убежал, чтобы тебя не зажарили на стульчике…
— Заткнись!
— И так постоянно… Может еще сигарету?
Асуки не отказался. Табачный дым перебивал неприятный вкус железа во рту.
— Спасибо.
— Какие тут благодарности, парень. Как бы Тони не злился, но он тебя, и я, уважаем за тот трюк с бомбой. Здорово! Честное слово. Я едва штаны не обпачкал. Но Тони молодец! Я видел, как он из твоей фанерки пыль выбивал. Кра-асиво!
Было бы куда красивее факел из него сделать.
Солдат посмотрел на Асуки, который с достоинством встретил тяжелый ненавистный пылающий взгляд. Японец и американец добрую минуту уничтожали друг друга глазами, но потом, словно уверившись в бесполезности такого оружия, Тони замахнулся прикладом.
— Чего пялишься! Отвернись, мать твою! Вот выколочу из твоей башки узкие глазки…
Он сделал шаг к Асуки. Японец не шевельнулся. В его душе чернота вдруг стала меньше, размягчилась от жара гнева. Он понял, что перед ним враг, равно такой же жестокий и безразличный, находящий смысл своей жизни только тогда, когда доставлял другому страдания, или лишал его жизни, такой же, как и тот пилот, нажавший рычаг над Хиросимой. Таким как Тони, не было места в этом мире, который когда-то принадлежал Оне, а теперь был безвозвратно утерян, уничтожен человеческим безразличием.
Он сделал шаг навстречу.
— Э-э! — вскочил между ними Валентин. — Чего вздумали?
Матрос растолкал их, и отвел Асуки подальше.
— Тони делает это специально, парень. Он спровоцирует тебя на драку, а потом пристрелит. Это у него просто. Держись от него подальше… Хорошо?
Он сунул пачку сигарет ему в карман, подмигнул ему на прощание и вернулся на пост.
Асуки подошел к борту и стал смотреть в темноту, на город, ожидая рассвета, чтобы увидеть Хиросиму.
Он не помнил, сколько времени он простоял так, возможно час — пребывал все это время в странном оцепенении, когда не было ни мыслей, ни чувств. Чернота вновь полонила душу. Лишь изредка эта чернота давала узкую трещину, чтобы он почувствовал чью-то ненависть, которая обжигала вызовом его душу, но он никак не реагировал на нее, охваченный безразличием отчаяния.
— Лейтенант Асуки?
Он не сразу понял, что обращались именно к нему. Пошевелился, сбрасывая с себя невидимые оковы оцепенения, обернулся на голос. Позади него стоял незнакомый американский офицер.
— Что? — переспросил его Асуки.
— Вы лейтенант Асуки?
— Это мое имя — Асуки. Я лейтенант Акито. Слушаю вас?
Офицер почему-то растерялся и стал оглядываться, словно искал либо помощников, либо свидетелей своего стыда.
— Да, конечно, — пролепетал он. — Капитан Пара так и сказал: "Лейтенант Акито". Простите, но я запомнил только ваше имя… Капитан просил вам вернуть это, — офицер протянул пистолет и кортик, которые отобрали у Асуки сразу, как он ступил на борт крейсера, — и передать на словах, что для него было большой честью познакомиться с вами. Пара говорит, что не имеет больше права задерживать вас. Вы свободны, лейтенант. Также я должен добавить от себя, лейтенант Асуки, — Акито только мысленно улыбнулся этой ошибке, — что император Хирохито отказался подписать Акт о капитуляции. Мы опять враги. До встречи в бою.
Последняя фраза была сказана тем обыденным тоном, которым общаются старые фронтовые друзья. Асуки знал почему. Все с нетерпением ждали мира. Война же была ближе и роднее. Слишком долго она шла.
"Счастливый боец" уходит через два часа, сразу после разгрузки. В порту останутся только суда гражданского флота. Военные покинут Хиросиму. Я провожу вас на берег, лейтенант, и очень попрошу не идти хотя бы несколько дней в город, где вы рискуете погибнуть от лучевой болезни.
