Похождения Жиль Бласа из Сантильяны

Лесаж Алан-Рене

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

ГЛАВА I

Жиль Блас, не будучи в состоянии привыкнуть к актерским нравам, покидает службу у Арсении и находит более пристойную кондицию 85

Остаток порядочности и религиозности, все еще сохраненный мною среди распутных нравов, побудил меня не только покинуть Арсению, но даже порвать всякие отношения с Лаурой, которую я продолжал любить, хотя и знал все ее многочисленные измены. Счастлив тот, кто подобным же образом может использовать минуты отрезвления, смущающие его среди удовольствий, в которых он утопает!

И вот однажды утром я собрал свои вещи и, не рассчитавшись с Арсенией, которая, по правде говоря, должна была мне какие-то пустяки, и даже не простившись с моей милой Лаурой, покинул этот дом, пропитанный атмосферой сластолюбия. Не успел я совершить столь достойный поступок, как небо уже вознаградило меня за него. А именно мне повстречался управитель покойного дона Матео. Я поклонился ему; он узнал меня, остановил и спросил, у кого я служу. Я отвечал, что с минуту тому назад остался без места и что, прослужив около месяца в доме Арсении, нравы которого показались мне неподходящими, я по собственному почину ушел от нее, чтоб сласти свою добродетель. Хотя управитель был от природы не слишком щепетилен, однако же оценил мою деликатность и сказал, что, видя во мне молодого человека, столь дорожащего своею честью, готов лично подыскать мне выгодную службу. Он сдержал обещание и в тот же день поместил меня к дону Висенте де Гусман, с управляющим которого был в хороших отношениях.

Трудно было найти лучшее место, да и впоследствии я никогда не раскаивался в том, что туда поступил. Дон Висенте был пожилой, очень богатый сеньор, который вот уже несколько лет как благополучно проживал без тяжб и без жены, так как врачи отняли у него супругу, желая ее избавить от кашля, с которым она могла бы еще долго не расставаться, если б не принимала их лекарств. Вместо того чтоб помышлять о новом браке, он весь отдался воспитанию единственной своей дочери Ауроры, которой шел тогда двадцать шестой год и которую можно было почитать за совершенство. Она была не только исключительно красива, но также весьма умна и образованна. Отца нельзя было назвать мудрецом, но зато он обладал талантом отлично управлять своими-делами. У него был недостаток, который простителен старцам: он любил поговорить и главным образом о войне и сражениях. Если кто-либо, по несчастью, касался при нем этой слабой струнки, то он немедленно седлал своего героического конька, и собеседники могли считать себя счастливцами, если им удавалось отделаться рассказами о двух осадах и трех баталиях. Он провел три четверти своей жизни на военной службе, а потому память его была неисчерпаемым источником всевозможных происшествий, которые не всегда доставляли слушателям такое же удовольствие, как рассказчику. Добавьте к этому, что он был заикой и весьма многословен, отчего его манера рассказывать не становилась приятнее. В остальном же могу сказать, что мне не приходилось видеть барина с лучшим характером, чем у него. Он был всегда в ровном настроении, не упрямился и не капризничал, что особенно поражало меня в знатном сеньоре. Хотя он управлял своим имуществом с большой расчетливостью, однако же жил весьма пристойно. Челядь его состояла из нескольких лакеев и трех женщин, прислуживавших Ауроре. Я скоро понял, что управитель дона Матео доставил мне хорошее место, и думал только о том, как бы на нем удержаться. Поэтому я постарался познакомиться с окружением и изучить склонности домочадцев. Сообразуя с этим свое поведение, я не замедлил расположить в свою пользу барина, а равно и всех слуг.

Прослужив свыше месяца у дона Висенте, я стал замечать, что дочь его как будто отличает меня от прочих лакеев. Всякий раз, как она останавливала на мне свои взгляды, я улавливал в них особую благосклонность, которую она не проявляла по отношению к остальным. Не побывай я в обществе петиметров и актеров, то не осмелился бы вообразить, что Аурора думает обо мне; но я уже успел несколько испортиться среди этих господ, которые нередко относятся без уважения даже к самым высокопоставленным дамам.

«Если верить некоторым из этих гистрионов, — размышлял я, — то у благородных сеньор иной раз бывают капризы, которые актеры обращают в свою пользу. Почем знать, не подвержена ли также моя госпожа подобным фантазиям? Но нет, — добавил я мгновение спустя, — этому нельзя поверить. Она не похожа на тех Мессалин, которые, пренебрегая своим высоким происхождением, постыдно снисходят до низов и бесчестят себя не краснея; скорее всего она из тех добродетельных, но нежных сердцем девушек, которые, довольствуясь границами, поставленными их нежности добродетелью, не боятся внушать и испытывать ласковую страсть, являющуюся для них безопасной забавой».

Так рассуждал я о своей госпоже, не зная наверняка, какого мнения держаться. Между тем, завидев меня, она всякий раз улыбалась и выказывала радость. Было от чего, не рискуя прослыть фатом, соблазниться столь заманчивым миражем, и, действительно, я оказался не в силах устоять. Я поверил, что Аурора на самом деле увлечена моими достоинствами, и стал смотреть на себя, как на одного из тех счастливых слуг, для которых любовь делает рабство сладостным. Желая оказаться возможно достойнее того блага, которое моя счастливая судьба пожелала мне ниспослать, я принялся заботиться о своей персоне тщательнее, чем делал это раньше. Я изощрялся в поисках способов, чтоб придать своей наружности некоторую приятность, и тратил все деньги на белье, помады и благовония. С самого утра я наряжался и душился, дабы не предстать перед сеньорой в неряшливом виде. Рассчитывая на тщательность своего туалета и на прочие приемы обольщения, я льстил себя надеждой, что счастье не за горами.

Среди служанок Ауроры была одна пожилая женщина, которую звали Ортис. Она прожила у дона Висенте свыше двадцати лет, воспитала его дочь и сохранила звание дуэньи, но уже не исполняла связанных с ним тягостных обязанностей: вместо того чтобы, как раньше, выводить на чистую воду поступки Ауроры, она, напротив, скрывала их. Словом, эта особа пользовалась полным доверием своей госпожи.

Однажды вечером, улучив минуту, когда никто не мог нас слышать, почтенная Ортис шепнула мне, что если я обязуюсь быть благоразумным и не болтать, то могу прийти к полуночи в сад, где мне сообщат нечто для меня небезынтересное. Пожав руку дуэнье, я ответствовал, что не премину туда явиться, после чего мы быстро расстались из опасения быть застигнутыми врасплох. Я уже больше не сомневался в нежных чувствах, внушенных мною дочери дона Висенте, и ощущал при этом такую радость, что мне стоило большого труда сдержаться. Боже, как тянулось для меня время начиная с этого момента и до ужина, — хотя ужинали там очень рано, — а затем — от ужина и до часа, когда мой барин ложился в постель! Мне казалось, что в этот вечер все в нашем доме производилось с невероятной медлительностью. В довершение всех неприятностей дон Висенте, удалившись к себе, не пожелал предаться сну, а принялся пересказывать свои португальские камлании, которыми не раз уже мозолил мне уши. Но к этому вечеру он приберег для меня нечто такое, чего обычно не делал, а именно он перечислил по именам всех офицеров, отличившихся в его время, и даже описал их подвиги. Сколько я выстрадал, пока он не угомонился! Но в конце концов он все же прекратил свою болтовню и заснул. Тогда я тотчас же удалился в комнатушку, где помещалась моя постель и откуда можно было спуститься в сад по потайной лестнице. Умастив тело притиранием, я надел белую сорочку, которую предварительно надушил и, убедившись, что принял все меры к тому, чтоб польстить чувству своей госпожи, направился к месту свидания.

Однако Ортис там не оказалось. Я решил, что, соскучившись ожидая, она вернулась в дом и что час пастушка миновал. Но пока я винил во всем дона Висенте и проклинал его походы, часы пробили десять. Мне показалось, что они идут неверно и что должно быть, по меньшей мере, около часу. Между тем я основательно ошибался, так как добрых четверть часа спустя я снова сосчитал десять ударов на других часах.

«Ну что ж, — сказал я, обращаясь сам к себе, — придется проторчать здесь еще целых два часа. Нельзя пожаловаться на то, что я не исправен. Но куда деться до полуночи? Побродим по этому саду и подумаем о роли, которую мне предстоит играть: ведь она для меня внове. Я еще не привык к причудам благородных сеньор и умею ухаживать только за гризетками да актерками, с которыми следует обходиться фамильярно и без церемоний ускорять развязку. Но со знатными особами необходимо другое обхождение. Поклонник, как мне представляется, должен быть вежлив, любезен, нежен и почтителен, не будучи при этом застенчив; вместо того чтобы страстными порывами торопить счастье, ему надлежит выжидать минуту слабости».

Вот каковы были мои рассуждения, и я твердо решил держаться этого поведения с Ауророй. Мне уже мерещилось, что спустя короткое время я буду иметь счастье лежать у ног этой любезной дамы и шептать ей тысячи нежностей. Я даже восстанавливал в памяти те пассажи из театральных пьес, которые могли пригодиться при нашем свидании и послужить мне к чести. Рассчитывая применить их вовремя, я надеялся, по примеру нескольких знакомых актеров, прослыть за человека, обладающего умом, хотя обладал только памятью. Занятый всеми этими мыслями, которые смягчали муки моего нетерпения с большей приятностью, нежели военные рассказы дона Висенте, я услыхал, как пробило одиннадцать.

«Вот и прекрасно, — сказал я, — мне остается ждать не более шестидесяти минут; вооружимся терпением».

Я приободрился и, снова погрузившись в мечты, продолжал свою прогулку, иногда присаживаясь в зеленой беседке, находившейся в конце сада. Наконец, наступил долгожданный миг: часы пробили двенадцать. Несколько мгновений спустя появилась Ортис, столь же пунктуальная, но менее нетерпеливая, чем я.

— Давно ли вы здесь, сеньор Жиль Блас? — спросила она, подойдя ко мне.

— Два часа, — отвечал я.

— Неужели? — воскликнула она, разражаясь смехом по моему адресу. — Вы необычайно исправны: сплошное удовольствие назначать вам ночные свидания. Правда, — продолжала она уже серьезным тоном, — счастье, которое я вам возвещу, стоит больше, чем вы в состоянии за него заплатить. Моя госпожа хочет побеседовать с вами наедине и приказала мне проводить вас на свою половину, где она вас ожидает. Это все, что я вам скажу; остальное — тайна, которую вы узнаете из ее собственных уст. Следуйте за мной: я вас поведу.

С этими словами дуэнья взяла меня за руку и, отперев маленькую дверцу, от которой у нее был ключ, впустила с большой таинственностью в покои своей госпожи.

 

ГЛАВА II

Как Аурора приняла Жиль Бласа и какой разговор произошел между ними

Аурора приняла меня в пеньюаре, что доставило мне немалое удовольствие. Я поклонился ей весьма почтительно и со всей любезностью, на какую был способен. Она встретила меня с веселой улыбкой, усадила, против моей воли, рядом с собой и совершенно очаровала тем, что велела своей посланнице перейти в другую горницу и оставить нас одних. После этого она сказала, обращаясь ко мне:

— Жиль Блас, вы, вероятно, заметили, что я смотрю на вас благосклонно и отличаю от прочих слуг моего отца; но если б даже мои взгляды не убедили вас в том, что я питаю к вам некоторое расположение, то поступок, совершенный мною сегодня ночью, не позволяет вам больше сомневаться в этом.

Я не дал ей продолжать. Как светский человек, я считал себя обязанным избавить ее стыдливость от более откровенного признания. Я порывисто вскочил и, бросившись к ее ногам, подобно театральному герою, становящемуся на колени перед своей принцессой, воскликнул с пафосом декламатора:

— Ах, сударыня! Не ослышался ли я? Ко мне ли обращены эти речи? Возможно ли, чтоб Жиль Блас, который до сей поры был игрушкой Фортуны и пасынком природы, удостоился счастья внушить вам чувства…

— Не говорите так громко, — смеясь остановила меня Аурора, — вы разбудите служанок, которые спят в соседней комнате. Встаньте, садитесь на ваше место и выслушайте меня не прерывая. Да, Жиль Блас, — продолжала она, вновь становясь серьезной, — я желаю вам добра и, чтоб доказать, что вы пользуетесь моим уважением, я поведаю вам секрет, от которого зависит спокойствие моей жизни. Я люблю одного молодого кавалера, красивого, статного и принадлежащего к знатному роду. Его зовут Луис Пачеко. Я иногда встречаю его на прогулках и спектаклях, но ни разу с ним не говорила и даже не ведаю, какой у него характер и нет ли у него каких-либо недостатков. Вот об этом я и хотела разузнать. Мне нужен человек, который навел бы тщательные справки об его нравах и сообщил бы мне все в точности. Я выбрала вас предпочтительно перед остальными слугами. Полагаю, что, давая вам это поручение, я ничем не рискую, и надеюсь, что вы исполните его с ловкостью и деликатностью, которые не заставят меня раскаяться в моем доверии к вам.

Тут Аурора остановилась, чтоб выслушать моя ответ. Сперва я был озадачен тем, что так неприятно обманулся. Однако же, быстро оправившись и преодолев стыд, обычно порождаемый неудачной смелостью, я высказал сеньоре такое рвение к ее интересам, с таким жаром обязался ей служить, что если и не вытравил у нее мысли о своем безумном любовном заблуждении, то во всяком случае доказал ей, что умею исправлять глупости. Я испросил всего два дня, чтоб поразведать о доне Луисе. Затем моя госпожа позвала Ортис, которая провела меня в сад и на прощание сказала мне иронически:

— Покойной ночи, Жиль Блас. Не стану вам напоминать, чтоб вы вовремя явились на следующее свидание; я теперь слишком хорошо знаю вашу пунктуальность, чтоб об этом тревожиться.

Я вернулся к себе в комнату не без некоторой досады на то, что обманулся в своих ожиданиях. Тем не менее у меня хватило благоразумия утешиться, так как я рассудил, что мне более пристало быть наперсником, нежели любовником своей госпожи. К тому же это могло принести мне выгоду, ибо обычно посредников по любовным делам щедро вознаграждают за их труды. А потому я улегся спать с намерением исполнить то, что потребовала от меня Аурора.

На другое утро я отправился по этому делу. Разыскать жилище такого кавалера, как дон Луис, было нетрудно. Я навел справки у соседей, но лица, к которым я обращался, не смогли вполне удовлетворить мое любопытство, что побудило меня возобновить розыск на следующий день. На сей раз я оказался счастливее. Встретив на улице знакомого парня, я остановился, чтоб с ним поговорить. В это время проходил его приятель и, поздоровавшись с нами, сказал, что его только что прогнали от дона Хосе Пачеко, отца дона Луиса; его заподозрили в том, что он усосал целую четверть винной бочки. Я не упустил столь благоприятного случая разузнать о том, что меня интересовало, и благодаря тщательным расспросам вернулся домой весьма довольный тем, что смогу сдержать слово, данное своей госпоже. Мне предстояло свидеться с ней на следующую ночь, в тот же час и таким же способом, как и в первый раз. Но в этот вечер я уже не испытывал никакого волнения и вместо того чтоб нетерпеливо страдать от рассказов своего старого патрона, сам напомнил ему про военные походы. Я дождался полуночи с величайшим в мире спокойствием и только тогда, когда на нескольких часах пробило двенадцать, спустился в сад не напомадившись и не надушившись, ибо исправился и от этого.

Я застал на месте свидания верную дуэнью, которая заметила мне иронически, что я сильно сдал в отношении аккуратности. Не удостоив ее ответа, я последовал за ней в покои Ауроры, которая, завидев меня, тотчас же спросила, тщательно ли я справился о доне Луисе и могу ли многое ей рассказать.

— Так точно, сударыня, я в состоянии удовлетворить ваше любопытство. Скажу вам прежде всего, что он возвращается на днях в Саламанку, чтоб закончить свое образование. Говорят, что этот молодой кавалер отличается благородством и честностью. Нет у него также недостатка в мужестве, ибо он дворянин и кастилец. К тому же он очень умен и обладает приятными манерами. Есть, впрочем, у него одна черта, которая, быть может, вам не понравится, но которую я не считаю себя вправе утаить: он слишком смахивает на всех наших молодых сеньоров и чертовски волочится за женщинами. Поверите ли вы, что, несмотря на свои юные годы, он уже содержал двух актерок?

— Что вы говорите! Какие нравы! — воскликнула Аурора. — Уверены ли вы, Жиль Блас, в том, что он ведет такую непристойную жизнь?

— Вполне уверен, сударыня, — возразил я. — Мне сказал это лакей, которого прогнали сегодня утром от дона Пачеко, а лакеи бывают весьма откровенны, когда судачат о недостатках своих господ. К тому же этот сеньор постоянно общается с доном Алехо Сехьяром, доном Антонио Сентельесом и доном Фернандо де Гамбоа, что уже само по себе свидетельствует об его легкомысленном поведении.

— Довольно, Жиль Блас, — сказала со вздохом моя госпожа. — Руководствуясь вашим донесением, я буду бороться со своей недостойной любовью. Хотя она уже успела пустить в моем сердце глубокие корни, я все же не отчаиваюсь вырвать ее оттуда. Ступайте, — сказала она, вручая мне небольшой и отнюдь не пустой кошелек, — вот вам за ваши труды. Храните, как следует, мою тайну; помните, что я доверила ее вашей молчаливости.

Я обнадежил свою госпожу, что она нашла во мне Гарпократа среди лакеев-наперсников и что ей нечего беспокоиться относительно своего секрета. После этого я удалился, горя нетерпением познакомиться с содержимым кошелька. Там оказалось двадцать пистолей. Тотчас же у меня мелькнула мысль, что, принеси я Ауроре приятную весть, она наверно дала бы мне больше, коль скоро так щедро заплатила за неприятную. Я раскаивался в том, что не последовал примеру судейских, которые иногда прикрашивают истину в своих протоколах. Мне было досадно, что я погубил в зародыше любовную интригу, которая со временем могла оказаться очень выгодной для меня, если б я, как дурак, не вздумал щеголять своей искренностью. Впрочем, я успокоился тем, что вернул деньги, столь безрассудно затраченные на помаду и духи.

 

ГЛАВА III

О важных переменах, происшедших в доме дона Висенте, и о странном решении, которое любовь побудила принять прекрасную Аурору

Случилось так, что спустя короткое время после этого приключения заболел сеньор дон Висенте. Симптомы его недуга проявились в такой острой форме, что даже безотносительно к его почтенному возрасту следовало опасаться печального исхода. С самого начала болезни были приглашены два знаменитейших мадридских врача. Одного звали доктор Андрос, другого доктор Окетос. Они внимательно осмотрели больного и после тщательного обследования сошлись на том, что соки находятся в состоянии брожения. Но это был единственный пункт, в котором они были согласны. Один требовал, чтоб больному с этого же дня начали ставить клистиры, другой предлагал повременить.

— Необходимо, — говорил Андрос, — поторопиться удалить соки, хотя и невпитавшиеся, пока они находятся в состоянии сильного брожения благодаря приливу и отливу, а не то они могут броситься на какую-нибудь благородную часть тела.

Окетос, напротив, утверждал, что прежде чем прибегать к промывательным, следует обождать, чтоб соки впитались.

— Но ваш метод, — продолжал первый доктор, — противоречит учению короля медицины. Гиппократ рекомендует даже при самых сильных лихорадках прибегать к клистирам с первых же дней и определенно заявляет, что надо торопиться с промывательными, пока соки находятся в состоянии «оргазма», т. е. брожения.

— Вот это-то и вводит вас в заблуждение, — возразил Окетос. — Под словом «оргазм» Гиппократ имеет в виду не брожение, а, скорее, претворение соков в кровь.

Тут наши доктора приходят в раж. Один приводит греческий текст и цитирует всех авторов, толковавших его так же, как он; другой, полагаясь на латинский, начинает говорить еще более доктринальным тоном. Кому из двух верить?

Дон Висенте был недостаточно ученым человеком, чтоб разрешить этот вопрос. Однако же необходимо было сделать выбор, а потому он доверился тому, кто отправил на тот свет больше больных, — то есть более старому. Тогда Андрос, который был помоложе, поспешил удалиться, не преминув бросить своему старшему коллеге несколько насмешек по поводу «оргазма». Окетос восторжествовал, и так как он придерживался системы доктора Санградо, то прописал больному обильные кровопускания, отложив клистир на то время, когда впитываются соки. Но смерть, видимо, испугавшись, как бы столь разумно отсроченное промывательное не отняло у нее жертвы, опередила претворение соков в кровь и унесла моего хозяина. Таков был конец сеньора дона Висенте, потерявшего жизнь из-за того, что его врач не знал греческого языка.

Устроив отцу похороны, достойные человека столь знатного происхождения, Аурора сама вступила в управление имуществом. Став госпожой своих желаний, она уволила нескольких служителей, вознаградив их соответственно заслугам, и вскоре удалилась в свой замок, стоявший на берегу Тахо, между Саседоном и Буэндией. Я оказался в числе тех, кого она оставила и кто последовал за ней в ее владения. Мне даже выпало счастье оказаться ей необходимым. Несмотря на мое исправное донесение относительно дона Луиса, она продолжала любить этого кавалера или, вернее оказать, будучи не в силах справиться с любовью, всецело отдалась своему чувству. Теперь ей уже не нужно было никаких предосторожностей, чтоб поговорить со мной наедине.

— Жиль Блас, — сказала она мне со вздохом, — я не могу забыть дона Луиса. Сколь я ни стараюсь удалить его из своих мыслей, он является мне постоянно и не таким, каким ты мне его описал, погрязшим во всевозможных пороках, а таким, каким я хотела бы, чтоб он был: нежным, влюбленным, верным.

При этих словах она умилилась и не смогла удержаться от слез. Я чуть было и сам не расплакался, так растрогало меня это зрелище. Впрочем, я не мог бы найти лучшего способа угодить ей, как выказав себя чувствительным к ее горестям.

— Друг мой, — продолжала она, осушив свои прекрасные глаза, — вижу, что у тебя от природы доброе сердце, и так как я довольна твоим усердием, то обещаю щедро тебя вознаградить. Твоя помощь, дорогой Жиль Блас, нужнее мне теперь, чем когда-либо. Я должна поделиться с тобой одним замыслом, которым теперь занята. Он покажется тебе очень чудным. Знай же, что я хочу как можно скорее отправиться в Саламанку. Там я намереваюсь переодеться кавалером и под именем дона Фелиса познакомиться с Пачеко; я постараюсь добиться его доверия и дружбы и буду часто рассказывать ему про Аурору де Гусман, выдавая себя за ее двоюродного брата. Быть может, он пожелает ее увидать, а этого только мне и надо. В Саламанке мы наймем две квартиры: в одной я буду доном Фелисом, в другой Ауророй, и так, показываясь дону Луису то переодетой мужчиной, то в своем естественном виде, надеюсь склонить его к тому, что задумала. Готова согласиться, — добавила она, — мой замысел сумасброден, но страсть увлекает меня, а невинность моих намерений затуманивает передо мной опасность того шага, который я собираюсь предпринять.

