ГЛАВА I
Фабрисио приводит Жиль Бласа к лиценциату Седильо и определяет его на службу. В каком состоянии был сей каноник. Описание его ключницы
Мы так боялись опоздать к старому лиценциату, что единым духом отмахали расстояние от тупика до его дома. Двери оказались запертыми, так что пришлось постучаться. Нам открыла десятилетняя девочка, которую ключница, вопреки злословию, выдавала за свою племянницу. Пока мы осведомлялись у нее, нельзя ли повидать каноника, появилась сама сеньора Хасинта. То была особа уже степенного возраста, но еще не утерявшая красоты; особенно поразил меня цвет лица, отличавшийся необыкновенной свежестью. На ней было длинное платье из совсем простой шерстяной материи и широкий кожаный пояс, с которого по одну сторону свисала связка ключей, а по другую четки с крупными бусами. Увидев ее, мы поклонились с большим почтением; она отвечала нам весьма учтиво, однако же потупив глаза и с превеликой скромностью.
— Я узнал, — обратился к ней мой приятель, — что сеньор лиценциат ищет честного слугу; могу предложить ему молодого человека, которым, надеюсь, он останется доволен.
При этих словах ключница подняла глаза, пристально посмотрела на меня и, не зная, как ей согласовать мое золотое шитье со словами Фабрисио, спросила, не я ли претендую на освободившееся место.
— Да, именно этот молодой человек! — сказал сын Нуньеса. — Хотя он, как вы видите, не простого звания, однако же превратности судьбы понуждают его поступить в услужение. Но он, без сомнения, утешится в своих несчастьях, — добавил Фабрисио елейно, — если ему посчастливится попасть в этот дом и жить подле добродетельной Хасинты, которая достойна быть ключницей у патриарха обеих Индий.
— При этих словах старая святоша отвела от меня глаза, чтоб взглянуть на столь учтивого собеседника. Пораженная чертами его лица, показавшегося ей знакомым, она спросила Фабрисио:
— Мне смутно представляется, что я вас уже видела; помогите мне вспомнить.
— Целомудренная Хасинта, — ответил ей Фабрисио, — считаю за великую честь, что обратил на себя ваше внимание; я два раза приходил сюда за своим барином, сеньором Мануэлем Ордоньесом, смотрителем богадельни.
— Ах, да! — сказала ключница. — Теперь вспоминаю и узнаю вас. Но раз вы состоите при сеньоре Ордоньесе, то вы, несомненно, человек честный и благонравный. Ваша служба говорит за вас, и этот молодой человек не мог бы пожелать себе лучшего поручителя. Пойдемте, — добавила она, — я отведу вас к сеньору Седильо. Думаю, что он будет рад взять слугу по вашей рекомендации.
Мы последовали за сеньорой Хасинтой. Каноник жил в нижнем этаже, и апартаменты его состояли из четырех покоев, отделанных отличной панелью и расположенных анфиладой. Ключница предложила нам обождать минутку в первой горнице и, покинув нас, пошла во вторую, где находился каноник. Пробыв с ним некоторое время наедине и изложив ему наше дело, она вернулась и сказала, что мы можем войти.
Мы увидели старого подагрика, утопавшего в кресле: голова покоилась на подушке, руки лежали на думках, а ноги опирались на тюфячок, туго набитый пухом. Мы подошли к канонику, не скупясь на поклоны, и Фабрисио, снова взяв слово, не ограничился повторением того, что сказал ключнице, а принялся восхвалять мои достоинства и остановился главным образом на славе, которую я снискал себе на философских диспутах у доктора Годинеса, словно для поступления в лакеи к канонику мне надлежало быть великим философом. Тем не менее этими дифирамбами моей особе Фабрисио ухитрился пустить пыль в глаза лиценциату, который, заметив к тому же, что сеньора Хасинта ничего против меня не имеет, сказал моему поручителю:
— Друг мой, я принимаю к себе на службу сего юношу, которого ты привел. Он мне понравился, и я доброго мнения о его нраве, поскольку он представлен мне служителем сеньора Ордоньеса.
Убедившись, что я принят, Фабрисио отвесил поклон канонику, другой, еще более глубокий, ключнице и, шепнув мне, чтоб я остался и что мы еще увидимся, удалился, весьма довольный результатами своих хлопот. Как только он вышел, лиценциат спросил, как меня зовут и отчего я покинул родину, каковыми вопросами побудил меня рассказать мои похождения в присутствии сеньоры Хасинты. Этим я их весьма позабавил, в особенности же описанием своего последнего приключения. История с Камилой и доном Рафаэлем вызвала у них неудержимый приступ смеха, который чуть было не стоил жизни старому подагрику, ибо, хохоча во все горло, сеньор лиценциат так раскашлялся, что, казалось, был готов отдать душу богу. Духовная еще не была написана: судите поэтому об ужасе ключницы. Растерявшись и вся дрожа, бросилась она на помощь бедняге и, прибегнув к средствам, которыми останавливают у детей кашель, принялась тереть ему лоб и хлопать его по спине. Однако тревога оказалась ложной: старец перестал кашлять, а ключница его тормошить. Я хотел было закончить свой рассказ, но сеньора Хасинта, опасаясь вторичного припадка, воспротивилась этому. Она увела меня из опочивальни каноника в гардеробную, где среди прочего платья хранилась ливрея моего предшественника. Ключница предложила мне надеть ее и спрятала на ее место мое одеяние, которое я был не прочь сберечь — в надежде, что оно мне еще пригодится. Затем мы вдвоем отправились готовить обед.
Я оказался не новичком в кулинарном искусстве. Действительно, мне пришлось пройти недурную школу у старой Леонарды, которая могла в самом деле сойти за хорошую стряпуху. Но все же ей было далеко до сеньоры Хасинты, которая, пожалуй, заткнула бы за пояс даже кухаря толедского архиепископа. Каждое блюдо было шедевром, а ее похлебки — сплошным упоением, так ловко умела она комбинировать и смешивать разные мясные соки, которые туда прибавляла; рубленые же кушанья она сдабривала приправами, придававшими им весьма приятный вкус.
Приготовив обед, мы вернулись в покои каноника, и, пока я накрывал на стол подле его кресла, ключница подвязала ему под подбородок салфетку, которую скрепила на шее узлом. Минуту спустя я подал старцу суп, способный потрафить даже богатейшему из мадридских иереев, и два блюда закусок, от которых облизнулся бы любой вице-король, если бы сеньора Хасинта не побоялась растравить подагру лиценциата, приправив их крепкими специями. При виде этих славных кушаний мой дряхлый хозяин, коего я почитал за полного паралитика, показал, что не совсем еще потерял способность владеть руками. С их помощью освободился он от подушки и думок и радостно приготовился приступить к обеду. Правда, кисть у него дрожала, но служить не отказывалась. Он орудовал ею довольно свободно, проливая, впрочем, на скатерть и салфетку половину того, что подносил ко рту. Как только старик вдосталь наелся супу, я убрал это блюдо со стола и принес куропатку, красовавшуюся посреди двух жареных перепелок. Сеньора Хасинта разрезала эту дичь. Вместе с тем она от времени до времени подносила ему к губам, точно годовалому ребенку, широкий и глубокий серебряный кубок с вином, слегка разбавленный водой, и он отпивал из него большими глотками. Каноник приналег на закуску, а затем оказал не меньше чести и птичкам. Когда он основательно налопался, ключница отвязала ему салфетку и положила на место подушку и думку. Затем, предоставив ему безмятежно наслаждаться в кресле послеобеденным покоем, установленным обычаем, мы убрали со стола и сами пошли поесть.
Таким вот образом обедал ежедневно наш каноник, который был, может быть, самым большим обжорой во всем капитуле. Но ужинал он умереннее, довольствуясь цыпленком или кроликом и разными компотами из фруктов. Кормили меня в этом доме хорошо, и жил я в свое удовольствие. Одно только было неприятно: приходилось бодрствовать по ночам и заменять хозяину сиделку. Он не только страдал задержанием урины, что заставляло его раз по десять в час требовать ночной сосуд, но также усиленным выделением пота; а когда он потел, то приходилось менять ему рубаху.
— Жиль Блас, — сказал он мне на вторую ночь, — ты малый дельный и расторопный. Вижу, что останусь доволен твоей службой. Одно только советую тебе: угождай во всем сеньоре Хасинте и безропотно исполняй все, что она тебе скажет, как если б я сам тебе приказывал. Эта девушка служит мне, почитай, пятнадцать лет с особливой ревностью; она имеет обо мне такое попечение, что я не могу ее за то довольно возблагодарить. Признаюсь тебе, что она мне милее всей моей родни. Ради нее прогнал я племянника своего, сына родной моей сестры. И поделом ему: он не оказывал никакого уважения этой бедной девушке и, вместо того чтобы отдавать справедливость ее искренней ко мне привязанности, бесстыдник обзывал ее лицемерной ханжой, ибо ныне молодые люди почитают добродетель за лицемерие. Слава богу, я избавился от сего нечестивца. Сердечное ко мне расположение я ставлю превыше кровного родства и чувствую признательность лишь к тем, кто не оставляет меня своими добрыми делами.
— Вы совершенно правы, сеньор, — сказал я лиценциату, — благодарность должна пользоваться большей властью над нами, нежели законы природы.
— Без сомнения, — подтвердил он. — И моя духовная воочию покажет, что я не считаюсь со своей родней. Ключница получит изрядную долю; да и ты не будешь забыт, если станешь и впредь служить мне так, как начал. Слуга, которого я вчера уволил, сам виноват, что лишился хорошего наследства. Когда бы сей прощелыга не принудил меня своим поведением прогнать его со двора, то я непременно обогатил бы его; но он был превеликий гордец, который не оказывал почтения сеньоре Хасинте, да и к тому же лентяй и боялся работы. Он не любил бодрствовать и почитал за великий труд ухаживать за мной по ночам.
— Ах, несчастный! — воскликнул я, точно в меня вселился дух моего приятеля Фабрисио, — он был недостоин служить у такой почтенной особы, как вы. Слуга, имеющий счастье состоять при вас, должен проявлять неусыпную ревность, обязанности свои вменять себе в удовольствие и считать, что ничего не делает даже тогда, когда доработался до кровавого пота.
Я заметил, что эти слова весьма пришлись по вкусу лиценциату. Он остался также очень доволен заверением, что я всегда буду беспрекословно повиноваться желаниям сеньоры Хасинты. Стремясь прослыть слугой, не боящимся никакой усталости, я отправлял свои обязанности с величайшей готовностью и не жаловался на то, что провожу ночи на ногах. Это, однако, не мешало мне находить свою службу весьма неприятной, и, не будь наследства, которым я подкармливал свои надежды, место мое скоро бы мне опротивело; думаю, что я просто не выдержал бы, хотя и спал днем по нескольку часов.
Ключница — надо отдать ей справедливость — была ко мне чрезвычайно внимательна, что следует приписать любезному и почтительному обхождению, с помощью которого я старался завоевать себе ее расположение. Так, сидя за столом с нею и ее племянницей, которую звали Инесильей, я менял им тарелки, подливал вина и вообще всячески старался услужить. Благодаря этому я втерся к ним в дружбу. Однажды, когда сеньора Хасинта ушла за провизией, я остался наедине с Инесильей и, разговорившись с нею, спросил, живы ли ее родители.
— Ах, нет, — возразила она, — папа и мама давно, давно умерли: так мне сказывала тетушка, а сама я их никогда не видала.
Я счел долгом поверить, хотя ответ девочки и не носил категорического характера. Затем, подстрекаемая мною, она принялась щебетать и выболтала мне кучу таких вещей, которых я и знать не хотел. Между прочим, она сообщила, или, вернее, я понял из срывавшихся у нее наивностей, что у тетки имелся сердечный друг, проживавший в услужении у другого старого каноника и заправлявший его мирскими делами, и что эти счастливые слуги намеревались, унаследовав добро своих хозяев, объединить его воедино посредством брака, радости коего заранее вкушали. Хотя сеньора Хасинта была уже в летах, однако отличалась, — как я выше упоминал, — необычной свежестью. Правда, она принимала все меры к тому, чтоб сохраниться как можно лучше: помимо клистира, который она ставила себе каждое утро, сия особа пила в течение дня, а также перед сном, крепкий мясной отвар. К тому же она спокойно спала по ночам, тогда как я дежурил подле своего господина. Но, быть может, еще в большей степени, чем все эти средства, способствовали сохранению свежести фонтанели, которые, — как сообщала мне Инесилья, — ключница ставила на обеих ногах.
ГЛАВА II
Каким способом лечили заболевшего каноника, что из этого воспоследовало и какое наследство он завещал Жиль Бласу
В течение трех месяцев служил я лиценциату Седильо, не жалуясь на мучительные ночи, которые проводил по его милости. К концу этого срока он занемог. У него определилась лихорадка, а от этого, в свою очередь, обострилась подагра. Впервые за всю свою жизнь, которая была не из коротких, прибег он к лекарям и приказал позвать доктора Санградо, которого весь Вальядолид почитал за Гиппократа. Сеньора Хасинта предпочла бы, чтоб хозяин составил завещание до того, как посылать за врачом, и даже намекнула на это, но, во-первых, наш каноник вовсе еще не собирался умирать, а, во-вторых, в известных случаях бывал необычайно упрям. А потому я отправился за доктором Санградо и привел его к нам на квартиру. Это был высокий человек, сухой и бледный, который уже, по меньшей мере, лет сорок поставлял работу ножницам Парки. Сей достойный эскулап обладал внушительной наружностью, взвешивал слова и выбирал самые изысканные выражения. Рассуждения его походили на геометрические фигуры, а мнения отличались оригинальностью.
Пристально поглядев на моего господина, он сказал докторальным тоном:
— Надо заменить чем-нибудь остановившийся процесс выделения пота. Другие на моем месте, несомненно, прописали бы вызывающие испарину солянистые или мочегонные средства, которые, по большей части, содержат серу и ртуть; но слабительные и потогонные — это опасные лекарства и придумали их шарлатаны. Все химические препараты причиняют человеку один только вред. Что касается меня, то я лечу самыми простыми и верными средствами. Скажите пожалуйста, — спросил он у пациента, — что вы обычно кушаете?
— Обычно я ем крепкие похлебки и сочную говядину, — отвечал каноник.
— Как! — воскликнул доктор с удивлением, — крепкие похлебки и сочную говядину! Нисколько не удивляюсь тому, что вы больны. Вкусные блюда — это наслаждения, таящие яд; это капканы, которые чревоугодие ставит человеку, чтоб вернее его погубить. Вы должны отказаться от лакомых кушаний; чем еда безвкуснее, тем она полезнее для здоровья. Кровь сама по себе не вкусна и потому требует такой же пищи. А вино вы пьете? — осведомился он.
— Пью, но разбавленное водой.
— Разбавленное или неразбавленное, а это верх неумеренности. Просто чудовищный режим! Удивляюсь, как вы давно не умерли. Сколько вам лет?
— Недавно пошел шестьдесят девятый, — отвечал каноник.
— Так оно и есть, — продолжал доктор, — преждевременная старость является всегда плодом невоздержанности. Если бы вы всю свою жизнь пили одну только чистую воду и удовольствовались простой пищей, например печеными яблоками, горохом или бобами, то не страдали бы теперь подагрой и все ваши члены свободно отправляли бы свои функции. Все же я не отчаиваюсь поставить вас на ноги, если вы будете точно исполнять мои предписания.
Сколь лиценциат ни был прожорлив, однако же обещал во всем слушаться доктора. Тогда Санградо послал меня за фельдшером, которого сам рекомендовал, и велел ему пустить сеньору Седильо шесть добрых тазиков крови, чтоб заменить процесс выделения пота. Затем он сказал фельдшеру:
— Мастер Мартин Онес, вернитесь сюда через три часа, чтоб снова пустить пациенту кровь, а завтра проделайте то же самое. Ошибочно думать, что кровь необходима для сохранения жизни; чем больше выпустишь больному крови, тем лучше. Ведь больной не обязан ни двигаться, ни напрягаться, и все его дело сводится к тому, чтоб не умереть, а потому для поддержания жизни ему нужно не больше крови, чем спящему человеку; у обоих жизнь проявляется только в биении пульса и в дыхании.
Простодушный каноник решил, что такой знаменитый врач не может ошибаться, и без сопротивления позволил пустить себе кровь. Прописав частые и обильные кровопускания, доктор заявил, что необходимо как можно чаще поить больного теплой водой и что вода, выпитая в больших количествах, может считаться панацеей от всевозможных болезней. Затем он удалился, с уверенностью сказав мне и сеньоре Хасинте, что отвечает за жизнь пациента, если будут аккуратно следовать его предписаниям. Ключница, которая, быть может, была иного мнения о его методе врачевания, обещала, что все будет исполнено в точности. Действительно, мы тотчас же принялись согревать воду, и так как доктор пуще всего наказал нам не жалеть ее, то заставили нашего хозяина выпить большими глотками две или три пинты. Час спустя мы это повторили, а затем, возвращаясь через известные промежутки к той же процедуре, влили канонику в желудок целый океан жидкости. Фельдшер, с своей стороны, помогал нам обильными кровопусканиями, так что менее чем через два дня мы довели дряхлого лиценциата до последней черты.
Почувствовав, что ему уже невмоготу, несчастный старик сказал мне слабым голосом, когда я собирался влить в него большой стакан пресловутого универсального средства.