Асуки сходил по трапу. Он не собирался прислушиваться ни к чьим советам, не только потому, что понятия не имел, что такое эти "лучевая болезнь" и "радиация". Чем ближе он был к родной, опаленной атомом земле, тем отчетливее он слышал зов Оны. Ее голос был настолько отчетливым, что казалось, она где-то совсем рядом. Он не дослушал провожатого, сбежал по трапу и нырнул в темноту города, увлекаемый родным и близким зовом: "Асуки!.. Асуки!.. Где ты, мой муж? Асуки!"
— Вот же ж человек, — тихо, с печалью произнес его провожатый, и секунду постоял, смотря вслед, потом неторопливо поднялся обратно на корабль, отдавая матросам распоряжения к будущему отплытию.
Никто Асуки не задерживал, но он на всякий случай сторонился людей в блестящих фольговых костюмах, которые, словно призраки, бродили среди развалин, "выслушивая" опаленный камень какими-то приборами. Он полагался на свои память и чутье, которые, как он надеялся, проведут его среди этого хаоса к его дому, или к тому месту, где когда-то был его дом. Начало светать. Он посмотрел на наручные часы, подсветив себе подаренной американским матросом зажигалкой. Стрелки показывали что-то около восьми часов утра. Он не стал уточнять. И беглого взгляда на циферблат было достаточно, чтобы удивиться тому, что нет солнца. Середина утра, а над развалинами еще крадется плотный ночной сумрак. Небо затянуто ровно темно-темно-серой пеленой. Воздух насыщен дымом, приторным вкусом железа и острым запахом окалины. Под ногами шуршит и скрипит раздробленный камень. В темноте идти очень трудно: он постоянно подворачивал ноги, ударов и оступался, и от этого ныли стопы и огнем горели щиколотки.
Примерно через час Асуки понял, что все-таки заблудился. Вокруг одни развалины, битый камень, гарь, редкие пожары. Он сел возле стены, на ее большой обломок. Кружилась голова, тошнило от нестерпимого железного вкуса во рту. Он осматривался, стараясь разобраться, где, в каком месте несуществующего города он может сейчас находиться. Медленно, грохоча колесами, мимо него прокатили два крытых грузовика. Едущая последней машина остановилась, и из ее кузова спрыгнули два солдата с нашитыми на спины красными крестами. Они подошли к нему. Оказалось, что это похоронная команда, которая возвращается в порт из города, везя в одном грузовике раненых, а в другом — мертвых. Солдаты были слабы и бледны. Их тошнило. Они справились о его самочувствии, а когда узнали, что он не попал под бомбежку, развернулись и пошли обратно к машинам. Асуки догнал их и расспросил о дороге для себя.
— Тебе нужна улица Морских звезд?
Он утвердительно кивнул, так как заметил, что разговор быстро забирает силы.
— Пойдешь по нашим следам, — подсказали ему. — Мы пробираемся туда же, но через каждые полквартала вынуждены останавливаться и возвращаться, чтобы разгрузиться. Следы колес хорошо видны на камне. Ты уверен, что тебе не нужна наша помощь?
Он отказался и поблагодарил, хотя чувствовал, что силы покидают его с каждой минутой. Они уехали, а он пошел дальше.
Оказалось, что похоронная команда не очень далеко успела пробраться в город. Примерно через километр жирные следы от стертой о камень автомобильной резины вычерчивали дуги — здесь машины разворачивались, чтобы ехать обратно в порт. Чуть в стороне от черных и жирных полос лежали черные обугленные трупы — целый ряд скрюченных и изломанных головешек, в которых с большим трудом можно было определить тела людей. Похоронная команда оставила здесь тех, кого не могла забрать в этот рейс.
Дальше трупов было больше. Страшные, черные они корячились в стороны изувеченными руками и ногами, торчали головешками из-под разбитого камня. Были и просто белые тени, силуэты, взметнувших над головой руки людей, в надежде заслониться от чего-то ужасного и неотвратимого, людей, от которых не осталось даже пепла, только белые пятна на стенах домов.
Перебираясь через завалы, Асуки нечаянно наступал на мертвых, и они трещали и сочились под его ногами. Он старался убраться из таких мест, шарахался в стороны, чтобы и там наткнуться на новые, более ужасные, чем прежние, тела.
