ГЛАВА I
Жиль Блас отбывает в Астурию. Путь его лежит через Вальядолид, где он навещает своего прежнего хозяина, доктора Санградо. Случайная его встреча с сеньором Мануэлем Ордоньесом, смотрителем богадельни
В то время как мы с Сипионом готовились ехать в Астурию, Павел V сделал герцога Лерму кардиналом. Папа этот, желая ввести инквизицию в Неаполитанском королевстве, облачил в пурпур испанского министра, дабы заставить Филиппа одобрить столь похвальное намерение. Все, хорошо знавшие этого нового члена конклава, находили, как и я, что церковь сделала весьма ценное приобретение. Сипион, предпочитавший видеть меня снова в блестящей придворной должности, нежели погребенным в сельском уединении, посоветовал мне показаться на глаза кардиналу.
— Может быть, — говорил он, — его высокопреосвященство, видя вас освобожденным по королевскому приказу, уже не сочтет нужным притворяться рассерженным и сможет принять вас к себе на службу.
— Сеньор Сипион, — возразил я ему, — вы, по-видимому, запамятовали, что я получил свободу лишь с условием немедленного выезда за пределы обеих Кастилии. Неужели вы думаете, что мне уже наскучил мой замок Лириас? Говорю и повторяю: если бы герцог Лерма вернул мне свою милость, если бы даже он предложил мне место дона Родриго Кальдерона, я бы отказался. Мое решение твердо: я хочу поехать в Овьедо, захватить своих родителей и удалиться с ними в окрестности Валенсии. Если же, друг мой, ты раскаиваешься в том, что связал свою судьбу с моей, то тебе стоит только сказать: я готов отдать тебе половину своей наличности; ты останешься в Мадриде и будешь по мере возможности делать карьеру.
— Как можете вы, — отвечал мой секретарь, слегка задетый этими словами, — как можете вы подозревать меня в нежелании последовать за вами в уединение! Это подозрение оскорбляет мое усердие и мою привязанность к вам. Как! Неужели Сипион, этот верный слуга, который, чтобы разделить с барином его невзгоды, готов был провести остаток дней своих в Сеговийской крепости, лишь с сожалением отправится с вами в места, обещающие ему сотни приятностей! Нет, нет, я совсем не хочу отвращать вас от вашего намерения. Я должен вам признаться в своей хитрости: советуя вам показаться на глаза герцогу Лерме, я только хотел испытать, не сохранилось ли у вас в душе еще несколько крупинок честолюбия. Ну, что ж! Коль скоро вы совсем отреклись от почестей, то покинем поскорее двор, чтобы отдаться тем невинным и сладостным удовольствиям, о которых мы составили себе столь чарующее представление.
И, в самом деле, мы вскоре после этого отбыли вдвоем в дорожной карете, запряженной двумя добрыми мулами; правил ими парень, которого я счел нужным нанять для усиления своей свиты. Первая моя ночевка была в Алькала-де-Энарес, вторая — в Сеговии. Не желая задерживаться, я не навестил великодушного коменданта Тордесильяса и прямо поехал в Пеньяфьель на Дуэро, а на следующий день — в Вальядолид. При виде этого города я не сумел удержать глубокого вздоха. Мой спутник, услыхав его, спросил о причине.
— Дело в том, дитя мое, — сказал я ему, — что я здесь долго занимался медициной; теперь совесть втайне меня упрекает: мне кажется, точно все убитые мною больные выходят из гробов, чтобы растерзать меня в клочья.
— Что за фантазия! — промолвил мой секретарь. — Поистине, сеньор де Сантильяна, вы слишком добры. С чего вам раскаиваться в том, что вы занимались своим ремеслом? Посмотрите на самых старых врачей: разве они мучатся такими угрызениями? Ничуть не бывало! Они продолжают самым спокойным манером делать свое дело, сваливая все скорбные последствия на природу и приписывая себе все счастливые случайности.
— Действительно, — подтвердил я, — доктор Санградо, методу коего я неукоснительно следовал, был именно такого нрава. Видя, как ежедневно два десятка человек умирают под его рукой, он все-таки настолько был уверен в целительности обильного питья и кровопусканий из руки, которые называл своими панацеями против всякого рода болезней, что, вместо того чтобы обвинять свой способ лечения, он воображал, будто больные умирают только от недостаточного кровопускания и потребления воды.
— Ей-богу! — воскликнул Сипион, разражаясь смехом, — вот это, действительно, уникум!
— Если тебе любопытно на него посмотреть и слышать его речи, — сказал я ему, — то завтра же сумеешь удовлетворить свое любопытство, лишь бы только Санградо был жив и все еще находился в Вальядолиде. Впрочем, мне не верится, что это так, ибо он был уже стар, когда я с ним расстался, а с тех пор протекло немало годов.
По прибытии на постоялый двор, на котором мы пристали, я первым делом осведомился об упомянутом докторе. Мы узнали, что он еще не умер, но, по старости лет не будучи в состоянии ходить по визитам и много двигаться, уступил поле брани трем-четырем лекарям, прославившимся другим методом, который был ничуть не лучше санградовского. Поэтому мы порешили провести весь следующий день в Вальядолиде как для того, чтобы дать отдых своим мулам, так и с целью повидать доктора Санградо. Мы отправились к нему на другое утро часам к десяти и застали его в кресле с книгою в руках. Увидев нас, он тотчас же поднялся, пошел нам навстречу шагом, довольно бодрым для семидесятилетнего старца, и спросил, что нам угодно.
— Сеньор доктор, — спросил я, — неужели вы меня не узнаете? А между тем я имел честь быть одним из ваших учеников. Разве вы совсем уже позабыли некоего Жиль Бласа, который когда-то был вашим нахлебником и заместителем?
— Как, это вы, Сантильяна! — воскликнул он, обнимая меня. — Я бы никак вас не узнал. Мне очень приятно вновь с вами увидеться. Что же вы делали с тех пор, как мы расстались? Вы, разумеется, не переставали заниматься медициной?
— К этому, — отвечал я, — у меня была большая склонность, но веские причины встали на моем пути.
— Тем хуже, — ответствовал Санградо, — следуя принципам, которые вы от меня переняли, вы могли бы стать искусным врачом при условии, что небо, по своему милосердию, предохранило бы вас от опасной склонности к химии, Ах, сын мой! — продолжал он с пафосом и со скорбью в голосе, — какие пертурбации произошли в медицине за последние годы! Я удивляюсь и негодую с полным основанием: у нашего искусства хотят отнять и честь и достоинство. Это искусство, во все времена охранявшее человеческую жизнь, ныне стало жертвою дерзости, самомнения и невежества. Ибо говорят, а скоро и камни возопиют о разбойническом промысле новых лекарей: lapides clamabunt. В здешнем городе можно видеть врачей, или так называемых врачей, которые впряглись в триумфальную колесницу антимония, currus triumphalis antimonii. Это — бесноватые, убежавшие из школы Парацельса, поклонники кермеса, лечащие наудачу, полагающие весь смысл медицинской науки в умении изготовлять химические снадобья. Что мне вам сказать? Все решительно в их методе должно быть отвергнуто. Кровопускание из ноги, прежде столь редкое, теперь практикуется почти исключительно. Прежние слабительные, столь мягкие и благодетельные, теперь уступили место рвотным и кермесу. Словом, сплошной хаос, где каждый позволяет себе что хочет и преступает границы порядка и благоразумия, указанные нам древнейшими учителями.
Как ни разбирала меня охота рассмеяться над этим комическим разглагольствованием, я все же нашел в себе силы удержаться. Мало того, я и сам начал ораторствовать против кермеса, о коем не имел ни малейшего понятия, и посылать к чертям тех, кто его выдумал. Сипион, заметив, что эта сцена меня потешает, пожелал внести в нее свою лепту.
— Сеньор доктор, — сказал он, обращаясь к Санградо, — да будет мне, яко внучатному племяннику врача старой школы, дозволено вознегодовать совместно с вами против химических лекарств. Покойный двоюродный дедушка — да смилуется господь над его душой — был таким горячим сторонником Гиппократа, что частенько дрался с эмпириками, недостаточно почтительно отзывавшимися о царе медицины. Яблоко от яблони недалеко падает: я охотно стал бы палачом этих невежественных новаторов, на которых вы столь справедливо и столь красноречиво жалуетесь. Какую конфузию производят эти несчастные в человеческом обществе!
— Эта конфузия, — молвил доктор, — заходит еще дальше, чем вы думаете. Вотще написал я книгу против медицинского разбоя: он растет с каждым днем. Фельдшера, во что бы то ни стало желающие сойти за врачей, мнят себя достойными этого звания, раз дело сводится к прописыванию кермеса или винного камня, к которым они, если вздумается, еще прибавляют ножное кровопускание. Они доходят даже до того, что примешивают кермес в травяные отвары и крепительные напитки, — и вот они уже сравнялись с нынешними медицинскими заправилами. Эта зараза распространяется даже на монастыри. Есть среди монахов такие братцы, которые сразу совмещают в себе фельдшера и аптекаря. Эти обезьяны медицины всецело посвящают себя химии и изготовляют пагубные снадобья, с помощью коих сокращают жизнь преподобных отцов. В Вальядолиде же имеется более шестидесяти монастырей как мужских, так и женских: можете сами судить, какое побоище учиняет там кермес в союзе с винным камнем и ножными кровопусканиями.
— Сеньор Санградо, — сказал я ему, — вы совершенно правы, когда гневаетесь на этих отравителей; я сетую вместе с вами и разделяю ваши опасения за жизнь людей, явно находящуюся под угрозой методов, столь отличных от вашего. Я крепко побаиваюсь, что химия в некий день приведет к уничтожению медицины, подобно тому как фальшивая монета разоряет государства. Дай нам бог, чтобы этот роковой день не скоро наступил!
В этом месте наша беседа была прервана появлением старой служанки, принесшей доктору поднос с мягким хлебом, стаканом и двумя графинами, один из коих был наполнен водой, а другой — вином. Съев кусок хлеба, он выпил стаканчик, наполненный, правда, больше чем на две три водой, но все же не спасший его от упреков, которые он навлек на себя с моей стороны.
— Ого, господин доктор! — сказал я ему, — ловлю вас на месте преступления. Вы пьете вино, — вы, который всегда высказывались против этого напитка, вы, который в течение трех четвертей своей жизни пили одну воду! С каких это пор вы впали в такое противоречие с самим собой? Вы не можете оправдываться своим возрастом, ибо в одном из своих сочинений называете старость естественной чахоткой, которая сушит и сжигает нас, и в силу этого определения сожалеете о невежестве всех тех, кто называет вино молоком старцев. Что же скажете вы теперь в свое оправдание?
— Вы весьма несправедливо на меня нападаете, — ответствовал престарелый лекарь. — Если бы я пил чистое вино, вы бы имели право рассматривать меня как изменника собственному методу. Но вы видите, что вино мое сильно разбавлено.
— Новое противоречие, дорогой учитель, — возразил я. — Вспомните, как вы порицали каноника Седильо за употребление вина, хотя он и примешивал к нему много воды. Лучше добровольно признайтесь, что вы убедились в своей ошибке и что вино вовсе не гибельная жидкость, как вы утверждаете в своих писаниях, если только пить его с умеренностью.
Эти слова несколько смутили доктора. Он не мог отрицать, что в книгах своих запрещал употребление вина; но так как стыд и самолюбие мешали ему признать справедливость моего упрека, то он не знал, что ответить. Чтобы выручить его из столь великого затруднения, я переменил тему, а немного спустя откланялся, уговаривая его стойко держаться против новых врачей.
— Мужайтесь, сеньор Санградо! — говорил я ему, — не уставайте порочить кермес и без устали бичуйте ножные кровопускания. Ежели, вопреки вашему рвению и приверженности к «ортодоксальной» медицине, это отродье эмпириков сумеет разрушить науку, то у вас все же будет утешение, что вы приложили все усилия, дабы ее сохранить.
Когда мы с секретарем возвращались на постоялый двор, беседуя о комическом и своеобразном характере старого лекаря, мимо нас прошел человек лет пятидесяти пяти или шестидесяти, с потупленным взором и с большими четками в руках. Я внимательно посмотрел на него и без труда узнал в нем сеньора Мануэля Ордоньеса, доброго смотрителя богадельни, с похвалой упомянутого в первой книге моего повествования. Я подошел к нему с величайшими знаками уважения и сказал:
— Нижайший привет мой досточтимому и разумному сеньору Мануэлю Ордоньесу, лучшему хранителю имущества бедняков.
При этих словах он пристально взглянул на меня и отвечал, что черты мои ему несколько знакомы, но что он не может припомнить, где со мною виделся.
— Я посещал ваш дом в те времена, — отвечал я, — когда в услужении у вас жил один из моих друзей, Фабрисио Нуньес.
— Ага, теперь вспомнил, — подхватил смотритель с лукавой улыбкой, — помню, что оба вы были славные малые, Вы вместе совершили не одну проделку, свойственную юности. Ну, как? Что с ним теперь, с этим бедным Фабрисио? Всякий раз, как я о нем думаю, меня охватывает беспокойство относительно его делишек.
— Именно для того, чтобы осведомить вас о его делах, я и осмелился остановить вас на улице. Фабрисио находится в Мадриде, где занимается смешанным творчеством.
— Что вы называете смешанным творчеством? — спросил он. — Это какое-то двусмысленное определение.
— Я хочу сказать, — отвечал я, — что он пишет в стихах и прозе, сочиняет комедии и романы; словом, этот малый талантливый и к тому же любезно принимаемый в лучших домах.
— Но скажите мне, — заметил смотритель, — в каких отношениях он состоит со своим булочником?
— Не в таких хороших, как со знатными господами, — ответил я. — Между нами будь сказано, я думаю, что он не очень богат.
— О, я нимало в этом не сомневаюсь, — подхватил Ордоньес. — Пусть сколько душе угодно увивается перед вельможами: его любезности, льстивые слова и низкопоклонство принесут ему еще меньше дохода, чем его сочинения. Я предсказываю вам, что вы еще увидите его в богадельне.
— Это легко может случиться, — отвечал я. — Поэзия уже многих до этого довела. Мой друг Фабрисио гораздо лучше сделал бы, если бы остался при вашей милости: в настоящее время он купался бы в золоте.
— Во всяком случае, он жил бы в полном довольстве, — сказал Мануэль. — Я полюбил его и собирался, повышая из одной должности в другую, наконец, доставить ему в нашем богоугодном заведении прочное положение; а ему вдруг вздумалось удариться в литературу. Он сочинил комедию и дал ее сыграть находившимся здесь актерам; пьеса имела успех, и с той поры у автора вскружилась голова: он возомнил себя вторым Лопе де Вега и, предпочтя дым рукоплесканий тем реальным выгодам, которые обещала ему моя дружба, ушел от меня. Тщетно я доказывал ему, что он бросает кость и устремляется за тенью. Я не смог остановить этого безумца, одержимого манией писательства. Он не понимал своего счастья, — добавил Мануэль. — Тот юноша, которого я после него взял в услужение, может это засвидетельствовать: он хотя и не обладает таким умом, как Фабрисио, но, будучи благоразумнее его, посвятил себя исключительно тому, чтобы добросовестно исполнять свои обязанности и угождать мне. Потому-то я и возвысил его по заслугам: в настоящее время он занимает при богадельне две должности, младшей из коих более чем достаточно, чтобы прокормить честного человека, обремененного многочисленной семьей.
ГЛАВА II
Жиль Блас продолжает путешествие и благополучно прибывает в Овьедо. В каком состоянии застал он своих родителей, смерть его отца и ее последствия
Из Вальядолида мы в четыре дня добрались до Овьедо, нигде не повстречав недобрых людей, вопреки пословице, гласящей, что разбойники издали чуют деньги путников. А, между тем, они могли бы недурно поживиться, и каких-нибудь два обитателя подземелья без труда сумели бы отнять у нас все дублоны, так как я при дворе не научился храбрости, а Бертран, наш mozo de mulas не производил такого впечатления, что позволит скорее убить себя, чем отдаст хозяйский кошелек. Один только Сипион был до некоторой степени воякой.
Ночь уже спустилась, когда мы прибыли в город. Пристали мы на постоялом дворе в двух шагах от дома моего дяди, каноника Хиля Переса. Мне очень хотелось осведомиться, в каком положении находятся мои родители, прежде чем показаться им на глаза; а для того чтобы узнать об этом, лучше всего было обратиться к хозяину и хозяйке гостиницы — людям, которые, как мне было известно, не могли не знать всех дел своих соседей.
Действительно, гостиник, узнавший меня после внимательного разглядывания, воскликнул:
— Клянусь св. Антонием Падуанским! Да ведь это сынок добрейшего стремянного, Бласа из Сантильяны!
— И в самом деле так! — сказала хозяйка. — Он и есть. И почти совсем не изменился. Это тот самый шустрый Жиль Блас, у которого ума было больше, чем роста. Мне кажется, я еще вижу его, как он приходит сюда с бутылкой, чтобы купить вина дяде на ужин.
— Сеньора, — сказал я ей, — у вас блестящая память. Но сделайте милость, расскажите мне о моих родных. Отец и мать, наверное, находятся не в очень блестящем положении.
— Это, к сожалению, правда, — отвечала хозяйка. — В каком бы плачевном состоянии вы себе их ни представляли, вам трудно будет вообразить людей, более достойных жалости, чем они. У старичка Хиля Переса разбита параличом половина тела, и, по всей видимости, он долго не протянет; ваш батюшка, с некоторых пор поселившийся у каноника, страдает воспалением легких, или, вернее сказать, он сейчас находится между жизнью и смертью, а матушка ваша, которая тоже не слишком-то здорова, вынуждена служить сиделкой им обоим.
При этих словах, заставивших меня вновь почувствовать себя сыном, я оставил Бертрана с каретой на постоялом дворе и в сопровождении своего секретаря, не пожелавшего меня покинуть, отправился к дяде. Как только я предстал перед матушкой, внезапное волнение известило ее о моем присутствии еще раньше, чем она различила мои черты.
— Сын мой, — сказала она с грустью, после того как обняла меня, — войдите и посмотрите, как ваш отец умирает; вы прибыли как раз вовремя, чтобы присутствовать при этом мучительном зрелище.
С этими словами она ввела меня в горницу, где бедный Блас из Сантильяны приближался к последнему своему часу на кровати, явно изобличавшей нищету бедняги-стремянного. Уже обвеваемый смертною сенью, он все же еще сохранял некоторые проблески сознания.
— Милый друг, — сказала ему матушка, — вот ваш сын, Жиль Блас, который просит вас простить причиненные им горести и испрашивает вашего благословения.
При этих словах отец мой приоткрыл глаза, уже готовые смежиться навеки; он остановил их на мне и, заметив, несмотря на подавленное свое состояние, что я огорчен тяжелой утратой, был тронут моей скорбью. Он хотел что-то сказать, но силы ему изменили. Я взял одну из его рук, и, пока я обливал ее слезами, не будучи в силах произнести ни слова, он скончался, словно только и ждал моего прибытия, чтобы испустить последний вздох.
Мать моя слишком уже привыкла к мысли о его кончине, чтобы предаваться неумеренной горести. Я, казалось, был сильнее потрясен, чем она, хотя отец за всю свою жизнь не выказал мне ни одного знака приязни. Достаточно было быть сыном, чтобы его оплакивать; а кроме того, я упрекал себя в том, что вовремя не пришел ему на помощь. Думая об этой своей черствости, я представлялся сам себе чудовищем неблагодарности, вернее, отцеубийцей.
Дядюшка, которого я затем увидал на другой койке в самом жалостном состоянии, заставил меня испытать новые угрызения совести.
«Презренный выродок, — говорил я сам себе, — терзайся же теперь, при виде нужды твоих близких! Если бы ты уделил им частицу тех излишеств, коими пользовался до заточения, то мог бы окружить их удобствами, недоступными им при скудости приходских доходов, и, быть может, продлил бы жизнь своего отца».
Несчастный Хиль Перес впал в детство. Память и рассудок покинули его. Напрасно я прижимал его к груди и всячески выказывал ему свою нежность: он оставался нечувствителен ко всему. Сколько ни твердила ему матушка, что я его племянник Жиль Блас, он смотрел на меня с тупым выражением, ничего не отвечая. Если бы даже голос крови и благодарности не побуждал меня пожалеть дядю, я все равно не мог бы удержаться от жалости, видя его в положении, столь достойном сострадания.
В течение всего этого времени Сипион хранил мрачное молчание, разделяя мою скорбь и из дружбы смешивая свои вздохи с моими. Полагая, что матушка после столь долгой разлуки захочет со мной побеседовать и что присутствие незнакомого человека может ее стеснить, я отвел Сипиона в сторону и сказал ему:
— Пойди, дитя мое, пойди отдохнуть в гостиницу и оставь меня наедине с матерью. У нас будет с ней длинная беседа. Твое присутствие может показаться ей лишним при разговоре, который будет касаться одних только семейных дел.
Сипион, боясь стеснить нас, удалился, а я, действительно, провел всю ночь в беседе с матушкой. Мы дали друг другу отчет в том, что с нами произошло со времени моего отъезда из Овьедо. Она в точности описала все огорчения, пережитые ею в домах, где она служила дуэньей, и притом поведала множество подробностей, которые мне было бы не особенно приятно услышать в присутствии своего секретаря, хотя я ничего от него не скрывал. При всем уважении, коим я обязан памяти своей матери, должен все же сказать, что добрая старушка была несколько многоречива в рассказах: она облегчила бы мне на три четверти выслушивание своей истории, если бы откинула все излишние детали.
Наконец, она закончила свое повествование, и наступил Мой черед. Я лишь слегка коснулся приключений, выпавших на мою долю; но, дойдя до визита, нанесенного мне в Мадриде сыном овьедского бакалейщика, Бертраном Мускадой, я подробно остановился на этом происшествии.
— Признаюсь, — сказал я, — что плохо принял этого малого, который в отместку, вероятно, обрисовал меня вам в ужасном виде.
— Он так и сделал, — отвечала она. — Вы, по его словам, якобы так возгордились благорасположением первого министра королевства, что едва соблаговолили его узнать; а когда он изложил вам наше бедственное положение, вы будто бы выслушали его крайне холодно. Но так как отцы и матери, — добавила она, — всегда стараются извинить своих детей, то мы не могли поверить, что у вас такое недоброе сердце. Ваш приезд в Овьедо оправдывает наше хорошее мнение о вас, а горесть, в которой я вас вижу, завершает это оправдание.
— Вы слишком благосклонно обо мне судите, — возразил я. — В рассказе молодого Мускады есть доля правды. Когда он ко мне явился, я был занят только своей карьерой, и честолюбие, мною владевшее, не позволяло мне подумать о родных. Поэтому не следует удивляться, если в таком умонастроении я оказал не особенно любезный прием человеку, который, заговорив со мной грубым тоном, дерзко заявил, что я, как ему известно, богат, как жид, и что потому он советует мне послать вам денег, ибо вы очень в них нуждаетесь; он даже в весьма неумеренных выражениях попрекнул меня равнодушием к родне. Я был задет его бесцеремонностью и, потеряв терпение, схватил его за плечи и вытолкал из кабинета. Признаю, однако, что был не прав в этом деле: мне следовало сообразить, что если у бакалейщика не хватает вежливости, то это не ваша вина, и что надлежит последовать его совету, хотя он и был дан в неучтивой форме. Об этом я и подумал через несколько минут после того, как выставил Мускаду. Голос крови заговорил: я вспомнил обо всех своих обязанностях по отношению к родителям и, краснея от того, что так плохо их выполнял, почувствовал угрызения совести, коими, однако, не смею перед вами хвалиться, ибо вскоре они опять были задушены жадностью и честолюбием. Но впоследствии, будучи заточен по королевскому приказу в Сеговийскую крепость, я опасно там захворал, и эта счастливая болезнь вернула вам сына. Да, болезнь и тюрьма восстановили природу в ее правах и окончательно отвратили меня от придворной жизни. Я мечтаю только об удалении от мира и в Астурию приехал лишь затем, чтобы просить вас разделить со мною приятности уединенной жизни. Если вы не отвергнете моей просьбы, я увезу вас в свое валенсийское поместье, где мы будем жить в полном довольстве. Вы сами понимаете, что я намеревался и батюшку увезти туда же; но, коль скоро небо судило иначе, пусть, по крайней мере, я испытаю удовлетворение, живя вместе со своею матерью и стараясь всеми возможными знаками внимания загладить воспоминание о том времени, когда я не был ей полезен.
