Семейный круг
Моя родословная — это в принципе обычная родословная русского человека, уважающего память предков, знающего свои корни.
Прадед мой, Василий Лещенко, был из крепостных. Но со временем ему удалось получить для себя вольную, после чего он сумел вместе с моей прабабкой даже открыть под Белой Церковью свое собственное дело — стать владельцем булочной.
Их сын, то есть мой дед по линии отца — Андрей Васильевич, родившийся в 1877 году, впоследствии перебрался в поселок Низы, что на Сумщине. Надо сказать, человек это был уникальный, необычайно разносторонний по своим интересам. Дед столько знал и умел, что трудно было представить, что он закончил всего лишь четыре класса церковно-приходской школы. В 1900 году он переезжает под Курск, в поселок Любимовка, где в то время строился сахарный завод, принадлежавший графу Сабашникову.
К слову, граф этот был тогда одним из самых крупных книгоиздателей в России и, судя по всему, слыл большим либералом. Достаточно сказать, что в списках издаваемых им книг были даже… работы Ленина, жившего тогда в эмиграции в Швейцарии. В одном из писем Ленина в Россию так и сказано: обратитесь, мол, к Сабашникову, он человек лояльный к нам, уже издавал мои книги, он не откажет… Граф вообще был человек с причудами. Так, он настолько обожал свою супругу Нину, что даже построенный им сахарный завод напоминал по своей планировке букву «Н». Дед мой, Андрей Васильевич, дослужился на этом заводе до статуса главного бухгалтера.
Там же, в поселке Любимовка, родилась в 1903 году и моя тетка, Мария Андреевна Лещенко. А в 1904 году родился наш отец, Валерьян Андреевич. Так что Любимовку, я думаю, мы, семейство Лещенко, можем с полным правом называть родовым гнездом.
Трудно передать всю ту гамму чувств, которые я испытал, когда, будучи как-то на гастролях в Курске, решил навестить землю своих предков. Сразу вспомнилось все, о чем мне часто рассказывал дед, — и как он здесь пел в церковном хоре басом-баритоном, и, что уже кажется совсем невероятным, как при местном сахарном заводе был создан… струнный квартет, где дед играл на скрипке! Эта история меня потрясала уже с самого детства. Нужно представить себе культурный уровень тогдашнего дореволюционного захолустья, в сорока километрах от Курска, чтобы оценить по достоинству этот удивительный факт.
Что же касается самой дедовой скрипки, то, когда он дал мне однажды возможность заглянуть в ее нутро (а я был к тому времени уже достаточно взрослым человеком), я со священным ужасом увидел там не что иное, как… марку скрипичного дома Амати! Так черным по белому и было написано: «Кремона. Николо Амати, 1617 год». Естественно, поначалу я был в шоке. Но потом, придя в себя, устроил настоящее расследование. Мы с дедом написали запрос в Министерство культуры СССР и получили ответ, в котором сообщалось, что мы можем успокоиться, так как наша скрипка — вряд ли работы Амати. Дело в том, что какая-то хитрая немецкая фирма выпустила в конце XIX века несколько тысяч такого рода скрипичных подделок, разошедшихся по всему свету. Деду же она досталась от какого-то заезжего купца, которому понравился звук прежней скрипки деда, тоже хорошего старинного инструмента.
Но в любом случае нашей семейной «Амати» сейчас уже более ста лет, и звучит она в общем-то совсем неплохо… Поэтому, оказавшись не столь давно в Любимовке, я без особого труда представил себе, как здесь столетие назад звучали не совсем типичные для провинциальной глуши мелодии инструментальных концертов. Что еще меня поразило в нынешней Любимовке, так это здание местной средней школы, выстроенное в 1937 году по личному указанию Анастаса Ивановича Микояна. С чего это вдруг знаменитому сталинскому наркому вздумалось возводить десятилетку в маленьком, забытом Богом поселке, никому не ведомо и по сей день. Но какая-то причина, разумеется, была.
Так вот, вскоре после того, как мой отец вместе с моей тетей закончили в Курске гимназию, началась революция. Тетя целиком окунулась в просветительскую деятельность по части ликбеза, а отец пошел в совхоз простым рабочим. Что делать, времена были тяжелые, голодные. Гражданская война застала его пятнадцатилетним парнишкой, и, несмотря на гимназическое образование, выбирать ему было не из чего. Однако вскоре он начал вполне успешную карьеру по бухгалтерскому делу, продолжая линию своего отца, моего деда. А уже в 1931 году по направлению приехал в Москву, где и стал работать бухгалтером Витаминного завода, что находился на Красной Пресне.
Пять лет спустя он встретил мою будущую маму, Клавдию Петровну Федосееву, которая была уроженкой Рязани. Ее мать, моя, соответственно, бабушка, имела в Рязани свой дом и происходила из купеческого рода. Насколько мне известно, муж ее был в 1930-х репрессирован, у моей бабки отобрали дом, оставив ей от него лишь малую часть. Я там бывал, приезжая впоследствии в гости в Рязань. Кроме того, я там жил и в квартире у одной из своих теток, так как у мамы было еще две сестры. Одна из них осталась в Рязани, другая переехала к маме в Москву. А спустя четыре года после того, как поженились папа с мамой, у них родилась дочь, Юлия Валерьяновна, моя старшая сестра.
В 1939 году отцу, как выпускнику особых военных курсов, присваивают звание лейтенанта, и он уходит на советско-финскую войну. А в 1940 гаду, демобилизовавшись из армии, опять возвращается на свой Витаминный завод. Но ненадолго. На второй день после начала Великой Отечественной войны отец, как старший лейтенант запаса, идет в Сокольнический военкомат, где и получает направление в спецвойска при НКВД…
С Сокольниками же у меня связано в жизни столько, что в двух словах, конечно, не расскажешь. Начну с того, что я именно здесь появился на свет в феврале 1942 года. И не в каком-нибудь роддоме, а прямо в том самом деревянном двухэтажном домишке старой купеческой постройки, где проживала вся наша семья. Как ни странно, это был дом даже, так сказать, «с удобствами», хотя и не со всеми — приходилось самим топить печь.
Впрочем, то, что отец был на фронте, в нашем случае вовсе не означало, что мы не имели возможности с ним видеться довольно часто. Полк особого назначения, в котором он служил, располагался в Богородском, откуда до Сокольников было рукой падать. Кстати, насколько мне известно, этот полк базируется там и по сей день. Таким образом, отец нас навещал довольно регулярно, снабжая всю семью продуктами из своего служебного пайка, что было по тем временам огромным подспорьем.
Ютились мы там, считай, в коммунальной квартире, где, помимо нас, проживали две наши соседки — баба Женя и тетя Надя. Мы занимали одну из трех комнат, каким-то образом размещаясь там все вместе — моя мама с моей сестрой Юлей и я. Ну и, разумеется, отец, когда он приезжал ненадолго с фронта.
Родился я 1 февраля 1942 года, когда под Москвой шли самые ожесточенные бои с немцами. Принимала меня баба Женя, так как ни о каком роддоме в то время нечего было и думать. Как только отцу сообщили об этом радостном событии, он тут же примчался домой, прихватив с собой буханку хлеба, четвертинку спирта и еще кое-какие продукты из своего пайка. Спирт развели водой, произвели все необходимые обмывания и промывания, после чего меня завернули в пеленки и устроили маленький семейный пир. А надо сказать, что температура в то время в нашей комнате не поднималась выше четырех градусов. Но по такому случаю не пожалели дров, хорошо протопили печь, так что праздник в честь моего рождения, по воспоминаниям его участников, получился на славу.
А через год или два отец принимает решение — дабы не разрываться между службой и домом, он перевозит нас с мамой и сестрой в Богородское, где и поселяет в бараке для семей офицеров. Тогда это был еще дальний пригород, а теперь уже давно район Москвы, известный своим заводом «Красный богатырь»… С тех пор я, собственно, помню и себя, и все, что со мной происходило. На новом месте мы вновь оказались в коммуналке, а сваю комнату в Сокольниках закрыли и опечатали до лучших времен. Помню, в редкие дни, когда отец приходил со службы, меня будили поздней ночью, и начиналось наше общение, во время которого он давал мне поиграть своим пистолетом и саблей — тогда офицеры еще носили этот вид оружия.
Казалось бы, все было слава Богу, несмотря на войну и лишения, мы жили все вместе и благодарили судьбу. Но вот в 1943 году нашу семью постигает страшная трагедия — умирает моя мама. Не знаю точно, что у нее было — туберкулез, воспаление легких или какая-то легочная инфекция, но мама сгорела от этой напасти буквально за неделю. Мне в это время был год и восемь месяцев. Естественно, встает вопрос: как быть с детьми?
Приезжает из Рязани бабушка. Как сейчас помню, как она варит нам с Юлей отменный фасолевый суп или как мы с бабкой идем на дальние поляны, где она сажает морковку, причем меня она несет у себя на закорках. Помню также, что продукты в магазине мы получали по карточкам, так как денег нам не выдавали вплоть до 1947 года. Однажды меня послали в магазин и я потерял штук шесть таких карточек, но особо меня за это не ругали, так как такое случалось тогда почти с каждым.
В то же самое время происходит и мое знакомство с религией. Бабка у меня оказалась страшно богомольной и при каждом удобном случае брала меня с собой в церковь. Это, как и следовало ожидать, вызывало недовольство моего отца, который был человеком идейным, партийным да к тому же еще служил в войсках НКВД. Возник некий конфликт, который нужно было как-то разрешать, и тогда к нам с Украины приехал мой дед, Андрей Васильевич, добрейшей души человек.
Приехал он не с пустыми руками, а со всем своим скарбом. Главным же его сокровищем, вызывавшим во мне невероятный интерес, был огромный «волшебный» сундук, набитый доверху удивительными вещами. Дед мой был великий рукодел, и не было, казалось, ничего на свете, чего бы он не смог соорудить из подручных средств. И хотя он был тогда еще вовсе не стар (что такое для мужчины шестьдесят семь — мне самому сейчас, когда я пишу эти строки, пятьдесят восемь, но я вовсе не ощущаю себя старым человеком), я его воспринимал глубоким старцем, тем более что он был обладателем седой бороды.
Но главным его богатством была, разумеется, уже упомянутая мной скрипка «Амати», на которой дед играл мне разные мелодии. Помимо этого, он был великолепным портным и сапожником, прекрасно шил, тачал сапоги, столярничал, слесарничал, паял, ремонтировал, даже варил свое собственное мыло! Все просто диву давались, как много может сделать один человек, да еще в условиях нашей вечной бытовой неустроенности. Теперь-то я понимаю, что человек, живущий так называемым натуральным хозяйством, гораздо больше закален и приспособлен к жизни, чем, скажем, изнеженный всяческими благами и удобствами горожанин.