Небо по-прежнему было накрыто тяжелым свинцовым покрывалом из плотных туч, но света уже было достаточно, чтобы видеть дорогу и окрестности. Серый и печальный день лег на землю. Теперь Асуки видел то, что скрывала долгая ночь, и во что не мог поверить всего несколько часов назад. Безрадостная, унылая, окутанная серостью и дымом пустыня лежала перед ним. Все мертво и безжизненно. Сухой скрежет камня и головешек под ногами таял в бездонной тишине простора. Чуть дальше, за слоистым сизым туманом проглядывали развалины, остов какого-то чудом уцелевшего здания. Ребра конструкции крыши образовывали сферическую форму, которая одиноко возвышалась над всем этим умершим миром. Немного ближе, словно высушенные и обугленные человеческие кисти, пробивали серость неба стволы и ветви мертвых деревьев. Два ряда. Только по ним Асуки узнал свою улицу и поспешил туда.
Он несколько раз падал. От ударов и сотрясений открылась рана на голове. Надо было сменить повязку, но у Асуки не было ничего, чем можно было сделать перевязку. Он сел на камень и оторвал оба рукава от формы. Один вывернул наизнанку, чтобы занести меньше инфекции в рану и плотно перевязал им голову. Кровь перестала идти, и теперь не заливала глаза, давая возможность видеть дорогу. Второй рукав он смочил водой из походной, висящей на поясе, фляги и вытер от крови лицо и шею. Потом напился, чувствуя, как после воды неприятный вкус во рту становится не таким острым и противным.
За его спиной послышался скрежет и он обернулся.
Приваленный огромным куском стены, на него смотрел человек. Асуки лишь бегло и наскоро назвал это человеком, уронил флягу и, сдавленно мыча, на четвереньках, дрожа крупной дрожью, пополз прочь. Ужас оставил его в развалинах какого-то здания, в руинах, в квадратных, обглоданных огнем стенах. В углу сидели трое… Три трупа. Два маленьких, с задранными вверх головками. Они протягивали к большому трупу тонкие руки. Большой же распростер свои, словно крылья над ними, но не защищая, а больше успокаивая — в этом застывшем движении не было уверенности защиты, но бессилие покорности. Страшная картина… Асуки понял, что перед ним тела матери и двух ее детей. Он прислонился спиной к стене, сильно вжался в нее, подтянул колени к груди, обхватил их руками и зарыдал, кусая до треска ткань, испачканных сажей и пылью брюк. Он плакал горько и тяжело, от отчаяния, страха, который, наконец, одолел его, от одиночества. Оплакивая все, что он увидел этим утром, Асуки уснул.
Проснулся он от того, что шел дождь. Крупные капли часто падали на его голову, плечи, руки, сразу впитываясь в одежду. Скоро по телу стала растекаться прохладная влага. Не открывая глаз, Асуки подставил лицо под струи дождя, открыл рот, ловя капли… Сначала он не мог разобрать вкуса воды, но когда это случилось, его стошнило: дождевая вода была противно-горькой! К тому времени дождь превратился в победно шумящий ливень. Асуки открыл глаза и вскочил на ноги, плотно прижался к стене, распластался по ней, но все равно не мог найти спасения. С неба хлестал черный дождь. Асуки развернулся к нему спиной, прижался лицом к стене, вдыхая впитанную ею гарь, которая от дождя стала чувствоваться острее. Он не хотел видеть эту черную воду, но она живой тонкой вуалью стекала по камням стены, по коже лица, пропитывала одежду и текла по телу. Ему казалось, что она обжигает его, но он, стараясь унять дрожь отвращения, прижимался к стене все плотнее. Дождь не был ни горячим, ни ледяным. Обыкновенным. Теплым.
Ливень прекратился внезапно. Луж не было. Воду мгновенно впитала сухая опаленная земля, и мог ли раздробленный камень удержать на себе хотя бы одну ее каплю? Воздух наполнился еще более резким и терпким запахом гари. Пахло пылью, но это был не привычный пряный запах, а горький, тошнотворный.