— Я очень благодарна вам за похвальные намерения, — сказала мне тогда матушка, — и уехала бы с вами без колебаний, если бы не видела в том некоторых трудностей. Я не покину вашего дяди и своего брата в том состоянии, в котором он теперь находится; а кроме того, я слишком привыкла к этим местам, чтобы с ними расстаться. Тем не менее, я на свободе подумаю об этом, ибо такое дело заслуживает того, чтобы зрело его обсудить. Пока же позаботимся о похоронах вашего отца.
— Поручим это, — сказал я, — тому молодому человеку, который сюда заходил: это — мой секретарь; он умен и предан; мы можем в этом случае всецело на него положиться.
Не успел я произнести эти слова, как Сипион вернулся. Солнце уже взошло. Он спросил, не нуждаемся ли мы в его услугах при настоящих наших затруднениях. Я отвечал, что он приходит как раз вовремя, ибо я хочу возложить на него важное поручение. Узнав, о чем идет речь, он тотчас же сказал мне:
— Этого достаточно: я уже обдумал всю церемонию; можете мне довериться.
— Смотрите, — сказала ему матушка, — не устраивайте похорон хоть сколько-нибудь пышных. Они должны быть возможно скромнее, так как весь город знал моего супруга за одного из самых бедных стремянных.
— Сеньора, — возразил Сипион, — будь он даже еще беднее, я не сбавлю ни одного мараведи. Я в этом деле имею в виду лишь своего хозяина: он был любимцем герцога Лермы; его отец должен быть похоронен по-благородному.
Я одобрил план своего секретаря и даже велел ему не жалеть денег. Остаток тщеславия, еще сохранившийся в моей душе, проявился при этом случае; я льстил себя мыслью, что, затратившись на похороны отца, не оставившего мне никакого наследства, заставлю людей восхищаться моими щедрыми повадками. Матушка, со своей стороны, несмотря на скромность, которую она на себя напускала, была не прочь, чтобы мужа ее похоронили с почетом. Итак, мы предоставили полную свободу Сипиону, который, не теряя времени, принял все необходимые меры, чтобы придать погребению должную пышность. Это удалось ему лучше, чем надо. Он устроил такие роскошные похороны, что возбудил против меня весь город с пригородами: все обитатели Овьедо от мала до велика были возмущены моим чванством.
— У этого наскоро испеченного министра, — говорили одни, — есть деньги, чтобы похоронить отца, но не было денег, чтобы его кормить.
— Лучше было бы с его стороны, — замечали другие, — доставлять удовольствие живому отцу, нежели оказывать почести мертвому.
Словом, не жалея, трепали языками: каждый отливал какую-нибудь пилюлю. Но этим они не удовольствовались: не успел я, Сипион и Бертран выйти из церкви, как они принялись поносить нас, осыпать ругательствами, оглушать гиканьем, а нашего возницу проводили до гостиницы градом камней. Чтобы разогнать чернь, собравшуюся против дядюшкиного дома, моей матери пришлось показаться и публично заявить, что она очень мною довольна. Были и такие, которые побежали на постоялый двор, где стояла моя карета, с намерением ее разбить, что они, без сомнения, и учинили бы, если б хозяин с женой не нашли способа утихомирить этих бесноватых и отклонить от первоначального решения.
Все оскорбления, мне нанесенные и являвшиеся следствием тех пересудов, которые заводил про меня в городе молодой бакалейщик, внушили мне такое отвращение к моим землякам, что я решил возможно скорее покинуть Овьедо, где при других условиях провел бы довольно долгое время. Я прямо заявил о том матери, которая, будучи сама задета приемом, оказанным мне жителями, не возражала против скорого моего отъезда. Теперь речь шла только о том, как я поступлю с нею.
— Матушка, — сказал я, — коль скоро дядя нуждается в вашей помощи, я не буду больше настаивать на том, чтобы вы меня сопровождали, но так как кончина его, по-видимому, уже близится, то обещайте мне приехать в мое поместье, как только он отойдет в другой мир.
— Я не дам такого обещания, ибо его не сдержу, — отвечала матушка. — Мне хочется провести остаток дней в Астурии и быть совершенно независимой.
— Разве вы не будете, — отвечал я ей, — полной хозяйкой в моем замке?
— Почем я знаю! — возразила она. — Стоит вам только влюбиться я какую-нибудь девчонку: вы на ней женитесь, она станет мне снохой, а я ей — свекровью, и мы не уживемся друг с другом.
— Уж очень издалека вы ждете несчастий, — возразил я ей. — У меня еще нет никакой охоты жениться; но если бы мне даже это вздумалось, я сумею заставить свою жену слепо повиноваться вашим желаниям.
— Не много ли вы на себя берете? — возразила матушка. — Я бы потребовала в том поруки с перепорукою. Боюсь, как бы ваши чувства к жене не одержали верх над голосом крови. Готова, пожалуй, поклясться, что при наших ссорах вы станете скорее на сторону своей жены, нежели на мою, хоть будь она сто раз не права.
— Золотые ваши слова, сеньора, — воскликнул мой секретарь, вмешавшись в разговор, — я думаю, как вы, что покорная сноха — величайшая редкость. Но для того чтобы вам помириться с моим хозяином (раз уж вы обязательно хотите жить в Астурии, а он в Валенсийском королевстве), необходимо, чтобы он назначил вам пенсию в сто пистолей, которую я буду привозить вам сюда ежегодно. Таким образом, мать и сын будут жить в полном довольстве на расстоянии двухсот миль друг от друга.
Обе заинтересованные стороны одобрили предложенное соглашение, после чего я уплатил за первый год вперед и на следующий день выехал из Овьедо еще до света из боязни, Что толпа поступит со мной, как со св. Стефаном.
Таков был прием, оказанный мне на родине. Отличный урок для всех простолюдинов, которые, разбогатев в чужих краях, возвращаются домой, чтобы поважничать! Чем больше они будут выставлять напоказ свое богатство, тем ненавистнее станут своим землякам.
ГЛАВА III
Жиль Блас направляется в Валенсийское королевство и, наконец, прибывает в Лириас. Описание его замка. О том, как его там приняли и каких людей он там застал
Мы проехали через Леон, а затем через Валенсию и, продолжая свое путешествие быстрыми переходами, под конец десятого дня прибыли в город Сегорбе, откуда на следующее утро направились в мое поместье, расположенное всего в трех милях от города. По мере приближения к нему я заметил, что мой секретарь с большим вниманием разглядывает все замки, открывавшиеся его глазам то справа, то слева. Заметив какой-нибудь величественный дворец, он каждый раз говорил, указывая на него пальцем:
— Хотелось бы мне, чтобы здесь и было наше убежище.
— Не знаю, мой друг, — сказал я ему, — как ты представляешь себе это жилище; но если ты воображаешь, будто у нас будут роскошные палаты, то предупреждаю тебя, что ты жестоко заблуждаешься. Если ты не хочешь стать игрушкой собственной фантазии, то представь себе домик Горация в Сабинской земле неподалеку от Тибурта, подаренный ему Меценатом. Дон Альфонсо преподнес мне приблизительно такой же презент.
— Так, значит, мне придется увидать какую-то хижину! — воскликнул Сипион.
— Вспомни, — отвечал я ему, — что я всегда описывал тебе это строение в самых скромных красках, а теперь можешь судить сам, правильна ли была нарисованная мною картина. Брось взгляд в сторону Гвадалавиара и на берегу подле поселка в девять или десять труб ты увидишь дом о четырех башенках: это и есть мой замок.
— Черт возьми! — вскричал мой секретарь восхищенным тоном. — Да ведь это не дом, а жемчужина! Помимо благородного вида, сообщаемого ему башенками, можно сказать, что он прекрасно расположен, отлично построен и окружен местностью, еще более очаровательной, чем окрестности Севильи, которые принято называть земным раем. Если бы мы даже сами выбирали место, то не могли бы найти такого, которое больше пришлось бы мне по вкусу. Поистине я нахожу его очаровательным: река орошает его своими струями, а густой лес предоставляет тень, если захочется прогуляться среди дня. Что за приятное уединение! О, дорогой хозяин, мне сдается, что мы долго здесь проживем.
— Мне чрезвычайно отрадно, — отвечал я, — что тебе понравилось наше убежище, всех приятностей коего ты еще не знаешь.
Беседуя таким образом, мы подкатили к воротам, которые тотчас же открылись перед нами, как только Сипион объявил, что приехал сеньор Жиль Блас де Сантильяна, чтобы вступить во владение своим замком. При звуке этого имени, столь уважаемого теми, кто его услыхал, мою карету впустили на обширный двор, где я из нее вышел. Затем, тяжело опираясь на Сипиона, я с важным видом проследовал в зал. Не успел я туда вступить, как появилось семь или восемь человек прислуги. Они сказали, что пришли засвидетельствовать мне свое почтение как новому хозяину, что дон Сесар и дон Альфонсо де Лейва приставили их ко мне: одного в повара, другого в поварята, третьего в привратники, а прочих в лакеи, с запрещением принимать от меня деньги, так как эти сеньоры брали на себя все расходы по моему хозяйству. Повар, по имени мастер Хоакин, был самым важным из этих слуг и говорил за всех. Он проявил величайшую услужливость и сообщил мне, что заготовил обильный запас самых ценимых в Испании вин, а в отношении стола выразил надежду, что, прослужив шесть лет в поварах у монсеньора архиепископа Валенсии, сумеет изготовить такие рагу, которые приятно пощекочут мое небо.
— Я сейчас покажу вам образчик своего умения, — добавил он. — Извольте прогуляться, сударь, в ожидании обеда; обозрите свой замок и взгляните, готов ли он к принятию вашей милости.
Само собой разумеется, что я не отложил этого обхода, а Сипион, которому еще больше, чем мне, не терпелось все высмотреть, потащил меня из комнаты в комнату.
Мы обошли весь дом сверху донизу. Ни один уголок (по крайности, так нам казалось) не ускользнул от нашего разгоревшегося любопытства, и везде я мог видеть доказательства того благоволения, которое питали ко мне дон Сесар и его сын. Между прочим, особенно поразили меня два покоя, обставленные настолько хорошо, насколько это возможно без излишней роскоши. В одной висел голландский настенный ковер; кровать и стулья были покрыты бархатом; все это было очень чисто, хотя и сработано во времена, когда мавры еще владели Валенсийским королевством. Обстановка второго помещения оказалась в том же вкусе: мебель обита старинным желтым генуэзским шелком, а кровать и кресла обтянуты той же материей и оторочены синей шелковой бахромой. Все эти вещи, которые не составили бы особо ценной статьи инвентаря, здесь производили весьма хорошее впечатление.
Подробно осмотрев все, мы с Сипионом вернулись в зал, где уже был накрыт стол на два куверта; мы уселись, и в ту же минуту нам подали такую отменную олью подриду, что мы пожалели архиепископа Валенсии, потерявшего повара, который ее изготовил. Правда, и аппетит у нас был хороший, отчего она казалась нам еще вкуснее. При каждом проглоченном куске мои новоиспеченные лакеи подавали нам большие стаканы, наполненные превосходным ламанчским вином. Сипион, не решавшийся в их присутствии дать волю своему внутреннему удовлетворению, выражал мне оное красноречивыми взглядами, а я тем же способом давал ему знать, что так же доволен, как и он.
Жаркое из зайчонка, распространявшее дивный аромат, с двумя жирными перепелками по бокам заставило нас оторваться от рагу и окончательно насытиться.
Наевшись, как беглецы из голодного края, и выпив соответствующее количество вина, мы вышли из-за стола и пошли в сад, чтобы предаться сладостному отдохновению в каком-нибудь прохладном и приятном месте.
Если мой секретарь до сих пор оставался доволен всем, что видел, то удовлетворение его еще возросло при виде сада. Он сравнивал его с эскуриальским. Правда, дон Сесар, от времени до времени наезжавший в Лириас, находил удовольствие в том, чтобы сад содержался в порядке и украшался. Дорожки, тщательно усыпанные песком и окаймленные апельсиновыми деревьями, большой белый бассейн, посреди которого бронзовый лев изрыгал воду широкой струей, прелесть цветов и разнообразие плодов — все это приводило Сипиона в восторг; но в особенности был он очарован длинной аллеей, которая вела, постепенно спускаясь, к дому арендатора и которую развесистые деревья покрывали густой листвой. Расхвалив место, столь удобное, чтобы служить убежищем во время жары, мы остановились там и присели у подножия молодого вяза, где сон без труда овладел двумя здоровыми молодыми людьми, только что плотно пообедавшими.
Пробудились мы внезапно от нескольких пищальных, выстрелов, которые прозвучали так близко, что испугали нас. Мы сразу вскочили на ноги и, чтобы спросить, в чем тут дело, направились к дому арендатора, где застали восемь или десять крестьян, обитателей поселка, которые собрались там и теперь разряжали свои ружья, дабы этой пальбой почтить мое прибытие, о коем их только что оповестили. Они по большей части знали меня, так как неоднократно видели в замке еще на положении управителя. Не успели они меня увидеть, как все в один голос закричали:
— Да здравствует наш новый барин! Добро пожаловать в Лириас!
Затем они вновь зарядили ружья и почтили меня другим залпом. Я приветствовал их со всей возможной любезностью, но не без некоторой важности, так как считал неудобным быть с ними слишком запанибрата. Я обещал им свое покровительство и даже отсыпал им десятка два пистолей; причем из всех моих повадок эта последняя вряд ли была для них наименее приятной. После этого я предоставил им палить в воздух, сколько заблагорассудится, а сам вместе со своим секретарем удалился в лес, где мы прогуливались до вечера, не уставая любоваться деревьями: так много прелестей являет нам недавно приобретенное имущество!
В это время повар, его помощник и поваренок не сидели сложа руки: они трудились над изготовлением трапезы еще лучшей, чем прежняя, и мы были окончательно поражены, когда, вернувшись в тот же зал, где раньше обедали, увидали, как на стол поставили блюдо с четырьмя жареными куропатками, а по бокам: с одной стороны фрикасе из кролика, а с другой — рагу из каплуна. Перед десертом нам подали свиные уши, цыплят в маринаде и шоколад со сливками. Мы обильно выпили лусенского и отведали еще несколько других сортов великолепных вин, а когда почувствовали, что не можем больше пить без вреда для здоровья, то решили удалиться на покой. Тогда мои лакеи, прихватив светильники, отвели меня в самую роскошную комнату, где принялись раздевать. Однако, как только они подали мне халат и ночной колпак, я отослал их, сказав с барственным видом:
— Идите, господа, больше вы мне сегодня не нужны.
Удалив их всех и удержав одного Сипиона, чтобы некоторое время с ним поболтать, я спросил его, что он думает об отношении, проявленном ко мне сеньорами де Лейва.
— Клянусь честью, — отвечал он, — по-моему, лучшего и быть не может; желаю только, чтоб это продолжалось подольше.
— А я совсем этого не желаю, — возразил я ему, — мне не следует допускать, чтобы мои благодетели так на меня тратились: я не хочу злоупотреблять их щедростью. Кроме того, я никогда не соглашусь иметь лакеев на чужом иждивении; мне вечно будет казаться, что я не у себя дома. Да к тому же я приехал сюда вовсе не для того, чтобы жить здесь с таким треском и блеском. Что за сумасбродство! К чему нам столь многочисленная челядь! Нет, помимо Бертрана, нам нужны только повар, поваренок и один лакей.
Хотя мой секретарь и не прочь был прожить всю жизнь за счет валенсийского губернатора, однако не стал по этому поводу осуждать мою деликатность и, сообразуясь с моими желаниями, одобрил задуманную мною реформу. Когда это было решено, он вышел из моей спальни и удалился в свою.
ГЛАВА IV
Жиль Блас едет в Валенсию и посещает сеньоров де Лейва. О беседе, которая произошла у него с ними, и о любезном приеме, оказанном ему Серафиною
Окончательно раздевшись, я лег в постель, но, не чувствуя ни малейшего желания спать, предался размышлениям. Я думал о благоволении, которым сеньоры де Лейва платили за мою к ним привязанность, и, глубоко тронутый знаками оказанного мне расположения, решил посетить их на следующий же день, ибо мне не терпелось поскорее выразить им свою признательность. Я также заранее предвкушал удовольствие от свидания с Серафиною; но удовольствие это было слегка омрачено: я не мог без неприятного чувства думать о том, что одновременно мне придется выдержать взгляд госпожи Лоренсы Сефоры, которая, быть может, еще помнила случай с пощечиной и едва ли будет рада снова меня увидать.
Наконец, разум мой утомился этими противоречивыми мыслями, и я задремал, а на другой день проснулся уже после восхода солнца.
Вскоре я был на ногах и, весь занятый обдумыванием предстоящей поездки, наскоро оделся. Я заканчивал свой туалет, когда мой секретарь вошел в спальню.
— Сипион, — сказал я ему, — перед тобой — человек, собирающийся ехать в Валенсию. Мне не терпится засвидетельствовать почтение сеньорам, коим я обязан всем своим скромным состоянием; каждое мгновение отсрочки при исполнении этого долга как бы упрекает меня в неблагодарности. Тебя, мой друг, я освобождаю от обязанности меня сопровождать: живи здесь в мое отсутствие; я вернусь к тебе через неделю.
— Поезжайте, сеньор, — отвечал он, — старайтесь как можно лучше угодить дону Альфонсо и его отцу: они, по-видимому, чувствительны к преданности и очень благодарны за услуги, которые им оказывают. Знатные особы с таким характером настолько редки, что с ними необходимо обходиться возможно бережнее.
Я приказал оповестить Бертрана, чтобы он приготовился к отъезду, а пока он запрягал мулов, я пил свой шоколад. Затем я сел в карету, предварительно внушив слугам, чтобы они смотрели на моего секретаря, как на меня самого, и исполняли его распоряжения, как мои собственные.
Я добрался до Валенсии меньше чем за четыре часа и вышел из кареты прямо у губернаторских конюшен; там я оставил свой экипаж, а сам велел проводить себя в апартаменты дона Альфонсо, которого застал в обществе его отца, дона Сесара. Я без церемонии отворил дверь, вошел и сказал, обращаясь к ним обоим:
— Слуги входят к господам без доклада; вот один из ваших служителей, явившийся засвидетельствовать вам свое почтение.
С этими словами я собирался преклонить перед ними колени, но они этого не допустили и обняли меня с выражением искренней дружбы.
— Ну, что, дорогой Сантильяна, — сказал мне дон Альфонсо, — съездили ли вы в Лириас, чтобы вступить во владение своим поместьем?
— Да, сеньор, — отвечал я ему, — и прошу у вас разрешения вернуть вам обратно эту землю.
— Почему же? — спросил он, — разве она обладает недостатками, которые вам противны?
— Сама по себе нет, — возразил я. — Напротив, я от нее в восторге. Единственное, что мне там не нравится, — это необходимость держать архиепископских поваров и штат прислуги втрое больший, чем мне нужно, который служит лишь для того, чтоб вводить вас в расход, столь же крупный, сколь и бесполезный.
— Если бы вы, — сказал дон Сесар, — согласились принять пенсию в две тысячи дукатов, которую мы вам предлагали в Мадриде, мы удовольствовались бы тем, чтобы предоставить вам один только омеблированный замок. Но вы сами отказались от денег, и мы, в виде возмещения, считали себя обязанными сделать то, что сделали.
— Этого слишком много, — отвечал я ему. — Ваша доброта должна ограничиться дарованием одного только поместья, которое содержит все, чего я могу пожелать. Уверяю вас, что независимо от затрат, причиняемых вам содержанием всей этой челяди на высоких окладах, эти люди для меня неудобны и стеснительны. Одним словом, сеньоры, либо возьмите назад поместье, либо дозвольте мне пользоваться им по своему усмотрению.
Я с такой настойчивостью произнес последние слова, что отец и сын, нисколько не желавшие меня принуждать, наконец, разрешили мне поступать в моем замке так, как мне захочется.
Я принялся благодарить их за предоставленную мне свободу действий, без коей я не мог бы быть счастливым, но дон Альфонсо прервал меня:
— Дорогой мой Жиль Блас, я хочу представить вас даме, которой будет чрезвычайно приятно с вами повидаться.
С этими словами он взял меня за руку и повел в апартаменты Серафины, которая при виде меня вскрикнула от радости.
— Сеньора, — сказал ей губернатор, — я полагаю, что прибытие в Валенсию нашего друга Сантильяны приятно вам не менее, чем мне.
— В этом он может быть вполне уверен, — отвечала она. — Время не отняло у меня памяти об оказанной мне услуге; но, помимо признательности за этот поступок, я питаю к нему благодарность за все то, что он сделал для вас.
Я заверил сеньору губернаторшу, что уже сверх меры вознагражден за опасность, которой подвергся вместе с другими ее освободителями, рисковавшими жизнью для ее спасения, и после обмена взаимными любезностями дон Альфонсо увел меня из покоев Серафины. Мы присоединились к дону Сесару, которого застали в зале в обществе нескольких дворян, пришедших к обеду.
Все эти господа преучтиво со мною раскланялись: они относились ко мне с тем большей вежливостью, что дон Сесар рассказал им обо мне, как о человеке, который прежде был одним из главных секретарей герцога Лермы. Может быть, большинство из них даже знало о том, что именно благодаря моему влиянию при дворе дон Альфонсо получил валенсийское губернаторство, ибо все на свете узнается. Как бы то ни было, когда мы сели за стол, разговор шел исключительно о новом кардинале: одни искренне или притворно превозносили его до небес, другие ограничивались, если можно так выразиться, кисло-сладкими похвалами. Я понял, что они этим способом пытались побудить меня пространно рассказать о его высокопреосвященстве и позабавить их за его счет. Я охотно высказал бы свое мнение, но попридержал язык, чем произвел на все общество впечатление весьма осторожного малого.
После обеда гости разошлись по домам, чтобы предаться отдохновению, а дон Сесар с сыном с той же целью заперлись на своей половине. Я же, снедаемый любопытством посмотреть город, красоту коего мне так часто расхваливали, вышел из губернаторского дворца с намерением прогуляться по улицам. У дверей я встретил человека, который подошел ко мне и сказал:
— Позвольте приветствовать вас, сеньор де Сантильяна.
Я спросил, кто он такой.
— Я — камердинер дона Сесара, — отвечал он. — Мне довелось служить у него в лакеях в те времена, когда вы были управителем; каждое утро я приходил свидетельствовать вам свое почтение, и вы очень меня жаловали. Помните ли вы, как я однажды сообщил вам, что деревенский фельдшер из Лейвы тайно пробирается в комнату сеньоры Лоренсы Сефоры?
— Я этого не забыл, — отвечал я. — Но, кстати, об этой дуэнье… Что с ней сталось?
— Увы! — промолвил он, — после вашего отъезда бедная женщина впала в тоску и умерла, оплакиваемая более Серафиной, чем доном Альфонсо, который, по-видимому, был не очень тронут ее смертью.
Сообщив, таким образом, о печальной кончине Сефоры, камердинер дона Сесара извинился, что задержал меня, и предоставил мне продолжать путь. Я не мог удержаться от вздоха при воспоминании о несчастной дуэнье; умиляясь ее участью, я винил себя в ее смерти, позабыв о том, что ее следует скорее приписать раку, нежели моей неотразимости.
Я с удовольствием осматривал все, что казалось мне достопримечательным в этом городе. Мой взгляд был приятно поражен как мраморным дворцом архиепископа, так и великолепными портиками биржи; но замеченный мною издали большой дом, куда входило много народа, всецело поглотил мое внимание. Я подошел ближе, чтобы узнать, почему туда стекается такое множество мужчин и женщин. Вскоре я был вполне осведомлен, прочитав следующие слова, начертанные над входом золотыми литерами на черной мраморной доске: «La posada de los representantes». Комедианты на афише объявляли, что сегодня они в первый раз будут играть новую трагедию дона Габриэля Триакеро.