Я вполне разделял мнение Ауроры относительно характера ее затеи, которая казалась мне безумной. Но хотя я и находил ее несуразной, однако же сугубо поостерегся разыгрывать из себя ментора. Напротив, я для начала подсластил пилюлю и взялся доказать, что эта сумасшедшая выдумка была только приятной игрой ума, не чреватой никакими последствиями. Не помню уже, что я наговорил, чтоб убедить ее в этом; во всяком случае она вняла моим резонам, ибо влюбленные всегда бывают рады, когда потакают их сумасброднейшим фантазиям. С этого момента мы стали смотреть на дерзновенную затею Ауроры не иначе, как на комедию, представление которой только надлежало как следует наладить. Мы выбрали актеров среди челяди, а затем распределили роли, что прошло без крика и без ссор, так как среди нас не было профессиональных комедиантов. Было решено, что Ортис изобразит тетку Ауроры под именем доньи Химены де Гусман и что ей будут даны лакей и камеристка; Аурора же, переодетая кавалером, возьмет меня в качестве камердинера, а для личных услуг одну служанку, которую мы обрядим пажом. Установив таким образом роли, мы вернулись в Мадрид, где нам сообщили, что доя Луис еще не уезжал, но что в ближайшее же время намерен отбыть в Саламанку. Мы приказали немедленно сшить потребное нам платье, а когда таковое было готово, госпожа моя распорядилась упаковать его, так как нам предстояло воспользоваться им только в надлежащее время. Затем, поручив дом своему управителю, она села в карету, запряженную четырьмя мулами, и вместе со слугами, участвовавшими в этом представлении, направилась по дороге в Леонское королевство.

Мы уже пересекли Старую Кастилию, когда у нашей кареты сломалась ось. Это было между Авилой и Вильяфлором, в трехстах или четырехстах шагах от замка, видневшегося у подножия горы. Приближалась ночь, и положение наше было не из приятных. Но тут случайно подошел крестьянин, который вывел нас из затруднения без всякого, впрочем, для себя труда. Он сообщил, что лежавший перед нами замок принадлежит донье Эльвире, вдове дона Педро де Пинарес, и наговорил нам так много хорошего про эту даму, что моя госпожа послала меня к ней, чтоб попросить от ее имени ночлега на эту ночь. Эльвира вполне оправдала отзывы крестьянина. Правда, я выполнил данное мне поручение с такой куртуазностью, что, не будь даже донья Эльвира самой радушной дамой на свете, она все равно приютила бы нас в своем замке. Она приняла меня весьма любезно и ответила на учтивости согласно моим желаниям. Мы направились в замок, пока мулы медленно волокли нашу карету. У порога нас ожидала Эльвира, вышедшая навстречу моей госпоже. Умолчу о речах, которые вежливость при сем случае побудила держать обеих сеньор. Скажу только, что Эльвира была пожилой особой, знавшей лучше любой светской дамы обязанности гостеприимства. Она отвела Аурору в роскошное помещение и, предоставив ей отдохнуть там некоторое время, сама до мельчайших подробностей позаботилась обо всем, что нас касалось. Затем, как только приготовили ужин, она распорядилась подать его в комнату Ауроры, и обе они сели за стол. Вдова дона Педро не принадлежала к числу тех особ, которые, приняв мечтательный или огорченный вид, плохо занимают своих гостей за трапезой. Напротив, она обладала веселым характером и с приятностью поддерживала разговор. Говорила она с благородством и в изысканных выражениях; я удивлялся ее уму и тонкому обороту, который она придавала всем своим мыслям. Аурора, казалось, была очарована ею не меньше меня. Они подружились и обещали обмениваться письмами. Так как наша карета могла быть исправлена только на следующий день и мы рисковали из-за этого выехать весьма поздно, то решено было остаться в замке на сутки. Нам, слугам, в свою очередь, подали всякого мяса в изобилии и уложили нас не хуже, чем угостили.

На другой день моя госпожа обнаружила новое очарование в беседе с Эльвирой. Они обедали в большом зале, где висело несколько картин. Среди них выделялась одна, на которой фигуры были воспроизведены с удивительным искусством. Картина эта однако являла взорам весьма трагическое зрелище. На ней был изображен мертвый кавалер, опрокинутый навзничь и утопавший в крови; но, несмотря на смерть, вид у него был угрожающий. Подле него виднелась молодая особа в другой позе, хотя тоже распростертая на земле. Шпага пронзила ей грудь и, испуская последнее дыхание, она устремляла гаснущий взор на юношу, испытывающего, по-видимому, смертельную скорбь от этой потери. Художник поместил на картине еще одну фигуру, тоже не ускользнувшую от моего внимания. То был старец благородного вида, глубоко потрясенный представившимся ему зрелищем и относившийся к нему с не меньшей чувствительностью, чем молодой человек. Казалось, что эти кровавые образы затрагивали их одинаково, но что они по-разному воспринимали впечатления. Старец, погруженный в глубокую грусть, имел вид подавленный, тогда как юноша обнаруживал ярость, смешанную со скорбью. Все это было изображено с такой экспрессией, что мы не могли насмотреться. Моя госпожа спросила про печальное происшествие, послужившее сюжетом для этой картины.

— Сеньора, — отвечала Эльвира, — это — правдивое изображение несчастий, случившихся в моей семье.

Такой ответ возбудил любопытство Ауроры; она выразила сильное желание узнать всю историю поподробнее, и вдове дона Педро пришлось обещать, что она исполнит ее желание. Это обещание, данное в присутствии Ортис, двух наших служанок и меня, удержало нас в зале по окончании обеда. Моя госпожа хотела было нас отослать, однако Эльвира, видя, что мы умираем от желания послушать объяснение картины, позволила нам, по доброте своей, остаться, сказав, что история, которую она собирается сообщить, не нуждается в соблюдении тайны. После этого она приступила к своему повествованию и рассказала нам следующее.

 

ГЛАВА IV

Брак из мести (новелла)

У Рожера, короля сицилийского, были брат и сестра. Брат этот, по имени Манфред, восстал на него и затеял в стране опасную и кровопролитную войну; но на свое несчастье он проиграл две битвы и попал в руки короля, который ограничился тем, что в наказание за мятеж лишил его свободы. Это милосердие, однако, привело к тому, что Рожер прослыл жестоким варваром среди части своих подданных. Они говорили, что он пощадил жизнь брата только для того, чтоб учинить над ним медленную и бесчеловечную месть. Другие, не без основания, винили в суровом обращении, которому Манфред подвергался в темнице, его сестру Матильду. Эта принцесса, действительно, всегда ненавидела брата и продолжала преследовать до конца его дней. Она умерла вскоре после него, и все считали ее смерть справедливой карой за такие неестественные чувства.

После Манфреда осталось двое сыновей. Оба были в младенческом возрасте. Рожер возымел было намерение отделаться от них, опасаясь, как бы, возмужав, они не пожелали отомстить за отца и не возродили старой партии, которая была еще не совсем подавлена и могла поднять новую смуту в государстве. Он поведал об этом намерении своему министру, сенатору Леонтио Сиффреди, но тот не одобрил его и, желая отвратить государя от смертоубийства, взял на воспитание старшего принца, Энрико, а младшего, Пьетро, посоветовал доверить коннетаблю Сицилии. Рожер, убежденный, что эти сановники воспитают племянников в должном подчинении его власти, предоставил им обоих мальчиков, а на себя взял заботы о своей племяннице Констанце. Она была единственной дочерью принцессы Матильды и в одном возрасте с Энрико. Рожер приставил к ней прислужниц и наставников и не жалел ничего для ее воспитания.

У Леонтио Сиффреди был замок в каких-нибудь двух милях от Палермо, в местности, именуемой Бельмонте. В этом-то замке министр прилагал всяческие старания, чтоб сделать Энрико со временем достойным преемником сицилийского трона. Он сразу обнаружил у принца такие высокие душевные качества, что привязался к нему всем сердцем, словно сам не имел детей, — а между тем у него были две дочери. Старшая, которую звали Бианка и которая была моложе принца на год, отличалась совершенной красотой; младшая же, по имени Порция, причинившая своим рождением смерть матери, находилась еще в колыбели. Бианка и принц Энрико воспылали друг к другу любовью, как только стали способны испытывать это чувство. Хотя они и не пользовались такой свободой, чтоб встречаться наедине, однако же принц ухитрялся иногда обойти этот запрет и сумел даже так хорошо использовать драгоценные минуты, что убедил дочь Сиффреди разрешить ему осуществление одного своего замысла. Случилось так, что как раз в это время Леонтио принужден был совершить, по приказу короля, поездку в одну из отдаленнейших провинций острова. В его отсутствие Энрико приказал проделать отверстие в стене, отделявшей его покой от спальни Бианки. Это отверстие было замаскировано открывавшейся и закрывавшейся деревянной дверцей, так ровно прилегавшей к панели, что глаз не мог заметить обмана. Искусный архитектор, которого принц привлек на свою сторону, выполнил эту работу столь же старательно, сколь и секретно.

Влюбленный Энрико проникал иногда в спальню своей любезной, но не злоупотреблял ее расположением к нему, Если она и совершила неосторожность, позволив ему тайно являться в ее покои, то сделала это только после его заверений, что он никогда не потребует от нее ничего, кроме самых невинных милостей. Однажды ночью он застал ее в большой тревоге. Она узнала, что Рожер очень болен и что он вызвал к себе Сиффреди как великого канцлера королевства, чтоб сделать его хранителем своего духовного завещания, Она уже видела на троне своего милого Энрико и боялась, что высокий сан отнимет у нее возлюбленного. Этот страх вызвал в ней страшное волнение, и у нее даже были слезы на глазах, когда Энрико предстал перед ней.

— Вы плачете, сударыня, — сказал он. — Что означает печаль, в которой я вас застаю?

— Сеньор, — отвечала ему Бианка, — не могу скрыть от вас своих слез. Король, ваш дядя, вскоре покинет мир и вы, займете его место. Когда я думаю о том, насколько ваше новое высокое положение отдалит вас от меня, то, признаюсь, испытываю тревогу. Монарх смотрит на вещи иными глазами, чем влюбленный, и то, что было предметом всех его желаний, пока он признавал над собой другую власть, перестает его увлекать, когда он всходит на трон. Виною ли тому предчувствия или рассудок, но я испытываю в сердце такое волнение, что даже доверие, которое я обязана питать к вашей любви, не в силах его успокоить. Я не сомневаюсь в постоянстве ваших чувств, я сомневаюсь в своем счастье.

— Любезная Бианка, — возразил принц, — эти опасения для меня лестны и оправдывают мою привязанность к вашим чарам; но те крайности, до которых вы доходите в своих сомнениях, оскорбляют мою любовь и, смею сказать, нарушают уважение, которое я вправе от вас ожидать. Нет, нет! И не думайте о том, что моя судьба может быть отделена от вашей. Верьте, что только вы одна будете всегда моим счастьем и моей отрадой. Оставьте же напрасные страхи: к чему омрачать столь сладкие мгновения?

— Ах, сеньор, — сказала на это дочь Леонтио, — как только вас коронуют, подданные могут потребовать, чтоб королевой стала принцесса, которая насчитывает в своем роду длинный ряд королей и блестящий брак с которой присоединит к вашим землям новые владения. Возможно, увы, что вы уступите их желаниям, нарушив даже самые сладостные обеты.

— Ах зачем, — гневно воскликнул Энрико, — зачем сокрушаетесь вы раньше времени и изображаете будущее в мрачном свете? Если небо захочет прибрать к себе короля, моего дядю, и сделать меня властелином Сицилии, то даю клятву обручиться с вами в Палермо в присутствии всего двора. Клянусь всем, что есть святого между нами.

Уверения Энрико несколько успокоили дочь Сиффреди. После этого беседа их вертелась вокруг болезни короля. Энрико обнаружил при этом свою природную доброту: он скорбел об участи дяди, хотя и не имел особых оснований для печали; узы крови заставляли его жалеть властителя, смерть которого приносила ему корону.

Бианка не знала еще всех несчастий, которые ей угрожали. Приехав однажды в замок Бельмонте по каким-то важным делам, коннетабль Сицилии увидел ее, когда она выходила из апартаментов отца, и был поражен ее красотой. На следующий же день он попросил ее руки у Сиффреди, который дал свое согласие; но из-за болезни короля, приключившейся в это самое время, брак был отложен, и отец ничего не сказал о нем Бианке.

Как-то утром, кончая одеваться, Энрико с удивлением увидел Леонтио, вошедшего в его покой в сопровождении Бианки.

— Ваше величество, — сказал ему этот министр, — известие, которое я вам принес, будет для вас тягостно, но сопровождающее его утешение должно умерить вашу скорбь. Король, ваш дядя, скончался: с его смертью вы наследуете скипетр. Сицилия вам подвластна. Вельможи королевства ждут ваших повелений в Палермо: они поручили мне принять их из ваших уст, и я явился, ваше величество, со своею дочерью, чтоб оказать вам первые искреннейшие знаки преданности, которая составляет долг ваших новых подданных.

Принц, знавший, что Рожер уже два месяца страдал постепенно подтачивавшей его болезнью, не удивился этому известию. Однако, пораженный внезапной переменой, происшедшей в его собственном положении, он почувствовал, что в сердце его зарождаются тысячи смутных переживаний. Некоторое время он пребывал в задумчивости, а затем, прервав молчание, обратился к Леонтио со следующими словами:

— Мудрый Сиффреди, я продолжаю по-прежнему считать вас своим отцом. Вменяю себе во славу пользоваться вашими советами; вы будете больше царствовать в Сицилии, чем я.

С этими словами он подошел к столу, на котором стоял письменный прибор, и, взяв чистый лист бумаги, подписал внизу свое имя.

— Что вы собираетесь сделать, ваше величество? — спросил Сиффреди.

— Доказать вам свою благодарность и свое уважение, — ответствовал Энрико.

Затем принц протянул бумагу Бианке и сказал:

— Примите, сударыня, этот залог моей верности и той власти, которую я вам даю над своей волей.

Бианка, краснея, приняла бумагу и отвечала Энрико:

— Ваше величество, почтительно принимаю милость своего короля, но я завишу от отца и прошу вас не гневаться на то, что передам эту бумагу в его руки, дабы он сделал из нее то употребление, которое подскажет ему его благоразумие.

Она действительно вручила отцу бумагу с подписью Энрико. Тут Сиффреди заметил то, что до сих пор ускользало от его проницательности. Он разобрался в чувствах принца и сказал:

— Вашему величеству не в чем будет меня упрекнуть; я не злоупотреблю его доверием…

— Любезный Леонтио, — прервал его Энрико, — не бойтесь им злоупотребить. Как бы вы ни использовали этот документ, я заранее одобряю его назначение. А теперь возвращайтесь в Палермо, — продолжал он, — распорядитесь относительно приготовлений к коронации и скажите моим подданным, что я еду вслед за вами, чтоб принять от них присягу в верности и высказать им свое расположение.

Министр тотчас повиновался приказу своего нового повелителя и вместе с дочерью отправился в Палермо.

Спустя несколько дней после их отъезда принц также покинул Бельмонте, более озабоченный своей любовью, нежели троном, на который собирался вступить. Как только его завидели в городе, раздались бесчисленные клики радости; среди приветствий толпы вступил он во дворец, где уже все было приготовлено для церемонии. Там он встретил Констанцу, одетую в длинные траурные одежды. Она казалась очень огорченной смертью Рожера. Им полагалось выразить друг другу сочувствие по поводу кончины монарха, с чем оба справились вполне успешно, однако Энрико с большей холодностью, чем Констанца, которая, несмотря на семейные распри, относилась к принцу без всякой ненависти. Он уселся на трон, а Констанца поместилась рядом с ним в кресле, стоявшем несколько пониже. Вельможи королевства расположились по бокам в соответствии со своим рангом. Церемония началась, и Леонтио в качестве великого канцлера и хранителя королевского завещания вскрыл этот акт и принялся читать вслух.

В духовной говорилось, что Рожер, за неимением детей, назначал наследником старшего сына Манфреда с тем, чтоб он сочетался браком с принцессой Констанцей; в случае же его отказа от руки означенной принцессы Энрико устранялся от трона, а корона Сицилии должна была быть возложена на голову его брата, принца Пьетро, с тем же условием.

Эти слова потрясли Энрико. Он ощутил невообразимое огорчение, и это огорчение еще возросло, когда Леонтио, покончив с чтением завещания, обратился ко всему собранию:

— Сеньоры, я сообщил нашему новому монарху последнюю волю покойного короля, и наш великодушный государь согласился почтить бракосочетанием принцессу Констанцу, свою кузину.

При этих словах Энрико перебил канцлера!

— Леонтио, вспомните о бумаге, которую Бианка вам…

— Вот она, государь, — торопливо прервал Сиффреди принца, не дав ему объясниться. — Вельможи королевства, — продолжал он, показывая бумагу собранию, — убедятся из этого акта, скрепленного августейшей подписью вашего величества, в чести, оказанной вами принцессе, и в почтении, с которым вы относитесь к последней воле покойного короля, вашего дяди.

Вслед за тем он принялся читать текст документа в тех выражениях, в которых сам его составил. Этим актом новый король давал своим народам формальное обещание жениться на Констанце, согласно воле Рожера. Зал огласился продолжительными возгласами радости.

— Да здравствует наш великодушный король Энрико! — восклицали все присутствующие.

Поскольку принц никогда не скрывал своего отвращения к принцессе, то все, не без основания, опасались, как бы он не воспротивился условиям завещания и не поднял смуты в стране. Однако оглашение последнего документа, успокоив вельмож и народ, вызвало всеобщее ликование, втайне разрывавшее сердце монарха.

Констанца, которую честолюбие и нежные чувства побуждали больше чем кого-либо участвовать во всеобщем веселье, воспользовалась этим моментом, чтоб высказать принцу свою благодарность. Энрико тщетно пытался себя пересилить: он выслушал любезные речи принцессы с таким волнением и был так смущен, что даже не смог найти ответа, который требовала от него благопристойность. Наконец, будучи не в силах сдержаться, он подошел к Сиффреди, которого этикет обязывал находиться поблизости от персоны государя, и сказал ему шепотом:

— Что вы делаете, Леонтио? Бумага, которую я вручил вашей дочери, имела другое назначение. Вы предаете…

— Государь, — прервал его Сиффреди твердым тоном, — подумайте о славе вашего имени. Если вы откажетесь выполнить желание короля, вашего дяди, то потеряете корону Сицилии.

Сказав это, министр быстро отошел от него, чтоб не дать ему возможности ответить. Энрико пребывал в величайшем смущении; его волновали тысячи противоположных ощущений. Он гневался на Сиффреди, так как чувствовал себя не в силах покинуть Бианку, и, колеблясь между ней и славой своего имени, довольно долгое время не знал, что ему выбрать. В конце концов он все-таки принял определенное решение и, как ему казалось, придумал способ сохранить дочь Сиффреди, не отказываясь от трона. Он притворился, будто хочет подчиниться воле Рожера, а сам вознамерился хлопотать в Риме об освобождении от брака с кузиной, надеясь тем временем привлечь к себе благодеяниями вельмож королевства и настолько укрепить свою власть, чтоб избавиться от выполнения неугодного ему пункта завещания.

Приняв это решение, он успокоился и, обернувшись к Констанце, подтвердил ей то, что великий канцлер огласил перед собранием. Но в то самое время, когда он настолько изменил самому себе, что обещал на ней жениться, в залу совета вошла Бианка. Она явилась по приказу отца исполнить свой долг перед принцессой, и при входе до слуха ее долетели слова Энрико. Вдобавок Леонтио, желая отнять у дочери всякие сомнения относительно постигшего ее несчастья, сказал, представляя ее Констанце:

— Дочь моя, выразите ваше почтение королеве; пожелайте ей сладость цветущего царствования и счастливого брака.

Этот жестокий удар сразил несчастную Бианку. Она тщетно попыталась скрыть свои страдания; лицо ее попеременно то краснело, то бледнело, и она дрожала всем телом. Тем не менее принцесса не возымела никаких подозрений; она приписала нескладность ее приветствия замешательству юной особы, воспитанной в уединении и непривычной ко двору. Но иначе обстояло дело с молодым королем: вид Бианки лишил его самообладания, и отчаяние, которое он прочел в ее глазах, потрясло его до глубины души. Он не сомневался, что, руководствуясь внешними признаками, она поверит в его измену. Если б ему удалось с ней поговорить, то он не испытал бы такой тревоги; но как мог он сделать это, когда взоры чуть ли не всей Сицилии были обращены на него? К тому же жестокий Сиффреди лишил его всякой надежды на это. Читая в душах обоих влюбленных и желая предотвратить бедствия, которые сила их страсти могла причинить государству, министр искусно вывел дочь из собрания и отправился с ней в Бельмонте, решив по многим причинам обвенчать ее как можно скорее.

Как только они туда прибыли, Бианка узнала весь ужас ожидавшей ее участи. Отец сообщил ей, что обещал ее руку коннетаблю.

— Боже праведный! — воскликнула она, увлекаемая горестным порывом, который даже присутствие отца не в силах было подавить, — какие ужасные пытки готовите вы для несчастной Бианки!

Отчаяние девушки было так сильно, что сознание покинуло ее; тело поледенело: холодная и бледная, упала она на руки отца. Он был тронут, увидев ее в этом состоянии, но хотя живо сочувствовал ее страданиям, все же не изменил своего первого решения. Наконец, Бианка пришла в чувство, скорее от острого ощущения горя, чем от воды, которую Сиффреди прыскал ей на лицо. Открыв томные очи, она увидала отца, который старался ей помочь, и сказала ему почти угасшим голосом:

— Мне стыдно, сеньор, что я обнаружила перед вами свою слабость, но смерть, которая не замедлит прекратить мои муки, вскоре освободит вас от несчастной дочери, позволившей себе располагать своим сердцем без вашего согласия.

— Нет, дорогая Бианка, — отвечал Леонтио, — вы не умрете, и ваша добродетель снова восторжествует над вами. Сватовство коннетабля делает вам честь; это самая видная партия в королевстве…

— Я ценю его самого и его заслуги, — прервала Бианка речь отца. — Но, сеньор, король позволил мне надеяться…

— Дочь моя, — прервал ее Сиффреди в свою очередь, — я знаю все, что вы можете сказать по этому поводу. Мне известно ваше чувство к нашему монарху, и я не порицал бы его при других обстоятельствах. Я даже всячески старался бы устроить ваш брак с Энрико, если бы его слава и интересы государства не обязывали его взять в супруги Констанцу. Покойный король назначил его своим преемником только при условии, что он женится на принцессе. Неужели вы хотите, чтоб он предпочел вас сицилийской короне. Поверьте, что я страдаю вместе с вами по поводу поразившего вас жестокого удара. Но поскольку мы не можем противиться року, то сделайте над собой великодушное усилие; никто в королевстве не должен знать, что вы обольстились легкомысленной надеждой: этого требует ваша честь. Чувство, которое вы испытываете к королю, может подать повод к неблагоприятным для вас слухам, и единственное средство предохранить себя от них — это выйти замуж за коннетабля. Наконец, Бианка, теперь уже поздно рассуждать: король променял вас на трон, он женится на Констанце. Я дал слово коннетаблю; прошу вас его не нарушать, и если для вашего согласия необходимо, чтобы я использовал свою власть, то я вам это приказываю.

Сказав это, он покинул ее, чтоб дать ей возможность обдумать его слова. Он надеялся, что, взвесив основания, приведенные им с целью заставить ее добродетель преодолеть сердечную Склонность, она согласится отдать руку коннетаблю. И, действительно, он не ошибся. Но чего стоило печальной Бианке принять это решение! Она пребывала в состоянии, достойном величайшей жалости. Скорбь по поводу измены Энрико, подтвердившей ее предчувствия, и необходимость, теряя его, отдаться человеку, которого она не могла полюбить, так угнетали бедную девушку, что каждая минута превращалась для нее в новую пытку.