— Постой, Жиль Блас! не давай мне больше сего напитка, друг мой. Вижу, что приходится умирать, невзирая на целительные свойства воды; и хоть осталось у меня не больше одной капли крови, однако же мне нисколько не полегчало: это доказывает, что даже самый искусный лекарь в мире не в силах продлить наши дни, когда они сочтены. А потому должен я приготовиться, чтоб уйти в иной мир; ступай же и приведи нотариуса: я хочу составить духовную.
Услыхав не без удовольствия эти последние слова, я притворился весьма опечаленным, как это обычно делает в таких случаях всякий наследник, и, хотя и сгорал от желания выполнить данное мне поручение, однако же сказал своему барину:
— Что вы, сеньор? Слава богу, ваша милость еще не так плоха, чтоб вы не могли поправиться.
— Нет, нет, друг мой, — возразил каноник, — пришел мой конец. Чувствую, что подагра вновь обострилась и что приближается смерть. Торопись же пойти туда, куда я тебя посылаю.
Я действительно заметил, что каноник явно сдавал, и дело показалось мне столь неотложным, что я поспешно отправился выполнять его поручение, оставив при нем сеньору Хасинту, боявшуюся еще больше меня, как бы он не умер без завещания. Я завернул к первому попавшемуся нотариусу, которого мне указали, и, застав его дома, обратился к нему:
— Сеньор! Хозяин мой, лиценциат Седильо, находится при смерти; он хочет продиктовать свою последнюю волю; нельзя терять ни минуты.
Нотариус был небольшой веселый старичок, любивший шутки. Он осведомился, какой врач пользует каноника. Я отвечал, что его лечит доктор Санградо. Услыхав это имя, он поспешно схватил плащ и шляпу.
— Ах, ты, господи! — воскликнул он, — бежим скорее, ибо этот доктор так ретив, что его пациенты не успевают дождаться нотариуса. Сколько завещаний упустил я из-за этого человека!
С этими словами нотариус поторопился выйти вместе со мной, и, пока мы шагали полным ходом, чтоб прийти к канонику до его агонии, я сказал своему спутнику:
— Сеньор, вы знаете, что у завещателей перед смертью нередко мутится память: если барин мой случайно забудет меня в своем завещании, не откажите напомнить ему о моем усердии.
— Охотно, дитя мое, — возразил нотариус, — можешь на меня положиться. Считаю справедливым, чтоб господин вознаграждал лакея, который служил ему верой и правдой. Я даже похлопочу, чтоб тебе был завещан знатный куш, если только лиценциат склонен признать твои заслуги.
Когда мы пришли в опочивальню каноника, он был еще в полной памяти. Сеньора Хасинта, заливаясь притворными слезами, находилась подле него. Она только что сыграла свою роль и подготовила доброго старца к тому, чтоб он ее всячески облагодетельствовал. Оставив своего господина наедине с нотариусом, мы перешли с нею в прихожую, где застали фельдшера, которого прислал доктор, чтоб сделать больному еще одно и, вероятно, последнее кровопускание. Мы остановили его.
— Обождите минутку, мастер Мартин, — сказала ключница, — сейчас нельзя входить к сеньору Седильо. К нему пришел нотариус, которому он диктует свою последнюю волю. Когда сеньор составит духовную, можете пускать ему кровь, сколько вам будет угодно.
Я и моя святоша безумно боялись, как бы лиценциат не умер во время составления завещания, но, по счастью, акт, причинявший нам столько беспокойства, был в конце концов оформлен. Мы увидели выходящего нотариуса, и тот, подойдя ко мне, похлопал меня по плечу и сказал:
— Ну, Жиль Блас, ты не забыт.
При этих словах я испытал живейшую радость и проникся такой благодарностью к своему хозяину за память, что пообещал молиться за него богу после кончины, которая не замедлила наступить, ибо, как только фельдшер пустил ему кровь, бедный старик, который и без того чрезвычайно ослаб, покинул мир чуть ли не в тот же момент. Когда он уже был при последнем издыхании явился доктор, на лице которого отразилось некоторое недоумение, несмотря на привычку отправлять больных на тот свет. Тем не менее он был далек от того, чтоб приписать смерть каноника питью воды и кровопусканию, и, уходя, холодно проронил, что больному выпустили слишком мало крови и что его недостаточно поили теплой водой. Палач от медицины, — я имею в виду фельдшера, — видя, что никто уж не нуждается в его услугах, последовал за доктором Санградо; при этом и тот и другой заявили, что они с первого же дня считали положение каноника безнадежным. И, действительно, надо сказать, что они редко ошибались, когда изрекали такие предсказания.
Как только сеньора Хасинта, Инесилья и я увидели, что хозяин наш приказал долго жить, мы закатили такой концерт похоронных воплей, что всполошили всех соседей. В особенности наша ханжа, у которой были все основания ликовать, испускала столь жалостные стоны, что, казалось, мир не видал еще подобной скорби. В одно мгновение вся горница наполнилась людьми, которых привлекало туда не столько сочувствие, сколько любопытство. Не успели родственники покойного проведать про его кончину, как кинулись к нему на квартиру и позаботились опечатать имущество. Застав ключницу в такой печали, они сперва подумали, что каноник не успел составить завещания, но, к величайшему своему сожалению, вскоре убедились в существовании такового, да к тому же написанного с соблюдением всех необходимых формальностей. Когда же по вскрытии духовной они узнали, что завещатель отказал самое ценное из своего имущества в пользу сеньоры Хасинты и ее маленькой племянницы, то почтили покойного надгробным словом, в котором для его памяти было мало лестного. В то же время они обрушились с бранью на святошу, а также не забыли пройтись и на мой счет. Надо сознаться, что я этого вполне заслуживал. Ибо лиценциат, — царствие ему небесное, — желая, чтоб я весь свой век чтил его память, так помянул меня в одном из пунктов своего завещания: «Idem, понеже Жиль Блас, — молодой человек в науках уже искушенный, то для усовершенствования его в сем деле отказываю ему мою библиотеку, все мои книги и рукописи без всякого изъятия».
Я не имел ни малейшего представления о том, где могла находиться означенная библиотека, ибо в доме никогда таковой не видывал. Насколько я знал, в кабинете моего хозяина лежали на двух сосновых полочках пять-шесть книг, да еще какие-то бумаги. Таково было мое наследство. К тому же книги не могли принести мне большой пользы: одна носила заглавие «Современный повар», другая касалась несварения желудка и способов его излечить, а остальные представляли собой четыре части требника, наполовину источенные червями. Что касается рукописей, то самая любопытная из них состояла из документов какого-то процесса о пребенде, который каноник вел в свое время. Осмотрев свое наследство с большим тщанием, чем оно того заслуживало, я отдал его родственникам покойного, которые мне так из-за него позавидовали. Я вернул им также бывшую на мне ливрею и облачился в свое собственное платье, довольствуясь за все свои услуги одним только жалованьем. Затем я отправился искать другое место. Что касается сеньоры Хасинты, то, помимо завещанных ей сумм, она поживилась еще разными ценными вещами, которые с помощью своего сердечного дружка похитила во время болезни лиценциата.
ГЛАВА III
Жиль Блас поступает в услужение к доктору Санградо и становится известным врачом
Я порешил разыскать сеньора Ариаса де Лондона и выбрать себе по его списку новое место; но, подходя к тупику, где он жил, я повстречался с доктором Санградо, которого не видал со дня смерти своего хозяина, и взял на себя смелость ему поклониться. Несмотря на то, что я был в другом платье, он тотчас же узнал меня и даже выказал некоторую радость.
— Ба, да это ты, любезный! — сказал он, — только что думал о тебе. Мне нужен в услужение порядочный малый, и ты как раз пришел мне на ум. Вид у тебя добродушный и ты можешь мне пригодиться, если умеешь читать и писать.
— Сеньор, — отвечал я ему, — что до этого, то я ваш покорный слуга, ибо умею и то и другое.
— Если так, — заявил доктор Санградо, — то ты мне вполне подходишь. Поступай ко мне: ты заживешь у меня в свое удовольствие, а обходиться с тобой я буду хорошо. На жалованье не рассчитывай, но зато у тебя ни в чем не будет недостатка. Я позабочусь о том, чтоб ты содержался в опрятности, и научу тебя великому искусству лечить от всех болезней. Словом, ты будешь скорее моим учеником, нежели слугой.
Я принял предложение доктора в надежде, что под руководством столь ученого наставника смогу прославиться на медицинском поприще. Он тотчас же отвел меня к себе, чтоб подготовить к отправлению должности, каковая заключалась в записывании фамилий и адресов больных, присылавших за ним, пока он ходил по городу. Для этой цели в доме имелась книга, куда старуха-служанка, составлявшая всю его челядь, заносила адреса; но, помимо того, что она не знала орфографии, почерк ее был так плох, что, по большей части, невозможно было ничего разобрать. Сеньор Санградо поручил мне вести эту книгу, которую без греха можно было назвать синодиком, так как почти все, кого я туда вносил, умирали. Можно сказать, что я записывал лиц, собравшихся отправиться на тот свет, подобно писарю на ямском дворе, отмечающему фамилии тех, кто заказал места в почтовой карете. Мне приходилось часто браться за перо, так как в то время не было в Вальядолиде более популярного врача, чем сеньор Санградо. Он создал себе известность среди населения пышными разглагольствованиями, импонировавшими благодаря его внушительной наружности, а также несколькими удачными исцелениями, которые принесли ему больше славы, чем он того заслуживал.
У него не было недостатка в пациентах, а следовательно, и в доходах. Но стол его от этого не становился обильнее: жилось у него скудно. Обычно мы питались горохом, печеными яблоками или сыром. Он уверял, что эта пища всего полезнее для желудка, так как ее легче измельчать, т. е. разжевывать. Считая, что эти кушанья перевариваются без затруднения, он, однако, не хотел, чтоб ими наедались досыта, в чем, разумеется, был совершенно прав. Но, запрещая мне и служанке есть слишком много, он зато разрешал нам пить воду в любом количестве. Не предписывая в этом отношении никаких ограничений, он иногда говаривал так:
— Пейте, дети мои: здоровье заключается в восприимчивости и влажности внутренних органов. Пейте воду в изобилии; это — универсальное разжижающее средство: оно растворяет все соли. Замедлилось ли кровообращение, — вода его усилит. Ускорилось ли оно, — вода успокоит его стремительность.
Наш доктор так чистосердечно верил в то, что сам, несмотря на преклонный возраст, пил одну только воду. Старость почитал он за естественную чахотку, которая сушит и пожирает человека, и, опираясь на это определение, сожалел о невежестве тех, кто называл вино молоком стариков. Он доказывал, что вино подтачивает и губит их организм, и заявлял со свойственным ему красноречием, что как для старцев, так и для прочих людей этот пагубный напиток является коварным другом и обманчивым наслаждением.
Но на восьмой день моего пребывания у доктора Санградо у меня — наперекор всем этим рассуждениям — сделался понос и я почувствовал отчаянные рези в желудке, которые дерзал приписывать действию универсального растворяющего средства и скверным харчам, отпускаемым мне в этом доме. Я пожаловался своему господину в надежде на то, что он смягчится и даст мне за едой немного вина; но он был слишком рьяным врагом этого напитка, чтоб согласиться на такое попущение.
— Когда ты привыкнешь пить воду, — сказал он, — то оценишь ее благотворные свойства. Впрочем, — заметил он, — если ты испытываешь некоторое отвращение к чистой воде, то имеются невинные средства, которые делают этот безвкусный напиток более приемлемым для желудка: например, шалфей и вероника придают ему восхитительный вкус; а если ты хочешь сделать его еще приятнее, то прибавь цветы гвоздики, розмарина или мака.
Но как он ни восхвалял воду, как ни посвящал меня в секреты приготовлять из нее упоительные напитки, я пил ее с такой умеренностью, что он, наконец, это заметил.
— Эх, Жиль Блас, — сказал он, — не удивляюсь тому, что ты не обладаешь превосходным здоровьем. Ты пьешь слишком умеренно, друг мой. Вода, поглощаемая в малых дозах, только раздражает желчные частицы и усиливает их деятельность, тогда как необходимо потопить их в больших количествах растворяющей жидкости. Не бойся, дитя мое, чтоб изобилие воды могло ослабить или простудить тебе желудок; откинь напрасный страх, который ты, быть может, питаешь перед частым употреблением этого напитка. Я отвечаю за последствия; но если моя гарантия для тебя недостаточна, то пусть сам Цельс будет тебе порукой. Сей латинский оракул отзывается о воде с отменной похвалою; далее, он определенно говорит, что охотники до вина, оправдывающие свою страсть слабостью желудка, явно клевещут на этот внутренний орган, чтоб замаскировать свои дурные наклонности.
Будучи новичком на медицинском поприще, я счел неприличным выказывать непреодолимое упорство, а потому сделал вид, будто приемлю резоны доктора Санградо; сознаюсь даже, что действительно ему поверил. А потому я продолжал пить воду, полагаясь на ручательство Цельса, или, лучше сказать, я принялся топить свою желчь в этом напитке, который глотал в огромных количествах; и хотя мне изо дня в день становилось хуже, однако же предрассудок одерживал верх над опытом. Из этого можно усмотреть, что у меня действительно было предрасположение к тому, чтоб стать медиком. Все же по прошествии известного времени у меня не хватило сил выдержать боль, которая настолько усилилась, что я, наконец, решил покинуть доктора Санградо. Но тут мой эскулап пожаловал меня новой службой, ради которой я решил отказаться от прежнего намерения.
— Послушай, — сказал он мне однажды, — я не принадлежу к числу тех жестоких и неблагодарных господ, у которых слуги успевают состариться в услужении, прежде чем получить какую-либо награду. Я доволен тобой и полюбил тебя; а потому, не дожидаясь, чтоб ты прослужил у меня подольше, я решил с сегодняшнего же дня устроить твою судьбу и открыть тебе не медля секрет благодетельного искусства, которым уже столько лет занимаюсь. Другие врачи полагают, что нельзя изучить медицину, не познакомившись предварительно со многими трудными науками; я хочу сократить тебе этот длинный путь и избавить тебя от корпения над физикой, фармакопией, ботаникой и анатомией. Знай же, друг мой, что достаточно пускать кровь и поить больных теплой водой: вот тебе и вся тайна, как излечивать от всевозможных болезней. Этот простой секрет, который я тебе открываю и который природа, непроницаемая для моих собратьев, не смогла от меня утаить, сводится к двум означенным правилам: пускать кровь и поить водой, как можно чаще. Мне больше нечему тебя учить, ты теперь знаешь всю медицину насквозь и, пользуясь плодами моего долголетнего опыта, становишься сразу таким же искусным, как я. Ты можешь уже теперь помогать мне; утром веди книгу, а днем навещай часть моих больных. Пока я буду лечить знать и духовенство, ты пойдешь вместо меня в те дома среднего сословия, куда меня позовут; а когда ты проработаешь некоторое время, я постараюсь, чтоб тебя приняли в нашу корпорацию. Ты, Жиль Блас, можешь уже считать себя ученым, еще не сделавшись врачом, тогда как другие врачи подолгу, а иногда и всю жизнь занимаются медициной, прежде чем стать учеными.
Я поблагодарил доктора за то, что он так быстро приспособил меня себе в заместители, и, чтоб выразить ему свою признательность за хорошее отношение, заверил его, что всю свою жизнь буду придерживаться высказанных им взглядов, хотя бы они противоречили учению самого Гиппократа. Это обещание было, однако, не вполне искренним, ибо я не разделял его мнения насчет пользы воды и намеревался, обходя своих больных, ежедневно пить по дороге вино. Вторично повесил я на крючок расшитый кафтан, чтоб надеть платье своего господина и придать себе обличие врача, после чего я приготовился заняться медициной на горе тем, кто попадется мне под руку.
Я начал с альгвасила, страдавшего плевритом, и приказал нещадно пускать ему кровь, а также не жалеть для него воды. Затем я навестил пирожника, которого подагра заставляла кричать благим матом. Я так же мало пощадил его кровь, как и кровь альгвасила, и велел беспрерывно поить его водой. За мои предписания мне заплатили двенадцать реалов, и это так приохотило меня к медицине, что мне стали мерещиться одни только раны да опухоли.
Выйдя от пирожника, повстречался я с Фабрисио, которого не видал со смерти лиценциата Седильо. Он долго смотрел на меня с удивлением, а затем, схватившись за бока, принялся хохотать во всю глотку. И действительно было чему посмеяться, ибо докторская мантия волочилась за мной по земле, а камзол и штаны были вчетверо длиннее и шире, чем надлежало. Словом, вид у меня был чудной и комический. Я дал ему похохотать вволю, будучи сам не прочь последовать его примеру; но удержался, чтоб сохранить на улице декорум и лучше подделаться под врача, животное отнюдь не смешливое. Но если мой курьезный облик вызвал у Фабрисио такой приступ смеха, то моя серьезность еще его удвоила. Нахохотавшись, он воскликнул:
— Боже мой, Жиль Блас! Как ты смешно одет! Какой черт тебя так вырядил?
— Потише, друг мой, потише, — ответствовал я, — питай уважение к новому Гиппократу. Знай, что я заместитель доктора Санградо, знаменитейшего врача во всем Вальядолиде. Я живу у него уже три недели и под его руководством основательно изучил медицину, а так как он не успевает пользовать всех, кто к нему обращается, то я помогаю ему, навещая часть его больных. Он лечит в важных домах, а я в тех, что похуже.
— Вот это здорово, — заметил Фабрисио. — Словом, он уступил тебе кровь народную, а себе взял благородную. Поздравляю тебя с этим дележом: гораздо лучше иметь дело с простонародьем, чем со знатью. Да здравствует врач предместья! Его промахи не так бросаются в глаза, а убийства вызывают меньше шума. Да, дружок, — добавил он, — судьба твоя кажется мне достойной зависти, и, говоря словами Александра Македонского, — не будь я Фабрисио, то хотел бы быть Жиль Бласом.
Желая убедить сына брадобрея Нуньеса, что он не напрасно превозносит мою теперешнюю профессию, я показал ему реалы альгвасила и пирожника, после чего мы отправились пропить часть из них в питейном доме. Нам подали довольно пристойное вино, которое показалось мне лучше, чем было на самом деле: так хотелось мне отведать этого запретного напитка. Я пил большими глотками, и да простит мне латинский оракул, но по мере того, как вино проникало в желудок, я чувствовал, что этот внутренний орган нисколько не протестует против причиняемого ему поношения. Мы с Фабрисио долго просидели в питейном доме и, как водится между лакеями, изрядно позубоскалили насчет своих господ. Затем, заметив приближение ночи, мы расстались, пообещав друг другу встретиться в том же месте на следующий день после полудня.
ГЛАВА IV
Жиль Блас продолжает заниматься врачеванием с таким же успехом, как и искусством. Приключение с найденным перстнем
Едва успел я прийти домой, как вернулся и доктор Санградо. Осведомив его относительно больных, которых мне пришлось навестить за день, я вручил ему восемь реалов из двенадцати, полученных мною за врачебные советы.
— Восемь реалов, — заметил он, пересчитав деньги, — это немного за два визита; но надо брать, что дают.
На этом основании он забрал почти все, а именно шесть реалов из восьми, и отдал мне остальные два.
— Вот тебе, Жиль Блас, — сказал он, — начни с этого свои сбережения. Кроме того, я хочу сделать с тобой весьма выгодный для тебя уговор: четверть того, что ты принесешь, будет принадлежать тебе. Ты не замедлишь разбогатеть, друг мой, ибо, с божьей помощью, болезней в этом году будет, хоть отбавляй.
У меня были все основания удовольствоваться этим дележом, ибо я намеревался всякий день удерживать четверть того, что получал в городе, а это плюс четвертая часть от отдаваемых доктору денег составляло, — если только арифметика точная наука, — около половины всей выручки. От этой перспективы рвение мое к медицине еще усилилось. На другой день после обеда надел я снова свое ассистентское платье и вышел на промысел. Я навестил нескольких пациентов, пригласивших меня с утра, и всем прописал одно и то же, хотя болезни у них были разные. Пока что все шло благополучно, и никто, слава богу, не протестовал против моих предписаний; но как бы искусно врач ни лечил, всегда найдутся хулители и завистники. А именно, зашел я после этого к бакалейщику, у которого сын страдал водянкой, и застал там одного черномазого лекаришку, по имени Кучильо, которого привел к больному кто-то из родственников хозяина. Я отвесил глубокие поклоны всем присутствующим, а в особенности врачу, которого, как я догадывался, пригласили, чтоб спросить у него совета по поводу данной болезни.
Он поклонился мне с величайшей серьезностью и затем, поглядев на меня весьма пристально, сказал:
— Прошу не прогневаться на мое любопытство, сеньор доктор, но я полагал, что знаю всех своих собратьев в Вальядолиде, а между тем, признаюсь, лицо ваше мне совершенно незнакомо. Вы, вероятно, очень недавно изволили поселиться в этом городе.
Мне пришлось ответить, что я молодой практикант и пока еще работаю под наблюдением доктора Санградо.
— Позвольте поздравить вас с тем, — заявил он учтиво, — что вы придерживаетесь системы столь великого человека. Нисколько не сомневаюсь, что вы уже весьма искусны, хотя выглядите еще совсем молодым человеком.
Это было сказано таким непосредственным тоном, что я не знал, говорит ли он всерьез или издевается надо мной; но пока я обдумывал свой ответ, бакалейщик воспользовался этой минутой и обратился к нам:
— Я уверен, сеньоры, что вы оба одинаково сведущи в медицине; сделайте милость, осмотрите моего сына и скажите, что, по вашему благорассуждению, надлежит сделать, чтоб его исцелить.
После этого лекарь принялся исследовать пациента и, обратив мое внимание на симптомы, определявшие характер болезни, спросил, каким способом, по моему мнению, следует ее лечить.
— Считаю, — отвечал я, — что надо ежедневно пускать больному кровь и поить его в изобилии теплой водой.
— И вы полагаете, что этими средствами спасете ему жизнь? — осведомился лекаришка с лукавой усмешкой.
— Без всякого сомнения, — воскликнул я уверенно, — вы воочию увидите, как больной будет поправляться; эти средства безусловно окажут надлежащее действие, ибо служат панацеей от всевозможных заболеваний. Спросите у доктора Санградо.
— В таком случае, — заметил Кучильо, — Цельс глубоко неправ, утверждая, что водянку лучше всего лечить постом и жаждой.
— Цельс для меня не оракул, — отчеканил я, — он мог ошибаться, как и всякий другой, и я нередко бывал весьма рад, что не следовал его предписаниям, так как это оказывалось к лучшему.
— Узнаю в ваших речах надежную и благотворную систему, которую доктор Санградо хочет распространить среди молодых практикантов. Кровопускание и питье воды для него универсальные средства. Не удивительно, что от его рук погибло столько порядочных людей…
— Воздержимся от поношений, — довольно резко оборвал я его. — Вашему ли брату пристало делать подобные упреки? Сознайтесь, сеньор доктор, что и без кровопускания и питья воды отправляют на тот свет немало народу, а вы, быть может, уморили еще больше людей, чем другие. Если вы не согласны с сеньором Санградо, то и пишите против него; он вам ответит, а там посмотрим, на чьей стороне будут насмешники.
— Клянусь св. Иаковом и св. Дионисием, — гневно прервал он меня в свою очередь, — вы плохо знаете доктора Кучильо. У меня есть и клюв и когти, и я нисколько не боюсь вашего Санградо, который при всем споем самомнении и чванстве — просто чудак.
Поведение маленького лекаря привело меня в ярость. Я ответил ему язвительно, он отпарировал мне тем же, и вскоре дело дошло у нас до рукопашной. Мы успели угостить друг друга несколькими кулачными ударами и вырвать каждый по горсти волос, прежде чем бакалейщик и его родственник смогли нас разнять. Когда им это, наконец, удалось, то они заплатили мне за визит и попросили остаться моего антагониста, который, должно быть, показался им искуснее меня.
После этого приключения со мной чуть было не случилось другого. Я зашел к одному толстяку певчему, страдавшему лихорадкой. Не успел я обмолвиться относительно теплой воды, как он высказал такое отвращение к этому лечебному средству, что принялся неистово ругаться. Он осыпал меня бесчисленными оскорблениями и пригрозил вышвырнуть в окошко, если я немедленно же не уберусь. Этого я не дал повторить себе дважды и поспешил удалиться.
Решив в тот день больше не навещать больных, я пошел в питейный дом, где мы с Фабрисио условились встретиться. Он уже был там. Так как нам обоим хотелось выпить, то мы устроили здоровую пирушку и вернулись к своим господам в соответствующем виде, т. е. сильно на взводе. Но сеньор Санградо не заметил моего опьянения, так как я с таким оживлением рассказал ему про столкновение с лекарем, что он принял мой пыл за последствие возбуждения, еще не улегшегося после схватки. К тому же и сам он фигурировал в моем донесении и, чувствуя себя задетым доктором Кучильо, сказал мне следующее:
— Ты хорошо поступил, Жиль Блас, защищая честь наших методов лечения против этого жалкого ублюдка медицинского факультета. Как? Он считает, что больным водянкой нельзя давать воды? Неуч он этакий! А я утверждаю, что они должны ее пить. Да, — продолжал он, — вода вылечивает от всевозможных видов водянки, подобно тому, как она помогает при ревматизмах и бледной немочи; она также весьма полезна при лихорадке, когда человека бросает то в жар, то в холод, и оказывает чудесное действие даже при таких страданиях, которые происходят от золотухи, от выделения серозной жидкости, мокроты или слизи. Такие воззрения кажутся странными молодым врачам, вроде Кучильо, но при серьезном отношении к медицине всякий сочтет их вполне обоснованными. Если б эти люди были способны мыслить логически, то не поносили бы меня, а, напротив, восхищались бы моим методом и сделались бы самыми горячими его адептами.
Сеньор Санградо был вне себя от гнева, а потому даже не заподозрил моего опьянения; я же, стараясь обозлить его еще больше против лекаря, вставлял в свой отчет кое-какие обстоятельства собственного изобретения. Однако его интерес к моему рассказу не помешал ему заметить, что я в этот вечер пил воду более обыкновенного.
Действительно, у меня от вина сильно пересохло в горле. Всякий другой на месте Санградо отнесся бы с подозрением к такой жажде, побуждавшей меня поглощать воду огромными глотками; но он, разумеется, вообразил, что я начинаю входить во вкус этого напитка.
— Что я вижу, Жиль Блас! — сказал он мне с улыбкой, — ты уже не питаешь больше отвращения к воде и, слава богу, пьешь ее, как нектар. Это, друг мой, меня нисколько не удивляет; я знал, что ты к ней привыкнешь.
— Сеньор, — отвечал я, — всякому овощу свое время; в данную минуту я отдал бы бочку вина за кружку воды.
Такой ответ привел доктора в восхищение, и он не упустил столь удобного случая отметить превосходные свойства воды, а потому пустился в новые дифирамбы, но уже не как холодный ритор, а как пылкий энтузиаст.
— В тысячи и тысячи раз почтеннее и невиннее наших современных трактиров те термополии прошлых веков, куда собирались не для того, чтоб накачиваться вином и позорно растрачивать состояния и жизнь, а для того, чтоб пристойно развлечься и без всякого риска пить теплую воду. Нельзя довольно надивиться мудрой предусмотрительности древних руководителей гражданской жизни, устроивших общественные места, где каждый прохожий мог испить теплой воды, и приказавших хранить вино в аптеках, откуда оно выдавалось только по предписанию врачей. Какой образец мудрости! Видимо, — добавил он, — следует отнести к благословенным пережиткам древней умеренности, достойной золотого века, то обстоятельство, что теперь еще встречаются такие люди, как мы с тобой, которые пьют одну только воду и которые надеются предохранить и излечить себя от всех болезней, употребляя воду подогретую, но отнюдь не прокипевшую; ибо я заметил, что кипяченая вода перегружает желудок и приносит ему меньше пользы.
Меня несколько раз подмывало расхохотаться, пока он держал эту витиеватую речь. Тем не менее я сохранил серьезность и даже выразил полное согласие с мнениями доктора, т. е. осудил употребление вина и пожалел о людях, пристрастившихся к столь пагубному напитку. Затем, все еще испытывая жажду, я налил себе огромный кубок воды и, выпив его большими глотками, сказал своему господину:
— Давайте же, сеньор, упиваться этим благотворным напитком. Возродим в вашем доме тот древний термополии, о коем вы так сильно сожалеете.
Он весьма одобрил мои слова и битый час уговаривал никогда не употреблять ничего, кроме воды. Я обещал приучить себя к хваленому напитку и для этой цели пить его всякий вечер в больших количествах; а чтобы вернее сдержать свое обещание, я, ложась спать, решил ежедневно заглядывать в кабак.
Неприятное происшествие, приключившееся со мной у бакалейщика, не помешало мне продолжать медицинскую практику и на другой же день снова прописывать больным кровопускание и питье теплой воды. Выходя из дома одного поэта, страдавшего буйным помешательством, повстречал я старушку, которая остановила меня и осведомилась, не врач ли я. Услыхав, что она не ошиблась, старуха продолжала:
— Коли так, сеньор доктор, то нижайше прошу вас пойти со мной: племяннице моей неможется со вчерашнего дня, а мне невдомек, что у нее за болезнь.
Старуха привела меня к себе в дом и пригласила пройти в довольно опрятную комнату, где я увидел женщину, лежавшую в постели. Подойдя к больной, чтоб ее осмотреть, я был поражен чертами ее лица и, внимательно приглядевшись, с несомненностью опознал в ней авантюристку, так хорошо разыгравшую роль Камилы. Что касается до нее, то она меня, по-видимому, не узнала, потому ли, что очень страдала от болезни, или потому, что докторское платье ввело ее в заблуждение. Я взял ее за руку, чтоб пощупать пульс, и узрел у нее на пальце свой перстень. Вид предмета, которым я был в праве завладеть, привел меня в величайшее волнение, и я испытал немалое желание попробовать, не удастся ли мне его отобрать; но, рассудив, что женщины поднимут крик и дон Рафаэль или какой-нибудь другой защитник прекрасного пола может прибежать на их зов, я поборол в себе это искушение. Не лучше ли, думалось мне, пока притвориться, а затем посоветоваться с Фабрисио. На этом последнем решении я и остановился. Между тем старуха настаивала, чтобы я сказал, чем именно больна ее племянница. Сознаться в том, что я ничего не смыслю, было бы слишком глупо, а потому я прикинулся знатоком и, подражая своему господину, с апломбом заявил, что больная страдает недостатком транспирации и что надлежит пустить ей кровь, ибо кровопускание служит естественной заменой для выделения пота; кроме того, чтоб не отступать от наших правил, я прописал ей также теплую воду.
Свой визит я сократил, насколько это было возможно, и побежал к сыну брадобрея Нуньеса, которого встретил в тот момент, когда он выходил из дому, чтобы исполнить какое-то поручение своего господина. Поведав ему о своем новом приключении, я спросил, не посоветует ли он мне обратиться к правосудию и просить об аресте Камилы.
— Что ты? — воскликнул он. — Упаси тебя господь! И не помышляй об этом: таким способом ты не раздобудешь своего перстня. Судейские не любят отдавать назад. Вспомни, как ты сидел в асторгской тюрьме: разве они не присвоили себе твоей лошади, твоих денег и даже твоего платья? Нет, чтоб вернуть алмаз, лучше прибегнуть к собственной изобретательности. Берусь придумать какую-нибудь хитрость и поразмыслю об этом по дороге в богадельню, где я должен сказать несколько слов тамошнему эконому от имени своего господина. Подожди меня в нашем трактире и не теряй терпения; я вскоре туда приду.
Я просидел там, однако, более трех часов, прежде чем он явился. Сперва я даже его не узнал. Он не только переменил платье и заплел волосы, но еще нацепил поддельные усы, закрывавшие ему пол-лица. На боку у него висела длинная шпага с чашкой окружностью в добрых три фута, и он шествовал во главе пяти человек, отличавшихся таким же решительным видом, как и он, такими же густыми усами и такими же длинными рапирами.
— Ваш покорный слуга, сеньор Жиль Блас, — сказал он, обращаясь ко мне.
— Сеньор видит во мне альгвасила новейшей фабрикации, а в сих честных малых, что меня сопровождают, стражников такого же сорта. Сеньору только остается отвести нас к женщине, укравшей у него алмаз, и, клянусь честью, мы заставим ее вернуть эту вещь.
После этих слов, из которых мне стало ясно, какую уловку задумал ради меня Фабрисио, я обнял его и выразил ему полное одобрение по поводу его затеи. Я приветствовал также мнимых стражников. Эти молодцы, из коих трое оказались лакеями, а двое — подмастерьями цирюльника, принадлежали к числу друзей Фабрисио и были приглашены им, чтоб разыграть роль полицейских служителей. Я приказал подать вина, чтоб подпоить свою дружину, а с наступлением ночи мы все вместе отправились к Камиле. Двери оказались на запоре, и мы постучались. Нам отперла старуха и, приняв моих спутников за ищеек правосудия, навестивших ее дом не без основания, она сильно перепугалась.
— Успокойтесь, бабушка, — сказал ей Фабрисио, — мы Зашли к вам ради пустячного дельца, с которым быстро покончим, ибо мы люди расторопные.
После этих слов мы двинулись вперед и направились в помещение болящей, предшествуемые старухой, которая освещала нам путь свечой, воткнутой в высокий серебряный подсвечник. Взяв этот шандал, я приблизился к постели и дал Камиле возможность вспомнить мое лицо.
— О, коварная! — воскликнул я, — узнайте во мне слишком доверчивого Жиль Бласа, которого вы обманули! Наконец-то, злодейка, я нашел вас после долгих поисков! Коррехидор рассмотрел мою жалобу и поручил этому альгвасилу арестовать вас. Сеньор начальник, — сказал я, обращаясь к Фабрисио, — благоволите приступить к отправлению своих обязанностей.
— Незачем меня увещевать, раз дело касается моей должности, — отвечал Фабрисио нарочито грубым голосом. — Я очень хорошо помню эту мокрохвостку; она уж лет десять значится красными буквами в моих списках. Ну-ка, вставайте, принцесса, — добавил он, — оденьтесь поскорее, а я буду вашим стремянным и, с вашего дозволения, провожу вас в здешнюю тюрьму.
Как ни была больна Камила, но, услыхав эти слова и заметив, что двое усатых стражников намереваются силой стащить ее с постели, она сама приподнялась на своем ложе, умоляюще сложила руки и, устремив на меня взор, полный страха, сказала:
— Сжальтесь надо мной, сеньор Жиль Блас; умоляю вас об этом именем вашей целомудренной матери, которой вы обязаны жизнью. Я скорее несчастна, нежели виновна; вы убедитесь в этом, выслушав мою историю.
— Нет, нет, сеньорита, я не стану вас слушать! — воскликнул я. — Мне слишком хорошо известно, как искусно вы сочиняете всякие басни.
— Ну, что же, — продолжала она, — раз вы не позволяете мне оправдаться, то я верну алмаз, но, прошу вас, не губите меня.
Сказав это, она сняла перстень с пальца и передала его мне. Но я ответил ей, что не удовольствуюсь одним камнем, а требую еще возвращения тысячи червонцев, украденных у меня в меблированных комнатах.
— Ах, сеньор, — отнеслась она ко мне, — что касается ваших дукатов, то не требуйте их у меня. Этот злодей Рафаэль, которого я с тех пор не видала, увез их с собой в ту же ночь.
— Ни-ни, крошка! — вмешался тут Фабрисио. — Вы думаете выпутаться из этого дельца, сказав, что не получили своей доли Пирога. Нет, так дешево вы не отвертитесь. Достаточно того, что вы соучастница дона Рафаэля, чтоб потребовать у вас отчета относительно вашего прошлого. Должно быть, у вас на совести найдется порядочно всяких грешков. Пожалуйте-ка со мной в тюрьму, чтоб принести там полную исповедь. Я захвачу с собой также и сию добрую старушку, — продолжал он, — она знает, вероятно, немало забавных историй, которые сеньор коррехидор будет не прочь услышать.
После этих слов обе женщины приложили все старания, чтоб нас смягчить. Они огласили горницу криками, жалобами и стонами. Пока старуха валялась на коленях то перед альгвасилом, то перед стражниками, стараясь возбудить их жалость, Камила самым трогательным образом умоляла меня спасти ее от рук правосудия. Зрелище это стоило того, чтоб на него взглянуть. Наконец, я притворился, будто она меня разжалобила.
— Сеньор альгвасил, — сказал я сыну Нуньеса, — раз уж мне вернули алмаз, я готов примириться с потерей всего остального. Мне не хотелось бы, чтоб пострадала эта бедная женщина, ибо я не жажду смерти грешника.
— Постыдитесь, сеньор, такого мягкосердия! — возразил он. — Из вас никогда не вышло бы хорошего полицейского. Однако, — добавил он, — я должен исполнить данное мне поручение. Мне строжайше приказано задержать этих инфант, ибо сеньор коррехидор хочет наказать их в пример другим.
— Снизойдите, пожалуйста, к моей просьбе и поступитесь несколько вашим долгом ради подарка, который сделают вам эти дамы, — сказал я.
— О, это другое дело! — возразил Фабрисио. — Вот что значит вовремя применить риторическую фигуру. Однако, что же эти дамы хотят мне предложить?
— У меня есть жемчужное ожерелье и серьги большой ценности, — сказала Камила.
— Хорошо, — резко прервал он ее, — но если эти жемчуга с Филиппинских островов, то благодарю покорно.
— Можете взять их без всякой опаски, — возразила она, — ручаюсь вам, что они настоящие.
Камила тут же приказала старухе принести маленький ларец и, вынув оттуда колье и серьги, передала их сеньору альгвасилу. Хотя он смыслил в камнях не больше меня, однако же признал подлинными как те, что были в подвесках, так и жемчужную нитку.
— Камни, по-моему, настоящие, — сказал он, рассмотрев их внимательно, — и если к ним добавят подсвечник, который держит сеньор Жиль Блас, то я не ручаюсь за свою верность присяге.
— Не думаю, — обратился я тогда к Камиле, — чтоб вы из-за такой безделицы захотели нарушить столь выгодное для вас соглашение.
С этими словами я вынул свечу и, передав ее старухе, вручил шандал Фабрисио, который, не найдя, вероятно, в комнате ничего такого, что можно было легко унести, удовлетворился этим и сказал обеим женщинам:
— Прощайте, сударыни! Можете больше не беспокоиться. Я переговорю с сеньором коррехидором и изображу вас белее снега. Мы представляем ему вещи в таком свете, в каком нам это нравится, и делаем правдивые донесения только тогда, когда ничто не побуждает нас делать ложные.
ГЛАВА V
Продолжение приключения с найденным перстнем. Жиль Блас бросает медицину и покидает Вальядолид
Выполнив таким образом затею Фабрисио, мы вышли от Камилы, радуясь успеху, превзошедшему наши ожидания, ибо рассчитывали на один только перстень. Без всякого смущения унесли мы все остальное и не только не совестились ограблением куртизанок, но даже воображали, что учинили весьма похвальный поступок.
— Господа, — сказал Фабрисио, когда мы очутились на улице, — неужели мы расстанемся после столь славного похода, не повеселившись за стаканом вина? Я держусь иного мнения и предлагаю вернуться в наш питейный дом, чтоб провести там ночь в свое удовольствие. Завтра мы продадим подсвечник, ожерелье и серьги и поделим деньги по-братски, после чего каждый отправится к себе домой и извинится перед своим господином, как сумеет.
Предложение сеньора альгвасила показалось нам весьма рассудительным. Мы всей компанией вернулись в кабак, одни рассчитывая легко найти извинение, почему не ночевали дома, другие мало печалясь, если их за это прогонят со двора.
Приказав изготовить хороший ужин, мы уселись за стол с превеликим веселием и не меньшим аппетитом. Трапеза наша была приправлена многими приятными разговорами. Особенно развлекал все общество Фабрисио, умевший вносить оживление в беседу. Он так и сыпал остротами, полными кастильской соли, ничем не уступавшей аттической. Но в самый разгар веселья радость наша была внезапно нарушена неожиданным и весьма неприятным происшествием, а именно: в горницу, где мы ужинали, вошел довольно видный мужчина в сопровождении двух личностей весьма подозрительной наружности. За этими следовало трое других, и, наконец, их собралась целая дюжина, причем остальные тоже приходили по трое. Они были вооружены карабинами, а также шпагами и багинетами. Мы тотчас же сообразили, что перед нами стражники полицейского дозора, и нам не стоило особых усилий угадать, в чем заключались их намерения. Сперва мы было собрались оказать сопротивление, но они окружили нас в мгновение ока и внушили нам страх как своей численностью, так и наличием огнестрельного оружия.
— Господа, — обратился к нам насмешливо начальник дозора, — мне ведомо, с помощью какой остроумной проделки вы вырвали перстень из рук некой авантюристки. Поистине, это — бесподобная выдумка и она заслуживает публичной награды, каковая, конечно, вас не минует. Правосудие, предназначившее вам апартаменты в своем дворце, не забудет вознаградить вас за столь гениальную затею.
Эта речь весьма смутила тех, к кому относилась. Мы потеряли самообладание и в свою очередь испытали такой же страх, какой перед тем внушили Камиле. Фабрисио тоже был бледен и расстроен, однако сделал попытку нас обелить.
— Сеньор, — сказал он, — у нас не было дурных намерений, а потому нам следовало бы простить эту маленькую хитрость.
— Как, черт подери? Вы называете это маленькой хитростью? — закричал в гневе начальник патруля. — Да ведомо ли вам, что это попахивает виселицей? Я не говорю уж о том, что запрещается самому чинить правосудие, но вы еще унесли шандал, ожерелье и серьги. А повесить вас следует уже за то, что вы для этой кражи осмелились нарядиться стражниками. Этакие негодяи! Принять обличье порядочных людей, чтоб учинить преступление! Почитайте себя счастливцами, если вас всего-навсего пошлют косить соленую ниву.
Как только он дал нам понять, что дело гораздо серьезнее, нежели нам сперва казалось, бросились мы все гурьбой перед ним на колени и стали его умолять, чтоб он пощадил нашу молодость. Но все просьбы оказались тщетными. Более того, — и это было совершенно невероятно, — он отклонил наше предложение отдать ему нитку, серьги и подсвечник, и даже отказался от перстня, может быть, потому, что я предлагал его в присутствии теплой компании, с которой ему пришлось бы поделиться. Словом, он остался неумолим и, приказав обезоружить моих соратников, повел нас в городскую тюрьму. Дорогой один из стражников сообщил мне, что старуха, жившая с Камилой, усомнилась, действительно ли мы являемся служителями правосудия, и выследила нас до самого питейного дома; убедившись там в правильности своих подозрений, она решила нам отомстить и донесла обо всем дозору.
Сперва нас тщательно обыскали, отобрав при этом жемчуга, серьги и подсвечник. Я не только лишился своего перстня, украшенного рубином с Филиппинских островов, который, к несчастью, оказался у меня в кармане, но мне не оставили даже и реалов, полученных в тот день за лекарские советы, из чего я убедился, что в Вальядолиде судейские так же хорошо знают свое дело, как и в Асторге, и что у всех этих господ одни и те же повадки.
В то время как у меня отбирали деньги и драгоценности, начальник дозора, присутствовавший при этом, рассказывал о нашей проделке чинам, производившим обыск. Преступление показалось им столь серьезным, что большинство сочло нас достойными смертной казни. Другие, менее строгие, говорили, что мы, быть может, отделаемся двумястами ударами кнута на каждого и несколькими годами галер в придачу. В ожидании постановления господина коррехидора, нас заперли в узилище, где мы улеглись на полу, почти так же густо покрытом соломой, как иная конюшня подстилками для лошадей. Мы могли бы просидеть там немало времени и выйти оттуда не иначе, как отправившись на галеры, если бы сеньор Мануэль Ордоньес не проведал на следующий же день о нашем деле и не решил извлечь Фабрисио из тюрьмы, чего он не мог сделать, не освободив заодно и всех нас. Этого человека весьма уважали в городе, и так как он очень усиленно хлопотал, то отчасти благодаря своему влиянию, отчасти благодаря содействию друзей добился через три дня нашего освобождения. Однако мы вышли из этого места не совсем так, как туда вошли: подсвечник, ожерелье, серьги, перстень, рубин — словом, все осталось там. Это напомнило мне Виргилиевы стихи, начинающиеся словами: «Sic vos non vobis».
Очутившись на свободе, мы вернулись к своим хозяевам. Доктор Санградо встретил меня весьма любезно.
— Мой бедный Жиль Блас, — сказал он, — я только сегодня утром узнал о твоем несчастье и собирался усиленно ходатайствовать за тебя. Не сетуй об этом происшествии, друг мой, а займись медициной еще прилежнее, чем раньше.
Я ответствовал, что и сам имел такое намерение. И действительно, я всецело отдался этому занятию. Мы не только не испытывали недостатка в пациентах, но случилось именно так, как весьма удачно предсказывал сеньор Санградо, т. е. что болезней стало хоть отбавляй. И в городе и в предместьях появились злокачественные лихорадки. Все вальядолидские врачи — а мы в особенности — были завалены работой. Не проходило дня, чтоб нам не случилось навещать от восьми до десяти больных: можно себе представить, сколько было выпито воды и Сколько пролито крови. Не знаю почему, но все пациенты умирали: оттого ли, что тому способствовали наши методы врачевания, оттого ли, что болезни оказывались неизлечимыми? Редко когда приходилось бывать по три раза у того же больного: уже при втором визите мы узнавали, что он находится в агонии или что его только что похоронили. Будучи еще молодым врачом, не успевшим зачерстветь в убийствах, я огорчался этими печальными результатами, в которых меня легко могли обвинить.
— Сеньор, — сказал я как-то вечером доктору Санградо, — призываю бога в свидетели, что я в точности следую вашим предписаниям; между тем все больные отправляются на тот свет; можно подумать, что они умирают нарочно, для того чтоб дискредитировать наши методы лечения. Еще сегодня я встретил двоих, которых несли на кладбище.
— Дитя мое, — ответил он, — я мог бы сказать почти то же самое и о себе: мне редко выпадает счастье вылечивать тех, кто очутился в моих руках; и не будь я столь твердо убежден в непогрешности своих принципов, то, пожалуй, подумал бы, что мои средства оказывают вредное действие почти при всех болезнях, к которым я их применяю.
— Поверьте мне, сеньор, — продолжал я, — давайте переменим наши методы лечения. Попробуем любопытства ради прописать нашим больным химические препараты, хотя бы для примера, кермес: в худшем случае последствия будут те же, что от теплой воды и кровопускания.
— Я охотно сделал бы такой опыт, — возразил он, — если бы это не грозило неприятными последствиями. Ведь я написал книгу, в которой восхваляю частые кровопускания и питье воды. Неужели ты хочешь, чтоб я отрекся от своего учения?
— Ах, нет! — воскликнул я, — в таком случае вы совершенно правы. Нельзя допустить, чтоб ваши враги восторжествовали: они, пожалуй, скажут, что им удалось вас вразумить, и тем подорвут вашу репутацию. Пусть лучше гибнет народ, знать и духовенство! Пойдем же и впредь своим путем. Ведь и наши собратья, несмотря на все их отвращение к кровопусканию, творят не больше чудес, чем мы, и я думаю, что их лекарства вполне стоят наших.
Мы сызнова принялись за работу и так усердствовали, что не прошло и шести недель, как мы наплодили не меньше вдов и сирот, чем их было после осады Трои. Иной бы подумал, что в Вальядолиде свирепствует чума: столько там было похорон! Каждый день к нам наведывался какой-нибудь отец, требовавший отчета за залеченного до смерти сына, или дядя, упрекавший нас в кончине племянника. Сыновья же и племянники, отцам и дядьям которых не поздоровилось от наших лекарств, к нам не заявлялись. Мужья также оказались весьма деликатными: они не докучали нам по поводу утраты жен. Что же касается действительно огорченных родственников, попреки которых нам приходилось выслушивать, то горе их порой выражалось в весьма грубых формах. Они называли нас неучами, убийцами и вообще не стеснялись в выражениях. Эти эпитеты весьма меня расстраивали, но доктор Санградо, который был к ним привычен, выслушивал их с полным хладнокровием. Возможно, что со временем я тоже свыкся бы с этими поношениями, если бы небо, вероятно, пожелавшее избавить вальядолидских больных от одного из их бичей, не ниспослало происшествия, внушившего мне отвращение к медицине, которою я так безуспешно занимался. Об этом я подробно поведаю читателю, даже рискуя тем, что он надо мной посмеется.
По соседству с нами находился «жедепом», где ежедневно собирались городские лодыри. Там подвизался один из тех присяжных забияк, которые сами назначают себя главарями и разрешают споры, возникающие в таких заведениях. Он был родом из Бискайи и называл себя доном Родриго де Мондрагон. По виду ему можно было дать лет тридцать, Это был человек среднего роста, сухой и жилистый. Помимо двух сверкающих глаз, вращавшихся в орбитах и, казалось, угрожавших всякому, на кого они были устремлены, он обладал сильно приплюснутым носом, который свисал над рыжими усами, закрученными до самых висков. Речи его были так грубы и резки, что стоило ему открыть рот, чтоб уже навести страх. Этот фанфарон сделался тираном всего заведения: он самовластно решал споры между игроками, и тот, кто вздумал бы воспротивиться его приговору, рисковал на следующий день получить от него картель. Несмотря на все эти свойства сеньора Родриго, которому самодельная приставка «дон» не мешала быть самым обыкновенным разночинцем, он все же ухитрился поразить сердце содержательницы жедепома. То была богатая и довольно пригожая женщина лет сорока, потерявшая мужа месяцев за пятнадцать до этого. Не знаю, чем именно он мог ей понравиться, но во всяком случае не красотой, а скорее чем-то таким, чего не выразить словами. Так или иначе, но она влюбилась и вознамерилась выйти за него замуж. Как раз в то время, когда вдова готовилась завершить это дело, она занемогла и, на свое несчастье, стала лечиться у меня. Окажись у нее не злокачественная лихорадка, а даже что-нибудь менее серьезное, моего лечения было бы вполне достаточно, чтоб сделать ее болезнь опасной. Через четыре дня я поверг в скорбь все заведение. Его содержательница отправилась туда, куда я посылал всех своих больных, и родня захватила ее состояние. Дон Родриго в отчаянии от потери возлюбленной или, вернее, надежды на выгодный брак не удовольствовался тем, что метал против меня громы и молнии; он поклялся, что проткнет меня шпагой насквозь и отправит к праотцам при первой же встрече. Сердобольный сосед уведомил меня об этой клятве. Я слишком хорошо знал Мондрагона, чтоб пренебречь таким предостережением, ввергшим меня в ужас и смущение. Опасаясь встретиться с этим чертом, я не смел выйти из дому; мне беспрестанно чудилось, что он яростно врывается в наш дом, и я не знал ни минуты покоя. Это отвратило меня от медицины, и все мои помыслы были направлены на то, как бы избавиться от мучительного беспокойства. Я снова облачился в расшитый золотом кафтан и, простившись со своим господином, который на этот раз уже не мог меня удержать, вышел из города на рассвете, не переставая опасаться, как бы дон Родриго не попался мне на пути.