При всем при том дед не был человеком «приземленным», отдающимся лишь повседневным, будничным заботам. Так, скажем, он постоянно занимался какими-то математическими расчетами, вычислениями, для чего имел особую тетрадь. Наверняка все это было на самодеятельном, дилетантском уровне, но удивляет-то не уровень, а степень заинтересованности человека такими, прямо скажем, отвлеченными, оторванными от реальности вещами. Или, допустим, дед учил меня рассчитывать с точностью до секунды, когда после вспышки молнии в той или иной точке небесной сферы должен прогреметь гром. До последних дней своих он жадно поглощал все ребусы, кроссворды и головоломки, которые только попадали ему в руки. Читал запоем, с утра до вечера. То есть совершенно ясно, что дед был, так сказать, невостребованным, так полностью и не реализовавшимся человеком. Голова его и руки требовали неустанной работы, загрузки. Невероятно жаль, что он не смог получить образования, соответствующего его умственным задаткам. А то ведь, кто знает, вдруг бы из него вышел какой-нибудь новый Ломоносов? Но в любом случае, я считаю, он все же был по-своему счастливым человеком, который всю жизнь делал то, что ему нравилось. Да и долгожительством его судьба не обидела — восемьдесят четыре года тоже что-нибудь да значат…
Вообще, тьфу-тьфу, чтобы не сглазить, с этим у нас в роду вроде бы полный порядок: моя тетушка отошла в мир иной в возрасте девяноста двух лет, а отец мой, дай ему Бог здоровья и долгих лет жизни, не так давно отпраздновал в кругу всей нашей многочисленной семьи свое девяностошестилетие. Говорят, все дело в генах. Но я считаю, что при этом надо еще и уметь распорядиться таким ценным наследством, не промотать его по пустякам. И в этом смысле мне всегда было с кого брать пример.
Хорошо помню, как после отмены карточек и обмена денег в 1947 году дед увез меня к себе на Украину, где я и прожил у него в селе Низы два года.
Там жили и моя тетя Мария с дочкой Инной, моей двоюродной сестрой. Ее старший сын Олег побывал в немецком плену, за что был впоследствии интернирован и отбывал ссылку в Магадане, где жил на поселении, работая шофером. И только где-то году в 1958-м он появился у нас в Москве… Был и другой сын, Вадим, который работал в Москве.
Что касается моей старшей сестры Юли, то она осталась в Москве с отцом. Но ее, кажется, тоже на какое-то время «ссылали» к бабушке в Рязань. Словом, разбросало нас тогда по свету в самые разные стороны.
Но вот в 1948 году отец знакомится с Мариной Михайловной Сизовой, моей будущей приемной матерью.
В этом же году меня перевозят обратно в Москву, так как на следующий год мне надо уже было идти в школу. Мы вновь перебираемся в Сокольники на нашу старую квартиру, где Юля ходит в школу номер 369, а я в школу номер 368. Помню, когда я только что вернулся с Украины, у сестры была скарлатина, и меня к ней, естественно, не допускали. Определили жить к соседке, тете Наде, где я ночевал на диванчике. Сестра тоже по мне страшно соскучилась за год разлуки и то и дело кричала: «Лева, Лева, иди ко мне!» — на что я мрачно отвечал: «Ни, я нэ можу, бо мэнэ запэрлы». В детстве ведь очень легко схватываешь другой язык, так что я «украиньску мову» выучил, можно сказать, мгновенно.
Об Украине у меня на всю жизнь остались самые яркие воспоминания. Ну, во-первых, необычны были сами хаты-мазанки с глинобитным полом в прихожей и дощатым в спальне. А какой был у Андрея Васильевича сад! Усядемся с ним, бывало, вечерком под роскошной раскидистой яблоней, и дед мне читает вслух книжки. Самой любимой моей книжкой было, как ни странно, жизнеописание имама Шамиля, воевавшего против русских на Кавказе и впоследствии сдавшегося им в плен. А когда порой хотелось подзаправиться, мы с дедом шли на грядки в огород, срывали там самый большой помидор и, щедро его посолив, наслаждались сочной мякотью с корочкой хлеба. Ничего вкуснее я, кажется, с тех пор не пробовал.
Но вся эта райская жизнь на природе — и на какой природе! — закончилась слишком уж быстро. Так что особенно любить школу у меня поначалу не было никаких оснований. Тем более, что перед самыми занятиями у меня вдруг разболелись уши, и Марина Михайловна, которая к тому времени еще не была расписана с моим отцом, водила меня по врачам, где со мной совершали всяческие лечебные процедуры. Смешно вспоминать, но мне в то время было неловко рядом с ней ходить. Я ее попросту стеснялся. Дело в том, что моя приемная мать была к тому времени почти на сносях, собираясь родить мою единокровную сестру Валентину. Мне же казалось, что она слишком толстая. Теперь-то я, конечно, понимаю, что, выходя за моего отца, вдовца с двумя детьми на руках, она, по сути, совершила подвиг. Но с другой стороны, отец мой был, что называется, красавец мужчина, к тому же военный, майор, всегда подтянутый, уверенный в себе.
Так или иначе, с рождением Валентины мы стали жить на наших четырнадцати метрах жилой площади уже впятером. Комната была перегорожена огромным шкафом, который, кстати, жив до сих пор, стоит сейчас на нашей даче в Куркине. Я спал у печки на лежанке, Валя спала в люльке, отец с моей приемной матерью — у окна, а Юля — чуть ли не под столом…
Сокольники же представляли в то время очень своеобразный «заповедный» уголок Москвы. Они состояли из двух- и одноэтажных домов, уютных двориков и сохранившейся до наших дней булыжной мостовой. Мы жили в одном из таких домиков неподалеку от Мелькомбината имени А. Д. Цюрупы. Мостовая выходила на главную трассу, ведущую прямиком к трем вокзалам, и была зимой до блеска укатана тяжелыми грузовиками с мешками муки. Мы, пацаны, прикрутив к валенкам коньки-«снегурки», специальными крючками цеплялись за борта машин и носились за ними до полного изнеможения. Летом часто играли в лапту, в казаки-разбойники.
Но обычно я проводил летние каникулы где-нибудь у своих ближних и дальних родственников, проживающих далеко от Москвы. Так, в 1951 году я поехал на лето в Терновку к родителям моей приемной матери, чей отец был председателем местной потребкооперации, звали его Михаил Иванович Сизов. Своих детей дед и бабка держали в строгости. У них было две дочери, Марина и Лиза, и сын Сергей. Сергей Михайлович воевал, вернулся с фронта в звании капитана. Жил он, правда, в другом месте и только на лето приезжал погостить к родителям. Для меня это был истинный праздник сердца. Дядя Сережа надевал костюм, привезенный им из Германии, и, гремя всеми своими многочисленными орденами, отправлялся со мной на местный вокзал — людей посмотреть и себя показать. Он покупал мне сладости и развлекал меня по-всякому, не переставая красоваться и то и дело заводить знакомства с терновскими красотками. А что ему, фронтовику-холостяку?
Где-то году в 1951-м приезжал в Терновку и мой отец. Надо было видеть, как на него смотрели местные — майор, москвич, солидный человек! На заднем дворе дома накрыли большие столы, достали самогону и устроили гульбу, что называется, до упаду. Нам, пацанам, все это было до ужаса интересно — смотреть, как от души расслабляются взрослые.
Причем, надо сказать, я и сам в это время впервые попытался приблизиться к миру взрослых удовольствий, хотя еще только-только перешел во второй класс. А именно — деревенские мальчишки постарше как-то угостили меня самокруткой из крепчайшей махры. Я тут же задохнулся, глаза у меня полезли на лоб, но я мужественно довел дело до конца и таким образом приобщился к курению. У одного из этих ребят был велосипед, мы выезжали на нем в поля, где купались, резвились и, разумеется, курили всласть вне глаз родителей.
А на полях этих рос горох, который мы воровали почем зря. И вот однажды нас застукал сторож. Он погнался за нами с кнутом, мы все бросились врассыпную. Тогда сторож попытался догнать велосипедиста, но тоже безуспешно. Но в любом случае он нас так напугал, что мы, добежав до какой-то станции, попрятались там, как зайцы, в товарном вагоне, где и дрожали от страха до самого вечера, пока не стемнело. Времена-то ведь были нешуточные, послевоенные, когда, бывало, за подобранный с поля колосок колхозной пшеницы человека могли упечь лет на десять в сталинские лагеря…
Что же касается моих родных по отцовской линии, то все они постепенно, как это принято сегодня говорить, воссоединялись в единый общий клан. Так, скажем, моя тетя Мария Андреевна вместе с моим дедом Андреем Васильевичем и моей двоюродной сестрой в 1953 году перебрались к нам с Украины. Отец мой им неоднократно говорил: «Что вы там будете мучиться, голодать, приезжайте, вместе будет легче». Они приехали и поселились в Куркине, сняли половину дома.
А дальше было вот что. Мой дядя со стороны приемной матери, тот самый Сергей Михайлович, что выгуливал меня когда-то на вокзале в Терновке, был человек холостой. И тетя Мария была одинокая. Тогда-то моя приемная мать Марина Михайловна и выступила в роли свахи, наладила между ними переписку. В результате чего спустя какое-то время дядя Сережа приехал в Москву и женился на тете Марии. Детей у них, правда, не было, но жили они вместе довольно долго.
Что касается Куркина, то мы, приезжая туда на отдых, снимали квартиру то одну, то другую. Но в 1956 году дядя Сережа решил, что хватит мыкаться по чужим углам. Стараниями тетки, которая работала секретарем в какой-то школе, получили земельный участок и начали строиться. А чуть позже к ним присоединила свои усилия и моя тетка по материнской линии, Елизавета, заведовавшая аптекой в санатории «Захарьино». Таким вот образом Куркино и оказалось местом становления обширного клана Лещенко — Сизовых. Так у нас и появилась своя собственная «загородная резиденция».
К тому времени мы уже года три как жили у метро «Войковская», где отцу наконец-то дали жилье, более приличествующее его званию подполковника, чем наш ветхий домишко в Сокольниках. Но дело было, конечно, не только в самом местожительстве. Сокольники в то время представляли собой поистине какой-то уголовный район. Шпаны и прочей мелкой криминальной сошки тут было невпроворот. Сам себе порой удивляюсь, как мне, обычному дворовому пареньку десяти — одиннадцати лет, удалось тогда избежать пресловутого зловредного влияния улицы. Наверное, срабатывал какой-то инстинкт самозащиты, подкрепленный семейным воспитанием. Да и положение отца к чему-то обязывало, хотя мы знаем массу примеров того, как из самых что ни на есть благополучнейших семей выползают порой законченные подонки. А может быть, меня спасла так рано проявившаяся тяга к музыке, искусству, спорту.
Словом, во всем, что не касалось криминала, я был в Сокольниках таким же, как и все. Приходилось подчиняться местным правилам и установлениям. Одним из таких неукоснительных правил была система добычи денег в предпраздничные дни. Обычно в это время перед продуктовыми магазинами выстраивались длиннющие очереди за мукой. На каждого выдавали по три килограмма. Надо было занять место в нескольких очередях сразу, отстоять их и получить от каждой из благодарных тетушек и бабушек по рублику. А затем было особым шиком двинуть на Оленьи пруды, сколотить там плоты и устроить на них морские сражения. До прудов же следовало добираться на трамвае, но не как прочие добропорядочные граждане — внутри салона, а исключительно на буферах. После пиратских приключений, усталые и мокрые, мы высаживались на берег и, укрывшись в каком-либо из полуразрушенных бараков, накуривались до одури.
Но бывали, конечно, и бои серьезные, не игровые, где можно было и без глаза остаться. Все как положено — куча на кучу, двор на двор, улица на улицу, стенка на стенку. А если в наш двор случайно забредали какие-то чужаки, тут уж на их пути вставал весь дворовый народ. До финок, правда, никогда не доходило. Появился как-то один такой, но его быстро привели в чувство.
Главное же, что особо хочется отметить, — это абсолютно полное участие нас, детворы, во всех взрослых дворовых делах. Самые приятные хлопоты приходились на праздники. На столах, где по будням стучали костяшками домино, появлялись продукты, каждый приносил что мог — кто пирожки, кто колбаску, кто водочку… Вообще это была, как я теперь осознаю, какая-то огромная коммуналка уличных масштабов. Все были друг для друга как родные. Я, например, мог зайти к любой соседке, где меня и накормить могли, и спать, если надо, уложить. Сейчас в такое верится с трудом, но это было, было. Соседи по коммуналке были порой тебе ближе, чем родня. И в этом есть какой-то парадокс. С одной стороны, уж кому, как не мне, не понять обитателей коммунальных квартир, которые страшно мечтают о своем собственном жилище! С другой — незабываемая атмосфера дружелюбия и общности, царившая в коммуналках 1950-х годов. И это, видимо, так крепко во мне засело, что через много-много лет я попросил Сашу Розенбаума подарить мне песню, посвященную такому вот «коммунальному двору», и я пел ее потом очень долго. Такой же прекрасный подарок в этом смысле сделали мне однажды и Марк Минков с Ларисой Рубальской, написав для меня песню, начинающуюся словами: «Во дворе у нас жила то ли Милка, то ли Нинка…» Потрясающая песня…
А что такое, к примеру, Сокольники в снеговом уборе? Это же просто какая-то зимняя сказка! А если снега привалило выше меры, все, как один, не гнушаясь никакой работой, выходили чистить улицы и скалывать лед. Так что даже когда я переехал со временем в благоустроенную городскую квартиру с горячей водой и центральным отоплением, Сокольники меня не отпускали — слишком многое здесь запечатлела моя детская душа…
Хотя, конечно, громадный домина, в котором мы поселились на «Войковской», составлял разительный контраст с нашим прежним жилищем в Сокольниках. Это был невероятно роскошный по тем временам дом «сталинской застройки» с высокими потолками, ванной и всем прочим, включая телефон. Правда, радость наша несколько омрачалась тем обстоятельством, что все это великолепие нам, как и прежде, приходилось делить с соседями — семьей некоего молодого подполковника, сослуживца отца. У нас было две комнаты — двадцать и восемнадцать квадратных метров, у них — одна в двадцать два. Общая кухня, ванная, туалет. Но жили мы довольно мирно, соседи оказались славными, хорошими людьми.
К слову, этот дом номер 8/2 по Ленинградскому шоссе может по праву претендовать на звание памятника эпохи. Построен он был в 1938 году для сотрудников НКВД, а впоследствии — МГБ, КГБ и так далее. Потом к нему приделали пристройку, и он стал домом с огромным внутренним двором. Когда мы в него переехали в 1954 году, напротив него еще теснились деревенские домики, был пустырь. А дальше, в одном из переулков, находилась школа имени Зои Космодемьянской. И с шестого класса я начал учиться в той самой школе номер 201, где учились Зоя и Шура. Кстати, улица у дома, где идут трамвайные пути, так и называется — улица Зои и Александра Космодемьянских.
Так вот, в советской школе середины 1950-х произошли серьезные реформы. А именно — было введено совместное обучение мальчиков и девочек. Но ношение школьной формы было обязательным. До десятого класса я носил форму — китель, ремень, все как положено.
К тому времени относится также и воспоминание о моей первой любви. Моя любовь по имени Светлана была старше меня, училась в седьмом классе, но для меня это преградой не являлось. Я вместе со своими приятелями-старшеклассниками долго, помню, ломал голову над тем, как ее вызвать на улицу из дому. И, не придумав ничего лучшего, начал стрелять в ее окно на втором этаже из рогатки бумажными пульками, свернутыми из записок — предложений выйти. Интересно то, что Света собирала потом все эти пульки и молча отдавала мне. А я стоял, не зная, что сказать. Такая вот была любовь…
Но скоро все эти мои переживания сменились другими, более яркими жизненными впечатлениями. Чего только стоил наш огромный двор! Кого там только не было! Скажем, на одной лестничной площадке с моим приятелем в трехкомнатной квартире жили три игрока сборной СССР — Валя Кузин, Юра Власов и Алекпер Мамедов. Мамедов, кстати, и сейчас в Баку футбольную команду тренирует. Кузин играл за сборную Союза по хоккею с шайбой, за ту самую сборную, которая впервые выиграла чемпионат мира. Что ни имя, то легенда — Кузин, Уваров, Крылов, Бобров, Бабич, Шувалов, Хлыстов, Пантюхов и Гурышев… А такой наш сосед по дому, как великий тренер Аркадий Иванович Чернышев!
Суть в том, что команда «Динамо» была ведомственной командой МВД, в силу чего почти все ее участники поселялись в соответствующем доме. Такое соседство давало нам, подросткам, неслыханные преимущества перед другими сверстниками. Во-первых, нас заставляло раздуваться от гордости само осознание того, что мы, так сказать, приближены к спортивным звездам самого высшего ранга. Во-вторых, был еще чисто бытовой аспект. Как и все мальчишки во все времена, мы мнили себя большими модниками. И если на горизонте появлялась какая-то, к примеру, музыкальная новинка, заполучить мы ее пытались любой ценой. К таким раритетам относились прежде всего джазовые американские пластинки — товар в те времена совершенно уникальный.
Так вот, дядя Валя Кузин, как мы его называли, привозил из-за рубежа эти самые пластинки, благодаря которым мы и приобщались ко всем тонкостям буги-вуги и только-только появившегося рок-н-ролла. Дядя Валя охотно давал нам их прослушивать, и не просто на каком-нибудь патефоне, а через адаптер на настоящей радиоле, какая находилась на квартире у моего приятеля-соседа Сашки. Радиола давала такую большую мощность, что мы ставили ее на подоконник, распахивали окно и оглашали весь наш двор «импортными» воплями типа «Во Стамбуле, Константинополе». А незабвенная, пронзающая сердце мелодия «Бэсамэ, бэсамэ мучо»?
А дворик-то не маленький, двадцать три подъезда, огромное количество мальчишек… Посреди него стояли лавки, на которых мужики, что ни вечер, резались в домино. А так как в то время повсеместно гремела песня «Парень в кепке и зуб золотой», верхом дворового шика считалось иметь фиксу. Ну, золотую мы себе позволить не могли и обходились, так сказать, подручными средствами. Делалось это так. Берешь медную монетку и начинаешь стачивать ее о камень до тех пор, пока она не станет тонкой, как фольга. Потом обрезаешь у нее края и обертываешь ею зуб. Эффект — сногсшибательный! Особенно если к этому добавить кепочку-восьмиклиночку, широченные штаны и башмаки на белой микропорке.
Сам я, правда, ни фиксами, ни кепарями не увлекался, но с обладателями их был в очень даже дружеских отношениях. Думаю, потому еще, что в свое время, живя в Сокольниках, я заработал иммунитет от царившего там полууголовного быта на всю оставшуюся жизнь. И чтобы больше уже не возвращаться к этой теме, скажу, что из всех моих бывших сокольнических дружков процентов девяносто отсидели свое, а кое-кто и по сей день сидит…
С другой стороны, с дворовым бытом как-то легко уживалась моя образцово-показательная школа имени Зои Космодемьянской, где огромное внимание уделялось идейно-патриотическому воспитанию. Этому служило все — торжественные пионерские линейки, мемориальная парта, за которой сидела Зоя, и все тому подобное. Одним словом, жизнь словно бы совершала восхождение на некий новый виток, с высоты которого мое нищее детство не в самом, прямо скажем, благоустроенном московском районе воспринималось уже каким-то туманным сном…
Мальчиков в нашем классе было мало, всего восемь человек, все остальные — девочки. Поэтому девочки нас очень любили, я имею в виду — меня и моего приятеля Вольнова. Хотя мы с ним и не были отличниками, но славились как ребята разбитные, веселые, большие придумщики. Бывало, и хулиганили, но нам все всегда сходило с рук. Да и как иначе, когда мы на всех спортивных состязаниях поддерживали честь родной школы. Плюс к этому я ведь еще немножко пел, так что на отсутствие поклонниц пожаловаться не мог уже в столь юном возрасте. Можно даже сказать, что мы с приятелем считались как бы неформальными лидерами некоей группы, состоявшей из ребят-спортсменов и школьных активистов, проявивших себя в каком-либо виде творчества — от драмкружка до выпуска стенных газет.
А во дворе, естественно, тоже была своя команда. Объединяло нас прежде всего, как я уже говорил, повальное увлечение зарубежной музыкой. Поэтому легко вообразить, что творилось с нами, когда в Москве в 1957 году начался Всемирный фестиваль молодежи и студентов. На какие только ухищрения мы не шли, чтобы попасть на фестивальные концерты и мероприятия! Помню, что со мной было, когда я в Зеленом театре в Парке культуры и отдыха имени М. Горького услышал живьем новоорлеанский джаз. Я чуть сознание не потерял. Да и как тут было не обалдеть — вон живые негры в трубы дуют, а вот живые, настоящие шотландцы в настоящих шотландских юбках с волынками в руках! Чуть ли не на каждой улице — импровизированный праздничный хоровод, песни, смех, улыбки… Ощущение некоей разлитой повсюду неземной, вселенской радости. Милиционеры сплошь превратились в ласковых, добрых ангелов… Словом, мистика какая-то.
Но в принципе ничего мистического в этом не было. Просто чуть-чуть приоткрыли железную клетку, в которой наш народ просидел сорок лет подряд, и вся накопившаяся за это время жажда общения, единения со всем миром выплескивалась наружу. Стоило ли удивляться, что после фестиваля в Москве расплодилось невиданное количество молодых ребят с гитарами, исполняющих запретный рок-н-ролл? Однажды, помню, пара таких заядлых «рок-н-ролльщиков» в супермодных прорезиненных плащах залетела и в наш двор. У одного из них была кличка Старик, а второй оказался Володей Луговым, ставшим впоследствии известным песенным поэтом.
Но приобщение наше к западной песенной культуре происходило не только в городской черте. Как ни странно, весьма активно запрещенные заокеанские ритмы проявляли себя и в непосредственной близости от их гонителей и запретителей. А выглядело это так. Каждое лето у себя на даче в Куркине я мог запросто общаться с представителями высшей партийной элиты, так как неподалеку от Куркина находились ведомственные дачи ЦК КПСС. А дача, как правило, достаточно легко стирает социальные барьеры, разделяющие нас в городе. Так вот, когда мы с моим дачным приятелем отправлялись на цековские дачи поиграть в волейбол и баскетбол, никаких особенных препятствий нам при этом не чинили. Нас спокойно пропускали в ворота, и мы там чувствовали себя вполне вольготно.
Там еще была целая куча санаториев и здравниц самого высокого ранга — «Нагорное», «Госплановский»… Кроме того, нас как магнитом притягивали к себе динамовские дачи, где жили такие суперзвезды советского спорта, как Лев Иванович Яшин, футболисты Крижевский, Короленко, Численко… А по вечерам мы, молодежь, собирались в Новогорске на волейбольной площадке. Кто-то приносил с собой магнитофон «Яуза», подключали его прямо к проводам со столба, и начинались танцы до изнеможения. Музыка же с этой импровизированной танцплощадки влетала в окна цековских дач, и ничего ужасного не происходило…
Надо ли говорить, что волна всеобщего «стиляжного» помешательства увлекла и меня, и я пытался петь этот рок, подражая таким тогдашним кумирам, как Пол Анка, Билл Хейли… Ребятам это, во всяком случае, нравилось.
Такова была общая эмоциональная атмосфера, окружавшая меня в годы жизни на «Войковской». И хотя по сравнению с Сокольниками наш новый дом казался сказочным дворцом (да так оно, в сущности, и было), жилось нам в нем по-прежнему тесновато. В одной комнате жили я, моя сестра Юля и дедушка Андрей Васильевич, во второй — отец с моей приемной матерью и моей сестрой Валей.
Но было одно обстоятельство, перекрывающее собой все эти мелкие жизненные неудобства, а именно — мое постоянное общение с дедом. Когда я, к примеру, что-то такое спел в присутствии домашних, он подошел к моему отцу и сказал вполне серьезным тоном: «Валерьян, ты знаешь, у Левы прорезывается очень даже неплохой голос». Отец с ним согласился и с тех пор начал присматриваться к моим попыткам преуспеть на песенном поприще.
В то время он сам, кстати, пошел на значительное повышение по службе. С 1951 года работал в Министерстве государственной безопасности, а когда после смерти Сталина МГБ преобразовали в КГБ, стал, соответственно, его сотрудником. И служил там вплоть до 1961 года, после чего его перевели в Главное управление пограничных войск. Последние же свои годы работы в здании на площади Дзержинского мой отец дослуживал в отделе кадров. Когда он вышел на пенсию, я как раз пошел служить в армию. А он, став относительно молодым пенсионером, уже потом нигде не работал. Занялся хозяйством, дачей, с удовольствием копался в грядках, а сейчас я молю Бога, чтобы он жил подольше…
Что касается моей приемной матери, Марины Михайловны, она вообще никогда и нигде не работала, занимаясь исключительно воспитанием детей, что, по-моему, является самой почетной работой на свете. Кроме того, когда у ее сестры родились три девочки, ездила к ним каждый день как на работу, так как детей было оставить не на кого. Умерла она в 1982 году. Так что отец пережил ее, будучи на двадцать лет старше.
Трудно, невозможно переоценить все то, что сделали для меня в жизни эти два очень дорогих мне человека… Что меня особенно радует в моем отце — он, член партии с 1949 года, оказался вовсе не таким уж ортодоксальным коммунистом, каким ему, казалось бы, предписывает быть весь его послужной список! Он совершенно реально, адекватно воспринял новую жизнь, хотя, естественно, сильно переживает по поводу развала Союза и утраты нашего прежнего могущества в мире. И что бы там ни говорили обо мне мои недруги и завистники по поводу моего жизненного пути, этот путь, я считаю, во многом был определен тем воспитанием, которое я получил от отца. Гражданственность, любовь к Родине, чувство патриотизма — все это во мне конечно же от него. Но есть ведь еще и свойства характера самого человека. Такие вещи, как порядочность, честное отношение к делу, для меня святы в первую очередь потому, что порядочным человеком является мой отец, Валерьян Андреевич Лещенко. Я учился у него общению с людьми, видя, как уважительно, спокойно он решает многие важные жизненные вопросы.
Кстати, в нашей семье никто никогда не ругается матом. Хотя, каюсь, в своей творческой, рабочей жизни я порой срываюсь и употребляю крепкие слова.
Еще одним доказательством врожденной интеллигентности отца является то, что он, сейчас уже глубокий, по сути, старик, непременно встает, если в комнату входит женщина.
Или вот, к примеру, год назад я устроил в день его девяностопятилетия праздничный обед в хорошем ресторане, пригласил гостей, своих друзей, коллег. Но когда я предложил ему «вести» стол, он отказался:
— Не нужно это никому, да и ты, Лева, пожалуйста, поменьше говори. Пусть люди повеселятся от души, выпьют, закусят, потанцуют. Им ведь, наверное, не часто доводится бывать в такой роскошной обстановке…
Я говорю:
— Ну что ты, папа! Они к этому привычные, в ресторанах почти полжизни проводят, работа у них такая.
А он мне:
— А я вот, сынок, в ресторане сижу всего третий раз в своей жизни.
И тут мне вспомнилось, что он действительно отдавал всего себя лишь двум вещам — семье и службе. Единственное развлечение, которое он себе порой позволял, — съездить летом на пару недель в Сочи. И то всякий раз ездил туда в своей военной форме, выданной ему со службы, так как у него не было даже более-менее приличного костюма. Так и не смог пошить себе костюм, все деньги отдавал в семью. Ведь, что скрывать, мы еле-еле сводили концы с концами. То сестре надо платье новое купить, то мне костюм… Но были у нас и телевизор, и холодильник, и голыми-босыми не ходили. И все это — на одну лишь его офицерскую зарплату. А сейчас попробуй-ка прожить на одну зарплату, я имею в виду офицерскую!..
Что касается моих сестер, Юлии и Валентины, обе они — экономисты. Юля закончила МГУ, факультет экономики зарубежных стран. Сейчас она на пенсии, а работала до этого научным сотрудником в НИИ, защитила диссертацию. Валя закончила Плехановский институт, работает сейчас в НИИ стандартов. Отношения у меня с ними нормальные, у нас вообще не принято в семье сюсюканье и все тому подобное. Мы часто перезваниваемся, собираемся вместе. Они своего братца очень любят, гордятся им — и как человеком, прославившим фамилию Лещенко, и как просто Левой, Левушкой. И я их очень люблю — просто за то, что они у меня есть. Надеюсь, что такое положение продержится еще довольно долго. Тьфу-тьфу, чтобы не сглазить, но, судя по отцу и по другим нашим родственникам, гены нам достались неплохие, качественные. А «фирменным знаком» всех Лещенко в любые времена являлось, насколько мне известно, именно высокое качество. Во всем, за что бы они ни взялись.
Интродукция первая
«Здесь должен стоять флаг России…»
Телефоны в главном офисе «Музыкального агентства» Льва Лещенко разрывались на части. Мэтр отечественной музыкальной эстрады не имел, казалось, ни минуты свободного времени, чтобы ответить на вопросы терпеливо дожидающихся в холле молоденьких журналистов из известных столичных газет — смущающегося мальчика и заметно робеющей девочки. Наконец, достигнув какой-то своей внутренней точки кипения (что, впрочем, никоим образом на нем не отразилось внешне, ибо Лев Валерьянович — на редкость выдержанный человек), Лещенко сдался и взял деловой тайм-аут, попросив секретаря ни с кем не соединять его в течение часа. А после ухода представителей прессы обреченно развел руками — ну что, мол, тут поделаешь?
— Как видите, приходится поневоле заниматься не совсем свойственными артисту делами. Если бы я не включил вовремя свои мозги, свое умение общаться с людьми, не было бы сейчас у меня никакого «Музыкального агентства». Никогда не забыть, как в самый разгар перестройки нас, плеяду артистов эстрады, принесших мировую славу советской, русскоязычной песне, вышвырнули со сцены и из телерадиоэфира за ненадобностью, как отработанный материал. Кого именно? Пожалуйста, имена все известные — Лев Лещенко, Иосиф Кобзон, Муслим Магомаев… Эфиром и прессой мгновенно завладели бывшие «комсомольские мальчики», которые принялись тут же, с ходу, строить «новую жизнь», и причем так же рьяно, как они до этого строили коммунизм. Хотя на них самих уже клейма негде было ставить по части продажности и цинизма…
К слову, об этом времени очень хорошо рассказано в фильме Никиты Михалкова «Анна», когда упомянутые «мальчики» кинулись с налета угождать новой политической элите.
Что касается меня, то мне, пожалуй, доставалось больше всех: «Кто? Лещенко? Да он уже давно свое отпел, «кремлевский соловей»!» Ну ладно, допустим, вышвырнули они Лещенко на свалку. И с чем остались? А потом вдруг начались все эти причитания о духовном оскудении нации. То, что стремительно утрачивается в народе чувство патриотизма, любви к Родине, действительно не секрет. Но если возникает некая новая общественно-политическая формация, она требует и новой позитивной идеологии. А позитивную идеологию кто-то должен проводить в массы. Разве придумано для этого что-либо лучше и эффективнее умной, содержательной песни? А что происходит у нас? Как можно говорить о какой-то новейшей идеологии России, если у Гимна почти десять лет не было слов?
А каково отношение к нашему песенному наследию, которое вошло в золотой фонд нации? Взять хотя бы такую песню, как «День Победы» композитора Давида Тухманова на стихи Владимира Харитонова. Великая песня! Говорю так не потому, что сам ее пою, тем более что впервые она была исполнена совсем другим певцом. Хотя конечно же очень горжусь тем, что после моего исполнения песня «День Победы» вошла в души и сердца миллионов. Это — единственная, может быть, песня нашего времени, которая переживет столетия. Казалось бы, за такие заслуги перед Отечеством ее авторам памятник полагается при жизни! Правда, к Володе Харитонову, царство ему небесное, этот вопрос уже не имеет отношения. Не дожил, увы, этот замечательный поэт до всенародной славы такого масштаба… Но жив Давид Федорович Тухманов, дай ему Бог здоровья! И каких еще полон творческих сил, какая молодая, неуемная энергия бурлит в его новых творениях! И что же? Почувствовав свою невостребованность на родине, которую он так прославил когда-то своими блистательными произведениями, композитор уезжает за рубеж и поселяется в Германии. Почему именно там? Потому что там царят тишина и спокойствие, ничто не отвлекает от творчества. Да и, в конце концов, в наше время каждый волен жить, где он захочет…
Но вот Давид Федорович, живой наш песенный классик, человек-легенда, приезжает в Москву. Причем делает это довольно часто, песни-то он пишет не для немцев, а для соотечественников. И тут же представляется, как армада телевизионщиков и репортеров газет бросается интервьюировать маэстро, как ведущие российские телеканалы и радиостанции соревнуются друг с другом, наперебой приглашая автора «Дня Победы» (да если бы только одного «Дня» — а «Соловьиная роща», «Дети Галактики», «Последняя электричка», «По волнам моей памяти», «Как прекрасен этот мир» — словом, на одно только перечисление шедевров мастера, завоевавших всенародную любовь, ушло бы несколько страниц) украсить собой их студийный эфир.
Но к сожалению, все это только представляется… Эфир у нас заполнили личности совсем иного рода, именно они там нынче правят бал. Что в общем-то естественно. Точно так же, как любой народ заслуживает то правительство, которое он имеет, он заслуживает и ту музыку, которую он имеет!
Было бы верхом наивности призывать сейчас к тому, чтобы запретить, скажем, рок и рэп и заставить всех наслаждаться одной лишь популярной музыкой 1970-х годов. Каждому времени — свои песни. Речь идет вовсе не об этом. Обидно видеть, как у нас пренебрежительно, неуважительно относятся к создателям, строителям нашей национальной культуры. Всем правит четкий деловой расчет — да, попса примитивна, глупа, одуряюща, но она приносит деньги, много денег тем, кто ее пестует и холит. Но пусть кто-нибудь из них попробует хотя бы заикнуться о том, что какая-то из этих нынешних попсовых однодневок смеет претендовать на долгую жизнь, подобно песням Тухманова. Ответ, я думаю, будет однозначен…
Однако при всем при том как рассчитывал прежде композитор Тухманов только на самого себя, так и рассчитывает до сих пор. Никакого внимания к его заслугам со стороны государства, армия которого на парадах так лихо марширует под мелодию «Дня Победы», что-то не наблюдается — ни в виде Госпремий, ни в образе каких-либо президентских или правительственных грантов. На это мне, правда, могут возразить, что, дескать, и на Западе отнюдь не практикуется подобная система материальных поощрений, каждый творец выкручивается как может. И очень плохо, что не практикуется, отвечу я! Художник — всегда национальное достояние, если, конечно, это настоящий художник. К тому же мы ведь не богатый Запад, а отсталая и нищая Россия, страна, где творческим людям необычайно трудно порой выживать. Не организуй я, повторяю, свое «Музыкальное агентство», наверняка сидел бы сейчас ни с чем. А из благодарностей от государства у меня лично — орден Дружбы народов за московскую Олимпиаду-80, где я пел песню про «Мишу», и орден «Знак Почета». Что же касается проблемы выживания — занимайся этим сам…
За все, что вы здесь видите, плачу, естественно, из своего кармана. Как вы понимаете, аренда офиса в центре Москвы обходится недешево. А куда деваться? Людей где-то принять надо? А телефоны? А факс? Сотни звонков в день, переговоры, встречи и так далее… Но я ведь все-таки по сути, по характеру не менеджер-администратор! Я — певец, артист! Об одном только мечтаю — песни петь! Но вот, увы…
А ведь наше артистическое, певческое поколение еще в тираж не вышло. Взять, к примеру, того же Муслима Магомаева. Видели бы вы, как принимал его народ на Севере в Усинске, куда он ездил на гастроли от нашего «Музыкального агентства»! Я ведь чем живу? Устраиваю концерты, праздники, фестивали… Так вот, нефтяники пришли от Муслима в такой восторг, что чуть не разнесли на куски свой местный Дом культуры! Цветами с ног до головы засыпали, и где они их там только достали…
Поэтому сильно ошибаются те, кто думают, что, закармливая до отвала молодежь этой современной попсовой чепухой, они манипулируют молодыми. Это молодежь ими манипулирует, не имея никаких вкусовых ориентиров в области музыкальной эстрады. В этом смысле нынешнее поколение пятнадцатилетних мы уже потеряли. Каналы, подобные МузТV, делают свое черное дело. Но когда у молодого человека разорваны все связи с общечеловеческой культурой, с накопленными в ней богатствами, не ждите, что из него вырастет духовно богатая личность. Первый признак тотальной обезлички общества — неуважение к своим кумирам. Попробовал бы кто-нибудь покуситься на Фрэнка Синатру или Элвиса Пресли, представлявших в глазах американцев их национальное достояние! Или, скажем, что бы сделали французы с теми, кто вознамерился бы растоптать Эдит Пиаф, Жильбера Беко или Шарля Азнавура?.. А у нас — умер знаменитый артист, и тут же его забыли! Но может быть, много хуже, когда забывают еще при жизни. Кто сегодня вспомнит таких кумиров публики, как Георг Отс, Валерий Ободзинский, Глеб Романов? Голос певца — это главный выразитель своего времени. Весь народ не может хором петь, вот и поет за него кто-то один. Ведь что такое песня? Это отражение целой эпохи. Взять, скажем, 1930-е годы. Можно их представить без песен «Три танкиста», «Москва майская»? А что такое 1940-е, предвоенные, без легендарной блантеровской «Катюши»? А 1970-е без песни «За того парня»? Невольно вспоминается знаменитая троица, «Три Ф», как их порой называли, — Оскар Фельцман, Ян Френкель, Марк Фрадкин. А Борис Мокроусов, Эдуард Колмановский, Микаэл Таривердиев, Вано Мурадели, Арно Бабаджанян? А такие глыбы, как Исаак Дунаевский, Василий Соловьев-Седой? И такое невероятное число талантов на единицу времени имеет, на мой взгляд, свое объяснение. Ведь начиная с 1940-х годов по 2000-й Наша страна переживает пик исторической активности — взять хотя бы дистанцию от первой ракеты до корабля «Восток». Грандиозное время, в которое нам выпало счастье жить…
В то же время меня удивляют царящие повсеместно разговоры об отсутствии у нас некоей «единой идеологической тенденции». А чего ее искать, когда она лежит, по сути, на поверхности? Возьмем, допустим, ту же Грецию, подарившую миру искусство во всех его видах — от музыки до театра. Там у них национальная идеология народа заключена в «бузуки». Садятся вечерком в зале три-четыре тысячи человек и поют песни. Вся Греция все вечера напролет поет песни! Иногда исполняется по сто, сто пятьдесят песен за вечер. Причем все знают их слова. Вначале появляются два певца и начинают, так сказать, «разогрев» публики. Танцуют, входят в раж, порой уже не разбирая, где приходится плясать — на земле или уже на столе. Ну, например, если переиначить на наш лад, запевала заводит: «Как много девушек хороших…» А зал ему вторит: «Как много ласковых имен, но лишь одно из них тревожит, унося покой и сон…» И тут опять подхватывает он: «Когда влюблен…» И так — до бесконечности. Просто не верится, что каждый житель Греции знает наизусть несколько десятков своих греческих песен! Вот вам и единение, и патриотизм, и любовь к Родине в самом что ни на есть прямом выражении.
Но самое главное, что ведь и у нас было нечто подобное не в таком уж и далеком прошлом! Стоит только вспомнить, как объединяла всю страну гениальная мелодия «Подмосковных вечеров» Соловьева-Седого. По существу, эта великая песня являлась как бы визитной карточкой, неофициальным гимном нашего государства…
Но песня — это, разумеется, далеко не все. Есть еще одно средство от разобщенности народа, разрушения идеологии. И имя ему — спорт, точнее, массовое физкультурное движение. Разговариваю как-то с председателем Спорткомитета, пытаюсь ему внушить: «У тебя открывается шанс как у функционера — возроди движение БГТО, ГТО!» В мое время все мы сдавали эти спортивные комплексы — «Будь готов к труду и обороне», «Готов к труду и обороне». Готов быть патриотом России в конечном счете. Хочешь, к примеру, поступить в Милицейскую академию, будь добр, сдай «главные» экзамены — кросс три километра, двенадцать раз подтянуться на перекладине… Конкурс — огромный, по пятнадцать-двадцать человек на место. А почему бы такие же правила не ввести во всех других вузах страны? Хочешь быть экономистом, менеджером, переводчиком — будь добр, сдай физкультурный минимум! Ну, об артистах я вообще умолчу, для них-то спорт — святое дело. А что мы имеем сейчас? Обкуренная, исколотая молодежь, на которую всем наплевать. И попробуйте вы потом, когда они станут взрослыми, втолковать им что-нибудь о «национальной идеологии»! Хотя рецепт «лечения» от этого безумно прост — всего лишь музыка и спорт!
Зачем, спрашивается, изъяли из начальных классов школы уроки пения? Кому они мешали? Сидит весь класс и распевает хорошие песни. Не хотите песен Пахмутовой, вас никто не заставляет, пойте песни Земфиры, Шевчука (хотя, конечно, в хоровом исполнении их представить трудно)… Но все равно, есть песенная классика, пусть уши детей с самых ранних лет привыкают к гармонии.
Вот, казалось бы, Америка, родина рок-н-ролла. И что же? В каждой их школе — свой симфонический оркестр, своя спортивная команда. Отсюда такой дух корпоративности, какой нам и не снился: «А мой хор лучше, а моя команда — лучшая, а мой город — лучший, а моя страна — лучшая в мире! America the best!» Над каждым домом — звездно-полосатый флаг.
Правда, и у нас есть такого рода прецеденты. Скажем, мой сосед по даче каждое утро регулярно поднимает наш российский триколор. Приучает своих детей к уважительному отношению к национальному флагу. А где вы, действительно, еще увидите российский флаг? Вот у меня, допустим, здесь в офисе нет нашего флага. А должен бы стоять! Обязательно займусь этим вопросом. Патриотизм и свобода — вовсе не исключающие друг друга понятия. И когда теперь некоторые говорят, что я прославлял в своем творчестве советский строй, то они забывают, что гражданственность, чувство любви, уважения к Родине от рождения не даются. Они воспитываются, привносятся извне. И дай-то Бог, чтобы эти идеи не внушались, не вбивались в человека посредством кнута, а проходили золотой нитью в национальном отечественном искусстве! Вот почему я гордился и горжусь тем, что эти чувства, эти идеи я воплощал своими песнями.
И в завершение этой действительно непростой темы мне бы хотелось вновь вернуться к личности живого классика нашей песенной эстрады — Давида Федоровича Тухманова. Ибо то, над чем я сейчас активно работаю, произойдет еще до выхода в свет этой книги. А именно — я принимаю Участие в организации праздничного концерта в Государственном центральном концертном зале «Россия» в честь шестидесятилетия Тухманова. К слову, надеюсь, что на этот раз государство не обойдет замечательного мастера отечественной песни своим вниманием хотя бы в моральном смысле, не говоря уже о материальном… Что меня побудило вплотную заняться этим проектом? А кто тогда, если не я? Сам-то ведь он не в состоянии проделать такую работу, поднять такой концерт! Значит, надо искать спонсоров, а возможно, и вложить в это и кое-что от себя. А цены нынче, знаете, серьезные. За производство телеверсии концерта телевидение требует столько-то. За аренду зала надо выложить столько-то. Живой оркестр обойдется во столько-то. Декорации потребуют столько же. Да еще реклама накрутит свое. Вот и выходит, что для проведения юбилейного концерта необходимо наскрести по сусекам определенную сумму. Да, разумеется, будут продаваться входные билеты. Но дай-то Бог, если мы этим покроем хотя бы треть всех наших расходов! То есть в любом случае остаемся в дефиците. Но что делать? Кто сегодня в России пойдет на какие-либо расходы, если не будет уверен в их возмещении? Это не благотворительность, не филантропия, не меценатство. Это — моя личная благодарность за все то, чем я обязан ему в своей жизни. Конечно, при хождении по спонсорам приходится покланяться, погнуть лишний раз спину. Но все мои внутренние комплексы по этому поводу несколько смиряются осознанием того, что я прошу не для себя, а для своего старого друга.
Сам же я категорически никогда и ничего у сильных мира сего не прошу. Во всяком случае, стараюсь не просить. При этом я обычно вспоминаю анекдот про грузина, оказавшегося в купе наедине с красивой девушкой. Грузин не сводит с нее глаз. Он просто-таки испепеляет ее своим горящим взглядом! Девушка от неловкости не знает, чем заняться, куда податься. А у него — глаза уже из орбит, кровью налились. Наконец она не выдерживает: «Молодой человек, может быть, вам что-нибудь нужно?» А он мрачно отвечает: «Для меня просить — хуже нэт!» На этом мне бы и хотелось завершить первую интродукцию, где в общей форме обрисован круг всех вопросов, затрагиваемых в этой книге.
Я начинаю петь
Если говорить по большому счету, то моя, так сказать, вокальная карьера началась еще во втором классе средней школы, когда я жил в Сокольниках. К тому времени, в 1950 году, у меня прорезался высокий чистый дискант, и потому при наличии хорошего слуха меня приняли в школьный хор. Хотя, что любопытно, уроки пения тогда практиковались уже с первого класса школы, что я считаю весьма похвальным начинанием. Жаль, что сейчас такого нет… Я же в тот момент благодаря своему деду имел довольно неплохое для ребенка музыкальное воспитание. Любимым занятием деда была, как я уже говорил, игра на скрипке. И с тех самых пор, как мне исполнилось четыре года, он приобщал меня к музыке, к пению. Помню, как мы с ним распевали на два голоса «Нелюдимо наше море, день и ночь шумит оно…». Дед пел под Максима Михайлова, а я, соответственно, под Ивана Козловского, был тогда такой знаменитый вокальный дуэт. И когда мне в нашем с дедом дуэте удавалось удержать мелодическую линию первого голоса, дед, певший вторым голосом, был в неописуемом восторге. То есть где-то к пяти годам от роду я уже начал понимать, что у меня есть голос, слух, что я умею петь.
С тех самых пор я, собственно, и начал зарабатывать свои первые дивиденды в виде пряников, конфет и так далее посредством пения. Скажем, в Богородском, где служил мой отец, военные часто ставили меня на сундук и просили: «Спой, Лева, спой». А так как я каждое утро слышал по радио Гимн Советского Союза, я поневоле заучил его слова, не понимая при этом их смысла, и бодро исполнял его под аплодисменты собравшихся.
Самым темным местом Гимна для меня, помню, было словосочетание «Да здравствует созданный волей народов…». Дело в том, что концовка слова «здравствует», сливаясь с началом слова «созданный», образовывала некое «яйцо» (если прислушаться к соединению «…ет со…», то так оно действительно и есть). И потому я пел в святой уверенности, что эта песня — про яйцо! Да и какая была мне разница, о чем петь, когда меня за это задаривали всяческими сладостями.
Так вот, а когда я во втором классе начал петь в школьном хоре, наша руководительница Людмила Андрониковна спустя какое-то время повезла меня для показа в знаменитый Детский хор под руководством Владислава Соколова. Он меня послушал и сказал: «У мальчика хороший голос, но он не дотягивает некоторые ноты… И кстати, к нам ему еще рановато. Приезжайте через год, мы его возьмем». Но потом уже возить меня туда было некому, так это ничем и не кончилось.
Начиная с третьего класса я стал ходить в пионерский хор в Сокольниках, которым руководил Анатолий Чмырев. Это был очень известный тогда коллектив — Детский хор Сокольнического Дома пионеров. С этим хором я впервые в жизни приехал, помню, выступать на радио. Радиокомитет находится на улице Горького, где-то напротив Центрального телеграфа. А так как я был сыном военного и почти все свободное время проводил в воинской части, то мои карманы были вечно набиты всяческой армейской атрибутикой — пряжками, значками, гильзами… И вот однажды я, приехав на радио, во время репетиции ни с того ни с сего засунул себе в рот гильзу и стал ее сосать, как леденец. Чмырев, увидев это, вытащил ее у меня изо рта пальцем и пригрозил, что, если еще раз такое повторится, выгонит меня из хора. Но я как-то особо не расстроился.
Я вообще был с самого детства человеком всеядным. Помимо школы и хора, я занимался еще и в кружке духовой музыки, играл на альте. Начиная с третьего класса стал ходить в бассейн заниматься плаванием. Словом, готов был идти куда угодно, только бы не сидеть дома. И конечно же я и думать тогда не мог, что пение когда-нибудь станет главным делом моей жизни.
А пока все шло своим чередом. Запись на радио с пионерским хором стала для меня уже в какой-то степени делом привычным. Помню, я запевал песню, в которой были такие слова:
А дали ее мне запевать потому, что у меня был высокий звонкий альт.
Потом я как-то летом поехал в пионерлагерь, находившийся в Тарусе, где в местном, простите за невольный каламбур, «лагерном» хоре мне было поручено запевать песню, которая уже тогда в определенной степени сумела выразить мое отношение к теме войны и вообще к солдатской, военной тематике. Кажется, это была песня Соловьева-Седого:
Я пел ее, как сейчас помню, настолько звонко и пронзительно, что взрослые, составлявшие здесь немалую часть собравшейся публики, только диву давались: «И откуда такое в мальчонке?» Моя сестра потом рассказывала, что девочек из ее отряда так растрогала эта песня, что у них на глазах даже слезы выступили. «Все, Левка, будешь ты певцом!»
К тому же периоду относится и еще одно мое воспоминание, которое и посейчас кажется мне чем-то нереальным, словно бы все это было не со мной. А именно — у меня завязались довольно теплые (уж и не знаю, как их назвать) отношения с взрослой девушкой — физруком всего пионерлагеря. Было ей тогда лет двадцать, в то время как мне только-только исполнилось десять. Так вот, после того как я спел про речные перекаты, эта самая девушка вдруг прониклась ко мне такими горячими чувствами, что буквально не отходила от меня ни на шаг. Мы с ней часто гуляли в окрестностях лагеря, ходили по грибы, она меня заботливо укладывала спать… Словом, стала для меня как бы второй мамой. Может быть, потому еще, что она знала о том, что я рано лишился матери, а может, на нее произвели впечатление мои вокальные способности. Не знаю, врать не буду. Но ощущение исходящего от нее женского тепла я помню до сих пор…
В четвертом же классе мне пришлось оставить пионерский хор, так как мы переехали из Сокольников на «Войковскую», и мне нужно было ездить на репетиции на метро с пересадками. Мне выдавались деньги на дорогу и школьный обед, так что на лакомства типа мороженого их, естественно, не хватало. И тогда мне пришла в голову блестящая идея. Дело в том, что в Сокольниках находилась школа для глухонемых детей, которых в метро пропускали бесплатно. Это наблюдение и побудило меня пустить в ход свои актерские таланты. Подходя к турникету метро, я начинал заранее корчить какие-то немыслимые гримасы, всем своим видом показывая, что я — глухонемой. Меня пропускали, жалостливо покачивая головой. Но продолжалось это все не долго, так как меня застукали соседи, о чем и доложили моему отцу. Отец рассердился: «Ты чего идиотничаешь, нас всех позоришь? Мало денег тебе выдают?..»
Ну а когда я стал учиться уже в шестом классе, хоровые занятия прекратились как-то сами собой, так как в новой школе на «Войковской» никаких певческих коллективов не было. В школе имени Зои Космодемьянской был лишь один кружок такого рода — театральный. Естественно, я начал посещать его. Но так как там участвовали в основном старшеклассники, а я все еще был малявкой, отношения у нас с ними как-то не сложились.
А пением я бросил заниматься еще и потому, что у меня, как это и положено в подростковом возрасте, началась ломка голоса, мутация. Зато начал активно заниматься спортом, играл в баскетбол за московское «Динамо», сначала в детской, потом в юношеской группе. Кроме того, увлекался еще и настольным теннисом, и волейболом, и футболом, и гандболом, и на лыжах бегал. Словом, сам теперь удивляюсь, как меня тогда на это все хватало. И если бы не случившееся со мной в десятом классе несчастье, то, вполне возможно, вся моя жизнь сложилась бы как-то иначе. Скажем, потекла бы в спортивное русло. И вместо певца Льва Лещенко на свет появился бы, допустим, баскетболист Лев Лещенко…
Но случилось так, что на одном из уроков физкультуры, делая гимнастическое упражнение на кольцах, а именно «разножку», я перекрутил сальто и врезался в мат головой, в результате чего произошло ущемление позвоночного нерва. Подняться сам я уже не смог. Меня тут же отвезли в клинику Склифосовского и поначалу поставили диагноз «перелом шейного позвонка», к чему были все основания, так как у меня полностью отнялись руки и ноги. Ноги, слава Богу, через три-четыре часа отошли, я их стал ощущать, а вот руки не работали в течение целых десяти дней.
Что это такое — быть парализованным, обезноженным в семнадцать юношеских лет, когда ты строишь в мечтах воздушные замки один выше другого, — я запомнил на всю жизнь! О чем только не передумал в первые дни, уставясь невидящими глазами в белый потолок больничной палаты. Было, правда, нечто, что внушало мне надежду на выздоровление, а именно — адская боль в руках, когда им передавалась какая-либо внешняя вибрация, например от захлопнувшейся двери. Малейшее сотрясение порождало дикие мучения. Но это же и означало, что руки начинают постепенно отходить. К тому же мне нанесли в палату такое множество всяких вкусных вещей, что я то и дело тянулся к тумбочке, где все это хранилось, и тем самым разрабатывал постоянно ноющие руки.
А когда все вновь вошло в норму и я через месяц вернулся в школу, выяснилось, что спортом с прежней интенсивностью и отдачей я уже заниматься больше не смогу. Что, впрочем, не помешало мне продолжать тренировки в спортивной секции.
Вот тут-то как раз и начал давать о себе знать прорезавшийся у меня юношеский баритон. Дома я петь, естественно, стеснялся, да и нельзя этого было делать. И тогда я, не долго думая, стал оставаться в школе по вечерам и тренироваться в пении в опустевшем классе. Учить меня этому делу было некому, поэтому я накупил всевозможных пластинок — оперных, эстрадных и так далее — и принялся за самообучение. Особенно мне нравились пластинки с записями Марио Дель Монако, Франко Корелли, с которыми я пытался петь «дуэтом»: они — верха, я — низы. Естественно, что это было секретом полишинеля, моя тайна довольно быстро раскрылась. Мои одноклассницы, участвовавшие в школьной самодеятельности, уговорили меня выступить на каком-то праздничном вечере, где я благополучно «облажался». Я должен был исполнить песню «У Черного моря» из репертуара Леонида Утесова. Но я так разволновался, что взял с первых же нот очень низкую тональность. И понял, что спуститься еще ниже по октаве уже не смогу. Пропел с грехом пополам один куплет, а затем заявил: «Извините, но я не умею петь. Я не по этому делу». Ребята, конечно, захлопали, что-то закричали, стараясь меня поддержать, но все было напрасно… Я понял, что надо к своим певческим упражнениям относиться гораздо более серьезно. То есть оставить всяческую самодеятельность и искать педагогов по вокалу.
И тут сама судьба послала мне вестника в лице моей одноклассницы Женечки Гибовой, впоследствии ставшей женой знаменитого артиста Леонида Харитонова. Женя уже имела некоторое отношение к профессиональному творчеству, так как занималась в студии при Театре имени К. С. Станиславского. Она и говорит: «Слушай, Лева, а почему бы тебе не пойти в Дом пионеров да не записаться там хотя бы в кружок художественного слова? Если ты действительно хочешь поступать в театральный институт, без подготовки тебе не обойтись. Или давай лучше я отведу тебя к себе в студию, пусть тебя там послушают, посмотрят». Что мне оставалось? Я решил рискнуть. А так как я был тогда товарищем довольно самонадеянным и все мне было по фигу, то пришел я туда, как говорится, на арапа. Прочитал, точнее, прокричал стихотворение Маяковского. А мне и говорят: «Ну что, парень, голос у тебя хороший, громкий. Ты ведь, наверно, певцом хочешь стать?» Я отвечаю: «Да, я бы не против». И вдруг, к моему удивлению, узнаю, что меня пропустили на второй тур. Прохожу и его. Соответственно, мню о себе все больше и больше. И вот наступает третий тур, где нужно играть театральные этюды. Мне дается задание — обыграть пустую бутылку. Глупость какая-то, на мой взгляд. Ну что можно изобразить с пустой бутылкой? Словом, как я там ни пыжился, меня срезали.
Но желания во что бы то ни стало учиться на актера это у меня не отбило. И вот сразу же после окончания десятого класса я направил свои стопы в ГИТИС, ныне РАТИ. Подготовил басню, стихотворение, а также русскую и советскую песни, соответственно, романс Гурилева «Разлюбила красна девица» и песню Соловьева-Седого «Город над вольной Невой…».
Но картина всех моих хождений по абитуриентским мукам была бы неполной, если бы я не рассказал и о других, «параллельных» так сказать, своих попытках пробиться в сияющий мир сценического творчества. А именно — я начал поступать одновременно во все московские театральные вузы — в Училище имени Б. В. Щукина, в Училище имени М. С. Щепкина, не считая конечно же ГИТИСа (есть такая уникальная особенность у этого вида учебных заведений…). И только достигнув повсюду (если повезет) третьего тура, вы должны были сделать свой окончательный выбор. Отсюда возникали всяческие парадоксы. К примеру, на втором году своих упорных попыток я дохожу до третьего тура в Щуке, но меня отфутболивают с первого же тура в ГИТИСе. Причем в ГИТИСе я пробовался сразу на два факультета — и на актера драмы, и на актера музыкальной комедии.
Но вернемся к моему первому «заходу». Своего аккомпаниатора у меня, естественно, не было, так что приходилось приноравливаться к обстоятельствам. Павел Михайлович Понтрягин, заведующий кафедрой вокала ГИТИСа, внимательно меня прослушал и вывел заключение: «Хорошо, приходите на экзамен». Но когда я на первом туре оказался перед приемной комиссией, что-то во мне обломилось, и я, можно сказать, психологически рухнул. С трудом заставил себя продекламировать историю про Мартышку и Очки и с не меньшим напряжением, почти неуправляемым, дрожащим голосом исполнил свой песенный репертуар. Да и откуда мне тогда было набраться вокального опыта, знания того, звучит сейчас твой голос или не звучит, нужно ли тебе распеться или сделать что-нибудь еще?..
Таким образом, меня срезали на первом же туре, что было, видимо, вполне справедливо. Но тем не менее мне стало страшно обидно — готовился все-таки! Подбегаю к декану факультета:
— Почему? В чем дело? Что я, так уж плохо пел? А он мне откровенно говорит:
— Вы ведь, по сути, еще мальчик, голос у вас неокрепший, сыроватый. Вам бы надо подрасти, позаниматься с кем-нибудь…
А потом получилось так, что на том же моем неудачном экзамене встречаю я одного своего знакомого абитуриента, который дает мне неожиданный совет:
— Слушай, а ты не хочешь, пока суд да дело, пойти устроиться в Большой театр? Понятно, не певцом, но все-таки… Скажем, рабочим сцены или в бутафорский цех. Осмотришься там, покрутишься среди всей этой атмосферы, может, это и поможет тебе чем-нибудь.
Я говорю:
— Спасибо, я подумаю.
И принимаю решение: «А почему бы и нет? Все равно ведь надо где-то отработать этот год до наступления новых экзаменов. Деньги, конечно, не Бог весть какие, но не это главное, семья поддержит…»
Прихожу в Большой театр, подаю документы и Целый месяц ожидаю результатов проверки. Большой-то ведь был тогда одним из режимных учреждений, в нем что ни день бывали высшие партийные Чины. А пока идет проверка, мне доверяют разве что возить декорации — надо поехать в специальные ангары, которые находятся где-то под Москвой, погрузить их, доставить в Большой, а что уже не требуется, то обратно. Прямо скажем, занятие не самое увлекательное.
Но скучать мне пришлось не долго, так как вскоре меня определили в бутафорский цех — вынести на сцену стол, стул, еще какую-то деталь… А так как я был пареньком смышленым, ловким и физически нехилым, мои обязанности постепенно расширялись. Мне стали доверять делать выгородки в репетиционном зале, в силу чего я имел возможность видеть процесс оперной или балетной постановки с самого начала — с первичной разводки до выхода на сцену.
Все это было для меня, разумеется, потрясающей школой. Я пропадал в Большом все дни и вечера. Днем работал, а вечером шел на галерку и смотрел оттуда спектакль. Не скрою, что в такие моменты я не раз представлял себя стоящим на сцене в образе Онегина или Годунова. Да и коллектив, в котором я оказался, состоял тогда практически из таких же, как и я, настырных юных честолюбцев, мечтающих о сценической карьере. Это кроме того, что в те времена выгодно было перед поступлением в вуз года два отработать на каком-либо производстве — это давало преимущество. Так что вряд ли можно было найти для этого лучшую базу, чем закулисье великого, известного на весь мир театра.
Одним словом, и я, и мои тогдашние коллеги по бутафорскому цеху всю свою жизнь посвящать искусству бутафории явно не собирались. А потому мы жадно стремились впитать в себя все увиденное и услышанное, понимая, что тем самым закладываем в себе фундамент будущей профессии артиста. Тем более, что посмотреть было на что, учитывая, что на конец 1950-х — начало 1960-х приходится, по общему признанию, золотой век советской классической школы. Еще пели Сергей Лемешев, Иван Козловский, но уже появились молодые Галина Вишневская, Тамара Милашкина, Евгений Кибкало, Алексей Масленников…
Что касается меня, то я, при всем восхищении искусством этих корифеев, никогда не испытывал в их присутствии того священного трепета, который заставляет подгибаться колени. Смотрелся я вполне прилично, одевался модно, словом, был мальчишкой симпатичным и интеллигентным. А потому меня довольно быстро приметили не только рабочие сцены, но и артисты, на репетициях которых мне доводилось быть. Со мной здоровались, легко вступали в разговор. Кроме того, как человек спортивного склада, я еще и играл в волейбол за команду Большого театра. Тренировались мы обычно прямо в балетном зале, натягивая там сетку. Помню, я играл там также и в настольный теннис с будущей звездой мирового класса танцовщиком Владимиром Васильевым, тогда еще просто Володей. В то время он только-только начинал свою балетную карьеру партией Данилы-мастера в «Каменном цветке» Сергея Прокофьева, танцуя вместе с Людмилой Богомоловой и Катей Максимовой. Правда, не думаю, что, если бы я сейчас рассказал Володе о тех достопамятных временах, он бы узнал во мне своего партнера по теннису…
Все увиденное и услышанное производило на нас, молодых, такое впечатление, что побуждало немедленно приниматься за дело. В результате чего я часто забирался в пустые учебные классы, где и «репетировал» известные оперные арии. От меня не отставали и мои друзья-бутафоры, среди которых были люди с весьма даже приличными голосами. А те, кто проработал там лет по двадцать — тридцать, были просто-таки ходячими энциклопедиями по истории Большого. Они точно знали, кто, что и когда пел и танцевал, помнили все передающиеся из поколения в поколение актерские байки. Моя же оперная эрудиция доходила тогда до того, что я мог на память исполнить, скажем, почти всю оперу Сергея Прокофьева «Война и мир» с мужскими и женскими партиями. В этой связи нельзя не вспомнить, как я два года назад встретился на дне рождения у Муслима Магомаева с Борисом Александровичем Покровским, в чьей постановке я тогда, сорок лет тому назад, смотрел «Войну и мир». Шутки ради я рассказал ему обо всех перипетиях этой грандиозной постановки с надувными колоннами, чем вызвал его огромное удивление: «Что, вы тоже там у нас работали?» Меня он, естественно, не помнил, что неудивительно, так как его окружал при каждой постановке сумасшедший человеческий калейдоскоп. Но бывшие девочки из хора меня, как выяснилось, помнят и по сей день…
И все же, несмотря на всю притягательную магию Большого, я прекрасно отдавал себе отчет в том, что не собираюсь здесь оставаться в качестве рабочего сцены на всю жизнь. Вся надежда была теперь только на следующие вступительные экзамены в ГИТИС. Тут я уже, помня совет декана, начал заниматься в Доме народного творчества на Большой Бронной. Любопытно, что моим руководителем стала Надежда Александровна Казанская, которая до этого всю жизнь пела в периферийных оперных театрах. А ее педагогом был, в свою очередь, ученик самого Камилло Эверарди (у которого учился пению Дмитрий Усатов, учитель Федора Шаляпина). Меня, признаюсь, эти исторические параллели очень даже сильно вдохновили, и я узрел в милой семидесятилетней старушке, какой была в то время Надежда Александровна, не что иное, как тайный знак судьбы, предрекающей мне незаурядное будущее.
Это и подогревало меня во всех моих последующих попытках штурма неприступных бастионов высших театральных заведений Москвы. И надо сказать, моя инициатива оказалась небезуспешной. За год я серьезно окреп как певец, получил некоторую профессиональную подготовку. Аккомпаниаторша, с которой я начинал заниматься в Доме народного творчества на Большой Бронной, так прямо и сказала: «О, Лева, как вы выросли за этот год! У вас появился настоящий, очень крепкий баритон…» Я это чувствовал и сам, так как вполне успешно, на мой взгляд, пел в то время арию Демона, собираясь исполнить ее на экзаменах. Из голоса исчезли неуверенность, дрожание. Но, на мое несчастье, аккомпаниаторша, с которой я планировал показываться на экзаменах, куда-то уехала, к тому же пропали ноты всех моих вокальных партий. Я начал петь что-то другое, что, естественно, во многом снизило эффект. Однако и при таком неблагоприятном раскладе я все-таки дошел до третьего тура. И тут меня срезали снова.
Что скрывать, я ужасно расстроился и дал себе слово совершить еще одну, последнюю попытку. А если и она окажется неудачной, придется поставить на своей артистической карьере крест. Отец, поговорив со мной по душам, посоветовал и вовсе не тратить времени на третью попытку, а сразу же поступать в какой-нибудь «нормальный» институт. Таким образом, я оказался на распутье, уверенность моя в своем певческом призвании была сильно поколеблена. И когда какие-то мои приятели пошли на подготовительные курсы в Геологоразведочный институт, я махнул на все рукой и направился вместе с ними. Хотя, надо сказать, не оставил занятий в вокальном кружке Дома народного творчества и даже поступил в еще один кружок при Клубе завода «Серп и молот». Но геология меня привлекала не долго. После двух-трех занятий я туда ходить перестал, тем более что мне на следующий год светила служба в армии.
И вот наступило время моей третьей, решающей попытки штурма ГИТИСа. И вновь я прохожу два первых тура, а до третьего меня попросту не допустили. И как выяснилось, по весьма простой причине. Меня вызвал к себе проректор ГИТИСа и сообщил, что, так как у них в институте нет военной кафедры, мне нет никакого смысла сдавать дальнейшие экзамены, ибо в сентябре меня все равно заберут в армию. «Поэтому, — говорит он, — мы вас ждем у себя здесь уже после службы. Всего вам доброго».
Что оставалось делать? Отправился обратно на завод точных измерительных приборов, где работал до этого около года. Там мне приходилось собирать манометры и все тому подобное. Место это считалось в каком-то смысле даже престижным, так как устроиться туда без знакомства было бы непросто. Тем не менее за две недели до того, как идти в армию, я пришел к начальнику цеха с просьбой отпустить меня раньше положенного срока. Пришлось соврать, что я плохо себя чувствую, хотя в этом была и доля правды. Чувствовал я себя после всех моих перипетий с ГИТИСом действительно неважно. Хотелось поскорее освободиться от всего привычного, надоевшего, сменить окружающую обстановку. Поэтому, когда начальник ответил мне отказом, пришлось пустить в ход свои недюжинные актерские способности. Прихожу в заводскую поликлинику, врач ставит мне термометр. А перед моим приходом ей уже звонил начальник и строго-настрого предупредил, чтобы Лещенко не выкинул какой-нибудь фокус с якобы повышенной температурой. Врачиха садится около и не спускает с меня глаз. Но я, видимо, то ли глубоко вошел в образ, то ли чересчур переживал, что придется пахать на заводе еще целых полмесяца… Когда она взяла у меня градусник и посмотрела на шкалу, глаза у нее стали круглыми. Термометр показывал тридцать семь и четыре! А как уж я сам удивился, это не передать словами.
Но так или иначе, я добился своего и оставшееся до армии время провел совсем недурно. Зашел попрощаться с ребятами в Большой театр, обошел всех своих московских друзей-приятелей… И как сейчас помню, 20 сентября к полудню уже был на сборном пункте на Беговой. Нас построили, посадили в поезд и повезли в Тамбов. Что со мной дальше будет, куда меня определят служить, я не имел ни малейшего понятия.
За несколько дней до этого я заходил, правда, в Ансамбль песни и пляски Московского военного округа в Лефортове (где, кстати, много лет спустя будет располагаться мое «Музыкальное агентство») на предмет прослушивания. Показался там вроде бы неплохо. Мне сказали: «Как только приедешь в часть, сразу напиши нам. Мы тебя отзовем обратно, будешь служить в МВО».
И вот теперь, под перестук колес, когда конечно же ни о каком сне не могло быть и речи, мне припомнилось все пережитое за эти последние годы — Сокольники, школа на «Войковской», Большой театр, завод, вокальные кружки и бесконечная вереница вступительных экзаменов… Это вселяло некоторый оптимизм. В любом случае таким внушительным «послужным списком» к девятнадцати годам от роду можно было только гордиться — уж чего-чего, а без дела я все эти годы и дня не сидел! Но это же говорило и о том, что впереди при таком моем складе характера меня ждет не менее беспокойное будущее. Что-то мне подсказывало, что скучать явно не придется. И я не ошибся.
Я служу в армии
В Тамбове, куда мы, группа остриженных наголо новобранцев, рано утром прибыли из Москвы, нас разместили в летнем солдатском лагере. Слава Богу, что стояла хорошая погода, так как нам пришлось еще и самим устанавливать палатки. После чего нас рассчитали в отделения по восемь человек в каждом, причем меня в своем назначили за старшего. Так под Тамбовом началась моя военная «карьера», первым этапом которой стало прохождение «Курса молодого бойца». И вот нас, так называемую «московскую роту», начали готовить для последующей отправки в ГДР. Целый месяц обучали стрельбе из разных видов оружия, обращению с противогазом, маршировке на плацу и, разумеется, активно вдалбливали в наши головы премудрости воинского устава.
Я не забыл об обещании руководителей Ансамбля песни и пляски МВО и, как только выдалась первая же свободная минутка, написал туда письмо. Но ответа, увы, не дождался. И понял, что с розовой мечтой об ансамбле придется распрощаться…
В Восточной Германии привезли нас поначалу на полигон Вишток и поселили там в бараки по пятьдесят человек в каждом, откуда потом «покупатели», наезжавшие из разных воинских частей, забирали ребят к себе. Ко мне, как и к каждому из нас, тоже подошел какой-то молоденький лейтенант. Спрашивает:
— Ну а ты что умеешь? Спортсмен? Я говорю:
— Спортсмен-перворазрядник.
— А в каком виде спорта?
— В баскетболе.
— Это хорошо. А еще что?
— Умею петь.
— О, это уже интересно. Где пел, какого рода голос?
— Пел в самодеятельности, — говорю, — голос — баритон.
— Ну что ж, — улыбается он, — подожди немного, мы тебя попытаемся забрать к себе. Такими ценными кадрами не разбрасываются.
И точно, в скором времени меня направили в 62-й танковый полк. Там поместили в карантин, где опять пришлось проходить «Курс молодого бойца». После чего ко мне вновь подошел тот самый лейтенант, который был, оказывается, руководителем полкового оркестра. Он сказал, что меня вскоре переведут в танковую роту, но это ненадолго, и что так или иначе он заберет меня оттуда в полковой оркестр. То, что я ни на чем не играю, не беда, пристроим в качестве какого-нибудь барабанщика. А там посмотрим…
Но вышло так, что меня еще до этого зачислили в полковой хор, я был принят в местный драмкружок, где меня окружили всяческой заботой женщины из вольнонаемных. Так что когда я появился в танковой роте, я был уже задействован во всех своих «ипостасях» и даже сделал в этом смысле некую молниеносную «карьеру» — возглавил драмкружок и стал солистом хора! Кроме того, я играл в баскетбол не только за дивизию, но и за армию. По этой причине много времени уходило на спортивные сборы, репетиции и тренировки. Но тем не менее я своей службой не манкировал. Так как я пользовался расположением командира нашего танкового взвода, старшего лейтенанта из Ленинграда, он взял меня в экипаж своего танка на «должность» заряжающего.
В этом качестве я успел съездить на дивизионные и армейские учения. Тогда у нас на вооружении были танки «Т-54», но на учениях мне, помню, доводилось еще ездить на легендарном «Т-34». А так как вес танкового снаряда — тридцать два килограмма, тут-то и пригодилась моя спортивная подготовка. Что интересно, выстрел из пушки отзывается внутри танка не очень сильно, так как выхлоп идет наружу. А вот когда стреляешь из пулемета, тогда и шлемофон порой не помогает. Ну и конечно, когда на всем ходу машину подкидывает на ухабах, тоже надо быть начеку, держаться покрепче, чтобы невзначай не приложило головой о железо…
Кстати, хотя в песне и поется про трех танкистов, экипаж танка состоит из четырех человек — командира, механика, наводчика и заряжающего. И если все идет нормально, ты за три года проходишь все эти стадии по порядку — от заряжающего и выше. Так что я с полным основанием могу себя считать танкистом, особенно после того, как однажды форсировал в танке Эльбу, и не просто, а по дну реки. И если бы в таком же духе шло и дальше, пришлось бы мне все эти три года постигать премудрости бронетанковой профессии.
Но получилось так, что как раз незадолго до очередных армейских учений я выступил на смотре художественной самодеятельности в качестве запевалы полкового хора. После чего ко мне подошли ребята из войскового ансамбля песни и пляски:
— Слушай, парень, хороший у тебя голос… Откуда ты?
— Из Москвы, — отвечаю.
— А хочешь, мы тебя представим нашему руководителю?
— Конечно! — говорю.
А у меня с собой были ноты всех моих песен. Ну, исполняю я для него романс Николая Римского-Корсакова «Октава». Он в восторге:
— О, замечательно! Мы вас обязательно к себе возьмем. Правда, сейчас очень сложная обстановка, как вы знаете…
И действительно, это было время конфликта вокруг Кубы, когда едва не началась третья мировая война и мы, солдаты, спали с автоматами. Но, как бы там ни было, мое ожидание затянулось. Дело было в ноябре, прошли уже декабрь и январь, а от руководителя ансамбля — ни звука. Ну, думаю, все накрылось, придется делать упор на спорт…
И с новыми силами взялся за баскетбол. А так как я уже стал выступать за армию, то меня перестали брать на учения, предоставляя время для тренировок. Таким образом, я в казарме оставался практически один, за что меня и невзлюбил наш ротный старшина — хохол, подозревавший во мне скрытого «сачка», косящего от службы. И потому стал нагружать меня массой всяческих работ. Деваться было некуда, сижу в каптерке, чищу пулемет. И вдруг вбегает старшина:
— Лэщэнко, собырайсь, та швыдко!
Ну, думаю, пропал, сейчас пошлет мыть полы в солдатском туалете или плац подметать! Вскакиваю:
— Куда идти?
А он:
— Бэры уси свои манатки, бо тэбэ в другу часть переводять…
И тут до меня дошло — ансамбль!.. Произошло это в феврале 1962 года. Так я оказался в Ансамбле песни и пляски 2-й танковой армии, который находился в Фюрстенберге.
Встретили меня как давнего знакомого те самые ребята из старослужащих, что слушали меня на смотре. Их было шестеро, а я, стало быть, стал седьмым. Вот они и говорят своему старшине:
— Видишь, новый парень к нам поступил? Подыщи-ка для него форму, портупею да сапоги хромовые, чтобы все было как положено. Салагу этого на танцы поведем сегодня…
Отвели меня в столовую, поставили на довольствие. А вечером действительно взяли с собой в гарнизонный Дом офицеров, где я, к своему удивлению, обнаружил необычайно разнообразный женский контингент. Как пояснили мои ребята, это были машинистки, секретарши, медсестры, официантки и тому подобные сотрудницы, состоящие при штабе армии. При этом надо учесть, что я, здоровый двадцатилетний парень, считай, уже полгода никак не общался с прекрасной половиной человечества. Так что сказать, что у меня разбежались глаза и пересохло в горле, — ничего не сказать. Я был словно в трансе. По этой, видимо, причине я и простоял столбом в углу весь вечер, так и не решившись никого пригласить на танец, хотя всегда неплохо танцевал. