Похождения Жиль Бласа из Сантильяны

Лесаж Алан-Рене

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ОТ АВТОРА

Поскольку существуют такие люди, которые не могут прочитать книгу, не отождествляя кого-либо с изображенными там порочными или смехотворными характерами, то я заявляю сим хитроумным читателям, что они тщетно станут искать этого сходства в персонажах, встречающихся в настоящем произведении. Признаюсь всенародно: моей единственной целью было показать человеческую жизнь такою, какая она есть, и, видит бог, я не имел намерения изобразить кого-либо особливо. Пусть же никто из читателей не относит на свой счет того, что применимо к другим в такой же мере, как и к нему самому; иначе он, говоря словами Федра, разоблачит себя некстати: «Stulte nudabit animi conscientiam».

В Кастилии, как и во Франции, встречаются медики, у которых вошло в систему пускать больным несколько больше крови, чем следует. Везде мы видим те же пороки и тех же чудаков. Каюсь, я не всегда точно следовал испанским нравам, и те, кому ведомо, какую беспорядочную жизнь ведут мадридские актерки, пожалуй, упрекнут меня за то, что я недостаточно резко изобразил их распутство; но я счел долгом смягчить картину, дабы приспособить ее к нашим обыкновениям.

 

ЖИЛЬ БЛАС — ЧИТАТЕЛЮ

Прежде нежели познакомиться с повестью моей жизни, выслушай, друг-читатель, притчу, которую я тебе поведаю.

Два школяра направились вместе из Пеньяфьеля в Саламанку. Ощутив усталость и жажду, остановились они у источника, повстречавшегося им на пути. Когда же они усладили себя водой и предались отдыху, то невзначай заметили подле себя камень на уровне земли, а на нем надпись из нескольких слов, уже слегка стертую временем и копытами скота, которого водили на водопой к этому источнику. Они плеснули на камень воды, чтоб его вымыть, и прочли следующую кастильскую надпись: «Aqui està encerrada el alma del licenciado Pedra Garsias». (Здесь заключена душа лиценциата Педро Гарсиаса.)

Не успел младший из школяров, юноша живой и легкомысленный, прочитать надпись, как, хохоча во все горло, воскликнул:

— Что за диковинка? Здесь заключена душа… Заключенная душа! Хотел бы я знать, что за чудак изобрел столь смехотворную эпитафию.

С этими словами он встал, чтобы пуститься в путь. Но спутник его, более рассудительный, подумал про себя:

«Здесь кроется какая-то тайна; останусь тут и попытаюсь ее разгадать».

А потому он отпустил товарища одного, а сам, не теряя времени, принялся копать ножом вокруг камня. Он так усердствовал, что ему удалось этот камень приподнять. Под ним нашел школяр кожаный кошель, который раскрыл. Там оказались сто дукатов и записка со следующими словами, написанными по-латыни:

«У тебя хватило ума, чтоб разгадать смысл надписи, а потому будь моим наследником и сделай из моих денег лучшее употребление, чем я».

Обрадованный находкой, школяр положил камень на прежнее место и направился по дороге в Саламанку, унося с собой «душу лиценциата».

Кто бы ты ни был, друг-читатель, ты будешь похож либо на одного, либо на другого из двух этих школяров. Если станешь читать мои похождения, не отдавая должного заключенным в них урокам морали, то не извлечешь никакой пользы из этого труда; но если прочтешь их со вниманием, то найдешь там, как говорит Гораций, полезное, смешанное с приятным.

 

ГЛАВА I

О рождении Жиль Бласа и его воспитании

Блас из Сантильяны, родитель мой, прослужив изрядное время в войсках королевства Испанского, вернулся в тот город, из коего был родом. Там он женился на девушке скромного звания, уже не первой молодости, а спустя десять месяцев после их свадьбы появился на свет ваш покорный слуга. Затем они поселились в Овьедо, где принуждены были поступить в услужение: мать нанялась в камеристки, а отец в стремянные. Поскольку у них не было других достатков, кроме жалованья, мне предстояло получить довольно плохое воспитание, не будь у меня в городе дяди-каноника.

Его звали Хиль Перес. Он приходился моей матери старшим братом, а мне был крестным отцом. Представьте себе низенького человечка, ростом в три с половиною фута, чрезмерно толстого, с головой, ушедшей в плечи, — таков был мой дядя. Вообще же он принадлежал к числу духовных особ, помышлявших только о приятностях жизни, сиречь об ублажении утробы, и его пребенда, отнюдь не маленькая, доставляла ему нужные для этого средства.

Он приютил меня с самого младенчества и взял на себя заботу о моем образовании. Я показался ему столь смышленым, что он решил развить мои умственные способности. Он купил букварь и принялся сам обучать меня грамоте; это было ему не менее полезно, чем его ученику, так как, показывая мне буквы, он снова принялся за чтение книг, каковое всегда было у него в большом пренебрежении; благодаря этим усилиям он научился бегло читать требник, чего раньше никогда не умел. Он охотно сам обучил бы меня и латыни, что избавило бы его от расхода, но, увы, бедный Хиль Перес… он не ведал даже и азов этой науки. Не стану утверждать наверняка, но весьма вероятно, что он был самым невежественным каноником во всем капитуле. По крайней мере я слыхал, что он получил свой приход не за ученость, а обязан был этим исключительно признательности неких добрых монахинь, которым негласно оказывал разные услуги и которые благодаря своим знакомствам сумели доставить ему священство без экзамена.

В силу этого дядя был вынужден отдать меня в обучение: он послал меня к доктору Годинесу, слывшему самым искусным педагогом в Овьедо. Я так хорошо воспользовался его наставлениями, что по прошествии пяти-шести лет мог уже несколько разбирать греческих авторов и недурно справляться с латинскими поэтами. Кроме того, я прилежно изучал логику, которая весьма приохотила меня к рассуждениям. Мне так полюбились диспуты, что я останавливал прохожих, равно знакомых и незнакомых, чтоб затевать дискуссии. Иногда попадались мне любители словопрений ирландского пошиба, которые только того и ждали. Стоило тогда взглянуть на наше препирательство. Что за жесты! что за гримасы! что за ужимки! Глаза сверкали яростью, на губах выступала пена, — нас можно было скорее принять за одержимых, нежели за философов.

Тем не менее благодаря этому я приобрел в городе репутацию ученого, чему дядя был очень рад, так как рассудил, что я скоро перестану быть ему в тягость.

— Ну, Жиль Блас, — сказал он мне как-то, — время твоего детства прошло. Тебе уже минуло семнадцать и ты стал смышленым малым; пора подумать о том, чтобы вывести тебя в люди. Я намерен послать тебя в Саламанкский университет. С той сметливостью, которую я в тебе замечаю, ты не преминешь получить хорошую должность. Я дам тебе несколько дукатов на дорогу, а также своего лошака, который стоит не менее десяти пистолей; ты продашь его в Саламанке и истратишь эти деньги на свое содержание, пока не устроишься на место.

Трудно было сделать мне более приятное предложение, ибо я горел желанием постранствовать. Однако у меня хватило выдержки скрыть свою радость: когда дело дошло до отъезда, я притворился, будто огорчен исключительно разлукою с дядей, коему был столь многим обязан, и растрогал этим добряка, который отсыпал мне гораздо больше денег, чем я получил бы, если б он мог читать в глубине моей души. Перед тем как собраться в путь, я отправился обнять отца и мать, которые не поскупились на наставления. Они увещевали меня молить бога за дядю, жить, как должно честному человеку, не впутываться в дурные дела и, особливо, не посягать на чужое добро. После весьма долгих поучений они наградили меня своим благословением, что было единственным благом, какого я от них ожидал. Затем я тотчас же сел на лошака и выехал из города.

 

ГЛАВА II

О страхе, испытанном Жиль Бласом по дороге в Пеньяфлор, о том, что он предпринял по прибытии в этот город, и о человеке, с которым там ужинал

Итак, покинув Овьедо, очутился я на пеньяфлорской дороге, в открытом поле, полным хозяином собственных поступков, неважного лошака и сорока добрых дукатов, не считая нескольких реалов, похищенных мною у достопочтенного дяди. Прежде всего я дал волю своему лошаку и позволил ему идти согласно его желанию, т. е. шагом. Бросив поводья, я вынул из кармана дукаты и принялся считать и пересчитывать их в шляпе. Мне никогда еще не приходилось видеть такой кучи денег. Я не уставал рассматривать их и перебирать. Когда я пересчитывал их, вероятно, в двадцатый раз, лошак мой, вздернув голову и уши, внезапно остановился посреди проезжей дороги. Я решил, что он испугался, и принялся разглядывать, какая могла быть тому причина; тут я увидел на земле опрокинутую шляпу, а в ней четки с крупными бусинами, и в ту же минуту услыхал жалобный голос, который произнес следующие слова:

— Сеньор-проезжий, сжальтесь, Христа ради, над бедным изувеченным солдатом; сделайте милость, бросьте сколько-нибудь серебра в эту шляпу, и вам сторицей воздается на том свете.

Я тотчас же посмотрел в ту сторону, откуда исходил голос, и в двадцати — тридцати шагах увидел под кустом человека, походившего на солдата и целившегося в меня из пищали, дуло которой, показавшееся мне длиннее пики, опиралось на сошку. Я обомлел при виде этого зрелища, заставившего меня трепетать за церковное добро. Быстро спрятав дукаты, вытащил я несколько реалов и, подъехав к шляпе, предназначенной для принятия милостыни от напуганных благодетелей, стал бросать в нее одну монету за другой, чтоб выказать солдату свою щедрость. Он остался доволен моим великодушием и надавал мне столько же благословений, сколько я пинков своему лошаку, дабы как можно скорее уехать от солдата; однако проклятое животное, не считаясь с моим нетерпением, и не думало торопиться: от долгой привычки плестись шагом под моим дядей оно разучилось скакать галопом.

Это приключение показалось мне не очень-то благоприятным предзнаменованием для моего путешествия. Я думал о том, что далеко еще не добрался до Саламанки и что могу, пожалуй, нарваться и на худшую встречу. То, что дядя не поручил меня погонщику мулов, вменял я ему в великую неосторожность. Действительно, ему надлежало позаботиться об этом; но он рассчитал, что мое путешествие обойдется ему дешевле, если он подарит мне своего лошака, и гораздо больше помышлял о сокращении расходов, нежели об опасностях, которые могли угрожать мне в пути. Желая исправить его оплошность, я решил, в случае благополучного прибытия в Пеньяфлор, продать там своего лошака и ехать с погонщиком до Асторги, а оттуда тем же способом до Саламанки. Хотя я никогда не покидал Овьедо, однако знал имена всех городов, лежавших на моем пути, ибо осведомился о том перед отъездом.

Я благополучно прибыл в Пеньяфлор и остановился у ворот постоялого двора, довольно пристойного на вид. Не успел я слезть с лошака, как мне навстречу вышел хозяин, приветствовавший меня с большой учтивостью. Он сам отвязал мой чемодан, взвалил его на плечи и отвел мне комнату, в то время как один из слуг ставил моего лошака на конюшню. Хозяин этот был величайшим болтуном во всей Астурии и столь же большим охотником выкладывать без всякой надобности свои собственные дела, сколь и узнавать чужие; он поведал мне, что его зовут Андрес Коркуэло, что он долго прослужил в королевской армии и что пятнадцать месяцев тому назад уволился со службы, чтоб жениться на девушке из Кастрополя, которая хотя и была несколько черновата лицом, однако же не срамила вывески. Он наговорил мне еще кучу всякой всячины, без которой я мог бы отлично обойтись. После таких откровенностей он счел себя вправе требовать от меня того же и спросил, откуда я еду, куда направляюсь и кто я такой. На это мне пришлось отвечать по пунктам, потому что он каждый из задаваемых им вопросов сопровождал глубоким поклоном и при этом столь почтительно просил извинить его любопытство, что у меня не хватало духу ему отказать. Это Вовлекло нас в длинную беседу и подало мне повод сообщить о намерении и причинах отделаться от лошака, чтобы ехать дальше с погонщиком. Он весьма одобрил это решение, но не ограничился несколькими словами, а принялся разглагольствовать о всяких неприятных происшествиях, могущих постигнуть меня в дороге, и даже присовокупил несколько мрачных историй о путешественниках. Я думал, что он никогда не кончит. Тем не менее он умолк, сказав, что если я хочу продать лошака, то он знает честного барышника, который его купит. Я отвечал, что он меня очень обяжет, если пошлет за барышником; но Коркуэло услужливо отправился к нему сам.

Вскоре он вернулся с названным человеком, которого и представил мне, рассыпаясь в похвалах его честности. Мы втроем пошли на двор, куда вывели и моего лошака. Его несколько раз поводили взад и вперед перед барышником, который принялся рассматривать животное с ног до головы. При этом он не преминул сказать о нем много дурного. Признаюсь, что много хорошего и нельзя было сказать, но, будь это даже лошак самого папы, барышник все равно бы его охаял. Так, он уверял, что лошак наделен всеми существующими пороками, и, чтоб вернее меня убедить, ссылался на хозяина, у которого, вероятно, были свои причины с ним соглашаться.

— За сколько же вы рассчитываете продать эту негодную скотину? — равнодушно спросил меня барышник.

После похвал, которыми он его осыпал, а также аттестации сеньора Коркуэло, которого я считал искренним человеком и хорошим знатоком, я был готов отдать лошака хоть даром; поэтому я сказал торговцу, что полагаюсь на его честность: пусть оценит животное по совести, а я удовлетворюсь его оценкой. Тогда, строя из себя честного человека, он возразил мне, что, упомянув о совести, я затронул его слабое место. Действительно, оно было у него не из сильных, так как вместо того, чтоб определить стоимость лошака в десять или двадцать пистолей, как сделал дядя, он не постыдился предложить мне три дуката, которые я принял с не меньшей радостью, чем если б нажил на этой сделке.

После того как я столь выгодно отделался от лошака, хозяин повел меня к погонщику, который на следующий день намеревался ехать в Асторгу. Этот погонщик сказал мне, что тронется в путь до рассвета и что сам придет меня разбудить. Мы договорились о цене как за наем лошака, так и за харчи. Когда все было обусловлено, я вернулся на постоялый двор вместе с Коркуэло, который по дороге принялся рассказывать мне историю погонщика и сообщил все, что об этом говорили в городе. Он собирался оглушать меня и дальше своей невыносимой болтовней, но тут, к счастью, его прервал человек, обратившийся к нему с большой учтивостью.

Я покинул их и продолжал путь, не подозревая, что этот разговор может иметь ко мне какое-нибудь отношение.

Придя на постоялый двор, я потребовал ужин. День был постный, и мне стали готовить яичницу. Пока ее стряпали, я разговорился с хозяйкой, которую до того не видал. Она показалась мне довольно приглядной; в обхождении же она была столь бойка, что, не предупреди меня о том муж, я б и сам понял, почему эта харчевня привлекала так много посетителей. Когда подали заказанную мною яичницу, я уселся один за стол. Не успел я проглотить и первого куска, как вошел хозяин в сопровождении того человека, который остановил его на улице. Кавалер этот носил длинную рапиру, и на глаз ему можно было дать лет тридцать. Он подошел ко мне с восторженным видом.

— Сеньор студент, — сказал он, — я сейчас только узнал, что вы не кто иной, как сеньор Жиль Блас из Сантильяны, украшение Овьедо и светоч философии. Возможно ли, что вы — тот наиученейший человек, тот светлый ум, слава коего столь велика в здешних краях? Вы даже не ведаете, — продолжал он, обращаясь к хозяину и к хозяйке, — вы даже не ведаете того, кого у себя принимаете. В вашем доме — сокровище: вы зрите в сем благородном сеньоре восьмое чудо света.

Затем повернувшись ко мне, он обнял меня за шею и продолжал:

— Простите мою восторженность, я не в силах совладеть с радостью, которую вызывает во мне ваше присутствие.

Я не смог ответить ему тотчас же, ибо он так сжал меня, что мне невозможно было дышать; но, высвободив, наконец, голову из его объятий, я сказал ему:

— Сеньор кавальеро, я не подозревал, что имя мое столь известно в Пеньяфлоре.

— Как? Известно? — продолжал он в том же тоне. — Мы отмечаем всех великих людей на двадцать миль в окружности. Вас почитают здесь за чудо, и, безусловно, настанет день, когда Испания будет так же гордиться тем, что произвела вас на свет, как Греция — рождением своих семи мудрецов.

За этой тирадой последовали новые объятия, которые мне пришлось выдержать, рискуя подвергнуться участи Антея. Обладай я хоть малейшим жизненным опытом, я не поверил бы его восторгам и гиперболам; я раскусил бы по его чрезмерной льстивости, что имею дело с одним из тех паразитов, встречающихся во всех городах, которые, увидев приезжего, заводят с ним знакомство, чтоб набить брюхо за его счет; но молодость моя и тщеславие побудили меня судить иначе. Мой поклонник показался мне чрезвычайно вежливым человеком, и я пригласил его отужинать со мной.

— О! С величайшим удовольствием! — воскликнул он. — Я слишком признателен судьбе за встречу с прославленным Жиль Бласом из Сантильяны, чтоб не использовать такую удачу возможно дольше. Хоть я и не чувствую особенного аппетита, — продолжал он, — все же сяду за стол компании ради и съем несколько кусочков из вежливости.

С этими словами мой панегирист уселся напротив меня. Ему подали прибор. Он набросился на яичницу с такой жадностью, точно не ел три дня. По усердию, с которым он за нее принялся, я увидел, что он справится с нею очень скоро. Поэтому я заказал вторую, которую приготовили так быстро, — что нам подали ее, когда мы (или, вернее сказать, он) кончали первую. Тем не менее он продолжал усердствовать с той же скоростью и, уплетая за обе щеки, успевал отсыпать мне одну похвалу за другой, что не мало льстило самодовольству моей скромной особы. При этом он часто прикладывался к стакану то за мое здоровье, то за здоровье моих родителей, счастье коих обладать таким сыном, как я, он не уставал превозносить. В то же время он подливал вина и в мой стакан и уговаривал не отставать. Я недурно отвечал на все здравицы, которые он провозглашал в мою честь; это, а также его льстивые речи привели меня незаметно в столь хорошее настроение, что, видя вторую яичницу наполовину съеденной, я спросил хозяина, не найдется ли у него рыбы. Сеньор Коркуэло, который, по-видимому, был заодно с паразитом, ответил мне на это:

— У меня есть отменная форель, но она обойдется дорого тому, кто вздумает ею полакомиться. Жирен для вас этот кусочек.

— Жирен? — воскликнул мой прихвостень, повышая голос. — Да вы не в своем уме, любезный; знайте, что нет у вас ничего такого, что было бы слишком хорошо для сеньора Жиль Бласа из Сантильяны, который заслуживает, чтоб с ним обращались, как с царственной особой.

Я остался весьма доволен его отповедью трактирщику, ибо он этим только опередил мое намерение. Чувствуя себя оскорбленным, я немедленно сказал Коркуэло:

— Тащите сюда вашу форель и не беспокойтесь об остальном.

Хозяин, который только того и ждал, принялся приправлять рыбу и вскоре поставил ее перед нами. При виде этого нового блюда глаза моего прихлебателя так и заискрились радостью, и он снова выполнил акт вежливости, то есть налег на рыбу так же, как перед тем на яичницу. Однако же и ему пришлось сдаться из опасения последствий, так как он наелся до отвала. Наконец, напившись и насытившись всласть, он решил прикончить эту комедию.

— Сеньор Жиль Блас, — сказал он, вставая из-за стола, — я слишком доволен вашим превосходным угощением, чтоб покинуть вас, не давши полезного совета, в котором вы, по-видимому, нуждаетесь. Итак, впредь остерегайтесь похвал. Не доверяйте незнакомцам. Вам могут встретиться такие, которые, как я, захотят позабавиться над вашим легковерием, а может быть, зайдут и еще дальше; не будьте у них в дураках и не верьте всякому на слово, что вы восьмое чудо света.

Сказав это, он расхохотался мне в лицо и удалился.

Эта насмешка была для меня не менее чувствительна, чем величайшие несчастья, приключавшиеся со мной впоследствии. Я не мог утешиться, что дал так грубо себя провести, или, вернее, не мог примириться с чувством уязвленной гордости.

«Как? — воскликнул я, — этот негодяй просто насмехался надо мной? Он остановил моего хозяина лишь для того, чтоб выпытать про меня всю подноготную, а скорее всего, оба они были заодно. Ах, бедный Жиль Блас! Умри со стыда: ведь ты дал им отличный повод тебя одурачить. Они состряпают из этого презабавную историю, которая, быть может, дойдет до Овьедо и доставит тебе там великую честь. Родители твои раскаются, что так усердно напутствовали болвана: зачем было предостерегать меня, чтоб я никого не обманывал, они лучше посоветовали бы мне самому не попадаться впросак».

Терзаемый досадой и волнуемый этими обидными мыслями, я заперся у себя в горнице и лег на постель, но заснуть мне не удалось, и не успел я еще сомкнуть глаз, как явился погонщик, который только меня и дожидался, чтоб отправиться в путь. Я тотчас же встал, и, пока я одевался, пришел Коркуэло со счетом, в котором форель, разумеется, не была забыта; мне не только пришлось заплатить все, что он за нее запросил, но, отдавая ему деньги, еще выслушать, к своему огорчению, как этот живодер вспоминал про вчерашнюю историю. Заплатив втридорога за ужин, оказавшийся для меня столь неудобоваримым, я захватил чемодан и отправился к погонщику, посылая ко всем чертям объедалу, хозяина и его постоялый двор.

 

ГЛАВА III

О соблазне, в который впал погонщик по дороге; о том, что из сего воспоследовало, и как Жиль Блас, убегая от Сциллы, попал в Харибду

Погонщик сопровождал не одного меня; с нами ехали еще два пеньяфлорских барчука, молодой псаломщик из Мондонедо, пустившийся в странствия, и юный мещанин из Асторги, возвращавшийся домой в обществе молодой особы, с которой он перед тем обвенчался в Верко. Мы не замедлили перезнакомиться, и каждый сообщил, откуда и куда едет. Новобрачная, несмотря на молодость, была так черномаза и непривлекательна, что мне не доставляло никакого удовольствия смотреть на нее; тем не менее юность и полнота этой особы прельстили погонщика, который вознамерился добиться ее благосклонности. В продолжение всего дня обдумывал он этот славный подвиг и отложил его выполнение до последнего ночлега. Это произошло в Какавелосе. Погонщик предложил нам остановиться на первом постоялом дворе при въезде в местечко. Эта харчевня была расположена скорее в предместье, нежели в самом селении, а хозяин ее был известен погонщику как человек неболтливый и сговорчивый. Наш вожатый позаботился о том, чтобы нас отвели в одну из задних горниц, где предоставил нам спокойно утолить голод. Но к концу ужина он ворвался разъяренный.

— Тысяча смертей! — крикнул он. — Меня обокрали! В моей кожаной сумке было сто пистолей. Не допущу, чтоб они пропали. Сейчас же иду к здешнему судье, а он в таких делах шуток не любит: всех вас будут пытать, пока не повинитесь и не вернете денег.

Сказав это совершенно естественным тоном, он вышел, а мы остались в полном недоумении.

Нам и в голову не приходило заподозрить его в этой уловке, так как мы были слишком мало знакомы, чтобы доверять друг другу. Более того, я питал подозрение к молодому псаломщику, а он, быть может, думал то же самое обо мне. К тому же все мы были порядочными простаками. Мы не имели никакого представления о формальностях, соблюдаемых в таких случаях, и чистосердечно поверили, что нас с места в карьер подвергнут пытке. Поэтому, поддавшись страху, все мы сгоряча выбежали из горницы. Одни бросились на улицу, другие в сад, — каждый искал спасения в бегстве. Юный новобрачный, столь же напуганный мыслью о пытке, сколь и все остальные, пустился наутек, как некий новый Эней, нимало не заботясь о супруге. Тогда погонщик, еще более невоздержанный, чем его мулы, в восторге от того, что его стратегия увенчалась желаемым успехом, направился, — как я узнал впоследствии, — к новобрачной, чтобы похвастаться своей гениальной выдумкой, а также воспользоваться случаем; но сия астурийская Лукреция, которой скверная рожа погонщика придала силы, оказала энергичное сопротивление и принялась кричать во все горло. Патруль, случайно проходивший мимо постоялого двора, который и без того был ему известен как место, достойное внимания полиции, вошел туда и осведомился о причине крика. Хозяин, распевавший на кухне и притворявшийся, что ничего не слышит, был вынужден проводить начальника дозора и стражников в горницу, откуда раздавались крики. Они пришли как раз вовремя: астурийка окончательно выбилась из сил.

Узнав, в чем дело, начальник, человек грубый и крутой, закатил влюбленному погонщику пять или шесть ударов древком своей алебарды и начал поносить его в выражениях, не менее оскорбительных для целомудрия, чем поступок, который их вызвал. Этим, однако, не кончилось: он взял виновного под стражу и отвел к судье вместе с обвинительницей, которая, несмотря на беспорядок своего туалета, пожелала пойти лично и потребовать возмездия за покушение. Судья выслушал новобрачную и, поглядев на нее внимательно, решил, что обвиняемый не заслуживает никакого снисхождения. Он приказал тут же раздеть его и выпороть в своем присутствии; затем он распорядился отправить истицу в Асторгу под эскортом двух стражников за счет и на иждивении делинквента, если муж ее не сыщется до следующего дня.

Что касается меня, то, испуганный, быть может, более прочих, я кинулся в окрестности, пересек не знаю сколько полей и зарослей, и, перепрыгивая через все попадавшиеся мне овраги, очутился на опушке леса. Только что собрался я броситься туда и скрыться в самой гуще кустов, как передо мною выросло двое всадников.

— Кто идет? — крикнули они, и так как я от изумления не мог им сразу ответить, то они подъехали ближе.

Приставив мне к груди по пистолету, они потребовали, чтобы я сказал им, кто я такой, откуда иду, что намеревался делать в этом лесу и, в особенности, чтобы я ничего от них не утаивал. Этот способ допроса показался мне не лучше пытки, которую предвещал нам погонщик. Я отвечал, что жил до той поры в Овьедо, а теперь направляюсь в Саламанку, и, сообщив им даже про тревогу в харчевне, сознался, что страх перед пыткой заставил меня обратиться в бегство. Услыхав этот рассказ, свидетельствовавший о моем простодушии, всадники расхохотались и один из них сказал мне:

— Успокойся, друг мой; отправляйся с нами и не бойся ничего: мы доставим тебя в безопасное место.

После этого он приказал мне сесть позади него на лошадь, и мы углубились в лес.

Я не знал, что мне думать об этой встрече, которая, однако, казалось мне, не предвещала ничего зловещего. Если б эти люди, говорил я себе, были грабителями, они обобрали бы меня, а, быть может, даже и убили. Наверное, это какие-нибудь добрые дворяне, живущие в этой местности; заметив мой испуг, они, видимо, сжалились надо мной и из милосердия везут к себе. Но я недолго оставался в неизвестности. Свернув несколько раз, в глубоком молчании, с тропинки на тропинку, мы очутились у подножья пригорка, где и сошли с лошадей.

— Здесь мы живем, — сказал мне один из всадников.

Однако сколько я ни оглядывала по сторонам, кругом не было видно ни дома, ни хижины, ни вообще какого бы то ни было признака жилья. Между тем, те два человека приподняли большой, заваленный землей и ветвями деревянный трап, который прикрывал начало длинного хода, спускавшегося в подземелье; лошади сами устремились туда, как животные, видимо, к тому привычные. Всадники приказали мне войти вместе с ними; затем они опустили трап с помощью привязанных к нему для этого веревок, — и вот достойный племянник моего дяди Переса оказался пойманным, как крыса в крысоловке.

 

ГЛАВА IV

Описание подземелья и того, что Жиль Блас там увидел

Тут мне стало ясно, к какого сорта людям я попал, и не трудно понять, что это открытие рассеяло мои первоначальные опасения. Меня обуял ужас, гораздо более сильный и обоснованный; я решил, что мне предстоит расстаться не только с дукатами, но и с жизнью. Почитая себя, таким образом, жертвой, ведомой на заклание, я шел ни жив ни мертв между двумя своими провожатыми, которые, чувствуя, как я дрожу, увещевали меня отбросить всякий страх. Мы прошли приблизительно шагов двести, все заворачивая и спускаясь, и очутились в конюшне, освещенной двумя большими железными светильниками, подвешенными к своду. Там хранился изрядный запас соломы и стояло несколько бочек с ячменем. Конюшня свободно вмещала до двадцати лошадей; но в это время там были только те две, на которых мы приехали. Старый негр, еще довольно, впрочем, бодрый на вид, привязывал их к стойлу.

Мы вышли из конюшни и при тусклом свете нескольких других светильников (которые, казалось, освещали эти места только для того, чтобы показать весь их ужас) достигли кухни, где старуха поджаривала на жаровне мясо и готовила ужин. Кухню украшали необходимые кухонные принадлежности, и тут же виднелась кладовая, снабженная всевозможными припасами. Стряпуха (наружность ее необходимо описать) была особой лет шестидесяти с лишком. В молодости она, по-видимому, была очень яркой блондинкой, так как время, которое сделало ее волосы седыми, все же оказалось вынужденным пощадить отдельные пряди и оставить им их прежнюю окраску. Помимо оливкового цвета лица, она отличалась заостренным и приподнятым подбородком, а также сильно вытянутыми губами; крупный орлиный нос заглядывал ей в рот, а зрачки глаз были приятнейшего пурпурного цвета.

— Любезная Леонарда, — сказал один из всадников, представляя меня этому прекрасному ангелу тьмы, — вот мы привели к вам молодого человека.

Затем, обернувшись ко мне и заметив, как я бледен и расстроен, он добавил:

— Откинь страх, друг мой: никто не собирается тебя обижать. Нам нужен слуга в помощь нашей стряпухе; ты повстречался нам, и это для тебя великое счастье. Ты заменишь юношу, умершего недели две тому назад. Это был очень хрупкий молодой человек. Ты кажешься мне поздоровее, и не умрешь так скоро. Правда, ты никогда больше не увидишь солнечного света, но зато будешь жить в тепле и кормиться всласть. Дни свои будешь проводить с Леонардой, которая от природы весьма человеколюбива; вообще можешь себе ни в чем не отказывать. А теперь, — добавил он, — я покажу тебе, что ты имеешь дело не с голодранцами.

С этими словами он взял факел и приказал мне следовать за ним.

Мы направились в погреб, где я узрел бесчисленное множество хорошо закупоренных глиняных бутылок и кувшинов, в которых, по его словам, хранилось превосходное вино. Затем он провел меня через ряд помещений. В одних лежали куски полотна, в других шерстяные и шелковые ткани. Я увидел также в одной из горниц груды золота и серебра, не считая множества посуды с разными гербами. После этого я проследовал за ним в большой зал, освещенный тремя медными люстрами, откуда можно было пройти в остальные помещения. Здесь он снова задал мне ряд вопросов. Так, он спросил, как меня зовут и почему я покинул Овьедо. Я удовлетворил его любопытство.

— Послушай, Жиль Блас, — сказал он, — ты покинул родину, чтобы найти хорошее место; так, видно, ты родился в сорочке, раз попал к нам в руки. Я уже говорил тебе, что ты будешь жить у нас среди всяческого изобилия и купаться в золоте и серебре. Кроме того, ты здесь в полной безопасности: это подземелье расположено так, что стражники Священного братства могут сколько угодно рыскать по лесу и все же его не найти. Вход в него известен только мне и моим товарищам. Ты спросишь, пожалуй, как удалось нам вырыть его незаметно для окрестных жителей. Узнай же, друг мой, что это не наших рук дело, а что существует оно с очень давних времен. После того как мавры стали властителями Гренады, Арагонии и почти всей Испании, христиане, не желая подпасть под иго неверных, обратились в бегство и укрылись в здешних местах, в Бискайе и в Астурии, куда удалился также храбрый дон Пелако. Эти беглецы, разбившись на мелкие кучки, жили в горах и лесах. Одни поселились в пещерах, другие вырыли подземелья, к числу которых принадлежит и это. Когда им выпало, наконец, счастье прогнать врагов из Испании, они вернулись в города. С тех пор эти убежища служат приютом для людей нашего ремесла. Правда, Священное братство обнаружило и уничтожило некоторые из них; все же многие еще уцелели, и, благодарение небу, я живу здесь безнаказанно уже около пятнадцати лет. Меня зовут атаман Роландо. Я — главарь шайки, а человек, которого ты видел, один из моих всадников.

 

ГЛАВА V

О прибытии в подземелье еще нескольких разбойников и о приятной беседе, которую они вели между собой

Не успел сеньор Роландо довести до конца свою речь, как в зале появилось шесть новых физиономий. То были податаманье и пять разбойников, которые вернулись нагруженные добычей. Они внесли две плетенки, битком набитые сахаром, корицею, перцем, винными ягодами, миндалем и изюмом. Податаманье обратился к Роландо и рассказал, что они отобрали эти корзины у одного бенавентского бакалейщика, прихватив также и его мула. После того как он доложил начальству о своей экспедиции, разбойники отнесли в кладовую добычу, отнятую у бакалейщика. Затем никто уже не помышлял ни о чем, кроме веселья. В зале накрыли большой стол, а меня послали на кухню, где сеньора Леонарда посвятила меня в мои обязанности. Подчинившись злой судьбе, уступил я необходимости и, скрывая скорбь, приготовился обслужить сию честную компанию.

Я начал с того, что украсил поставец серебряными чарками и несколькими глиняными сулеями с тем добрым вином, которое восхвалял мне сеньор Роландо; затем я принес два рагу, и как только я их подал, все всадники уселись за стол. Они принялись кушать с большим аппетитом, а я, стоя позади, следил за тем, чтоб подливать им вино. Хотя мне до той поры никогда не приходилось отправлять должность кравчего, однако же я исполнил все с таким проворством, что удостоился похвал. Капитан вкратце передал им мою историю, которая очень их позабавила. Затем он отозвался обо мне в весьма лестных выражениях; но я уже знал цену похвалам и мог выслушивать их безнаказанно. После этого все принялись меня расхваливать; они говорили, что я, по-видимому, рожден для того, чтоб быть у них виночерпием, и что я во сто раз лучше своего предшественника. А поскольку после его смерти сеньоре Леонарде выпала честь подносить нектар этим богам преисподней, то они лишили ее сего достославного звания, возложив таковое на меня. Итак, я, как новый Ганимед, заступил место сей престарелой Гебы.

Огромное блюдо с жарким, поданное вскоре после рагу, окончательно насытило разбойников, и так как они за едой не забывали питья, то спустя некоторое время пришли в хорошее настроение и подняли превеликий шум. Все стали говорить разом. Один принимается рассказывать какую-то историю, другой передает острое словцо, третий кричит, четвертый поет; никто никого не слушает. Наконец Роландо, тщетно пытавшийся вставить свое слово, устал от неразберихи, в которой сам принимал деятельное участие, и заговорил так повелительно, что заставил умолкнуть все сборище.

— Господа, — сказал он им властным тоном, — выслушайте мое предложение. Вместо того, чтоб кричать наперебой и оглушать друг друга, не лучше ли разговаривать, как рассудительные люди. Вот что пришло мне в голову. С тех пор как мы стали товарищами, никто не полюбопытствовал спросить другого, из какой он семьи и какое сцепление обстоятельств заставило его взяться за наше ремесло. Мне кажется, однако, что с этим стоит познакомиться. Давайте, забавы ради, поведаем об этом друг другу.

После шумных изъявлений радости, которыми податаманье и остальные разбойники одобрили предложение своего атамана (точно они могли рассказать о себе что-нибудь хорошее), Роландо первый начал свое повествование следующим образом:

— Узнайте же, господа, что я — единственный сын богатого мадридского горожанина. Семья моя отпраздновала день моего рождения нескончаемыми увеселениями. Отец, будучи тогда уже в преклонных летах, не помнил себя от радости при мысли, что у него есть наследник, а мать решила сама кормить меня грудью. Дед мой с материнской стороны тогда еще был жив. Это был добрый старик, который ни во что больше не вмешивался и только перебирал четки за молитвой или рассказывал о своих военных подвигах, так как он изрядное время служил в войсках и хвалился тем, что не раз понюхал пороху. Само собой так вышло, что я сделался кумиром этих трех людей, которые непрестанно со мною нянчились. Родители боялись, как бы учение не утомило меня в раннем детстве, и потому я провел его в самых ребяческих забавах. «Дети, — говаривал мой родитель, — не должны утруждать себя серьезными занятиями, пока ум их окончательно не созрел». В ожидании этой зрелости я не учился ни читать, ни писать; тем не менее я не терял времени зря. Родитель мой познакомил меня со многими и разными играми. Я постиг в совершенстве картежное искусство, умел метать кости, а дед обучил меня романсам о военных походах, в коих принимал участие. Он ежедневно напевал мне одни и те же Песенки, и если после трех месяцев повторений я мог пересказать без ошибки десять — двенадцать стихов, родители приходили в восторг от моей памяти. Не в меньшей степени восхищались они также моим умом, когда я, пользуясь предоставленной мне свободой говорить что угодно, прерывал их беседу и начинал нести всякий вздор. «Ах, как он мил!» — восклицал отец, глядя на меня с восхищением. Мать осыпала меня ласками, а дед плакал от радости. Я совершал также в их присутствии безнаказанно самые непристойные шалости; мне прощалось все — они меня обожали. Между тем, мне шел уже двенадцатый год, а у меня еще не было учителя. Тогда ко мне приставили педагога, но и ему строго-настрого было приказано учить меня без рукоприкладства; ему разрешалось только изредка грозить, чтоб внушить мне немного страху. Но это разрешение не имело благотворных последствий: я либо смеялся над своим наставником, либо со слезами на глазах бежал жаловаться матери или деду, и мне удавалось уверить их, что со мной обошлись очень жестоко. Бедняга тщетно силился отрицать эти поклепы; все было ни к чему: его почитали за изверга и мне верили больше, чем ему. Наконец случилось даже, что я сам себя расцарапал и принялся кричать, точно с меня живьем кожу сдирали; прибежала мать и тут же выгнала учителя из дому, хотя он всячески заверял ее и призывал небо в свидетели, что даже не дотронулся до меня.