— Если мое несчастье неизбежно, — восклицала она, — то как воспротивиться ему, не лишившись жизни? Безжалостная судьба, к чему обольщала ты меня сладчайшими надеждами, если собиралась ввергнуть в бездну отчаяния? А ты, вероломный любовник, обещавший мне непоколебимую верность, ты отдаешься другой! Неужели ты мог так быстро забыть данную мне клятву? Пусть же небо в наказание за твой жестокий обман превратит брачное ложе, которое ты собираешься осквернить клятвопреступлением, из источника наслаждений в источник раскаяния! Пусть ласки Констанцы вольют яд в твое вероломное сердце! Пусть твой брак будет так же ужасен, как и мой! Да, предатель, я выйду за коннетабля, которого не люблю, чтоб отомстить самой себе, чтоб наказать себя за то, что столь неудачно выбрала предмет своей безумной страсти. Коль скоро религия запрещает мне посягать на свою жизнь, я хочу, чтоб остающиеся мне дни стали мрачной цепью страданий и печалей. Если ты еще сколько-нибудь любишь меня, то я отомщу и тебе тем, что на твоих глазах брошусь в объятия другого; а если ты окончательно меня позабыл, то Сицилия, по крайней мере, сможет гордо назваться родиной женщины, покаравшей себя за то, что слишком легкомысленно отдала свое сердце.

Вот в каком состоянии провела эта печальная жертва любви и долга ночь, предшествовавшую ее браку с коннетаблем. Сиффреди, убедившись на следующее утро, что она готова исполнить его желание, поторопился воспользоваться этим благоприятным настроением. Он в тот же день вызвал коннетабля в Бельмонте и тайно обвенчал его с дочерью в часовне замка. Что за день для Бианки! Мало того, что она отказалась от короны, потеряла возлюбленного и должна была отдаться ненавистному человеку, ей приходилось еще сдерживать свои чувства перед супругом, пылавшим к ней пламенной страстью и ревнивым от природы. Этот муж, осчастливленный тем, что она ему досталась, был беспрестанно у ее ног. Он даже не оставил ей печального утешения оплакивать втайне свои несчастья. Ночь наступила, и скорбь Бианки стала еще сильнее. Но что испытала она, когда служанки, покончив с раздеванием, оставили ее наедине с коннетаблем! Он почтительно осведомился о причине ее уныния. Этот вопрос смутил Бианку, и она притворилась, будто ей стало дурно. Муж сперва дался на обман, но ему недолго пришлось оставаться в заблуждении. Действительно, обеспокоенный ее состоянием, он принялся усиленно уговаривать ее, чтоб она легла в постель; но эти настойчивые просьбы, ложно ею истолкованные, вызвали в ее душе такие ужасные образы, что, не будучи в состоянии пересилить себя, она дала полную волю вздохам и слезам. Какое зрелище для человека, мнившего себя у предела своих желаний! Он уже не сомневался, что за унынием супруги скрывалась какая-то угроза его любви. Хотя это открытие ввергло его почти в такое же плачевное состояние, в каком находилась Бианка, однако же у него хватило сил не выдать своих подозрений. Он удвоил заботливость и продолжал настаивать, чтобы супруга улеглась, обещая предоставить ей полный покой и предлагая даже позвать служанок, если только их помощь могла, по ее мнению, несколько облегчить ей страдания. Успокоенная этим обещанием, Бианка отвечала, что только сон может избавить ее от слабости, которую она испытывает. Он притворился, что поверил. После этого они легли в постель и провели ночь, весьма отличную от той, которую любовь и Гименей посылают любовникам, очарованным друг другом.

В то время как Бианка предавалась своей скорби, коннетабль ломал себе голову над причиной, отравившей его брак. Ему, впрочем, было ясно, что у него есть соперник, но, пытаясь его обнаружить, он терялся в догадках. Одно только знал он наверняка: это то, что был несчастнейшим из смертных. В этих треволнениях провел коннетабль две трети ночи, когда до слуха его долетел глухой звук. К его удивлению, в комнате раздались чьи-то медленно волочащиеся шаги. Он счел это за ошибку, так как помнил, что сам запер дверь за служанками Бианки. Отдернув полог постели, он попытался собственными глазами выяснить причину обнаруженного им шума, но ночник, оставленный в камине, потух. Однако вскоре он услыхал слабый и томный голос, который несколько раз позвал Бианку. Тут ревнивые подозрения привели его в ярость. Считая, что поруганная честь обязывает его встать, чтоб предотвратить оскорбление или отомстить за него, он схватил шпагу и пошел в ту сторону, откуда, как ему казалось, раздавался голос. Он чувствует прикосновение клинка к чужому клинку. Он наступает — невидимый ретируется. Он его преследует, тот ускользает от преследований. Он ищет, насколько позволяет темнота, во всех углах комнаты, но тот, видимо, его избегает. Он никого не находит. Останавливается. Прислушивается и ничего не слышит. Что за наваждение? Коннетабль подходит к дверям, предположив, что незримый враг его чести исчез этим путем; но двери по-прежнему заперты на засов.

Не понимая ничего во всем этом деле, он принялся звать тех слуг, которые скорее всего могли его услыхать; раскрыв для этого дверь, он загородил собою проход и держался настороже из боязни упустить того, кого искал.

На его громкие крики сбежались несколько слуг со свечами. Взяв одну из них, он с обнаженной шпагой в руке произвел в комнате новые розыски. Но там никого не оказалось; не было даже ни малейшего признака того, что кто-либо входил. Он не обнаружил ни потайной двери, ни какого-либо отверстия, через которое можно было проникнуть. Между тем он не мог закрывать глаза на это свидетельство своего позора. Мысли его странным образом путались. Спросить Бианку? Но она была слишком заинтересована в сокрытии истины, чтоб он мог ждать от нее каких-либо разъяснений. Он решил открыть свое сердце Леонтио. Слуг он отпустил, сказав, что ему послышался шум в комнате, но что это оказалось ошибкой. Он встретил тестя, который выходил из своей опочивальни, разбуженный переполохом. Передавая ему то, что произошло, коннетабль обнаружил сильное волнение и глубокую грусть.

Сиффреди изумился этому происшествию. Оно показалось ему невероятным, но все же возможным. Не желая, однако, поддерживать ревнивые подозрения зятя, он уверенно заявил ему, что голос, им якобы слышанный, а также и шпага, якобы скрестившаяся с его шпагой, были плодом воображения, отравленного ревностью; что совершенно невероятно, чтоб кто-либо смог войти в спальню дочери; что грусть, которую он заметил у своей супруги, была скорее всего вызвана каким-нибудь недомоганием; что незачем делать честь ответственной за изменчивые настроения; что такая перемена в жизни девушки, привыкшей к уединению и неожиданно отданной мужчине, которого она не успела ни узнать, ни полюбить, вероятно, и была причиной слез, вздохов и острой печали, вызвавших его недовольство; что любовь проникает в сердце девушек благородной крови только постепенно и под влиянием ухаживаний; что он советует ему успокоиться и удвоить ласки и старания, дабы внушить Бианке нежные чувства; и что, наконец, он просит его вернуться к ней, так как она, несомненно, сочтет его подозрения и беспокойство оскорбительными для своей добродетели.

Коннетабль ничего не ответил на доводы тестя, потому ли, что действительно поверил в возможность ошибки, вызванной его расстроенным душевным состоянием, или потому, что считал более целесообразным притвориться, чем убеждать старика в происшествии, столь лишенном вероятности. Он вернулся в покои супруги, улегся рядом с ней и попытался найти во сне некоторую передышку от своих страданий. Со своей стороны, Бианка, несчастная Бианка была встревожена не меньше его; она слышала то же, что ее муж, и не могла считать иллюзией происшествие, секрет и мотивы коего были ей известны. Ее удивляла попытка Энрико проникнуть в ее опочивальню, после того как он столь торжественно дал свое слово принцессе Констанце. Вместо того чтоб радоваться этому поступку и испытать хоть немного удовольствия, она сочла его за новое оскорбление, и сердце ее воспылало гневом.

В то время как дочь Сиффреди, будучи предубеждена против юного короля, причисляла его к вероломнейшим из людей, несчастный монарх, более чем когда-либо увлеченный Бианкой, жаждал поговорить с ней, чтоб успокоить ее относительно внешних улик, ложно его осуждавших. Для этой цели он бы и раньше приехал в Бельмонте, но ему помешали разные дела, которыми ему пришлось заняться, так что он смог ускользнуть от придворных не раньше ночи. Ему слишком хорошо были известны все окольные пути того места, где он воспитывался, а потому для него не представляло никакого труда проникнуть в замок Сиффреди; у него даже сохранился ключ от потайной калитки, ведшей в сад. Этим путем он и пробрался в свое прежнее помещение, а оттуда в спальню Бианки. Представьте себе его удивление, когда он застал там мужчину и почувствовал, что его клинок скрестился о другим. Он чуть было не воспылал гневом и не приказал тут же наказать дерзновенного, осмелившегося поднять на своего короля кощунственную руку; но уважение, которым он был обязан дочери Сиффреди, заставило его затаить обиду. Он удалился тем же путем, каким вошел, и, расстроенный больше прежнего, направился обратно в Палермо. Прибыв туда перед самым рассветом, король заперся в своих апартаментах. Волнение помешало ему заснуть, и он помышлял только о том, как бы вернуться в Бельмонте. Его собственная безопасность, его честь и в особенности его любовь не позволяли ему откладывать выяснение всех обстоятельств столь горестного для него происшествия.

Как только рассвело, король приказал собрать свою охоту и под предлогом этого развлечения углубился в Бельмонтский лес в сопровождении псарей и нескольких придворных. Чтоб скрыть свои намерения, он принял на некоторое время участие в охоте, но, увидев, что все с увлечением помчались за собаками, отделился от охотников и один направился по дороге в замок Леонтио. Так как он слишком хорошо знал лесные дороги, чтоб заблудиться, и к тому же, обуреваемый нетерпением, не щадил коня, то вскоре преодолел пространство, отделявшее его от возлюбленной. Он мысленно подыскивал подходящий предлог, чтобы келейно переговорить с дочерью Сиффреди, когда, пересекая тропинку, упиравшуюся в одну из калиток парка, увидал двух женщин, которые, сидя под деревом, беседовали между собой. Эта встреча взволновала его, так как он не сомневался, что они принадлежали к замку; но его волнение еще возросло, когда обе женщины, услыхав топот его коня, обернулись, и он в одной из них признал свою любезную Бианку. Она ускользнула из замка в сопровождении преданной ей камеристки Низы, дабы, по крайней мере, оплакать на свободе свое несчастье.

Он бросился или, вернее, полетел к ногам возлюбленной и, узрев в ее очах все признаки глубочайшего горя, умилился до глубины души.

— Прекрасная Бианка, — сказал он, — перестаньте предаваться отчаянию. Правда, внешние улики обвиняют меня в ваших глазах, но когда вам станут известны мои намерения относительно вас, то вы признаете в том, что кажется вам теперь преступлением, доказательство моей правоты и чрезмерной привязанности.

Эти оправдания, которые, по мнению Энрико, должны были успокоить терзания Бианки, только усилили их. Она сделала попытку ответить, но рыдания заглушили ее голос. Король, удивившись ее унынию, сказал:

— Неужели, сударыня, я не в состоянии вас успокоить? В силу какого несчастья потерял я ваше доверие, — я, рискующий короной и даже жизнью, чтоб не разлучаться с вами?

Тогда Бианка, принудив себя к объяснению, отвечала ему:

— Государь, ваши обещания запоздали. Отныне ничто уме не в состоянии соединить мою судьбу с вашей.

— Ах, Бианка! — порывисто прервал ее Энрико, — какие жестокие слова мне приходится выслушивать от вас! Кто может отнять вас у моей любви? Кто посмеет подвергнуть себя гневу короля, который скорее спалит всю Сицилию, нежели согласится отказаться от надежды на вас?

— Все ваше могущество, государь, — отвечала изнемогая дочь Сиффреди, — бессильно перед разделяющими нас препятствиями. Я — жена коннетабля.

— Жена коннетабля? — воскликнул король, отступая назад на несколько шагов.

Он был так потрясен, что не смог продолжать. Подавленный неожиданным ударом, он совершенно обессилел и опустился наземь подле находившегося за ним дерева. Бледный, дрожащий, расстроенный, он не отрывал от Бианки взоров, доказывавших ей, как глубоко потрясло его несчастье, о котором она ему объявила. Но и в ее глазах, устремленных на него, он мог прочесть чувства, мало чем отличавшиеся от его собственных. Молчание, в котором было нечто трагическое, царило между этими несчастными любовниками. Наконец, сделав над собой усилие и несколько оправившись от потрясения, король обрел дар речи и сказал Бианке со вздохом:

— Что вы наделали, сударыня? Вы погубили меня и себя благодаря своей доверчивости.

Упрек короля задел Бианку, которая считала, что сама обладает достаточно вескими основаниями жаловаться на него.

— Как, государь! — ответствовала она, — вы еще отягчаете свою измену притворством? Прикажете ли вы не верить собственным глазам и ушам и, несмотря на их свидетельство, почитать вас безвинным? Нет, государь, мой разум не способен на это.

— А между тем, сударыня, — возразил король, — свидетели, которые кажутся вам столь достоверными, обманули вас. Именно они и ввели вас в заблуждение. Я не виновен, и я вам не изменял: это так же верно, как то, что вы супруга коннетабля.

— Как, государь! — воскликнула Бианка, — не при мне ли вы обещали Констанце брак и верную любовь? не при мне ли заверили вельмож королевства в том, что исполните волю покойного монарха? и не при мне ли принцесса приняла поздравления от своих новых подданных в качестве королевы и супруги Энрико? Или кто-либо околдовал мои глаза? Сознайтесь лучше, изменник, сознайтесь, что соблазн престола перевесил в вашем сердце любовь Бианки, и, не унижаясь до притворных заверений в том, чего вы больше не чувствуете и, быть может, никогда не чувствовали, скажите прямо, что считаете корону Сицилии для себя более обеспеченной с Констанцей, чем с дочерью Леонтио. Вы правы, государь: я столь же мало достойна блестящего трона, сколь и сердца такого монарха, как вы. Я была слишком тщеславна, осмелившись посягать на то и на другое; но вы не должны были поддерживать меня в этом заблуждении. Я поведала вам свои страхи, когда боялась вас потерять, что мне казалось почти неизбежным. К чему вы меня успокоили? к чему рассеяли мои опасения? Я скорее обвинила бы судьбу, чем вас, и, потеряв мою руку, которую я никому никогда бы не отдала, вы, по крайней мере, сохранили бы мое сердце. Но теперь поздно оправдываться. Я супруга коннетабля, и, чтобы избавить меня от последствий разговора, предосудительного для моей чести, разрешите, ваше величество, чтоб я, при всем уважении, коим вам обязана, покинула того, чьи речи мне больше не дозволено слушать.

С этими словами она удалилась от Энрико со всей поспешностью, на какую была способна в тогдашнем своем состоянии.

— Остановитесь, сударыня, — воскликнул Энрико, — не доводите до отчаяния короля, готового скорее презреть трон, которым вы его попрекаете, чем удовлетворить пожелания своих новых подданных!

— Эта жертва теперь уже бесполезна, — возразила Бианка. — Надо было похитить меня у коннетабля раньше, чем проявлять столь великодушные порывы. Но теперь, когда я уже несвободна, мне безразлично, превратите ли вы Сицилию в пепел и кого наречете своей супругой. Если я проявила слабость, позволив сердцу увлечься, то, по крайней мере, у меня хватит твердости задушить его порывы и показать новому королю Сицилии, что супруга коннетабля уже не возлюбленная принца Энрико.

С этими словами она подошла к калитке парка и, поспешно войдя туда вместе с Низой, захлопнула ее за собой. Король, подавленный горем, остался один. Он не мог прийти в себя от удара, который Бианка нанесла ему известием о своем браке.

— О, несправедливая Бианка, — воскликнул он, — вы позабыли все, что мы обещали друг другу! Мы разлучены, несмотря на мои и ваши клятвы. Значит, надежда обладать вашими чарами была лишь сновидением. Ах, жестокосердная, сколь дорогой ценой расплачиваюсь я за то, что добился вашей любви!

Тут счастье соперника представилось воображению короля, истязуя его всеми пытками ревности; это чувство так завладело им на несколько мгновений, что он был готов принести в жертву своей мести и коннетабля и самого Сиффреди. Однако разум мало-помалу охладил силу этого порыва. Невозможность разуверить Бианку в том, что он ей изменил, приводила его в отчаяние. Тем не менее ему казалось, что он убедил бы ее, если б смог поговорить с ней наедине. Для этого надо было удалить коннетабля, и он решил арестовать его, как человека подозрительного при данных политических обстоятельствах. Он отдал об этом приказ начальнику гвардии, который отправился в Бельмонте и, задержав с наступлением ночи коннетабля, отвез его в палермскую крепость.

Это происшествие, как громом, поразило обитателей Бельмонте. Сиффреди тотчас же отправился к королю, чтоб поручиться ему за невинность зятя и указать на опасные последствия такого ареста. Король, предвидевший этот поступок министра и желавший до освобождения коннетабля хотя бы повидаться наедине с Бианкой, строго приказал не допускать к себе никого до следующего утра. Но, несмотря на запрещение, Леонтио сумел проникнуть в покои короля.

— Ваше величество, — сказал он, появившись перед ним, — если только почтительный и преданный слуга в праве жаловаться на своего господина, то я пришел жаловаться вам на вас же самих. Какое преступление совершил мой зять? Подумало ли ваше величество о вечном позоре, которым оно покрывает мой род, и о последствиях ареста, который может отвратить от службы лиц, занимающих самые высокие государственные посты?

— У меня есть верные сведения, — отвечал король, — что коннетабль состоит в преступных сношениях с наследником престола, доном Пьетро.

— В преступных сношениях? — прервал его с изумлением Леонтио. — Не верьте этому, государь; вас обманывают. В роду Сиффреди никогда не было предателей, и коннетаблю достаточно быть моим зятем, чтоб подобное подозрение не могло его коснуться. Он ни в чем не повинен; но тайные замыслы побудили вас арестовать его.

— Раз вы говорите со мною столь откровенно, то и я отвечу вам тем же, — сказал король. — Вы жалуетесь на арест коннетабля, а не мне ли жаловаться на ваше бессердечие? Это вы, жестокий Сиффреди, лишили меня покоя и своим услужливым попечением довели до того, что я завидую судьбе самого жалкого из смертных. Но не обольщайтесь тем, что я сочувствую вашим намерениям. Брак с Констанцей напрасно решен…

— Как, государь? — с трепетом прервал его Леонтио, — вы способны не жениться на принцессе, после того как на глазах у всего народа подали ей эту надежду?

— Если я обману народные ожидания, то вините в этом себя, — возразил король. — Зачем поставили вы меня в необходимость обещать то, чего я не мог исполнить? Кто заставил вас вписать имя Констанцы в акт, который я предназначал для вашей дочери? Вам были известны мои намерения. К чему было тиранить сердце Бианки, выдавая ее замуж за нелюбимого человека? И по какому праву располагаете вы моим сердцем, которое хотите отдать ненавистной мне принцессе? Разве вы забыли, что она дочь жестокой Матильды, которая, поправ права крови и человечности, сгубила моего отца в тяготах жестокой темницы? И чтоб я на ней женился? Нет, Сиффреди, бросьте навсегда эту надежду; прежде чем зажжется свадебный факел этого ужасного брака, вы увидите всю Сицилию в пламени и все ее нивы залитыми кровью.

— Не ослышался ли я! — воскликнул Леонтио. — Ах, государь, в какое будущее заставляете вы меня заглянуть! Какие страшные угрозы! Но я напрасно тревожусь, — продолжал министр, меняя тон, — вы слишком любите своих подданных, чтоб уготовить им такую печальную судьбу. Вы не допустите, чтоб любовь вас поработила, и не омрачите своих добродетелей, поддавшись слабостям простых смертных. Если я отдал свою дочь коннетаблю, то только для того, государь, чтоб приобрести для вашего величества храброго слугу, который своей рукой и армией, находящейся в его распоряжении, поддержит ваши интересы против принца дона Пьетро. Я полагал, что, привязав его к своей семье столь прочными узами…

— Увы! — вскричал король, — вот эти-то узы, эти зловещие узы и погубили меня. Жестокий друг, зачем вы нанесли мне столь чувствительный удар? Разве я поручал вам охранять мои интересы в ущерб моему сердцу? Почему не позволили вы мне самому защитить свои права? Или я недостаточно храбр, чтоб усмирить тех своих подданных, которые вздумали бы мне воспротивиться? Я сумел бы наказать и коннетабля, если б он ослушался. Конечно, короли не тираны и счастье подданных — это их первый долг; но должны ли они быть рабами своего народа? Теряют ли они право, предоставленное природой всем людям, располагать своими склонностями только оттого, что небо поручило им управлять людьми… Но если они не могут пользоваться им, как обыкновенные смертные, то возьмите обратно, Сиффреди, эту верховную власть, которую вы хотели мне обеспечить в ущерб моему покою.

— Вам известно, государь, — возразил министр, — что согласно воле покойного короля брак с принцессой является условием наследования престола.

— А по какому праву сделал он такое распоряжение? — отвечал Энрико. — Разве король Карло, его брат, которому он наследовал, завещал ему этот недостойный закон? И как могли вы проявить такую слабость, чтоб одобрить столь несправедливое условие? Для великого канцлера вы плохо знакомы с нашими обычаями. Словом, обещание жениться на Констанце было вынужденным. Я не собираюсь его сдержать, и если дон Пьетро, основываясь на моем отказе, хочет вступить на престол, не втягивая народы в кровопролитную бойню, то пусть предоставит шпаге решить, кто из нас более достоин править.

Леонтио не посмел дольше настаивать и опустившись на колени, удовольствовался просьбой об освобождении зятя, на что получил согласие.

— Ступайте, — сказал ему король, — возвращайтесь в Бельмонте. Коннетабль вскоре последует за вами.

Министр вышел и вернулся в замок, уверенный в том, что зять не замедлит приехать вслед за ним. Но он ошибался. Энрико хотел ночью повидаться с Бианкой и с этой целью отложил освобождение ее супруга до следующего утра.

Тем временем коннетабля терзали жестокие мысли. Арест открыл ему глаза на истинную причину его злоключений. Он весь отдался ревности и, отрекшись от преданности, которой до сих пор славился, стал дышать одной только местью. Он догадался, что король не замедлит этой ночью навестить Бианку, и, чтобы застать их вместе, попросил коменданта палермской крепости выпустить его из заключения, обещав вернуться наутро до рассвета. Комендант, будучи ему всецело предан, легко согласился на это, зная к тому же, что Сиффреди выхлопотал коннетаблю освобождение. Он даже приказал дать ему лошадь для поездки в Бельмонте. Прибыв туда, коннетабль привязал коня к дереву, вошел в парк через маленькую калитку, от которой у него был ключ, и благополучно проник в замок, никого не повстречавши. Он пробрался в покои супруги и спрятался в прихожей за подвернувшейся ему ширмой. Собираясь наблюдать оттуда за всем, что произойдет, он решил внезапно появиться в опочивальне Бианки при первом же шуме, который там раздастся. Он увидал, как Низа, оставив свою госпожу, прошла в боковушку, в которой опала.

Бианка, сразу догадавшаяся о мотивах ареста супруга, предвидела, что он не вернется этой ночью в Бельмонте, хотя отец и сообщил ей об обещании короля послать ему вдогонку коннетабля. Она не сомневалась, что Энрико захочет воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтоб поговорить с ней на свободе. Имея это в виду, она поджидала короля, чтоб упрекнуть его в поступке, грозившем ей роковыми последствиями. Действительно, спустя некоторое время после ухода Низы заслонка отодвинулась, и король бросился к ногам Бианки.

— Сударыня, — воскликнул он, — не осуждайте меня не выслушав. Я, действительно, приказал арестовать коннетабля: но подумайте о том, что ведь это был единственный оставшийся мне способ оправдаться перед вами. Вините же в этой уловке только самое себя. Почему отказались вы сегодня утрой внять моим словам? Увы, завтра ваш супруг будет на свободе, и я не смогу уже с вами говорить! Выслушайте же меня в последний раз. Если разлука с вами делает меня навеки несчастным, то оставьте мне, по крайней мере, утешение сказать вам, что не в наказание за измену стряслось надо мной это несчастье. Правда, я подтвердил Констанце свое согласие на брак, но лишь потому, что не мог поступить иначе при обстоятельствах, созданных вашим отцом. Необходимо было и в ваших и в моих интересах обмануть принцессу, дабы обеспечить вам корону и брак с вашим возлюбленным. Я надеялся этого достигнуть и уже принял меры, чтоб нарушить свое обещание; но вы расстроили мой замысел и, легкомысленно отдав свою руку другому, уготовили вечные муки двум сердцам, которых совершенная любовь могла сделать счастливыми.

Он закончил свою речь со столь явными признаками искреннего отчаяния, что Бианка была тронута. Она уже больше не сомневалась в его невинности. Сперва это обрадовало ее, но затем сознание ее несчастья стало еще острее.

— Ах, государь, — сказала она королю, — после того как судьба так распорядилась нами, вы причиняете мне новую муку, доказав чистоту своих намерений. О несчастная, что я натворила! Обида увлекла меня: я сочла себя покинутой и в досаде приняла предложение коннетабля, которое передал мне отец. Вина за этот грех и за наши несчастья падает на меня. Увы, негодуя на вашу измену, я, по своей доверчивости, сама разорвала узы, которые клялась вечно уважать. Отомстите же и вы, государь: возненавидьте неблагодарную Бианку… забудьте…

— Ах, сударыня, разве я в силах сделать это? — прервал ее Энрико. — Как вырвать из сердца страсть, которую даже ваша несправедливость не смогла погасить?

— Тем не менее, государь, вам придется себя пересилить, — сказала со вздохом дочь Сиффреди.

— А способны ли вы сами на это? — возразил король.

— Не знаю, удастся ли мне, — продолжала она, — но, во всяком случае, я сделаю все, чтоб этого добиться.

— О жестокая! — воскликнул король, — вы быстро забудете Энрико, раз вы способны питать такие намерения.

— А как же вы думаете? — сказала Бианка твердым голосом. — Неужели вы полагаете, что я и дальше позволю вам выказывать мне знаки привязанности! Нет, государь, оставьте эту надежду. Если я и не рождена для того, чтоб стать королевой, то во всяком случае, небо создало меня и не такой, чтоб внимать недозволенной любви. Супруг мой так же, как и вы, государь, принадлежит к благородному Анжуйскому дому; и если б даже то, чем я ему обязана, не служило непреодолимой преградой для ваших ухаживаний, то честь моя все равно бы их не допустила. Умоляю вас удалиться: мы не должны больше видеться.

— Какая жестокость! — воскликнул король. — Ах, Бианка, возможно ли, чтоб вы обращались со мной с такою суровостью? Неужели не довольно тех мук, что я испытываю, видя вас в объятиях коннетабля, и нужно отнять у меня еще последнее утешение: возможность вас лицезреть?

— Вам лучше удалиться, — отвечала дочь Сиффреди, роняя слезы. — Тягостно глядеть на предмет, прежде нежно любимый, когда потеряна надежда им обладать. Прощайте, государь, забудьте меня: вы должны пересилить себя ради своей чести и моего доброго имени. Я прошу вас об этом также ради моего спокойствия; хотя сердечные волнения не в силах поколебать моей добродетели, однако воспоминание о вашей любви заставляет меня выдерживать лютую борьбу, стоящую мне слишком больших усилий.

Она произнесла эти слова с таким пылким жестом, что нечаянно опрокинула подсвечник, стоявший на столе позади нее. Свеча при падении потухла. Бианка подняла ее и, отперев дверь в прихожую, пошла за огнем в боковушку Низы, которая еще не спала. Затем она возвратилась с зажженной свечой.

Энрико поджидал ее и, как только она появилась, принялся снова настаивать на том, чтоб она не отвергала его любви. Услыхав голос короля, коннетабль со шпагой в руке внезапно вошел в комнату, почти одновременно со своей супругой, и, наступая на Энрико с бешенством, разжигаемым обидой, крикнул противнику:

— Довольно, тиран! Не думай, что я настолько труслив, чтоб стерпеть оскорбление, которое ты наносишь моей чести!

— Ах, предатель! — отвечал ему король, приготовившись к защите, — не воображай, что сможешь безнаказанно выполнить свое намерение!

После этих слов между ними завязался бой, слишком рьяный, чтоб продолжаться долго. Коннетабль не берег себя: он опасался, как бы Сиффреди и слуги не прибежали слишком скоро на крики Бианки и не воспротивились его мести. Ярость помутила его рассудок. Он так неудачно наступал, что сам наткнулся на шпагу противника, которая вошла ему в тело по рукоять. Коннетабль упал, и король отступил.

Огорченная печальной участью супруга, Бианка преодолела свою сердечную неприязнь и опустилась наземь, чтоб оказать ему помощь. Но несчастный муж был слишком предубежден против нее, чтоб смягчиться от этих доказательств скорби и сострадания. Даже смерть, приближение коей он чувствовал, не заглушила его ревности. В свои последние минуты он думал только о счастье соперника, и эта мысль казалась ему столь ужасной, что, собрав оставшиеся силы, он поднял шпагу, которую все еще держал в руке, и погрузил ее в грудь Бианки.

— Умри! — сказал он, пронзая ее, — умри, коварная супруга, раз даже узы Гименея не помешали тебе нарушить верность, в которой ты поклялась мне перед алтарем! А ты, Энрико, — продолжал он, — не радуйся своей участи! Ты не воспользуешься моим несчастьем, и я умираю довольный.

При этих словах он испустил дух, и хотя тень смерти уже прикрыла ему лицо, однако было в нем нечто гордое и страшное. Лик Бианки являл совсем другое зрелище. Нанесенная ей рана была смертельна. Бианка упала на тело умирающего супруга, и кровь невинной жертвы смешалась с кровью убийцы, который так внезапно выполнил свое бесчеловечное намерение, что король не успел его остановить.

Увидав падающую Бианку, несчастный Энрико испустил крик и, пораженный более ее самой ударом, уносившим ее из жизни, принялся оказывать ей такую же помощь, какую она пыталась перед тем оказать мужу и за которую была так дурно вознаграждена. Но она произнесла ему умирающим голосом:

— Ваши старания тщетны, государь. Я — жертва неумолимого рока. Да смирит эта жертва его гнев и обеспечит вам счастливое царствование.

В то время как она договаривала эти слова, в комнату вбежал Леонтио, привлеченный ее криками, и остановился, как вкопанный, при виде представившегося ему зрелища. Но Бианка продолжала, не замечая его:

— Прощайте, государь, храните свято память обо мне; Моя любовь и мои несчастья обязывают вас к этому. Не гневайтесь на моего отца. Пощадите его жизнь и, снизойдя к его горю, отдайте должное его усердию. Но прежде всего поведайте ему о моей невинности; об этом я вас особенно прошу. Прощайте, мой милый Энрико! Я умираю… примите мой последний вздох…

После этих слов ее не стало. Король хранил некоторое время мрачное молчание. Затем он обратился к смертельно подавленному Сиффреди:

— Взгляните на дело ваших рук, Леонтио; вы видите в этом трагическом происшествии плод вашего усердия и вашего услужливого попечения о моих интересах.

Старик был до того потрясен горем, что не ответил ему.

Но стоит ли мне описывать чувства, которые нельзя передать никакими словами? Достаточно будет сказать, что как только скорбь позволила и тому и другому выражать свои ощущения, они излили их в самых трогательных жалобах.

Король сохранил на всю жизнь нежное воспоминание о своей возлюбленной. Он не смог решиться на брак с Констанцей. Наследник, дон Пьетро, вступил в союз с этой принцессой, и оба они приложили все усилия, чтоб осуществить предсмертные распоряжения Рожера, но принуждены были уступить Энрико, справившемуся со своими врагами.

Что касается Сиффреди, то, сознавая себя виновником стольких несчастий, он испытал отвращение к миру, и пребывание на родине сделалось для него невыносимым. Он покинул Сицилию и, перебравшись в Испанию вместе со второй дочерью. Порцией, купил этот замок. Здесь он прожил около пятнадцати лет после смерти Бианки, и еще до его кончины ему выпало счастье найти супруга для Порции. Она вышла замуж за дона Хероме де Сильва, и я единственный плод этого брака.

— Вот, — добавила вдова дона Педро де Пинарес, — история моего рода и точный рассказ о злоключениях, изображенных на этой картине, которую дед мой, Леонтио, заказал, чтоб сохранить в потомстве память об этом скорбном происшествии.

 

ГЛАВА V

О том, что предприняла Аурора де Гусман по приезде своем в Саламанку

Выслушав этот рассказ, Ортис, служанки и я покинули залу и оставили Аурору наедине с Эльвирой. Они скоротали там в беседе остаток дня, нисколько не наскучив друг другу, и когда на следующий день мы собрались уезжать, им было так же трудно расстаться, как двум подругам, усвоившим приятное обыкновение жить вместе.

Наконец, прибыли мы без приключений в Саламанку, где прежде всего сняли дом с полной обстановкой. Почтенная Ортис, как было условлено между нами, приняла имя доньи Химены де Гусман. Она слишком долго служила в дуэньях, чтоб не быть хорошей актрисой. Однажды утром она вышла из дому в сопровождении Ауроры, камеристки и лакея, и они отправились в меблированные комнаты, где, как мы узнали, обычно останавливался Пачеко. Дуэнья спросила, нет ли там свободного помещения. Ей ответили утвердительно и показали довольно опрятные покои, которые она оставила за собой. Она даже дала хозяйке задаток, сказав, что комнаты предназначаются для ее племянника, который собирался учиться в Саламанке и должен был в этот день прибыть из Толедо.

Обеспечив за собой это помещение, дуэнья и моя госпожа вернулись на первую квартиру, где Аурора, не теряя времени, перерядилась кавалером. Она прикрыла черные волосы русым париком, окрасила в тот же цвет брови и вырядилась так, что вполне могла сойти за молодого сеньора. Ее движения были свободны и непринужденны, и за исключением лица, пожалуй, слишком красивого для мужчины, ничто ее не выдавало. Горничная, предназначавшаяся ей в пажи, также перерядилась, и мы не опасались, что она плохо исполнит свою роль: помимо того, что она была не из смазливых, в ней чувствовался какой-то задор, весьма подходящий для пажа. После полудня обе артистки оказались вполне готовыми к появлению на сцене, то есть в меблированных комнатах, и я отправился туда вместе с ними. Мы прибыли в карете, привезя с собой все нужные нам пожитки.

Хозяйка, которую звали Бернарда Рамирес, приняла нас весьма любезно и проводила в наше помещение, где мы вступили с ней в разговор. Сперва мы условились о том, как она должна нас столовать и сколько мы будем платить ей за это помесячно. Затем мы спросили, проживают ли у нее другие жильцы.

— В настоящее время у меня нет никого, — отвечала она. — Я могла бы набрать сколько угодно постояльцев, если б хотела пускать к себе людей без разбора, но я беру только молодых дворян. Сегодня вечером я жду одного кавалера, который приезжает из Мадрида, чтоб закончить здесь свое образование. Это — дон Луис Пачеко, молодой человек в возрасте не свыше двадцати лет. Если вы не знаете его лично, то, вероятно, слыхали о нем.

— Лично не знаю, — сказала Аурора, — слыхала только, что Луис Пачеко принадлежит к знатному роду, но что он за человек, мне не известно. Вы весьма меня обяжете, рассказав мне о нем, так как нам придется жить с ним под одной крышей.

— Сеньор, — отвечала хозяйка, взглянув на своего ряженого жильца, — дон Пачеко — самый, что ни на есть, блестящий кавалер. Он очень похож на вас. Ах, как хорошо вы подходите друг к другу! Клянусь св. Яковом, я смогу похвалиться, что у меня живут два самых красивых кавалера во всей Испании!

— Наверное, у этого дона Луиса здесь немало любовных приключений? — спросила моя госпожа.

— Клянусь честью, это настоящий ферлакур; могу вас в этом заверить, — отвечала хозяйка. — Ему стоит только показаться, чтоб одержать победу. Он очаровал здесь среди прочих одну молодую и красивую даму. Зовут ее Исабела. Это дочь одного престарелого доктора прав. Она так в него втюрилась, что, наверное, лишится рассудка.

— Скажите, милейшая, — стремительно прервала ее Аурора, — сам-то он тоже в нее влюблен?

— Он любил ее до своего отъезда в Мадрид, — отвечала Бернарда Рамирес, — но продолжает ли любить ее, сказать не могу, так как на него не очень-то можно положиться. Он порхает от одной женщины к другой, как все молодые кавалеры.

Не успела почтенная вдова договорить этих слов, как во дворе послышался шум. Мы тотчас же поглядели в окно и увидали двух спешившихся всадников. То был сам дон Луис Пачеко, прибывший в Саламанку со своим камердинером. Старуха покинула нас, чтобы встретить его, а моя госпожа приготовилась, не без волнения, разыграть роль дона Фелиса. Вскоре в наше помещение явился дон Луис, еще обутый в дорожные сапоги.

— Я узнал, — обратился он к Ауроре, отвесив ей поклон, — что в этой гостинице остановился молодой толедский сеньор. Прошу позволения выразить ему свою радость по поводу того, что буду жить рядом с ним.

В то время как моя госпожа отвечала ему на этот комплимент, я заметил, что Пачеко был приятно изумлен встречей со столь привлекательным кавалером. Он даже не смог удержаться и объявил, что никогда не видал более красивого и статного сеньора. После многих речей, полных взаимных учтивостей, дон Луис удалился в отведенные ему покои.

В то время как он менял платье и белье, а камердинер переобувал его, Ауроре попался на лестнице мальчик вроде пажа, который разыскивал дона Пачеко, чтоб вручить ему письмецо. Он принял ее за дона Луиса и, передавая ей порученную ему записку, сказал:

— Это вам, сеньор кавальеро. Хотя я и не знаю дона Пачеко, однако думаю, что мне не к чему спрашивать, вы ли это; судя по описанию, я уверен, что не ошибся.

— Нет, друг мой, вы нисколько не ошиблись, — отвечала моя госпожа с замечательным присутствием духа. — Вы прекрасно исполняете данные вам поручения. Я действительно дон Пачеко, и вы правильно угадали. Можете идти, я сам позабочусь о том, чтоб переслать ответ.

Паж удалился, а Аурора, запершись со мной и камеристкой, вскрыла записку и прочла нам следующее:

«Только что узнала, что вы в Саламанке. Какую радость доставила мне эта весть! Мне казалось, что я сойду с ума. Любите ли вы еще Исабелу? Поспешите уверить ее, что вы не переменились. Мне кажется, что она умрет от восторга, убедившись в вашей верности».

— Записка написана со страстью и свидетельствует о сильном увлечении, — заметила Аурора. — Эта дама — опасная соперница. Я должна сделать все, чтоб отвратить от нее дона Луиса и даже помешать тому, чтоб они свиделись. Сознаюсь, что это нелегкая задача, но я все же надеюсь с ней справиться.

После этих слов Аурора задумалась, но вскоре добавила:

— Ручаюсь вам, что не пройдет и суток, как они поссорятся.

Так оно и случилось. Немного отдохнув у себя, дон Пачеко вернулся к нам и возобновил до ужина разговор с Ауророй.

— Сеньор кавальеро, — сказал он шутя, — полагаю, что мужья и любовники не слишком радуются вашему приезду в Саламанку и вы доставите им немало беспокойства. Что касается меня, то я дрожу за свои победы.

— Ваши опасения не лишены основания, — отвечала ему в тон моя госпожа.

— Предупреждаю вас, что дон Фелис де Мендоса довольно опасный соперник. Я уже бывал в этих краях и знаю, что женщины здесь отнюдь не лишены чувствительности.

— А есть ли у вас тому доказательства? — в живостью прервал ее дон Луис.

— Есть, и даже бесспорное, — ответствовала дочь дона Висенте.

— Мне пришлось быть в этом городе с месяц тому назад; я прожил здесь неделю и скажу вам по секрету, что вскружил голову дочери одного престарелого доктора прав.

Я заметил, что дон Луис смутился при этих словах.

— Не будет ли слишком большой нескромностью, — продолжал он, — спросить у вас имя этой сеньоры?

— Какая же тут нескромность? — воскликнул мнимый дон Фелис, — с какой стати мне скрытничать? Неужели вы считаете меня скромнее прочих сеньоров моего возраста? Прошу вас не делать мне этой несправедливости. К тому же, говоря между нами, моя пассия не заслуживает особо щепетильного отношения; это — мещаночка без всякого значения. А вы знаете, что благородный кавалер не принимает всерьез таких девиц и что, по его мнению, он даже делает им честь, когда лишает их чести. Скажу вам поэтому без обиняков, что дочь доктора прав зовут Исабелой.

— А не зовут ли доктора сеньором Мурсиа де ла Льяна? — нетерпеливо прервал Пачеко мою госпожу.

— Именно, — отвечала та. — Вот письмо, которое она мне только что прислала; прочтите его и вы увидите, что эта дама относится ко мне доброжелательно.

Дон Луис взглянул на цидульку и, узнав почерк, был смущен и озадачен.

— Что я вижу? — продолжала Аурора с удивлением. — Вы изменились в лице? Мне кажется, прости господи, что вы интересуетесь этой дамой. Ах, сколь я досадую на себя, что рассказал вам все с такой откровенностью!

— А что касается меня, то я вам весьма благодарен! — воскликнул дон Луис голосом, в котором звучали досада и гнев. — О, коварная! О, изменница! Ах, дон Фелис, сколь многим я вам обязан! Вы избавили меня от заблуждения, в котором, быть может, я пребывал бы еще долгое время. Я думал, что любим, да что я говорю, любим! Я считал, что Исабела меня обожает. Я питал даже серьезное чувство к этой твари, но теперь вижу, что она просто негодница, достойная моего презрения.

— Сочувствую вашему негодованию, — сказала Аурора, притворяясь, в свою очередь, возмущенной. — Дочь какого-то юриста могла бы вполне удовольствоваться тем, что за ней ухаживает такой привлекательный молодой сеньор, как вы. Не нахожу никаких извинений для ее непостоянства и, не желая, чтоб она приносила мне вас в жертву, намереваюсь в наказание пренебречь впредь ее милостями.

— А я не собираюсь видеться с ней до конца своей жизни, — вставил Пачеко, — с меня довольно и этой мести.

— Вы правы, — воскликнул мнимый Мендоса. — Все же нам следует показать ей, насколько мы оба ее презираем, а потому я предлагаю, чтоб каждый написал ей по оскорбительной записке. Я сложу их вместе и пошлю в ответ на ее письмо. Но прежде чем пускаться в такие крайности, загляните в свое сердце: чувствуете ли вы, что оно достаточно охладело к изменнице и что вы никогда не раскаетесь в разрыве с ней?

— Нет, нет, — прервал ее дон Луис, — я никогда не проявлю такой слабости, и чтоб унизить неблагодарную, я согласен сделать то, что вы предлагаете.

Я тотчас же сходил за бумагой и чернилами, после чего оба кавалера принялись сочинять по любезному письму дочке доктора Мурсиа де ла Льяна. Особенно Пачеко не мог никак найти для описания своих чувств достаточно сильных выражений и порвал пять или шесть начатых писем, так как они казались ему недостаточно резкими. В конце концов он все же составил записку, которая его удовлетворила и которой он имел все основания быть довольным. Она гласила:

«Знайте себе цену, моя королевна, и не воображайте впредь, что я вас люблю. Таких чар, как ваши, недостаточно, чтоб меня пленить. Женщина с вашими прелестями не в состоянии позабавить меня даже несколько минут. На вас может польститься разве только самый последний из наших школяров».

Таково было изысканное содержание его записки. Аурора, дописав свою, оказавшуюся не менее оскорбительной, запечатала оба послания, положила их в конверт и, передавая мне, сказала:

— Возьми этот пакет, Жиль Блас, и постарайся, чтоб Исабела получила его сегодня вечером. Ты меня понял? — добавила она, сделав мне знак глазами, который я отлично уразумел.

— Так точно, сеньор, — отвечал я, — будет исполнено, как вы изволили приказать.

Я тотчас же вышел и, очутившись на улице, сказал сам себе:

«Ну-с, господин Жиль Блас, ваша сообразительность подвергается испытанию. Вы, значит, собираетесь изобразить в этой комедии расторопного слугу. Отлично, друг мой: в таком случае докажите, что у вас достаточно ума, чтоб сыграть эту роль, которая требует немалой смекалки. Сеньор дон Фелис удовольствовался тем, что вам подмигнул. Он, как видите, рассчитывает на вашу прозорливость. А разве он сшибся? Я понимаю, чего он от меня ждет. Он хочет, чтоб я передал только записку дона Луиса: вот что означало его подмигивание; это ясно, как палец».

Не сомневаясь в правильности своей догадки, я без колебаний вскрыл пакет. Вынув оттуда письмо Пачеко, я отнес его к доктору Мурсиа, жилище которого мне пришлось недолго искать. У ворот дома я повстречал юного пажа, который приходил к нам в гостиницу.

— Скажите, братец, — спросил я его, — не служите ли вы, случайно, у дочери господина доктора Мурсиа?

Он отвечал утвердительно, и, судя по его тону, можно было заключить, что ему далеко не внове носить и принимать любовные письма.

— У вас такое услужливое лицо, голубчик, — продолжал я, — что вы, наверно, не откажетесь передать вашей госпоже эту цидульку.

Тот спросил, от кого я принес письмо, и не успел я сообщить, что оно от дона Луиса Пачеко, как он сказал мне:

— Раз это так, то следуйте за мной. Мне приказано вас проводить: Исабела желает поговорить с вами.

Он провел меня в кабинет, где мне недолго пришлось дожидаться появления сеньоры. Я был поражен красотой ее лица: более деликатных черт я никогда не видал. В ней было что-то детское и милое, хотя, наверное, прошло уже добрых тридцать лет, как она вышла из пеленок.

— Друг мой, — сказала она с веселой улыбкой, — вы состоите при доне Луисе Пачеко?

Я отвечал, что три недели тому назад поступил к нему камердинером. Затем я передал порученное мне фатальное письмо. Она прочла его два или три раза: казалось, что она не верит глазам своим; и действительно она меньше всего ожидала подобного ответа. Она возвела очи к небу, прикусила губы, и все ее поведение в течение нескольких минут свидетельствовало о сердечных муках. Затем она внезапно обратилась ко мне и спросила:

— Скажите, друг мой, не сошел ли дон Луис с ума после нашей разлуки? Его поступок мне непонятен. Объясните мне, если можете, что побудило его писать мне в этом изысканном стиле. Каким демоном он одержим? Если он хочет порвать со мной, то мог бы сделать это как-нибудь иначе и не посылать мне таких грубых писем.

— Сеньора, — отвечал я ей с притворной искренностью, — мой господин безусловно не прав, но он некоторым образом был вынужден так поступить. Если вы обещаетесь меня не выдавать, то я открою вам эту тайну.

— Обещаю, — торопливо прервала она меня, — не бойтесь, я вас не подведу: говорите с полной откровенностью.

— В таком случае, — продолжал я, — вот вам все дело в двух словах: вслед за вашим письмом явилась к нам в гостиницу дама, закутанная в непроницаемую вуаль. Она спросила сеньора Пачеко и некоторое время беседовала с ним наедине. Под конец разговора я слыхал, как она сказала ему: «Вы поклялись, что больше никогда с ней не увидитесь; но этого мало: для моего удовлетворения необходимо, чтоб вы сейчас же написали ей записку, которую я вам продиктую; я этого требую». Дон Луис сделал то, что она хотела, и, передав мне письмо, сказал: «Узнай, где живет доктор Мурена де ла Льяна, и постарайся половчей передать эту цидульку его дочери Исабеле». Вы видите, сеньора, — продолжал я, — что это нелюбезное письмо — дело рук некой соперницы и что, следовательно, мой господин не так уже виновен.

— О господи, — воскликнула она, — он еще виновнее, чем я думала! Его измена оскорбляет меня сильнее тех резких слов, что начертала его рука. Ах, коварный! Он смел заключить другие узы!.. Но пусть без стеснения предается новой любви, — добавила она, принимая гордый вид, — я не собираюсь становиться ему поперек пути. Пожалуйста, передайте ему, что я уступила бы сопернице и без его оскорблений и что слишком презираю ветреных поклонников, чтоб испытывать малейшее желание звать их назад.

С этими словами она отпустила меня, а сама удалилась из комнаты, весьма разгневанная на дона Луиса.

Я вышел от доктора Мурсиа де ла Льяна, весьма довольный собой, и решил, что, пожелай я пуститься в плутовство, из меня вышел бы ловкий пройдоха. Затем я вернулся в нашу гостиницу, где застал сеньоров Мендоса и Пачеко ужинающими вместе и беседующими так, словно они были знакомы спокон века. Аурора заметила по моему довольному виду, что я недурно справился с ее поручением.

— Так ты вернулся, Жиль Блас? — обратилась она ко мне. — Доложи же нам, что ты сделал.

Пришлось снова доказать свою сметку. Я сказал, что передал пакет в собственные руки и что Исабела, прочитав обе записки, не только не смутилась, но принялась хохотать, как безумная, и заявила: «Клянусь честью, у молодых сеньоров прелестный стиль; право, прочие люди не умеют писать так изящно».

— Вот что называется ловко выйти из затруднения! — воскликнула моя госпожа. — Поистине, это одна из самых прожженных кокеток.

— Что касается меня, — сказал дон Луис, — то я просто не узнаю Исабелы по этому описанию; видимо, характер ее сильно изменился в мое отсутствие.

— Я тоже был о ней совсем другого мнения, — заметила Аурора. — Приходится признать, что среди женщин есть настоящие оборотни. Я однажды был влюблен в такую особу, и она долго водила меня за нос. Жиль Блас подтвердит вам это: у нее был такой добродетельный вид, что всякий попался бы на удочку.

— Действительно, — вмешался я в разговор, — господь отпустил ей такую рожицу, что она провела бы любого пройдоху; пожалуй, я и сам бы вляпался.

Тут мнимый Мендоса и Пачеко разразились громким хохотом и не только не вознегодовали на то, что я позволял себе вставлять замечания в их беседу, но нередко и сами обращались ко мне, чтоб позабавиться моими ответами. Мы продолжали разговаривать о женщинах, обладающих даром притворства, и в результате этих речей Исабела была уличена и по всей форме признана отъявленной кокеткой. Дон Луис снова подтвердил, что не станет с ней встречаться, а дон Фелис, следуя его примеру, поклялся отныне питать к ней глубокое презрение. После этого оба кавалера заключили между собой дружбу и взаимно пообещали ничего не скрывать друг от друга. Они провели вечер, обменявшись любезностями, и, наконец, отправились спать каждый в свои покои. Я последовал за Ауророй в ее комнату и отдал ей точный отчет о моей беседе с докторской дочкой, не забыв ни малейшей подробности; я даже наговорил больше, чем было на самом деле, чтобы подластиться к своей госпоже, которая пришла в такой восторг от моего доклада, что чуть было меня не расцеловала от радости.

— Дорогой Жиль Блас, — сказала она, — я в восхищении от твоей сообразительности. Когда человек, на свое несчастье, бывает одержим страстью, заставляющей его прибегать к уловкам, то весьма важно иметь под рукой такого оборотистого малого, как ты. Не унывай, друг мой: мы только что устранили соперницу, которая могла нам помешать. Для начала недурно; но любовники нередко подвержены странным рецидивам, а потому я считаю, что надо ускорить ход событий и с завтрашнего же дня выпустить на сцену Аурору де Гусман.

Я поддержал эту мысль и, оставив сеньора дона Фелиса с его пажом, отправился в боковушку, где помещалась моя постель.

 

ГЛАВА VI

К каким хитростям прибегла Аурора, чтобы влюбить в себя дона Луиса Пачеко

Первой заботой обоих новоиспеченных друзей было встретиться на следующее утро. Они начали день с поцелуев, которые Ауроре пришлось принять и вернуть, чтобы сыграть как следует роль дона Фелиса. Затем они отправились прогуляться по городу, а я сопровождал их вместе с Чилиндроном, камердинером дона Луиса. Мы остановились перед университетом, чтоб взглянуть на объявления о книгах, только что вывешенные на дверях. Несколько прохожих также забавлялись чтением этих афиш, и я заметил среди них одного человека, высказывавшего свое мнение по поводу указанных там произведений. Окружающие слушали его с большим вниманием, а сам он, как я тут же установил, считал себя вполне достойным этого. Как большинство таких людишек, он производил впечатление пустого болтуна, наделенного большим апломбом.

— Новый перевод Горация, — говорил он, — который рекомендуется здесь публике таким жирным шрифтом, сделан прозой одним старым университетским педагогом. Эта книга в большом почете у студентов: они расхватали целых четыре издания. Но порядочные люди не купили ни одного экземпляра.

Его рассуждения об остальных книгах были столь же неблагосклонны: он хулил их без всякого милосердия. Видимо, это был какой-то сочинитель. Я не прочь был послушать его мнение до конца, но пришлось последовать за доном Пачеко и доном Фелисом, которые отошли от университета, так как речи этого молодца заинтересовали их не больше, чем критикуемые им книги.

К обеду мы вернулись в гостиницу. Моя госпожа села за стол вместе с Пачеко и искусно завела разговор о своей семье.

— Мой отец, живущий в Толедо, — сказала она, — один из младших сыновей рода Мендоса; а моя мать — родная сестра доньи Химены де Гусман, приехавшей несколько дней тому назад по важному делу в Саламанку, куда она привезла также свою племянницу Аурору, единственную дочь дона Висенте де Гусман, которого вы, быть может, знавали.

— Нет, — отвечал дон Луис, — но я часто слыхал о нем, а также и о вашей кузине Ауроре. Должен ли я верить тому, что мне сказывали об этой юной особе? Уверяют, что никто не сравнится с ней по уму и красоте.

— Что касается ума, — возразил дон Фелис, — то это действительно так; она даже довольно развитая девица. Но не могу сказать, чтоб она была особенной красавицей; люди находят, что мы очень походим друг на друга.

— О, если так, — воскликнул Пачеко, — то она вполне оправдает свою репутацию! У вас правильные черты, прекрасный цвет лица: ваша кузина должна быть очаровательна. Я хотел бы взглянуть на эту сеньору и побеседовать с ней.

— Готов удовлетворить ваше любопытство, и даже сегодня, — отвечал мнимый Мендоса. — После обеда мы отправимся к моей тетке.

Тут моя госпожа внезапно переменила тему беседы и заговорили о безразличных вещах. После обеда, пока оба кавалера готовились навестить донью Химену, я забежал зайцем вперед и предупредил дуэнью о предстоящем визите. Затем я вернулся обратно, чтоб сопровождать дона Фелиса, который, наконец, повел сеньора дона Пачеко к своей тетке. Но не успели мы зайти в дом, как повстречали донью Химену, показавшую нам знаками, чтоб мы не шумели.

— Тише, тише, — сказала она, понижая голос, — вы разбудите племянницу. Она со вчерашнего дня страдает ужасной мигренью, от которой только что избавилась. Бедное дитя заснуло с четверть часа тому назад.

— Какая неудача, — сказал Мендоса, притворяясь раздосадованным, — а я надеялся повидать кузину и обнадежил этим удовольствием моего друга Пачеко.

— Ну, это не спешное дело, — возразила улыбаясь Ортис, — можно отложить его и на завтра.

После весьма короткой беседы со старухой оба кавалера удалились. Дон Луис повел нас к одному приятелю, молодому дворянину, по имени Габриель де Педрос. Мы провели там остаток дня, даже поужинали, а затем около двух часов пополуночи отправились восвояси. Пройдя, должно быть, с полпути, мы наткнулись посреди улицы на двух людей, валявшихся на земле. Решив, что эти несчастные подверглись нападению, мы остановились, чтоб оказать им помощь, если таковая еще не запоздала. Но, пока мы пытались при царившей темноте определить, по возможности, состояние жертв, явился дозор. Начальник сперва решил, что мы убийцы, и приказал своим людям окружить нас, но, услыхав наши голоса и увидав при свете потайного фонаря лица Мендосы и Пачеко, он возымел о нас лучшее мнение. Стражники осмотрели по его приказу тех, кого мы сочли за покойников. Это был какой-то жирный лиценциат со своим слугой; оба подвыпившие или, вернее, пьяные до полусмерти.

— Господа, — воскликнул один из стражников, — я узнаю этого толстяка-жуира. Ведь это же сеньор лиценциат Гюомар, ректор нашего университета! Хотя вы видите его в довольно жалком состоянии, однако же он великий человек и выдающийся гений. Никакой философ не устоит против него на диспуте; он так и сыплет словами. Жаль только, что он чересчур любит вино, тяжбы и гризеток. Вероятно, он возвращался домой, отужинав у своей Исабелы, где, по несчастью, его спутник нализался не меньше его. Теперь оба очутились в канаве. Прежде чем наш добрый лиценциат стал ректором, это с ним нередко случалось. Почести, как видите, не всегда изменяют нравы.

Мы оставили этих пьяниц на руках дозора, который позаботился о том, чтоб отнести их домой, а сами вернулись в гостиницу, где каждый поспешил предаться покою.

Дон Фелис и дон Луис встали около полудня и, встретившись, заговорили прежде всего об Ауроре де Гусман.

— Жиль Блас, — сказала мне сеньора, — сходи к моей тетке донье Химене и спроси ее от моего имени, можем ли мы, сеньор Пачеко и я, повидать сегодня мою кузину.

Я отправился выполнять поручение или, выражаясь точнее, условиться с дуэньей о плане действий. Договорившись с ней о всех необходимых мероприятиях, я вернулся к мнимому Мендосе.

— Сеньор, — сказал я, — ваша кузина Аурора чувствует себя превосходно. Она поручила мне передать вам от себя, что вы весьма обяжете ее своим посещением, а донья Химена приказала заверить сеньора Пачеко, что в качестве вашего друга он всегда будет желанным гостем.

Услыхав последние слова, дон Луис весьма обрадовался, что не ускользнуло ни от меня, ни от моей госпожи, которая сочла это за доброе предзнаменование. Перед самым обедом пришел лакей сеньоры Химены и сказал дону Фелису:

— Сеньор, к вашей тетушке заходил какой-то человек из Толедо и оставил для вас эту записку.

Мнимый Мендоса вскрыл ее и прочел вслух следующее:

«Если вы хотите получить вести о вашем родителе и узнать важные для вас новости, то по получении сего явитесь немедля к «Вороному коню», что подле университета».

— Мне так хочется узнать эти важные новости, — сказал он, — что я обязательно должен удовлетворить свое любопытство. Не прощаюсь с вами, Пачеко, — добавил он. — Если я не вернусь через два часа, то можете один пойти к моей тетке: я загляну туда после обеда. Жиль Блас передал вам приглашение доньи Химены и вы вправе ее навестить.

Сказав это, он вышел и приказал мне следовать за собой.

Сами понимаете, что вместо того, чтоб направиться к «Вороному коню», мы поспешили к дому, где жила Ортис. Прибыв туда, мы приготовились разыграть свою пьесу: Аурора сняла русый парик, вымыла и вытерла брови, надела женское платье и превратилась в прелестную брюнетку, каковой была на самом деле. Действительно, костюмировка изменяла ее до такой степени, что Аурора и дон Фелис казались разными личностями. К тому же она выглядела выше в женском наряде, нежели в мужском, чему, впрочем, немало способствовали чапины, которые обычно были у нее очень высокие.

Усилив свои чары с помощью всех средств, изобретенных искусством, она принялась поджидать дона Луиса с волнением, к которому примешивались страх и надежда. То она полагалась на свой ум и красоту, то ей мерещилось, что опыт кончится неудачей. Ортис, со своей стороны, всячески готовилась поддержать свою госпожу. А что касается меня, то, пообедав, я тотчас же удалился, так как Пачеко не должен был застать меня в этом доме и мне, подобно актеру, выступающему только в последнем акте, предстояло явиться к концу визита.

Словом, все было в полном порядке, когда пришел дон Луис. Донья Химена приняла его весьма учтиво, и он в течение двух или трех часов занимал разговором Аурору, после чего я вошел в комнату, где они находились, и, обратившись к кавалеру, сказал:

— Сеньор, мой барин, дон Фелис, не придет сюда сегодня и очень просит вас извинить его: с ним трое каких-то господ из Толедо, от которых он не может избавиться.

— Ах, маленький шалопай! — воскликнула донья Химена, — он, наверно, закутил.

— Никак нет, сударыня, — возразил я, — сеньор беседует с ними о весьма серьезных делах и поручил мне передать это как вам, так и донье Ауроре.

— Ни-ни, не принимаю никаких извинений, — шутливо проговорила моя госпожа. — Он знает, что мне неможется, и должен оказывать больше внимания лицам, связанным с ним узами крови. А в наказание — пусть не является сюда целых две недели.

— Ах, сеньора, — вмешался тут дон Луис, — не принимайте столь жестокого решения: он и без того достоин жалости, так как лишен был счастья лицезреть вас сегодня.

Они некоторое время шутили на эту тему, после чего Пачеко ретировался.

Прекрасная Аурора тотчас же меняет облик, надевает мужское платье и со всей возможной поспешностью возвращается в меблированные комнаты.

— Простите, любезный друг, — сказала она дону Луису, — что я не последовал за вами к своей тетке; но я никак не мог освободиться от лиц, с которыми мне пришлось быть. Меня, однако, утешает то, что вам представилась возможность удовлетворить свое любопытство. Ну-с, какого же вы мнения о моей кузине? Скажите мне без всякой лести.

— Я от нее в восторге, — отвечал Пачеко. — Вы были правы, говоря, что она на вас похожа. Никогда не видал более сходных черт: тот же овал лица, те же глаза, тот же рот, тот же звук голоса. Есть все же небольшая разница; Аурора выше вас; она брюнетка, а вы блондин; у вас веселый характер, она — серьезна. Вот и все, чем вы отличаетесь друг от друга. Что касается ума, — добавил он, — то вряд ли даже ангелы небесные умнее вашей кузины. Словом, эта молодая особа полна беспримерных достоинств.

Сеньор Пачеко произнес эти последние слова с таким пылом, что дон Фелис сказал ему улыбаясь:

— Я раскаиваюсь, милый друг, что познакомил вас с доньей Хименой. Поверьте мне, не ходите больше к ней: советую вам это ради вашего спокойствия. Аурора де Гусман способна так вскружить вам голову и внушить такую страсть…

— Мне незачем возвращаться к вашей кузине, чтоб влюбиться в нее: дело сделано, — прервал он дона Фелиса.

— Скорблю о вас, — возразил мнимый Мендоса, — ибо вы — человек непостоянный, кузина моя не какая-нибудь Исабела: предупреждаю вас об этом. Она снизойдет только до такого поклонника, который питает законные намерения.

— Законные намерения! — воскликнул дон Луис, — а какие же намерения можно питать по отношению к девушке столь знатного рода? Право, вы меня оскорбляете, если думаете, что я способен бросить на нее непочтительный взгляд. Узнайте меня поближе, любезный Мендоса: увы, я почел бы себя за счастливейшего из смертных, если б она не отвергла моего сватовства и согласилась соединить свою судьбу с моей.

— Это другой разговор, — ответствовал дон Фелис, — и о таком случае я готов оказать вам содействие. Сочувствую вашим желаниям и предлагаю вам свои услуги у Ауроры. Завтра же попытаюсь расположить в вашу пользу свою тетку, которая имеет на нее большое влияние.

Пачеко рассыпался в бесчисленных благодарностях перед кавалером, надававшим ему таких радужных обещаний, и мы с удовольствием заметили, что наша тактика увенчалась успехом. На следующий день мы еще больше разожгли любовь дона Луиса новой выдумкой. Моя госпожа отправилась к донье Химене, как бы для того, чтоб склонить ее на сторону кавалера, а затем, вернувшись обратно, сказала дону Пачеко:

— Я говорил с тетушкой, и мне стоило немалых трудов обеспечить вам ее содействие. Она была ужасно предубеждена против вас. Не знаю, кому вы обязаны тем, что она считала вас ветрогоном, но, несомненно, что кто-то обрисовал вас ей с самой неблагоприятной стороны. К счастью, я взял на себя вашу защиту, и мне удалось в конце концов рассеять дурное мнение, которое она составила себе о ваших нравах. Но это еще не все, — продолжала Аурора, — я хочу, чтоб вы в моем присутствии переговорили с тетушкой: мы постараемся окончательно добиться ее поддержки.

Пачеко проявил необычайное нетерпение свидеться с доньей Хименой, и желание его было удовлетворено на следующее утро. Мнимый Мендоса отвел его к Ортис, и они втроем завели беседу, из которой выяснилось, что дон Луис дал сильно увлечь себя в самое короткое время. Ловкая Химена притворилась растроганной чувствами, которые он выказывал, и обещала кавалеру приложить все усилия, чтоб уговорить племянницу выйти за него замуж. Пачеко бросился к ногам доброй тетушки, чтоб поблагодарить ее за ее доброжелательство, после чего дон Фелис спросил, проснулась ли уже его кузина.

— Нет, — отвечала дуэнья, — она еще почивает, и вам не удастся увидеть ее теперь. Но приходите после обеда и можете беседовать с ней, сколько вам будет угодно.

Ответ доньи Химены, как вы легко можете себе представить, удвоил радость дона Луиса, которому остаток утра показался особенно долгим. Он вернулся в меблированные комнаты вместе с Мендосой, которому доставляло немалое удовольствие наблюдать за своим спутником и примечать у него все признаки истинной любви.

Беседа их вертелась исключительно вокруг Ауроры, а когда они отобедали, то дон Фелис сказал Пачеко:

— У меня есть идея. Я думаю отправиться к тетушке несколько раньше вас и переговорить наедине с кузиной; при этом я постараюсь, по возможности, выведать, как она к вам относится.

Дон Луис одобрил эту мысль и, отпустив своего друга, последовал за ним только час спустя. Моя госпожа так удачно воспользовалась этим временем, что к приходу своего поклонника была уже в женском наряде.

— Я надеялся застать здесь дона Фелиса, — сказал кавалер, поздоровавшись с Ауророй и дуэньей.

— Вы его скоро увидите: он пишет в моем кабинете, — отвечала донья Химена.

Пачеко, казалось, без труда примирился с этой неудачей и затеял беседу с дамами. Несмотря на присутствие предмета своей страсти, он все же заметил, что часы текли, а Мендоса не показывался. Наконец, он не выдержал и выразил по этому поводу некоторое удивление. Тогда Аурора внезапно переменила тон и, расхохотавшись, сказала дону Луису:

— Возможно ли, что у вас до сих пор не возникло ни малейшего подозрения относительно проделки, которую с вами выкинули. Неужели русый парик и крашеные брови делают меня настолько неузнаваемой, чтоб можно было до такой степени заблуждаться? Образумьтесь, Пачеко, — продолжала она, становясь снова серьезной, — и узнайте, что дон Фелис де Мендоса и Аурора де Гусман — одно и то же лицо.

Она не удовлетворилась тем, что вывела его из заблуждения, и призналась ему в чувствах, которые питала к нему, а также во всех поступках, предпринятых ею, чтоб его пленить. Дон Луис был столь же очарован, сколь и удивлен. Он упал на колени перед моей госпожой и воскликнул с жаром:

— Ах, прекрасная Аурора! Действительно ли я тот счастливый смертный, к которому вы отнеслись с такой благосклонностью? Чем выразить мне свою признательность? Даже вечной любви недостаточно, чтоб отплатить за это.

За этими словами последовали многие нежные и страстные речи, после чего влюбленные заговорили о мерах, которые надлежало принять для завершения их желаний. Было решено немедленно же отправиться в Мадрид и закончить нашу комедию браком. Это намерение осуществилось почти сейчас же после того, как было задумано. Спустя две недели дои Луис женился на моей госпоже, и свадьба подала повод для бесконечных празднеств и увеселений.

 

ГЛАВА VII

Жиль Блас меняет кондицию и переходит на службу к дону Гонсало Пачеко

Спустя три недели после этой свадьбы моя госпожа пожелала вознаградить меня за оказанные мною услуги. Она подарила мне сто пистолей и сказала:

— Жиль Блас, друг мой, я не гоню вас от себя; живите здесь, сколько заблагорассудится; но дядя моего мужа, дон Гонсало Пачеко, выразил желание взять вас к себе в качестве камердинера. Я так расписала ваши достоинства, что он просил меня уступить вас ему. Это добрый человек, старой придворной складки, — добавила она, — вам будет у него очень хорошо.

Я поблагодарил Аурору за доброе отношение, и так как она больше во мне не нуждалась, то принял предложенное место с тем большей охотой, что продолжал служить в той же семье. Того ради отправился я на следующее утро от имени новобрачной к сеньору дону Гонсало. Он лежал еще в постели, хотя было уже около полудня. Когда я вошел в спальню, он кушал бульон, только что принесенный ему пажом. Усы были у него в папильотках, глаза — потухшие, а лицо бледное и тощее. Он принадлежал к числу холостяков, которые, проведя молодость в распутстве, не становятся благоразумнее и в более пожилом возрасте. Дон Гонсало принял меня любезно и сказал, что если я готов служить ему с таким же усердием, как и его племяннице, то он позаботится о моем благополучии. Получив такое заверение, я обещал ему не меньшую преданность, и он тут же оставил меня при себе.

Таким образом я очутился у нового хозяина, и черт его знает, что это был за человек. Когда он встал, то мне показалось, что я присутствую при воскрешении Лазаря. Представьте себе длинное тело, такое сухопарое, что если бы его раздеть, то на нем можно было бы отлично изучать остеологию. Ноги у него были до того худы, что они показались мне жердочками, даже после того как он натянул на них три или четыре пары чулок. Помимо того, эта живая мумия страдала астмой и кашляла всякий раз, как ей приходилось произнести какое-либо слово.