Асуки вернулся к тому месту, от которого бежал. Ему было страшно, но очень хотелось пить, а в оставленной фляге было еще достаточно воды, чтобы несколько раз утолить жажду. Человек, придавленный камнем был неподвижен. Асуки, опасливо косясь в его сторону, поднял флягу. Он всем сердцем надеялся, что тот, кого он так сильно испугался, уже мертв. У человека практически не было кожи. Она свисала с его рук, лица какими-то побелевшими безжизненными лоскутами. Жилы и вены, извиваясь по припорошенному пылью телу, в неожиданных местах торчали в стороны иссушенными сучками. Безгубый рот отчаянно кривился в беззвучном хохоте, а огромные глаза без век таращились на мир с неописуемым изумлением.
Подобрав флягу, Асуки стал пятиться, когда вдруг услышал уже знакомый скрежет: рука "мертвеца" заскребла по камню, глаза ожили, завертелись в своих ужасных воронках-глазницах и уставились на оторопевшего Асуки. Человек открыл рот, скалясь всеми своими зубами, несколько раз пошевелил челюстью, словно собирался сказать, но вместо слов было слышно только прерывистое сипение. Скребущая по камню ладонь перевернулась и протянулась в сторону Асуки. Он хотел было вновь бежать, но споткнулся и упал. Человек под камнем звал его, манил рукой. Собравшись с духом, Асуки подошел, попробовал сдвинуть обломок стены, но это оказалось невозможным — камень был настолько большим, что без помощи техники здесь было не справиться. Он присел, переводя дыхание и тут только увидел, что человек под камнем вовсе не придавлен им — он заполз под нее, а его нижняя часть туловища превращена в истрескавшуюся угольную корку. Несчастный дрожащей рукой указывал на флягу. Асуки догадался, что просил умирающий: отстегнул флягу от пояса и влил из нее несколько капель в жадно разинутый рот несчастного. Человек поперхнулся и закашлялся слабо и мучительно. Большая часть воды выливалась через огромные дыры в щеках. Когда умирающий успокоился, Асуки дал ему еще воды, стараясь не смотреть на то, как тот безуспешно пытается глотнуть.
Кто-то дотронулся до его плеча. От неожиданности Асуки вскрикнул и уронил флягу. Он развернулся и увидел позади себя старика, вид которого настолько его изумил, что он попятился.
Короткий халат зеленого цвета, полами едва-едва прикрывающий бедра уродливо-коротких ног; посох в огромной лапище, жилистой и сильной, в другой, такой же неразвитой, как и ноги, ветка сакуры, вся бело-розовая от охватившего ее цветения; лицо печальное и по-детски доброе.
— Ты не поможешь ему этим, — сказал, почти прошептал старик, глядя на изувеченного беднягу под камнем, перекинул посох в другую руку, а свободной, огромной, с непомерно длинными ногтями, накрыл лицо страдающего. Человек несколько раз дернулся, протяжно просипел, пустил обильную пену и застыл. — Он хотел этого.
— Кто ты? — спросил Асуки, пораженный увиденным.
— Тот, в чьем имени знаний больше, чем если ты его просто услышишь. Идем, я проведу тебя домой. Тебя ждет Она.
— Она жива?!
Старик грустно усмехнулся и пошел по камням, осторожно переступая своими странными ногами по ним, как по раскаленным углям. Асуки последовал за ним. Подошли к рядам сгоревших деревьев. Только теперь стало видно, что они не черные, а темно-темно-красные, словно пропитанные кровью. Асуки коснулся рукой ствола и посмотрел на ладонь — жирная сажа, как охра, багрянцем лежала на коже. Стало противно, словно от того, что испачкался чужой кровью, и Асуки торопливо вытер ладонь о ткань брюк.
Старик вскоре остановился и указал посохом на какую-то груду камней и древесного угля.
— Это твой дом, — утвердительным тоном сказал он.
Асуки не стал расспрашивать старика об Оне. Теперь он все видел сам.
Он нашел среди камней часть оплавленной панели от радиоприемника, но не было ничего, что могло бы напомнить Ону. Он был готов найти такую же, как и в развалинах, окоченевшую головешку, но не было ничего, кроме камня и древесного угля. Перевернув несколько больших глыб, Асуки прекратил поиски, поняв, что под обломками ничего и никого ему не найти, а если там и есть кто-то, то самостоятельно ему с раскопками не справиться — сил становилось все меньше, и последние уходили на то, чтобы бороться с постоянно усиливающейся тошнотой.
Он направился туда, где когда-то был небольшой садик — цветник с тыльной стороны дома, место, которое очень любила жена. Цветника больше не было. Вместо него, как и везде, только камень, угли и пыль. Он нашел сакуру, а точнее, то, что он нее осталось — обгоревший, торчащий из земли прут толщиной в палец, под ним трупик какой-то птицы, рассыпавшийся в прах от одного прикосновения, и осколки фарфора.
Асуки стал искать дальше, отходя от деревца кругами, и раскидывая ногами битый кирпич, и скоро заметил среди хлама желтый металлический блеск. Он поднял этот предмет и стер с него сажу — кусочек золота, расплавившийся, превратившийся в бесформенный комочек, с впаянным в него камнем, рубином. Это мог быть только перстень, подарок отца Оны в день ее свадьбы. Асуки сунул находку в карман, опустился на колени и стал торопливо и лихорадочно разбрасывать руками камни и мусор с того места, где нашел перстень. Больше ничего не было. Только жирная, мажущаяся сажа на камнях.
Асуки прекратил поиски. Теперь он знал все.
Он сел рядом с черным пятном, наклонился и нежно поцеловал его. По его щекам потекли слезы. Старик, глядя на него, стал часто вытирать рукавом своего халата лицо.
"Виллис" часто и лихо подскакивал на ухабах, выбивая дыхание и души из своих пассажиров. Солдат-водитель, сбросив с головы защитный шлем, беспрестанно ругался. Его голос перекрывало прерывистое завывание двигателя машины. Два пассажира сидели также без шлемов и провожали глазами унылое однообразие руин, держась, чтобы не выпасть из машины на очередном ухабе бездорожья.
— Стой, Рой! — не сколько приказал, а громко попросил один из пассажиров.
— Да, майор, — ответил солдат и, коротко скрипнув тормозами, джип остановился. — Я думаю, что дальше не следует ехать.
— Том, — обратился к майору второй пассажир, — Рой полностью прав: не стоит рисковать — мы или разобьем машину, или подхватим эту чертову лучевую болезнь. Меня, кажется, уже тошнит…
— О'кей, — как-то безразлично ответил майор, доставая из сумки кинокамеру и заводя ее лентопротяжный механизм. — Пока я буду работать, Пол, надень-ка лучше шлем. И ты, Рой… Кажется, совсем недалеко отсюда воронка.
Его никто не послушался, и спутники выбрались из машины, прихватив с собой автоматы — на всякий случай: Хирохито отказался капитулировать, да и мало ли сумасшедших бродило среди развалин Хиросимы.
Майор отошел от них, прильнул глазом к видоискателю кинокамеры и стал снимать, на ходу, ступая осторожно, чтобы не оступиться.
— Том! — окликнули его. — Редерсон!..
Он не сразу повернулся на зов, а спокойно доснял план с аллеей мертвых деревьев, и лишь после этого подошел. Пол указывал куда-то вглубь полуразваленных стен. На его лице застыла маска испуга и отвращения.
— Майор, — сказал он, — это, конечно, мой долг помогать вам в работе, но я бы не хотел, чтобы вы это снимали, чтобы не тешить этих сумасшедших генералов "веселыми" картинками их успеха.
Том посмотрел туда, куда указывали.
В углу остатков стен, сидели три обугленных трупа — два маленьких и один большой.
— Спасибо за находку, — сказал Том и стал снимать, а после этого добавил: — Не думаю, что это будет фильм только для генеральских кабинетов.
Он вышел из развалин.
— Рой, нам придется проехать еще дальше…
— Но, майор!..
— Это совсем рядом, сразу за этой аллейкой.
— Ладно, сэр. Но до отплытия корабля осталось не больше двух часов.
— Вот и отлично, парень — сделаем работу быстрее. Садись за руль и не жалей машину. Живо!
Они вернулись и влезли в джип.
— Что ты там увидел, Том? Зачем такая спешка?
— Мне показалось, что я видел там живых людей. Надо проверить.
Когда они подъехали, Пол произнес:
— Точно, живые! Старик какой-то странный — коротконогий и с посохом, а тот, что плачет, кажется, японский летчик. Кого он так оплакивает — там же одни головешки?
Солдат за рулем недовольно скривился. Если майор Редерсон нравился ему своими сочувствием и сердечностью, то лейтенант Пол Проттерн успел надоесть ему за эту поездку по Хиросиме своими безразличием и брезгливостью. Сразу было видно, что этот человек не нюхал настоящего фронтового пороха. А Редерсон — дело известное: в войсках его любили, и не только за правдивые фильмы, но и за храбрость, и за то, что за всю свою фронтовую бытность майор не оброс броней безразличия, не очерствел к людским страданиям, умел их показать другим со своими картинами. Он был героем.
Рой сидел и смотрел на работу майора, думая о том, что через годы будет рассказывать детям, внукам, а может, если, конечно, повезет, правнукам о том, как ездил по развалинам Хиросимы с — только подумать! — с самим Томом Редерсоном! Интересно, кто ему тогда поверит? Или тогда уже никого не будут волновать события этих лет? Жаль, конечно, японцев… Честное слово, жаль. Это ж надо додуматься: на город сбросить атомную бомбу! Цель, смысл? Этого не мог понять солдат, который видел войну и тысячи бессмысленных смертей, не мог понять, как ни старался.
Он вздрогнул, когда раздался выстрел, замер, глядя, как неловко переставляя подгибающиеся ноги, попятился назад майор Редерсон, как упал на камни, распластался на них и остался недвижимым. Еще две пули с тонким звоном пробили лобовое стекло. Завыл, задергался на заднем сиденье, за спиной солдата, лейтенант Проттерн. Рой выскочил из машины, укрылся за нею, заряжая автомат, потом быстро встал, лег на капот грудью и прицелился. Прямо на него бежал тот самый японец, который так горько плакал на развалинах. Бежал с пистолетом в руке, из ствола которого вырывались короткие яркие вспышки. Пули свистели над головой, ударялись где-то за спиной о камни и визжали.
— Вот, мать твою! — процедил сквозь зубы Рой и нажал на спусковой крючок.
Короткая очередь рванула автомат из рук. Японец на ходу согнулся, закинул за спину руки и упал лицом вниз.
Стоящий чуть поодаль старик в зеленом халате замотал головой, словно от сильной боли, открыл рот. Рой не хотел в него стрелять, но когда увидел, что рот старика быстро превращается в огромную зубастую пасть, и оглушающий рев вырывается из нее, еще раз нажал на крючок. Пули впились в халат, задергали его, стали рвать. Оглушая ревом и мотая головой, старик попятился, выронил посох и вдруг потянулся рукой к стреляющему. Она становилась все длиннее и длиннее, кисть становилась все шире, могучее, чернела; белые, длинные ногти удлинялись, закручивались книзу, превращаясь в когти. Рой стрелял до тех пор, пока не кончились патроны, отстегнул рожок, отбросил его в сторону, потянулся за новым к сумке на поясе, и тут почувствовал, как что-то обхватило его в поясе и стало сдавливать, как тисками. Захрустели кости, онемели ноги. Рой тряпичной куклой упал возле колеса своей машины, приподнялся на локтях, изумленно посмотрел на ноги, которых не чувствовал. Его пояс охватывала огромная рука старика. Как такое могло произойти — Рой не мог себе даже представить, хотя все видел прекрасно. Наконец пришла жуткая боль. Солдат закричал и вскоре потерял сознание.
Внизу, по несуществующей более улице, грохоча колесами, разбрасывая ими камни, светя фарами, ехал грузовик. Машина из-за бездорожья не могла ехать быстрее. Сидевшие в кузове солдаты стали спрыгивать на землю на ходу и побежали впереди грузовика, торопясь успеть к месту перестрелки.