ГЛАВА V
Жиль Блас идет в театр, где присутствует при представлении новой комедии. Успех этой пьесы. Вкусы валенсийской публики
Я на несколько минут задержался у дверей, чтобы понаблюдать входящих. Тут я увидал людей всякого звания: от статных и богато одетых кавальеро до фигур столь же бесцветных, сколь и потрепанных. Я заметил титулованных дам, выходивших из карет, чтобы занять заранее заказанные ложи, и искательниц приключений, которые шли туда, чтобы подцеплять простаков. Это беспорядочное стечение зрителей всякого рода вызвало во мне желание увеличить собой их число. Когда я уже собирался брать билет, прибыли губернатор с супругой. Они узнали меня в толпе, послали за мной и пригласили в свою ложу, где я поместился позади них, так что мог свободно разговаривать с ними обоими.
Передо мною был зал, переполненный сверху донизу, с густо набитым партером и авансценой, буквально перегруженной кавалерами всех трех рыцарских орденов.
— Вот поистине, — сказал я дону Альфонсо, — обильное стечение публики.
Не следует этому удивляться, — ответил он. — Трагедия, которую собираются представлять, принадлежит перу дона Габриэля Триакеро, прозванного «модным поэтом». Как только актерская афиша объявляет о какой-нибудь новинке этого автора, вся Валенсия становится вверх дном. Мужчины и женщины только и говорят, что об этой пьесе; все ложи заказаны заранее, и в день первого представления зрители давят друг друга у входа в театр, хотя цены на все места повышены вдвое, за исключением партера, который слишком уважают, чтобы раздражать его дороговизной.
— Что за столпотворение! — сказал я губернатору. — Однако живой интерес публики, бешеное нетерпение, с которым она встречает всякое новое произведение дона Габриэля, внушают мне высокое мнение о таланте этого поэта.
В этом месте нашего разговора появились актеры. Мы сейчас же прекратили беседу, чтобы слушать их со вниманием. Аплодисменты начались уже с пролога; каждый стих сопровождался настоящим содомом, а под конец каждого акта раздавались такие рукоплескания, что казалось, будто зал вот-вот обвалится. По окончании представления мне показали автора, переходившего из ложи в ложу и скромно подставлявшего голову под лавровые венки, которыми господа и дамы собирались его украсить.
Мы возвратились в губернаторский дворец, куда вскоре прибыло трое или четверо орденских кавалеров. Явились также два пожилых сочинителя, завоевавших себе имя в своей области творчества, и привели с собой мадридского дворянина, обладавшего умом и вкусом. Все они тоже были в театре. За ужином не говорили ни о чем, кроме новой пьесы.
— Господа, — сказал некий кавалер св. Иакова, — что думаете вы об этой трагедии? Разве перед нами не то, что называется законченным произведением? Высокие мысли, нежные чувства, звучный стих — все это там есть. Словом, это — поэма в духе высшего общества.
— Не думаю, чтобы кто-либо мог судить иначе, — сказал кавалер Алькантары. — Эта пьеса полна тирад, которые, казалось, продиктовал сам Аполлон, и ситуаций, переплетающихся с бесконечным искусством. Я в том сошлюсь на вас, сеньор, — добавил он, — обращаясь к кастильскому дворянину, — вы, по-видимому, знаток, и я держу пари, что вы согласны с моим мнением.
— Не держите пари, господин кавалер, — ответил дворянин с лукавой усмешкой. — Я — человек нездешний; мы, мадридцы, не судим столь поспешно; мы далеки от того, чтобы высказывать свое мнение о пьесе, слышанной в первый раз, и не доверяем ее красотам, покуда они звучат из уст актеров: какое бы хорошее впечатление она на нас ни произвела, мы откладываем свой вердикт до тех пор, пока не прочтем ее. И, действительно, на бумаге она зачастую не доставляет нам такого удовольствия, как на сцене. Поэтому, — продолжал он, — мы тщательно изучаем всякое сочинение, прежде чем судить о нем; слава автора, как бы ни была она велика, не может нас ослепить. Даже когда Лопе де Вега или Кальдерон выпускали новинки, они среди своих поклонников обретали строгих судей, которые вознесли этих драматургов на вершину славы лишь тогда, когда сочли их достойными этого.
— Нет, клянусь богом! — прервал его кавалер св. Иакова, — у нас больше смелости. Мы не ждем, пока пьесу напечатают, для того чтобы изречь о ней суждение: с первого же представления мы знаем ей цену. Нам даже не нужно очень внимательно в нее вслушиваться: достаточно знать, что это — произведение дона Габриэля, — стало быть, оно безупречно. Труды этого стихотворца знаменуют момент зарождения хорошего вкуса. Все эти Лопе и Кальдероны были лишь учениками по сравнению с таким великим мастером театра.
Дворянин, считавший Лопе и Кальдерона Софоклом и Эврипидом Испании, был задет этими дерзкими речами и вышел из себя.
— Что за драматическое кощунство! — вскричал он. — Уж раз вы, сеньоры, вынуждаете меня, подобно вам, судить по одному представлению, то я скажу, что очень недоволен новой трагедией этого вашего дона Габриэля: это — произведение, нашпигованное более блестящими, нежели глубокими эффектами; три четверти стихов либо плохо построены, либо плохо срифмованы, характеры либо плохо задуманы, либо плохо выдержаны, а мысли зачастую крайне туманны.
Оба присутствовавших за столом сочинителя, которые со столь же похвальной, сколь и редкостной сдержанностью не сказали ни слова из страха быть обвиненными в зависти, не могли устоять, чтобы хоть глазами не выразить своего сочувствия мнению мудреца, из чего я заключил, что их молчание являлось следствием не столько достоинств пьесы, сколько политичности этих писателей.
Что же касается кавалеров, то они продолжали расхваливать дона Габриэля и даже причислили его к сонму богов. Этот сумасбродный апофеоз, это слепое идолопоклонство вывели из терпения кастильца, который, воздев руки к небесам, вдруг воскликнул с энтузиазмом:
— О божественный Лопе де Вега, редкий и возвышенный гений, опередивший на огромное расстояние всевозможных Габриэлей, которые хотели бы за тобой последовать! И ты, нежнейший Кальдерон, чья изящная и чуждая высокопарности сладость осталась неподражаемой! Не бойтесь, что алтари ваши будут разрушены этим новым питомцем муз! Достаточно с него, если потомство (для коего вы, равно как и для нас, всегда будете источниками наслаждений) вообще услышит о нем.
Эта забавная и совершенно неожиданная апострофа рассмешила все общество, которое вскоре затем встало из-за стола и разошлось. Меня, по распоряжению дона Альфонсо, проводили в отведенное мне помещение. Там я нашел прекрасную постель, на которой моя милость улеглась и заснула, сетуя, подобно кастильскому дворянину, на несправедливость, оказываемую невеждами, Лопе и Кальдерону.
ГЛАВА VI
Жиль Блас, гуляя по улицам Валенсии, встречает монаха, лицо которого кажется ему знакомым. Кто был этот инок
Не сумев осмотреть весь город в первый день, я на следующее утро вышел из дому с намерением еще раз прогуляться. На улице мне повстречался монах-картезианец, который, видимо, направлялся куда-то по делам своей обители. Выступал он потупив глаза, и вид у него был столь благочестивый, что привлекал к себе взоры всех прохожих. Он прошел совсем близко от меня. Я внимательно в него вгляделся, и мне показалось, будто я узнаю в нем дона Рафаэля, того самого авантюриста, которому отведено такое почетное место в начале моего повествования.
Я был так удивлен, так взволнован этой встречей, что, вместо того чтобы заговорить с монахом, несколько мгновений стоял как вкопанный; за это время он уже успел далеко отойти.
«Боже милосердный! — подумал я, — можно ли представить себе два более схожих лица! Не знаю, что и подумать! Должен ли я поверить, что это дон Рафаэль, или в праве считать, что это не он?»
Я слишком любопытствовал узнать правду, чтобы этим удовольствоваться. Спросив, как пройти к картезианскому монастырю, я немедленно туда отправился в надежде снова встретить своего инока, когда тот вернется, и твердо решил подойти к нему и заговорить. Но мне не пришлось дожидаться, чтобы получить все нужные сведения: как только я подошел к монастырским вратам, другое знакомое лицо превратило мое сомнение в уверенность: я узнал в брате-привратнике Амбросио Ламелу, своего прежнего слугу, что, как вы легко можете себе представить, привело меня в величайшее изумление.
Мы оба равно удивились неожиданной встрече в таком месте.
— Не мираж ли это? — сказал я, поклонившись ему. — Действительно ли глаза мои созерцают друга?
Он сперва не узнал меня или, вернее, сделал вид, будто не узнает, но, сообразив, что притворство бесполезно, принял вид человека, внезапно вспомнившего нечто, давно позабытое.
— А, сеньор Жиль Блас! — воскликнул он, — извините, что не сразу узнал вас. С тех пор как живу в этой святой обители и тщусь выполнять предписания нашего устава, я мало-помалу теряю воспоминания обо всем виденном мною в миру. Мирские образы постепенно испаряются из моей памяти.
— Я испытываю истинную радость, — сказал я ему, — встречая вас вновь, после десятилетней разлуки, в столь почтенном одеянии.
— Ах, — отвечал он, — стыжусь показаться в нем человеку, который был свидетелем моей прежней преступной жизни: это платье непрестанно меня в ней упрекает. Увы! — добавил он, испуская вздох, — чтоб его носить, надлежало бы иметь за собой непорочную жизнь.
— По этим восхищающим меня речам, дорогой брат, — отвечал я ему, — ясно видно, что перст господень коснулся вас. Повторяю, я в восторге и умираю от жажды узнать, какими чудесными путями вступили вы на стезю добродетели вместе с доном Рафаэлем, ибо убежден, что именно его встретил в городе, одетого в картезианскую рясу. Я раскаялся в том, что не остановил нашего приятеля на улице и не заговорил с ним, и теперь жду его здесь, чтобы исправить свою оплошность, когда он вернется.
— Вы нисколько не ошиблись, — сказал мне Ламела. — Это, действительно, был дон Рафаэль. Что же касается истории, которой вы интересуетесь, то вот она. Расставшись с вами около Сегорбе, мы с сыном Лусинды направились по дороге в Валенсию с целью учинить там какую-нибудь новую штуку в нашем духе. Случай привел нас однажды в картезианскую церковь в тот момент, когда монахи на клиросе распевали псалмы. Приглядываясь к ним, мы поняли по себе, что и злодеи не могут не преклоняться перед добродетелью. Мы дивились рвению, с которым они молились богу, их смиренному и отрешенному от мирских радостей виду, равно как и просветлению, написанному на их Лицах и столь явно обличавшему спокойную совесть. При этих размышлениях мы впали в задумчивость, которая оказалась для нас спасительной. Мы сравнивали свои поступки с жизнью этих добрых иноков, и обнаруженная нами разница привела нас в тревогу и замешательство. «Ламела, — сказал мне дон Рафаэль, когда мы вышли из церкви, — какое впечатление произвело на тебя то, что мы только что видели? Что до меня, то я не могу скрывать: душа моя неспокойна. Не известные мне дотоле волнения тревожат меня, и впервые в жизни я упрекаю себя в своих нечестивых поступках». — «Я в точно таком же настроении, — отвечал я ему. — Злые дела, мною совершенные, встают на меня, и сердце мое, никогда не испытывавшее угрызений, ныне ими раздирается». — «Ах, дорогой Амбросио, — подхватил мой товарищ, — мы — два заблудших ягненка, которых отец небесный из милосердия пожелал вернуть в овчарню. Это он, дитя мое, это он зовет нас; не будем же глухи к его голосу: отречемся от обманов, бросим распутство, в котором мы погрязали, и с нынешнего же дня начнем трудиться над великим делом своего спасения: мы должны провести в этом монастыре остаток дней своих и все их посвятить покаянию». Я согласился с мнением дона Рафаэля, — продолжал брат Амбросио, — и мы приняли благородное решение стать картезианцами. Чтобы оное осуществить, обратились мы к отцу-приору, который, едва услыхав об этом намерении, приказал, для испытания нашего постоянства запереть нас в келье и обращаться с нами, как с иноками, в течение целого года. Мы точно и стойко выполняли, устав, и нас приняли в число послушников. Мы были так довольны своим положением, что мужественно вынесли все искусы послушания. После этого мы постриглись, и дону Рафаэлю, проявившему деловые способности, было предложено снять бремя трудов с одного престарелого инока, который тогда был экономом. Сын Лусинды предпочел бы посвятить все свое время молитве, но был вынужден пожертвовать своим рвением к молитвословию той потребности, которую братья испытывали в его услугах. Он в таком совершенстве изучил все нужды обители, что его сочли достойным занять место старого эконома, когда тот через три года скончался. Итак, в настоящее время дон Рафаэль занимает эту должность, и можно сказать, что он делает свое дело ко всеобщему довольству наших отцов, которые весьма хвалят его труды по удовлетворению наших бренных слабостей. Удивительнее всего то, что, несмотря на падающие на него заботы о сборе монастырских доходов, сам он явно думает только о вечности. Когда дела разрешают ему минуту отдыха, он погружается в глубокие размышления. Одним словом, это один из лучших затворников в нашей обители.
На этом месте я прервал Ламелу радостным возгласом, который вырвался у меня при виде приближающегося дона Рафаэля.
— Вот он, — воскликнул я, — вот он, этот святой отец-эконом, которого я жду с нетерпением!
С этими словами я обнял его. Он не отверг моих объятий и, не выражая ни малейшего изумления по поводу встречи со мною, промолвил медоточивым голосом:
— Благодарение господу, сеньор де Сантильяна, благодарение господу за удовольствие, которое я испытываю, видя вас вновь.
— Поистине, дорогой Рафаэль, — сказал я ему, — я всячески сочувствую вашему спасению: брат Амбросио поведал мне историю вашего обращения, и его рассказ очаровал меня. Какое преимущество для вас, друзья мои! Вы можете похвалиться, что принадлежите к небольшому числу тех избранных, которым предстоит наслаждаться вечным блаженством.
— Двое таких отверженных, как мы, — возразил сын Лусинды с видом величайшего смирения, — не должны были бы льстить себя такой надеждой; но раскаяние грешников может снискать им прощение перед лицом отца милосердия. А вы, сеньор Жиль Блас, — добавил он, — не думаете ли также о том, чтоб заслужить прощение обид, которые вы ему нанесли? Какие дела привели вас в Валенсию? Не занимаетесь ли вы, боже сохрани, каким-нибудь опасным делом?
— Нет, хвала создателю, — отвечал я ему, — с тех пор как мне пришлось покинуть королевский двор, я веду жизнь честного человека: то наслаждаюсь прелестями сельской жизни в своем поместье, лежащем в нескольких милях отсюда, то приезжаю сюда, чтобы развлекаться в обществе валенсийского губернатора, который мне друг и вам обоим тоже хорошо известен.
Тогда я рассказал им историю дона Альфонсо де Лейва. Они выслушали ее со вниманием; а когда я сообщил о том, как от имени этого сеньора отнес Самуэлю Симону те три тысячи дукатов, которые мы у него украли, Ламела прервал меня и обратился к Рафаэлю:
— Отец Иларио, — сказал он, — в таком случае этот добрый купец больше не имеет оснований жаловаться на ограбление, так как похищенное было возвращено ему с лихвою, и наша с вами совесть может быть совершенно спокойна на этот счет.
— В самом деле, — сказал эконом, — перед удалением в монастырь мы с братом Амбросио тайно отослали Самуэлю Симону полторы тысячи дукатов с одним добрым клириком, который согласился взять на себя труд пойти в Хельву для возвращения вышеозначенных денег. Тем хуже для Самуэля, если он способен был принять эту сумму после того, как сеньор де Сантильяна возместил ему все полностью.
— Но ваши полторы тысячи дукатов, — спросил я, — были ли ему доставлены в точности?
— Без сомнения! — воскликнул дон Рафаэль. — Я готов отвечать за честность этого клирика, как за свою собственную.
— Я тоже за него поручусь, — сказал Ламела. — Это — благочестивый священник, наловчившийся в таких поручениях: из-за вверенных ему сумм у него уже было два или три процесса, и все он выиграл с возмещением судебных издержек.
Наш разговор продлился еще некоторое время; затем мы расстались, причем они увещевали меня непрестанно иметь перед глазами суд божий, а я препоручил себя их святым молитвам. После этого я немедленно отправился к дону Альфонсо.
— Вы ни за что не угадаете, — оказал я ему, — с кем мне только что довелось продолжительно побеседовать. Я пришел сюда прямо от двух знакомых вам почтенных картезианцев, один зовется отцом Иларио, другой — братом Амбросио.
— Вы ошибаетесь, — ответил дон Альфонсо, — я не знаю ни одного картезианца.
— Простите, — возразил я, — вы в Хельве видели отца Иларио в роли комиссара инквизиции, а брата Амбросио в должности повытчика.
— О небо! — с изумлением воскликнул губернатор, — возможно ли, чтобы Рафаэль и Ламела стали картезианцами!
— Воистину так, — отвечал я. — Вот уже несколько лет, как они приняли постриг; первый из них — эконом обители, второй — привратник. Один стережет казну, другой — ворота.
Сын дона Сесара задумался на несколько секунд, затем покачал головой.
— Я сильно подозреваю, — оказал он, — что господин ко-комиссар инквизиции и его повытчик разыгрывают здесь какую-то новую комедию.
— Вы судите в силу предубеждения, — отвечал я ему, — но я говорил с ними и вынес более благоприятное впечатление. Правда, человеческая душа — потемки; но, по всей видимости, эти два мошенника, действительно, обратились на путь истинный.
— Это возможно, — сказал дон Альфонсо, — немало есть забулдыг, которые, возмутив мир своим распутством, затем удаляются в монастыри и предаются там суровому покаянию; от души желаю, чтоб наши два инока принадлежали к их числу.
— А почему бы и не так? — сказал я. — Ведь они добровольно приняли иноческий чин и уже долго ведут жизнь благочестивых монахов.
— Говорите, что хотите, — возразил губернатор, — а мне все-таки не нравится, что монастырская казна находится в руках этого отца Иларио, к которому я поневоле чувствую недоверие. Вспоминая то, что он рассказал нам о своих милых похождениях, я дрожу за отцов-картезианцев. Я готов вместе с вами поверить, что рясу он надел совершенно искренне, но вид золота может вновь пробудить корыстолюбие. Пьяницу, отрекшегося от вина, не следует пускать в погреб.
Несколько дней спустя подозрения дона Альфонсо вполне оправдались: отец-эконом и брат-привратник скрылись, захватив монастырскую казну. Эта новость, немедленно распространившаяся по городу, разумеется, развеселила всех насмешников, которые радуются всякой неприятности, постигающей богатых монахов. Мы же с губернатором пожалели картезианцев, но не хвастались знакомством с двумя отступниками.
ГЛАВА VII
Жиль Блас возвращается в свой замок Лириас. О приятной новости, сообщенной ему Сипионом, и о реформе, которую они произвели в своем штате
Я провел неделю в Валенсии, вращаясь в высшем свете и ведя жизнь графа или маркиза. Спектакли, балы, концерты, пиршества, разговоры с дамами — все эти удовольствия были доставлены мне сеньором губернатором и сеньорой губернаторшей, которым я так угодил, что они с сожалением отпустили меня в Лириас. Перед отъездом они даже заставили меня обещать, что я буду делить время между ними и своим эрмитажем. Было установлено, что зиму я буду проводить в Валенсии, а лето — в своем замке. Заключив со мной такое соглашение, благодетели мои, наконец, разрешили мне уехать, чтобы насладиться плодами их щедрости, и я отправился в Лириас, весьма довольный своей поездкой.
Сипион, с нетерпением дожидавшийся моего возвращения, очень обрадовался при виде меня, а я еще усугубил его радость подробным рассказом о своем путешествии.
— А ты, друг мой, — сказал я ему затем, — приятно ли использовал дни моего отсутствия? Хорошо ли ты развлекался?
— Настолько хорошо, насколько может слуга, которому дороже всего общество своего господина. Я прогуливался вдоль и поперек нашего маленького государства. То сидя на берегу ручейка, протекающего по нашему лесу, я наслаждался прелестью его струй, таких же чистых, как воды того священного источника, чей шум оглашал обширную рощу Альбунеи; то лежа под деревом, внимал пению малиновок и соловьев. Наконец, я удил рыбу, охотился и — что доставило мне большее удовольствие, чем все эти забавы — прочел несколько книг, столь же полезных, сколь и развлекательных.
Я поспешно перебил своего секретаря, чтобы спросить его, откуда он взял эти книги.
— Я нашел их, — сказал он, — в прекрасной библиотеке, имеющейся здесь в замке и показанной мне мастером Хоакином.
— А в каком же углу, — подхватил я, — может она помещаться, эта так называемая библиотека? Разве мы не обошли всего дома в день нашего приезда?
— Это вам так кажется, — отвечал он мне, — но узнайте, что мы осмотрели только три башенки, а про четвертую забыли. Там-то дон Сесар, наезжая в Лириас, и проводил часть своего досуга за чтением. В этой библиотеке имеются очень хорошие книги, которые оставлены здесь для вас, как надежное лекарство против скуки на то время, когда наши сады лишатся цветов, а леса — листьев и уже не сумеют предохранить вас от тоски. Сеньоры де Лейва не сделали дела наполовину: они позаботились равно о духовной, как и о телесной пище.
Это известие доставило мне истинную радость. Я велел проводить себя в четвертую башню, которая явила глазам моим весьма приятное зрелище. Я увидал комнату, которую в тот же момент решил, по примеру дона Сесара, превратить в свою опочивальню. Там стояла кровать этого сеньора и вся прочая обстановка, а на стене висел фигурный ковер с изображением сабинянок, похищаемых римлянами. Из спальни я прошел в кабинетик, где по всем стенам стояли набитые книгами низкие шкапы, над которыми красовались портреты всех наших королей. Подле окна, из коего открывался вид на веселящую взоры местность, помещалось бюро черного дерева, а за ним большая софа, крытая черным сафьяном. Но я обратил внимание главным образом на библиотеку. Она состояла из сочинений философов, поэтов, историков и большого количества рыцарских романов. Я заключил, что дон Сесар любил этот последний жанр литературы, раз он так основательно им запасся. К стыду своему, признаюсь, что и мне этого рода произведения не были противны, несмотря на все несуразности, из которых они сотканы, потому ли, что я был тогда не очень требовательным читателем, или потому, что чудесное делает испанцев снисходительными ко всему остальному. Скажу, однако, в свое оправдание, что больше удовольствия я находил в весело преподнесенной морали и что Лукиан, Гораций и Эразм стали моими любимыми-писателями.
— Друг мой, — сказал я Сипиону, пробежав глазами свою библиотеку, — вот чем мы будем развлекаться; но теперь надлежит произвести реформу нашего штата.
— Могу избавить вас от этой заботы, — отвечал он. — Пока вас не было, я хорошо изучил ваших людей и могу похвастаться, что знаю их насквозь. Начнем с нашего мастера Хоакина; я считаю его законченным жуликом и не сомневаюсь в том, что он был выгнан из архиепископского подворья за кой-какие арифметические ошибки при подсчете расходов. Тем не менее, необходимо оставить его по двум причинам: во-первых, он — хороший повар, а во-вторых, я не буду спускать с него глаз; я намерен следить за всеми его поступками, и уж очень он будет хитер, если сумеет меня провести. Я уже сказал ему, что вы намерены отпустить три четверти своей прислуги. Эта новость его огорчила, и он сообщил мне, что, чувствуя склонность служить вам, готов удовольствоваться половинным жалованьем, лишь бы не покидать вас. Это наводит меня на мысль, что в нашем поселке имеется какая-нибудь девчонка, от которой ему не хочется, удаляться. Что касается помощника повара, то он — пьяница, а привратник — грубиян, который так же мало нужен нам, как и егерь. С должностью этого последнего я прекрасно управляюсь и завтра же докажу вам это, так как у нас имеются здесь ружья, порох и свинец. Среди лакеев есть один арагонец, который кажется мне добрым малым. Этого мы оставим. Все же остальные такие негодяи, что я не посоветовал бы вам удерживать их, если бы даже вам понадобилась сотня лакеев.
После пространного обсуждения этого вопроса мы порешили удовлетвориться поваром, поваренком и арагонцем, а от остальных отделаться по-хорошему, что и было исполнено в тот же день с помощью нескольких пистолей, которые Сипион извлек из нашего сундука и роздал им от моего имени. Покончив с этим переустройством, мы установили порядок в замке, определили обязанности каждого служителя и зажили на собственный счет. Я бы охотно удовольствовался скромным столом, но мой секретарь, любивший рагу и прочие вкусные кусочки, был не таким человеком, чтобы дать погибнуть втуне талантам мастера Хоакина. Он так хорошо их использовал, что наши обеды и ужины превратились в настоящие бернардинские трапезы.
ГЛАВА VIII
О любви Жиль Бласа к прелестной Антонии
Два дня спустя после моего возвращения из Валенсии в Лириас явился ко мне поутру, пока я одевался, крестьянин Басилио, мой арендатор, и попросил разрешения представить свою дочку Антонию, которая, по его словам, хотела приветствовать нового хозяина. Я отвечал ему, что это доставит мне удовольствие. Он вышел и вскоре вернулся со своей прелестной Антонией. Кажется, я смело могу применить такой эпитет к шестнадцатилетней девушке, в которой правильные черты сочетались с прекраснейшими в мире глазами и цветом лица. Она была одета в простую саржу; но роскошная фигура, величественная осанка и прелести, не всегда являющиеся спутницами юности, составляли противовес простоте ее наряда. Голова ее была непокрыта, волосы сзади были завязаны узлом и украшены пучком цветов, как у лакедемонянок.
Когда она вошла в мою комнату, я так же был поражен ее красотой, как паладины Карла Великого — прелестями Анджелики, представшей перед ними. Вместо того чтобы принять Антонию с непринужденным видом и сказать ей несколько комплиментов, вместо того чтобы поздравить ее отца с такой обворожительной дочерью, я удивился, смутился, опешил: слова так и застряли у меня в глотке. Сипион, подметивший мое замешательство, взял слово вместо меня и высказал этой любезной девице все похвалы, которыми я должен был ее осыпать. Она же, нимало не ослепленная моей фигурой в халате и ночном колпаке, поклонилась мне без малейшего смущения и произнесла приветствие, которое окончательно меня пленило, хотя и было из самых непритязательных. Однако пока мой секретарь Басилио и его дочь обменивались учтивостями, я пришел в себя, и, словно желая искупить глупое молчание, которое хранил до тех пор, ударился из одной крайности в другую, то есть рассыпался в галантных выражениях и притом говорил с такой страстностью, что встревожил Басилио, который, уже видя во мне человека, собиравшегося приложить все силы, чтобы соблазнить Антонию, поспешил выйти с ней из моей комнаты, может быть, с намерением навсегда скрыть ее от моих взоров.
Оставшись наедине со мною, Сипион сказал мне улыбаясь:
— Вот вам еще одно средство против скуки, сеньор Сантильяна! Я не знал, что у вашего арендатора такая пригожая дочка: я ее еще не видал, хотя уже дважды был у него. Видно, он тщательно ее прячет, и я считаю это простительным. Вот так лакомый кусочек, черт побери! Но как будто нет необходимости вам это говорить: она сразу ослепила вас, насколько я мог заметить.
— Не стану отрицать, — отвечал я. — Ах, дитя мое! Мне казалось, будто я вижу небесное существо! Она сразу зажгла во мне любовь; молния медлительнее той стрелы, которую она метнула мне в сердце.
— Вы приводите меня в восторг, — подхватил Сипион, — сообщая мне, что, наконец, влюбились. Вам не хватало только любовницы, чтобы наслаждаться полным счастьем в своем уединении. Но теперь у вас, благодарение небу, имеется все, что нужно! Я знаю, — продолжал он, — что нам придется несколько потрудиться, чтобы обмануть бдительность Басилио; но это — моя забота; и я берусь меньше чем в три дня устроить вам тайный разговор с Антонией.
— Сеньор Сипион, — сказал я ему, — возможно, что вы не сдержите своего слова, и я не любопытствую это проверить. Я не желаю искушать добродетель этой девушки, которая, как мне кажется, достойна более высоких чувств. Поэтому я не только не требую от вашей преданности, чтобы вы помогли мне обеспечить Антонию, но, напротив, намереваюсь жениться на ней при вашем посредничестве, лишь бы только сердце ее не было занято другим.
— Я не ожидал, — ответил он, — чтобы вы так внезапно приняли решение жениться. Не всякий ленный сеньор поступил бы на вашем месте так же честно: он стал бы питать в отношении Антонии законные намерения лишь после того, как незаконные оказались бы бесплодными. Не думайте, однако, будто я осуждаю вашу любовь и собираюсь отклонить вас от принятого намерения: дочь вашего арендатора заслуживает чести, которую вы ей хотите оказать, если может принести вам сердце, нетронутое и чувствительное к вашим благодеяниям. Об этом я узнаю сегодня же из разговора с ее отцом, а может быть, и с ней самой.
Мой наперсник был точен в исполнении данного слова. Он тайно посетил Басилио, а вечером пришел ко мне в кабинет, где я дожидался его, полный нетерпения, смешанного со страхом. Вид у него был веселый, что я счел хорошим признаком.
— Судя по твоему смеющемуся лицу, — сказал я, — ты пришел известить меня, что я скоро достигну предела своих желаний.
— Да, дорогой хозяин, — ответил он, — все нам улыбается. Я говорил с Басилио и с его дочерью; я объявил им о ваших намерениях. Отец в восхищении от того, что вы пожелали стать его зятем, и могу вас уверить, что и Антонии вы пришлись по вкусу.
— О небо! — прервал я его вне себя от радости. — Как! Неужели я так счастлив, что понравился этой любезной девице?
— Не сомневайтесь в том, — подхватил он, — она вас уже любит. Я, правда, не слышал признания из ее уст, но сужу по той радости, которую она проявила, узнав о вашем сватовстве. И, однако, — продолжал он, — у вас есть соперник.
— Соперник? — вскричал я бледнея.
— Пусть это вас не тревожит, — сказал он. — Этот соперник не похитит у вас сердца возлюбленной; это — мастер Хоакин, ваш повар.
— Ах, он висельник! — сказал я, разражаясь смехом. — Оттого-то ему так и не хотелось бросать здешнюю службу.
— Вот именно, — отвечал Сипион, — на этих днях он просил руки Антонии, но она вежливо ему отказала.
— Не в обиду тебе будь сказано, — заметил я, — нам пора, мне кажется, избавиться от этого плута прежде, чем он узнает, что я собираюсь жениться на дочери Басилио: повар, как тебе известно, соперник опасный.
— Вы правы, — ответил мой наперсник, — надо очистить от него наш штат. Я уволю его завтра с утра, прежде чем он успеет взяться за дело, и вам уже нечего будет бояться ни его соусов, ни его влюбленности. Все же, — продолжал он, — мне слегка неприятно терять такого хорошего повара; но я жертвую своим чревоугодием ради вашей безопасности.
— Незачем тебе так о нем жалеть, — сказал я. — Эта утрата вряд ли непоправима: я выпишу из Валенсии повара, который ему нисколько не уступит.
И, действительно, я тотчас же написал дону Альфонсо, сообщая ему, что нуждаюсь в поваре, и на следующий же день он прислал мне такого, который сразу утешил Сипиона.
Хотя этот ревностный секретарь и уверял меня, будто заметил, что Антония в глубине души радуется победе над сердцем своего сеньора, все же я не решался довериться его свидетельству; я опасался, как бы он не был введен в заблуждение обманчивой видимостью. Чтобы добиться полной уверенности, я решил сам поговорить с прелестной Антонией. Я отправился к Басилио, которому подтвердил все, что сказал ему мой посланец. Добрый сей хлебопашец, человек простой и преисполненный откровенности, заявил мне, что отдаст мне свою дочь с величайшей радостью.
— Не думайте, однако, — добавил он, — будто это ради того, что вы — сеньор нашей деревни. Если бы вы все еще были только управителем у дона Сесара и дона Альфонсо, я все же предпочел бы вас всем прочим женихам: я всегда чувствовал к вам расположение. Огорчает меня лишь то, что Антония не может принести вам большого приданого.
— Мне никакого приданого не нужно, — сказал я. — Она сама — единственное благо, которого я жажду.
— Слуга покорный! — вскричал он. — На это я не согласен; я не голодранец, чтобы так выдавать свою дочь. Басилио из Буэнтриго, слава богу, может дать своей дочке приданое; по-моему так: ваш обед, а женин ужин. Коротко говоря, доход с замка составляет всего пятьсот дукатов; а я повышу его до тысячи по случаю этой свадьбы.
— Я соглашусь на все, что вам будет угодно, дорогой Басилио, — отвечал я, — у нас с вами не будет спора из-за денег. Итак, мы сговорились; теперь остается только заручиться согласием вашей дочери.
— Вы заручились моим, — сказал он, — этого довольно.
— Не совсем, — возразил я. — Ваше разрешение необходимо, но и ее согласие — тоже.
— Ее согласие зависит от моего, — подхватил он. — Хотел бы я посмотреть, как она осмелится пикнуть при мне!
— Антония, — возразил я, — покорная родительской воле, без сомнения, готова слепо вам повиноваться; но я не знаю, сделает ли она это в данном случае без отвращения. Если она испытывает его хоть в малейшей доле, я никогда не прощу себе, что стал виновником ее несчастья. Словом, недостаточно того, что я от вас получу ее руку; нужно еще, чтобы она это одобрила.
— Ого! — сказал Басилио, — я ничего не смыслю во всей этой философии; поговорите-ка сами с Антонией, и я сильно ошибаюсь, если она не спит и видит, как бы ей стать вашей женой.
С этими словами он кликнул дочь и на некоторое время оставил нас вдвоем.
Чтобы использовать столь драгоценные минуты, я прямо приступил к делу.
— Прелестная Антония, — сказал я, — решите мою судьбу. Хотя я и добился согласия вашего отца, однако не думайте, что я воспользуюсь им, чтобы насиловать ваши чувства. Сколь ни привлекательно обладание вами, я откажусь от него, если вы мне скажете, что я буду обязан им исключительно вашему послушанию.
— Вот уж чего я вам не скажу! — отвечала она, слегка покраснев. — Ваше предложение мне крайне приятно и не может меня огорчить. Я приветствую выбор, сделанный батюшкой, а не ропщу на него. Не знаю, — продолжала она, — хорошо или дурно я поступаю, говоря с вами таким образом, но, если бы вы мне не нравились, я нашла бы в себе довольно откровенности, чтобы вам это высказать. Так почему же мне не сказать вам обратного столь же свободно?
При сих словах, которые я не мог слышать без восхищения, я опустился на одно колено перед Антонией и, схватив в избытке восторга ее прекрасную руку, нежно и страстно поцеловал ее.
— Милая Антония, — сказал я ей, — ваша откровенность меня очаровала; продолжайте без всякого стеснения: вы говорите со своим супругом; пусть же душа ваша целиком откроется его взорам. Итак, я могу льстить себя тем, что вы не без удовольствия свяжете свою судьбу с моею.
Вошедший в эту минуту Басилио помешал мне продолжать. Горя нетерпением узнать ответ дочери и готовясь разбранить ее, если она примет меня неласково, он поспешил ко мне на помощь.
— Ну что? — спросил он, — довольны ли вы Антонией?
— Так доволен, — отвечал я, — что сейчас же собираюсь заняться приготовлениями к нашей свадьбе.
При сих словах я покинул отца и дочь, чтобы посоветоваться по этому делу со своим секретарем.
ГЛАВА IX
Свадьба Жиль Бласа и прелестной Антонии; каким образом была она отпразднована, какие особы на ней присутствовали и какие веселости за ней воспоследовали
Хотя я для женитьбы и не нуждался в разрешении господ де Лейва, однако мы с Сипионом порешили, что по всем правилам приличия мне надлежит известить их о своем намерении жениться на дочке Басилио и даже из вежливости испросить их согласия.
Итак, я немедленно отправился в Валенсию, где все столько же удивились моему появлению, сколько и причине, его вызвавшей. Дон Сесар и дон Альфонсо, знавшие и не раз видевшие Антонию, поздравили меня с выбором такой жены. С особенным воодушевлением желал мне счастья дон Сесар, и если бы я не считал его сеньором, давно отошедшим от известного рода развлечений, я мог бы заподозрить, что его неоднократные поездки в Лириас относились не столько к замку, сколько к арендаторской дочке. Серафина, со своей стороны, заверив меня в своем неизменном интересе ко всему, меня касающемуся, заметила, что и до нее дошли весьма благоприятные отзывы об, Антонии.
— Но, — добавила она не без лукавства и как бы желая упрекнуть меня в холодности, которою я ответил в свое время на любовь Сефоры, — если бы даже не расхвалили мне красоту вашей невесты, я все равно положилась бы на ваш вкус, тонкость коего мне хорошо известна.
Дон Сесар и его сын не ограничились одним одобрением моего выбора, но сами вызвались нести все расходы по свадьбе.
— Возвращайтесь в Лириас, — сказали они мне, — и сидите смирно, пока не получите от нас вестей; всю эту заботу мы берем на себя.
Следуя их желанию, я вернулся в свой замок. Там я сообщил Басилио и его дочери о намерениях наших добрых покровителей, и мы стали дожидаться вестей из Валенсии со всей терпеливостью, на какую были способны.
Восемь дней от них не было ни слуху ни духу. Зато на девятый мы увидели карету, запряженную четырьмя мулами. В ней сидели портные с дорогими шелковыми тканями для платья новобрачной, а сопровождало ее несколько ливрейных лакеев верхом на прекрасных конях. Один из этих слуг вручил мне письмо от дона Альфонсо. Сеньор этот извещал меня, что наутро прибудет в Лириас вместе с родителями и супругой и что церемония состоится на следующий же день, а венчать нас будет старший викарий Валенсии. И в самом деле дон Сесар с сыном и Серафиною не преминули прибыть в мой замок в шестиконной карете вместе с вышеозначенной духовной особою; впереди ехали четверкой дамы из свиты Серафины, а позади — губернаторский конвой.
Не успела губернаторша прибыть в замок, как выразила желание возможно скорее взглянуть на Антонию, которая, со своей стороны, едва узнав о приезде Серафины, тотчас же прибежала, чтобы приветствовать ее и поцеловать ей руку; все это она проделала с такою приятностью, что вызвала всеобщее восхищение.
— Ну, что, сударыня, — сказал дон Сесар, обращаясь к своей невестке, — как нравится вам Антония? Мог ли Сантильяна сделать лучший выбор?
— Нет, — отвечала Серафина, — они достойны друг друга; не сомневаюсь, что союз их будет счастлив.
Словом, все рассыпались в похвалах моей невесте. И если она заслужила одобрение в простеньком саржевом платье, то привела всех в восторг, когда появилась в более пышном наряде. Так благородна была ее внешность, так непринужденны манеры, что казалось, будто она никогда ничего другого не носила.
Когда наступил момент, который должен был навеки соединить ее судьбу с моей, дон Альфонсо взял меня за руку и повел к алтарю, а Серафина оказала ту же честь невесте. В таком сопровождении направились мы к деревенской часовне, где уже поджидал нас главный викарий для совершения обряда. Церемония закончилась при громких кликах лириасского населения и зажиточных земледельцев со всей округи, которых Басилио пригласил на свадьбу Антонии. Они привели с собой дочерей, разукрасившихся цветами и лентами и державших в руках бубны. Затем мы вернулись в замок, где Сипион, главный распорядитель пиршества, уже позаботился накрыть три стола: один для сеньоров, другой для их свиты, а третий, самый большой, для всех приглашенных. За первым, по желанию губернаторши, уселась Антония, за вторым угощал я, а Басилио поместился вместе с поселянами. Что же касается Сипиона, то он не присаживался вовсе: он только ходил от стола к столу, наблюдая за тем, чтобы все было вовремя подано и чтобы все были довольны.
Кушанье было приготовлено губернаторскими поварами, и, стало быть, всего оказалось вдоволь. Добрые вина, заготовленные для меня почтенным Хоакином, лились рекой. Понемногу гости разгорячились; повсюду царило веселье, которое неожиданно было нарушено происшествием, сильно меня испугавшим. Мой секретарь, находившийся в зале, где я пировал вместе с приближенными дона Альфонсо и свитою Серафины, вдруг, потеряв сознание, упал в обморок. Я встал и поспешил ему на помощь; но, пока я старался вернуть его к жизни, одна из присутствовавших женщин тоже лишилась чувств. Все общество решило, что за этим двойным обмороком кроется какая-то тайна, каковая, действительно существовала и не замедлила обнаружиться. Ибо Сипион, вскоре пришедший в себя, прошептал мне на ухо:
— И надо же было так случиться, что счастливейший для вас день стал для меня несчастнейшим! Своей недоли, видно, не избежишь: я только что узнал свою жену в одной из наперсниц Серафины.
— Что я слышу? — воскликнул я. — Это невозможно! Как? Ты — супруг той дамы, что одновременно с тобою упала в обморок?
— Да, сеньор, — отвечал он, — я ее муж, и смею вас уверить, что судьба, явившая ее моим глазам, не могла сыграть со мной более злобной шутки.
— Я не знаю, друг мой, — возразил я, — какие у тебя причины жаловаться на свою супругу. Но какие бы поводы для неудовольствия она тебе ни дала, умоляю тебя, сдержи свой гнев. Если я тебе дорог, то не нарушай этого празднества взрывом негодования.
— Вы будете мною довольны, — отвечал Сипион, — и увидите, как я умею скрывать свои чувства.
С этими словами он подошел к своей жене, которую товарки тем временем уже привели в чувство, и воскликнул, обнимая ее с такой горячностью, точно в самом деле был в восторге от встречи.
— О, дорогая Беатрис! Наконец-то небо соединило нас вновь после десятилетней разлуки! О, сладостное мгновение!
— Не знаю, — отвечала ему супруга, — действительно ли встреча со мной вас сколько-нибудь радует. Но, по крайности, я уверена, что не подала вам никакого разумного повода меня покинуть. Как! Вы застаете меня ночью с сеньором Фернандо де Лейва, влюбленным в мою госпожу Хулию, которой я помогала в этом деле; вы воображаете, будто я благосклонна к нему в ущерб своей и вашей чести; затем ревность лишает вас рассудка; вы покидаете Толедо и бежите от меня, как от чудовища, не удостоив даже попросить никаких разъяснений! Кто из двоих, спрошу я вас, имеет больше поводов жаловаться?
— Разумеется, вы, — ответил Сипион.
— Конечно, я, — продолжала она. — Немного спустя после вашего отъезда из Толедо дон Фернандо женился на Хулии, при которой я оставалась до самой ее смерти; а с тех пор, как преждевременная кончина похитила мою госпожу, я состою на службе у ее милостивейшей сестры, которая вместе со всеми дамами своей свиты может вам поручиться за скромность моего поведения.
При этих словах, которых он не мог опровергнуть, мой секретарь добровольно сдался и сказал своей жене:
— Еще раз признаю свою вину и прошу у вас прощения в присутствии этого почтенного общества.
Тут я, вступившись за него, попросил Беатрис забыть прошлое и уверил ее, что муж впредь будет думать лишь о том, как бы ей угодить. Она сдалась на мои просьбы, и вся компания радостно приветствовала примирение супругов. Чтобы лучше отпраздновать это примирение, их посадили рядом и пили за их здоровье. Все их чествовали, и можно было подумать, что это пиршество было затеяно не столько ради моей свадьбы, сколько ради их воссоединения.
Прежде других опустел третий стол. Молодые парни, предпочтя любовь чревоугодию, покинули его, чтобы пуститься в пляс с юными поселянками, которые звоном своих бубнов вскоре привлекли гостей с других столов и заразили всех желанием последовать их примеру. И вот все пришло в движение. Приближенные губернатора принялись танцевать с прислужницами губернаторши. Даже вельможи очутились среди танцующих: дон Альфонсо прошелся в сарабанде с Серафиной, а дон Сесар с Антонией, которая затем пригласила меня и вышла из этого испытания с честью, если принять во внимание, что она обучалась лишь началам танцевального искусства в Альбарасине у одной своей родственницы, тамошней горожанки.
Я же, получивший, как уже сказано, хореографическое образование в доме маркизы Чавес, показался обществу превеликим танцором. Что касается Беатрис и Сипиона, то они предпочли танцам уединенную беседу, чтобы дать друг другу отчет во всем пережитом ими за время разлуки; но разговор их был прерван Серафиной, которая, только что узнав об этом примирении, велела их позвать, чтобы выразить им свою радость.
— Дети мои, — сказала она, — в этот веселый день я испытываю двойное удовлетворение, видя, что вы возвращены друг другу. Приятель Сипион, — добавила она, — вручаю вам вашу жену с уверением, что поступки ее всегда были безупречны. Живите с нею здесь в добром согласии. А вы, Беатрис, поступите в распоряжение Антонии и будьте ей так же преданы, как ваш муж — сеньору де Сантильяна.
Сипион, который после таких слов мог взирать на жену свою не иначе, как на вторую Пенелопу, обещал, что будет оказывать ей все вообразимые знаки внимания.
Поселяне и поселянки, протанцевав целый день, разошлись по домам, но в замке празднество продолжалось. Был подан великолепный ужин, а когда пришло время отойти ко сну, главный викарий благословил брачное ложе, Серафина раздела новобрачную, а сеньоры де Лейва оказали ту же честь мне. Забавнее всего было то, что приближенные губернатора и прислужницы губернаторши придумали для смеха совершить такую же церемонию: они принялись раздевать Беатрис и Сипиона, которые, чтобы придать всей сцене больше комизма, с самой серьезною миною позволили себя разоблачить и уложить в постель.
ГЛАВА X
Продолжение брачной жизни Жиль Бласа с прелестной Антонией. Начало истории Сипиона
На следующий же день после моего бракосочетания господа де Лейва возвратились в Валенсию, предварительно оказав мне еще множество знаков своего расположения. Таким образом, мой секретарь и я остались в замке одни со своими женами и слугами.
Наши старания понравиться дамам не оказались бесплодными: в краткий срок я сумел внушить своей супруге такую же любовь, какую сам к ней питал, а Сипион заставил свою позабыть о тех огорчениях, которые ей причинил. Беатрис, обладавшая нравом покладистым и общительным, без труда вошла в милость к своей новой госпоже и завоевала ее доверие. Словом, мы прекрасно ужились вчетвером и стали наслаждаться завидной судьбой. Все дни протекали у нас в наиприятнейших увеселениях. Антония отличалась чрезвычайно серьезным характером, а Беатрис и я — очень веселым; но и без того, одного присутствия Сипиона было бы достаточно, чтобы не дать появиться меланхолии; Это был человек совершенно незаменимый в обществе, один из тех комиков, которым стоит только появиться, чтоб сейчас же развеселить всю публику.
Однажды, когда нам после обеда вздумалось предаться отдохновению на упоительной лесной лужайке, мой секретарь пришел в такое хорошее настроение, что разогнал всю нашу сонливость своими забавными речами.
— Замолчи, друг мой, — сказал я ему, — невозможно вздремнуть, пока ты тараторишь. А впрочем, раз уж ты помешал нам погрузиться в сон, то, по крайности, расскажи что-нибудь достойное нашего внимания.
— С превеликой охотой, сеньор, — отвечал он. — Хотите, я расскажу вам историю короля Пелайо?
— Мне приятнее было бы прослушать твою собственную, — возразил я ему. — Но за все то время, что мы живем вместе, ты не удостоил меня этого удовольствия, и, видимо, я уже никогда его не дождусь.
— С чего вы это взяли? — сказал он. — Если я не рассказал вам своей истории, так только потому, что вы ни разу не выразили мне ни малейшего желания ее услышать. Не моя, стало быть, вина, если вы не знаете моих приключений. И если вам сколько-нибудь любопытно с ними ознакомиться, я готов немедленно удовлетворить вашу любознательность.
Все мы — Антония, Беатрис и я — поймали Сипиона на слове и приготовились слушать его рассказ, который мог иметь для нас только хорошие последствия, то есть либо развлечь нас, либо погрузить в сон.
— Я, конечно, был бы, — так начал Сипион, — сыном гранда первого класса или, по меньшей мере, кавалера орденов св. Иакова или Алькантары, если бы это зависело от меня; но, поскольку отцов не выбирают, я должен сообщить вам, что мой родитель, по имени Торрибио Сипион, был честным стражником Священного братства. Разъезжая взад и вперед по большим дорогам, к чему постоянно вынуждала его профессия, он однажды между Куэнсой и Толедо случайно повстречал молодую цыганку, которая показалась ему весьма пригожей. Она была одна, шла пешком и все свое имущество несла за плечами в какой-то котомке.
— Куда это вы идете, милочка? — сказал он ей, стараясь смягчить свой обычно весьма суровый голос.
— Сеньор кавалер, — отвечала она, — я иду в Толедо и надеюсь там так или иначе зарабатывать на жизнь честным трудом.
— Похвальное намерение, — заметил он, — и я не сомневаюсь в том, что у вас не одна пуля в патронташе.
— Да, — ответила она, — у меня, слава богу, есть несколько талантов: я изготовляю помады и притирания, весьма полезные для дамского сословия, гадаю на картах, верчу решето для отыскания потерянных вещей и показываю все, что кому угодно, в зеркале или стакане воды.
Торрибио рассудил, что такая женщина является весьма выгодной партией для человека, лишь с трудом живущего от своей профессии, хотя и хорошо исполняющего все связанные с оной обязанности, и предложил ей выйти за него замуж. Цыганка отнюдь не пренебрегла предложением служителя Священной Эрмандады. Напротив, она приняла его с удовольствием. Сговорившись, они поспешили в Толедо, где и поженились, и вы видите во мне достойный плод этого супружества. Поселились они в предместье, где мать моя сперва завела торговлю помадою и притираниями; но, найдя, что это занятие недостаточно прибыльно, она сделалась гадалкой. Тут-то полились дождем эскудо и пистоли; множество простофиль обоего пола вскоре распространили славу Косколины (таково было имя цыганки). Ежедневно приходил к ней кто-нибудь с просьбой применить свое искусство в его пользу: то бедный племянник осведомлялся, когда его дядюшка, коего был он единственным наследником, отойдет в лучший мир; то девица желала узнать, выполнит ли кавалер, ухаживания коего она благосклонно принимала, свое обещание жениться.
Должен вам сказать, что пророчества моей матери были всегда благоприятны для тех, кому она их возвещала. Если они исполнялись, — тем лучше; если же к ней являлись с упреками, что произошло нечто совершенно обратное ее предсказанию, то она невозмутимо сваливала всю вину на злого духа, который-де вопреки силе заклинаний, пускаемых ею в ход, чтобы принудить его к обнаружению грядущих судеб, все же иногда коварно ее обманывает.
Когда же, для спасения чести своего ремесла, мать моя почитала нужным вызвать дьявола во время заклинаний, то роль эту исполнял Торрибио Сипион и великолепно справлялся с оною, ибо резкий его голос и безобразная внешность вполне соответствовали изображаемому персонажу. Человек мало-мальски суеверный приходил в ужас от физиономии моего родителя. Но однажды, на его беду, явился какой-то грубый капитан, который пожелал увидеть черта и тут же пронзил его шпагою. Святая инквизиция, проведав о смерти дьявола, послала в дом Косколины своих служителей, которые захватили ее со всем имуществом. Меня же, тогда еще семилетнего мальчика, поместили в убежище де-лос-Ниньос. В этом заведении были жалостливые священники, которые, получая хорошую плату за воспитание бедных сирот, брали на себя труд обучения их грамоте. Я показался им многообещающим ребенком, благодаря чему они, в знак отличия перед другими, избрали меня для выполнения всяких своих поручений. Они посылали меня в город с письмами. Я бегал туда и сюда по их надобностям и помогал им при требах. Из благодарности они вознамерились обучить меня латыни, но, несмотря на оказанные мною мелкие услуги, взялись за это с такою строгостью, что я не вытерпел и в один прекрасный день улизнул, исполняя какое-то поручение. Я не только не вернулся в приют, но даже покинул Толедо и, миновав предместье, пошел по направлению к Севилье.
Хотя мне тогда едва стукнуло девять лет, я уже был рад очутиться на свободе и сознавать себя полным хозяином собственных действий. Не было ни денег, ни хлеба. Но это не беда: зато не надо было ни учить уроков, ни писать сочинений. После того как я прошагал часа два, маленькие мои ноги отказались служить: я ведь еще ни разу не совершал столь длительного путешествия. Пришлось остановиться для отдыха. Я присел под деревом у самого края дороги. Тут я для потехи извлек из кармана латинский учебник и стал шутя просматривать его. Но затем, вспомнив все линьки и розги, которые достались мне из-за этого учебника, я принялся вырывать из него страницы, приговаривая в сердцах:
— Ах ты, свинячья книжонка, довольно мне проливать слезы по твоей милости!
Покуда я услаждал свою месть, усеивая всю землю вокруг себя склонениями и спряжениями, мимо меня проходил седобородый отшельник, чрезвычайно почтенной наружности и с большими очками на носу. Он приблизился ко мне и стал внимательно меня рассматривать, а я ответил ему тем же.
— Слушай, малыш, — сказал он мне с улыбкой, — мне кажется, что мы весьма нежно смотрим друг на друга и что недурно бы нам поселиться вместе в моей келье, расположенной в двухстах шагах отсюда.
— Слуга покорный, — отвечал я ему довольно резко, — не чувствую никакого желания стать отшельником.
При этих словах добрый старик расхохотался и сказал, обнимая меня:
— Пусть это одеяние, сын мой, тебя не пугает. Оно хоть и неприятно, да зато полезно, так как делает меня обладателем прелестнейшего эрмитажа и господином над окрестными деревнями, жители коих меня любят или, вернее, боготворят. Идем со мной, я дам тебе платье, подобное моему. Если тебе понравится, то ты разделишь со мною все прелести моего существования; а если не понравится, то тебе не только будет позволено меня покинуть, но ты даже можешь рассчитывать на то, что при расставании я не премину сделать тебе добро.
Я дал себя уговорить и последовал за старым отшельником. Он задавал мне различные вопросы, а я отвечал на них с наивностью, которую далеко не всегда проявлял в последующей своей жизни. По прибытии в келью он попотчевал меня плодами, которые я жадно проглотил, так как за целый день не съел ничего, кроме куска сухого хлеба, составлявшего мой утренний завтрак в приюте. Видя, как лихо я играю челюстями, анахорет сказал мне:
— Смелей, дитя мое, не жалей этих фруктов: у меня, благодарение господу, немалый запас такого добра. Я не затем привел тебя сюда, чтобы уморить голодом.
Это была сущая правда, ибо через час после нашего прихода он развел огонь, насадил на вертел баранью ногу и, покуда я ее поворачивал, накрыл небольшой столик, застлав его грязноватой скатертью и поставив два прибора — для себя и для меня.
Когда мясо зарумянилось, он снял его с вертела и отрезал несколько кусков нам на ужин, каковой мы съели отнюдь не всухомятку, а запили отменным винцом, тоже припасенным в достаточном количестве.
— Ну, что, цыпленочек, — сказал он, когда мы встали из-за стола, — доволен ты моей трапезой? Так я буду угощать тебя каждый день, если ты останешься у меня. Вообще же ты в этом уединении будешь делать все, что тебе угодно. Я требую только, чтобы ты сопровождал меня всякий раз, как я пойду собирать милостыню по соседним деревням; ты поможешь мне вести ишачка, нагруженного двумя корзинами, которые сердобольные поселяне обычно наполняют яйцами, хлебом, мясом и рыбою. Нельзя назвать это непомерными требованиями, не правда ли?
— Я буду делать все, что вам угодно, — отвечал я, — лишь бы вы не принуждали меня зубрить латынь.
Брат Хризостом (таково было имя старца-отшельника) не мог удержаться от смеха при виде такой наивности и вторично заверил меня, что не собирается препятствовать моим склонностям.
На следующий же день мы отправились за подаянием в сопровождении ослика, которого я вел на поводу. Мы собрали обильную жатву, ибо каждый крестьянин почитал за особое удовольствие положить что-нибудь в наши корзины. Один бросал туда целый каравай, другой — увесистый кусок сала, третий — фаршированного гуся, четвертый — куропатку. Короче говоря, принесли мы домой провизии больше чем на неделю, что свидетельствовало о неотменном уважении и любви, которую поселяне питали к братцу-пустыннику. Правда, и он приносил им немалую пользу: помогал советом, когда они к нему обращались, возвращал мир семьям, где царил раздор, и выдавал замуж крестьянских дочерей, тяготившихся безбрачием; узнав, что двое богатых крестьян поругались между собой, он приходил их мирить; кроме того, он держал у себя лекарства против тысячи всяких болезней и обучал особым молитвам женщин, желавших иметь детей.
Из всего мною сказанного вы можете усмотреть, как хорошо я питался в своей пустыни. Но и спал я ничуть не хуже: растянувшись на отличной свежей соломе, подложив под голову сермяжную подушку и натягивая на себя одеяло из той же материи, я всю ночь напролет не размыкал глаз. Брат Хризостом, пожаловавший меня отшельнической ряскою, смастерил оную из старой своей одежи и называл меня братцем Сипионом. Не успел я появиться в деревне в этом форменном платье, как все нашли меня таким милашкой, что ослика нагрузили больше обыкновенного. Всякий старался перещеголять другого, подавая милостыню маленькому братцу, — так приятно было глядеть на его фигурку.
Жизнь, привольная и бездельная, которую вел я у старого пустынника, не могла не прийтись по нраву мальчишке моих лет. И, в самом деле, я так вошел во вкус, что никогда не расстался бы с подобным житьем, если бы Парки не напряли мне участи, весьма от сего отличной. Рок, коему должен был я последовать, вскоре оторвал меня от изнеженной жизни и вынудил расстаться с братом Хризостомом в силу одного обстоятельства, о коем я вам сейчас расскажу.
Я часто наблюдал, как старец возился с подушкою, служившей ему изголовьем. Он то и дело распарывал и зашивал ее; однажды я заметил, что он сунул туда деньги. За этим наблюдением последовал приступ любопытства, которое я постановил удовлетворить при ближайшей же поездке старца в Толедо, куда он обычно отправлялся каждую неделю. Я с нетерпением ожидал этого дня, впрочем, еще не питая никакого дурного намерения, кроме удовлетворения своего любопытства. Наконец, старичок отбыл, а я распорол подушку и нашел среди шерсти, которой она была набита, различные монеты на сумму в пятьдесят с лишним эскудо.
Это сокровище, по-видимому, было плодом благодарности простолюдинов, которых пустынник излечил своими снадобьями, и поселянок, народивших детей по его молитвам.
Как бы то ни было, не успел я убедиться в том, что могу безнаказанно забрать эти деньги, как во мне пробудилась цыганская натура. Мною овладело желание их похитить, которое может быть объяснено только голосом крови, струившейся в моих жилах. Я, не противоборствуя, поддался искушению и спрятал деньги в сермяжный мешок, куда мы клали гребни и ночные колпаки; затем, сбросив отшельническое платье и вновь облачившись в сиротское, я удалился из пустыни, в полном убеждении, что уношу с собою богатства обеих Индий.
Вы только что услышали о моем первом опыте и, без сомнения, ожидаете, что за ним последует целый ряд подвигов в том же духе. Я не обману ваших ожиданий; мне предстоит еще рассказать вам немало таких же проделок, прежде чем я дойду до своих похвальных поступков, но все же я до них дойду, и вы из моего повествования убедитесь, что и мазурик может сделаться честным человеком.
Несмотря на свой детский возраст, я все же не был таким дураком, чтобы вернуться на толедскую дорогу: ведь я рисковал встретиться с братом Хризостомом, который пренеприятным манером заставил бы меня вернуть украденный куш. Поэтому я избрал другой путь, приведший меня в деревню Гальвес, где я остановился у харчевни, хозяйка коей, вдовица лет сорока, обладала всеми необходимыми качествами, чтобы не осрамить своей вывески. Не успела эта женщина окинуть меня взглядом, как тотчас по платью узнала во мне беглеца из сиротского дома и спросила, кто я и куда направляюсь. Я отвечал, что, потеряв отца и мать, ищу работу.
— Дитя мое, — спросила она, — умеешь ли ты читать?
Я отвечал, что умею и даже превосходно пишу. На самом деле я выводил и нанизывал свои каракули так, что получалось некое сходство с письмом; но этого было достаточно для нужд деревенской харчевни.
— Значит, я принимаю тебя на службу, — заключила хозяйка, — ты можешь мне пригодиться, если будешь вести долговую книгу, дебет и кредит. Жалованья я тебе не положу, потому что эта харчевня посещается порядочными людьми, которые и слуг не обходят своими милостями: тебе перепадет немало мелких доходов.
Я принял ее предложения, решив в уме, как вы сами понимаете, переменить климат, когда пребывание в деревне Гальвес перестанет доставлять мне удовольствие. Как только я устроился на службу в эту харчевню, душой моей овладело великое беспокойство, и чем больше я об этом думал, тем оно казалось мне обоснованнее. Мне не хотелось, чтобы узнали о моих деньгах, и я бился над приискиванием укромного уголка, где бы ни одна чужая рука за ними не протянулась. Я еще не достаточно ознакомился с расположением дома, чтобы сразу довериться тем местам, которые казались мне наиболее удобными для утайки краденого. О, сколько забот причиняет богатство! Наконец, я все же решился спрятать свой мешок в углу нашего чердака, где была навалена солома, и, по возможности, успокоился, считая, что там он будет в большей безопасности, чем где бы то ни было.
Нас в доме было трое слуг: здоровенный конюх, молодая служанка из Галисии и я. Каждый из нас выуживал у гостей — как пеших, так и конных — все, что было возможно. Мне всегда перепадало от этих господ несколько мелких монет, когда я приносил им счет. Кое-что давали они и конюху, заботившемуся об их лошадях и мулах. Что же касается галисианки, то она была кумирам всех проходящих по дороге погонщиков и зарабатывала больше червонцев, чем мы медяков. Не успевал я получить грош, как тотчас же тащил его на чердак, чтобы увеличить свое сокровище, и по мере роста своего богатства я чувствовал, как юное мое сердечко привязывается к нему все больше и больше. Порой я целовал свои монетки; я созерцал их с восторгом, понятным одним только скрягам.
Любовь, которую я питал к своему кладу, побуждала меня навещать его раз тридцать в день. Часто я встречался на лестнице с хозяйкой, которая, будучи от природы весьма подозрительной, однажды полюбопытствовала узнать, что поминутно влечет меня на чердак. Она поднялась туда и начала рыскать по всем углам в предположении, что я, может быть, прячу в этой мансарде предметы, похищенные у нее в доме. Она не преминула перерыть солому, покрывавшую мой клад, и вскоре его обнаружила. Развязав мешок и увидев, что он полон эскудо и пистолей, она подумала или притворилась, что думает, будто я украл у нее эти деньги.
Она конфисковала их без дальнейших околичностей; затем, назвав меня маленьким негодяем, она велела конюху, во всем ей преданному, отсчитать мне с пятьдесят горячих. А после того как меня по ее приказу так здорово отстегали, она выставила меня вон, приговаривая, что не потерпит жулика в своем доме. Сколько я ни уверял, что не думал обкрадывать хозяйку, она утверждала противное, и ее словам придали больше веры, чем моим. Таким образом, денежки брата Хризостома перекочевали из рук вора в руки воровки.
Я оплакивал пропажу своих денег, как иной оплакивает гибель единственного сына; и если слезы не вернули мне утерянного, то все же вызвали сочувствие у некоторых свидетелей моего горя и в том числе у гельвского священника, который случайно проходил мимо. Он, казалось, был растроган печальным состоянием, в котором я находился, и увел меня с собою в церковный дом. Там, чтобы завоевать мое доверие или, вернее, выведать у меня всю подноготную, он сперва принялся меня жалеть.
— Сколь сей бедный ребенок достоин сострадания! — произнес он. — Нужно ли удивляться, если, предоставленный самому себе в таком нежном возрасте, он совершил дурной поступок? И взрослые в круговороте жизни лишь с трудом этого избегают.
Затем, обращаясь ко мне, он продолжал:
— Сын мой, из какой части Испании ты родом? кто твои родители? Ты похож на мальчика из хорошей семьи. Говори со мною откровенно и смело рассчитывай, что я тебя не покину.
Этими политичными и сострадательными речами священник мало-помалу довел меня до того, что я с превеликой наивностью осведомил его обо всех своих делах. Я сознался во всем, после чего он заявил мне:
— Хотя, друг мой, отшельникам и не подобает накоплять богатства, ты тем не менее, нарушил заповедь, запрещающую покражу. Но я берусь заставить хозяйку выдать деньги и доставлю их брату Хризостому в его келью: отныне твоя совесть может быть спокойна на этот счет.
Это, могу вам поклясться, меньше всего меня тревожило. Священник же, у которого был свой план, этим не ограничился.
— Дитя мое, — продолжал он, — я хочу позаботиться о твоей судьбе и доставить тебе хорошую кондицию. Завтра я отправлю тебя с погонщиком к своему племяннику, канонику толедского собора. По моей просьбе он не откажется принять тебя в число своих лакеев, которые все до единого живут сытно, словно бенефициарии от поступлений с пребенды. Могу тебя уверить, что и тебе там будет превосходно.
Эти заверения так меня утешили, что я позабыл о своем мешке и о полученных плетях: я думал лишь о том, что скоро заживу, как бенефициарии. На другой день, покуда меня кормили завтраком, к церковному дому по распоряжению священника явился погонщик с двумя оседланными и взнузданными мулами. Мне помогли влезть на одного из них, погонщик вскочил на другого, и мы двинулись по дороге в Толедо. Мой спутник оказался человеком веселого нрава, который не прочь был потешиться на счет ближнего.
— Видно, барчук, — сказал он мне, — гельвский священник большой ваш благоприятель. Лучше он не мог доказать вам свою любовь, как поместивши вас у своего племянничка, каноника, которого я имею честь знать и который, безусловно, является украшением своего капитула. Он не принадлежит к сонму тех святош, чьи бледные и изможденные лица говорят об умерщвлении плоти: у него лицо полное, румяное, веселое, это — жуир, не отказывающий себе ни в одном доступном удовольствии, но больше всего любящий хороший стол. Вы заживете у него в доме, как у Христа за пазухой.
Прохвост-погонщик, заметив, что я слушаю его с большим удовлетворением, продолжал выхвалять блаженное житье, ожидающее меня на службе у каноника. Он не переставал говорить об этом, покуда мы не прибыли в деревню Обису, где остановились, чтобы дать отдых мулам. Тут, на свое величайшее счастье, я узнал, что меня обманывают, и вот каким образом мне удалось это обнаружить. Погонщик, расхаживая взад и вперед по харчевне, случайно выронил из кармана записку, каковую я сумел незаметно для него подобрать и умудрился прочесть, пока он находился в конюшне. То было письмо, адресованное священникам сиротского дома и составленное в нижеследующих выражениях:
«Господа! Мне думается, что милосердие обязывает меня отдать вам в руки воришку, убежавшего из вашего приюта. Он показался мне не вовсе лишенным смекалки и заслуживающим, чтобы вы, по доброте своей, держали его у себя взаперти. Не сомневаюсь, что путем исправительных наказаний вы превратите его в благоразумного парня. Да сохранит господь ваши благочестивые и милосердные преподобия!Настоятель гельвского прихода».
Не успел я прочитать письмо, известившее меня о добрых намерениях господина настоятеля, как у меня исчезли всякие колебания по поводу решения, которое мне надлежало принять: выйти из харчевни и пробежать больше мили до берега Тахо оказалось делом одного мгновения. Страх отрастил мне крылья и помог спастись от священников сиротского дома, в который я ни за что не хотел возвращаться, так опротивел мне их метод преподавания латыни. Я весело вступил в Толедо, точно доподлинно знал, куда мне обращаться за пищей и питьем. Правда, Толедо — благословенный город, в котором умный человек, вынужденный жить на чужой счет, никогда не умрет с голоду. Но я был еще слишком молод, а потому не мог надеяться, что мне удастся найти там средства к существованию. Тем не менее, судьба оказалась на моей стороне. Едва я вышел на городскую площадь, как хорошо одетый кавалер, мимо которого я проходил, удержал меня за руку и проговорил:
— Эй; мальчишка, хочешь у меня служить? Мне как раз подошел бы такой лакей, как ты.
— А мне — такой барин, как вы.
— Ну, раз так, — возразил он, — ты отныне принадлежишь мне, и тебе остается только следовать за мной, — что я и исполнил без возражения.
Кавалер этот, по имени дон Абель, которому на вид можно было дать лет тридцать, жил в меблированных комнатах, где занимал довольно пристойные покои. Он был профессиональным игроком, и вот какою жизнью зажил я у него. С утра я толок ему табак на пять или шесть трубок, чистил его платье и затем шел за цирюльником, который брил ему бороду и подвивал усы. После этого он отправлялся шататься по притонам и возвращался на квартиру не раньше одиннадцати-двенадцати часов ночи. Но каждое утро, выходя из дому, он вынимал из кармана три реала, которые вручал мне на расходы, с разрешением делать что угодно до десяти часов вечера. Он был мною совершенно доволен, лишь бы только я находился на месте к моменту его возвращения. Он заказал мне ливрейный камзол и штаны, в каковом наряде я больше всего походил на рассыльного какой-нибудь куртизанки. Я хорошо освоился со своей должностью, и, разумеется, невозможно было сыскать другую, которая больше подходила бы к моему характеру.
С месяц уже вел я такую счастливую жизнь, как вдруг мой патрон опросил меня, доволен ли я им, и, услыхав в ответ, что нельзя быть довольнее, сказал:
— Итак, мы с тобой завтра уезжаем в Севилью, куда меня призывают дела. Тебе не мешает посмотреть на столицу Андалузии. «Кто не видал Севильи, тот ничего не видал», — гласит пословица.
Я уверил его, что готов следовать за ним повсюду. В тот же день севильская почтовая карета подкатила к меблированным комнатам и увезла большой сундук, содержавший все пожитки моего барина, а на следующее утро мы сами отбыли в Андалузию.
Сеньор Абель был так счастлив в игре, что проигрывал лишь тогда, когда ему было угодно, а это во избежание гнева простофиль принуждало его к частой перемене мест и послужило также и на сей раз причиной нашего путешествия. По приезде в Севилью мы стали на квартиру неподалеку от Кордовских ворот и возобновили свое толедское житье-бытье. Но хозяин мой быстро ощутил некоторую разницу между этими двумя городами. В севильских притонах он повстречал игроков, столь же удачливых, как и он, в силу чего зачастую возвращался оттуда в весьма печальном настроении. Однажды утром, когда он был еще не в духе из-за проигранной накануне сотни пистолей, он спросил меня, почему я не отнес его белья к некоей особе, взявшей на себя заботы о том, чтобы оно было выстирано и надушено. Я отвечал, что запамятовал, после чего он, рассвирепев, закатил мне полдюжины таких увесистых пощечин, что у меня перед глазами замелькало больше огней, чем было светильников в Соломоновом храме.
— Это научит тебя, постреленок, относиться внимательнее к своим обязанностям, — сказал он. — Неужели же мне ходить за тобой по пятам и напоминать обо всем, что ты должен сделать? Почему ты менее ловок в работе, чем в еде? Ведь ты же не дурак. Так неужели ты не можешь предупреждать мои приказания и знать, что мне нужно?
С этими словами он ушел со двора, оставив меня сильно разобиженным пощечинами, доставшимися мне за столь ничтожную провинность, и готовым отомстить ему, если представится удобный случай.
Не знаю, что за приключение он испытал немного спустя в каком-то притоне, но только однажды вечером он вернулся в весьма взбудораженном состоянии.
— Сипион, — сказал он мне, — я решил уехать в Италию. Послезавтра я должен взойти на корабль, возвращающийся в Геную. У меня есть на то свои причины. Я полагаю, что ты охотно согласишься сопровождать меня и воспользуешься счастливым случаем, чтобы повидать самую очаровательную страну на свете.
Я ответил, что согласен, но в тот же момент твердо решился исчезнуть, когда надо будет садиться на корабль. Воображая, что таким образом ему отомщу, я считал свой план гениальным. Я был от него в таком восторге, что не смог удержаться и сообщил о нем одному присяжному забияке, с которым иногда встречался на улице. Со времени своего приезда в Севилью я завел несколько дурных знакомств, и это было одно из худших. Я рассказал удальцу, как и за что был награжден оплеухами; затем изложил ему свое намерение покинуть дона Абеля перед самой посадкой на корабль и спросил, что он думает о моем решении.
Слушая меня, храбрец сдвинул брови и закрутил усы кверху. Затем, жестоко выбранив моего хозяина, он сказал:
— Молодой человек, вы будете обесчещены навеки, если ограничитесь задуманной вами легковесной местью. Недостаточно — отпустить дона Абеля одного: это было бы слишком слабой карой; необходимо соразмерить возмездие с оскорблением. Нечего колебаться: давайте, утащим у него вещи и деньги и разделим их по-братски после его отъезда.
Хотя у меня была естественная склонность к похищению чужого добра, все же проект столь крупной покражи меня испугал. Между тем архиплут, сделавший мне это предложение, в конце концов уговорил меня, и вот каков был успех нашего предприятия.
Мой удалец, детина, рослый и коренастый, явился на следующий день под вечер ко мне в гостиницу. Я показал ему сундук, в который хозяин мой уже успел запереть свои пожитки, и спросил, сумеет ли он один унести такую тяжесть.
— Такую тяжесть? — сказал он. — Да будет вам ведомо, что когда дело идет о похищении чужого добра, то я унесу и Ноев ковчег.
С этими словами он подошел к сундуку, без труда вскинул его на плечи и легкой поступью спустился по лестнице. Я с такой же быстротой последовал за ним, и мы уже готовы были выйти на улицу, как перед нами неожиданно предстал дон Абель, которого счастливая звезда столь кстати для него привела домой.
— Куда ты идешь с этим сундуком? — сказал он мне.
Я был так ошарашен, что сразу онемел, а храбрец, видя что дело сорвалось, бросил сундук наземь и ударился в бегство, чтобы избежать объяснений.
— Так куда же ты идешь с этим сундуком? — вторично спросил меня хозяин.
— Сеньор, — отвечал я ему ни жив, ни мертв, — я велел отнести его на судно, с которым вы завтра уезжаете в Италию.
— А разве ты знаешь, — возразил он, — с каким кораблем я уезжаю?
— Нет, сударь, — отвечал я, — но язык до Рима доведет: я справился бы в порту, и кто-нибудь, наверное, бы мне указал.
При этом подозрительном ответе он бросил на меня яростный взгляд. Я подумал, что он снова собирается надавать мне затрещин.
— Кто приказал тебе, — вскричал он, — вынести мой чемодан из дому?
— Вы сами, — ответил я. — Возможно ли, чтобы вы позабыли упреки, которыми осыпали меня несколько дней тому назад. Разве вы не сказали, избивая меня, чтобы я предвосхищал ваши приказания и делал по своему почину все, что нужно к вашим услугам? И вот, чтобы последовать этому указанию, я велел отнести сундук на судно.
Тогда игрок, убедившись, что я хитрее, чем он полагал, дал мне отставку, проговорив весьма холодным тоном:
— Ступайте, сеньор Сипион; идите с богом! Я не люблю играть с людьми, у которых то больше одной картой, то меньше. Убирайтесь с глаз моих, — добавил дон Абель, меняя тон, — не то я заставлю вас петь без нот.
Я избавил его от труда повторять свое приглашение, то есть немедленно удалился, дрожа от страха, как бы он не принудил меня снять мою ливрею; но, по счастью, он мне ее оставил. Я слонялся по улицам, размышляя о том, где бы мне найти жилье за два реала, составлявших все мое богатство. Таким образом, я подошел к архиепископскому подворью; а так как в это время готовили ужин для его высокопреосвященства, то из кухни возносился приятнейший аромат, ощущавшийся на целую милю в окружности.
«Черт побери! — сказал я про себя, — не дурак бы я был полакомиться одним из этих рагу, что так вкусно в нос ударяют; я бы, пожалуй, удовольствовался и тем, чтобы запустить туда пятерню. Да чего там! Неужто же я не в силах, изобрести способ, чтобы отведать этих заманчивых блюд, от которых мне теперь достается один запах? А почему бы не попытаться? Невозможного тут, по-видимому, ничего нет».
Моя фантазия разыгралась, и, по мере того как я предавался мечтаниям, у меня сложился хитрый план, который я тут же и выполнил с полным успехом. Я вскочил во двор архиепископского подворья и бросился бежать по направлению к кухне, крича что было сил:
— На помощь! на помощь! — точно за мной по пятам гнались убийцы.
На мои повторные крики выбежал мастер Диего, архиепископский повар, с тремя-четырьмя поварятами, чтобы узнать, в чем дело. Не видя никого, кроме меня, он спросил, почему я так громко кричу.
— Ах, сеньор, — отвечал я ему с выражением человека, перепуганного насмерть, — умоляю вас ради святого Поликарпия: спасите меня от ярости какого-то головореза, который хочет меня убить.
— Где же он, этот головорез? — вскричал Диего. — Вы тут одни-одинешеньки, и ни одна собака за вами не гонится. Бросьте, дитя мое, успокойтесь. Видно, кто-нибудь хотел напугать вас для потехи; но он хорошо сделал, что не последовал за вами сюда, во дворец, потому что мы, по меньшей мере, обрезали бы ему уши.
— Нет, нет! — сказал я повару, — он не для смеха меня преследовал. Это здоровенный жулик, который собирался меня ограбить, и я уверен, что он сторожит на улице.
— Ну, так ему долго придется вас дожидаться, — отвечал Диего, — потому что вы останетесь у нас до утра. Здесь вы и поужинаете и переночуете с поварятами, которые попотчуют вас как следует.
Я не помнил себя от радости, услышав его последние слова, и пришел в полный восторг от представившегося мне зрелища, когда мастер Диего провел меня на кухню и я увидал приготовления к ужину его высокопреосвященства. Я насчитал до пятнадцати человек, занятых этими приготовлениями, но не в силах был исчислить всех блюд, представших перед моим взором, — столь щедро провидение позаботилось о снабжении архиепископского подворья. Вот в эти-то минуты, вдыхая ароматы различных рагу, которые я прежде чуял лишь издали, я впервые познал чувственное наслаждение. Затем я имел честь ужинать и спать вместе с поварятами, дружбу которых я так быстро завоевал, что наутро, когда я пошел благодарить мастера Диего за великодушно предоставленное убежище, он сказал мне:
— Все наши кухонные мальчики сообщили мне, что будут очень рады найти в вас товарища, — так ваш характер пришелся им по вкусу. А сами вы хотели бы стать их однокашником?
Я отвечал, что если бы мне выпало на долю такое счастье, то я увидел бы в нем предел своих желаний.
— Если так, мой друг, — возразил он, — то можете с сегодняшнего же дня считать себя в числе архиепископских слуг.
С этими словами он повел меня и представил мажордому, который по моему бойкому виду счел меня достойным принятия в семью ложкомоев.
Не успел я вступить в столь почтенную должность, как мастер Диего, следуя обычаю всех кухарей из больших домов, тайно посылающих провизию своим красоткам, избрал меня, чтоб доставлять некоей жившей по соседству даме то телячье седло, то дичь, то домашнюю птицу. Любезная сия дама была вдовушкой лет тридцати, не более; весьма недурна собой и очень живая, она, казалось, не слишком-то была верна своему повару. Он не довольствовался тем, что поставлял ей мясо, хлеб, сахар и масло, но также снабжал ее запасом вина, — все, разумеется, за счет монсиньора архиепископа.
Во дворце его высокопреосвященства я окончательно обтесался и выкинул там довольно забавную штуку, о которой и по сей час вспоминают в Севилье. Пажи и еще кое-кто из домочадцев решились отпраздновать день рождения его высокопреосвященства комедийным представлением. Они избрали комедию «Бенавида», а так как им требовался мальчик моих лет, чтобы сыграть роль юного леонского короля, то выбор их пал на меня. Мажордом, считавший себя знатоком декламации, взялся меня натаскать и после нескольких уроков объявил, что я буду не самым худшим из актеров. Так как все расходы шли за счет хозяина, то устроители не пожалели ничего для великолепия празднества. В главном зале дворца соорудили сцену и пышно ее разукрасили. В глубине поместили лужайку, на которой я должен был появиться спящим в том акте, где мавры бросаются на меня и берут в плен. Когда актеры оказались готовыми к представлению, архиепископ назначил день спектакля и не преминул пригласить знатнейших сеньоров и дам со всего города.
Когда этот день наступил, актеры не занимались уже ничем, кроме своих костюмов. Что касается моего, то его принес портной, сопровождаемый нашим мажордомом, который, взяв на себя труд вдолбить мне мою роль, почел теперь своим долгом присутствовать при моем переодевании. Портной надел на меня роскошное облачение из синего бархата, отделанное золотыми позументами и пуговицами, с широкими рукавами, отороченными золотой бахромой; а мажордом собственноручно возложил мне на голову картонную корону, усыпанную множеством чистого жемчуга вперемежку с поддельными алмазами. В довершение всего они опоясали меня розовым кушаком с серебряными цветами. При каждом новом надеваемом на меня украшении мне казалось, будто они привязывают мне крылья, чтобы я улетел и скрылся с глаз. Наконец, перед вечером представление началось. Сперва на сцену выходит леонский король и произносит длинную тираду. Так как эта роль была предоставлена мне, то я открыл действие монологом в стихах, который сводился к тому, что я не могу противостать очарованию сна и собираюсь ему отдаться. Вслед за сим я удалился в глубину сцены и бросился на травяное ложе, мне уготованное. Но вместо того чтобы заснуть, я принялся размышлять о способах выбраться на улицу и улизнуть вместе со своими регалиями. Маленькая потайная лестница, которая вела под сцену и в нижнюю залу, показалась мне пригодной для выполнения этого плана. Итак, я незаметно встал и, видя, что никто не обращает на меня внимания, сбежал по лестнице в залу и понесся к дверям с криком.
— Дорогу! Дорогу! Я иду переодеваться.
Все посторонились, чтобы меня пропустить, так что не прошло и двух минут, как я безнаказанно вышел из дворца и под покровом ночи добрался до дома своего приятеля, вышеупомянутого удальца. Он был вне себя от изумления, увидав меня в таком наряде. Я посвятил его во все, и он от души посмеялся. Затем, обняв меня с большим жаром (поскольку надеялся получить свою долю из риз леонского короля), он принес мне поздравления с ловкой проделкой и заметил, что если я и впредь буду верен себе, то еще заслужу своим умом мировую славу. После того как мы с ним насмеялись и позубоскалили всласть, я сказал храбрецу:
— Что нам делать с этим пышным убором?
— Об этом не беспокойтесь, — отвечал он. — Я знаю честного старьевщика, который, не проявляя излишнего любопытства, покупает все, что ему продают, лишь бы цена была сходная. Завтра с утра я схожу за ним и приведу его сюда к вам.
Действительно, на следующий день мой удалец спозаранку вышел из своей комнаты, оставив меня в постели, и через два часа вернулся со старьевщиком, тащившим узел, обернутый желтой холстиной.
— Друг мой, — сказал он, — позвольте вам представить сеньора Иваньеса из Сеговии, порядочного и добросовестного ветошника, если таковые вообще водятся в природе. Вопреки дурному примеру своих собратьев по ремеслу, он гордится самой безупречной честностью. Сеньор Иваньес точно скажет вам, сколько стоит одеяние, от которого вы хотите отделаться, и вы можете вполне положиться на его оценку.
— Еще бы! — сказал ветошник. — Я был бы величайшим бездельником, если бы оценил вещь ниже стоимости. В этом, слава богу, еще никогда не упрекали и никогда не упрекнут Иваньеса из Сеговии. А ну-ка, — добавил он, — посмотрим на барахло, которое вы продаете. Сейчас я по совести скажу вам, чего оно стоит.
— Вот оно, — сказал удалец, показывая ему костюм, — согласитесь, что нельзя представить себе большего великолепия; обратите внимание на красоту генуэзского бархата и на богатство отделки.
— Я — в восторге, — ответил старьевщик, с большим вниманием осмотрев наряд, — ничего прекраснее этого не существует на свете.
— А что думаете вы о жемчужинах на короне?
— Будь они покрупнее, — возразил Иваньес, — им бы цены не было; все жив таком виде я нахожу их превосходными и доволен ими не меньше, чем остальными вещами. Я честно признаю их достоинства, — продолжал он. — Какой-нибудь плут-перекупщик на моем месте поморщил бы нос при виде товара, чтобы заполучить его по ничтожной цене, и не посовестился бы предложить вам двадцать пистолей. Но я знаю честь и даю вам сорок.
Если бы Иваньес сказал «сто», то и то бы он оказался неважным оценщиком, поскольку один только жемчуг стоил добрых две сотни. Удалец, бывший с ним в стачке, оказал мне:
— Видите, как вам повезло, что вы наткнулись на честного человека. Сеньор Иваньес оценивает вещи, точно на предсмертной исповеди.
— Что верно, то верно, — сказал ветошник. — Уж когда со мной имеешь дело, то ни обола не прибавишь и не убавишь. Ну, что ж! — продолжал он, — до рукам! Отсчитать вам денежки?
— Подождите, — возразил ему удалец. — Пусть мой маленький друг сперва примерит туалет, который я велел вам для него принести. Побьюсь об заклад, что костюм придется ему как раз по росту.
Тогда старьевщик, развернув свой узел, показал мне камзол и штаны из добротного коричневого сукна, но сильно потрепанные. Я встал с постели, чтобы примерить это одеяние, и, хотя оно было не в меру широко и длинно, эти господа нашли, что оно сделано, словно по заказу. Иваньес оценил его в десять пистолей, а так как с ним нельзя было торговаться, то и пришлось принять его условия. Итак, он извлек из кошелька тридцать пистолей я выложил их на стол; затем он завязал в узел мое королевское облачение вместе с короною и все унес с собой, вероятно, радуясь в душе хорошему почину, который выдался ему в этот день.
После его ухода удалец сказал мне:
— Я чрезвычайно доволен этим ветошником.
И, действительно, он мог быть доволен, ибо я уверен, что тот уделил ему не менее сотни пистолей. Но этим он не удовольствовался и без церемонии забрал половину денег, лежавших на столе, оставив мне вторую половину, со словами:
— Дорогой Сипион, советую вам взять остающиеся пятнадцать пистолей и неукоснительно покинуть город, где вас, как вы сами понимаете, непременно начнут разыскивать по повелению монсиньора архиепископа. Я был бы в отчаянии, если бы, прославившись здесь подвигом, который впоследствии украсит вашу биографию, вы глупейшим образом попали в тюрьму.
Я ответил ему, что и сам решил удалиться из Севильи. И, действительно, приобретя шляпу и несколько рубашек, я вышел на широкую и живописную дорогу, которая мимо виноградников и оливковых рощ вела к древнему городу Кармоне, а через три дня прибыл в Кордову.
Я пристал на постоялом дворе у городской площади, где останавливались купцы. Выдавал я себя за отцовского сынка из Толедо, путешествующего ради собственного удовольствия; мне верили, потому что я был достаточно прилично одет; а несколько пистолей, которые я как бы нечаянно показал гостинику, окончательно его убедили. Впрочем, может быть, моя крайняя юность заставила его предположить во мне шалопая, обокравшего своих родителей и шляющегося по дорогам. Как бы то ни было, он не простирал своего любопытства далее того, что я сам хотел ему сообщить, из боязни, что расспросы заставят меня переменить квартиру. За шесть реалов в день можно было отлично жить в этой гостинице, где обычно набиралось много постояльцев. Вечером за ужином я насчитал до дюжины сотрапезников. Особенно занятно было то, что все ели, не говоря ни слова, за исключением одного человека, который непрерывно тараторил кстати и некстати и своей болтовней компенсировал молчание остальных. Он корчил из себя остряка, рассказывал побасенки и пытался шуточками забавлять общество, которое от времени до времени разражалось хохотом, правда, не столько смеясь его остротам, сколько потешаясь над ним самим.
Я лично так мало обращал внимания на разглагольствования этого чудака, что, встав из-за стола, не смог бы пересказать содержания его речей, если бы он случайно не вызвал во мне интереса к своим россказням.
— Господа! — воскликнул он под конец ужина, — я оставил вам на десерт одну из забавнейших историй, событие, происшедшее на днях во дворце архиепископа севильского. Я слышал ее от знакомого бакалавра, который, по его словам, сам был очевидцем происшествия.
Эти слова меня несколько взволновали: я не сомневался в том, что речь идет о моем приключении, и не ошибся. Этот человек изложил все, как было, и сообщил мне даже то, чего я не знал, а именно, что произошло в зале после моего исчезновения. Об этом я вам теперь расскажу.
Не успел я убежать, как мавры, которые, согласно ходу представляемого действа, должны были похитить короля, вышли на сцену с намерением захватить его врасплох на лужайке, где рассчитывали застать его спящим. Но когда они вздумали броситься на меня, то были до крайности изумлены, не найдя там ни короля, ни ферзи. Представление тотчас же было прервано. Вот все актеры — в смятении: одни зовут меня, другие велят меня искать; один кричит, другой посылает меня ко всем чертям. Архиепископ, заметив, что за кулисами царит кутерьма и смятение, осведомился о причине. На голос прелата выбежал паж, представлявший грасиосо, и сказал его высокопреосвященству:
— О, монсиньор! не опасайтесь более, что мавры захватят в плен леонского короля: он улизнул, прихватив свои регалии.
— Слава тебе, господи, — воскликнул архиепископ. — Он превосходно поступил, спасаясь от врагов нашей веры и тем избежав цепей, которые они ему готовили. Не сомневаюсь, что он возвратился в Леон, столицу своего государства. Дай ему бог благополучно доехать! Между прочим, я запрещаю его преследовать: я был бы безутешен, если бы его величество потерпело от меня какое-либо неудовольствие.
После этих слов прелат приказал, чтобы роль мою читали с места и продолжали комедию.
ГЛАВА XI
Продолжение истории Сипиона
Покуда я был при деньгах, хозяин обращался со мной предупредительно; но едва он заметил, что они у меня перевелись, как перешел на более холодный тон, затем грубо со мною поругался и в одно прекрасное утро попросил убираться вон. Я гордо удалился и вошел в доминиканскую церковь. Пока я стоял у обедни, старик-нищий попросил у меня милостыню.
Я вынул из кармана два-три мараведи, которые подал ему со словами:
— Друг мой, помолитесь богу, чтобы он вскорости дал мне какую-нибудь хорошую службу; если ваша молитва будет услышана, то вы в ней не раскаетесь. Можете рассчитывать на мою благодарность.
При этих моих словах оборванец посмотрел на меня внимательно и ответил серьезным тоном:
— Какое место желали бы вы занять?
— Хотелось бы, — отвечал я, — поступить лакеем в какой-нибудь дом, где бы мне хорошо жилось.
Он спросил меня, очень ли это спешно.
— Спешнее быть не может, — сказал я, — ибо если мне в самое ближайшее время не посчастливится найти кондицию, то я буду вынужден либо умереть с голоду, либо присоединиться к вашей братии.
— Если бы вы были доведены до такой крайности, — возразил он, — то для вас это было бы чрезвычайно тягостно, так как вы не приучены к нашим повадкам. Но если бы вы мало-мальски к ним привыкли, то предпочли бы наше положение лакейской службе, которая, без сомнения, унизительнее нищенства. Впрочем, поскольку вам больше нравится услуживать господам, нежели вести, подобно мне, жизнь вольную и независимою, то вы незамедлительно получите хозяина. Каков я ни на есть, я вам могу быть полезен. Сегодня же начну за вас хлопотать. Будьте здесь завтра в эту же пору; я вам сообщу, что мне удалось сделать.
Я не преминул воспользоваться приглашением. На следующий день я возвратился на то же место, где немного спустя увидал нищего, который подошел ко мне и сказал, чтобы я взял на себя труд за ним последовать. Я так и сделал. Он привел меня в подвал, расположенный неподалеку от церкви и служивший ему обиталищем. Мы вошли туда и уселись на длинной скамье, за которой числилось не менее ста лет действительной службы. Тут он обратился ко мне со следующей речью:
— «Доброе дело, — говорит пословица, — без награды не остается»: вы вчера подали мне милостыню, и это побуждает меня доставить вам хорошее место, что вскоре и будет сделано, с божьего соизволения. Я знаю некоего старого доминиканца, отца Алехо. Это — благочестивый монах и великий пастырь душ. Я имею честь состоять у него на посылках и исполняю свои обязанности с такой скромностью и преданностью, что он не отказывается пускать в ход свое влияние в пользу меня и моих друзей. Я замолвил ему словечко и склонил его в вашу пользу. Как только вам будет угодно, я представлю вас его преподобию.
— Нельзя терять ни мгновения, — сказал я старику-нищему, — идем не медля к этому доброму монаху.
Бедняк согласился и тотчас же отвел меня к отцу Алехо, которого мы застали в его келье за составлением назидательных посланий. Он прервал работу, чтобы переговорить со много, и сообщил, что, по просьбе нищего, готов обо мне позаботиться.
— Узнавши, что сеньор Балтасар Веласкес нуждается в слуге, — продолжал он, — я нынче утром написал ему о вас и только что получил ответ, что из моих рук он готов принять вас с закрытыми глазами. Вы сегодня же можете пойти к нему от моего имени: это мой духовный сын и большой друг.
После этого монах три четверти часа увещевал меня добросовестно выполнять свой долг. Он особенно пространно говорил о моей обязанности ревностно служить Веласкесу, после чего заверил меня, что постарается упрочить мое положение, если только у хозяина не будет повода для недовольства мною.
Поблагодарив монаха за оказанное мне благоволение, я вышел из монастыря вместе с нищим, который сообщил мне, что сеньор Балтасар Веласкес — это старый суконщик, человек богатый, простоватый и добродушный.
— Я не сомневаюсь в том, — добавил он, — что вам будет отлично житься у него в доме.
Я справился о месте жительства купца и немедленно же туда направился, пообещав нищему не забыть о его услуге, как только пущу корни на новом месте. Я вошел в просторную лавку, где двое молодых сидельцев, опрятно одетых, прогуливались взад и вперед и прохлаждались в ожидании покупателей. Я спросил, тут ли хозяин, и добавил, что хочу поговорить с ним от имени отца Алехо. При звуке этого достопочтенного имени меня проводили в заднюю каморку, где сидел купец, перелистывая толстый реестр, лежавший на столе.
Я почтительно ему поклонился и сказал:
— Сеньор, вы видите перед собой молодого человека, которого отец Алехо рекомендует вам в лакеи.
— Добро пожаловать, дитя мое, — отвечал он. — Довольно того, что тебя направил ко мне этот святой муж. Я принимаю тебя на службу предпочтительно перед тремя-четырьмя другими лакеями, которых мне навязывают. Это — дело решенное; твое жалованье исчисляется с сегодняшнего дня.
Мне недолго пришлось прожить у этого купца, чтобы убедиться, что он именно таков, каким мне его описали. Он показался мне даже столь простодушным, что я невольно подумал о том, как трудно мне будет удержаться, чтобы не сыграть с ним какой-нибудь штуки. Он овдовел за четыре года до этого, и у него было двое детей: сын, которому скоро должно было стукнуть двадцать пять, и дочь, которой только что пошел одиннадцатый год. Дочь, воспитываемая старой дуэньей и руководимая отцом Алехо, шествовала по стезе добродетели. Но Гаспар Веласкес, несмотря на все усилия, употребляемые для того, чтобы сделать из него порядочного человека, обладал всеми пороками молодого вертопраха. Случалось, что он исчезал из дому на два-три дня; а если по возвращении отец осмеливался сделать ему выговор, то Гаспар заставлял его замолчать, отвечая ему в еще более повышенном тоне.
— Сипион, — сказал мне однажды старик, — у меня есть сын, который составляет несчастье моей жизни. Он погряз во всякого рода распутстве. Я глубоко удивляюсь этому, так как ничего не жалел для его воспитания. Я дал ему хороших учителей, а мой друг, отец Алехо, приложил все усилия, чтобы поставить его на правильный путь. Но, увы! он не сумел этого добиться: Гаспар предался распущенности. Ты, может быть, скажешь, что я обращался с ним слишком мягко в дни его отрочества и что это его погубило. Ничуть не бывало: его наказывали, когда я почитал за нужное применить строгость, ибо, при всем своем добродушии, я обладаю и твердостью, когда обстоятельства того требуют. Однажды я даже отдал его в исправительный дом, но от этого он еще хуже обозлился. Одним словом, он — один из тех негодяев, которых ни добрый пример, ни уговоры, ни наказания не могут исправить. Одно небо лишь в силах сотворить такое чудо.
Хоть я и не принял близко к сердцу горести несчастного отца, однако же притворился растроганным.
— Как мне жаль вас, сеньор! — сказал я ему. — Такой отменный человек, как вы, заслуживает лучшего сына.
— Что делать, дитя мое! — отвечал он. — Господь пожелал лишить меня этого утешения. Среди всех поводов к жалобам, подаваемых мне Гаспаром, — продолжал он, — есть один, который (скажу тебе по секрету) всего более меня тревожит: это его попытки меня обкрадывать, которые, увы, часто увенчиваются успехом, несмотря на мою бдительность. Лакей, место которого ты занял, был с ним в стачке; потому-то я его и прогнал. Относительно тебя я питаю надежду, что ты не дашь моему сыну соблазнить себя. Ты будешь служить моим интересам; я не сомневаюсь в том, что отец Алехо увещевал тебя в этом смысле.
— Еще бы! Его преподобие наставляло меня в течение часа, чтобы я не помышлял ни о чем, кроме вашего блага. Но уверяю вас, что для этого мне не нужно его увещаний. Я готов честно служить вам и обещаю, что усердие мое выдержит любое испытание.
Но кто выслушал лишь одну сторону, тот ничего не слышал. Молодой Веласкес, этот дьявольский вертопрах, заключив по моей физиономии, что меня не труднее будет совратить, чем моего предшественника, увлек меня в укромное место и заговорил со мной в таких выражениях:
— Послушай, любезный! Я уверен, что мой родитель поручил тебе за мной шпионить. Берегись! Предупреждаю тебя, что это занятие связано с некоторыми неприятностями. Ежели только я замечу, что ты за мною подглядываешь, ты у меня сдохнешь под палками. Но если ты, напротив, пособишь мне обманывать отца, то можешь широко рассчитывать на мою признательность. Нужно ли говорить яснее? Ты будешь получать свою долю со всего, что нам удастся подтибрить. Выбирай же, что хочешь: выскажись немедленно либо за отца, либо за сына; нейтралитета здесь быть не может.
— Сеньор, — отвечал я, — вы здорово прижали меня к стене. Вижу, что мне волей-неволей придется стать на вашу сторону, хотя в глубине души мне противно обманывать сеньора Веласкеса.
— Тебе тут нечего совеститься, — возразил Гаспар. — Это — старый скряга, который все еще хотел бы водить меня на помочах, злюка, отказывающий мне в самом необходимом, раз он не хочет оплачивать моих развлечений. Ибо в двадцать пять лет развлечения — это необходимость. С этой точки зрения ты и должен смотреть на моего отца.
— Этим все сказано, сударь, — заметил я, — невозможно устоять против столь справедливых жалоб. Я готов помогать вам в ваших похвальных предприятиях. Но будем тщательно скрывать наш уговор из опасения, как бы вашего верного союзника не вытолкали в шею. Вам, мне кажется, недурно было бы притвориться, будто вы меня ненавидите: при людях говорите со мною грубо; не стесняйтесь в выражениях: несколько пощечин или пинков в зад тоже не испортят дела. Напротив, чем больше знаков неприязни вы мне окажете, тем крепче будет доверять мне сеньор Балтасар. Я, со своей стороны, прикинусь, будто избегаю вашего общества. Прислуживая вам за столом, я буду делать вид, что исполняю это неохотно, а вы не обижайтесь, если в разговорах с другими я буду поносить вас на чем свет стоит. Вы увидите, что таким поведением мы обманем всех домочадцев и что нас сочтут за смертельных врагов.
— Черт побери! — воскликнул молодой Веласкес при этих словах. — Я восхищаюсь тобою, мой друг: ты проявляешь поразительный для своих лет талант к интригам. Я извлекаю из этого самые отрадные для себя предзнаменования; надеюсь, что с помощью твоей смекалки я не оставлю своему отцу ни пистоля.
— Вы оказываете мне слишком много чести, — сказал я, — столь твердо рассчитывая на мою ловкость. Я сделаю все возможное, чтобы оправдать ваше доброе мнение, и ежели в том не успею, то, по крайности, это произойдет не по моей вине.
Я не замедлил доказать Гаспару, что был, действительно, таким человеком, какой ему требовался, и вот в чем заключалась моя первая услуга. Денежный сундук сеньора Балтасара помещался в опочивальне старика, между кроватью и стеной, и во время молитвы служил ему аналоем. Всякий раз как я на него взглядывал, он радовал мой взор, и нередко я мысленно обращался к нему со словами:
«О, сундучок, мой дружок! Неужели ты навсегда для меня заперт? Неужели же мне так и не удастся взглянуть на сокровища, которые ты скрываешь?»
Пользуясь разрешением когда угодно заглядывать в спальню, куда вход был запрещен только одному Гаспару, я однажды увидал, как его отец, думая, что никто за ним не наблюдает, отпер и запер сундук, а затем сунул ключ за настенный ковер. Я хорошо заметил место и сообщил о своем открытии молодому барину, который от радости обнял меня и проговорил:
— О, милейший Сипион! Какую весть ты мне приносишь! Теперь, друг мой, мы оба разбогатеем. Сегодня же я дам тебе воску: ты снимешь слепок с ключа и вручишь его мне. Полагаю, что мне нетрудно будет сыскать услужливого слесаря здесь в Кордове, которая среди испанских городов занимает далеко не последнее место по количеству жуликов.
— А для чего, — спросил я Гаспара, — понадобился вам поддельный ключ? Ведь мы же можем пользоваться настоящим?
— Конечно, — отвечал он, — но я боюсь, как бы мой отец, из подозрительности или по иной причине не вздумал спрятать его в другое место; всегда вернее — иметь собственный ключ.
Я одобрил такую предосторожность и, согласившись с его мнением, стал выжидать случая, чтобы снять слепок, что и было исполнено в одно прекрасное утро, покамест старый хозяин находился в гостях у отца Алехо, с коим он обычно вел весьма продолжительные беседы. Но этим я не ограничился, а, воспользовавшись ключом, отпер сундук, который, будучи набит множеством мешков и мешочков, вызвал в душе моей сладостное смятение. Я не знал, на каком мешке остановиться, — такое влечение чувствовал я и к большим, и к малым. В конце концов (поскольку опасение быть застигнутым врасплох не позволяло мне произвести длительный осмотр) я наудачу захватил один из самых объемистых. Затем, заперев сундук и снова засунув ключ за шпалеры, я вышел из горницы со своею добычею, которую спрятал в чуланчике в ожидании момента, когда смогу передать ее молодому Веласкесу, ожидавшему меня в условленном для свидания доме, куда я не замедлил отправиться, дабы уведомить его о том, что я проделал. Он так был мною доволен, что осыпал меня ласками и щедро предложил мне половину денег, находившихся в мешке.
— Нет, нет, сеньор, — сказал я, — этот первый мешок предназначается вам одному; воспользуйтесь им для своих надобностей. Я еще неоднократно буду возвращаться к сундучку, где, хвала небу, имеется довольно денег для нас обоих.
В самом деле, через три дня я похитил второй мешок, где, как и в первом, лежало пятьсот эскудо, из коих я согласился принять только четверть, несмотря на все настояния Гаспара, убеждавшего меня поделиться с ним по-братски.
Едва молодой человек увидел себя обладателем такой круглой суммы, а стало быть, и возможности удовлетворить свою страсть к женщинам и картам, как он всецело предался этим наклонностям. Он даже имел несчастье увлечься одной из тех прославленных прелестниц, которые способны в кратчайший срок поглотить самое крупное состояние. Он впал из-за нее в чудовищные расходы, а это поставило меня в необходимость так часто навещать сундук, что Веласкес, наконец, заметил покражу.
— Сипион, — сказал он мне однажды утром, — я вынужден доверить тебе тайну: меня обкрадывают. Кто-то отпер мой сундук и вытащил оттуда несколько мешков. Это — факт. Кого мне обвинить в этой проделке? Или, вернее, кто, кроме моего сына, мог ее совершить? Вероятно, Гаспар тайком пробрался в мою спальню или же ты сам его туда провел: ибо я весьма склонен подозревать, что ты с ним сговорился, хотя вы как будто не ладите друг с другом. Тем не менее я не хочу давать веры своим подозрениям, поскольку отец Алехо поручился мне за твою честность.
Я отвечал, что, слава богу, чужое добро меня не соблазняет, и сопроводил эту ложь лицемерною ужимкой, которая послужила мне к оправданию.
Действительно, старик больше со мной об этом не заговаривал; но все же он не преминул и на меня распространить свое недоверие: ограждая себя от наших покушений, он заказал новый замок для своего сундука и отныне всегда носил ключ в кармане. Таким путем было прервано всякое сообщение между нами и мешками. Мы очутились в довольно глупом положении, в особенности же Гаспар, который, не будучи в состоянии по-прежнему тратиться на свою нимфу, боялся лишиться ее навсегда. У него все же хватило ума изобрести способ, который позволил ему еще некоторое время продержаться на поверхности; а состоял этот способ в том, что он взаимообразно присвоил себе деньги, которые перепали на мою долю от кровопусканий, учиненных мною на теле сундука. Я отдал ему все до последней монетки, что, как мне кажется, может сойти за возмещение убытков старику, передним числом, в лице его будущего наследника.
Исчерпав этот источник и видя, что никакого другого у него уже нет, молодой человек погрузился в глубокую и черную меланхолию, которая мало-помалу помутила его рассудок. Он стал смотреть на отца не иначе, как на человека, который составляет несчастье всей его жизни. Предавшись глубокому отчаянию и глухой к голосу крови, этот несчастный возымел ужасное намерение отравить родителя. Он не удовольствовался тем, что посвятил меня в свой богомерзкий умысел, но предложил мне даже стать орудием его мести. При этом предложении меня охватил ужас.
— Сеньор! — воскликнул я, — возможно ли, чтобы небо окончательно отвратилось от вас и позволило вам принять столь гнусное решение? Как! Вы были бы способны лишить жизни того, кто даровал вам жизнь? Здесь, в Испании, в самом лоне христианской веры, мы стали бы свидетелями преступления, одна мысль о коем привела бы в ужас самые варварские народы! Нет, дорогой мой хозяин, — продолжал я, бросаясь к его ногам, — вы не совершите поступка, который возмутил бы против вас весь свет и повлек бы за собою позорное наказание!
Я продолжал увещевать Гаспара многими подобными речами, дабы отвратить его от столь преступного намерения. Сам не знаю, откуда брались у меня аргументы честных людей, которыми я воспользовался в борьбе с его отчаянием. Не подлежит сомнению, что я, мальчишка и сын Косколины, говорил тогда не хуже саламанкского доктора. Но сколько я ни доказывал ему, что он должен образумиться и мужественно отразить отвратительные мысли, обуревавшие его рассудок, все мое красноречие пропало даром. Он опустил голову на грудь и хранил мрачное молчание, что бы я ни говорил и ни делал, из чего я заключил, что он не отказывается от своего замысла.
После этого я без дальнейших колебаний попросил старого хозяина переговорить со мной наедине и, запершись с ним, сказал:
— Дозвольте, мне, сеньор, упасть к вашим ногам и воззвать к вашему милосердию!
С этими словами я в большом волнении и с заплаканным лицом упал перед ним на колени. Купец, пораженный моим поведением и расстроенным видом, спросил меня, что я совершил.
— Преступление, в котором раскаиваюсь, — отвечал я ему, — и о котором буду сожалеть до конца своих дней. Я имел слабость послушаться вашего сына и помог ему вас обокрасть.
И тут же я искренне признался ему во всем, что в связи с этим произошло, после чего изложил старику свой последний разговор с Гаспаром, намерения коего я открыл ему, не пропустив ни малейшей подробности.
Сколь ни дурного мнения был старик Веласкес о своем сыне, все же он лишь с трудом мог поверить моему рассказу.
— Сипион, — сказал он, поднимая меня, так как я все еще лежал у его ног, — я прощаю тебе ради важного признания, которое ты мне только что сделал. Гаспар, — продолжал он, возвысив голос, — Гаспар жаждет моей смерти! О, сын неблагодарный! чудовище, которое лучше мне было бы задушить при рождении, нежели дать ему вырасти отцеубийцей! Что побуждает тебя покуситься на мою жизнь? Ежегодно я выдаю тебе сумму, достаточную для твоих развлечений, а ты все недоволен. Неужели ты удовлетворишься лишь тогда, когда я позволю тебе расточить все мое добро?
После этого горестного восклицания он приказал мне молчать обо всем и оставить его одного, чтобы он мог поразмыслить над тем, как ему поступить в столь щекотливом положении.
Я ломал себе голову над тем, какое решение примет несчастный отец, когда он в тот же день велел позвать к себе Гаспара и обратился к нему со следующей речью, ничем не выдавая того, что творилось у него в душе:
— Сын мой, я получил письмо из Мериды, откуда мне пишут, что ежели вы хотите жениться, то вам предлагают пятнадцатилетнюю девушку отменной красоты, которая принесет вам богатое приданое. Итак, если вы не питаете отвращения к супружеству, мы завтра на заре выедем в Мериду. Там мы увидим особу, которую за вас сватают: если она придется вам по нраву, вы на ней женитесь, а если нет, то об этой свадьбе больше не будет речи.
Гаспар, услыхав о богатом приданом и уже воображая, что держит его в руках, не задумываясь, выразил свою готовность совершить это путешествие. Итак, они на самом рассвете отправились вдвоем без провожатых на хороших мулах.
Когда они очутились в Фесирских горах, в местности, столь же милой разбойникам, сколь ужасной для путников, Балтасар спешился и велел сыну последовать его примеру. Молодой человек повиновался, но спросил, почему его заставляют слезть с мула именно в этом месте.
— Сейчас узнаешь, — отвечал ему старик, устремив на него взгляд, в котором отражались и горе его, и гнев. — Мы не поедем в Мериду, и брак, о котором я тебе говорил, лишь басня, выдуманная мною для того, чтобы заманить тебя сюда. Мне известно, о, неблагодарный и бесчеловечный сын, мне известно, какое злодеяние ты замышляешь. Я знаю, что мне должны поднести яд, изготовленный твоими стараниями. Но неужели, безумец, льстишь ты себя надеждой, что таким способом сможешь безнаказанно лишить меня жизни? Какое заблуждение! Ведь твое преступление вскоре было бы обнаружено и ты погиб бы от руки палача. Но есть, — продолжал он, — другой, более верный путь, чтобы утолить твою ярость, не подвергая себя позорной казни: мы здесь — без свидетелей, в таком месте, где ежедневно совершаются убийства; раз ты жаждешь моей крови, так вонзи же мне в грудь свой кинжал; мою смерть припишут разбойникам.
С этими словами Балтасар обнажил свою грудь и, показывая сыну на место, где находилось сердце, добавил:
— Сюда, Гаспар, направь смертельный удар: пусть я буду наказан за то, что породил такого злодея!
Молодой Веласкес, пораженный этими словами, словно громом, даже не пытался оправдываться и внезапно без чувств повалился к ногам отца. Добрый старик, видя его в таком состоянии, которое показалось ему началом раскаяния, не мог противиться родительской слабости: он поспешил к нему на помощь. Но едва Гаспар пришел в себя, как, не будучи в состоянии выносить присутствие столь справедливо разгневанного отца, сделал над собой усилие и поднялся на ноги; затем он сел на своего мула и удалился, не говоря ни слова. Балтасар дал ему уйти и, предоставив его мучениям собственной совести, вернулся в Кордову, где спустя шесть месяцев узнал, что Гаспар укрылся в севильском картезианском монастыре, чтобы там завершить дни свои в покаянии.
ГЛАВА XII
Окончание истории Сипиона
Дурной пример порой дает хорошие плоды. Поведение молодого Веласкеса привело меня к серьезным размышлениям над своим собственным. Я начал бороться со своими воровскими наклонностями и постепенно становился честным малым. Привычка хватать всякие попадавшиеся мне под Руку деньги настолько укоренилась во мне благодаря частому повторению подобного рода действий, что не так-то легко было ее побороть. Тем не менее я надеялся с нею справиться, полагая, что всякий может стать добродетельным, стоит лишь сильно захотеть. Итак, я взялся за это великое дело, и небо, казалось, благословило мои усилия. Я перестал взирать вожделенным оком на сундучок старого торговца. Полагаю даже, что если бы мне была предоставлена свобода таскать оттуда мешки, то я бы ею не воспользовался. Сознаюсь, однако, что было бы довольно неосторожно подвергать такому искушению мою зарождавшуюся честность. И Веласкес, действительно, воздержался от этого.
Молодой дворянин, дон Манрике де Медрана, кавалер ордена Алькантары, часто заходил к нам. Он был одним из самых знатных, хоть и не самых выгодных покупателей. Я имел счастье понравиться этому кавалеру, который всегда подтрунивал надо мной, чтобы вызвать на разговор, и, казалось, слушал меня с удовольствием.
— Сипион, — сказал он мне однажды, — будь у меня лакей с твоим характером, мне казалось бы, что я нашел клад; и если бы ты не служил у высоко уважаемого мною человека, я бы ничего не пожалел, чтобы тебя отбить.
— Сеньор, — отвечал я ему, — вам нетрудно было бы добиться своего, потому что я по природной склонности люблю благородных людей; это — моя страсть; их непринужденное обхождение восхищает меня.
— Если так, — ответствовал дон Манрике, — то я попрошу сеньора Балтасара, чтобы он согласился отпустить тебя ко мне на службу: не думаю, чтобы он отказал мне в такой любезности.
Веласкес, действительно, не отказал ему в такой любезности, тем более что не считал уход жулика-лакея незаменимой утратой. Я, со своей стороны, был очень доволен переменой, так как слуга купеческого дома казался мне шушерой по сравнению с лакеем кавалера ордена Алькантары.
Чтобы нарисовать верный портрет моего нового хозяина, скажу вам, что это был кавалер, наделенный самой приятной внешностью и очаровывавший всех своим умом и ласковым обхождением. Кроме того, он отличался большим мужеством и честностью; не хватало у него только состояния. В качестве младшего отпрыска более знатного нежели богатого рода, он вынужден был пользоваться добротой старой тетки, которая жила в Толедо и, любя его, как сына, посылала ему деньги, необходимые для его содержания. Одет он был всегда чисто, и его охотно принимали повсюду. Он бывал у знатнейших дам в городе и, между прочим, у маркизы де Альменара. То была вдова семидесяти двух лет, которая любезными манерами и прелестью ума привлекала к себе все кордовское дворянство: и мужчины, и дамы находили удовольствие в беседе с нею, а дом ее получил прозвание «хорошее общество».
Мой хозяин был одним из преданнейших поклонников этой дамы. Однажды вечером, возвратясь от нее, он показался мне возбужденным, что для него было весьма необычно.
— Сеньор, — сказал я ему, — вы, видимо, сильно взволнованы. Смеет ли ваш верный слуга осведомиться о причине? Не произошло ли с вами чего-либо необыкновенного?
Кавалер улыбнулся мне в ответ и признался, что мысли его, действительно, заняты серьезным разговором, который он только что вел с маркизой де Альменара.
— Не хватало еще, — сказал я ему со смехом, — чтобы эта семидесятилетняя крошка объяснилась вам в любви.
— Не вздумай издеваться, — ответил он. — Узнай, мой друг, что маркиза меня любит. «Кавальеро, — сказала она, — мне известно и благородство ваше, и скромное состояние; я чувствую к вам расположение и решилась выйти за вас замуж, дабы обеспечить вам безбедное существование, а другого пристойного средства для вашего обогащения у меня нет. Я, конечно, знаю, что этот брак сделает меня смешной в глазах света, что на мой счет будут злословить и что в конце концов я прослыву сумасшедшей старухой, которой на склоне лет захотелось замуж. Но все равно: я готова пренебречь пересудами, лишь бы обеспечить вам приятную участь. Я опасаюсь лишь одного, — добавила она, — как бы не встретить с вашей стороны противодействия моему намерению». Вот, что говорила мне маркиза, — продолжал кавалер, — и это меня тем более удивляет, что она слывет самой добродетельной и благоразумной женщиной в Кордове. Поэтому я и выразил ей удивление по поводу того, что она почтила меня предложением своей руки, — она, до сих пор упорствовавшая в своем решении вдоветь до смерти. На что маркиза отвечала, что, владея значительными богатствами, она будет очень рада еще при жизни поделиться ими с честным и дорогим ей человеком.
— А вы, — заметил я, — по-видимому, готовы отважиться на этот подвиг?
— Можешь ли ты в этом сомневаться? — отвечал он. — У маркизы — огромное состояние, к коему присоединяются еще ум и высокие душевные качества. Надобно лишиться рассудка, чтобы упустить такое счастье.
Я весьма одобрял решение моего господина воспользоваться этим случаем и устроить свою судьбу, и даже присоветовал ему несколько поторопить события, так как боялся неожиданной перемены. К счастью, дама еще больше меня дорожила этим делом. Она так умело распорядилась, что все приготовления к свадьбе, были окончены в самый короткий срок. Не успели в Кордове узнать, что старая маркиза де Альменара собирается замуж за молодого дона Монрике де Медрана, как насмешники немедленно принялись зубоскалить насчет вдовы. Но как ни истощали они свой запас плоских шуток, им не удалось отвратить маркизу от ее намерения. Она позволила всему городу чесать языки, а сама пошла к алтарю со своим кавалером. Их свадьба была отпразднована с пышностью, которая опять-таки подала повод к злословию. Поговаривали, что новобрачная должна была бы из стыдливости отказаться, по крайней мере, от треска и блеска, которые вовсе не к лицу старым вдовицам, выходящим замуж за юнцов.
Маркиза же, вместо того чтобы стыдиться своего супружества с кавалером, без стеснения отдавалась радости, которую это ей доставляло. Она устроила большой ужин с концертом, и все празднество закончилось балом, на который съехались благородные особы обоего пола со всей Кордовы. Под конец бала наши новобрачные ускользнули в особые покои, где они заперлись с одной только горничной и со мной, что подало гостям новый повод позлословить насчет темперамента маркизы. Но эта дама находилась совсем в другом расположении духа, чем они полагали. Очутившись наедине с моим барином, она отнеслась к нему с такими словами:
— Дон Манрике, вот ваша половина, а моя находится на другом конце дома. Мы будем проводить ночь в раздельных опочивальнях, а днем будем жить друг с другом, как мать с сыном.
Кавалер сперва ошибочно истолковал ее слова: ему показалось, что дама говорила так лишь для того, чтобы побудить его к нежной настойчивости; полагая поэтому, что ему следует из вежливости проявить страсть, он приблизился к ней и услужливо предложил заменить ей горничную. Но она не только не позволила ему помочь ей при раздевании, но с серьезным видом отвела его руку и сказала:
— Остановитесь, дон Манрике! Вы заблуждаетесь, принимая меня за одну из тех нежных старушек, что выходят замуж по женской слабости. Я не для того обвенчалась с вами, чтобы заставить вас покупать те преимущества, которые доставляет вам наш брачный контракт. Это — дары от чистого сердца, и от вашей признательности я не требую ничего, кроме дружеских чувств.
С этими словами она покинула нас и удалилась вместе со своей девушкой, настрого запретив кавалеру следовать за ней.
После ее ухода мы с барином долгое время пребывали в изумлении от того, что слышали.
— Сипион, — сказал мне кавалер, — снилось ли тебе когда-нибудь, что маркиза обратится ко мне с подобной речью? Что ты думаешь о такой даме?
— Я думаю, сеньор, — отвечал я ему, — что другой такой женщины нет на свете. Какое счастье для вас быть ее мужем! Это — все едино, что получать с бенефиции доходы, а расходов не нести.
— Что касается меня, — возразил дон Манрике, — то я восхищаюсь столь достойным характером своей супруги и надеюсь вознаградить ее всеми возможными знаками внимания за жертву, которую она принесла деликатности своих чувств.
Мы еще некоторое время поговорили об этой даме, а затем улеглись спать, я — на лежанке в чуланчике, а мой барин — на приготовленной для него великолепной постели и я подозреваю, что в глубине души он был очень рад, что спит там в одиночестве, хотя и испытывал к этой великодушной особе такую благодарность, что был вполне способен забыть ее возраст.
Увеселения на следующий день возобновились, и новобрачная была в таком прекрасном расположении духа, что опять дала обильную пищу досужим зубоскалам. Маркиза первая смеялась всему, что они говорили; она даже побуждала шутников к веселью, охотно идя навстречу их выпадам. Кавалер, со своей стороны, казался не менее довольным своею супругою; по нежности, с которой он глядел на нее или говорил с нею, его можно было принять за любителя отживших прелестей. Вечером снова произошел разговор между супругами, во время которого было решено, что оба будут жить, не стесняя друг друга, точно так же, как жили до брака. Все же следует отдать справедливость дону Манрике, он из уважения к жене сделал то, что не всякий муж сделал бы на его месте: он порвал с одной мещаночкой, которую любил и чьей взаимностью пользовался, не желая, как он выражался, поддерживать связь, которая так грубо противоречила бы деликатному поведению его супруги по отношению к нему.
В то время как он оказывал этой пожилой даме столь чувствительные знаки благодарности, она платила ему с лихвою, хотя ничего о них не знала. Она сделала его хозяином своего денежного сундука, который стоил дороже, чем сундук Веласкеса. Во время вдовства она произвела некоторые изменения в своем доме; но теперь она снова поставила его на ту же ногу, что и при первом муже: увеличила штат прислуги, наполнила конюшни лошадьми и мулами; словом, самый нищий кавалер ордена Алькантары сразу стал самым богатым. Вы, может быть, спросите меня, что я сам заработал на этом деле. Я получил пятьдесят пистолей от хозяйки и сто от хозяина, который в придачу сделал меня своим секретарем с окладом в четыреста эскудо. Он даже настолько доверял мне, что пожелал назначить своим казначеем.
— Казначеем? — воскликнул я, прерывая Сипиона в этом месте рассказа и разразившись хохотом.
— Да, сеньор, — ответил он холодным и серьезным тоном, именно казначеем. И я осмелюсь даже сказать, что с честью исправлял эту должность. Правда, я, может быть, еще кое-что должен кассе, ибо забирал свое жалование авансом, а затем внезапно бросил службу у дона Манрике. Таким образом, не исключена возможность, что за казначеем кое-что осталось. Во всяком случае, это последний упрек, который можно мне сделать, ибо с тех пор я всегда отличался прямотой и честностью.
— Итак, — продолжал сын Косколины, — я был секретарем и казначеем дона Манрике, который, казалось, был столь же доволен мной, сколь и я — им… как вдруг он получил письмо из Толедо, сообщавшее о том, что его тетушка, донья Теодора Моска, находится при смерти. Он так близко принял к сердцу печальное известие, что немедленно выехал к этой даме, которая в течение многих лет заменяла ему мать. Я сопровождал его в этом путешествии с камердинером и одним только лакеем. Верхом на лучших скакунах нашей конюшни вы вчетвером со всею поспешностью прибыли в Толедо, где застали донью Теодору в состоянии, позволявшем нам надеяться, что она не умрет от своей болезни. И, действительно, наш прогноз (хотя и несогласовавшийся с мнением старого лекаря, который ее пользовал) не был опровергнут фактами.
Покамест здоровье нашей доброй тетушки восстанавливалось на глазах у всех, может быть, не столько благодаря лекарствам, которые ей давали, сколько благодаря присутствию любимого племянника, господин казначей проводил время наиприятнейшим образом в обществе молодых людей, знакомство с коими могло доставить ему не один случай растрясти свои денежки. Я не только устраивал по их наущению галантные празднества в честь дам, с которыми знакомился через них, но они, кроме того, увлекали меня в игорные дома и приглашали принять участие в их игре. Не будучи столь же искусным игроком, как мой бывший хозяин дон Абель, я гораздо чаще проигрывал, нежели выигрывал. Я незаметно для себя пристрастился к этому занятию, и если бы целиком отдался своей страсти, то она, без сомнения, заставила бы меня позаимствовать из кассы кой-какие авансы. Но, по счастью, любовь спасла хозяйскую казну и мою добродетель. Однажды, проходя неподалеку от церкви de los Royes, я заметил за решеткой окна, занавески коего не были спущены, молодую девушку, показавшуюся мне скорее божеством, нежели смертной женщиной. Я воспользовался бы еще более сильным выражением, если бы такое существовало, чтобы вернее описать вам впечатление, которое вид ее на меня произвел. Я стал наводить о ней справки и путем долгих расспросов узнал, что зовут ее Беатрис и что она находится в услужении у доньи Хулии, младшей дочери графа Полана».
Тут Беатрис прервала Сипиона, смеясь во все горло; затем она сказала, обращаясь к моей жене:
— Прелестная Антония, пожалуйста, взгляните на меня Пристально: похожа ли я, по-вашему, на божество?
— Вы были им тогда в моих глазах, — сказал ей Сипион, — а с тех пор как я больше не сомневаюсь в вашей верности, вы кажетесь мне еще красивее, чем прежде.
После столь галантной реплики мой секретарь продолжал свое повествование.
— Это открытие окончательно меня воспламенило, но, правда, не совсем дозволенным огнем: я воображал, что без труда восторжествую над ее добродетелью, если начну соблазнять ее подарками, способными ее поколебать. Но я неправильно судил о целомудренной Беатрис. Сколько я ни предлагал ей через наемных сводниц свой кошелек и услуги, она гордо отвергала все мои предложения. Ее сопротивление не только не охладило моих желаний, а, напротив, разожгло их. Я прибег к крайнему средству: предложил ей свою руку, которую она приняла, узнавши, что я секретарь и казначей дона Манрике. Так как мы считали нужным скрывать свой брак, то обвенчались тайно в присутствии сеньоры Лоренсы Сефоры, жившей в дуэньях у Серафины, и нескольких служителей графа Полана. Как только я женился на Беатрис, она доставила мне возможность видеться с нею днем и беседовать по ночам в саду, куда я проникал через калитку, ключ от коей она мне вручила. Никогда еще двое супругов не были так довольны друг другом, как мы с Беатрис: с равным нетерпением ожидали мы часа свидания, с равной поспешностью туда бежали, и время, проводимое вдвоем, порою весьма долгое, всегда представлялось нам чересчур коротким.
В некую ночь, оказавшуюся для меня столь же жестокой, сколь сладостны были прежние, я при входе в сад был немало поражен, заставши калитку отворенной. Эта неожиданность меня встревожила: я счел ее дурным знаком. Я побледнел и задрожал, словно предчувствуя то, что со мною случится, и, пробираясь в темноте к зеленой беседке, где обычно встречался со своей женой, услыхал мужской голос. Я сразу остановился, чтобы лучше слышать, и слух мой немедленно был поражен следующими словами:
— Не заставляйте же меня томиться, дорогая Беатрис; сделайте блаженство полным, подумайте о том, что и ваше счастье с этим связано.
Вместо того чтобы терпеливо выслушать продолжение разговора, я решил, что мне незачем дольше ждать. Ревнивое бешенство овладело моим сердцем, и, дыша одной только местью, я выхватил шпагу и неожиданно ворвался в беседку.
— Ал, подлый соблазнитель! — воскликнул я. — Кто бы ты ни был, тебе придется лишить меня жизни, прежде чем ты похитишь мою честь!
С этими словами я напал на кавалера, разговаривавшего с Беатрис. Он быстро стал в позитуру и сражался, как человек гораздо лучше меня владевший оружием, ибо мне удалось взять лишь несколько уроков фехтования в Кордове. Однако же, хоть и был он искусным бретером, я нанес ему удар, которого он не смог отразить, или, вернее, он оступился… Я увидел, что он упал, и, вообразив, что ранил его насмерть, пустился бежать со всех ног, не пожелав даже ответить звавшей меня жене.
— Так оно и было, — прервала Беатрис Сипиона, обращаясь к нам. — Я звала его, чтобы вывести из заблуждения. Сеньор, с которым я разговаривала в беседке, был дон Фернандо де Лейва. Этот вельможа, влюбленный в мою госпожу Хулию, решил ее похитить, думая, что иным способом не получит ее руки; я сама назначила ему свидание в саду, чтобы обсудить с ним это похищение, от которого, как он говорил, зависело его счастье. Но сколько я ни звала своего мужа, он, ослепленный гневом, покинул меня, как изменницу.
— В том состоянии, в котором я тогда находился, — продолжал Сипион, — я был готов на все. Тот, кто знает по опыту, что такое ревность и на какие сумасбродства толкает она самые ясные головы, нимало не удивится беспорядку, который она производила в моем слабом мозгу. Я поминутно бросался из крайности в крайность. Я почувствовал, как приливы ненависти сменяют нежные чувства, которые я за минуту перед тем писал к своей супруге. Я поклялся ее покинуть, изгнать ее навсегда из своей памяти. Кроме того, я воображал, что убил дворянина. Находясь в таком заблуждении и опасаясь попасть в руки правосудия, я испытывал то зловещее беспокойство, которое, как фурия, преследует повсюду человека, только что совершившего преступление. В столь ужасной ситуации, помышляя только о своем спасении, я не вернулся домой, а в тот же день вскинул Толедо без каких-либо пожитков, кроме надетого на мне платья. Правда, в кармане у меня оказалось около шестидесяти пистолей, что все-таки было неплохим подспорьем для молодого человека, рассчитывавшего прожить всю жизнь в услужении.
Я прошагал или, вернее сказать, пробегал всю ночь, ибо образ альгвасилов, непрестанно представлявшихся моему воображению, все время придавал мне новую силу. Заря застала меня между Родильяс и Македой. Дойдя до этого последнего местечка и ощущая некоторую усталость, я вошел в церковь, которую только что отперли. Сотворив краткую молитву, я уселся на скамейку для отдыха. Тут я принялся размышлять над своим положением, дававшим мне достаточно поводов для беспокойства. Но у меня не хватило времени закончить эти размышления. Шум от трех-четырех ударов бича отдался под сводами храма, из чего я заключил, что мимо проезжает какой-нибудь погонщик. Я тотчас же поднялся, чтобы проверить свое предположение, и, дойдя до дверей, действительно, увидел погонщика, сидевшего верхом на муле и ведшего двух других на поводу.
— Стойте-ка, приятель, — сказал я ему. — Куда идут ваши мулы?
— В Мадрид, — отвечал он. — Я привез оттуда в Македу двух добрых иноков св. Доминика, а теперь возвращаюсь назад.
Представлявшийся случай пропутешествовать в Мадрид соблазнил меня; я сторговался с погонщиком, сел на одного из мулов, и мы двинулись в Ильескас, где собирались заночевать. Не успели мы выехать из Македы, как погонщик, человек лет тридцати пяти или сорока, во весь голос затянул церковные песнопения. Он начал с молитв, которые каноники поют у заутрени; потом пропел «Верую», как у большой обедни; а затем, перейдя к вечерне, отчитал ее всю до конца, не освободив меня даже от «Magnificat». Хотя этот дуралей и прожужжал мне уши, я все же не мог удержаться от смеха и даже побуждал его продолжать, когда ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух.
— Смелее, приятель, — говорил я ему, — продолжайте! Если небо наградило вас здоровенными легкими, то вы даете им недурное применение.
— Да, что верно, то верно! — воскликнул он. — Я, слава богу, не похож на большинство ямщиков, которые не поют ничего, кроме непотребных или нечестивых песен; я даже не распеваю романсов о наших войнах с маврами, ибо вы, конечно, согласитесь, что это вещи хоть и не безобразные, но, по меньшей мере, легкомысленные и недостойные доброго христианина.
— Вы обладаете, — отвечал я ему, — чистотою души, чрезвычайно редкой у погонщиков. При вашей крайней щепетильности в выборе песнопений вы, вероятно, дали и обет целомудрия в отношении постоялых дворов, где имеются молодые служанки.
— Разумеется, — ответствовал он, — воздержание тоже одно из правил, которых я крепко держусь во всех подобных местах; я отдаюсь там исключительно заботам о своих мулах.
Я немало изумился, услышав такие речи из уст этого феникса погонщиков, и, поняв, что он человек добродетельный и умный, завязал с ним беседу, после того как он попел в полное свое удовольствие.
Мы прибыли в Ильескас под вечер. Приехав на постоялый двор, я предоставил своему спутнику заботу о мулах, а сам пошел на кухню, где велел хозяину изготовить нам добрый ужин, с чем он и обещал так хорошо управиться, что я, по его выражению, всю жизнь буду помнить о том, как гостил у него в доме.
— Спросите, — добавил он, — спросите у своего погонщика, что я за человек. Черт побери! Пусть-ка мадридские или толедские кухари попробуют состряпать такую олья подрида, чтоб она могла сравниться с моей! Нынче вечером я угощу вас заячьим рагу собственного изготовления. Вы увидите, зря ли я похваляюсь своим искусством.
Засим, указывая мне на кастрюлю, в которой, по его словам, лежал свеженарубленный заяц, он продолжал:
— Вот чем я собираюсь попотчевать вас на ужин, добавив сюда еще жареную баранью лопатку. Когда я приправлю это солью, перцем, вином, щепоткой пахучих трав и еще кой-какими специями, которые употребляю для соусов, то надеюсь подать вам рагу, достойное королевского казначея.
Расхвалив таким образом себя, хозяин принялся готовить ужин. Покуда он с этим возился, я вошел в горницу и, повалившись на стоявшую там койку, уснул от утомления, так как во всю прошлую ночь не знал ни минуты покоя. Часа через два пришел погонщик и разбудил меня.
— Сеньор кавальеро, — сказал он мне, — ваш ужин готов; пожалуйте к столу.
В горнице стоял стол, а на нем два прибора. Мы с погонщиком уселись, и нам подали рагу. Я с жадностью на него набросился и нашел его чрезвычайно вкусным, оттого ли, что голод заставлял меня судить о нем слишком благосклонно или по причине специй, употребленных кухарем. Принесли нам затем кусок жареной баранины, и, заметив, что погонщик сделал честь лишь этому последнему блюду, я спросил его, почему он не прикоснулся к первому. Он отвечал мне с усмешкой, что не любит рагу. Эта реплика или, вернее, сопровождавшая ее усмешка показалась мне подозрительной.
— Вы скрываете от меня, — сказал я ему, — истинную причину, почему вы не едите рагу; сделайте одолжение и поведайте мне ее.
— Коль скоро вы так любопытствуете ее узнать, — отвечал он, — то я вам скажу, что мне противно набивать себе желудок этого рода крошевом с тех пор как в одной харчевне по дороге из Толедо в Куэнсу меня однажды вечером угостили вместо откормленного кролика рубленой кошкой. Это внушило мне отвращение ко всяческим фрикассе.
Не успел погонщик произнести эти слова, как, несмотря на терзавший меня голод, я сразу потерял аппетит. Мне представилось, что я поел того зайца, который по крышам бегает, и я уже не мог смотреть на свое рагу без гадливой гримасы. Мой спутник не разубеждал меня, а, напротив, сообщил, что испанские гостиники, а равно и пирожники, довольно часто пускают в ход эту «игру слов». Такие речи, как видите, были весьма утешительны: и, в самом деле, у меня пропало всякое желание не только вернуться к рагу, но даже прикоснуться к жаркому из опасения, что баран окажется столь же подлинным, как и кролик. Я встал из-за стола, проклиная рагу, хозяина и харчевню, но, улегшись на койку, провел ночь спокойнее, чем ожидал. На следующее утро, расплатившись с хозяином так щедро, словно он и впрямь меня отлично угостил, я спозаранку выехал из местечка Ильескас, Преследуемый неотступными мыслями о рагу, так что принимал за котов всех встречавшихся по дороге животных.
Я засветло прибыл в Мадрид, где, рассчитавшись с погонщиком, тотчас же нанял меблированную комнату недалеко от Пуэрта дель Соль. Хотя глаза мои уже привыкли к большому свету, все же я был ослеплен при виде важных персон, обычно съезжающихся в дворцовый квартал. Я изумлялся огромному количеству карет и бесчисленному множеству дворян, пажей и слуг, составлявших свиту вельмож. Мое восхищение удвоилось, когда, посетив однажды утренний прием, я увидел короля, окруженного царедворцами. Я был очарован этим зрелищем и сказал про себя:
«Какой блеск! Какое величие! Я больше не удивляюсь разговорам о том, что надо видеть Мадрид, чтобы постигнуть его великолепие; я в восторге оттого, что сюда приехал; предчувствую, что здесь я чего-нибудь добьюсь».
Однако же я не добился ничего, кроме нескольких бесплодных знакомств. Я мало-помалу истратил все свои деньги, и был очень счастлив, когда мне при всех моих талантах удалось поступить в услужение к саламанскому педанту, с которым свел меня случай и которого привело в Мадрид, его родной город, какое-то семейное дело. Я сделался его фактотумом и доследовал за ним в саламанкский университет, когда он туда вернулся.
Новый мой хозяин прозывался дон Иньясио де Ипинья. «Дон» он прибавлял к своему имени потому, что был наставником у одного герцога, который назначил ему пожизненную пенсию; вторую пенсию он получал в качестве заслуженного профессора; а сверх того он выколачивал у публики ежегодный доход в две-три сотни пистолей при помощи книг по догматической морали, которые он повадился печатать. Способ, примененный им при составлении своих научных трудов, заслуживает почетного упоминания. Все дни прославленный дон Иньясио проводил в чтении еврейских, греческих и латинских писателей и выносил на бумажные квадратики всякое изречение или блестящую мысль, которую он у них находил. По мере заполнения бумажек, он приказывал мне нанизывать их на проволоку в виде гирлянды, и каждая такая гирлянда составляла том. Сколько скверных книжонок мы состряпали! В редкий месяц мы составляли меньше двух томов, и печатный станок жалобно скрипел, оттискивая их. Всего удивительнее было то, что эти компиляции сходили за новые сочинения, а если критики решались упрекнуть автора в том, что он грабит древних, тот с горделивой наглостью отвечал: «Furto laetamur in ipso».
Он был также великим комментатором и в комментариях своих проявлял такую эрудицию, что иногда составлял и примечания к вещам, ничем не примечательным. Так как на своих бумажках он часто выписывал (хотя и не всегда кстати) цитаты из Гесиода и других авторов, то я все же получил от этого ученого кое-какую пользу; было бы неблагодарностью с моей стороны не признавать этого. Я усовершенствовал свой почерк, переписывая его работы; и, кроме того, обращаясь со мною скорее как с учеником, нежели как со слугой, он заботился не только о моем образовании, но и о нравственном воспитании.
— Сипион, — говорил он мне, услыхав случайно, что кто-нибудь из прислуги попался в воровстве, — остерегись, дитя мое, следовать дурному примеру этого мошенника. Слуга должен служить своему господину с преданностью и рвением и стараться стать добродетельным с помощью собственных усилий, если уже ему выпало несчастье не быть таковым от природы.
Одним словом, дон Иньясио не пропускал ни одного случая, чтобы наставить меня на путь добродетели, и его увещания так хорошо на меня воздействовали, что за все пятнадцать месяцев, что я у него прослужил, я ни разу не испытывал искушения сыграть с ним какую-нибудь штуку.
Я уже говорил, что доктор Ипинья был уроженцем Мадрида. У него была там родственница, по имени Каталина, служившая в девушках у королевской кормилицы. Эта служанка, — та самая, чьей помощью я впоследствии воспользовался, чтоб вызволить из Сеговийской башни сеньора де Сантильяна, — желая оказать услугу дону Иньясио, уговорила свою хозяйку испросить для него бенефиции у герцога Лермы. Министр сделал его архидиаконом Гренады, где (яко на земле, отвоеванной у неприятеля) замещение духовных должностей зависит от короля.
Мы выехали в Мадрид, как только до нас дошла эта весть, так как доктор хотел выразить признательность своим благодетельницам, прежде чем отправиться в Гренаду. Мне представилось множество случаев видеть Каталину и говорить с нею. Мой веселый нрав и непринужденные манеры ей понравились. Мне же она настолько пришлась по вкусу, что я не мог не отвечать тем же на некоторые знаки расположения, которые она мне оказывала. В конце концов мы сильно привязались друг к другу. Простите мне это признание, дорогая Беатрис: я считал вас изменницей, и это заблуждение послужит мне защитой от ваших упреков.
Тем временем доктор дон Иньясио готовился отбыть в Гренаду. Мы с его родственницей, испуганные угрозой скорой разлуки, прибегли к способу, который спас нас от этой беды. Я притворился больным, жаловался на голову, жаловался на грудь и являл все признаки человека, пораженного целой кучей недугов. Хозяин мой пригласил врача, что привело меня в трепет. Я боялся, что этот Гиппократ признает меня совершенно здоровым. Но, на мое счастье, после тщательного осмотра он, точно сговорившись со мной, заявил напрямик, что моя болезнь серьезнее, чем я думаю, и что, по всей видимости, мне еще долго нельзя будет выходить. Дон Иньясио, которому не терпелось увидеть свой собор, не считал нужным отложить отъезд. Он предпочел взять в услужение другого парня и удовольствовался тем, что покинул меня на попечение сиделки, вручив ей некоторую сумму денег, чтоб похоронить меня, если я умру, или вознаградить за услуги, если выздоровею.
Едва только я узнал об отъезде дона Иньясио в Гренаду, как немедленно же излечился от всех своих недугов. Я встал, отпустил проницательного врача и отделался от сиделки, укравшей у меня половину той суммы, которую должна была мне вручить. Покамест я играл роль больного, Каталина представляла перед своей госпожой, доньей Анной де Гевара, другую комедию, уговаривая ее, что я создан для интриги, и внушая ей желание сделать меня одним из своих агентов. Королевская кормилица, которая из страсти к наживе нередко пускалась на разные предприятия и нуждалась в такого рода людях, приняла меня в число своих слуг и не замедлила испытать мою преданность. Она стала давать мне поручения, требовавшие некоторой ловкости, и, скажу без похвальбы, я недурно с ними справлялся. Поэтому она была столь же довольна мною, сколь я был справедливо недоволен ею: эта дама была так скупа, что не предоставляла мне ни малейшей доли от тех плодов, которые она пожинала благодаря моему проворству и моим трудам. Она воображала, что, аккуратно платя мне жалованье, проявляет по отношению ко мне достаточную щедрость. Эта чрезмерная скаредность пришлась мне не по нутру и я, наверное, вскоре покинул бы донью Анну, если бы меня не удерживали ласки Каталины, которая, изо дня в день все более воспламеняясь любовью, наконец, открыто предложила мне на ней жениться.
— Не торопитесь, любезная моя, — сказал я ей, — эта церемония не может так быстро состояться: сперва мне нужно узнать о смерти одной юной особы, которая вас опередила и мужем коей я стал за мои грехи.
— Как бы не так! — отвечала Каталина. — Я не такая простушка, чтоб этому поверить. Вы хотите убедить меня, что уже связаны браком. А для чего? Видимо, для того, чтоб вежливо прикрыть свое нежелание взять меня в жены.
Тщетно я заверял ее, что говорю правду; мое искреннее признание она сочла своим поражением и, почувствовав себя обиженной, переменила обращение со мною. Мы не поссорились, но наши отношения явно становились все холоднее, и мы ограничивались в общении друг с другом лишь требованиями учтивости и благопристойности.
При таких обстоятельствах я узнал, что сеньору Жиль Бласу де Сантильяна, секретарю первого министра испанской короны, требуется лакей, и эта должность тем больше меня прельщала, что мне рассказывали о ней, как о самой приятной из всех, какие я мог бы занять.
— Сеньор де Сантильяна, — говорили мне, — весьма достойный кавалер, очень ценимый герцогом Лермой, который поэтому, наверное, далеко пойдет. Кроме того, сердце у него щедрое: обделывая его дела, вы и свои отлично устроите.
Я не упустил этого случая и представился сеньору Жиль Бласу, к которому сразу же почувствовал расположение и который принял меня на службу по одному моему внешнему виду. Я без колебаний покинул ради него королевскую кормилицу, и он будет, если бог захочет, последним моим хозяином.
На этом месте Сипион закончил свой рассказ, а затем добавил, обращаясь ко мне:
— Сеньор де Сантильяна, окажите мне милость и подтвердите этим дамам, что вы всегда находили во мне слугу, столь же верного, сколь и ревностного. Мне необходимо ваше свидетельство, чтобы убедить их в том, что сын Косколины исправился и добродетельными чувствами заменил порочные наклонности.
— Да, сударыня, — сказал я тогда, — могу вам в этом поручиться. Если в детстве своем Сипион был истинным «пикаро», то с тех пор он совершенно исправился и стал образцом безупречного слуги. Не только я не могу пожаловаться на его поведение в отношении меня, но должен сознаться, что весьма многим ему обязан. В ночь, когда меня схватили и отвезли в Сеговийскую башню, он спас от разграбления и спрятал в надежное место часть моих вещей, которые безнаказанно мог бы себе присвоить. Но он не удовольствовался сохранением моего имущества: из чистой дружбы он заперся вместе со мною в тюрьме, предпочитая прелестям свободы сомнительное удовольствие разделить со мною муки заключения.