Сперва он откушал шоколаду, а затем, спросив бумагу и чернил, написал записку, которую запечатал, и приказал пажу, подававшему ему бульон, отнести по назначению. После этого он обратился ко мне:

— Я намерен, друг мой, отныне передавать тебе все мои поручения и в особенности те, которые касаются доньи Эуфрасии. Это — молодая дама, которую я люблю и которая отвечает мне нежной взаимностью.

«Боже праведный! — подумал я про себя, — к чему удивляться молодым людям, приписывающим себе любовные успехи, когда даже этот старый греховодник воображает, что его боготворят?»

— Жиль Блас, — продолжал он, — я сегодня же сведу тебя к донье Эуфрасии, так как ужинаю у нее почти каждый вечер. Ты увидишь весьма приятную сеньору и будешь в восхищении от ее благоразумия и скромности. Она нисколько не похожа на тех вертопрашек, которые интересуются молодежью и увлекаются внешностью. Напротив, донья Эуфрасия обладает зрелым умом и рассудительностью; она требует от мужчины искренних чувств и предпочитает самым блестящим кавалерам поклонника, который умеет любить.

Сеньор дон Гонсало не ограничился апологией своей возлюбленной: он объявил ее кладезем всех совершенств. Но на сей раз он нарвался на слушателя, которого нелегко было убедить в этих делах. После всех фортелей, которые выкидывали на моих глазах актерки, я перестал верить в любовное благополучие старых вельмож. Из вежливости я сделал вид, что нисколько не сомневаюсь в словах своего господина; более того, я похвалил рассудительность и хороший вкус Эуфрасии. У меня даже хватило наглости заявить, что ей трудно было бы найти более обаятельного поклонника. Простак даже не заподозрил, что я кадил ему бесстыднейшим образом, напротив, он был в восторге от моих слов: ибо так создан свет, что с великими мира сего льстец может отважиться на что угодно, — они готовы слушать самую преувеличенную лесть.

Старик, написав записку, вырвал щипчиками несколько волосков из подбородка, затем промыл глаза, которые слипались у него от густого гноя. Он вымыл также уши и руки, а по совершении этих омовений покрасил черной краской усы, брови и волосы. Он занимался своим туалетом дольше любой старой вдовы, силящейся затушевать следы времени. Когда он кончал прихорашиваться, вошел другой старец. То был его приятель, граф д'Асумар. Как не похожи были они друг на друга! Граф не скрывал седых волос, опирался на трость и не только не стремился выглядеть молодым, но, казалось, похвалялся своей старостью.

— Сеньор Пачеко, — сказал он входя, — я пришел к вам обедать.

— Добро пожаловать, граф, — отвечал мой господин.

При этом они обнялись, а затем, усевшись, стали беседовать в ожидании обеда.

Сначала речь зашла о бое быков, происходившем за несколько дней до этого. Они вспомнили о кавалерах, отличившихся на этом состязании ловкостью и силой, на что старый граф, подобно Нестору, которому все современное давало повод восхвалять минувшее, сказал со вздохом:

— Увы, нет ныне таких людей, которые сравнились бы с прежними, и не видать на турнирах той пышности, что бывала в дни моей молодости.

Я посмеялся про себя над предубеждением доброго сеньора д'Асумара, который не ограничился одними турнирами. Помню, что за десертом он сказал, глядя на прекрасные персики, которые ему подали:

— В мое время персики были много крупнее, чем теперь; природа слабеет с каждым днем.

«В таком случае, — подумал я про себя с улыбкой, — персики времен Адама были, вероятно, сказочной величины».

Граф д'Асумар засиделся почти до вечера. Не успел мой господин избавиться от него, как тотчас же вышел из дому, приказав мне следовать за собой. Мы отправились к Эуфрасии, которая жила в хорошо обставленной квартире в ста шагах от нашего дома. Она была одета с большой элегантностью и выглядела так моложаво, что я было принял ее за несовершеннолетнюю, хотя ей перевалило, по меньшей мере, за тридцать. Ее, пожалуй, можно было назвать красавицей, а в ее уме я вскоре убедился. Она не походила на тех прелестниц, которые щеголяют блестящей болтовней и вольными манерами: в ее поведении, равно как и в речах, преобладала скромность, и она поддерживала беседу с редкостным остроумием, не пытаясь при этом выдавать себя за умницу. Я приглядывался к ней с превеликим удивлением.

«О, небо! — думал я, — возможно ли, чтоб особа, выказывающая себя такой скромницей, была способна вести распутную жизнь?»

Я представлял себе всех женщин вольного поведения не иначе, как бесстыдными, и был изумлен проявленной Эуфрасией сдержанностью, не рассудив, что эти особы умеют притворяться и стараются приспособиться к богачам и вельможам, попадающим к ним в руки. Если клиенты требуют темперамента, то они делаются бойкими и резвыми; если клиенты любят скромность, то они украшают себя благоразумием и добродетелью. Это настоящие хамелеоны, меняющие цвет в зависимости от настроения и характера мужчины, с которыми им приходится иметь дело.

Дон Гонсало не принадлежал к числу сеньоров, любящих бойких красавиц. Он не выносил этого жанра, и, чтоб его разжечь, женщина должна была походить на весталку. Эуфрасия так и поступала, свидетельствуя этим, что не все талантливые комедиантки играют на сцене.

Оставив своего барина наедине с его нимфой, я спустился в нижние покои, где застал пожилую камеристку, в которой узнал субретку, состоявшую прежде в наперсницах у одной актрисы. Она тоже узнала меня, и сцена нашей встречи была достойна того, чтоб войти в какую-нибудь театральную пьесу.

— Вас ли я вижу, сеньор Жиль Блас! — сказала мне субретка, не помня себя от восторга. — Вы, значит, ушли от Арсении, как и я от Констансии?

— О, да! — отвечал я, — и к тому же довольно давно: мне даже довелось с тех пор послужить у одной знатной сеньоры. Жизнь актеров не в моем вкусе: я сам себя уволил, не удостоив Арсению никаких объяснений.

— Отлично сделали, — заявила субретка, которую звали Беатрис. — Я почти так же поступила с Констансией. В одно прекрасное утро я весьма холодно сдала ей свои счета; она приняла их, не говоря ни слова, и мы расстались довольно недружелюбно.

— Очень рад, — сказал я, — что мы встречаемся в более приличном доме. Донья Эуфрасия смахивает на благородную даму, и мне кажется, что у нее приятный характер.

— Вы не сшиблись, — отвечала почтенная субретка, — она из хорошего рода, и это довольно заметно по ее манерам; а что касается характера, то могу ручаться, что нет более ровного и мягкого человека, чем она. Донья Эуфрасия не походит на тех вспыльчивых и привередливых барынь, которые всегда к чему-нибудь придираются, вечно кричат, мучат слуг, словом, таких, у которых служба — ад. Я ни разу не слыхала, чтоб она бранилась: так любит она мягкое обращение. Когда мне случается сделать что-либо не по ней, она выговаривает мне без всякого гнева, и не бывает того, чтоб у нее вырвалось какое-либо поносное словцо, на которые так щедры взбалмошные дамы.

— У моего барина, — отвечал я, — тоже очень мягкий характер; он обращается со мной фамильярно и скорее, как с равным, нежели, как с лакеем; одним словом, это прекраснейший человек, и мы с вами как будто устроились лучше, чем у комедианток.

— В тысячу раз лучше, — сказала Беатрис, — там я вела шумную жизнь, тогда как здесь живу в уединении. К нам не ходит ни один мужчина, кроме сеньора Гонсало. А теперь только вы будете разделять мое одиночество, и это очень меня радует. Я уже давно питаю к вам нежные чувства и не раз завидовала Лауре, когда вы были ее дружком. Надеюсь, что буду не менее счастлива, чем она. Правда, я не обладаю ни молодостью ее, ни красотой, но зато ненавижу кокетство, а это мужчины должны ценить дороже всего: я верна, как голубка.

Добрая Беатрис принадлежала к числу тех особ, которые вынуждены предлагать свои ласки, так как никому не вздумалось бы их добиваться, а потому и я не испытал никакого искушения воспользоваться ее авансами. Но мне не хотелось, чтоб она заметила мое пренебрежение, и я обошелся с ней самым вежливым образом, чтобы не лишить ее надежды покорить мое сердце. Словом, я вообразил, что влюбил в себя престарелую наперсницу, а на самом деле оказалось, что я снова попал впросак. Субретка нежничала со мной не только ради моих прекрасных глаз: она вознамерилась внушить мне любовь, чтоб привлечь меня на сторону своей госпожи, которой она была так предана, что не постояла бы ни перед чем, лишь бы ей услужить. Я познал свою ошибку на следующий же день, когда принес донье Эуфрасии любовное письмецо от своего барина. Эта сеньора приняла меня весьма ласково и наговорила мне всяческих любезностей, к которым присоединилась и камеристка. Одна восхищалась моей наружностью, другая дивилась моему благоразумию и сообразительности. Их послушать, выходило, что сеньор Гонсало обрел в моем лице настоящее сокровище. Словом, они так меня захвалили, что я перестал доверять расточаемым мне-дифирамбам, и догадался об их намерениях, тем не менее я принял их похвалы с простодушием дурачка и этой контрхитростью обманул плутовок, которые, наконец, сняли маску.

— Послушай, Жиль Блас, — сказала мне Эуфрасия, — от тебя самого зависит составить себе состояние. Давай действовать заодно, друг мой. Дон Гонсало стар, и здоровье его так хрупко, что малейшая лихорадка, с помощью хорошего врача, унесет его из этого мира. Воспользуемся остающимися ему мгновениями и устроим так, чтоб он завещал мне большую часть своего состояния. Я уделю тебе изрядную долю, и ты можешь рассчитывать на это обещание, как если б я дала его тебе в присутствии всех мадридских нотариусов.

— Сударыня, — отвечал я, — располагайте вашим покорным слугой. Укажите только, какого поведения мне держаться, и вы останетесь мною довольны.

— В таком случае, — продолжала она, — наблюдай за своим барином и докладывай мне о каждом его шаге. В беседе с ним переводи разговор на женщин и пользуйся — но только искусно — всяким предлогом, чтоб расхвалить меня; старайся, чтоб он как можно больше думал обо мне. Но это, друг мой, еще не все, что мне от тебя нужно. Наблюдай внимательно за всем, что происходит в семье Пачеко. Если заметишь, что кто-либо из родственников дона Гонсало очень за ним ухаживает и нацеливается на наследство, то предупреди меня тотчас же. Большего от тебя не требуется: я сумею быстро утопить такого претендента. Мне известны слабые стороны всех его родственников, и я знаю, как выставить их перед доном Гонсало в самом непривлекательном виде; мне уже удалось очернить в его глазах всех племянников и кузенов.

Из этих инструкций, а также из прочих, последовавших за ними, я заключил, что донья Эуфрасия принадлежала к числу тех особ, которые пристраиваются к щедрым старикам. Незадолго до этого она заставила дона Гонсало продать землю и прикарманила себе выручку. Не проходило дня, чтоб она не выклянчила у него какого-нибудь ценного подарка. Помимо этого, она надеялась, что он не забудет ее в своем завещании. Я притворился, будто охотно выполню все ее пожелания, но, по правде говоря, возвращаясь домой, сам сомневался, обману ли своего барина или попытаюсь отвлечь его от любовницы. Последнее намерение представлялось мне честнее первого, и я питал больше склонности к тому, чтоб исполнить свой долг, нежели к тому, чтоб его нарушить. Вдобавок Эуфрасия не обещала мне ничего определенного, и это, быть может, было причиной того, что ей не удалось сломить мою преданность. А потому я решил усердно служить дону Гонсало, в надежде, что если мне посчастливится отвадить барина от его кумира, то я получу большую награду за хороший поступок, нежели за все дурные, какие мог совершить.

Для того чтоб добиться намеченной цели, я прикинулся верным слугой доньи Эуфрасии и убедил ее, будто беспрестанно напоминаю о ней своему барину. В связи с этим я плел ей всякие небылицы, которые она принимала за чистую монету, и так искусно вкрался к ней в доверие, что она сочла меня всецело преданным своим интересам. Чтоб окончательно укрепить ее в этом мнении, я притворился влюбленным в Беатрис, которая была в восторге от того, что на старости лет подцепила молодого человека, и не боялась быть обманутой, лишь бы я обманывал ее хорошо. Увиваясь за нашими принцессами, я и мой хозяин являли две разных картины в одинаковом жанре. Дон Гонсало, сухопарый и бледный, каким я его описал, походил на умирающего, когда умильно закатывал глаза, а моя инфанта разыгрывала маленькую девочку, как только я проявлял страсть, и пользовалась всеми приемами старой потаскухи, в чем ей помогал ее более чем сорокалетний опыт. Она навострилась в этом деле, состоя на службе у нескольких жриц Венеры, которые умеют нравиться до самой старости и умирают, скопив немало добра, награбленного у двух или трех поколений.

Я не довольствовался тем, что навещал Эуфрасию каждый вечер вместе со своим господином, но иногда отправлялся к ней и днем, рассчитывая обнаружить какого-нибудь спрятанного молодого любовника. Однако в какой бы час я ни заходил, мне не удавалось встретить там не только мужчину, но даже женщину подозрительного вида. Я не обнаружил ни малейшего следа какой-либо измены, что немало меня удивляло, так как трудно было поверить, чтоб такая красивая дама была беззаветно верна дону Гонсало. Впрочем, предположения мои оказались вполне обоснованными, и Эуфрасия, как читатель увидит, нашла способ терпеливо скоротать время в ожидании наследства, обзаведясь любовником, более подходящим для женщины ее возраста.

Однажды утром я, как обычно, занес красавице любовное письмецо и, находясь в ее комнате, заметил мужские ноги, торчавшие из-под настенного ковра. Я, разумеется, поостерегся заявить о своем открытии и, выполнив поручение, тотчас же удалился, не показывая вида, будто что-либо заметил. Хотя это обстоятельство не должно было меня удивить и не задевало моих личных интересов, однако же сильно меня взволновало.

«Как? — восклицал я с негодованием. — Коварная, подлая Эуфрасия! Ты не довольствуешься тем, что обманываешь добродушного старца притворной любовью, но в довершение своего вероломства еще отдаешься другому?»

Какие это были глупые рассуждения, как теперь подумаю!

Следовало просто посмеяться над всей этой историей и рассматривать ее как некую компенсацию за скуку и докуку, которые Эуфрасии приходилось терпеть в обществе моего барина. Было бы разумнее вовсе не заикаться об этом, чем разыгрывать из себя преданного слугу. Но вместо того чтоб умерить свое усердие, я принял близко к сердцу интересы дона Гонсало и доложил ему подробно о своем открытии, рассказав также и о том, что Эуфрасия пыталась меня подкупить. Я не утаил от него ни единого слова, ею сказанного, и дал ему возможность составить себе правильное мнение о своей любовнице. Он задал мне несколько вопросов, видимо, не вполне доверяя моему донесению; но ответы мои были таковы, что лишили его всякой возможности сомневаться. Он был потрясен, несмотря на хладнокровие, которое обычно сохранял при прочих обстоятельствах, и легкие признаки гнева, отразившегося на его лице, казалось, предвещали, что измена красавицы не пройдет ей безнаказанно.

— Довольно, Жиль Блас, — сказал он мне, — я очень тронут усердием, которое ты проявил, и доволен твоей преданностью. Тотчас же иду к Эуфрасии, осыплю ее упреками и порву с неблагодарной.

С этими словами он действительно вышел из дому и отправился к ней, освободив меня от обязанности ему сопутствовать, дабы избавить от неприятной роли, которую мне пришлось бы играть во время их объяснения.

С величайшим нетерпением поджидал я возвращения своего барина. Я не сомневался, что, обладая столь вескими основаниями для недовольства своей нимфой, он вернется, охладев к ее чарам, или, по крайней мере, с намерением от них отказаться. Тешась этими мыслями, я радовался своему поступку. Мне рисовалось ликование законных наследников дона Гонсало, когда они узнают, что их родственник перестал быть игрушкой страсти, столь противной их интересам. Я льстил себя надеждой заслужить их благодарность и рассчитывал отличиться перед прочими камердинерами, которые обычно более склонны поощрять распутство своих господ, нежели удерживать их от него. Меня прельщал почет, и я с удовольствием думал о том, что прослыву корифеем среди служителей. Но несколько часов спустя мой барин вернулся, и эти приятные мечты рассеялись, как дым.

— Друг мой, — сказал он мне, — у меня только что был резкий разговор с Эуфрасией. Я обозвал ее неблагодарной женщиной и изменницей и осыпал упреками. Знаешь ли ты, что она мне ответила? Что я напрасно доверяюсь лакеям. Она утверждает, что ты ложно донес на нее. По ее словам, ты просто обманщик и прислужник моих племянников и что из любви к ним ты готов на все, лишь бы поссорить меня с ней. Я видел, как она проливала слезы и притом самые настоящие. Она клялась всем, что есть святого на свете, что не делала тебе никаких предложений и что у нее не бывает ни одного мужчины. Беатрис, которую я считаю порядочной девушкой, подтвердила мне то же самое. Таким образом, против моей воли, гнев мой смягчился.

— Как, сеньор? — прервал я его с огорчением, — вы сомневаетесь в моей искренности? вы подозреваете меня…

— Нет, дитя мое, — остановил он меня в свою очередь, — я воздаю тебе справедливость и не верю, чтоб ты был в сговоре с моими племянниками. Я уверен, что ты руководствовался только моими интересами, и благодарен тебе за это. Но, в конце концов, видимость бывает обманчива; быть может, все было не так, как тебе показалось; а в таком случае суди сам, сколь твое обвинение должно быть неприятно Эуфрасии. Но как бы то ни было, я не в силах подавить свою любовь к этой женщине. Такова моя судьба: я даже вынужден принести ей жертву, которую она требует от моей любви, и жертва эта заключается в том, чтоб я тебя уволил. Мне это очень грустно, мой милый Жиль Блас, и уверяю тебя, что я согласился лишь с большим сожалением; но я не могу поступить иначе: снизойди к моей слабости. Во всяком случае не огорчайся, потому что я не отпущу тебя без награды. Кроме того, я собираюсь поместить тебя к одной даме, моей приятельнице, где тебе будет очень хорошо.

Я был глубоко задет тем, что мое усердие обернулось против меня, и, проклиная Эуфрасию, жалел о слабохарактерности дона Гонсало, который позволил увлечь себя до такой степени. Добрый старец отлично чувствовал, что, увольняя меня исключительно в угоду своей возлюбленной, совершает не слишком мужественный поступок. Желая поэтому вознаградить меня за свое безволие и позолотить пилюлю, он подарил мне пятьдесят дукатов и на следующий же день отвел к маркизе де Чавес, которой заявил в моем присутствии, что любит меня и что, будучи вынужден расстаться со мной по семейным обстоятельствам, просит ее взять меня к себе. Она тут же приняла меня в число своих служителей, и таким образом я неожиданно очутился на новом месте.

 

ГЛАВА VIII

Какой характер был у маркизы де Чавес и какие люди обычно у нее собирались

Маркиза де Чавес была тридцатипятилетней вдовой, красивой, рослой и стройной. Она пользовалась доходом в десять тысяч дукатов и не имела детей. Мне не приходилось встречать более серьезной и менее болтливой сеньоры, что не мешало ей прослыть остроумнейшей женщиной. Возможно, что этой репутацией она была больше обязана наплыву знатных персон и сочинителей, ежедневно ее посещавших, чем своим личным достоинствам. Не берусь судить об этом; скажу только, что имя ее было символом высокого ума, а дом ее называли в городе литературным салоном в полном смысле этого слова.

Действительно, у нее ежедневно читались то драматические поэмы, то другие стихотворения. Но допускались только серьезные вещи; к комическим же произведениям относились с презрением. Самая лучшая комедия, самый остроумный и веселый роман почитались никчемными сочинениями, не заслуживающими никакой похвалы, тогда как какое-нибудь слабое, но серьезное стихотворение, ода, эклога, сонет рассматривались как величайшее достижение человеческого разума. Нередко случалось, что публика не сходилась во мнениях с салоном и порой невежливо освистывала те пьесы, которые имели там успех.

Я был чем-то вроде аудиенцмейстера, т. е. на моей обязанности лежало приготовлять к приему гостей апартаменты моей госпожи, расставлять стулья для мужчин и мягкие табуреты для дам, после чего я должен был дежурить у дверей залы, провожать прибывших и докладывать о них. В первый день, когда я впускал посетителей, паженмейстер, случайно находившийся со мной в прихожей, принялся мне описывать их самым забавным образом. Его звали Андрес Молина. Он был от природы невозмутим и насмешлив и притом не лишен остроумия. Первым прибыл епископ. Я доложил о нем, и, как только он прошел в покои, Молина сказал мне:

— У этого прелата довольно курьезный характер. Он пользуется некоторым влиянием при дворе, но хочет убедить всех, что он в большой силе. Всем и всякому он предлагает свои услуги, но никому их не оказывает. Однажды он встретил в приемной короля кавалера, который ему поклонился. Он останавливает его, осыпает любезностями и, пожимая ему руку, говорит: «Я всепокорный слуга вашей милости. Пожалуйста, испытайте меня: я не могу спокойно умереть, пока не найду случая оказать вам услугу». Кавалер поблагодарил его с величайшей признательностью, а когда они расстались, прелат спросил кого-то из своей свиты: «Этот человек мне как будто знаком; я смутно припоминаю, что где-то его видел».

Вслед за епископом явился сын одного гранда. Я проводил его в покои своей госпожи, после чего Молина сказал мне:

— Этот сеньор тоже большой чудак. Представьте себе, он нередко заезжает в какой-нибудь дом, чтоб поговорить с хозяином о важном деле, и выходит оттуда, даже забыв упомянуть о цели своего визита. А вот донья Анхела де Пенафьель и донья Маргарита де Монтальван, — добавил Молина, завидя двух прибывших сеньор. — Эти две дамы совершенно не похожи друг на друга. Донья Маргарита мнит себя философом; она не спасует даже перед умнейшими саламанкскими профессорами, и все их резоны не в силах ее урезонить. Что касается доньи Анхелы, то она не корчит из себя ученой, хотя она весьма развитая особа. Ее рассуждения всегда обоснованы, мысли тонки, а выражения деликатны, благородны и естественны.

— Последний описанный вами характер очень приятен, — сказал я Молине, — но первый, кажется мне, мало подходит к слабому полу.

— Действительно, не слишком, — возразил он с улыбкой, — встречается, впрочем, и немало мужчин, которых он делает смешными. Сеньора маркиза, наша госпожа, тоже слегка заражена философией. А какие здесь сегодня будут диспуты! Дай только бог, чтоб они не затронули религии.

В то время как он договаривал эти слова, вошел сухопарый человек важного и хмурого вида. Мой собеседник не пощадил и его.

— Это одна из тех насупленных личностей, — сказал он, — которые хотят прослыть великими гениями с помощью глубокомысленного молчания или нескольких цитат, надерганных у Сенеки; но если покопаться в них поосновательнее, то оказываются они просто-напросто дураками.

Затем пожаловал довольно статный кавалер с видом, как у нас говорят, «грека», то есть хвата, полного самонадеянности. Я спросил, кто это.

— Драматург, — отвечал мне Молина. — Он сочинил в своей жизни сто тысяч стихов, которые не принесли ему ни гроша; но, как бы в награду за это, он шестью строчками прозы составил себе целое состояние.

Я только что собирался осведомиться поподробнее о богатстве, нажитом таким легким трудом, как услыхал на лестнице превеликий шум.

— Ага! — воскликнул Молина, — вот и лиценциат Кампанарио. Он сам докладывает о себе еще до своего появления: этот человек начинает говорить у ворот и не перестает, пока не выйдет из дому.

Действительно, все гудело от голоса шумного лиценциата, который, наконец, вошел в прихожую в сопровождении одного приятеля-бакалавра и не умолкал в течение всего визита.

— Сеньор Кампанарио, должно быть, гениальный человек, — сказал я Молине.

— Да, — отвечал мой собеседник, — он обладает даром блестящих острот, а также иносказательных выражений, и вообще — личность занимательная. Нехорошо только, что сеньор Кампанарио — беспощадный говорун и не перестает повторяться; а если взглянуть на вещи в их настоящем свете, то, пожалуй, главное достоинство его речей заключается в том, что он преподносит их в приятной и комической форме. Но даже лучшие из его острот не сделали бы чести сборнику анекдотов.

Затем явились еще другие лица, которых Молина охарактеризовал самым забавным образом. Он не забыл также нарисовать портрет маркизы, и его отзыв доставил мне удовольствие.

— Могу вам сказать, — продолжал он, — что, несмотря на философию, наша госпожа рассуждает довольно здраво. Характер у нее легкий, и она почти не придирается к прислуге. Это одна из самых разумных барынь высшего света, каких мне приходилось встречать. У нее даже нет никаких страстей. Она не питает склонности ни к игре, ни к амурным делам и интересуется только разговорами. Большинству дам наскучила бы такая жизнь.

Эти похвалы Молины расположили меня в пользу нашей госпожи. Однако же несколько дней спустя мне невольно пришлось заподозрить ее в том, что она вовсе не такой враг любви, и я сейчас расскажу, на каком основании у меня возникло это подозрение.

Однажды, когда маркиза занималась своим утренним туалетом, передо мной предстал человек лет сорока, с неприятным лицом, одетый еще грязнее, чем сочинитель Педро де Мойа, и вдобавок горбатый. Он заявил мне, что желает поговорить с сеньорой маркизой. Я спросил молодчика, от чьего имени он пришел.

— От своего собственного, — гордо отвечал он. — Передайте ей, что я тот кавалер, о котором она беседовала вчера с доньей Анной де Веласко.

Я проводил его до покоя своей госпожи и доложил.

Тут у маркизы вырвалось радостное восклицание, и мне приказано было его впустить. Она не только оказала ему любезный прием, но еще велела всем служанкам удалиться из комнаты. Таким образом, маленький горбун оказался удачливее порядочных людей и остался наедине с маркизой. Горничные и я похохотали над этим свиданием, длившимся свыше часа, после чего моя госпожа отпустила горбуна со всякими учтивостями, свидетельствовавшими о том, что она осталась им чрезвычайно довольна.

Действительно, эта беседа доставила ей такое удовольствие, что в тот же вечер она сказала мне с глазу на глаз:

— Жиль Блас, когда придет горбун, проводите его в мои покои самым незаметным образом.

Признаться, этот приказ навел меня на странные подозрения. Все же, как только коротышка явился, — а это было на следующее утро, — я, исполняя данное мне повеление, проводил его по потайной лестнице в покой маркизы. Мне пришлось проделать это два или три раза, из чего я заключил, что либо у моей госпожи странные наклонности, либо горбун играет роль сводника.

«Клянусь честью, — подумал я под влиянием этих догадок, — было бы простительно, если бы моя госпожа полюбила какого-нибудь нормального человека; но если она втюрилась в обезьяну, то, поистине, я не могу извинить такой извращенности вкуса».

Сколь дурно судил я о своей госпоже! Оказалось, что маленький горбун промышлял магией и что маркиза, легко подпадавшая под влияние шарлатанов, вела с ним секретные беседы, ибо кто-то прославил его познания в этой области. Он показывал судьбу в стакане воды, учил вертеть решето и открывал за деньги все тайны каббалы; проще говоря, это был жулик, существовавший за счет слишком доверчивых людей, и про него рассказывали, будто многие высокопоставленные дамы платили ему постоянную дань.

 

ГЛАВА IX

О происшествии, побудившем Жиль Бласа покинуть маркизу де Чавес, и о том, что сталось с ним после

Шесть месяцев прожил я у маркизы де Чавес и был очень доволен своим местом. Но судьба, написанная мне на роду, воспротивилась моему дальнейшему пребыванию в доме этой дамы и даже в Мадриде. Расскажу о приключении, побудившим меня удалиться оттуда.

Между горничными моей госпожи была одна, которую звали Персия. Она обладала не только молодостью и красотой, но, как мне казалось, также и прекрасным характером. Я пленился ею, не подозревая, что мне придется оспаривать у кого-нибудь ее сердце. Секретарь маркизы, человек заносчивый и ревнивый, был увлечен Персией. Как только он обнаружил мои чувства, так, не справляясь о том, как относится ко мне Персия, решил драться со мной на шпагах. С этой целью он как-то утром назначил мне свидание в укромном месте. Так как он был невелик ростом и едва доходил мне до плеча, а к тому же казался слабосильным, то я не счел его особенно опасным соперником. С этой уверенностью отправился я в назначенное место и рассчитывал одержать легкую победу, чтоб затем похвалиться ею перед Персией. Но исход дела не оправдал моих ожиданий. Маленький секретарь, у которого было два или три года фехтовального опыта, обезоружил меня, как ребенка и, приставив мне к груди острие шпаги, сказал:

— Готовься принять смертельный удар или поклянись, что сегодня же уйдешь от маркизы де Чавес и больше не будешь помышлять о Персии.

Я охотно дал эту клятву и сдержал ее без неудовольствия. Мне было неприятно встретиться после моего поражения с челядинцами маркизы, а в особенности со своей прекрасной Еленой, причиной нашего поединка. Я вернулся домой только для того, чтоб забрать все свои вещи и деньги, и в тот же день зашагал по дороге в Толедо, унося с собой туго набитый кошелек и вскинув на плечи узел с пожитками. Хотя я вовсе не обязывался уходить из Мадрида, однако счел за лучшее покинуть этот город, по крайней мере, на несколько лет. У меня созрело решение обойти Испанию, останавливаясь по пути в разных городах.

«Моих денег хватит надолго, — рассуждал я. — К тому же я не стану тратить их зря, а когда израсходую все, то снова поступлю на место. Стоит такому малому, как я, пожелать, и он всегда найдет себе службу: только выбирай».

Мне особенно хотелось повидать Толедо, куда я и прибыл через три дня. Я пристал на хорошем постоялом дворе, где меня приняли за важного кавалера благодаря щегольскому костюму покорителя сердец, в который я не преминул нарядиться. Поскольку я корчил из себя петиметра, то мне не стоило никакого труда завязать знакомство с хорошенькими женщинами, жившими по соседству; но, узнав, что тут для начала пришлось бы изрядно раскошелиться, я сдержал свои желания. Осмотрев все достопримечательности Толедо и все еще испытывая охоту к странствиям, я вышел как-то на рассвете из города и пошел по дороге в Куэнсу с намерением добраться до Арагона. На второй день я остановился в харчевне, повстречавшейся мне на пути. В то время как я собирался утолить жажду, появился отряд стражников Священной Эрмандады. Эти господа заказали вина и принялись его распивать; при этом они разговорились о приметах молодого человека, которого им было велено задержать.

— Этому кавалеру около двадцати трех лет, — сказал один из них. — У него длинные черные волосы, фигура стройная, нос орлиный, и разъезжает он на темно-гнедом коне.

Я притворился, что не слышу, о чем они говорят, и действительно меня это нисколько не интересовало. Оставив их в харчевне, я продолжал свой путь, но, не пройдя и четверти мили, повстречал молодого статного кавалера, сидевшего на гнедой лошади.

«Честное слово, или я основательно ошибаюсь, или это тот человек, которого разыскивают стражники, — подумал я про себя. — У него длинные черные волосы и орлиный нос. Его-то они и хотят сцапать. Надо ему услужить».

— Сеньор, — остановил я всадника, — разрешите спросить, нет ли за вами какого дела чести?

Молодой человек молча поглядел на меня и, видимо, удивился моим словам. Я заверил его, что задал ему такой вопрос не из пустого любопытства. Он вполне в этом убедился, когда я рассказал ему то, что слышал в харчевне.

— Великодушный незнакомец, — сказал он, — не скрою от вас что имею основания опасаться этих стражников, которые разыскивают именно меня, и для того чтоб их избежать, выберу другую дорогу.

— По-моему, — сказал я, — нам лучше отыскать такое место, где вы были бы в безопасности и где мы могли бы укрыться от грозы, которая нависла в воздухе и не замедлит разразиться.

Тут нам бросилась в глаза аллея довольно густых деревьев. Мы пошли по ней, и она привела нас к подножию горы, где мы наткнулись на келью пустынника.

То был просторный и глубокий грот, который время прорыло в горе; рука человека добавила к нему пристройку из камешков и ракушек, сплошь прикрытую дерном. Всевозможные цветы покрывали окрестность и разливали в воздухе свои ароматы; подле грота виднелось в горе небольшое отверстие, откуда с шумом вырывался родник, протекавший по лугу. У входа в это одинокое жилище мы заметили доброго отшельника, отягченного годами. Он опирался одной рукой на посох, а в другой держал четки, состоявшие, по меньшей мере, из двухсот крупных бусин. Голова его утопала в коричневом шерстяном треухе, а борода, белее снега, доходила до пояса. Мы подошли к нему.

— Отче, — сказал я, — не откажите нам в убежище от надвигающейся грозы.

— Пойдемте, дети мои, — отвечал анахорет, оглядев меня внимательно, — сия пустынь к вашим услугам, и вы можете оставаться здесь сколько вам заблагорассудится. Что же касается вашего коня, — добавил он, указывая на пристройку, — то вот для него отличное место.

Сопровождавший меня кавалер впустил туда лошадь, после чего мы последовали за старцем внутрь грота.

Не успели мы войти, как разразился сильный дождь, сопровождаемый молниями и ужасающими раскатами грома. Подвижник опустился на колени перед изображением св. Пахомия, прикрепленном к стене, а мы последовали его примеру. В это время гром прекратился. Мы поднялись, и так как дождь все еще продолжался, а ночь надвигалась, то старец сказал нам:

— Не советую вам, дети мои, пускаться снова в путь при такой погоде, если у вас нет спешных дел.

Я и молодой человек отвечали ему, что нам некуда торопиться, и что если бы мы не боялись его стеснить, то попросили бы разрешения провести ночь в келье.

— Вы нисколько меня не стесните, — отвечал отшельник. — Если кого надо пожалеть, то только вас. Вам придется удовольствоваться весьма скверным ложем, и я не могу предложить вам ничего, кроме скромной трапезы анахорета.

Затем святой муж пригласил нас усесться за маленьким столиком и, достав несколько луковиц, ломоть хлеба и кружку с водой, продолжал:

— Вот, любезные дети, моя обычная пища; но сегодня из любви к вам я позволю себе некоторое излишество.

С этими словами он отправился за небольшим куском сыра и двумя пригоршнями орехов, которые разложил на столе. Молодой человек, не испытывавший большого аппетита, пренебрег этими яствами.

— Вижу, — сказал отшельник, — что вы привыкли к лучшему столу, чем мой, или, вернее, что чревоугодие извратило ваш естественный вкус. Я тоже был таким, когда жил в миру. Самое нежное мясо, самое упоительное рагу были не достаточно хороши для меня: но с тех пор как я пребываю в уединении, ко мне вернулись естественные вкусовые ощущения. Я люблю теперь только корешки, плоды, молоко, словом, то, чем питались наши праотцы.

Во время этой речи молодой человек впал в глубокую задумчивость. Отшельник заметил это и сказал:

— Сдается мне, сын мой, что дух ваш находится в смятении. Позвольте узнать, что вас смущает. Откройте мне ваше сердце. Не любопытство, а одно только милосердие руководит мною. Я в таких летах, что могу давать советы, а вы, быть может, попали в положение, когда в них нуждаетесь.

— Да, отец мой, — отвечал кавалер со вздохом, — я безусловно в них нуждаюсь и не премину последовать вашим наставлениям, раз вы так любезно их предлагаете. Думаю, что не рискую ничем, доверившись такому человеку, как вы.

— Разумеется, сын мой, вам нечего опасаться; можете открыться мне во всем.

Тогда кавалер рассказал ему следующее.

 

ГЛАВА X

История дона Альфонса и прекрасной Серафины

«Не стану скрывать ничего, отец мой, ни от вас, ни от этого кавалера, который меня слушает: после проявленного им великодушия я не вправе отнестись к нему с недоверием. Поведаю же вам свои злоключения.

Я родился в Мадриде, и вот каково мое происхождение. Один офицер немецкой гвардии, по фамилии барон Штейнбах, возвращаясь как-то вечером домой, заметил у крыльца белый полотняный узел. Он поднял его и отнес в покои жены, где обнаружилось, что в свертке лежит новорожденный младенец, завернутый в белоснежные пеленки; при нем оказалась записка, сообщавшая, что он отпрыск благородных родителей, которые дадут со временем знать о себе, и что он при крещении наречен Альфонсом. Я — тот несчастный ребенок, и вот все, что я знаю о себе. Бог ведает, являюсь ли я жертвой чести или измены, подкинула ли меня мать только для того, чтоб скрыть свои позорные шашни, или, соблазненная неверным любовником, оказалась перед жестокой необходимостью отречься от меня.

Но как бы то ни было, барон и его супруга приняли участие в моей судьбе, и так как они были бездетны, то решились воспитать меня под именем дона Альфонсо. По мере того как я рос, они все больше и больше привязывались ко мне. Мои мягкие и обходительные манеры побуждали их постоянно ласкать меня. Словом, мне выпало счастье заслужить их любовь, и они наняли для меня всевозможных учителей. Мое воспитание стало их единственной заботой, и они не только не дожидались с нетерпением появления моих родителей, но, казалось, напротив, жаждали, чтоб мое происхождение осталось навсегда неизвестным.

Когда я оказался в состоянии носить оружие, барон поместил меня в войска. Выхлопотав мне чин прапорщика, он снарядил меня в поход и, желая побудить к тому, чтобы я не упускал ни одной возможности добиться славы, заявил, что пути к ней открыты для всякого и что я на войне могу составить себе имя, которым к тому же буду обязан только самому себе. В то же время он открыл мне тайну моего рождения, каковую до тех пор скрывал от меня. Так как я слыл за его сына, чему и сам верил, то признаюсь вам, что его сообщение глубоко меня потрясло. Я не мог, да и теперь еще не могу подумать об этом без стыда. Чем больше чувства убеждают меня в моем благородном происхождении, тем сильнее печалюсь я о том, что покинут лицами, даровавшими мне жизнь.

Я отправился служить в Нидерланды; но вскоре был заключен мир, и так как Испания осталась без врагов, — хотя и не без завистников, — то я вернулся в Мадрид, где барон и его супруга оказали мне новые знаки своего расположения. Прошло уже два месяца после моего возвращения, как однажды поутру в мою комнату вошел маленький паж и подал мне записку приблизительно следующего содержания:

«Я не безобразна и телом не урод, а между тем вы ежедневно видите меня у окна и не оказываете мне никаких знаков внимания. Такое обхождение не соответствует вашему галантному виду, и я так этим раздосадована, что хотела бы из мести внушить вам любовь».

Получив эту цидульку, я не сомневался, что она исходила от одной вдовы, по имени Леонор, жившей против нашего дома и стяжавшей себе славу превеликой кокетки. Я спросил об этом маленького пажа, который хотел было разыграть скромного слугу, но, получив дукат, удовлетворил мое любопытство. Он даже взялся передать ответ, в котором я сообщал госпоже Леонор, что сознаюсь в своем грехе и что, насколько я чувствую, она уже наполовину отомщена.

Я не остался бесчувственен к такого рода любовной стратегии и просидел остаток дня дома, усердно дежуря у своих окон, чтобы наблюдать за дамой, которая не преминула показаться. Я стал делать ей знаки. Она отвечала мне тем же и на следующий день известила меня через маленького пажа, что если я в ту же ночь между одиннадцатью и двенадцатью выйду на нашу улицу, то смогу переговорить с ней у окна нижнего этажа. Хотя я и не испытывал сильного увлечения к этой слишком пылкой вдове, однако же не преминул написать ей ответ, полный страсти, и ждал ночи с таким же нетерпением, как если б был отчаянно влюблен. С наступлением сумерек я в ожидании блаженного часа отправился прогуляться по Прадо. Не успел я туда дойти, как какой-то человек, сидевший верхом на прекрасном коне, спешился около меня и сказал резким тоном:

— Кавальеро, не вы ли сын барона Штейнбаха?

— Да, — отвечал я.

— Значит, — продолжал он, — это вы должны были явиться ночью на свидание к окну Леонор? Я читал ее письма и ваши ответы, которые показал мне ее паж. Сегодня вечером я следовал за вами от вашего дома до этого места и намерен сообщить вам, что у вас есть соперник, честолюбие которого возмущено необходимостью оспаривать у вас ее сердце. Полагаю, что этим все сказано. Мы находимся в уединенном месте; давайте биться, если только вы не предпочитаете избежать моей кары, обещав порвать всякое общение с Леонор. Пожертвуйте мне своими надеждами, или я лишу вас жизни.

— Этой жертвы вам следовало бы просить, а не требовать, — сказал я. — Возможно, что я снизошел бы к вашим просьбам, но на угрозы отвечаю отказом.

— В таком случае давайте биться, — возразил он, привязав коня к дереву.

— Такому знатному лицу, как я, не пристало унизиться до просьбы перед человеком вашего звания. Большинство людей моего круга отомстило бы на моем месте менее почетным для вас способом.

Последние слова задели меня за живое, и, видя, что он обнажил шпагу, я последовал его примеру. Мы дрались с таким бешенством, что поединок затянулся ненадолго. Потому ли что он взялся за дело слишком рьяно, или потому, что был менее искусен, чем я, но вскоре, пронзенный насмерть, он зашатался и упал. Тогда, помышляя только о спасении, я вскочил на его коня и помчался по толедской дороге. Я не смел вернуться к барону Штейнбаху, так как только огорчил бы его своим приключением, и, раздумывая о грозившей мне опасности, счел за лучшее как можно скорее выбраться из Мадрида.

Предаваясь самым грустным размышлениям по этому поводу, я скакал остаток ночи и все утро. Но к полудню пришлось остановиться, чтоб дать отдых коню и переждать жару, сделавшуюся невыносимой. Я укрылся в деревне до наступления ночи, а затем продолжал путь, намереваясь в один перегон добраться до Толедо. Мне уже удалось миновать Ильескас и даже проскакать две мили дальше, когда примерно около полуночи меня застигла посреди поля гроза вроде сегодняшней. Заметив в нескольких шагах от себя сад, обнесенный стеной, я подъехал к нему и за неимением лучшего убежища, расположился, как мог, вместе со своим конем в углу стены под балконом, выступавшим над дверью павильона. Прислонившись к двери, я почувствовал, что она отперта, и приписал это небрежности челяди. Я спешился и не столько из любопытства, сколько из желания укрыться от дождя, продолжавшего хлестать меня под балконом, вошел в нижний этаж павильона вместе с конем, которого ввел под уздцы.

Пока длилась гроза, я старался рассмотреть место, в котором очутился, и хотя это удавалось мне только при блеске молний, однако сообразил, что дом этот не мог принадлежать людям простого звания. Я все выжидал прекращения дождя, чтобы пуститься в дальнейший путь, но свет, замеченный мною вдалеке, побудил меня изменить свое решение. Оставив лошадь в павильоне и не забыв притворить дверь, я двинулся по направлению к свету с намерением попросить ночлега на эту ночь, так как был убежден, что жильцы этого дома еще не улеглись. Пройдя несколько аллей, я очутился подле здания, дверь которого также оказалась незапертой. Я вошел в зал и, увидав при свете роскошной хрустальной люстры, в которой горело несколько свечей, сказочное великолепие, понял, что нахожусь в доме важного вельможи. Пол был выложен мрамором, прекрасная панель украшена художественной позолотой, карниз отлично сработан, а плафон, видимо, расписан искуснейшими мастерами. Но особенно привлекло мое внимание множество бюстов испанских героев, расставленных вдоль стен зала на постаментах из крапчатого мрамора. Я успел рассмотреть все это, так как не только никто не появлялся, но я даже не слыхал никакого шума, хотя от времени до времени напрягал слух.

На одной стороне зала оказалась незапертая дверь. Открыв ее, я увидал анфиладу покоев, из которых был освещен только последний.

«Как быть? — подумал я. — Следует ли вернуться, или у меня хватит смелости проникнуть в эту комнату?»

Хотя я и сознавал, что было бы разумнее повернуть обратно, однако же не смог устоять против любопытства или, вернее, против власти судьбы, увлекавшей меня вперед. Иду, пересекаю разные горницы и дохожу до той, которая была освещена, т. е. где на мраморном столе горела свеча в позолоченном подсвечнике. Прежде всего мне бросилась в глаза элегантная летняя мебель отличной работы, но вскоре, взглянув на постель, полог которой был наполовину отдернут из-за жары, я увидал нечто, сосредоточившее на себе все мое внимание. То была молодая сеньора, спавшая глубоким сном, несмотря на раскаты грома. Я тихонько приблизился к ней и, разглядывая ее при свете свечи, был совершенно ослеплен ее чертами и цветом лица. Все чувства смутились во мне при этом зрелище. Я был потрясен, вознесен; но, несмотря на волновавшие меня ощущения, мысли о знатном роде сеньоры пресекли дерзновенные поползновения, и почтение одержало верх над страстью. В то время как я опьянялся ее созерцанием, она проснулась.

Представьте себе изумление этой сеньоры, когда она среди ночи обнаружила в своей комнате совершенно незнакомого человека. Она вздрогнула при виде меня и испустила громкий крик. Я попытался ее успокоить и, преклонив колено, сказал ей:

— Сеньора, не опасайтесь ничего; я пришел сюда без злых намерений.

Я собирался было продолжать, но она так испугалась, что не слушала меня. Несколько раз кликнула она своих прислужниц, но так как никто не отозвался, то, схватив пеньюар, лежавший у нее в ногах на спинке постели, она быстро вскочила и бросилась бежать по покоям, которые я перед тем пересек, снова зовя служанок, а также младшую сестру, находившуюся под ее присмотром. Я ожидал, что сбегутся все лакеи, и опасался, как бы они не набросились на меня, не пожелав выслушать, но, на мое счастье, на все ее крики явился только один старый слуга, который не мог оказать ей никакой существенной помощи, если б она действительно подвергалась опасности. Между тем, несколько осмелев от его присутствия, она гордо спросила меня, кто я такой, каким образом и зачем дерзнул проникнуть в ее дом. Я принялся оправдываться, но не успел я сказать, что нашел дверь садового павильона незапертой, как она тотчас же вскричала:

— Боже праведный! Какое подозрение терзает меня!

С этими словами она взяла свечу, стоявшую на столе, и принялась обходить одну горницу за другой, но не нашла там ни служанок, ни сестры и при этом заметила, что они унесли с собой все свои пожитки. Убедившись в правильности своих подозрений, она подошла ко мне и сказала:

— Ах, вероломный человек, не отягчай измены притворством! Вовсе не случайность привела тебя сюда: ты принадлежишь к свите дона Фернандо де Лейва, ты — соучастник его преступления. Но не надейся ускользнуть от меня: здесь осталось еще достаточно людей, чтоб тебя задержать.

— Сеньора, — отвечал я, — не причисляйте меня к числу своих врагов. Я не знаю дона Фернандо де Лейва, и мне даже не известно, кто вы. Дело чести принудило меня, несчастного, покинуть Мадрид, и клянусь вам чем угодно, не застигни меня гроза, я не был бы у вас. Судите обо мне более благосклонно: вместо того чтоб считать меня соучастником нанесенной вам обиды, поверьте, что я скорее готов отомстить за нее.

Эти последние слова, а также тон, которым я их произнес, успокоили даму, и она, видимо, перестала принимать меня за врага, но зато гнев ее сменился печалью. Она принялась горько рыдать. Слезы молодой сеньоры растрогали меня, и я был огорчен не меньше ее, хотя и не имел ни малейшего понятия об ее несчастье. Но я не только плакал вместе с нею: горя желанием отомстить за нее, я чувствовал, как меня охватывает ярость.

— Сеньора, — воскликнул я, — в чем состоит нанесенное вам оскорбление? Скажите мне все: я сочувствую вашей обиде. Угодно ли вам, чтоб я погнался за доном Фернандо и пронзил ему сердце? Назовите мне всех, кого следует истребить! приказывайте! Каковы бы ни были опасности и невзгоды, связанные с этой местью, незнакомец, которого вы считаете заодно с вашими врагами, готов пожертвовать за вас своей жизнью.

Этот порыв поразил прекрасную даму, и слезы ее прекратились.

— Ах, сеньор, — сказала она, — простите мне подозрение, вызванное тем печальным состоянием, в котором вы меня видите. Ваши великодушные чувства вывели Серафину из заблуждения и даже побудили не стыдиться того, что посторонний человек стал свидетелем бесчестья, нанесенного ее семье. Да, благородный незнакомец, я признаю свою ошибку и не отказываюсь от вашей помощи, но вовсе не требую от вас смерти дона Фернандо.

— В таком случае, — спросил я, — какой же услуги ждете вы от меня?

— Сеньор, — отвечала Серафина, — вот чем я удручена. Дон Фернандо де Лейва влюблен в мою сестру Хулию, которую он случайно увидал в Толедо, где мы обычно живем. Три месяца тому назад он попросил ее руки у графа Полана, моего отца, который отказал ему из-за старой вражды, царящей между нашими родами. Моей сестре нет еще пятнадцати лет; она легкомысленно последовала дурным советам моих прислужниц, несомненно, подкупленных доном Фернандо, а этот кавалер, уведомленный о том, что мы находимся одни в нашем загородном доме, воспользовался случаем, чтоб похитить Хулию. Мне хотелось бы, по крайней мере, узнать, какое убежище он избрал, дабы отец мой и брат, уже два месяца пребывающие в Мадриде, приняли нужные меры. Ради господа бога, — добавила она, — потрудитесь обыскать окрестности Толедо и добудьте самые точные сведения об этом похищении: пусть моя семья будет обязана вам этим.

Сеньора Серафина не подумала о том, что это было совсем неподходящее поручение для человека, которому надлежало как можно скорее убраться из Кастилии. Но до того ли ей было? Я сам забыл об опасности. Увлеченный счастьем услужить прелестнейшей в мире особе, я с восторгом принял поручение и поклялся выполнить его столь же быстро, сколь и усердно. Действительно, я не стал дожидаться рассвета, чтоб сдержать свое слово, но тотчас же покинул Серафину, умоляя простить мне причиненный ей испуг и обещая вскоре снабдить ее вестями. Я вышел оттуда тем же путем, каким вошел, однако столь занятый мыслями о даме, что мне нетрудно было понять, насколько я уже увлечен ею. Еще больше убедился я в этом по усердию, с которым рыскал ради нее, и по любовным мечтам, которыми упивался. Мне думалось, что Серафина, несмотря на свою печаль, догадалась о моей зарождающейся любви и, быть может, взглянула на это не без удовольствия. Я даже рисовал себе, что если б мне удалось принести ей точные вести о сестре и если б дело обернулось согласно ее желаниям, то вся честь выпала бы на мою долю.

Дон Альфонсо прервал в этом месте нить своего повествования и спросил старого отшельника:

— Простите меня, отче, если, увлеченный страстью, я останавливаюсь на подробностях, которые, без сомнения, вам наскучили.

— Они мне нисколько не наскучили, сын мой, — отвечал анахорет. — Мне даже очень интересно узнать, до какой степени ваше сердце занято молодой дамой, о которой вы нам рассказываете, ибо я сообразую с этим свои советы.

— Увлекаемый этими соблазнительными мечтами, — продолжал молодой человек, — я двое суток разыскивал похитителя Хулии; но, несмотря на самые рьяные попытки, мне не удалось обнаружить никаких следов. Глубоко раздосадованный бесплодностью своих усилий, я вернулся к Серафине, ожидая застать ее в сильной тревоге. Но она была гораздо спокойнее, чем я думал. Я узнал от нее, что она оказалась счастливее меня и уже получила вести о судьбе своей сестры: сам дон Фернандо уведомил ее письмом, что тайно женился на Хулии и отвез ее в один из толедских монастырей.

— Я отослала его письмо отцу, — продолжала Серафина. — Надеюсь, что все кончится дружелюбно и что торжественное венчание вскоре прекратит распрю, так давно разделяющую наши роды.

Уведомив меня о судьбе своей сестры, она заговорила о причиненном мне беспокойстве и об опасностях, которым по неосторожности подвергла меня, побудив разыскивать похитителя и забыв о том, что я рассказывал ей о своем поединке, заставившем меня спастись бегством. Она извинилась передо мной в самых обходительных выражениях и, заметив мою усталость, пригласила меня в салон, где мы оба уселись. На ней было домашнее платье из белой тафты с черными полосами и небольшая наколка из той же материи, украшенная черными же перьями. Это навело меня на мысль о том, что она вдова; но так как выглядела она очень молодой, то я не знал, какого мнения держаться.

Если я горел желанием получить интересовавшие меня сведения, то и ей не меньше меня хотелось узнать, кто я такой. Она спросила, как меня зовут, и сказала, что моя благородная внешность и великодушная жалость, побудившая меня так горячо принять ее сторону, с несомненностью свидетельствуют о моем знатном происхождении. Вопрос застал меня врасплох; я покраснел и смутился. Но стыд перед правдой оказался слабее, чем стыд перед ложью, и я отвечал, что мой отец, барон Штейнбах, офицер немецкой гвардии.

— Скажите мне также, — продолжала дама, — какая причина побудила вас покинуть Мадрид. Заранее обещаю вам заступничество моего отца, а также моего брата, дона Гаспара. Позвольте мне хотя бы этим ничтожным знаком внимания выразить благодарность кавалеру, рисковавшему своей жизнью, чтобы мне услужить.

Я не счел нужным скрывать от нее обстоятельств поединка. Она осудила убитого мною кавалера и обещала заинтересовать в моем деле всю свою родню.

Удовлетворив ее любопытство, я попросил ее отплатить мне тем же и сказать, связана ли она брачными узами.

— Три года тому назад, — отвечала она, — отец выдал меня замуж за дона Диего де Лара, но вот уже пятнадцать месяцев, как я вдовею.

— Какое же несчастье, сеньора, так рано лишило вас супруга? — спросил я.

— Не стану этого скрывать, сеньор, — ответствовала дама, — дабы отплатить вам за откровенность, которою вы меня почтили.

— Дон Диего де Лара, — продолжала она, — был весьма пригожим кавалером. Он страстно любил меня и, желая мне понравиться, ежедневно делал все, на что только способен нежный и пылкий поклонник ради предмета своей любви. Но, несмотря на свои старания и на все достоинства, которыми он обладал, ему не удалось покорить мое сердце. По-видимому, одного усердия или признанных качеств недостаточно для того, чтоб снискать взаимность. Увы! — добавила она, — нередко бывает, что совершенно незнакомый человек внушает нам чувство с первого взгляда. Словом, я не могла его полюбить. Своими нежностями он больше смущал, нежели очаровывал меня; я была вынуждена отвечать на них без склонности, и хотя втайне укоряла себя в неблагодарности, но все же и свою участь считала достойной сожаления. На его, да и на мое несчастье, он был еще более чуток, чем влюблен. Он угадывал все, что скрывалось за моими поступками и речами, и читал в глубине моей души. Беспрестанно жаловался он на мое равнодушие, и невозможность мне понравиться тем более огорчала его, что он даже не мог винить в этом соперника: мне не было еще и шестнадцати лет, и прежде чем посвататься ко мне, он подкупил всех моих служанок, которые удостоверили, что никто еще не привлек моего внимания. «Да, Серафина, — говаривал он часто, — я хотел бы, чтоб вы питали склонность к другому и чтоб это было единственной причиной вашего равнодушия ко мне. Мои старания и ваша добродетель восторжествовали бы над этим увлечением; но теперь я отчаиваюсь пленить ваше сердце, раз оно не откликнулось на все проявления моей любви». Устав слушать постоянно одни и те же речи, я посоветовала ему лучше положиться на время и не нарушать моего, да и своего покоя чрезмерной чувствительностью. Действительно, в тогдашнем моем возрасте я была еще не в состоянии оценить тонкости столь изысканной любви. Так бы и следовало поступить дону Диего; но, видя, что прошел целый год, а он не добился ничего, мой муж потерял терпение или, вернее, рассудок и, сославшись на дело, якобы требовавшее его присутствия при дворе, отправился вместо этого воевать в Нидерланды в качестве волонтера. Вскоре он нашел среди опасностей то, чего искал, т. е. конец своей жизни и своих мучений.

После того как донья Серафина окончила свой рассказ, мы принялись беседовать о странном характере ее супруга. Наш разговор был прерван прибытием курьера, привезшего Серафине письмо от графа Полана. Она попросила у меня позволения прочитать его, и я заметил, как во время чтения она побледнела и задрожала. Дочитав до конца, она воздела глаза к небу, испустила долгий вздох, и лицо ее в одно мгновение оросилось слезами. Я не остался равнодушен к ее горю. Меня объяла тревога, и, точно предугадывая удар, который должен был меня поразить, я почувствовал, как сердце леденеет от смертельного страха.

— Сеньора, — спросил я почти угасшим голосом, — позвольте спросить вас, о каком новом несчастье извещает вас это послание?

— Возьмите его, сеньор, — грустно отвечала Серафина, передавая мне письмо, — прочтите сами, что пишет мой отец. Увы, оно вас даже слишком касается.

После этих слов, вселивших в меня ужас, я с дрожью взял письмо и прочел следующее:

«Ваш брат, дон Гаспар, дрался вчера в Прадо. Его ранили шпагой, отчего он скончался сегодня. Перед смертью он заявил, что убивший его кавалер — сын барона Штейнбаха, офицера немецкой гвардии. В довершение несчастья убийца ускользнул от меня. Он бежал, но я не пожалею ничего, чтоб его изловить, в каком бы месте он ни скрывался. Я напишу нескольким губернаторам, которые не преминут арестовать его, если он проедет через вверенные им города. Кроме того, я постараюсь с помощью других писем преградить ему все дороги.
Граф Полан».

Можете себе представить, в какое смятение привело это письмо все мои чувства. Несколько минут я пребывал в полной неподвижности, будучи не в силах произнести ни одного слова. Подавленный этой вестью, я предвидел жестокие последствия, которыми смерть дона Гаспара угрожала моей любви. Меня внезапно охватило глубокое отчаяние. Я бросился к ногам Серафины и, подавая ей обнаженную шпагу, воскликнул:

— Сеньора, освободите графа Полана от необходимости разыскивать человека, который мог бы ускользнуть от его кары. Отомстите за своего брата; уничтожьте убийцу собственной рукой: пронзите меня. Пусть тот же клинок, который лишил его жизни, станет роковым и для его несчастного врага.

— Сеньор, — возразила Серафина, отчасти растроганная моим поступком, — я любила дона Гаспара; хотя вы убили его в честном поединке и хотя он сам виновен в своем несчастье, но вы, конечно, понимаете, что я разделяю чувства отца. Да, дон Альфонсо, я ваш враг и предприму против вас все, чего требуют кровь и дружба; но я не стану злоупотреблять вашей неудачей, хотя бы она и дала мне возможность осуществить свое мщение; если честь вооружает меня против гас, то она же запрещает мне мстить недостойным образом. Обязанности гостеприимства ненарушимы, и я не хочу отплатить убийством за услугу, которую вы мне оказали. Бегите! скройтесь, если удастся, от наших преследований и от кары закона и спасите свою голову от угрожающей опасности.

— Как, сеньора, — продолжал я, — вы можете отомстить и предоставляете это закону, который, быть может, не удовлетворит вашей ненависти? Ах, пронзите лучше презренного, который недостоин вашей пощады! Нет, сударыня, не обращайтесь со мной так благородно и великодушно. Знаете ли вы, кто я? Весь Мадрид считает меня сыном барона Штейнбаха, а я только подкидыш, которого он воспитал из жалости. Мне даже не известно, кто мои родители.

— Это безразлично, — прервала меня Серафина с такой поспешностью, как если б мои последние слова доставили ей новое огорчение, — будь вы даже последним из людей, я сделаю то, что мне повелевает честь.

— Но если смерть брата, сударыня, не в силах побудить вас к тому, чтобы вы пролили мою кровь, то я разожгу вашу ненависть новым преступлением, дерзость которого вы, надеюсь, не сможете простить. Я обожаю вас: с первого же взгляда ваши чары ослепили меня, и, несмотря на неопределенность своей судьбы, я возмечтал посвятить себя вам. Да, я был влюблен или, вернее, настолько тщеславен! я надеялся, что небо, которое, быть может, щадит меня, утаивая мое происхождение, откроет мне его когда-нибудь и что я смогу, не краснея, назвать вам свое имя. Неужели и после этого оскорбительного признания вы не решитесь меня наказать?

— Это дерзкое признание, — отвечала она, — оскорбило бы меня во всякое другое время; но я прощаю вам ради тех волнений, которые вы переживаете. Кроме того, в моем теперешнем состоянии мне не до слов, которые у вас вырвались. Еще раз, дон Альфонсо, — добавила она, прослезившись, — уезжайте! покиньте дом, который вы наполняете печалью; каждая лишняя минута вашего пребывания усиливает мои муки.

— Я более не противлюсь, сеньора, — возразил я, приподымаясь. — Мне приходится покинуть вас, но не думайте, что, тщась сохранить свою жизнь, которая вам ненавистна, я стал бы искать надежного убежища. Нет, нет, я приношу себя в жертву вашему гневу. С нетерпением буду ждать в Толедо участи, которую вы мне уготовите, и, не уклоняясь от ваших преследований, сам ускорю конец своих злоключений.

С этими словами я удалился. Мне подали лошадь, и я отправился в Толедо, где пробыл неделю, и где, действительно, так мало скрывался, что, право, не знаю, как меня не арестовали, ибо не думаю, чтоб граф Полан, который старается заградить мне все пути, не сообразил, что я могу проехать через Толедо. Наконец, вчера я покинул этот город, где, казалось, сам лезу в западню, и, не выбирая никакой определенной дороги, доехал до этого грота, как человек, которому нечего терять. Вот, отец мой, что меня терзает. Прошу не оставить меня своим советом».

 

ГЛАВА XI

Что за человек был старый отшельник и как Жиль Блас очутился в знакомой компании

Когда дон Альфонсо закончил печальное повествование о своих невзгодах, старый отшельник сказал:

— Сын мой, вы поступили весьма безрассудно, оставаясь так долго в Толедо. Я взираю иными глазами на все то, что вы мне рассказали, и ваша любовь к Серафине представляется мне сплошным безумием. Поверьте мне, смотрите действительности в лицо: вы должны забыть эту молодую даму, которая не может стать вашей. Отступите добровольно пред Препятствиями, которые вас разделяют, и следуйте за вашей звездой, которая, судя по всем данным, уготовила вам другие приключения. Вы безусловно встретите какую-нибудь юную особу, которая произведет на вас такое же впечатление и брата которой вы не убивали.

Он собрался было добавить еще много всяких наставлений, клонившихся к тому, чтоб убедить дона Альфонсо вооружиться терпением, как в пещеру вошел другой отшельник, нагруженный туго набитой сумой. Он вернулся из города Куэнсы, где собрал обильные пожертвования. Выглядел он моложе своего товарища, а борода его была рыжая и очень густая.

— Добро пожаловать, брат Антонио, — сказал старый анахорет. — Какие новости принесли вы из города?

— Довольно дурные, — отвечал рыжий брат, передавая ему бумажку, сложенную в форме письма. — Вы узнаете все из этой записки.

Старец вскрыл письмо и, прочитав с должным вниманием, воскликнул:

— Ну, и слава богу! Раз хвостик найден, то нам остается только принять какое-нибудь решение. Переменим тон, сеньор Альфонсо, — продолжал он, обращаясь к молодому кавалеру. — Вы видите перед собой человека, подобно вам подверженного капризам судьбы. Мне сообщают из Куэнсы, лежащей в одной миле отсюда, что меня очернили в глазах правосудия, все сподвижники которого должны с завтрашнего же дня двинуться походом на этот скит, чтоб заручиться моей особой. Но они не застанут зайца в норе. Я уже не впервые попадаю в такие переделки. Благодарение господу, мне почти всегда удавалось отвертеться с умом. Я предстану перед вами в новом обличьи, ибо ваш покорный слуга вовсе не отшельник и вовсе не старик.

С этими словами он скинул с себя свой длинный балахон и оказался в камзоле из черной саржи с прорезными рукавами. Затем он снял треух, развязал шнурок, на котором держалась его приставная борода, и мы неожиданно увидели перед собой человека в возрасте от двадцати восьми до тридцати лет. По его примеру брат Антонио сбросил отшельническую одежду и, отделавшись от бороды тем же способом, что и его товарищ, вытащил из старого, наполовину источенного деревянного баула дрянную сутанеллу, в которую тут же и облачился. Но представьте себе мое удивление, когда я узнал в старом анахорете сеньора Рафаэля, а в брате Антонио — моего дорогого и верного слугу Амбросио Ламела.

— Ого! — вырвалось у меня, — я, кажется, попал в знакомую компанию!

— Действительно так, сеньор Жиль Блас, — отвечал мне со смехом дон Рафаэль, — вы встретили двух своих друзей в тот момент, когда меньше всего этого ожидали. Согласен, что у вас есть кой-какие основания жаловаться на нас; но забудем прошлое и возблагодарим небо за то, что оно нас свело: Амбросио и я предлагаем вам свои услуги, коими отнюдь не стоит пренебрегать. Не считайте нас злодеями. Мы ни на кого не нападаем и никого не убиваем: мы только стараемся жить на чужой счет; но если кража является несправедливым поступком, то необходимость оправдывает эту несправедливость. Присоединитесь к нам и давайте бродить вместе. Это очень приятный образ жизни, если кто умеет соблюдать осторожность. Правда, несмотря на всю нашу предусмотрительность, сцепление второстепенных обстоятельств бывает иногда таково, что с нами случаются неприятные приключения; но наплевать, ибо зато мы еще больше ценим приятные. Мы привыкли к смене погоды, к превратностям Фортуны.

— Сеньор кавальеро, — продолжал мнимый отшельник, обращаясь к дону Альфонсо, — мы делаем вам такое же предложение, и с вашей стороны было бы неблагоразумно отвергать его в вашей теперешней ситуации, ибо, не говоря уже о деле, заставляющем вас скрываться, вы, вероятно, сейчас не при деньгах.

— Вы угадали, — отвечал дон Альфонсо, — и признаюсь, что это усиливает мои огорчения.

— В таком случае, — продолжал дон Рафаэль, — не покидайте нас. Самое лучшее, что вы можете придумать, это присоединиться к нам. У вас не будет недостатка ни в чем, и мы сделаем бесплодными преследования ваших врагов. Нам знакома почти вся Испания, которую мы обошли вдоль и поперек. Мы знаем, где находятся леса, горы и все места, пригодные для того, чтоб служить убежищем от жестокостей правосудия.

Дон Альфонсо поблагодарил их за хорошее отношение и, будучи действительно без денег и без всяких других средств, согласился сопровождать их. Я тоже решился на это, так как не хотел покидать молодого человека, к которому начинал питать большое расположение.

Мы условились отправиться вчетвером и не расставаться. Договорившись относительно этого, мы принялись обсуждать, двинуться ли нам в путь тотчас же или сперва приложиться к бурдюку с отличным вином, который брат Антонио принес накануне из Куэнсы; но Рафаэль, как наиболее опытный, заявил, что сперва следует подумать о безопасности и что, по его мнению, надлежит добраться за ночь до дремучего леса между Вильярдесой и Альмодаваром, где мы можем сделать привал и без малейшей тревоги провести день, предаваясь отдыху. Мы одобрили это предложение. Тогда мнимые отшельники собрали в два узла всю провизию и все свои пожитки и нагрузили ими, наподобие переметных сумок, коня дона Альфонсо. Это было выполнено с невероятной быстротой, после чего мы удалились из скита, оставив в добычу правосудию два отшельнических балахона, одну седую и одну рыжую бороды, две жалких лежанки, стол, дрянной баул, два старых соломенных кресла и изображение св. Пахомия.

Мы прошагали всю ночь и уже начали испытывать усталость, когда заметили, на заре лес, к которому стремились. Вид гавани придает свежие силы матросам, утомленным долгим плаванием. Это ободрило нас, и мы, наконец, достигли цели нашего странствования еще до восхода солнца. Углубившись в самую гущу леса, мы расположились в весьма приятном месте на лужайке, окруженной несколькими могучими дубами, сплетенные ветви которых образовывали свод, не проницаемый для дневной жары. Разгрузив и разнуздав коня, мы предоставили ему пастись, а сами уселись на газоне. Извлекши из сумы брата Антонио несколько здоровенных ломтей хлеба и кусков жареного мяса, мы принялись уписывать за обе щеки. Но, несмотря на аппетит, мы нередко прерывали еду, чтобы хлебнуть из бурдюка, который то и дело переходил из одних объятий в другие.

Под конец трапезы дон Рафаэль сказал дону Альфонсо:

— Сеньор кавальеро, в ответ на вашу откровенность считаю долгом с такой же искренностью рассказать вам историю своей жизни.

— Вы доставите мне этим большое удовольствие, — ответил молодой человек.

— А мне в особенности, — воскликнул я. — Сгораю от любопытства узнать ваши похождения, которые, несомненно, стоят того, чтоб их послушать.

— Ручаюсь вам за это, — возразил дон Рафаэль. — Я собираюсь когда-нибудь записать их, но приберегаю эту забаву на старость, ибо я еще молод и надеюсь основательно пополнить сей том. Однако все мы утомлены; давайте поспим несколько часов. Пока мы трое будем отдыхать, Амбросио покараулит во избежание какой-либо неожиданности, а затем вздремнет в свою очередь.

С этими словами он растянулся на земле. Дон Альфонсо сделал то же. Я последовал их примеру, а Амбросио стал на стражу.

Вместо того чтоб предаться отдыху, дон Альфонсо принялся раздумывать над своими несчастьями. Я тоже не сомкнул глаз. Что касается дона Рафаэля, то он вскоре заснул, но, проснувшись час спустя и видя, что мы расположены его слушать, сказал Ламеле:

— Друг Амбросио, ты сможешь теперь усладить себя сном.

— Ни-ни, — отвечал Ламела, — я вовсе не хочу спать, и хотя мне известны все происшествия вашей жизни, однако они так поучительны для людей нашей профессии, что я с охотой послушаю их снова.

Тотчас же дон Рафаэль приступил к своему повествованию и рассказал нам следующее.