ГЛАВА VI
О том, куда направился Жиль Блас по выходе из Вальядолида и кто присоединился к нему по дороге
Я шел очень быстро, по временам оглядываясь назад, чтоб взглянуть, не гонится Ли за мной по пятам ужасный бискаец; мое воображение было так занято этим человеком, что каждое дерево и каждый куст я принимал за него, а сердце у меня не переставало содрогаться от ужаса. Наконец, отмахав с добрую милю, я успокоился и уже медленнее продолжал свой путь по направлению к Мадриду, куда намеревался отправиться. Покидая Вальядолид, я не испытывал никакого сожаления и скорбел только о разлуке с Фабрисио, моим любезным Пиладом, с которым даже не успел проститься. Не сокрушался я также и о медицине, которую мне пришлось бросить, а, напротив, молил бога простить мне то, что я когда-либо ею занимался. Тем не менее я не без удовольствия пересчитывал деньги, звеневшие у меня в кармане, хотя они являлись платой за совершенные мною убийства. В этом отношении я походил на женщин, переставших распутничать, но без малейшего зазрения продолжающих пользоваться плодами своего распутства. У меня было реалами около пяти дукатов, составлявших все мое состояние. С этими деньгами я рассчитывал добраться до Мадрида, вполне уверенный в том, что найду там какое-нибудь подходящее место. К тому же мне страстно хотелось посетить этот прекрасный город, где, как мне передавали, были представлены все чудеса мира.
В то время как я вспоминал все, что мне рассказывали о Мадриде, и заранее предвкушал ожидавшие меня удовольствия, я услыхал голос человека, шедшего за мной по пятам и распевавшего во всю глотку. Он нес на спине кожаную котомку, на шее у него болталась гитара, а с бедра свисала довольно длинная шпага. Он шел с такой быстротой, что вскоре нагнал меня. Как оказалось, это был один из тех двух парикмахерских подмастерьев, с которыми я сидел в тюрьме по делу о перстне. Мы тотчас же узнали друг друга, несмотря на перемену платья, и были весьма поражены такой неожиданной встречей на большой дороге. Я выразил ему свое удовольствие по поводу того, что он попался мне в попутчики, да и он, по-видимому, был рад снова встретиться со мной. Затем я рассказал ему, почему покинул Вальядолид, а он в ответ на мою откровенность счел долгом сообщить мне, что поругался со своим хозяином и что они расстались друг с другом навеки.
— Пожелай я остаться в Вальядолиде, — добавил он, — то нашел бы не одно место, а десять, ибо, не хвалясь, смею сказать, что во всей Испании не сыщется цирюльника, который умел бы лучше меня брить по волосу и против волоса или завивать усы папильотками. Но я не мог дольше устоять против страстного желания вернуться на родину, которую покинул целых десять лет тому назад. Хочу немного подышать родным воздухом и взглянуть, как поживают мои родственники. Я доберусь до них послезавтра, так как они живут в деревне, по имени Ольмедо, не доходя Сеговии.
Я решил проводить этого цирюльника до его родного селения, а затем отправиться в Сеговию и искать порожняка в Мадрид. Дорогой мы принялись беседовать о всякой всячине. Сей молодой человек был веселого и приятного нрава. Поболтав со мною около часа, он спросил, не испытываю ли я аппетита. Я отвечал ему, что он убедится в этом на первом же постоялом дворе.
— Мы могли бы сделать привал и раньше, — сказал он. — У меня в котомке найдется чем позавтракать. Когда я путешествую, то всегда беру с собой провизию. Лишнего таскать не люблю, а потому не отягощаю себя ни платьем, ни бельем, ни прочими бесполезными пожитками. Суну в котомку съестное, бритвы да мыло — вот и все, что мне нужно.
Я похвалил его за предусмотрительность и с удовольствием согласился на предложение сделать небольшую передышку. Мне хотелось есть и я приготовился к обильному завтраку, на что, судя по его словам, имел полное основание рассчитывать. Свернув несколько в сторону от большой дороги, мы расположились на траве. Тут мой брадобрей разложил свои запасы, состоявшие из сыра, пяти-шести луковиц и нескольких ломтей хлеба; а в качестве главного лакомства он извлек из своей котомки небольшой бурдюк, наполненный, по его словам, весьма тонким и вкусным вином. Хотя эти яства были и не слишком заманчивы, однако же голод, томивший нас обоих, не позволил нам отнестись к ним критически; мы осушили также весь бурдюк, вмещавший около двух пинт вина, от восхваления которого мой брадобрей мог бы смело воздержаться. Покончив с трапезой, мы поднялись и в весьма веселом настроении пустились в дальнейший путь. Цирюльник, слыхавший от Фабрисио о том, что мне довелось испытать разные диковинные приключения, попросил меня рассказать ему о них самолично. Я не счел себя в праве отказать человеку, так хорошо меня угостившему, и исполнил его просьбу. Затем я попросил его ответить мне тем же на мою откровенность и поведать историю своей жизни.
— Что вы! — воскликнул он, — мою историю и слушать не стоит: она состоит из одних только обыкновенных происшествий. Тем не менее, — добавил он, — раз у нас нет лучшего дела, то я расскажу вам все так, как оно было.
После чего он изложил мне свою Одиссею приблизительно следующим образом.
ГЛАВА VII
Похождение парикмахерского подмастерья
Начну издалека: дед мой, Фернандо Перес из Ла-Фуэнте, пробыв пятьдесят лет цирюльником в деревне Ольмедо, умер и оставил после себя четырех сыновей. Старший, по имени Николае, получил цирюльню и унаследовал отцовское ремесло; следующий, которого звали Бертран, пристрастился к торговле и сделался щепетильником; Томас же, третий сын, стал школьным учителем. Что касается младшего сына, Педро, то он чувствовал призвание к изящной словесности, а потому продал небольшой участок земли, доставшийся ему при разделе, и поселился в Мадриде, где надеялся со временем отличиться благодаря своим знаниям и уму. Трое старших братьев не разлучались друг с другом и, обосновавшись в Ольмедо, женились на крестьянских дочках, принесших им незначительное приданое, но зато обильное потомство. Они плодили детей как бы взапуски. Что касается матери моей, жены цирюльника, то за первые пять лет брака она произвела на свет шестерых ребят, в том числе и меня. Отец мой научил меня с детства обращаться с бритвой, а когда мне минуло пятнадцать лет, взвалил мне на плечи вот эту котомку, опоясал меня длинной шпагой и сказал:
— Теперь, Диего, ты в состоянии сам себя прокормить. Погуляй по белу свету: тебе необходимо постранствовать, чтоб обтесаться и приобрести совершенство в своем ремесле. Ступай и не возвращайся до тех пор, пока не обойдешь всей Испании. Смотри, чтоб я до этого времени ничего о тебе не слыхал.
С этими словами он дружески обнял меня и выставил за дверь.
Вот как простился со мной отец. Что же касается матушки, отличавшейся менее суровым нравом, то она, казалось, была более чувствительна к моему отъезду. Пролив несколько слез, она даже тайком сунула мне в руку дукат.
Покинув Ольмедо, я направился по сеговийской дороге, но, не пройдя и двухсот шагов, остановился, чтоб осмотреть свою котомку. Мне хотелось ознакомиться с ее содержимым и узнать, как велико мое состояние. Я обнаружил в ней ремень для правки, кусок мыла и футляр с двумя бритвами, настолько иступившимися, что казалось, будто ими перебрили не менее десяти поколений. Кроме того, там лежала совершенно новая посконная рубаха, старые отцовские башмаки и двадцать реалов, завернутых в полотняную тряпку, которым я особенно обрадовался. Вот каково было мое богатство. Из этого вы можете заключить, что, отпуская меня со столь малыми деньгами, почтенный цирюльник Николае весьма рассчитывал на мою изворотливость. Впрочем, обладание дукатом и двадцатью реалами не преминуло ослепить юнца, никогда еще не располагавшего деньгами. Я счел финансы свои неисчерпаемыми и, не чуя ног от радости, продолжал путь, поминутно поглядывая на рукоять рапиры, которая при каждом шаге ударяла меня по икрам или путалась между ногами.
К вечеру, жестоко проголодавшись, прибыл я в деревню Атакинес. Остановившись на постоялом дворе, я приказал подать себе ужин таким заносчивым тоном, словно был в состоянии, бог весть как, швырять деньгами. Трактирщик, посмотрев на меня внимательно и раскусив, с кем имеет дело, ответил мне вкрадчивым тоном:
— Не беспокойтесь, сударь, вы останетесь отменно довольны: я попотчую вас по-царски.
Сказав это, он отвел меня в небольшую каморку, куда четверть часа спустя принес рагу из кота, которое я съел с не меньшим аппетитом, чем если бы оно было из зайца или кролика. К сему великолепному кушанью он подал мне вино, лучше которого, по его словам, не пивал и сам король. Хотя я заметил, что оно прокисло, однако же оказал ему такую же честь, как и коту. Для завершения этого царского приема мне отвели постель, более способную вызвать бессонницу, нежели ее прогнать. Представьте себе весьма жалкое и узкое ложе, да еще такое короткое, что, несмотря на свой маленький рост, я едва мог протянуть ноги. К тому же не было на ней ни тюфяка, ни перины, а лежал простой стеганый сенник, покрытый сложенной вдвое простыней, которая с последней стирки успела обслужить добрую сотню постояльцев. Хотя я набил желудок кошатиной и дивным вином, которым угостил меня трактирщик, однако же благодаря молодости и здоровью заснул на описанной постели крепчайшим сном и проспал всю ночь без всяких недомоганий.
На следующий день, позавтракав и дорого заплатив за изготовленное мне угощение, я без остановки дошел до Сеговии. Не успел я туда прибыть, как мне посчастливилось найти цирюльню, куда меня приняли на харчи и содержание. Но я пробыл тем всего шесть месяцев; знакомый подмастерье, собиравшийся перебраться в Мадрид, уговорил меня присоединиться к нему, и мы отправились в этот город. Там я без всяких затруднений нашел себе место на таких же условиях, как и в Сеговии. Цирюльня, в которую я поступил, считалась одной из самых бойких. Этому обстоятельству она была обязана тем, что помещалась бок о бок с церковью Креста господня и по соседству с Принцевым театром, которые привлекали туда много посетителей. Мой хозяин, два старших подмастерья и я еле успевали обслужить всех, кто заходил туда побриться. Я насмотрелся там на людей всякого звания, в том числе на актеров и сочинителей. И вот однажды зашли к нам два писателя. Они разговорились о современных поэтах и их произведениях, упомянув при этом имя моего дяди; это побудило меня внимательнее прислушаться к их беседе.
— Дон Хуан де Савалета такой сочинитель, от которого публика не может ожидать ничего хорошего, — сказал один из них. — Это холодный ум, лишенный всякой фантазии. Он здорово осрамился со своей последней пьесой.
— А что вы скажете о Луисе Велес де Геварра, — воскликнул второй.
— Ну и произведеньице преподнес он зрителям! Видали ли вы что-либо более жалкое?
Они назвали не знаю уж сколько других поэтов, имена которых я запамятовал; помню только, что ни о ком не было сказано ничего хорошего. Что касается моего дяди, то они отнеслись к нему более уважительно: оба сошлись на том, что он человек достойный.
— Да, — сказал один из них, — дон Педро де ла Фуэнте превосходный сочинитель; его книги полны тонкого юмора, перемешанного с эрудицией, а это делает их занимательными и остроумными. Нисколько не удивляюсь тому, что он пользуется почетом как при дворе, так и в городе, и что многие вельможи положили ему содержание.
— Вот уж много лет, — заметил другой, — как он получает довольно крупные доходы. Герцог Медина Сели предоставил ему стол и квартиру. Ему просто некуда тратить деньги, и надо думать, что дела его весьма недурны.
Я не проронил ни слова из того, что поэты говорили о моем дяде. До нашей семьи дошло, что он нашумел в Мадриде своими произведениями; об этом сообщали нам разные лица, проезжавшие через Ольмедо. Но поскольку он не считал нужным извещать нас о себе и, казалось, совсем отшатнулся от своих, то и мы относились к нему весьма безразлично. Однако, как известно, всякая сосна своему бору шумит: не успел я проведать о таком дядином благополучии и о том, где он живет, как возымел желание его разыскать. Одно только смущало меня: поэты назвали его дон Педро. Это «дон» вызывало во мне сомнения, и я боялся, что они имели в виду не дядю, а какого-нибудь другого писателя. Однако же эти опасения не остановили меня: мне пришло на ум, что, ухитрившись стать гениальным человеком, он мог точно так же сделаться и дворянином, и я решился его повидать. И вот как-то поутру, испросив разрешение у хозяина и приодевшись возможно лучше, вышел я из нашей цирюльни, не без гордости думая о том, что прихожусь племянником человеку, стяжавшему такую славу своим талантом. Цирюльники не принадлежат к числу людей, коим вовсе неведомо тщеславие. Я даже начал повышаться в собственном мнении и, шествуя с весьма спесивым видом, попросил указать мне палаты герцога Медина Сели. Направившись к воротам, я сказал, что хотел бы переговорить с сеньором Педро Де ла Фуэнте. Указав мне пальцем на небольшую лестницу в глубине двора, привратник пояснил:
— Поднимитесь наверх, а затем постучите в первую дверь направо.
Поступив как мне было сказано, я постучался в двери. Мне открыл молодой человек, у которого я осведомился, не живет ли здесь сеньор дон Педро де ла Фуэнте.
— Да, он живет здесь, — ответил молодой человек, — но сейчас дон Педро не принимает.
— Мне бы хотелось повидаться с ним; я привез ему вести об его родных, — сказал я.
— Будь это даже вести о самом папе, — возразил он, — и то я не проводил бы вас к нему в данную минуту: он сочиняет, а когда он занят, то сохрани бог помешать. Его можно будет видеть только около полудня. Пойдите, погуляйте и возвращайтесь к тому времени.
Я вышел и прогулял все утро по городу, непрестанно размышляя о приеме, который окажет мне дядя.
«Полагаю, — думал я, — что он будет очень рад меня видеть».
Я судил об его чувствах по своим собственным и, приготовившись к весьма трогательной встрече, поспешил вернуться в назначенный час.
— Вы пришли как раз вовремя, — сказал мне лакей, — мой господин собирается вскоре уходить. Подождите здесь минуточку: я доложу о вас.
С этими словами он оставил меня в прихожей. Вернувшись мгновение спустя, он проводил меня в покой своего господина, лицо которого прежде всего поразило меня фамильным сходством. Мне казалось, что я вижу перед собою дядю Томаса, так походили они друг на друга. Я поклонился ему с глубоким почтением и, назвавшись сыном мастера Николаев из Ла-Фуэнте, сообщил, что уже три недели занимаюсь в Мадриде отцовским ремеслом в качестве подмастерья и намереваюсь обойти всю Испанию с целью усовершенствоваться. Пока я все это рассказывал, мне показалось, будто дядюшка мой о чем-то задумался. По-видимому, он колебался между двумя альтернативами: либо отречься от родного племянника, либо отделаться от меня каким-нибудь ловким образом. Он остановился на последней. Приняв притворно веселый вид, он оказал:
— Ну, друг мой, как поживает твой отец? Как Томас? Как Бертран? В каком положении их дела?
В ответ на это я принялся описывать дяде обильное потомство нашей семьи, назвал ему всех детей мужского и женского пола и даже включил в этот перечень их крестных отцов и матерей. По-видимому, он не очень заинтересовался этими подробностями и, не желая дольше со мной канителиться, сказал:
— Диего, я весьма одобряю твое намерение попутешествовать, чтоб основательно изучить свое ремесло; но не советую тебе дольше задерживаться в Мадриде: пребывание в столице опасно для молодежи; ты здесь погибнешь, дитя мое. Отправляйся лучше в другие города королевства: там нравы менее испорчены. Ступай, — добавил он, — а когда приготовишься к отъезду, зайди ко мне: я подарю тебе золотой, можешь объехать всю Испанию.
С этими словами он отпустил меня, ласково выпроводив из своей горницы.
Мне было невдомек, что он только искал способа от меня избавиться. Вернувшись в цирюльню, я обстоятельно описал хозяину, как принял меня дядя. Он тоже не понял намерений высокородного дона Педро и сказал:
— Я не разделяю мнения вашего дяди: на его месте я не советовал бы вам таскаться по королевству, а предложил бы остаться в столице. Мало ли он видит всяких вельмож; ему ничего не стоит поместить вас в хороший дом и дать вам возможность понемногу составить себе приличное состояние.
Пораженный этим рассуждением, рисовавшим мне заманчивые картины, я отправился спустя два дня к дяде и предложил ему использовать свое влияние, чтоб пристроить меня в доме какого-нибудь придворного. Но это предложение пришлось ему не по вкусу. Кичливому человеку, имевшему свободный доступ к вельможам и ежедневно разделявшему с ними трапезы, вовсе не хотелось, чтоб люди видели, как его племянник кормится вместе с лакеями, в то время как он сам восседает за господским столом: мальчишка Диего заставил бы краснеть сеньора дона Педро. Он не постеснялся выпроводить меня и притом самым грубым образом.
— Как, распущенный мальчишка? — воскликнул он в сердцах, — ты хочешь бросить свое ремесло? Ступай, поищи помощи у тех, кто дает тебе такие зловредные советы. Убирайся из моего дома, и чтоб ноги твоей здесь никогда не было, не то я прикажу наказать тебя так, как ты этого заслуживаешь.
Эти слова, а еще больше тон, которым дядя со мной говорил, ошеломили меня. Я удалился со слезами на глазах, глубоко задетый таким грубым обращением. Но, будучи от природы вспыльчив и горд, я быстро осушил слезы и, перейдя от горя к негодованию, решил позабыть об этом скверном родственнике, без которого я до того дня прекрасно обходился.
Все мои мысли были направлены на то, чтоб усовершенствоваться в своем искусстве, и я весь отдался работе. По целым дням я брил, а вечером, чтоб отдохнуть душой, учился играть на гитаре. Моим наставником был некий senor escudero, старичок, которому я подстригал бороду. Он обучал меня также теории музыки, каковую знал основательно, ибо некогда был соборным певчим. Звали его Маркос де Обрегон. Он был человеком степенным, обладал в такой же мере умом, как и опытом, и любил меня так, точно я приходился ему родным сыном. Служил он стремянным при супруге одного доктора, жившего в тридцати шагах от нашей цирюльни. Я заходил к нему по вечерам, сейчас же по окончании работы, и, сидя на пороге, мы вдвоем услаждали соседей небольшими концертами. Не то чтоб у нас были очень приятные голоса, но, тренькая на гитаре, каждый из нас стройно пел свою партию, и этого было достаточно, чтоб доставить удовольствие нашим слушателям. В особенности развлекали мы донью Мерхелину, супругу доктора; она выходила в сени нас послушать и заставляла иногда повторять песенки, которые ей больше всего нравились. Муж не препятствовал ей в этой забаве. Хоть и был он испанцем и к тому же человеком преклонного возраста, однако же нисколько ее не ревновал. Правда, врачебная практика всецело поглощала его, и, возвращаясь по вечерам, утомленный посещением больных, он рано ложился спать, не тревожась тем увлечением, с которым его супруга относилась к нашим концертам. Возможно также, что он не считал их способными зародить в ней опасные мысли. К этому необходимо добавить, что он не видел ни малейшего повода для опасений, ибо Мерхелина, хоть и была молодой и действительно красивой сеньорой, однако же отличалась столь суровой добродетелью, что даже не выносила, когда мужчины на нее смотрели. А потому он не вменял ей в вину развлечения, казавшегося ему невинным и пристойным, и позволял нам распевать, сколько душе угодно.
Однажды вечером, подходя к докторскому дому с намерением позабавиться по нашему обыкновению, я застал у крыльца старика-стремянного. Он поджидал меня и, взяв за руку, объявил, что хочет прогуляться, прежде чем приступить к нашему концерту. Затем он повел меня в глухой переулок и, убедившись, что там можно говорить без помехи, обратился ко мне с печальным видом:
— Диего, сын мой, я должен сообщить вам нечто важное. Очень боюсь, дитя мое, как бы мы с вами не раскаялись в том, что каждый вечер устраиваем концерты у крыльца моего господина. Я, поистине, питаю к вам большую дружбу и очень рад, что обучил вас игре на гитаре и пенью; но если б я мог предвидеть угрожающую нам опасность, то, видит бог, выбрал бы для этих уроков другое место.
Эти слова меня перепугали. Я попросил стремянного высказаться яснее и сообщить, что именно нам угрожает, ибо далеко не был храбрецом и к тому же еще не успел обойти Испании.
— Расскажу все, что вам следует знать, — отвечал старик, — дабы вы могли судить об опасности, в которой мы находимся. Когда я поступил в услужение к доктору, — продолжал он, — а было это с год тому назад, он как-то утром привел меня к своей супруге и сказал: «Вот, Маркос, ваша госпожа; вы будете повсюду сопровождать эту сеньору». Я был очарован доньей Мерхелиной: она показалась мне удивительно красивой, прямо, как картина: особенно же поразила меня ее приятная осанка. «Сеньор, — отвечал я доктору, — считаю за счастье служить столь прелестной даме». Мой ответ не понравился Мерхелине, и она резко возразила: «Как вам это нравится? Он уже начинает забываться! Не выношу, когда мне отпускают комплименты». Эти слова, произнесенные столь прекрасными устами, весьма меня удивили; я не знал, как согласовать такую деревенскую и грубую манеру разговора с очарованием, исходившим от всего облика моей госпожи. Что касается мужа, то он уже привык к этому и даже радовался редкостному характеру доньи Мерхелины. «Маркос, — сказал он, — моя супруга — чудо добродетели». Затем, заметив, что она надела накидку и приготовилась идти к обедне, он приказал мне проводить ее в церковь. Как только мы очутились на улице, то повстречались с несколькими кавалерами, которые, дивясь на красоту доньи Мерхелины, бросали ей на ходу — что вполне естественно — весьма лестные комплименты. Она отвечала им. Но вы и представить себе не можете, до чего ее ответы были нелепы и смехотворны. Молодые люди останавливались в изумлении и недоумевали, откуда взялась на свете женщина, негодовавшая на то, что ее хвалили. «Ах, сеньора, — сказал я ей сперва, — не обращайте внимания, когда с вами заговаривают. Пристойнее молчать, нежели отвечать колкостями». «Нет, нет, — возразила она, — я хочу показать этим нахалам, что я не такая женщина, которая позволяет обращаться с собой неуважительно». Словом, она разразилась таким потоком дерзостей, что я не удержался и откровенно высказал ей свое мнение, рискуя навлечь на себя ее немилость. Я заявил, насколько мог деликатнее, что она оскорбляет природу и своим диким нравом порочит присущие ей прекрасные свойства, что добрая и обходительная женщина может привлечь любовь, даже не будучи красивой, тогда как красавица, лишенная доброты и обходительности, вызывает к себе презрение. К этим рассуждениям я присовокупил еще много других в том же роде, рассчитанных на исправление ее характера. Прочитав своей госпоже такую мораль, я испугался, что навлеку на себя ее гнев и нарвусь на неприятные возражения; но она не возмутилась моими упреками, а удовольствовалась тем, что вовсе не приняла их во внимание, равно как и те, которые я имел глупость высказать ей в следующие дни. Наконец, мне наскучило без толку напоминать ей об ее недостатках и, предоставив Мерхелину самой себе, я перестал заботиться об ее неукротимом характере. Между тем — поверите ли? — вот уже два месяца, как это свирепое существо, эта надменная женщина совершенно изменилась. Она обходительна со всеми, у нее появились приятные манеры. Это уже не та Мерхелина, которая дерзила мужчинам, обращавшимся к ней с учтивыми речами; она стала чувствительна к похвалам, которые ей расточают, и любит, когда говорят об ее красоте или о том, что ни один мужчина не может взглянуть на нее безнаказанно; ей нравится лесть, и вообще она стала теперь похожа на всех прочих женщин. Эта перемена едва постижима; но вы еще больше удивитесь, когда я вам скажу, что вы являетесь творцом этого великого чуда. Да, дорогой Диего, — добавил Маркос, — это вы так преобразили донью Мерхелину; вы превратили тигрицу в агнца, словом, она к вам неравнодушна. Мне это уже несколько раз бросалось в глаза, и либо я не знаю женщин, либо она питает к вам безумную страсть. Вот, сын мой, какую печальную весть я вам принес и в каком неприятном положении мы очутились.
— Не вижу, — отвечал я старцу, — ни причины нам огорчаться, ни большой беды для себя в том, что меня любит красивая сеньора.
— Ах, Диего, — возразил он, — так рассуждают только юноши; вы видите приманку и не замечаете крючка; вам бы только наслаждаться, а я предвижу все неприятности, которые из этого воспоследуют. В конце концов все тайное становится явным: если вы будете по-прежнему ходить к нам и петь у крыльца, то усилите страсть Мерхелины и, возможно, что, потеряв всякую сдержанность, она случайно выдаст мужу, доктору Олоросо, свое увлечение; и этот муж, который, не имея поводов к ревности, относится к ней теперь так снисходительно, тогда рассвирепеет и отомстит ей; да и нам с вами может здорово достаться.
— Хорошо, — сказал я, — вижу, что вы правы, и последую вашему совету. Укажите, какого поведения мне держаться, чтоб предотвратить всякие напасти.
— Нам надо только прекратить концерты, — возразил он. — Не показывайтесь на глаза моей госпоже; не видя вас, она снова обретет спокойствие. Сидите у своего хозяина, а я буду заходить в цирюльню, где мы можем играть на гитаре без всякой опаски.
— Согласен, — отвечал я, — и обещаю, что ноги моей не будет в вашем доме.
Действительно, я решил больше не петь на крыльце у доктора и запереться на будущее время в цирюльне, раз уж я оказался человеком, столь опасным для женских взоров. Между тем спустя несколько дней мой добрый Маркос, невзирая на свою хваленую осторожность, принужден был убедиться, что придуманное им средство погасить любовное пламя доньи Мерхелины возымело как раз обратное действие. Эта сеньора, не слыша нашего пения, спросила его на второй же вечер, отчего мы прекратили свои концерты и по какой причине я больше не показываюсь. Он отвечал, что я очень занят и не имею ни одной свободной минуты для развлечений. Она как будто удовлетворилась этим объяснением и три дня сряду довольно спокойно переносила мое отсутствие; но на четвертые сутки моя принцесса потеряла терпение и сказала стремянному:
— Маркос, вы меня обманываете; Диего недаром перестал к нам ходить. Здесь кроется какая-то тайна, которую я хочу выяснить. Говорите! Я вам приказываю! Не скрывайте от меня ничего.
— Сеньора, — отвечал он, придумав новую отговорку, — раз уж вы хотите знать правду, то скажу вам, что после наших концертов ему нередко приходилось возвращаться домой, когда уже было убрано со стола; он не хочет больше подвергать себя этому риску и ложиться в постель без ужина.
— Как, без ужина? — воскликнула она с огорчением, — почему вы мне этого раньше не сказали? Ложиться в постель без ужина? Ах, бедное дитя! Ступайте к нему сейчас же и скажите, чтоб он пришел сегодня вечером; ему больше не придется уходить домой не евши: для него всегда будет приготовлено какое-нибудь блюдо.
— Что я слышу? — вскричал Маркос, прикинувшись изумленным. — Боже, какая перемена! Вы ли говорите это, сеньора? С каких пор вы стали такой сердобольной и чувствительной.
— С тех пор, — перебила она его резко, — как вы живете в этом доме, или, вернее, с тех пор, как вы осудили мое надменное обхождение и попытались смягчить мой суровый характер. Но, увы! — воскликнула она, расчувствовавшись, — я от одной крайности перешла к другой: из спесивой и бессердечной я сделалась теперь слишком нежной и чувствительной; я люблю вашего молодого друга Диего и не могу побороть в себе этой страсти. Его отсутствие не только не ослабило моей любви, но, по-видимому, еще придало ей большую силу.
— Возможно ли, — возразил старик, — чтоб молодой человек, не отличающийся красотой, да и собой невидный, мог стать предметом столь пылкой страсти? Я простил бы еще ваши чувства, если б они были внушены каким-нибудь кавалером, обладающим блестящими достоинствами, но…
— Ах, Маркос! — прервала его Мерхелина, — видимо, я не похожа на других особ моего пола, или же, несмотря на свой многолетний опыт, вы худо их знаете, если думаете, что они при выборе возлюбленного руководствуются его достоинствами. Насколько могу судить по себе, женщины отдают свое сердце не размышляя. Любовь — это некое безрассудство, влекущее нас к какому-нибудь предмету и приковывающее к нему против нашей воли; это — болезнь, которая нападает на нас, как бешенство на животных. А потому перестаньте уверять меня, что Диего не достоин моей нежности. Я люблю его и этого достаточно, чтоб я находила в нем тысячи прекрасных свойств, которые от вас ускользают и которыми он, быть может, вовсе не обладает. Не трудитесь убеждать меня в том, что лицо его и фигура недостойны ни малейшего внимания, ибо мне он представляется восхитительно стройным и прекрасным, как день. К тому же в голосе его есть какая-то нежность, которая меня трогает, а на гитаре он играет с исключительной приятностью.
— Однако, сеньора, — возразил Маркос, — подумайте о том, кто такой Диего. Его простое звание…
— Я ничем не выше его, — снова перебила она старика, — и будь я даже знатной госпожой, то не обратила бы на это никакого внимания.
Результат этого разговора был таков, что Маркос отчаялся переубедить свою госпожу и перестал бороться с ее упорством, как искусный кормчий, уступающий буре, которая отгоняет его корабль от той гавани, куда он направлялся. Он пошел даже дальше: чтобы удовлетворить донью Мерхелину, старик отправился в цирюльню и, отведя меня в сторону, сообщил мне все, что произошло между ними.
— Вы видите, Диего, — сказал он; — что мы не можем прекратить наши концерты у крыльца доньи Мерхелины. Вам необходимо, друг мой, свидеться с этой сеньорой, а не то она способна выкинуть какой-нибудь такой безрассудный поступок, который пуще всего повредит ее репутации.
Я не стал разыгрывать жестокого сердцееда и ответил Маркосу, что приду к нему под вечер с гитарой и что он может отнести эту приятную весть своей госпоже. Старик не преминул этого исполнить, и моя пылкая возлюбленная была в полном восторге, узнав, что вечером будет иметь удовольствие видеть меня и послушать мое пение.
Между тем, одно довольно неприятное происшествие чуть было не разрушило этой надежды. Мне удалось выйти из цирюльни только с наступлением ночи, которая, видимо за грехи мои, оказалась очень темной. Я ощупью продвигался по улице и был уже, пожалуй, на полпути, когда из одного окна меня окатили чем-то таким, что отнюдь не ласкало обоняния. Могу даже сказать, что я не упустил ни одной капли из этой порции, так ловко меня отделали. В этом положении я не знал, на что мне решиться. Вернуться назад? Но какое зрелище для моих товарищей! Это значило бы подвергнуться самым невыносимым насмешкам. Явиться же к донье Мерхелине в таком прекрасном виде было мне весьма неприятно. Тем не менее я предпочел последнее и отправился к дому этой сеньоры. У ворот я застал поджидавшего меня Маркоса. Он сообщил мне, что доктор Олоросо только что лег почивать и что мы можем забавляться без всякой помехи. Я отвечал, что мне прежде всего необходимо почистить платье, и тут же поведал ему о своем несчастье. Он посочувствовал мне и повел в покой, где находилась его госпожа. Как только эта сеньора услыхала про мое приключение и увидела меня в таком состоянии, она принялась сожалеть обо мне, точно со мной стряслось величайшее несчастье в мире; затем, обрушившись на людей, которые меня так изукрасили, она осыпала их всяческими проклятьями.
— Успокойтесь, сеньора, — сказал ей Маркос, — ведь все это происшествие — чистейшая случайность. Зачем так близко принимать его к сердцу?
— А почему, скажите, пожалуйста, почему мне не принимать к сердцу обиду, нанесенную этому агнцу, этому незлобивому голубку, который даже не жалуется на причиненное ему оскорбление? — воскликнула она в сердцах. — Ах, как мне сейчас жаль, что я не мужчина! Я отомстила бы за него.
Она наговорила еще кучу всяких других вещей, выдававших силу ее любви, которая проявилась также и в ее поступках. А именно, пока Маркос обтирал меня полотенцем, донья Мерхелина сбегала в свою горницу и принесла, ларец, наполненный всевозможными благовониями. Она зажгла монашки и окурила все мое платье, а затем щедро опрыскала его духами. Покончив с окуриванием и опрыскиванием, эта милосердная особа отправилась сама на кухню за хлебом, вином и несколькими кусками жареной баранины, которые припасла для меня. Затем она заставила меня приняться за еду и, по-видимому, находила удовольствие в том, чтоб мне прислуживать, так как то разрезала жаркое, то подливала мне в стакан вина, хотя я и Маркос всячески ее от этого удерживали. После того как я покончил с ужином, господа концертмейстеры принялись настраивать голоса под гитару и угостили донью Мерхелину таким дуэтом, от которого она пришла в восторг. Правда, мы умышленно выбирали песни, слова которых льстили ее любви, и надо еще сказать, что во время исполнения я бросал на нее украдкой взгляды, подливавшие масла в огонь, ибо начинал входить во вкус этой забавы. Хотя концерт продолжался немалое время, однако же он мне нисколько не наскучил. Что касается моей дамы, которой часы казались минутами, то она охотно слушала бы нас всю ночь, если б старик-стремянный, которому минуты казались часами, не напомнил ей, что время уже позднее. Мерхелина заставила его повторить это, по крайней мере, раз десять, но тут она наткнулась на упорного человека, который не успокоился до тех пор, пока я, наконец, не ушел. Будучи весьма разумным и осторожным и видя, что его госпожа потеряла голову от безумной страсти, он боялся, как бы с нами не приключилось неприятности. Его опасения вскоре оправдались: потому ли, что доктор заподозрил какую-то тайную интригу, или потому, что демон ревности, до тех пор его не беспокоивший, захотел ему досадить, но он выразил недовольство по поводу наших концертов. Мало того: он запретил их по праву хозяина и, не входя ни в какие объяснения относительно своего поступка, заявил, что впредь не потерпит в доме присутствия посторонних мужчин.
Маркос сообщил мне об этом распоряжении, которое главным образом касалось меня. Оно причинило мне немалую досаду, ибо у меня зародились надежды, от которых жаль было отказаться. Но как правдивый историк, точно передающий события, я должен сознаться, что терпеливо покорился своей печальной участи. Не так обстояло дело с Мерхелиной: запрещение только разожгло ее страсть.
— Любезный Маркос, — сказала она старику, — только вы один в состоянии мне помочь. Устройте, пожалуйста, так, чтоб я могла тайно свидеться с Диего.
— Чего вы требуете от меня? — воскликнул он, рассердившись. — Я и без того был слишком податлив. Вовсе не намерен в угоду вашей безумной страсти способствовать бесчестию своего господина, погубить вашу репутацию и опозорить себя самого, ибо всю свою жизнь я был безупречным слугой. Лучше уйду из вашего дома, нежели стану служить столь постыдным образом.
— Ах, Маркос! — прервала его сеньора, испуганная этими последними словами, — вы разрываете мне сердце, когда говорите о своем уходе. Неужели, жестокий человек, вы собираетесь меня покинуть, после того как довели до такого состояния. Верните мне прежде мою гордость и дикий нрав, который вы искоренили. Ах, почему не обладаю я, как раньше, этими благотворными недостатками! Я была бы спокойна, между тем как ваши назойливые увещевания лишили меня душевного мира, которым я наслаждалась. Желая исправить мой характер, вы меня совратили… Но что я говорю, несчастная? — продолжала она, заливаясь слезами, — к чему попрекаю вас напрасно? Нет, отец мой, вы не виновны в моем несчастье: горькая судьба моя уготовила мне все эти печали. Умоляю вас, не обращайте внимания на сумасбродные речи, которые срываются у меня с языка. Увы! Страсть помутила мне рассудок. Сжальтесь над моей слабостью; вы — мое единственное утешение, и если жизнь моя вам дорога, то не откажите мне в вашей помощи.
При этих словах она заплакала еще пуще, так что уже не могла продолжать. Вынув платок и закрыв им лицо, она опустилась на стул, как человек, подавленный горем. Старый Маркос, добрейший из когда-либо существовавших стремянных, не устоял при виде этого трогательного зрелища; оно глубоко поразило его и, заплакав вместе со своей госпожой, он произнес с умилением:
— Ах, сеньора, как вы обольстительны! Я не в силах устоять против вашей печали: она одержала верх над моей добродетелью. Обещаю вам свои услуги и не удивляюсь более тому, что любовь заставила вас изменить долгу, раз даже простое сострадание побудило меня забыть свой собственный.
Таким образом, старый стремянный, несмотря на свою безупречность, взялся с величайшей предупредительностью служить страсти доньи Мерхелины. Однажды утром он явился в цирюльню, чтобы уведомить меня обо всем, и на прощание сказал, что обдумывает способ, как устроить мне тайное свидание с сеньорой Мерхелиной. Этим он окрылил меня надеждой, но два дня спустя я узнал весьма скверную новость. Один из наших клиентов, аптекарский ученик из того же квартала, зашел к нам навести красоту. Пока я готовился его побрить, он мне сказал:
— Что же вы плохо смотрите за своим приятелем, стариком стремянным, Маркосом де Обрегон? Знаете ли вы, что ему приходится уходить от доктора Олоросо?
Я отвечал, что не имею об этом ни малейшего понятия.
— Это решенное дело, — продолжал он. — Его должны нынче уволить. Доктор Олоросо только что беседовал с моим хозяином и вот о чем они говорили. «Сеньор Апунтадор, — сказал доктор, — у меня есть к вам просьба. Я не доволен своим старым стремянным и ищу верную, строгую и бдительную дуэнью, которая присматривала бы за женой». — «Понимаю вас, — прервал его мой хозяин, — вам нужна Мелансия, которая была компаньонкой моей жены и продолжает жить у меня в доме, хотя я овдовел полтора месяца тому назад. Правда, она очень помогает мне по хозяйству, но так как я принимаю близко к сердцу интересы вашей супружеской чести, то готов вам ее уступить. Можете вполне на нее положиться и не беспокоиться о том, как бы у вас не выросли на лбу кой-какие украшения: это — перл среди дуэний, это — настоящий дракон для охраны целомудрия женского пола. В течение двенадцати лет состояла она при моей супруге, которая, как вы знаете, была молода и пригожа, и за все это время я не видал в доме и тени любовника. Клянусь богом, такому молодчику у нее бы не поздоровилось. Скажу вам, между нами, что покойница, особенно в первое время, питала большую склонность к кокетству, но Мелансия быстро ее охладила и внушила ей любовь к добродетели. Словом, она не компаньонка, а клад, и вы еще много раз будете благодарить меня за этот подарок». После этого доктор выразил величайшую радость по поводу любезности сеньора Апунтадора, и они уговорились, что дуэнья сегодня же заступит место вашего приятеля.
Это известие, которое я счел за правду и которое, действительно, оказалось таковой, смутило приятные чаяния, начинавшие было ласкать мое воображение, а Маркос, зашедший ко мне после полудня, окончательно угробил их, подтвердив то, что сообщил аптекарский ученик.
— Любезный Диего, — сказал добрый старик, — я в восторге от того, что доктор Олоросо прогнал меня: он избавил меня от многих хлопот. Не говоря о том, что я тяготился взятой на себя позорной ролью, мне пришлось бы еще придумывать всякие хитрости и извороты, чтоб устраивать вам тайные свидания с Мерхелиной. Боже, какая обуза! Но, благодарение небу, я отделался от всех этих неприятных забот и от связанных с ними опасностей. Вам же, друг мой, советую не печалиться об утрате нескольких приятных минут, Которые, быть может, повлекли бы за собой тысячи огорчений.
Я перестал питать какие-либо надежды, а потому внял нравоучению Маркоса и отказался от своего романа. Признаюсь, что я не принадлежал к числу тех упорных любовников, которые ополчаются на препятствия, а если б и был таковым, то госпожа Мелансия, наверно, заставила бы меня расцепить зубы. Судя по тому, как описывали ее нрав, она была в состоянии довести до отчаяния любого вздыхателя. Несмотря, однако, на столь мрачную характеристику, я дня два-три спустя узнал, что докторша ухитрилась усыпить этого аргуса или подкупить его совесть. Выйдя из цирюльни, чтоб побрить на дому одного из наших клиентов, я встретил добрую старушку, которая спросила, не зовут ли меня Диего из Ла-Фуэнте. Получив утвердительный ответ, она сказала:
— Раз это так, то вас именно мне и надобно. Приходите сегодня ночью к воротам доньи Мерхелины, а когда вы там будете, то подайте какой-нибудь знак и вас проведут в дом.
— Хорошо, — отвечал я, — в таком случае надо условиться насчет знака. Я прекрасно подражаю кошке и промяукаю несколько раз.
— Вот и отлично, — отвечала вестница любви, — я так и передам сеньоре Мерхелине. Ваша покорная слуга, сеньор Диего; да хранит вас господь! Ах, какой вы красавчик! Клянусь святой Агнесой, что, будь мне снова пятнадцать лет, я б никого не выбрала, кроме вас.
С этими словами услужливая старушка меня покинула.
Легко можете себе представить, как сильно взволновало меня это приглашение: прощай, нравоучение Маркоса! Я с нетерпением ждал ночи и, как только наступил час, когда, по моему предположению, доктор Олоросо должен был улечься в постель, я отправился к его крыльцу. Там я принялся мяукать так громко, что меня можно было слышать издалека, к великой славе наставника, обучившего меня этому прекрасному искусству. Минуту спустя сама Мерхелина открыла мне потихоньку дверь и заперла ее, как только я очутился в доме. Мы пробрались в покой, в котором происходил наш последний концерт и где теперь тускло горел ночник, стоявший в камине. Усевшись рядышком, чтоб побеседовать, мы оба оказались сильно взволнованными, с той только разницей, что ее волнение происходило исключительно от страсти, тогда как к моему примешивалась некоторая доля страха. Тщетно уверяла меня моя красавица, что нам нечего бояться мужа; я ощущал дрожь, отравлявшую мне все удовольствие.
— Сеньора, — спросил я, — как удалось вам обмануть бдительность вашей дуэньи? После того, что мне наговорили про почтенную Мелансию, я уже не рассчитывал получить от вас весточку, а тем более встретиться с вами наедине.
В ответ на эти слова донья Мерхелина улыбнулась и сказала:
— Вы перестанете удивляться тому, как мне удалось устроить это ночное свидание, когда я расскажу вам, что произошло между мной и дуэньей. Как только она пришла к нам, мой муж всячески ее обласкал, и сказал мне: «Мерхелина, поручаю присмотр за вами этой скромной особе, которая слывет за образец всех добродетелей; она будет служить вам зерцалом, в которое вы можете беспрестанно смотреть, чтоб черпать оттуда примеры благоразумия. Сия несравненная женщина опекала в течение двенадцати лет жену одного аптекаря, моего приятеля; но как опекала… так, как другие не опекают: она сделала из нее чуть ли не святую». Эти похвалы, вполне подтверждавшиеся строгим видом Мелансии, привели меня в отчаяние и заставили пролить немало слез. Я уже представляла себе поучения, сыплющиеся на меня с утра до вечера, и выговоры, которые мне пришлось бы ежедневно выслушивать. Словом, мне казалось, что я стала самой несчастной женщиной в мире. В предвидении таких горестей я уже не считалась ни с чем и, оставшись наедине с дуэньей, сказала ей самым резким тоном: «Вы, по-видимому, собираетесь доставить мне немало мучений, но предупреждаю вас, что я не отличаюсь долготерпением, и отплачу вам в свою очередь всяческими обидами. Заявляю вам без обиняков, что сердце мое пылает страстью, которую не искоренят никакие поучения: принимайте любые меры. Можете удвоить свою бдительность, но предупреждаю вас, что использую все средства, чтоб вас обмануть». Я ожидала, что после этих слов хитрая дуэнья прочтет мне изрядную отповедь, но она вдруг перестала морщить лоб и сказала со смехом: «Я в восторге от вашего характера и на откровенность отвечу вам откровенностью. Плохо вы меня знаете, прекрасная Мерхелина, если судите обо мне по похвалам своего супруга или по моему угрюмому виду. Я вовсе не враг удовольствий, и если состою на службе у ревнивых мужей, то только для того, чтоб потакать их прелестным женам. Уже много лет, как я владею великим искусством притворяться и могу почитать себя счастливой, ибо одновременно пользуюсь всеми приятностями порока и хорошей репутацией, которую создает добродетель. Между нами говоря, мир и не знает другой добродетели. Чтоб стать нравственным по-настоящему, надо затратить слишком много усилий, а потому в наши дни довольствуются видимостью. Положитесь на меня, — продолжала дуэнья, — и мы окрутим старичка-доктора Олоросо. Его постигнет та же судьба, что и сеньора Апунтадора. Думаю, что докторский лоб достоин не большего почтения, чем аптекарский. Бедный Апунтадор! Чего только мы с аптекаршей над ним не выделывали! Что за милая женщина! И какой славный характер, царствие ей небесное! Могу побожиться, что она весело прожила молодость. И сама не помню, сколько я привела к ней в дом любовников, а муж ни разу ничего не заметил. А потому, сеньора, будьте ко мне благосклоннее и поверьте, что как бы усердно ни служил вам старик-стремянный, вы ничего не потеряете от этой замены. Я, быть может, окажусь для вас полезнее, чем он». Можете себе представить, Диего, сколь я была благодарна своей дуэнье за такую ее откровенность. Ведь я почитала ее за образец добродетели. Вот как можно ошибаться в женщинах! Ее искренность сразу покорила меня, и я обняла ее с восторгом, показав этим, насколько была рада такой компаньонке. Поведав ей все секреты своего сердца, я попросила ее устроить мне поскорее тайное свидание с вами. Мелансия так и поступила. Сегодня с утра отправила она на розыски ту старуху, с которой вы говорили; это великая мастерица на такие дела, и моя дуэнья пользовалась ее услугами, когда служила у аптекарши. Но самое забавное во всем этом приключении, — добавила она со смехом, — это то, что Мелансия, которой я рассказала про обыкновение моего мужа спать всю ночь без просыпа, легла рядом с ним и заступает теперь мое место.
— Ах, сеньора! — воскликнул я, — мне совсем не нравится эта выдумка. Ваш муж легко может заметить обман.
— Ничего он не заметит, — поспешила возразить Мерхелина, — не беспокойтесь об этом, и пусть напрасный страх не отравляет вам удовольствия, которое вы должны испытывать в обществе молодой дамы, желающей вам добра.
Заметив, что эти уговоры не ослабили моих опасений, жена старого доктора пустила в ход все средства, которые, по ее мнению, должны были меня ободрить, и приложила к этому столько стараний, что, наконец, добилась своего. Я уже стал помышлять только о том, чтобы использовать благоприятный случай; но в то самое время, когда бог Купидон, сопровождаемый собором Смехов и Игр, готовился увенчать мое счастье, у ворот дома раздался сильный стук. Тотчас же Амур улетел со всей своей свитой, подобно стае робких птиц, внезапно испуганных громким шумом. Мерхелина поспешно упрятала меня под стол, находившийся в зале, и потушила ночник, а сама — как это было условлено с дуэньей на случай тревоги — отправилась к дверям горницы, где спал ее муж. Между тем стук в воротах усилился, так что гул разносился по всему дому. Тут сеньор Олоросо проснулся и позвал Мелансию. Дуэнья соскочила с постели, несмотря на то, что доктор, принимавший ее за жену, кричал ей, чтоб она не вставала, и помчалась к своей госпоже, которая, ощутив ее подле себя, в свою очередь позвала Мелансию и приказала ей посмотреть, кто стучит у ворот.
— Я здесь, сеньора, — ответила дуэнья, — пожалуйста, лягте опять в постель, а я сейчас узнаю, в чем дело.
В это время Мерхелина разделась и улеглась подле доктора, нимало не подозревавшего, что его обманывают. Правда, вся эта сцена была разыграна в темноте и притом двумя актрисами, из которых одна была бесподобна, а другая обладала достаточными задатками, чтобы стать таковой.
Вскоре после того дуэнья, накинув капот, вошла в опочивальню с факелом в руке.
— Потрудитесь встать, сеньор доктор, — сказала она своему господину. — Нашего соседа, книгопродавца Фернандеса де Буэндиа, хватил удар. За вами прислали; поспешите ему на помощь.
Доктор оделся со всевозможной поспешностью и вышел из дому. Тогда его супруга, облачившись в капот, направилась вместе с дуэньей в тот покой, где я находился. Они вытащили меня из-за стола скорее мертвого, чем живого.
— Успокойтесь, Диего, вам больше нечего бояться, — сказала Мерхелина.
При этом она сообщила мне в двух словах о том, что произошло. Затем она вознамерилась продолжать со мной прерванную беседу, но дуэнья этому воспротивилась.
— Сеньора, — сказала Мелансия, — возможно, что ваш супруг уже не застанет книгопродавца в живых и вернется обратно. К тому же, — добавила она, заметив, как я оцепенел от страха, — что вы станете делать с этим беднягой? Он не в состоянии поддерживать разговор. Лучше отправить его домой и отложить нежности на завтра.
Донья Мерхелина, предпочитавшая настоящее грядущему, лишь с большой неохотой согласилась на отсрочку и, казалось, весьма досадовала на то, что ей не удалось украсить чело мужа головным убором, который она ему предназначала.
Что касается меня, то я больше радовался избавлению от опасности, нежели печалился о том, что упустил драгоценные дары любви, и, вернувшись к своему хозяину, провел остаток ночи в размышлениях о пережитом мной приключении. Некоторое время я колебался, идти ли мне в следующую ночь на свидание или нет, ибо был о второй затее не лучшего мнения, чем о первой; но бес, который неотвязно искушает нас или, вернее, овладевает нами, в таких случаях, шепнул мне, что я буду большим глупцом, если остановлюсь на полпути. Он даже представил мне Мерхелину в ореоле новых чар и пышно расцветил ожидавшие меня наслаждения. Я решил продолжать начатое и дал себе обещание выказать больше твердости; с этим прекрасным намерением направился я на следующий день в двенадцатом часу к докторскому дому. Ночь была очень темная и небо беззвездно. Я промяукал два-три раза, чтобы предупредить о своем приходе, но так как мне не отпирали, то я не только не унялся, а продолжал свои упражнения на всевозможные лады, которым обучил меня один ольмедский пастух. Видимо, я исполнял это с большим искусством, ибо какой-то сосед, возвращавшийся домой, принял меня за животное, которому я подражал, и, подняв камень, попавшийся ему под ноги, швырнул им в меня из всей силы со словами: «Ах, проклятый котище!» Удар пришелся мне в голову, и в первую минуту я был так оглушен, что чуть было не опрокинулся навзничь. Затем я ощутил сильное ранение. Этого было достаточно, чтоб отбить у меня охоту к волокитству; теряя любовь вместе с кровью, побрел я домой, где разбудил и поднял на ноги всех домочадцев. Хозяин осмотрел и перевязал рану, которую признал опасной. Однако никаких дурных последствий она за собой не повлекла и недели через три зажила совсем. В течение всего этого времени я ничего не слыхал о Мерхелине. Надо думать, что почтенная Мелансия, желая отвлечь от меня докторшу, нашла ей какого-нибудь интересного кавалера. Но это меня ничуть не беспокоило, ибо как только я окончательно выздоровел, то покинул Мадрид, чтоб продолжать путешествие по Испании.
ГЛАВА VIII
О том, как Жиль Блас и его спутник повстречали человека, макавшего хлебные корки в источник, и об их беседе с этим человеком
Сеньор Диего из Ла-Фуэнте поведал мне еще о многих других случившихся с ним после этого приключениях, но они кажутся мне столь мало достойными пересказа, что я обойду их молчанием. Мне пришлось, однако, прослушать все его повествование, оказавшееся очень длинным, так что мы за этим делом успели дойти до Понте де Дуэро. Там мы провели остаток дня и, остановившись на постоялом дворе, приказали изготовить капустный суп и зажарить зайца на вертеле, не преминув тщательно убедиться в его свежести. На следующий день мы чуть свет отправились в путь, наполнив предварительно бурдюк довольно пристойным вином и положив в котомку несколько кусков хлеба, а также половину зайца, оставшегося от ужина.
Пройдя около двух миль, ощутили мы аппетит и, заметив шагах в двухстах от проезжей дороги несколько больших деревьев, бросавших на поляну приятную тень, устроили привал в этом месте. Там мы увидали мужчину лет двадцати семи или двадцати восьми, макавшего корки хлеба в источник. Подле него валялась на траве длинная рапира и снятая со спины торба. Одет он был плохо, но недурен с лица и собою статен. Мы учтиво приветствовали его, а он ответил нам тем же. Затем, указав на свои корки, он со смехом спросил, не соизволим ли мы откушать вместе с ним. Мы ответили согласием, однако с тем условием, что он позволит нам присоединить наши запасы к его завтраку, для того чтобы сделать трапезу несколько сытнее. Он не воспротивился этому, и мы тотчас же извлекли свою провизию, что доставило незнакомцу немалое удовольствие.
— Помилуйте, господа, — воскликнул он в полном восторге, — какое необычайное обилие яств! Вы, как я посмотрю, люди весьма предусмотрительные. Что касается меня, то я путешествую без таких предосторожностей и больше полагаюсь на удачу. Несмотря, однако, на неприглядный вид, в котором я предстал перед вами, могу сказать, не хвастаясь, что иногда являю собой весьма блестящую персону. Знайте, что меня при этом величают принцем и что я хожу в сопровождении стражи.
— Понимаю вас, — сказал Диего, — вы намекаете на то, что вы актер.
— Вы угадали, — возразил тот, — я уже свыше пятнадцати лет представляю на сцене, еще ребенком выступал в мелких ролях.
— Поистине, мне трудно вам поверить, — заявил цирюльник, покачивая головой. — Я знаю актеров: эти господа не путешествуют, как вы, пешедралом и не питаются пищей св. Антония. Сомневаюсь даже, чтоб вы там свечи оправляли.
— Можете думать обо мне, что хотите, — заявил актер, — но я тем не менее выступаю в главных ролях и играю первых любовников.
— В таком случае поздравляю вас, — сказал мой спутник, — и очень рад, что сеньор Жиль Блас и я имеем честь завтракать с такой важной особой.
После этого мы принялись грызть корки и обгладывать остатки драгоценного зайца, так основательно прикладываясь при этом к бурдюку, что не замедлили его опорожнить. Занявшись вплотную этим делом, мы еле успевали перемолвиться словечком, но, покончив с едой, снова разговорились.
— Меня удивляет, — сказал цирюльник актеру, — что ваши дела идут, по-видимому, неважно. У вас слишком убогий вид для театрального героя. Не прогневайтесь на то, что я так откровенно высказываю свои мысли.
— Так откровенно? — воскликнул актер. — Видно, вы совсем не знаете Мелькиора Сапату. Слава богу, я человек не строптивый. Вы доставили мне удовольствие своей искренностью, ибо я сам люблю выкладывать все, что у меня на душе. Охотно признаюсь, что я небогат. Взгляните хотя бы на материю, заменяющую мне подкладку, — продолжал он, показывая нам свой камзол, подбитый театральными афишами. — А если вас интересует мой гардероб, то я готов удовольствовать ваше любопытство.
С этими словами он вытащил из торбы театральный костюм, обшитый мишурным и поблекшим серебряным позументом, жалкую широкополую шляпу с поредевшим старым плюмажем, весьма дырявые шелковые чулки и сильно поношенные башмаки из красного сафьяна.
— Как видите, — сказал он затем, — я более или менее нищий.
— Весьма тому удивлен, — заметил Диего. — Неужели у вас нет ни жены, ни дочери?
— Как же, — возразил Сапата, — жена моя молода и пригожа, но мне от этого ничуть не легче. И подумайте только, что у меня за несчастная планида! Женюсь я на прелестной актрисе в надежде, что она не даст мне умереть с голода, а она, на беду мою, оказывается образцом неподкупного целомудрия. Тут сам черт бы вляпался! И надо же, чтоб среди всех странствующих актерок нашлась одна добродетельная и чтоб она досталась именно мне.
— Действительно, невезение, — согласился цирюльник. — Но почему же вы не женились на какой-нибудь из актрис главной мадридской труппы? Тут бы вы не промахнулись.
— Конечно, — отвечал гистрион, — но, черт возьми! Ничтожный странствующий комедиант не смеет даже и мечтать об этих знаменитых героинях. Это мог бы себе позволить разве актер Принцева театра, да и то многим из них приходится искать утешения в городе. К счастью для них, Мадрид — отличное место: там зачастую попадаются такие особы, которые ни в чем не уступят театральным принцессам.
— Неужели вам никогда не приходило в голову поступить в эту труппу? — спросил мой спутник. — Разве для этого требуется какой-нибудь невероятный талант?
— Да вы смеетесь надо мной, что ли, с вашим невероятным талантом? — возразил Мелькиор. — Всех актеров — двадцать человек. Порасспросите-ка публику и услышите, как она их честит. Доброй половине этих господ следовало бы ходить по-прежнему с котомкой за плечами. А между тем нелегко попасть в эту труппу. Чтоб заменить талант, нужны либо деньги, либо могущественные друзья. Мне ли этого не знать, когда я только что дебютировал в Мадриде, где меня ошикали и освистали вовсю, вместо того чтоб наградить бурными аплодисментами? Я ли не надрывался, я ли не вопил несуразным голосом и не преступал сотни раз пределов природы? А разве, декламируя, я не поднес кулака к подбородку принцессы? Словом, я играл в духе великих актеров Кастилии, а между тем публика, которая весьма одобряет эту манеру, порицала ее при моем выступлении. Вот что значит предвзятость. Таким образом, не понравившись зрителям своей игрой и не имея денег, чтоб попасть в труппу в пику тем, кто меня освистал, я возвращаюсь в Самору. Иду к жене и товарищам, дела которых далеко не блестящи. Не пришлось бы нам только просить подаяния, дабы было на что перебраться в другой город, как не раз уже с нами случалось.
После этих слов наш театральный принц встал и поднял с земли торбу и шпагу; затем, расставаясь с нами, он торжественно произнес:
— Да ниспошлют они вам, — отвечал в том же тоне Диего, — чтобы, придя в Самору, вы застали свою супругу переменившейся и выгодно пристроенной.
Не успел сеньор Сапата повернуться к нам спиной, как он принялся жестикулировать и декламировать на ходу. Тотчас же я и брадобрей засвистали ему вслед, чтоб напомнить о неудачном дебюте. Эти звуки достигли его слуха, и ему показалось, что он все еще слышит мадридских свистунов. Оглянувшись и видя, что мы забавляемся на его счет, он не только не оскорбился этой проделкой, но принял ее весьма добродушно и продолжал свой путь, хохоча во всю глотку. Что касается нас, то, натешившись досыта, мы вернулись на большую дорогу и пошли по направлению к Ольмедо.
ГЛАВА IX
В каком положении застал Диего свою родню и после каких увеселений он и Жиль Блас расстались друг с другом
В этот день мы заночевали между Мойадос и Вальпуэстой, в маленькой деревушке, название коей я запамятовал, а на следующее утро около одиннадцати прибыли в ольмедскую равнину.
— Сеньор Жиль Блас, — сказал мой спутник, — вот то место, где я родился. Не могу смотреть на него без умиления, ибо каждому человеку свойственно любить свою родину.
— Мне кажется, сеньор Диего, — отвечал я ему, — что тот, кто выказывает столько любви к отчизне, должен отзываться о ней благосклонней, чем вы. Ольмедо производит на меня впечатление города, а вы говорили, что это деревня. Следовало назвать его, по меньшей мере, крупным поселком.
— Готов перед ним извиниться, — согласился цирюльник, — но должен вам сказать, что, обойдя всю Испанию и побывав в Мадриде, Толедо, Сарагоссе и других крупных центрах, я стал смотреть на маленькие города, как на деревни.
Продвигаясь вперед по равнине, мы начали различать неподалеку от Ольмедо как бы некое скопление народа, а когда подошли настолько близко, что уже можно было рассмотреть предметы, то увидели зрелище, достойное нашего внимания.
А именно на некотором расстоянии друг от друга стояло три шатра, возле которых суетились множество поваров и поварят, занятых приготовлениями к пиршеству. Одни расставляли приборы на длинных столах, расположенных под сенью шатров, другие наливали вино в глиняные кувшины, третьи следили за поставленными на огонь котелками, а остальные переворачивали вертела, на которых жарилась всякая говядина. Но с особенным вниманием рассматривал я воздвигнутую тут же большую сцену. Она была украшена картонными декорациями, расписанными всевозможными красками, и обвешана греческими и латинскими изречениями. Увидев эти надписи, цирюльник воскликнул:
— Вся эта затея с греческими цитатами сильно попахивает дядюшкой Томасом; готов биться об заклад, что это его рук дело, ибо, между нами говоря, он большой мастак и знает наизусть кучу школьных текстов. Жаль только, что в разговоре он так и сыплет оттуда целыми отрывками, а это многим вовсе не нравится. Кроме того, — присовокупил цирюльник, — мой дядя перевел ряд латинских стихотворцев и греческих сочинителей. Он отлично знаком с античным миром, как видно из написанных им прекрасных комментариев. Без него мы не знали бы, что в городе Афинах дети плакали, когда их секли: этим открытием мы обязаны его глубокой эрудиции.
Осмотрев все вышеописанное, я и мой спутник пожелали узнать о причине стольких приготовлений. Мы было уже собрались расспросить об этом, как Диего, заметив человека, походившего на устроителя празднества, узнал в нем сеньора Томаса из Ла-Фуэнте, к которому мы тотчас же и направились. Школьный учитель сначала не опознал юного брадобрея, настолько тот изменился за десять лет; но, наконец, убедившись, что это его племянник, он сердечно обнял его и сказал приветливо:
— Так это ты, Диего, любезный мой племянник? Итак, ты снова вернулся в родной город? Пришел взглянуть на своих пенатов, и небо возвращает тебя семье целым и невредимым? О день, трижды и четырежды блаженный! Albo dies notanda lapillo. Есть много всяких новостей, друг мой, — продолжал он. — Твой гениальный дядя Педро стал жертвой Плутона: вот уже три месяца, как его нет на свете. При жизни этот скряга все боялся, как бы ему не испытать нужды в самом необходимом: argenti pallebat amore. Несмотря на то, что некоторые знатные вельможи назначили ему крупные пенсии, он не проживал на свое содержание и десяти пистолей в год; даже лакей, который ему прислуживал, был на чужих харчах. Разве он не безрассуднее грека Аристиппа, приказавшего рабам бросить посреди Ливийской пустыни все его сокровища, чтоб избавить их от ноши, которая мешала им продвигаться вперед? Наш безумец, напротив, копил все золото и серебро, которое попадалось ему в руки. А для кого? Для наследников, которых он и знать не хотел. После него осталось тридцать тысяч дукатов, которые твой отец, дядя Бертран и я поделили между собой. Теперь мы в состоянии хорошо пристроить своих детей. Брат мой Николае уже позаботился о сестре твоей Терезе; он только что выдал ее замуж за сына одного из наших алькальдов: connubio junxit stabili propriamque dicavit.
Вот уже два дня, как мы с большой пышностью празднуем этот брак, заключенный при весьма благоприятных предзнаменованиях. Мы разбили на равнине эти шатры. У каждого из наследников Педро собственный шатер, и все в течение трех дней несут по очереди расходы по угощению. Жаль, что ты не вернулся раньше, так как застал бы начало празднества. Позавчера, в день свадьбы, угощал твой отец. Он устроил роскошный пир, за которым последовала карусель с кольцами. Дядя мой, щепетильник, потчевал нас вчера и развлекал пасторалью. Он нарядил десять самых красивых юношей пастухами, а десять девушек — пастушками и пожертвовал для этого всеми лентами и бантами своей лавки. Эта нарядная молодежь исполняла разные танцы и пела множество нежных и грациозных бержереток. Все было на редкость изящно, но особого успеха не имело: видимо, пастораль отжила свой век. Сегодня — моя очередь раскошелиться, — продолжал он, — и я взялся угостить ольмедских горожан пьесой своего сочинения finis coronabit opus. Я приказал сколотить театр, где мои ученики, с божьей помощью, исполнят написанную мною трагедию. Она называется «Забавы Мулея Бухентуфа, султана марокканского». Сыграют ее бесподобно, так как у меня есть питомцы, которые декламируют не хуже мадридских актеров. Все эти дети хороших семейств из Пеньяфьеля и Сеговии, которые отданы ко мне в обучение. Великолепные исполнители! Правда, я сам натаскивал ребят, и их искусство, ut ita dicam, — отмечено печатью учителя. Что касается пьесы, то не стану о ней распространяться: не хочу лишать тебя приятного ощущения, вызываемого неожиданностью. Скажу только, что она должна захватить всех зрителей. Я выбрал один из тех трагических сюжетов, которые потрясают душу видениями смерти, являющимися нашему воображению. Я разделяю мнение Аристотеля: надо возбуждать ужас. О! Если б я посвятил себя театру, то выпускал бы на сцену одних только кровожадных правителей и героев-убийц! Я плавал бы в крови! Все погибали бы в моих трагедиях: и не только главные персонажи, но и прислужники. Я удавил бы даже суфлера. Словом, мне нравится только ужасное, — таков мой вкус. И заметьте: эти пьесы увлекают толпу, помогают актерам жить в роскоши и обеспечивают авторам безбедное существование.
В то время как он кончал свою речь, мы увидали большое скопище людей обоего пола, которые выходили из деревни и направлялись в равнину. То были молодожены в сопровождении родственников и друзей. Впереди выступали десять или двенадцать музыкантов, которые играли все зараз, что составляло весьма шумный: концерт. Мы пошли им навстречу, и Диего объявил, кто он такой. Тотчас же понеслись из толпы радостные возгласы и каждый поспешил с ним поздороваться. Нелегкое это было дело отвечать на все приветствия, которыми его осыпали. Вся семья и даже все присутствующие принялись его обнимать, после чего отец молодого брадобрея сказал:
— Добро пожаловать, Диего! Ты застаешь своих родителей слегка раздобревшими. Не стану сейчас ничего тебе больше рассказывать, друг мой, а уже объясню все в подробности.
Тем временем вся ватага направилась в равнину и, дойдя до шатров, разместилась за накрытыми там столами. Я не покинул своего спутника, и мы пообедали вместе с новобрачными, которые, на мой взгляд, отлично подходили друг к другу. Трапеза продолжалась довольно долго, так как учитель, желая из тщеславия перещеголять братьев, ограничившихся более скромным угощением, приказал подать нам три перемены.
После пирушки все сотрапезники выразили сильное нетерпение увидеть пьесу сеньора Томаса, уверяя, что произведение столь гениального человека, как он, заслуживает всяческого внимания. Мы подошли к театру, перед которым уже разместились музыканты, для того чтобы играть в антрактах. В то время как все в глубоком молчании ожидали начала действия, на сцене появились актеры, и автор с текстом в руке уселся за кулисами, так как собирался заменить суфлера. Он был совершенно прав, когда предупреждал нас о том, что пьеса будет носить трагический характер, ибо в первом акте марокканский султан укокошил из лука, развлечения ради, целую сотню мавританских невольников, во втором он отрубил головы тридцати португальским офицерам, которых привел ему в качестве военнопленных один из его полководцев, а в третьем этот монарх, пресытившись своими женами, собственноручно поджег уединенный дворец, где они были заперты, и обратил его в пепел вместе со всеми одалисками. Мавританские невольники, равно как и португальские офицеры, были чучела, весьма искусно сделанные из ивовых прутьев, а картонный дворец при свете фейерверка являл вид пылающего здания. Этим пожаром, сопровождавшимся тысячами жалобных стенаний, как бы исходивших из пламени, закончилось представление. Такой финал был весьма эффектен, и вся равнина загудела от рукоплесканий в честь столь превосходной трагедии, что свидетельствовало об отличном вкусе поэта и об его умении выбирать сюжеты для своих пьес.
Я думал, что все кончится представлением «Забав Мулея Бухентуфа», но это оказалось ошибкой. Звуки литавр и труб возвестили нам новое зрелище, а именно раздачу наград, ибо Томас из Ла-Фуэнте заставил своих учеников, как экстернов, так и пансионеров, написать по сочинению и собирался оделить наиболее успевающих книгами, купленными им на собственные деньги в Сеговии. Для этой цели на сцену неожиданно внесли две длинных школьных скамьи, а также шкап, наполненный аккуратно переплетенными книгами. Тут все актеры вернулись на сцену и выстроились вокруг сеньора Томаса, который своим напыщенным видом не уступал любому ректору. В руках у него был список тех, кто удостоился награды. Он передал эту бумагу марокканскому султану, который принялся читать ее вслух. Каждый ученик, имя которого выкликалось, почтительно подходил к учителю, чтоб получить книгу из его рук; затем ученика увенчивали лаврами и сажали на одну из скамеек, дабы он мог предстать перед взорами восхищенных зрителей. Но как ни хотелось учителю, чтобы все разошлись довольными, это ему не удалось, ибо, распределяя награды, как полагается, главным образом среди пансионеров, он рассердил матерей экстернов, которые обвинили его в пристрастии. Таким образом, празднество, служившее до этого момента славе дяди Томаса, чуть было не окончилось столь же печально, как пир лапифов.