Подобным же образом я отделался от всех моих наставников, пока не попался такой, который пришелся мне по вкусу. То был бакалавр из Алкалы. Бесподобный учитель для молодого барича! Он любил женщин, игру и кабаки: я не мог попасть в лучшие руки. Вначале он прибег к ласковому обращению, чтоб заручиться моим расположением; это ему удалось, и он тем самым снискал любовь моих родителей, которые всецело доверили меня его руководству. Им не пришлось в этом раскаяться: благодаря ему я с ранних лет постиг науку жизни. Таская меня по всем местам, к которым сам питал пристрастие, он так приохотил меня к ним, что, если не считать латыни, я стал молодым человеком универсальной учености. Убедившись, что я больше не нуждаюсь в его наставлениях, он отправился предлагать их другим питомцам.

Если в детстве я широко пользовался предоставленной мне дома свободой, то, став господином своих поступков, не знал уже никакого удержа. Первой жертвой моей наглости сделались домашние. Я беспрестанно издевался над отцом и матерью. Но они только посмеивались над моими выходками, и чем больше я себе позволял, тем больше им это нравилось. Вместе с тем я учинял всякие бесчинства в сообществе с молодыми людьми моего склада, и так как наши родители не давали нам достаточно денег, чтоб продолжать такой приятный образ жизни, то каждый тащил из дому все, что плохо лежало; но и этого нам было недостаточно, а потому мы стали воровать по ночам, что служило нам немалым подспорьем. К несчастью, проведал про нас коррехидор. Он хотел взять всю компанию под стражу, но нас предупредили о его злостном намерении. Мы пустились наутек и принялись промышлять по большим дорогам. С тех пор, господа, я, благодарение богу, состарился в своем ремесле, несмотря на связанные с ним опасности.

На этом атаман закончил, а за ним, как полагалось, начал держать речь податаманье.

— Господа, — сказал он, — воспитание мое, хотя и совершенно обратное тому, какое получил сеньор Роландо, привело к тем же результатам. Родитель мой был мясником; он слыл, вполне справедливо, за самого свирепого человека в своем цехе. А мать по характеру была не ласковее его. Они секли меня в детстве как бы взапуски и закатывали мне ежедневно до тысячи ударов. Малейшая провинность с моей стороны влекла за собой суровейшее наказание. Тщетно молил я со слезами на глазах о пощаде и каялся в совершенном мною поступке — мне ничего не прощали. Вообще же колотили меня по большей части без всякой причины. Когда отец меня бил, то мать вместо того чтобы заступиться, устремлялась ему на подмогу, точно сам он не мог справиться с этим делом надлежащим образом. Это скверное обхождение внушало мне такую ненависть к отчему дому, что я покинул его, когда мне не было еще и четырнадцати лет. Я направился в Арагонию и, прося милостыню, добрался до Сарагоссы. Там я примкнул к нищим, которые вели довольно счастливую жизнь. Они научили меня притворяться слепым, прикидываться калекой, приклеивать к ногам фальшивые язвы и т. п. Утром мы готовились к своим ролям, как актеры, собиравшиеся играть комедию. Затем каждый спешил на определенный пост, а вечером мы опять сходились и по ночам бражничали за счет тех, кто днем оказывал нам милосердие. Однако мне наскучило жить среди этого жалкого отребья и захотелось попасть в общество более порядочных людей, а потому я примкнул к шулерам. Они обучили меня всяким ловким приемам. Но нам вскоре пришлось покинуть Сарагоссу, так как мы повздорили с одним судейским, который нам покровительствовал. Каждый пошел своей дорогой. Чувствуя призвание к отважным предприятиям, я присоединился к шайке смельчаков, собиравших дань с путешественников, и так полюбился мне их образ жизни, что я с тех пор и не помышлял искать лучшего. А потому, господа, я весьма благодарен своим родителям за то, что они столь дурно со мной обращались; воспитай они меня с несколько меньшей жестокостью, я, без сомненья, был бы теперь жалким мясником и не имел бы чести состоять вашим податаманьем.

— Господа, — сказал тогда молодой разбойник, сидевший между атаманом и податаманьем, — я не стану хвастаться, но моя история гораздо забавнее и запутаннее тех, которые мы только что прослушали. Убежден, что вы с этим согласитесь. Я обязан жизнью крестьянке из окрестностей Севильи. Спустя три недели после моего появления на свет, ей, как женщине молодой, чистоплотной и пригодной в мамки, предложили кормить другого младенца. То был единственный сын одной знатной семьи, только что родившийся в Севилье. Мать охотно приняла это предложение и отправилась за ребенком в город. Ей доверили малютку. Не успела она принести его в деревню, как, найдя некоторое сходство между ним и мной, задумала подменить высокородного младенца собственным сыном, в надежде, что я когда-нибудь отблагодарю ее за эту услугу. Отец мой, будучи не совестливее всякого другого крестьянина, одобрил этот обман, они обменяли наши пеленки, и таким образом сын дона Родриго де Эррера был отправлен вместо меня к другой кормилице, а я был вскормлен собственной матерью под чужим именем.

Что бы ни говорили про инстинкт и силу крови, но родители маленького дворянина легко дались на обман. У них не возникло ни малейшего подозрения относительно того, что с ними проделали, и до семилетнего возраста они постоянно нянчились со мной. Имея в виду сделать из меня безупречного кавалера, они приставили ко мне всевозможных учителей; но даже самым опытным из них иной раз попадаются ученики, от которых нельзя добиться проку; я принадлежал к числу последних: у меня не было никакой склонности к светскому обхождению, и еще меньше пристрастия к наукам, которые мне пытались преподать. Я предпочитал играть со слугами, к которым беспрестанно бегал на кухню и в конюшни. Впрочем, игра не долго оставалась моей главной страстью: мне не было еще и семнадцати лет, как я начал ежедневно напиваться. При этом я приставал ко всем служанкам в доме. В особенности привязался я к одной кухонной девке, которую счел достойной своих первых ухаживаний. Это была толстощекая бабенка, веселый нрав и дородность которой пришлись мне очень по сердцу. Я любезничал с ней столь неосторожно, что даже дон Родриго это заметил. Он сделал мне строгий выговор, попрекнув в низких наклонностях, и, опасаясь, как бы его укоры не пропали втуне, если предмет моей страсти будет находиться у меня на глазах, прогнал мою принцессу со двора.

Такое обращение мне не понравилось, и я решил за него отомстить. Я похитил у супруги дона Родриго ее драгоценности, что составляло уже довольно крупную кражу. Затем я разыскал свою прекрасную Елену, которая перебралась к одной приятельнице-прачке, и увез красавицу среди бела дня, так, чтоб это было ведомо всем и всякому. Мало того: мы вместе поехали на ее родину, и там я торжественно обвенчался с нею как для вящего огорчения семейства Эррера, так и для того, чтоб подать благой пример дворянским сынкам. Спустя три месяца после сего блестящего брака я узнал, что дон Родриго преставился. Я не остался равнодушен к этому известию и тотчас же отправился в Севилью требовать свое добро: но там все переменилось. Моя родная мать скончалась и, умирая, имела нескромность сознаться во всем в присутствии священника своей деревни и других достоверных свидетелей. Сын дона Родриго занял мое или, вернее, свое место, и его признали тем охотнее, чем меньше были довольны мной. Не питая больше никаких надежд с этой стороны и пресытившись своей дородной супругой, я присоединился к рыцарям Фортуны, с которыми и пустился в скитанья.

На этом молодой разбойник кончил свой рассказ, после чего другой сообщил, что он сын купца из Бургоса, что, увлекаемый в молодости рьяным благочестием, он постригся и стал членом весьма строгого ордена, но что спустя несколько лет скинул рясу.

Таким-то образом все восемь разбойников поочередно рассказали свою жизнь, и, послушав их, я не удивился, что вижу этих людей вместе. Затем речь у них зашла о другом. Они принялись строить различные проекты по поводу ближайшего набега и, приняв окончательное решение, встали из-за стола, чтоб пойти спать. Засветив свечи, они разошлись по своим помещениям. Я последовал за атаманом Роландо в его покой, и в то время как я помогал ему раздеться он сказал веселым тоном:

— Ну, вот, Жиль Блас, теперь ты видишь, какой образ жизни мы ведем. Мы не перестаем веселиться; ненависть и зависть к нам не закрадываются; никакой свары между нами не бывает, и живем мы согласнее любых монахов. Тебе предстоит здесь очень приятная жизнь, дитя мое, — продолжал он, — ибо не станешь же ты казниться тем, что находишься среди разбойников; по крайней мере, я не считаю тебя таким дураком. А разве другие люди живут иначе? Нет, друг мой, каждый стремится присвоить себе чужое добро; это желание присуще всем, разница — только в приемах. Например, завоеватели отнимают у своих соседей целые государства. Знатные лица берут в долг без отдачи. Банкиры, маклеры, приказчики и все торговцы, как крупные, так и мелкие, не слишком совестливы. Не стану говорить о судейских: всем известно, на что они способны. Надо, однако, признаться, что они человеколюбивее нас, ибо мы нередко лишаем жизни невинных, они же иногда дарят жизнь даже тем, кто достоин казни.

 

ГЛАВА VI

О попытке Жиль Бласа убежать и об успехе, которым она увенчалась

После этой апологии своей профессии атаман разбойников улегся в постель, а я вернулся в залу, убрал со стола и привел все в порядок. Затем я пошел на кухню, где Доминго — так звали старого негра — и сеньора Леонарда ужинали, поджидая меня. Хотя я не чувствовал никакого аппетита, однако не преминул к ним подсесть. Есть я не могу, и так как у меня были веские основания выглядеть печальным, то обе сии достойные друг друга фигуры принялись меня утешать, однако же такими речами, которые скорее были способны ввергнуть меня в отчаяние, нежели утолить мою скорбь.

— Чего вы печалитесь, сын мой? — говорила старуха. — Вам скорее надлежало бы радоваться, что вы находитесь здесь. Вы молоды и, как видно, легковерны, — живя в свете, вы скоро сбились бы с пути. Там, без сомнения, нашлось бы немало распутников, которые соблазнили бы вас на всякого рода непристойные дела, тогда как здесь ваша добродетель находится в защищенной гавани.

— Сеньора Леонарда права, — заметил старый негр серьезным тоном. — К сему можно еще добавить, что в мире нет ничего, кроме напастей. Возблагодарите всевышнего, друг мой, за то, что вы сразу избавились от всех житейских опасностей, затруднений и печалей.

Пришлось спокойно выслушать эти речи, ибо я не выиграл бы ничего, если бы стал за них сердиться. Не сомневаюсь даже, что, обнаружь я свой гнев, это только подало бы им повод посмеяться надо мной. Наконец, основательно выпив и закусив, Доминго удалился к себе на конюшню. Леонарда тотчас же взяла светильник и провела меня в погреб, служивший кладбищем для разбойников, умиравших своею смертью, где я узрел жалкое ложе, которое более походило на гроб, нежели на постель.

— Вот ваша спальня, — сказала она, ласково взяв меня за подбородок. — Юноша, место которого вам выпало счастье заступить, спал тут, пока жил среди нас, и продолжает покоиться здесь и после своей кончины. Он дал смерти похитить себя во цвете лет; не будьте таким простаком и не следуйте его примеру.

С этими словами она вручила мне светильник и вернулась на кухню. Поставив его наземь, я бросился на свое печальное ложе не столько с намерением вкусить ночной отдых, сколько для того, чтоб всецело отдаться своим размышлениям.

«О небо! — воскликнул я, — есть ли участь горше моей? Они хотят лишить меня солнечного света, и, точно недостаточно того, чтобы быть заживо погребенным в восемнадцать лет, я вынужден еще прислуживать ворам, проводить дни среди грабителей, а ночи с мертвецами».

Мысли об этом, казавшиеся мне весьма тягостными и действительно бывшие таковыми, заставили меня проливать горючие слезы. Стократ проклинал я намерение своего дяди отправить меня в Саламанкский университет; я раскаивался в своем страхе перед какавелосским правосудием и был готов подвергнуться пытке. Но, рассудив, что извожу себя напрасными сетованиями, я стал обдумывать средство убежать и сказал сам себе:

«Неужели отсюда невозможно выбраться? Разбойники спят; стряпуха и негр вскоре последуют их примеру; не удастся ли мне, пока они почивают, разыскать с помощью светильника ход, по которому я спустился в этот ад. Пожалуй, у меня не хватит сил, чтоб поднять трап над входом. Однако попытаемся: пусть у меня впоследствии не будет причин попрекать себя. Отчаянье придаст мне сил, и, быть может, попытка окажется удачной».

Таков был грандиозный план, задуманный мною. Как только мне показалось, что Леонарда и Доминго заснули, я поднялся со своего ложа. Я взял светильник и, препоручив себя всем блаженным угодникам, вышел из погреба. Не без труда разобрался я в извилинах этого нового Лабиринта. Все же я добрался до ворот конюшни и наконец увидел желанный коридор. Иду, продвигаясь вперед по направлению к трапу, испытывая радость, смешанную со страхом… но — увы! — посреди коридора натыкаюсь на проклятую железную решетку с прочным запором и со столь частыми прутьями, что я с трудом могу просунуть сквозь них руку. Я оказался в весьма глупом положении, столкнувшись с этим новым препятствием, которого входя не заметил, так как решетка тогда была открыта. Я все же ощупал прутья. Затем я обследовал замок и даже попытался его взломать, как вдруг пять или шесть здоровенных ударов бычачьей жилой обожгли мне спину. Я испустил такой пронзительный крик, что подземелье загудело, и, тотчас же обернувшись, увидел старого негра в рубашке, который держал в одной руке потайной фонарь, а в другой карательное орудие.

— Ах, шельменок! Ты собрался дать тягу? О, не думай, что можешь меня перехитрить: я отлично все слышал. Ты ожидал, что решетка будет открыта, не правда ли? Знай же, друг мой, что она впредь всегда будет на запоре. Если мы уж захотим удержать здесь кого-либо насильно, то он должен быть похитрей тебя, чтоб выбраться отсюда.

Тем временем мой крик всполошил двух-трех разбойников. Вообразив спросонок, что на них нагрянули стражники Священного братства, они вскочили и стали громко сзывать своих товарищей. В мгновение все — на ногах. Они хватают шпаги и карабины и, полуголые, бросаются к тому месту, где мы стояли с Доминго. Не успели они, однако, узнать о причине всполошившего их крика, как тревога сменилась взрывами смеха.

— Как, Жиль Блас, — сказал разбойник-расстрига, — ты не пробыл с нами шести часов, а уже хочешь уходить? Видимо, ты не любишь жить вдали от мира. Что бы ты делал, если б был картезианцем? Ступай спать. На сей раз ты отделаешься ударами, которыми угостил тебя Доминго, но если ты снова попытаешься бежать, то, клянусь святым Варфоломеем, мы живьем сдерем с тебя кожу.

С этими словами он удалился. Остальные разошлись по своим покоям, хохоча от всей души над моей попыткой улизнуть от них. Старый негр, весьма довольный своим подвигом, вернулся к себе на конюшню; я же снова отправился в склеп, где провел остаток ночи в слезах и вздохах.

 

ГЛАВА VII

О том, как поступил Жиль Блас за невозможностью поступать иначе

В первые дни я думал, что умру от терзавшей меня печали. Я влачил полуживое существование, но, наконец, мой добрый гений надоумил меня притвориться. Я прикинулся менее грустным, начал смеяться и петь, хотя не питал к тому ни малейшей охоты; словом, я взял себя так в руки, что Леонарда и Доминго попались на эту удочку. Они решили, что птичка начинает привыкать к клетке. Разбойники вообразили то же самое. Наливая им вино, я делал веселое лицо и вмешивался в их разговор, когда находил случай вставить какую-нибудь шутку. Они не только не сердились за такие вольности, но даже находили их забавными.

— Жиль Блас, — сказал мне атаман, когда я как-то вечером смешил их, — ты хорошо сделал, друг мой, что прогнал тоску; я в восторге от твоего веселого нрава и тонкого ума. Человека с первого взгляда не раскусишь; никогда бы не подумал, что ты такой остряк и весельчак.

Остальные тоже осыпали меня кучей похвал и убеждали не менять благожелательных чувств, которые я к ним питал. Словом, разбойники, казалось, были столь довольны мною, что, воспользовавшись благоприятным случаем, я сказал:

— Сеньоры, позвольте мне раскрыть перед вами свою душу. С тех пор, как живу здесь, я чувствую себя совсем другим человеком. Вы освободили меня от предрассудков моего воспитания; сам того не замечая, я проникся вашим духом. Мне полюбилось разбойничье ремесло, и нет у меня более горячего желания, чем удостоиться чести стать вашим собратом и делить с вами опасности походов.

Вся честная компания радостно приветствовала эту речь. Благое мое намерение было одобрено, но разбойники единогласно постановили оставить меня еще некоторое время в прежней должности и испытать мои способности; затем я должен был выйти на промысел, после чего они готовы были удостоить меня звания, которого я добивался, ибо, как говорили они, нельзя отказать молодому человеку, выказывающему столь похвальные наклонности.

Пришлось пересилить себя и по-прежнему отправлять обязанности кравчего. Я был этим весьма раздосадован, так как собирался сделаться разбойником лишь для того, чтобы свободно выезжать вместе с прочими, и надеялся, участвуя в набегах, улучить момент, когда смогу ускользнуть. Одна только эта надежда и поддерживала мою жизнь. Тем не менее ожидание казалось мне слишком долгим, и я неоднократно пытался обмануть бдительность Доминго. Но это было невозможно, он постоянно был начеку; бьюсь об заклад, что и сотня Орфеев не могла бы очаровать этого Цербера. Правда, боясь навлечь на себя подозрение, я не использовал всех способов, которыми мог бы его провести. Он наблюдал за мной, и я принужден был действовать с осторожностью, чтобы не выдать себя. Пришлось, таким образом, положиться на время, установленное разбойниками для моего принятия в шайку, и я ждал его с большим нетерпением, чем если б мне предстояло вступить в компанию откупщиков.

Слава богу, спустя полгода срок этот наступил. Однажды вечером атаман Роландо сказал своим всадникам:

— Господа, надо сдержать слово, данное Жиль Бласу. Я неплохого мнения об этом юноше; он как будто создан для того, чтобы пойти по нашим стопам, и я надеюсь, что мы сделаем из него нечто путное. Пусть едет завтра с нами и попробует стяжать лавры на большой дороге: воспитаем его сами для славных подвигов.

Все разбойники согласились с мнением атамана, и, желая показать, что уже считают меня своим товарищем, они освободили меня от обязанности им прислуживать. Сеньора Леонарда была восстановлена в должности, которой лишилась из-за меня. По настоянию разбойников я снял с себя одежду, состоявшую из простой, весьма потертой сутаны, и облачился в костюм одного недавно ограбленного дворянина, после чего приготовился принять боевое крещение.

 

ГЛАВА VIII

Жиль Блас сопровождает разбойников. Подвиг, совершенный им на большой дороге

На исходе одной сентябрьской ночи я, наконец, вышел из подземелья вместе с разбойниками. Я был вооружен так же, как и они: карабином, парою пистолетов, шпагой и багинетом, и ехал верхом на довольно хорошей лошади, отнятой у того же дворянина, в одежде которого я щеголял. Я так долго прожил в потемках, что забрезживший рассвет ослепил меня; но мало-помалу глаза мои к нему привыкли.

Мы миновали Понферраду и залегли в лесочке, окаймлявшем леонскую дорогу, выбрав такое место, где, будучи сами скрыты от всех, могли беспрепятственно наблюдать за проезжими. Там мы стали поджидать, не пошлет ли нам фортуна хорошее дельце, когда увидели доминиканского монаха, восседавшего, против обыкновения сих смиренных отцов, на плохоньком муле.

— Слава создателю! — воскликнул смеясь атаман, — вот великолепное дело для Жиль Бласа! Пусть почистит монаха, а мы посмотрим, как он за это возьмется.

Все разбойники согласились с тем, что это поручение действительно является для меня подходящим и посоветовали мне выполнить его как следует.

— Господа, — сказал я, — вы будете мною довольны. Я раздену монаха до нитки и приведу вам сюда его мула.

— Нет, нет, — возразил Роландо, — мула не надо: он того не стоит. Притащи нам только мошну его преподобия; большего мы от тебя не требуем.

— Хорошо, — сказал я, — да свершится сей первый опыт на глазах у моих учителей, и я надеюсь удостоиться их одобрения.

С этими словами выехал я из лесу и направился к монаху, заклиная небо простить мне поступок, который намеревался совершить, ибо я все же недостаточно долго прожил среди разбойников, чтобы взяться за такое дело без отвращения. Я охотно удрал бы тут же, но у большинства разбойников лошади были лучше моей; заметив, что я пустился наутек, они бросились бы за мной вдогонку и, несомненно, настигли бы меня или дали бы по мне залп из карабинов, от которого мне бы не поздоровилось. Поэтому я не отважился на столь рискованный шаг, а нагнал монаха и, направив на него дуло пистолета, потребовал кошелек. Он тотчас же остановился, пристально взглянул на меня и, по-видимому, нисколько не испугавшись, сказал:

— Вы очень молоды, дитя мое, и слишком рано взялись за это греховное ремесло.

— Каким бы греховным оно ни было, отец мой, — отвечал я, — мне все же жаль, что я не принялся за него раньше.

— Что вы говорите, сын мой! — воскликнул сей добрый монах, которому был невдомек истинный смысл моих слов, — какое ослепление! Позвольте мне представить вам злополучное состояние…

Но тут я поспешно прервал его:

— Довольно морали, ваше преподобие! Я выезжаю на большую дорогу не для того, чтобы слушать проповеди, и не в них здесь дело: мне нужны ваши деньги. Давайте их сюда!

— Деньги? — с изумлением переспросил он. — Вы плохого мнения об испанском милосердии, если думаете, что лица моего звания нуждаются в деньгах, чтоб путешествовать по Испании. Перестаньте заблуждаться. Нас везде гостеприимно принимают, дают нам пристанище, потчуют и ничего, кроме молитв, за это не требуют. Поэтому мы не берем с собой денег в дорогу, а во всем уповаем на провидение.

— Ну, нет! — возразил я, — вы не ограничиваетесь одним упованием: у вас всегда есть с собой добрые пистоли, чтобы спокойнее полагаться на провидение. Но довольно, отец мой, — добавил я, — мои товарищи, засевшие в той роще, теряют терпенье; бросьте сейчас же ваш кошелек наземь, а не то я вас убью.

При этих словах, произнесенных мною с угрозой, монах как будто действительно струхнул за свою жизнь.

— Погодите, — сказал он, — я исполню ваше требование, раз уж это необходимо. Вижу, что с вашим братом одними риторическими фигурами не отделаешься.

Сказав это, он вытащил из-под сутаны большой замшевый кошель и бросил его наземь. Тогда я объявил ему, что он может продолжать путь, чего он не заставил повторить себе дважды. Он взял мула в шенкеля, и тот, против моего чаянья, пошел довольно хорошим ходом, хотя на вид был не лучше дядюшкиного лошака. Пока монах удалялся, я спешился и поднял кошель, показавшийся мне тяжелым. Затем я снова сел на коня и быстро вернулся в лесок, где разбойники нетерпеливо меня поджидали, чтобы принести мне свои поздравления, точно одержанная мною победа дорого мне обошлась. Не успел я сойти с лошади, как они бросились меня обнимать.

— Мужайся, Жиль Блас, — сказал мне атаман Роландо, — ты прямо чудеса творишь. Я не спускал с тебя глаз во время всей атаки и наблюдал за твоими ухватками. Предсказываю, что из тебя выйдет отличный рыцарь большой дороги, или я ни черта не смыслю в этих делах.

Податаманье и прочие разбойники радостно приветствовали это предсказание и заверили меня, что оно непременно сбудется. Я поблагодарил их за хорошее мнение о моей особе и обещал приложить все усилия к тому, чтоб оправдать его и впредь.

Расхвалив меня тем усерднее, чем меньше я того заслуживал, они вздумали взглянуть на добычу, которую я привез.

— Посмотрим-ка, — сказали они, — что там в монашеском кошельке.

— Наверно, он туго набит, — заметил один из разбойников, — честные отцы не любят путешествовать, как пилигримы.

Атаман развязал кошелек, раскрыл его и вынул оттуда две-три пригоршни маленьких медных образков вперемешку с агнусдеи и ладанками. При виде такой оригинальной добычи разбойники разразились неудержимым смехом.

— Видит бог, — воскликнул податаманье, — мы премного обязаны Жиль Бласу. Он в первый раз раздобыл вещи, весьма полезные для нашего братства.

За шуткой податаманья последовали многие другие. Негодяи, а в особенности расстрига, принялись потешаться на эту тему. Они отпускали тысячи острот, которые я не смею передать и которые сугубо обличали распущенность их нравов. Один только я не смеялся. Правда, зубоскалы отняли у меня к тому охоту, так как потешались на мой счет. Каждый из них прошелся по моему адресу, а атаман Роландо сказал мне:

— Знаешь, Жиль Блас, советую тебе, дружище, не связываться с монахами; это такие пройдохи и хитрецы, что не тебе с ними тягаться.

 

ГЛАВА IX

О серьезном событии, последовавшем за этим приключением

Мы пробыли в лесу большую часть дня, не заметив ни одного путешественника, который мог бы расплатиться за монаха. Наконец мы выехали из чащи с намерением вернуться восвояси, ограничив свои подвиги означенным комическим происшествием, все еще служившим темой разговора, как вдруг увидали издали карету, запряженную четверкой мулов. Она неслась на нас во весь опор, и сопровождали ее трое верховых, отлично, как мне показалось, вооруженных и готовых оказать нам сопротивление, если б мы осмелились их затронуть. Роландо приказал отряду остановиться, чтоб держать по этому поводу совет, в результате какового решено было атаковать путешественников.

Тотчас же выстроил он нас так, как ему хотелось, и мы двинулись развернутым фронтом навстречу карете. Невзирая на похвалы, полученные мною в лесу, я почувствовал, что меня пробирает сильная дрожь, и вскоре тело мое покрылось студеным потом, не предвещавшим ничего хорошего. К этим приятным ощущениям присоединилось еще и то обстоятельство, что я ехал в передней шеренге между атаманом и податаманьем, которые поместили меня так, чтоб сразу же приучить к огню. Роландо, заметив, насколько немощным становится мое естество, взглянул на меня искоса и сказал резким тоном:

— Послушай, Жиль Блас, не забывай своего долга. Предупреждаю тебя, что если ты отступишь, я прострелю тебе голову из пистолета.

Я был слишком уверен, что он исполнит свое обещание, чтоб пренебречь этим предупреждением, и поскольку с обеих сторон мне грозила одинаковая опасность, то помышлял только о том, как бы препоручить богу свою душу.

Тем временем карета и верховые приближались. Они поняли, что мы за люди, и, догадавшись по боевому строю о наших намерениях, остановились на расстоянии мушкетного выстрела. Вооружение их состояло, так же как и наше, из карабинов и пистолетов. Пока всадники готовились дать отпор, из кареты вышел статный и богато одетый человек. Он сел на запасную лошадь, которую один из верховых держал под уздцы, и стал во главе своих людей.

Хотя было их четверо против девятерых, — ибо кучер остался на козлах, — однако же они устремились на нас с такой решимостью, что страху у меня прибавилось вдвое. Я дрожал всем телом, но все же готовился выстрелить; однако, выпуская заряд из карабина, я, по правде говоря, зажмурил глаза и отвернул голову, а потому полагаю, что, стреляя таким манером, не отягчил своей совести.

Не стану обстоятельно описывать эту схватку: хотя я там и присутствовал, однако же ничего не видал; страх, помутив мне ум, скрыл от меня ужас того самого зрелища, которое меня пугало. Могу только сказать, что после бешеной мушкетной перестрелки я услыхал, как товарищи мои кричат во все горло: «Победа! Победа!» При этих возгласах страх, сковывавший мои чувства, рассеялся, и я увидел безжизненные тела четырех всадников, лежавших на поле битвы. С нашей стороны пал всего лишь один человек. То был расстрига, который в данном случае получил только то, что заслужил нарушением обета и кощунственными шутками над ладанками. Одному из наших пуля попала в правую коленную чашечку. Податаманье также был ранен, но очень легко, так как заряд только ссадил ему кожу.

Сеньор Роландо прежде всего бросился к дверцам кареты. Там сидела дама лет двадцати четырех — двадцати пяти, показавшаяся ему очень красивой, несмотря на печальное состояние, в котором он ее застал. Она лишилась чувств во время схватки, и обморок ее все еще продолжался. Пока он любовался ею, мы, прочие, занялись добычей. Начали мы с лошадей из-под убитых верховых, так как животные эти, испугавшись перестрелки и потеряв седоков, отбежали несколько в сторону. Что же касается мулов, то они не тронулись с места, хотя кучер слез с козел и спасся бегством еще во время побоища. Спешившись, мы принялись распрягать мулов и навьючивать на них сундуки, которые были привязаны впереди и позади кареты. Покончив с этим, мы по приказу атамана вынесли из экипажа даму, еще не пришедшую в себя, и посадили ее на седло к одному из самых сильных разбойников, ехавшему на отличной лошади; затем, оставив на дороге карету и ограбленных мертвецов, мы забрали с собой даму, мулов и лошадей.

 

ГЛАВА X

О том, как разбойники обошлись с пленной сеньорой. О смелом замысле Жиль Бласа и о том, что из этого проистекло

Уже с час как стемнело, когда мы подъехали к подземелью. Мы прежде всего отвели лошадей и мулов в конюшню, где нам пришлось самим привязать их к стойлам и позаботиться о них, так как старый негр уже трое суток не вставал с постели. Помимо сильного приступа подагры, его мучил ревматизм, не позволявший ему пошевельнуть ни одним членом. Только язык у него не отнялся, и он пользовался им, чтоб выражать нетерпение посредством самых кощунственных ругательств. Предоставив этому нечестивцу проклинать и богохульствовать, мы отправились на кухню, где посвятили все свои заботы сеньоре, над которой, казалось, витала тень смерти. Мы сделали все, что могли, дабы привести ее в чувство, и старания наши, к счастью, увенчались успехом. Но, придя в сознание и увидев, что ее поддерживают какие-то неизвестные ей мужчины, она поняла разразившееся над ней несчастье; ее обуял ужас. Все, что горе и отчаяние, вместе взятые, заключают в себе страшного, отразилось в ее глазах, которые она воздела к небу, точно жалуясь на грозившее ей бедствие. Затем, будучи не в силах вынести эти ужасные видения, она снова впала в обморок, веки ее смежились, и разбойникам уже казалось, что смерть хочет похитить у них добычу. Но тут атаман, рассудив, что лучше предоставить ее самой себе, чем мучить новыми спасательными средствами, приказал отнести сеньору на постель Леонарды, где ее оставили одну, разрешив судьбе действовать по своему усмотрению.

Мы перешли в зал, где один из разбойников, бывший перед тем лекарем, осмотрел податаманье и его товарища и натер им раны бальзамом. По окончании этой операции всем захотелось узнать, что находится в сундуках. Одни были наполнены кружевами и бельем, другие платьем; в последнем сундуке, вскрытом нами, оказалось несколько мешков, набитых пистолями, что весьма обрадовало наших корыстолюбцев. После этого осмотра стряпуха уставила поставец винами, накрыла на стол и подала кушанье. Сначала мы разговорились о великой победе, нами одержанной. Тут сеньор Роландо обратился и ко мне:

— Признайся, Жиль Блас, — сказал он, — признайся, дитя мое, что ты здорово струхнул.

Я откровенно ответил, что оно действительно так и было, но что я буду биться, как паладин, если только побываю в двух-трех сражениях. После этого все общество стало на мою сторону, утверждая, что я заслуживаю извинения, что схватка была жаркой и что для молодого человека, никогда не нюхавшего пороха, я все-таки держался молодцом.

Затем разговор перешел на мулов и лошадей, приведенных нами в подземелье. Решено было назавтра, чуть свет, отправиться всем в Мансилью, чтоб продать их там, так как слух о нашем набеге, вероятно, еще не дошел до этого места. Приняв такое решение, мы закончили ужин, после чего снова вернулись на кухню, чтобы взглянуть на сеньору, которую застали в том же состоянии: мы были уверены, что она и ночи не проживет. Хотя нам показалось, что жизнь в ней еле теплится, однако некоторые разбойники не переставали бросать на нее любострастные взоры и обнаруживать грубое вожделение, которому они непременно дали бы волю, если бы Роландо не уговорил их подождать, по крайней мере, до тех пор, пока дама придет в себя от подавляющей грусти, сковывавшей ее чувства. Уважение к атаману обуздало их страсти; иначе ничто не спасло бы этой сеньоры: даже смерть была бы не в силах уберечь ее честь.

Мы оставили на время эту несчастную женщину в том состоянии, в котором она находилась. Роландо ограничился тем, что передал ее на попечение Леонарде, и все разбрелись по своим помещениям. Что касается меня, то, улегшись на свое ложе, я, вместо того чтоб заснуть, не переставал размышлять о несчастье этой сеньоры. Я не сомневался в том, что она знатная дама, отчего судьба ее представлялась мне еще более горестной. Не мог я также без дрожи подумать об ожидавших ее ужасах, и я чувствовал такое огорчение, точно меня связывали с ней узы крови или дружбы. Наконец, поскорбев об ее участи, я стал раздумывать над тем, как сохранить ее честь от угрожающей опасности и в то же время самому выбраться из подземелья. Я вспомнил, что старый негр был не в состоянии пошевельнуться и что со времени его недомогания ключ от решетки находился у стряпухи. Эта мысль воспламенила мое воображение и навела меня на замысел, который я тщательно обсудил, после чего, не медля, приступил к его выполнению следующим образом.

Я притворился, будто у меня колики, и начал сначала вздыхать и стонать, а затем, возвысив голос, принялся вопить благим матом. Разбойники проснулись и вскоре собрались около меня. Они спросили, отчего я кричу таким истошным голосом. Я отвечал им, что у меня ужасные рези, и для большей убедительности стал скрежетать зубами, строить невероятные гримасы, симулировать корчи и метаться самым неистовым образом. После этого я вдруг успокоился, как будто мне несколько полегчало. Но минуту спустя я снова извивался на своем жалком ложе и ломал руки. Словом, я так хорошо разыграл свою роль, что разбойники, несмотря на присущую им хитрость, дались на обман и поверили, что я действительно испытываю страшные рези. Однако эта удачная симуляция повлекла за собой своеобразную пытку, так как мои сердобольные собратья по ремеслу, вообразив, что я вправду страдаю, принялись наперебой облегчать мои муки. Один приносит бутыль с водкой и принуждает меня отхлебнуть половину; другой насильно ставит мне клизму из миндального масла; третий, распарив полотенце, кладет мне его, еще совсем горячее, на живот. Я тщетно кричал, умоляя о пощаде; но они приписывали мои крики коликам и продолжали причинять мне настоящие страдания, желая избавить от вымышленных. Наконец, не будучи в состоянии терпеть долее, я принужден был сказать им, что больше не чувствую боли, и попросил их отпустить мою душу на покаяние. Они перестали досаждать мне своими лечебными средствами, а я остерегся от дальнейших жалоб, опасаясь, как бы они вновь не принялись оказывать мне помощь.

Это представление длилось около трех часов, после чего разбойники, рассудив, что рассвет должен скоро наступить, приготовились ехать в Мансилью. Тут я выкинул новую штуку: я попытался встать, для того чтоб они подумали, будто мне очень хочется их сопровождать. Но они воспротивились этому.

— Нет, нет, Жиль Блас, — сказал мне сеньор Роландо, — оставайся здесь, сын мой, а то у тебя снова могут начаться схватки. Ты поедешь с нами в другой раз, сегодня ты не в силах следовать за нами. Отдохни денек; ты действительно нуждаешься в покое.

Я не счел нужным настаивать из боязни, как бы они не уступили моим настояниям; я только притворился, будто очень огорчен невозможностью их сопровождать, и сделал это так естественно, что они покинули подземелье, не питая насчет моего замысла ни малейшего подозрения.

После их отъезда, который я пытался ускорить своими молитвами, обратился я к самому себе со следующей речью: «Ну, Жиль Блас, настал момент проявить решимость. Мужайся и доведи до конца то, что начал с таким успехом. Дело это, по-видимому, не трудное: Доминго сейчас не в состоянии помешать твоему замыслу, а Леонарда слишком слаба для этого. Воспользуйся случаем и удирай: тебе, быть может, никогда не представится лучшей возможности».

Эти рассуждения придали мне самоуверенности. Я встал, взял шпагу и пистолеты и сперва направился в кухню. Но прежде чем войти, я остановился, так как услыхал голос Леонарды. Она говорила с незнакомой дамой, которая, придя в себя и поняв постигшее ее несчастье, плакала и сокрушалась.

— Плачьте, дочь моя, — говорила ей старуха, — проливайте слезы, не щадите вздохов: это вас утешит. Ваш обморок был опасен, но теперь, коль скоро вы плачете, можно сказать, что самое страшное миновало. Ваша скорбь постепенно утихнет и вы привыкнете жить здесь с нашими сеньорами, людьми вполне порядочными. С вами будут обходиться лучше, чем с принцессою; эти господа постараются всячески угождать вам и ежедневно проявлять свое расположение. Найдется немало женщин, которые пожелали бы быть на вашем месте.

Я не дал Леонарде времени продолжать эту речь и вошел в кухню. Приставив ей пистолет к груди, я грозно потребовал у нее ключ от решетки. Мой поступок смутил ее, и хотя была она уже в преклонном возрасте, однако же все еще настолько дорожила жизнью, что не посмела противиться моему требованию. Заполучив ключ в свои руки, я обратился к печальной даме.

— Сеньора, — сказал я, — небо посылает вам избавителя. Встаньте и следуйте за мной; я доставлю вас туда, куда вы пожелаете.

Дама не оставалась глуха к моему голосу, и речь моя произвела на нее такое впечатление, что, собрав последние силы, она привстала и бросилась к моим ногам, заклиная пощадить ее честь. Я поднял ее и заверил, что она может вполне на меня положиться. Затем я подобрал веревки, найденные мною в кухне, и с помощью сеньоры привязал Леонарду к ножкам тяжелого стола, пригрозив старухе, что убью ее, если она только вздумает крикнуть. Милейшая Леонарда, убежденная, что я, безусловно, выполню свою угрозу, если она посмеет ослушаться, сочла за лучшее предоставить мне полную свободу действий. Я зажег свечу и отправился вместе с незнакомой сеньорой в помещение, где хранились золотые и серебряные монеты. Там я рассовал по карманам столько простых и двойных пистолей, сколько в них умещалось, и, чтоб уговорить незнакомку поступить так же, постарался доказать ей, что она только берет назад свое собственное добро, после чего эта дама без всяких угрызений совести последовала моему примеру. Набрав основательный запас, мы направились к конюшне, куда я вошел один, держа пистолеты наготове. Я рассчитывал, что старый арап, несмотря на подагру и ревматизм, не позволит мне беспрепятственно оседлать и взнуздать мою лошадь, и решил раз навсегда излечить его от всех болезней, если он вздумает мне пакостить. Но, по счастью, он к тому времени так изнемог от болей, как прежде перенесенных, так и тех, которые продолжал испытывать, что, казалось, даже не заметил, как я вывел лошадь из конюшни. Дама ждала меня у дверей. Мы со всей поспешностью устремились по коридору, который вел к выходу из подземелья. Подходим к решетке, отпираем замок, и вот мы у трапа. Нам стоило больших усилий его поднять или, точнее говоря, мы смогли осуществить это только благодаря притоку новых сил, которые придала нам жажда свободы.

Стало уже рассветать, когда мы выбрались из этой бездны. Необходимо было тотчас же удалиться оттуда. Я вскочил в седло, дама села позади меня, и, пустившись галопом по первой попавшейся тропинке, мы вскоре выехали из лесу. Перед нами оказалась равнина, пересеченная несколькими дорогами; мы выбрали одну наугад. Я смертельно боялся, чтоб она не привела нас в Мансилью и чтоб мы не повстречали Роландо и его товарищей, что легко могло случиться. К счастью, мои опасения не оправдались. Мы прибыли в город Асторгу около двух часов пополудни. Я заметил людей, разглядывавших нас с большим любопытством, точно женщина, сидящая на лошади позади мужчины, была для них невиданным зрелищем. Мы остановились у первой гостиницы, и я прежде всего приказал насадить на вертел куропатку и молодого кролика. Пока выполняли мои приказания и готовили нам обед, я проводил даму в горницу, где мы, наконец, вступили в беседу: дорогой этого нельзя было сделать, так как мы ехали слишком быстро. Тут моя дама выразила мне свою признательность за оказанное ей одолжение и сказала, что после столь великодушного поступка она не может поверить, чтоб я был товарищем тех разбойников, из рук которых ее вырвал. Тогда я рассказал ей свою историю, чтоб укрепить ее в добром мнении, которое она обо мне составила. Этим я внушил ей доверие и побудил поведать свои злоключения, которые она передала мне так, как это будет изложено в следующей главе.

 

ГЛАВА XI

История доньи Менсии де Москера

Я родилась в Вальядолиде, и имя мое — донья Менсия де Москера. Отец мой, дон Мартин, истратив на военной службе почти все, что досталось ему по наследству, был убит в Португалии во главе полка, которым командовал. Он оставил мне столь скромное состояние, что меня считали довольно незавидной невестой, хотя я была единственной дочерью. Невзирая, однако, на мои ограниченные средства, у меня не было недостатка в поклонниках. Несколько кавалеров, из самых знатных в Испании, искали моей руки. Но среди них один только дон Альвар де Мельо обратил на себя мое внимание. Он действительно был красивее своих соперников, но еще более серьезные достоинства склонили мое сердце в его пользу. Он обладал умом, скромностью, храбростью и честностью. Кроме того, его можно было назвать галантнейшим светским человеком. Нужно ли было устроить празднество, — он делал это как нельзя лучше; участвовал ли он в турнирах, — все приходили в восхищение от его силы и ловкости. Словом, я предпочла его всем остальным и вышла за него замуж.

Спустя несколько дней после нашей свадьбы он встретил в какой-то отдаленной части города дона Андреса де Баеса, одного из своих прежних соперников. Они обменялись колкостями и обнажили шпаги. Это стоило жизни дону Андресу. Но так как он доводился племянником вальядолидскому коррехидору, человеку бешеному и к тому же смертельному врагу дома Мельо, то дон Альвар счел необходимым как можно скорее покинуть город. Он поспешно вернулся домой и, пока ему седлали лошадь, передал мне то, что произошло.

— Любезная Менсия, — сказал он мне затем, — мы должны расстаться: это необходимо. Вы знаете коррехидора; не к чему обольщаться: он будет меня свирепо преследовать. Вам известно, каким весом он пользуется; мне небезопасно оставаться в королевстве.

Он был так подавлен собственной скорбью, а еще больше той, которую видел во мне, что не мог продолжать. Я заставила его взять с собой золото и несколько драгоценностей; затем он обнял меня, и в течение четверти часа мы только и делали, что сливали вместе вздохи и слезы. Наконец, ему доложили, что лошадь подана. Он вырывается из моих объятий, он уезжает и покидает меня в таком состоянии, которого я не могу выразить словами. Ах, какое б было счастье, если б чрезмерность моей скорби тогда же свела меня в могилу! От скольких горестей и невзгод избавила бы меня смерть!

Спустя несколько часов после отъезда дона Альвара коррехидор проведал об его побеге. Он послал за ним в погоню всех вальядолидских альгвасилов и не упустил ни одного средства, чтоб заполучить его в свои руки. Тем не менее супруг мой ускользнул от его мщения и сумел укрыться в безопасном месте. Тогда судья увидел, что принужден ограничить свою месть удовольствием отнять имущество у человека, крови которого жаждал. Это ему вполне удалось: все, что принадлежало дону Альвару, было конфисковано.

Я очутилась в весьма печальном положении: мне почти не на что было существовать. Пришлось вести замкнутый образ жизни и держать в качестве прислуги только одну женщину. Я проводила все дни в слезах, но оплакивала я не бедность, которую терпеливо переносила, а отсутствие любимого супруга, не подававшего никаких вестей. Между тем, при нашем грустном расставании он обещал уведомлять меня о своей судьбе, в какой бы угол мира ни занесла его злополучная звезда. Однако прошло семь лет, а я ничего о нем не слыхала. Неведение, в котором я находилась относительно его участи, погружало меня в великую печаль. Наконец, дошло до меня, что, сражаясь в Феце за короля португальского, он потерял свою жизнь в бою. Известие это принес мне человек, недавно вернувшийся из Африки; он заверил меня, что хорошо знал дона Альвара де Мельо, что служил с ним вместе в португальской армии и сам видел, как супруг мой погиб в сражении. Он присовокупил к этому еще некоторые обстоятельства, окончательно убедившие меня, что дона Альвара нет более в живых. Эта весть только усилила мою печаль и побудила принять решение никогда больше не вступать в брак.

Тем временем прибыл в Вальядолид дон Амбросио Месио Карильо маркиз де ла Гуардиа. Он принадлежал к числу тех старых вельмож, которые обходительным и изысканным обращением заставляют забыть про свои лета и все еще умеют нравиться дамам. Однажды ему случайно рассказали историю дона Альвара и описали меня так, что ему захотелось со мной познакомиться. Чтоб удовлетворить свое любопытство, подговорил он одну мою родственницу, и та, условившись с ним, зазвала меня к себе. Маркиз тоже явился. Он увидел меня, и я ему понравилась вопреки скорби, которая запечатлелась на моем лице. Но зачем говорю я «вопреки»? Быть может, он был тронут именно грустным и томным видом, свидетельствовавшим в пользу моей верности; быть может, моя тоска воспламенила в нем любовь. Поэтому он не раз повторил мне, что считает меня чудом постоянства и что завидует моему мужу, сколь бы горестна ни била его судьба. Словом, он был поражен моими достоинствами и ему не понадобилось второго свидания для того, чтоб в нем созрело решение жениться на мне.

Чтоб склонить меня к принятию своего предложения, он прибег к посредничеству моей родственницы. Та наведалась ко мне и стала уговаривать, что неразумно долее зарывать свою красоту, поскольку супруг мой, как гласило известие, окончил жизнь в Феце, что я достаточно оплакивала человека, с которым меня связывали столь кратковременные узы, и что я должна воспользоваться представившимся мне случаем, который сделает меня счастливейшей из женщин. Затем она принялась превозносить древний род старого маркиза, его великие богатства и прекрасный характер. Но, несмотря на красноречие, которое она расточала по поводу всех его преимуществ, ей не удалось меня уговорить. Не сомнения в смерти дона Альвара и не боязнь увидеть его вдруг, в самый неожиданный момент, останавливали меня. Отсутствие склонности или, вернее, отвращение, испытываемое мною к вторичному браку после всех несчастий первого, было тем препятствием, которое моей родственнице надлежало преодолеть. Но она не отступила: напротив, она удвоила старания в пользу дона Амбросио и привлекла всю семью на сторону вельможи. Родственники мои стали настаивать на том, чтоб я не отказывалась от столь блестящей партии: они мне непрестанно докучали, досаждали, не давали покоя. Правда, бедность моя, возраставшая с каждым днем, немало способствовала тому, чтоб преодолеть мое сопротивление. Если бы не ужасная нужда, я бы никогда не решилась на это.

Итак, я была не в силах противиться; я уступила упорным настояниям родни и вышла замуж за маркиза де ла Гуардиа, который на следующий же день после свадьбы увез меня в свой прекрасный замок возле Бургоса, между Грахалем и Родильяс. Он воспылал ко мне страстной любовью; во всех его поступках чувствовалось желание мне угодить; он всячески старался предупредить мои малейшие желания. Ни один муж не питал такого уважения к жене и ни один любовник не оказывал столько внимания своей возлюбленной. Я восхищалась человеком, обладавшим таким привлекательным характером, и до известной степени мирилась с утратой дона Альвара благодаря тому, что составила счастье такого супруга, как маркиз. Невзирая на разницу в летах, я полюбила бы его страстно, будь я в состоянии любить кого-либо после дона Альвара. Но постоянные сердца умеют любить только раз. Воспоминание о первом супруге делало тщетным все старания второго понравиться мне. И потому на его нежные чувства я могла отвечать только искренней благодарностью.

Таково было мое душевное состояние, когда однажды, подойдя к окну своей горницы, чтоб подышать свежим воздухом, я увидела человека, похожего на крестьянина, который пристально уставился на меня. Я приняла незнакомца за подручного нашего садовника и не обратила на него никакого внимания. Но на следующий день, снова выглянув в окно, я застала его на том же месте, и мне снова показалось, что он очень внимательно ко мне присматривается. Это меня поразило. Я посмотрела на него в свою очередь. Но когда я пригляделась к нему, мне вдруг почудилось, будто я узнаю черты несчастного дона Альвара. Это сходство вызвало в моих чувствах непостижимый переполох: я громко вскрикнула. К счастью, я в то время была наедине с Инесой, той из моих камеристок, которой я больше всего доверяла. Я поведала ей подозрение, взволновавшее мою душу. Но она только расхохоталась, вообразив, что какое-нибудь легкое сходство ввело меня в заблуждение.

— Успокойтесь, сеньора, — сказала она, — и не думайте, что вы видели первого вашего супруга. Как мог он очутиться здесь под видом крестьянина? Да и вероятно ли, чтоб он вообще был жив? Но, чтоб вас успокоить, — добавила она, — сойду в сад и поговорю с этим поселянином; узнаю, кто он таков, и сию минуту вернусь доложить вам об этом.

Инеса отправилась в сад и спустя короткое время вернулась в мои покои сильно взволнованная.

— Увы, сеньора, — сказала она, — ваше подозрение вполне оправдалось. Вы в самом деле видели дона Альвара; он мне открылся и просит, чтоб вы позволили ему тайно поговорить с вами.

Я могла тут же принять дона Альвара, так как маркиз находился в Бургосе, а потому поручила своей камеристке проводить его ко мне в кабинет по потайной лестнице. Можете себе представить, какое волнение я испытывала. У меня не хватало духу взглянуть на чело-века, который с полным правом мог осыпать меня упреками: не успел он предстать предо мной, как я упала в обморок, точно мне явилась его тень. Инеса и он тотчас же пришли мне на помощь. Как только они привели меня в чувство, дон Альвар сказал:

— Ради бога, сеньора, успокойтесь. Я не хочу, чтоб мое присутствие стало для вас пыткой, и вовсе не намерен причинить вам огорчение. Я явился не как взбешенный супруг попрекать вас за нарушение данного слова и поставить вам в грех заключение новых уз. Мне известно, что вина падает на вашу семью: я знаю также обо всех преследованиях, коим вы подвергались. Сверх того, в Вальядолиде распространились слухи о моей смерти и у вас было тем больше оснований им поверить, что вы не получили от меня ни одного письма, которое бы их опровергло. Наконец, слыхал я и про тот образ жизни, который вы вели после нашей жестокой разлуки, и что скорее нужда, нежели любовь, толкнула вас в объятия маркиза.

— Ах, сеньор, — прервала я его, обливаясь слезами, — к чему пытаетесь вы оправдать свою супругу? Вы живы, а потому она виновна. Увы, почему не осталась я в том бедственном положении, в котором была до свадьбы с доном Амбросио? О, роковой брак! не будь его, у меня при всей моей бедности осталось бы то утешение, что я, не краснея, могу вновь встретиться с вами.

— Любезная Менсия, — возразил дон Альвар, весь вид коего обличал, сколь сильно потрясли его мои слезы, — я не сетую на вас и не только не намерен укорять тем блестящим положением, в коем вас застал, но клянусь, что благодарю за это небо. С того злополучного дня, когда я покинул Вальядолид, фортуна неизменно относилась ко мне немилостиво: жизнь моя была сплошной цепью злоключений; в довершение же всех невзгод я не мог подать вам о себе вести. Слишком уверенный в ваших чувствах ко мне, я не переставал думать о том, до какого состояния довела вас моя пагубная любовь; я рисовал себе донью Менсию всю в слезах; вы были моей величайшей мукой. Признаюсь, бывали минуты, когда я почитал себя преступником за то, что имел счастье вам понравиться. Я даже желал, чтоб вы предпочли кого-либо из моих соперников, так как выбор, которого я удостоился, обошелся вам слишком дорого. Между тем, после семи мучительных лет, еще более влюбленный, чем когда-либо, захотел я повидать вас. Я был не в силах устоять против этого желания, и освобождение от долголетнего рабства позволило мне его осуществить; таким образом, с риском быть узнанным, я, переодетый в это платье, прибыл в Вальядолид. Тут я узнал все. Затем я отправился в здешний замок и нашел случай познакомиться с садовником, который дал мне работу в ваших садах. Вот каким путем добился я того, чтоб тайно поговорить с вами. Однако не думайте, что своим пребыванием здесь я намерен смутить благополучие, коим вы наслаждаетесь. Я люблю вас больше, чем самого себя, я дорожу вашим покоем и после нашего свидания отправлюсь доживать вдали от вас печальные дни, посвященные вам одной.

— Нет, нет, дон Альвар, — воскликнула я при этих словах. — Небо недаром привело вас сюда, и я не допущу, чтоб вы меня вторично покинули; я поеду с вами: одна только смерть может отныне разлучить нас.

— Поверьте мне, — возразил он, — вам лучше оставаться у дона Амбросио. Не делайтесь участницей моих невзгод; позвольте мне одному нести их бремя.

Он привел мне еще много таких же доводов, но чем больше он старался пожертвовать собой ради моего счастья, тем меньше склонности испытывала я согласиться на это. Убедившись, наконец, что я не отступлю от своего решения, он вдруг переменил тон и, несколько повеселев, сказал мне:

— Неужели, сеньора, вы действительно питаете те чувства, о которых сейчас мне поведали? Ах, если вы еще любите меня настолько, что предпочитаете бедность со мной тому благоденствию, которое вас окружает, то поедемте жить в Бетанкос, в самую глубь Галисийского королевства. Там у меня есть надежное убежище. Хотя злой рок лишил меня всех богатств, однако он оказался не в силах отнять у меня друзей; некоторые из них остались мне верны и благодаря их поддержке я смогу вас похитить. С их помощью заказал я карету в Саморе, а также купил мулов и лошадей. Меня сопровождают трое весьма храбрых галисийцев; они вооружены карабинами и пистолетами и ждут моих приказаний в деревне Родилиас. Воспользуемся же, — добавил он, — отсутствием дона Амбросио. Я велю подать карету прямо к воротам замка и мы немедленно уедем.

Я согласилась. Дон Альвар стрелой полетел в Родилиас и, вернувшись спустя короткое время с тремя верховыми, увез меня, в то время как мои служанки, не зная, что и думать об этом похищении, разбежались в великом испуге. Только Инеса была посвящена в это дело, но она отказалась связать свою судьбу с моей, так как была влюблена в одного из камердинеров дона Амбросио, а это доказывает, что привязанность даже самых ревностных слуг наших не может устоять против любви.

Таким образом, села я в карету с доном Альваром, захватив с собой только платья да несколько драгоценностей, которые принадлежали мне до второго замужества; я не хотела брать с собой ни одной вещи, подаренной мне маркизом после свадьбы. Мы направились по дороге, которая вела в Галисию, не зная, однако, удастся ли нам туда доехать. У нас имелись основания опасаться, что дон Амбросио по своем возвращении пустится за нами вдогонку с многочисленным отрядом и настигнет нас. Между тем мы проехали двое суток, не заметив ни одного всадника, который бы нас преследовал. Мы надеялись, что и третий день пройдет так же благополучно, и уже вполне спокойно беседовали друг с другом. Это было вчера. Дон Альвар рассказывал мне о печальном происшествии, вследствие которого распространились слухи об его смерти, и о том, как он обрел свободу после пятилетнего невольничества, но тут мы встретились на леонской дороге с разбойниками, среди которых вы находились. Дон Альвар и был тот кавалер, которого они убили вместе со всеми его людьми, и из-за него льются слезы, которые вы теперь видите на моих щеках.

 

ГЛАВА XII

Каким неприятным образом был прерван разговор между Жиль Бласом и его дамой

Окончив свое повествование, донья Менсия залилась слезами. Я не сделал ни малейшей попытки утешить ее речами в духе Сенеки, а, напротив, дал ей повздыхать вволю; я даже и сам заплакал: столь естественно сочувствовать несчастным, в особенности опечаленной красавице. Я было хотел спросить ее, что она намеревается предпринять при создавшемся положении, а она, быть может, собиралась посоветоваться со мной по этому же поводу, когда нашу беседу неожиданно прервали: на постоялом дворе послышался ужасный шум, который невольно привлек наше внимание. Шум этот был вызван прибытием коррехидора с двумя альгвасилами и несколькими стражниками. Они вошли в комнату, в которой мы находились. Сопровождавший их молодой кавалер первый подошел ко мне и принялся пристально всматриваться в мою одежду. Ему недолго пришлось меня разглядывать.

— Клянусь св. Яковом, — воскликнул он, — это мой камзол! Он самый и есть! Его так же легко узнать, как и мою лошадь. Можете засадить этого щеголя на мою ответственность; я не боюсь, что мне придется дать ему сатисфакцию: без всякого сомнения, это один из тех грабителей, у которых есть тайное убежище в нашей местности.

Эта речь, из которой я усмотрел, что молодой человек был тем ограбленным дворянином, чьи платье и лошадь, к сожалению, достались мне, повергла меня в изумление, смущение и замешательство. Коррехидор, который по должности своей обязан был истолковать мою растерянность скорее в худую, нежели в хорошую сторону, решил, что обвинение не лишено основания. Предположив, что и дама могла быть соучастницей, он приказал разлучить нас и посадить в тюрьму. Судья этот был не из тех, что мечут свирепые взгляды: напротив, год у него был добродушный и веселый. Впрочем, одному лишь богу ведомо, был ли он при этом совестливее. Как только меня привели в тюрьму, он явился туда с двумя ищейками, т. е. альгвасилами; вошли они с веселым видом, словно чуяли, что их ждет недурное дельце. Они не забыли доброго своего обыкновения и прежде всего принялись меня обыскивать. Что за пожива для этих господ! Они, быть может, отродясь не видали такой удачи. Я заметил, как глаза их сверкали от радости при каждой пригоршне пистолей, которую они извлекали. Но особенно ликовал коррехидор.

— Дитя мое, — сказал он мне голосом, полным кротости, — мы исполняем свой служебный долг; но не бойся ничего: если ты не виновен, тебе не причинят зла.

Тем временем они деликатно очистили мои карманы и забрали даже то, что постеснялись взять разбойники, а именно сорок дядиных дукатов. Но и это их не удовлетворило: их жадные, неутомимые руки обшарили меня с головы до пят; они поворачивали меня во все стороны и даже раздели донага, ища денег между телом и рубашкой. Думаю, что они охотно вскрыли бы мне живот, чтоб посмотреть, не запрятал ли я туда чего-нибудь. После того как они столь добросовестно исполнили свой служебный долг, коррехидор допросил меня. Я откровенно рассказал ему все, что со мной случилось. Он приказал записать мои показания; затем он удалился, забрав с собой своих альгвасилов и мои деньги, и оставил меня совершенно голым на соломе.

Очутившись один и увидя себя в таком положении, я воскликнул: «О, жизнь человеческая! Сколь полна ты диковинных приключений и превратностей! С тех пор как я выехал из Овьедо, меня постигают одни только невзгоды: не успел я избавиться от одной опасности, как попадаю в другую. Думал ли я, въезжая в этот город, что мне придется так скоро познакомиться с коррехидором?» Предаваясь этим тщетным размышлениям, я снова облачился в проклятый камзол и прочее платье, ставшее причиной моего несчастья. Затем я обратился к самому себе с увещеванием не падать духом: «Ну, Жиль Блас, крепись! Помни, что после этих дней могут наступить другие, более счастливые. Пристойно ли тебе предаваться отчаянью в обыкновенной тюрьме, после того как ты прошел столь тягостный искус терпения в подземелье? Но, увы! — добавил я печально, — это самообман! Как выйду я отсюда? Ведь у меня только что отняли все средства к тому, ибо узник без денег — все равно что птица с подрезанными крыльями».

Вместо куропатки и молодого кролика, которого я приказал зажарить на вертеле, мне принесли черный хлебец и кувшин воды, предоставив терпеливо глотать досаду в своем узилище. Целых пятнадцать дней просидел я там, не видя никого, кроме тюремщика, который каждое утро неизменно возобновлял мой рацион. Как только он приходил, я заговаривал с ним и пытался вовлечь его в беседу, чтобы сколько-нибудь рассеять скуку; но эта важная особа и не думала удостоить меня ответом; невозможно было выжать из него ни одного слова; по большей части он даже входил и выходил, ни разу не взглянув на меня. На шестнадцатый день явился ко мне коррехидор и сказал:

— Наконец, друг мой, страдания твои кончились. Радуйся, ибо я пришел сообщить тебе приятную весть. Даму, которая была с тобой, я приказал проводить в Бургос; перед тем я допросил ее, и она показала в твою пользу. Тебя сегодня же выпустят, если только погонщик, с которым, по твоим словам, ты ехал из Пеньяфлора в Какавелос, подтвердит твои показания. Он сейчас в Асторге. Я послал за ним и поджидаю его: если он сознается во всей этой истории с пыткой, то я немедленно отпущу тебя на свободу.

Слова коррехидора весьма меня обрадовали, и я уже считал себя вне опасности. Я поблагодарил судью за милостивое и скорое решение, которое он вынес по моему делу, и не успел я еще договорить этих учтивостей, как прибыл мой возница в сопровождении двух полицейских стражников. Я тотчас же узнал его; но злодей-погонщик, без сомнения, продавший мой чемодан со всем его содержимым, испугался, как бы ему не пришлось вернуть вырученные за него деньги, если он меня опознает; а потому он нагло заявил, что не ведает, кто я такой, и что меня в глаза не видал.

— Ах, висельник! — воскликнул я, — признайся лучше, что ты украл мои пожитки, и отдай долг истине. Посмотри на меня хорошенько: я один из тех молодых людей, которым ты пригрозил пыткой в местечке Какавелос и которых ты так испугал.

Погонщик невозмутимо ответил, что я толкую о вещах, о которых он не имеет ни малейшего понятия, и так как он до конца твердо стоял на том, что меня не знает, то мое освобождение было отложено до другого раза.

— Дитя мое, — сказал коррехидор, — ты видишь, что погонщик не подтверждает твоих показаний, а потому я при всем желании не могу вернуть тебе свободу.

Мне пришлось снова вооружиться терпением, смотреть на безмолвного тюремщика и поститься, довольствуясь хлебом и водой. Мысль о том, что я не могу вырваться из когтей правосудия, хотя не совершил никакого преступления, приводила меня в отчаяние: я жалел о подземелье. «В сущности, — размышлял я, — мне жилось там лучше, чем в этой темнице: я сладко ел и пил с разбойниками, вел с ними приятные беседы и утешался надеждой когда-нибудь удрать от них. Теперь же, несмотря на свою невинность, я, пожалуй, сочту за великое счастье, если меня выпустят отсюда и отправят на галеры».

 

ГЛАВА XIII

Какими судьбами Жиль Блас, наконец, освободился из тюрьмы и куда он оттуда направился

В то время как я проводил дни, развлекаясь собственными рассуждениями, по городу распространилась молва о моих похождениях в том виде, в каком я изложил их при дознании. Кое-кто из горожан пожелал из любопытства взглянуть на меня. Они поочередно подходили к маленькому окошку, сквозь которое свет проникал в мою темницу, и, поглазев на меня некоторое время, удалялись. Я был весьма удивлен этим новым обстоятельством. С тех пор как меня посадили, никто не заглядывал в это окно, выходившее на двор, где царили безмолвие и ужас. Из этого я заключил, что обо мне в городе заговорили, но не знал, считать ли это хорошим или дурным предзнаменованием.

Одним из первых, кто представился моим взорам, был тот самый молодой псаломщик из Мондоньедо, который, как и я, пустился наутек, испугавшись пытки. Я узнал его, а он тоже не отрекся от знакомства. Мы обменялись приветствиями, и между нами завязалась долгая беседа. Мне пришлось снова подробно рассказать свои приключения, что произвело на моих слушателей двоякое впечатление: я рассмешил их и возбудил в них сострадание. В свою очередь певчий сообщил, что произошло на постоялом дворе в Какавелосе между погонщиком и молодой женщиной, после того как панический страх заставил нас бежать оттуда; словом, он передал мне то, о чем я выше уже повествовал. Наконец, прощаясь со мной, он обещал, не теряя времени, похлопотать о моем освобождении. Тогда остальные посетители, явившиеся, как и он, из одного только любопытства, заявили, что сочувствуют моему несчастью; они обещали присоединиться к молодому псаломщику и сделать все от них зависящее, чтоб вернуть мне свободу.

Они действительно сдержали свое обещание и замолвили за меня словечко коррехидору, который, узнав от псаломщика, как было дело, уже более не сомневался в моей невинности и три недели спустя пришел ко мне в тюрьму.

— Жиль Блас, — сказал он, — будь я более строгим судьей, я мог бы еще подержать тебя здесь; но мне не хочется затягивать дело. Ступай, ты свободен; можешь уйти отсюда, когда тебе заблагорассудится. Однако скажи мне, — добавил он, — не сумеешь ли ты разыскать подземелье, если отвести тебя в тот лес, где оно находится.

— Нет, сеньор, — отвечал я, — меня привели туда ночью, а выбрался я из него до рассвета: мне никак не узнать этого места.

Тогда судья удалился, сказав, что прикажет тюремщику отпереть двери темницы. Действительно, минуту спустя тюремщик вошел в мою камеру в сопровождении одного из сторожей, который нес холщовый узел. Оба они с важным видом и не говоря ни слова сняли с меня камзол и штаны, сшитые из хорошего сукна и почти новые; затем они напялили на меня какое-то старое рубище и, взяв за плечи, вытолкали из тюрьмы.

Смущение, охватившее меня, когда я увидел себя в этом жалком наряде, умерило радость, присущую узникам, выпущенным на свободу. Я хотел было тотчас же удалиться из города, чтоб укрыться от взоров толпы, которые были для меня почти что невыносимы. Однако чувство благодарности одержало верх над стыдом: я пошел поблагодарить молодого псаломщика, которому был столь многим обязан. Увидев меня, он не мог удержаться от смеха.

— Вот так облачение! — воскликнул он. — Я было вас и не узнал. Здорово обошлось с вами здешнее правосудие, как я погляжу.

— Я не жалуюсь на суд, — ответил я, — он поступил справедливо. Я хотел бы только, чтоб все судейские были честными людьми: хоть бы одежду мне оставили; кажется, я недешево за нее заплатил.

— Пожалуй, что так, — согласился он, — но они называют это формальностями, которые надлежит соблюдать. Не воображаете ли вы, кстати, будто ваша лошадь возвращена прежнему владельцу? Как бы не так: она стоит теперь в конюшне у повытчика, где ее берегут в качестве вещественного доказательства. Не думаю, чтоб пострадавшему дворянину удалось получить назад хотя бы загривок. Но поговоримте о другом, — продолжал он. — Каковы ваши намерения? Что собираетесь вы теперь предпринять?

— Я хотел бы добраться до Бургоса: там я разыщу даму, которую спас от разбойников. Она, наверно, даст мне несколько пистолей; я куплю новую сутанеллу и отправлюсь в Саламанку, где попытаюсь использовать свою латынь. Но все дело в том, что я еще не в Бургосе: ведь надо питаться в дороге, а вы сами знаете, как наголодаешься, путешествуя без денег.

— Я вас понимаю, — возразил он, — и мой кошелек к вашим услугам; правда, он несколько тощ, но псаломщик, как вам известно, не епископ.

С этими словами он вытащил свой кошелек и сунул мне его в руку с таким радушием, что я принужден был принять его независимо от содержимого. Я поблагодарил псалмопевца так, как если б он подарил мне все золото в мире, и рассыпался в предложении услуг, которые, впрочем, мне никогда не удалось ему оказать. Затем мы расстались, и я удалился из города, не навестив остальных лиц, хлопотавших о моем освобождении. Я удовольствовался тем, что призвал на их головы тысячи благословений.

Псаломщик имел полное основание не хвастаться своим кошельком: в нем оказалось немного денег; да к тому же какие деньги, — одна только мелочь. К счастью, я за последние два месяца привык к весьма скудному питанию, так что у меня даже еще оставалось несколько реалов, когда я добрался до Понте де Мула, расположенному неподалеку от Бургоса. Там я остановился, чтоб навести справки о донье Менсии, и зашел на постоялый двор, хозяйка которого оказалась женщиной весьма сухопарой, подвижной и суровой. Моя дерюга, как я сразу заметил по неприветливой встрече, не снискала благоволения в ее глазах, что, впрочем, я ей охотно прощаю. Присев к столу, я поел хлеба и сыру и выпил несколько глотков отвратительного вина, которое она мне принесла. Во время этой трапезы, отлично гармонировавшей с моим облачением, я попытался вступить в разговор с хозяйкой, но она ясно дала мне понять презрительной гримасой, что гнушается беседовать со мной. Я просил ее сказать, не знает ли она маркиза де ла Гуардиа, далеко ли до его замка от этого местечка и, главным образом, что сталось с маркизой, его супругой.

— Вы что-то уж слишком много вопросов задаете, — надменно сказала она.

Все-таки она сообщила мне, хоть и очень неохотно, что замок дона Амбросио отстоит в какой-нибудь миле от Понте де Мула. Наступала ночь, а потому, покончив с едой и питьем, я выразил желание отдохнуть и попросил хозяйку отвести мне горницу.

— Вам горницу? — сказала она, бросая на меня взгляд, исполненный презрения. — У меня нет горниц для людей, ужинающих куском сыра. Все мои постели заняты. Я ожидаю сегодня вечером знатных кавалеров, которые хотели здесь переночевать. Все, что я могу сделать для вашей милости, это поместить вас в сарай: вам, чай, не впервые приходится спать на соломе.

Ей и в голову не могло прийти, как верно она угадала. Я не стал возражать на эту речь и благоразумно направился к своей копне, на которой вскоре заснул, как человек, издавна закаленный.

 

ГЛАВА XIV

О приеме, который донья Менсия оказала Жиль Бласу в Бургосе

На другой день я не поленился встать рано поутру и пошел расплатиться с хозяйкой, которая уже была на ногах; она показалась мне несколько менее заносчивой и в лучшем расположении духа, чем накануне вечером, что я приписал присутствию трех достойных стражников Священной Эрмандады, беседовавших с ней запанибрата. Они переночевали на постоялом дворе, и, по-видимому, для этих-то важных сеньоров и были заказаны все имевшиеся постели.

Я спросил в местечке о дороге в замок, куда мне надлежало отправиться, и случайно обратился к человеку одного пошиба с моим пеньяфлорским трактирщиком. Он не ограничился ответом на заданный мною вопрос и рассказал, что маркиз скончался три недели тому назад и что его супруга удалилась в один из бургосских монастырей, название коего он мне сообщил. Вместо того чтобы держать путь в замок, как мною было раньше намечено, я тотчас же направился в Бургос и поспешил в монастырь, где жила донья Менсия. Придя туда, я попросил привратницу передать этой даме, что молодой человек, недавно выпущенный из асторгской тюрьмы, желал бы с ней переговорить. Привратница тотчас же отправилась исполнять мою просьбу. Минуту спустя она вернулась и провела меня в приемную, где мне не долго пришлось дожидаться, так как вскоре появилась у решетки донья Менсия в глубоком трауре.

— Добро пожаловать, — любезно сказала мне эта дама. — Четыре дня тому назад я написала одному лицу в Асторгу, поручив ему зайти к вам от моего имени и передать, что я настоятельно прошу вас посетить меня, как только вы выйдете из тюрьмы. Я не сомневалась в том, что вас скоро выпустят: для этого было достаточно тех показаний, которые я дала коррехидору в ваше оправдание. Действительно, мне написали, что вы уже на свободе, но что никто не знает, куда вы девались. Я боялась, что больше вас не увижу и буду лишена удовольствия выразить вам свою признательность, а это было бы для меня большим огорчением. Утешьтесь, — добавила она, заметив, что я стыжусь жалких лохмотьев, в которых мне пришлось предстать пред нею, — не огорчайтесь тем, что я вижу вас в таком наряде. Я была бы неблагодарнейшей из женщин, если б ничего для вас не сделала после той важной услуги, которую вы мне оказали. Я намерена избавить вас от того незавидного положения, в котором вы находитесь; я должна и могу это сделать. Мне досталось довольно значительное состояние, которое позволяет мне вознаградить вас, не обременяя себя.

— Вы знаете, — продолжала она, — мои приключения по тот день, когда нас обоих посадили в тюрьму. Теперь я расскажу вам, что случилось со мной с тех пор. «После того как асторгский коррехидор, выслушав правдивый рассказ о моих злоключениях приказал проводить меня в Бургос, я отправилась оттуда в замок дона Амбросио. Мой приезд вызвал там величайшее изумление; однако мне сообщили, что я вернулась слишком поздно, так как маркиз, пораженный моим побегом, как ударом молнии, заболел, и врачи отчаиваются в его спасении. Это подало мне новый повод сетовать на свою лютую судьбу. Тем не менее я приказала уведомить маркиза о своем приезде. Затем я вошла к нему в опочивальню и упала на колени у изголовья его постели, обливаясь слезами и преисполненная глубокой печали, сжимавшей мне сердце».

— Что привело вас сюда? — спросил он, увидев меня. — Или вы хотите посмотреть на деяние рук своих? Разве вам мало того, что вы лишили меня жизни? Неужели для вашего удовлетворения нужно, чтобы глаза ваши стали свидетелями моей смерти?

— Сеньор, — ответствовала я, — Инеса, наверно, передала вам, что я бежала со своим первым супругом. Не стрясись печального события, отнявшего его у меня, вы бы никогда больше меня не увидели. При этом я рассказала ему, как дон Альвар был убит разбойниками и как затем меня увезли в подземелье. Я сообщила ему также и остальное, и, когда я кончила, дон Амбросио протянул мне руку.

— Довольно, — сказал он ласково, — я больше не сетую на вас. И, действительно, в праве ли я вас попрекать? Вы нашли любимого вами супруга и покинули меня, чтобы последовать за ним. Смею ли я хулить ваше поведение? Нет, сударыня, я не стану роптать на вас, ибо это было бы несправедливо. По этой же причине я не захотел послать за вами в погоню, хотя несчастье потерять вас убьет меня. Я уважал священные права вашего похитителя и даже ту привязанность, которую вы к нему питали. Словом, я воздаю вам справедливость; своим возвращением сюда вы вновь обрели всю мою прежнюю любовь. Да, любезная Менсия, ваше присутствие преисполнило меня радости; но — увы! — мне не суждено долго наслаждаться ею. Я чувствую уже, что близится мои последний час. Едва вы мне возвращены судьбой, как приходится сказать вам вечное прости. — При этих трогательных словах я пуще прежнего залилась слезами. Меня охватила безмерная скорбь, и я не стала ее скрывать. Кажется, я меньше оплакивала дона Альвара, которого так безумно обожала.

«Предчувствие не обмануло дона Амбросио: он скончался на следующий день, и я осталась обладательницей значительного состояния, которое он определил мне при вступления в брак. Я не намерена воспользоваться им для каких-либо худых дел. Хоть я еще и молода, однако никто не увидит меня в объятиях третьего супруга. Помимо того, что так, по моему мнению, может поступить разве только женщина, лишенная стыда и совести, скажу вам, что не испытываю больше склонности к светской жизни; хочу окончить дни свои в монастыре и стать благодетельницей этой обители».

Такова была речь доньи Менсии. Затем она вынула из-под своей робы кошелек и передала мне его со словами:

— Вот сто дукатов, которые я даю вам только для того, чтоб одеться. Зайдите потом опять ко мне; я не намерена ограничить свою признательность такой мелочью.

Я рассыпался перед доньей Менсией в благодарностях и поклялся, что не покину Бургоса, не попрощавшись с нею. После этой клятвы, нарушить которую у меня не было ни малейшего желания, я отправился разыскивать постоялый двор и зашел в первый попавшийся. Там я спросил себе горницу и, чтобы предотвратить скверное впечатление, которое могло вызвать мое рубище, сказал хозяину, что, несмотря на мой неказистый вид, я в состоянии хорошо заплатить за ночлег. Услышав эти слова, корчмарь, по имени Махуэло, который был от природы превеликий насмешник, оглядел меня с головы до пят и ответил с хладнокровным и лукавым видом, что заверения мои совершенно излишни, так как он и без того видит, какую кучу денег я у него истрачу, что сквозь мою одежду он учуял во мне что-то благородное и что я, безусловно, весьма состоятельный дворянин, в чем он нисколько не сомневается. Я прекрасно видел, что этот прохвост надо мной смеется и, чтоб сразу положить конец его издевкам, показал ему кошелек. Я даже пересчитал при нем на столе свои дукаты и заметил, что мои капиталы внушили ему обо мне более благоприятное мнение. Затем я попросил его раздобыть мне портного.

— Лучше послать за ветошником, — сказал трактирщик, — он принесет вам всякие наряды и вы сразу будете одеты.

Я одобрил его совет и решил ему последовать; но так как день склонялся к концу, то я отложил покупку до следующего утра и направил все свои помыслы на ужин, чтоб вознаградить себя за скверные трапезы, которыми мне пришлось довольствоваться с той поры, как я вышел из подземелья.

 

ГЛАВА XV

О том, как Жиль Блас принарядился, как получил вторичный подарок от доньи Менсии и в каком виде выехал из Бургоса

Мне подали изрядную порцию фрикассе из бараньих ножек, которое я съел почти без остатка. Выпив в меру съеденного, я отправился на покой. Мне дали довольно пристойную кровать, и я надеялся, что сон не замедлит сковать мои чувства. Однако мне не удалось сомкнуть глаз: всю ночь я промечтал о наряде, который мне предстояло выбрать.

«Как мне поступить? — спрашивал я себя. — Выполнить ли свое первоначальное намерение: купить сутанеллу и ехать в Саламанку, чтоб искать там место учителя? Но для чего мне одеваться лиценциатом? Разве я собираюсь посвятить себя духовному званию? Да и чувствую ли я влечение к не, Напротив того, у меня совсем противоположные вкусы: я чу носить шпагу и добиться успеха в свете».

На этом я и остановился. Я решил одеться дворянином, убежденный, что в таком платье не премину получить какую-нибудь пристойную и доходную должность. Льстя себя такими надеждами, я с величайшим нетерпением поджидал рассвета, и не успели первые лучи коснуться моих вежд, как я уже был на ногах и поднял такой шум, что разбудил весь постоялый двор. Я принялся звать слуг, но те лежали еще в постелях и ответили на мой зов одной только бранью. Все же им пришлось встать, и я тормошил их до тех пор, пока они не сбегали за ветошником. Вскоре они привели, мне этого человека. За ним шло двое молодцов, из которых каждый нес по большой пачке, завернутой в зеленую холстину. Ветошник поклонился мне весьма учтиво и сказал:

— Ваше счастье, сеньор кавальеро, что вам рекомендовали именно меня, а не кого-либо другого. Я вовсе не желаю опорочить своих собратьев в ваших глазах и, упаси меня господь, хоть сколько-нибудь повредить их репутации; но между нами говоря, среди них нет ни одного совестливого человека: все они прижимистее жидов. Я единственный ветошник с честными правилами. С меня вполне достаточно и умеренного барыша: я довольствуюсь ливром на су, я хотел сказать: су на ливр. Благодарение богу, я веду дело без обмана.

После этого вступления, принятого мною по глупости за чистую монету, ветошник приказал своим молодцам развязать узлы, в которых оказалось платье всевозможных цветов. Сперва мне предложили одноцветные пары; но я отверг их с презрением, находя, что они слишком скромны. Затем меня заставили примерить наряд, который оказался сшит прямо на мой рост и ослепил меня, хотя и был уже несколько поношен. Он состоял из камзола с прорезными рукавами, из штагов и епанчи — все из синего бархата с золотым шитьем. Я остановился на этом наряде и спросил о цене. Заметив, что он мне понравился, ветошник похвалил мой тонкий вкус.

— Клянусь богом! — воскликнул он, — сразу видно, что вы знаете в этом толк. Да будет вам ведомо, что платье это было сшито для одного из самых именитых вельмож королевства, который не надевал его и трех раз. Взгляните на бархат: лучшего нигде не сыскать. А что за вышивка! Признайтесь, что это отменнейшая работа.

— Сколько же вы за него хотите, — спросил я.

— Шестьдесят дукатов, — ответствовал он. — Пусть я не буду честным человеком, если мне уж раз не давали этой суммы.

Поистине убедительная альтернатива!

Я предложил сорок пять. Возможно, что платье не стоило и половины этих денег.

— Сеньор кавальеро, — холодно возразил старьевщик, — я не запрашиваю и слово мое твердо. Не угодно ли вам взять вот эти, — продолжал он, показывая на товары, от которых я отказался. — Тут я могу вам кое-что скинуть.

Тем самым он еще пуще разжигал во мне желание приобрести платье, которое я торговал, и так как мне показалось, что он на самом деле не сбавит ни гроша, то я отсчитал ему шестьдесят дукатов. Видя, сколь легко они ему достались, он, несмотря на свои честные правила, был, вероятно, немало раздосадован тем, что не запросил больше. Успокоившись все же на том, что нажил ливр на су, ветошник удалился со своими молодцами, которых я не забыл вознаградить.

Таким образом я обзавелся весьма изрядной епанчой, камзолом и штанами. Оставалось позаботиться об остальном моем туалете, на что у меня ушло все утро. Я купил белья, шляпу, шелковые чулки, башмаки и шпагу. Затем я облачился во все свои обновки. Что за удовольствие испытал я, видя себя таким нарядным! Глаза мои, так сказать, не могли насытиться этим убранством. Даже павлин никогда не разглядывал своего оперения с большим самодовольством.

В тот же день я нанес второй визит донье Менсии, которая приняла меня еще благосклоннее прежнего. Она снова поблагодарила меня за оказанную услугу. Затем мы взаимно обменялись многими учтивостями, после чего, пожелав мне всяческих успехов, она попрощалась со мной и удалилась, не подарив мне ничего, кроме перстня, ценою в тридцать пистолей, который попросила сохранить на память о ней.

Я был совершенно ошеломлен, так как рассчитывал на более ценное подношение. В задумчивости возвращался я на постоялый двор, не слишком довольный щедростью доньи Менсии. Но не успел я переступить порог, как туда вошел человек, шедший за мною следом; он неожиданно скинул епанчу, прикрывавшую ему лицо пониже глаз, и показал мне большой мешок, который нес под мышкой. При виде мешка, вероятно, туго набитого деньгами, я широко раскрыл глаза; то же сделали и прочие лица, присутствовавшие при этом. Мне почудилось, что я слышу глас серафима, когда этот человек, положив свою ношу на стол, сказал мне:

— Сеньор Жиль Блас, вот что посылает вам сеньора маркиза.

Я отвесил посланцу несколько глубоких поклонов и осыпал его любезностями. Но не успел он уйти с постоялого двора, как я набросился на мешок, словно сокол на добычу, и унес его в свою комнату. Там я развязал его, не теряя времени, и нашел в нем тысячу дукатов. Я заканчивал их подсчет, когда вошел трактирщик, который слышал слова посланца и хотел осведомиться о содержании мешка. Зрелище стольких монет, рассыпанных на столе, повергло его в сильное изумление.

— Черт подери! — воскликнул он, — какая груда денег! Должно быть, вы не дурак поживиться за счет женщин, — добавил он с лукавой улыбкой. — Вы и суток не пробыли в Бургосе, а уже облагаете маркиз контрибуцией.

Эти слова пришлись мне по вкусу. Меня очень соблазняла мысль оставить Махуэло при его заблуждении, которое доставляло мне удовольствие. Не удивляюсь тому, что молодые люди любят слыть покорителями сердец. Тем не менее мое простосердечие одержало верх над тщеславием. Я разуверил своего хозяина и рассказал ему историю доньи Менсии, которую он выслушал с большим вниманием. Затем я посвятил его в свои собственные дела и, так как он делал вид, что принимает во мне участие, то я попросил его пособить мне советом. Он сперва призадумался, а затем сказал серьезным тоном:

— Сеньор Жиль Блас, я питаю к вам расположение, и так как вы мне настолько доверяете, что говорите со мной вполне откровенно, то я скажу вам без лести, к чему считаю вас более всего способным. Мне кажется, что вы рождены для придворной жизни; советую вам ехать ко двору и пристроиться к какому-нибудь знатному вельможе; старайтесь втереться в его дела или споспешествовать его забавам, иначе вы зря потеряете там свое время. Я знаю этих важных господ: они не ставят ни во что рвение и преданность честного человека и считаются только с теми, кто им нужен. Но у вас есть еще один шанс, — добавил он, — вы молоды, пригожи собой и, будь вы даже вовсе лишены рассудка, этих качеств было бы достаточно, чтоб вскружить голову богатой вдове или какой-нибудь хорошенькой женщине, несчастной в замужестве. Если любовь разоряет людей, обладающих богатствами, то она же зачастую кормит тех, у кого ничего нет. Поэтому я думаю, что вам надобно поехать в Мадрид; но не следует являться туда без прислуги. Там, как и везде, встречают по одежде и будут уважать вас сообразно с тем, какую персону вы из себя разыграете. Я отрекомендую вам лакея, верного слугу, скромного малого, словом, человека, за которого я ручаюсь. Купите двух лошаков: одного для себя, другого для него, и поезжайте, как скоро сумеете.

Этот совет настолько пришелся мне по вкусу, что я не мог ему не последовать. На другой же день купил я двух отличных лошаков и нанял лакея, о котором мне говорил Махуэло. То был малый лет тридцати, на вид простой и набожный. Он сказал мне, что родился в Галисии и что его зовут Амбросио Ламела. Одно только показалось мне странным, а именно, что в отличие от прочих слуг, которые обычно бывают весьма жадны до денег, этот вовсе не заботился о хорошем жалованье и даже заявил, что готов довольствоваться платой, которую я по своей доброте соблаговолю ему назначить.

Я присоединил к прочим покупкам еще полусапожки, а также чемодан, чтоб уложить туда свое белье и дукаты. Затем я рассчитался с трактирщиком и, выехав на следующий день перед рассветом из Бургоса, направился в Мадрид.

 

ГЛАВА XVI,

из которой явствует, что не следует обольщаться благополучием

Первую ночь мы провели в местечке Дуэньяс, а на вторые сутки часам к четырем пополудни прибыли в Вальядолид и пристали на постоялом дворе, который по всем признакам показался мне одним из лучших в городе. Я предоставил лошаков попечению своего лакея, а сам поднялся в горницу, приказав трактирному слуге отнести туда чемодан. Чувствуя себя несколько утомленным, я бросился на постель, не снимая полусапожек, и сам того не заметил, как заснул. Проснулся я, когда уже почти стемнело. Я кликнул Амбросио, но его на постоялом дворе не оказалось. Впрочем, он скоро явился. Я спросил его, куда он ходил; он ответил мне с благочестивым видом, что был в церкви, где благодарил всевышнего, сохранившего нас от всяких напастей на пути из Бургоса в Вальядолид. Я похвалил его за этот поступок, а затем велел заказать мне к ужину цыпленка на вертеле.

В то самое время, как я отдавал это распоряжение, в горницу вошел гостинник, держа в руке свечу. Он освещал путь даме, одетой с большим великолепием и показавшейся мне более красивой, чем юной. Она опиралась на руку престарелого стремянного, а маленький арапчонок нес шлейф ее платья. Я был немало изумлен, когда эта дама, отвесив мне глубокий поклон, спросила меня, не имеет ли она удовольствия видеть перед собой Жиль Бласа из Сантильяны. Не успел я ответить утвердительно, как, оставив руку стремянного, она бросилась обнимать меня с порывистой радостью, удвоившей мое изумление.

— Да будет благословенно небо за этот счастливый случай! — воскликнула она. — Вас, сеньор кавальеро, именно вас-то я и ищу.

Это вступление напомнило мне пеньяфлорского паразита, и я было заподозрил, что эта сеньора просто-напросто искательница приключений; однако ее дальнейшая речь заставила меня возыметь о ней лучшее мнение.

— Я — двоюродная сестра доньи Менсии де Москера, которая вам столь многим обязана, — продолжала она. — Сегодня поутру я получила от нее письмо. Узнав, что вы направляетесь в Мадрид, она просит меня попотчевать вас, как следует, если вы будете проездом в Вальядолиде. Вот уже два часа, как я катаюсь по всему городу от одного постоялого двора к другому и везде навожу справки о приезжих, которые там остановились. По описанию вашего трактирщика я заключила, что именно вы — избавитель моей кузины. Но раз мне уж посчастливилось вас найти, — добавила она, — то я хочу показать вам, сколь я признательна за услуги, оказанные моей семье и, в частности, моей любезной родственнице. Прошу вас теперь же переехать ко мне: вам будет там удобнее, чем здесь.

Я попытался было отказаться, ссылаясь на беспокойство, которое ей причиню, но не было никакой возможности воспротивиться настояниям этой сеньоры. Карета уже поджидала нас у подъезда постоялого двора. Она сама распорядилась, чтоб мой чемодан перенесли в карету, так как, по ее словам, Вальядолид кишел ворами, что, к сожалению, было более чем верно. Затем я сел в экипаж с ней и стариком-стремянным и дал себя увезти с постоялого двора, к великому неудовольствию моего хозяина, рассчитывавшего на барыши, которые должны были перепасть ему от меня в связи с приездом сеньоры, стремянного и арапчонка.

Проколесив некоторое время, карета наша остановилась. Мы сошли у довольно большого дома и поднялись в опрятный покой, освещенный двадцатью или тридцатью свечами. Там нас встретило несколько слуг, у которых сеньора осведомилась, не приехал ли дон Рафаэль, на что те ответили отрицательно. Затем, обратившись ко мне, она сказала:

— Сеньор Жиль Блас, я ожидаю брата, который сегодня вечером должен вернуться из нашего замка, находящегося в двух милях отсюда. Какой приятный сюрприз для него, когда он увидит в своем доме человека, которому наша семья столь многим обязана.

Не успела она договорить, как мы услышали шум и тут же узнали, что причиной его был приезд дона Рафаэля. Вскоре и сам он явился. Я увидел перед собой рослого и весьма пригожего молодого человека.

— Радуюсь, братец, вашему возвращению, — сказала ему сеньора, — вы поможете мне радушно принять сеньора Жиль Бласа из Сантильяны. Мы не в состоянии достаточно отблагодарить его за все то, что он сделал для кузины нашей, доньи Менсии. Вот вам ее письмо, — добавила сеньора, — прочтите, что она пишет.

Дон Рафаэль развернул послание и прочел вслух:

«Любезная Камила, сеньор Жиль Блас из Сантильяны, который спас мне честь и жизнь, только что отъехал отсюда ко двору. Он, без сомнения, будет держать путь через Вальядолид. Заклинаю вас узами крови и дружбой, что нас соединяет, попотчевать его и удержать у себя несколько времени. Льщу себя надеждой, что вы не преминете оказать мне это удовольствие и что мой избавитель будет всячески обласкан, как вами, так и кузеном моим, доном Рафаэлем. Остаюсь всегда ваша, готовая к услугам кузина
донья Менсия,

— Как? — прочитав письмо, воскликнул дон Рафаэль, — вы и есть тот самый кавальеро, которому наша родственница обязана спасением чести и жизни? Благодарю небо за эту счастливую встречу!

С этими словами он подошел ко мне, крепко обнял меня и затем продолжал:

— Сколь я рад видеть здесь сеньора Жиль Бласа из Сантильяны. Напрасно кузина наша, маркиза, трудилась писать, чтоб мы оказали вам гостеприимство: ей следовало только сообщить, что вы поедете через Вальядолид; этого было бы достаточно. Я и сестра моя Камила отлично знаем, как надо принять человека, оказавшего величайшую в мире услугу члену нашей семьи, к коему мы питаем особенную привязанность.

Я отвечал, сколь мог учтивее, на эти речи, за которыми, вперемежку с объятиями, последовали многие другие в том же духе, после чего, заметив, что я все еще в полусапожках, дон Рафаэль приказал своим слугам снять их с меня.

Затем мы перешли в покой, где было приготовлено угощение. Кавалер, дама и я уселись за стол. Во время ужина они наговорили мне кучу всяких любезностей. Не успевал я проронить слово, как брат и сестра провозглашали его перлом остроумия. Стоило взглянуть, с какой заботливостью они предлагали мне всякие кушанья. Дон Рафаэль часто пил за здоровье доньи Менсии. Я следовал его примеру и порой как будто замечал, что Камила, которая пила с нами, кидает на меня многозначительные взгляды. Мне даже показалось, что она выискивала для этого подходящие моменты, как бы опасаясь, чтоб брат не заметил ее уловок. Этого было достаточно; я сейчас же решил, что ранил сердце Камилы, и возмечтал использовать это открытие, если только пробуду некоторое время в Вальядолиде. Сия надежда была причиной того, что я без возражений сдался на просьбу своих хозяев погостить у них несколько дней. Они поблагодарили меня за любезность, и радость, которую при этом выказала Камила, пуще укрепила меня во мнении, что я ей весьма приглянулся.

Дон Рафаэль, удостоверившись в моем намерении пробыть у них несколько дней, предложил мне посетить его замок. Он расписал свои владения в самых великолепных красках и перечислил те развлечения, которые собирался мне там предоставить.

— Мы будем забавляться то охотой, то рыбной ловлей, — сказал он, — а если вы любите прогулки, то у нас есть упоительные леса и сады. Кроме того, там соберется приятное общество, и я надеюсь, что вы не соскучитесь.

Я принял предложение и мы условились на следующий же день отправиться в этот прекрасный замок. Остановившись на сем приятном решении, мы встали из-за стола. Дон Рафаэль, казалось, был в полном восторге.

— Сеньор Жиль Блас, — сказал он, обнимая меня, — оставляю вас на минуту с сестрой. Пойду отдать необходимые распоряжения и прикажу оповестить тех, кого хотел пригласить в замок.

С этими словами он покинул горницу, а я продолжал беседу с его сестрой, причем речи этой сеньоры вполне согласовались с сладкими взглядами, которые она бросала на меня за ужином. Она взяла меня за руку и сказала, глядя на мой перстень:

— Ваш алмаз довольно хорош, но только очень мал. Знаете ли вы толк в камнях?

Я ответил отрицательно.

— Жаль, — заметила она, — а то вы могли бы мне оценить вот этот.

С этими словами она показала мне крупный рубин, который носила на пальце, и, пока я его рассматривал, продолжала:

— Этот камень подарил мне мой дядя, который был губернатором в испанских поселениях на Филиппинских островах. Вальядолидские ювелиры ценят его в триста пистолей.

— Охотно сему поверю, — возразил я, — по-моему, он великолепен.

— Если он вам нравится, — сказала она, — то я с вами поменяюсь.

Она тотчас же сняла с меня перстень, а свой надела на мой мизинец. После этой мены, которую я принял за галантный прием делать подарки, Камила пожала мою руку и поглядела на меня с большой нежностью, а затем, внезапно прервав разговор, пожелала мне покойной ночи и удалилась, весьма сконфуженная, точно устыдившись того, что слишком явно выдала мне свои чувства.

Хотя я был новичком в любовных делах, однако же оценил по достоинству, сколь лестно было для меня это поспешное бегство, и заключил, что недурно проведу время в замке. Завороженный этой обольстительной перспективой и блестящим положением своих дел, я заперся в отведенном мне покое, приказав перед тем слуге Амбросио разбудить меня рано поутру. Вместо того чтоб уснуть, я погрузился в приятные размышления, которые навевали мне чемодан, стоявший на столе, а также рубиновый перстень.

«Слава богу, — думал я, — если мне раньше и не везло, то зато теперь все уладилось. Тысяча дукатов, с одной стороны, перстень в триста пистолей — с другой: вот я и обеспечен надолго. Вижу, что Махуэло мне не льстил: я вскружу сердца всех мадридских красавиц, раз мне удалось так быстро пленить Камилу». Благосклонность этой щедрой сеньоры рисовалась мне во всем своем очаровании; вместе с тем я предвкушал и развлечения, которые дон Рафаэль готовил для меня в замке. Несмотря, однако, на эти радостные грезы, сон наслал на меня свой дурман. Почувствовав дремоту, я разделся и лег в постель.

Проснувшись на следующее утро, я заметил, что уже не рано. Меня удивило, что я не вижу своего лакея, несмотря на приказ, который я дал ему накануне. «Амбросио, мой преданный Амбросио, наверно, в церкви, если он сегодня не вздумал отпраздновать святого лентяя», — сказал я сам себе. Однако мне вскоре пришлось отказаться от этого лестного для него мнения и заменить его значительно худшим, ибо, встав с постели и не видя своего чемодана, я заподозрил, что Амбросио украл его ночью. Чтоб рассеять сомнения, я открыл дверь и несколько раз кликнул этого лицемера. На мой зов явился старец, который спросил меня:

— Что вам угодно, сеньор? Все ваши люди покинули мой дом еще до рассвета.

— Как, ваш дом? — воскликнул я. — Разве я здесь не у дона Рафаэля?

— Не знаю, кто будет этот кавалер, — ответил он мне. — Вы здесь в меблированных комнатах, а я их хозяин. Вчера вечером за час до вашего прибытия приехала сюда сеньора, что с вами ужинала, и наняла эти покои для знатного вельможи, который, как она сказывала, путешествует инкогнито. Она даже уплатила мне вперед.

Тут меня осенило. Я понял, что за птицы были дон Рафаэль и его сестрица и как мой лакей, знавший обо мне всю подноготную, предал меня этим плутам. Вместо того чтоб винить самого себя в сем прискорбном происшествии и сознаться, что этого никогда бы со мной не случилось, не проболтайся я без всякой нужды трактирщику Махуэло, я обрушился на ни в чем не повинную Фортуну и стократно проклял свою звезду. Хозяин меблированных комнат, которому я поведал свое несчастье и который, быть может, знал о нем не меньше меня самого, проникся ко мне сочувствием. Он выразил мне свое сожаление и очень негодовал на то, что все это произошло в его доме. Полагаю, однако, несмотря на все его уверения, что он принимал в этом мошенничестве не меньшее участие, чем мой бургосский трактирщик, которому я всегда приписывал честь всей комбинации.

 

ГЛАВА XVII

Что предпринял Жиль Блас после происшествия в меблированных комнатах

Тщетно и горько посетовав на свое несчастье, я пришел к заключению, что не стоит предаваться отчаянию, а лучше ополчиться на свою злую судьбу. Я призвал на помощь все свое мужество и, одеваясь, сказал себе в утешение: «Какое счастье, что плуты не утащили моего платья и пощадили те несколько дукатов, которые были у меня в кармане». Я был им признателен за их деликатность. Они оказались даже настолько великодушны, что оставили мне полусапожки, которые я тут же отдал хозяину за треть цены.

Наконец, я вышел из этого дома и, слава богу, уже не нуждался ни в ком, чтоб тащить мои пожитки. Прежде всего я отправился на постоялый двор, где остановился накануне, чтоб наведаться, не уцелели ли мои лошаки. Я уже знал заранее, что Амбросио их там не оставил, и дай бог, чтоб я всегда так здраво судил о нем.

Действительно, мне сказали, что он постарался увести их еще в тот же вечер. Убежденный, что уже никогда не увижу ни их, ни столь любезного мне чемодана, слонялся я уныло по улицам, размышляя о том, что предпринять. У меня было искушение вернуться в Бургос и снова обратиться за помощью к донье Менсии, но я отказался от этого намерения, не желая злоупотреблять добротой любезной сеньоры и к тому же прослыть за олуха. Я давал себе клятву впредь остерегаться женщин и, пожалуй, в те минуты не доверился бы даже целомудренной Сусанне. От времени до времени я поглядывал на свой перстень и горестно вздыхал, вспоминая, что это подарок Камилы.

«Увы! — говорил я сам себе, — в рубинах я не разбираюсь, но зато разбираюсь в людях, которые их выменивают. Не стоит ходить к ювелиру, чтобы лишний раз убедиться, какой я дурак». Все же мне хотелось выяснить стоимость перстня и я отправился к брильянтщику, который оценил его в три дуката. Услыхав эту оценку, которая, впрочем, нисколько меня не удивила, я послал к дьяволу племянницу филиппинского губернатора, т. е. воздал бесу бесово. Когда я выходил от брильянтщика, со мной поровнялся какой-то молодой человек, который тут же остановился и принялся внимательно меня разглядывать. Сперва я его не узнал, хотя и был с ним хорошо знаком.

— Как, Жиль Блас? — обратился он ко мне, — вы прикидываетесь, будто не знаете, кто я? Или два года так изменили сына цирюльника Нуньеса, что его и узнать нельзя? Вспомните Фабрисио, своего земляка и однокашника. Сколько раз мы спорили с вами у доктора Годинеса об универсалиях и метафизических степенях.

Не успел еще Фабрисио договорить этих слов, как я узнал его, и мы обнялись самым сердечным образом.

— Сколь я рад тебя видеть, дружище! — продолжал он. — Не знаю даже, как выразить свой восторг… Однако, — воскликнул он с удивлением, — какой у тебя блестящий вид. Ведь ты, прости господи, расфуфырился, как принц. Прекрасная шпага, шелковые чулки, камзол и епанча бархатные, да к тому же с золотым шитьем. Футы-нуты! это дьявольски попахивает любовной интрижкой. Держу пари, что ты пользуешься милостями какой-нибудь щедрой старушки.

— Жестоко заблуждаешься, — отвечал я, — дела мои далеко не так блестящи, как тебе кажется.

— Рассказывай сказки! — возразил он. — Скромничаешь, любезный. А что это у вас за перстень на пальце, сеньор Жиль Блас? От кого он, с вашего разрешения?

— От самой отъявленной плутовки. Ах, Фабрисио, мой милый Фабрисио, я вовсе не баловень вальядолидских женщин; напротив, друг мой, они меня одурачили.

По грустному тону, которым я произнес эти последние слова, Фабрисио понял, что со мной сыграли какую-то штуку. Он попросил меня объяснить, почему я так жалуюсь на прекрасный пол. Я охотно согласился удовлетворить его любопытство, но так как история моя была не из коротких, да к тому же нам хотелось побыть вместе подольше, то зашли мы в питейный дом, где можно было удобнее побеседовать. Там я рассказал ему за завтраком все, что произошло со мной после отъезда из Овьедо. Мои приключения показались ему весьма диковинными и, выразив мне сочувствие по поводу досадного положения, в котором я очутился, он сказал:

— Не надо огорчаться житейскими невзгодами, друг мой: помни, что сильные и смелые души тем и отличаются от слабых. Очутившись в беде, мудрец терпеливо дожидается лучших времен. Цицерон учит никогда так не падать духом, чтоб забыть самое главное, а именно: что ты — человек. У меня самого как раз такой характер: несчастья меня не угнетают; я стою выше всяких превратностей судьбы. Вот, к примеру: влюбился я в Овьедо в одну отцовскую дочь, которая ответила мне взаимностью; я попросил у отца ее руки, но он отказал мне. Другой на моем месте умер бы с горя, а я — дивись же силе духа! — похитил эту юную особу. Она была живой и ветреной кокеткой, а потому ставила свои прихоти выше долга. Полгода возил я ее по Галисии, после чего, войдя во вкус путешествий, пожелала она поехать в Португалию, однако выбрала на сей раз другого попутчика. Новый удар! Но я не пал под бременем этого несчастья и поступил мудрее Менелая: вместо того чтоб ополчиться на Париса, который свистнул мою Елену, я был ему признателен за то, что он меня от нее избавил. Затем, не желая возвращаться в Астурию во избежание возможных столкновений с правосудием, отправился я в Королевство Леонское, проматывая в городах деньги, оставшиеся у меня после похищения моей инфанты; ибо оба мы, уезжая из Овьедо, успели здорово погреть руки и как следует снарядиться в дорогу. В Паленсию я приехал уже с одним дукатом, да еще пришлось мне из этих денег купить себе башмаки. Остатка хватило не надолго. Положение мое становилось затруднительным, и я даже начал жить впроголодь, — необходимо было быстро принять меры. Я решил поступить в услужение. Сперва устроился я у одного крупного торговца сукном, сын которого был большим забулдыгой; я нашел там убежище от голода, но зато попал в затруднительное положение. Отец приказывал мне следить за сыном, а сын просил, чтоб я помогал ему обманывать отца: пришлось выбирать. Я предпочел просьбу приказанию, и из-за этого предпочтения лишился места. Затем я поступил к старому живописцу, который захотел по дружбе посвятить меня в основы своего искусства; но, обучая меня сему ремеслу, он морил меня голодом. Это внушило мне отвращение к живописи и к пребыванию в Паленсии. Я перебрался в Вальядолид, где, к величайшему своему счастью, попал в дом к смотрителю богадельни; там я живу по сие время и весьма доволен своим местом. Хозяин мой, сеньор Мануэль Ордоньес, — человек глубокого благочестия и весьма достойная персона, ибо он постоянно ходит потупив глаза и с большими четками в руках. Говорят, будто он смолоду так старался делать добро бедным людям, что пристрастился к их добру с неусыпным рвением. И, действительно, попечения его не остались без награды: все ему удавалось. Небо ниспослало на него свою благодать. Ратуя о делах бедняков, он разбогател сам.

Выслушав повествование Фабрисио, я сказал ему:

— Очень рад, что ты доволен своей судьбой, но, между нами говоря, ты мог бы, по-моему, играть более почетную роль в обществе, чем роль слуги; молодчик с твоими достоинствами имеет право летать повыше.

— Ошибаешься, Жиль Блас, — возразил он, — знай, что для человека такого склада, как я, нет более приятного занятия, чем мое. Должность лакея, действительно, тягостна для дурака; но для смышленого малого она заключает в себе одни только привлекательные стороны. Человек с выдающимся умом поступает в услужение не для того, чтоб работать физически, как какой-нибудь простачок. Он находит себе место не столько чтоб служить, сколько для того, чтоб командовать. Сперва он изучает своего барина, затем потакает его слабостям, втирается к нему в доверие и, наконец, водит его за нос. Так я и поступал со своим смотрителем. Сначала я раскусил, что это за гусь: заметил, что он хочет прослыть праведником, и сделал вид, будто попался на эту удочку. Это ничего не стоит. Но я пошел дальше и стал его копировать; разыгрывая перед ним ту роль, которую он разыгрывал перед другими, я обманул обманщика и мало-помалу сделался его фактотумом. Надеюсь со временем и сам приобрести состояние, пристроившись под его покровительством к добру бедных людей, ибо чувствую к добру не меньшее влечение, чем мой хозяин.

— Приятные перспективы, любезный Фабрисио, — сказал я, — прими мои поздравления. Что касается меня, то я возвращаюсь к моему первому намерению: сменю свой расшитый кафтан на сутанеллу, отправлюсь в Саламанку и там, став под знамена университета, буду учительствовать.

— Вот так придумал! — воскликнул Фабрисио, — нечего сказать, дивная мечта! Что за безумие в твои годы стать педагогом! Да знаешь ли, несчастный, на что ты себя обрекаешь этой выдумкой? Как только ты поступишь на место, весь дом будет за тобой присматривать, каждый твой шаг будет обсуждаться со всех сторон. Тебе придется непрестанно держать себя в руках, принять обличие лицемера и притворяться воплощением всех добродетелей. У тебя не останется почти ни одной свободной минуты для удовольствий. Неусыпный страж своего ученика, ты будешь по целым дням обучать его латыни и читать ему нотации, если он скажет или учинит что-либо противное благопристойности; а это создаст тебе немало работы. Что же ты пожнешь от своих трудов после стольких забот и самоистязаний? Если из твоего барчука выйдет оболтус, то скажут, что ты плохо его воспитал, и его родители уволят тебя без всякой награды, а, быть может, не заплатят даже обещанного жалованья. А потому не говори мне, пожалуйста, об учительстве: это должность, с которой хлопот не оберешься. То ли дело место лакея: это — легкая служба и ни к чему не обязывает. Если за барином водятся какие-нибудь пороки, то смышленый малый, который ему прислуживает, потворствует им и нередко обращает их в свою пользу. В хорошем доме лакей катается, как сыр в масле. Выпьет, закусит, как следует, и ложится на боковую, точно маменькин сынок, не беспокоясь ни о мяснике, ни о булочнике. Я в жизни не кончу, — продолжал он, — если примусь перечислять все преимущества лакейской должности. Поверь мне, Жиль Блас, выкинь навсегда из головы намерение стать учителем и последуй моему примеру.

— Пусть так, — заметил я, — но смотрители богаделен попадаются не каждый день, а если б я уже решился стать слугой, то хотел бы, по крайней мере, поступить на приличное место.

— В этом ты прав, — сказал он, — и я беру на себя все заботы. Ручаюсь, что достану тебе хорошее место, хотя бы для того, чтоб спасти порядочного человека от университета.

Грозившая мне в недалеком будущем нужда и довольный вид Фабрисио оказали на меня еще больше влияния, чем его доводы, и я решил поступить в услужение. После этого мы вышли из питейного дома, и мой земляк сказал:

— Сейчас же сведу тебя к человеку, к которому обращаются почти все слуги, когда их вышвыривают на улицу. У него есть свои сероливрейные лакеи, которые осведомляют его обо всем, что происходит в барских домах. Он знает, где нуждаются в прислуге, и ведет точный реестр не только свободных мест, но также достоинств и недостатков господ. Человек этот был прежде монахом в какой-то обители. Словом, это он приискал мне место у смотрителя.

Продолжая беседовать со мной об этой диковинной рекомендательной конторе, сын брадобрея Нуньеса привел меня в глухой переулок. Мы вошли в маленький домик, где застали человека лет за пятьдесят, писавшего что-то за столом. Мы поклонились ему, и даже довольно почтительно; но, потому ли, что был он горд от природы, или потому, что, имея дело только с лакеями и кучерами, привык обращаться с этой публикой без церемонии, он не счел нужным привстать и ограничился легким кивком головы. На меня, однако, он посмотрел с особым вниманием. Видимо, его удивило, что молодой человек в бархатном, расшитом золотом камзоле хочет наняться в лакеи; он мог скорее думать, что я сам ищу служителя. Но ему не пришлось долго сомневаться относительно моих намерений, так как Фабрисио сразу же объявил ему:

— Сеньор Ариас де Лондона, разрешите представить вам моего лучшего друга. Это молодой человек из хорошей семьи, которого несчастья заставляют поступить в лакеи. Укажите ему, пожалуйста, хорошее место и можете быть уверены, что он вас отблагодарит.

— Все вы таковы, — сурово ответил Ариас, — пока вы без места, то готовы посулить любые сокровища мира; а как только вас пристроишь, вы обо мне и думать забыли.

— Как? — удивился Фабрисио. — Неужели вы жалуетесь на меня? Разве я не отблагодарил вас, как следует?

— Можно бы и лучше, — возразил Ариас. — Ваше место не хуже чиновничьего, а заплатили вы мне, точно я устроил вас к сочинителю.

Тут я вмешался в разговор и сказал сеньору Ариас, что он не должен считать меня неблагодарным человеком и что я хочу, чтоб награда предшествовала услуге. С этими словами я вынул из кармана два дуката, каковые и вручил ему, обещав, что не ограничусь этим, если место окажется хорошим.

Этим поступком он, по-видимому, остался весьма доволен.

— Вот такое обхождение мне нравится, — сказал он и добавил: — есть много отличных мест, которые теперь свободны. Я вам их перечислю, а вы выберете то, что вам подойдет.

Сказав это, он надел очки, раскрыл реестр, лежавший на столе, перелистал несколько страниц и прочел следующее: «Нужен лакей капитану Торбельино, человеку вспыльчивому, грубому и взбалмошному; беспрерывно бранится, чертыхается, дерется и уже неоднократно калечил прислугу».

— Нет ли кого другого? — воскликнул я, услыхав эту характеристику. — Этот капитан не в моем вкусе.

Моя экспансивность заставила улыбнуться сеньора Ариас; затем он принялся читать далее: «Донья Мануэла де Сандоваль, престарелая знатная вдова, бранчлива и капризна; теперь без лакея; держит только одного служителя, да и тот обычно уживается у нее не более суток. В доме имеется одна ливрея, сшитая десять лет тому назад, в нее наряжают всех поступающих слуг, какого бы роста они ни были. Можно сказать, что они только ее примеряют и что она еще совсем новая, хотя носили ее уже две тысячи лакеев. — Нужен лакей доктору Альвару Фаньесу, он же составитель лекарств. Кормит прислугу хорошо, содержит чисто, даже платит крупное жалованье; но пробует на ней свои снадобья. В этом доме часто бывают вакантные места для лакеев».

— Нисколько не удивляюсь, — прервал его со смехом Фабрисио. — Однако, черт подери, недурные местечки вы нам рекомендуете.

— Имейте терпение, — сказал Ариас де Лондона, — мы еще не дошли до конца; найдется и для вас что-нибудь подходящее.

Затем он продолжал: «Донья Альфонса де Солис, богомольная старуха; проводит две трети дня в церкви и требует от лакея, чтоб он находился при ней неотлучно. Уже три недели сидит без слуги. — Лиценциат Седильо, престарелый каноник здешнего собора; вчера вечером прогнал своего лакея…»

— Остановитесь, сеньор де Лондона, — прервал его Фабрисио в этом месте, — последнее предложение нам подходит. Лиценциат Седильо — друг моего хозяина, и я с ним отлично знаком. У него есть ключница, старая ханжа по имени Хасинта, которая заправляет всем домом. Это одно из лучших мест в Вальядолиде. Живется там спокойно и кормят хорошо. К тому же каноник — человек хворый и давно страдает подагрой; ему скоро придется писать духовную, и тут есть надежда на наследство. Великолепная перспектива для лакея, Жиль Блас, — добавил он, повернувшись ко мне, — не будем терять драгоценного времени, отправимся сейчас же к лиценциату. Я сам представлю тебя ему и буду твоим поручителем.

Опасаясь упустить столь блестящий случай, мы после этих слов поспешно простились с сеньором Ариас, заверившим меня, что если это место от меня ускользнет, он за мои деньги найдет мне другое, не менее удачное.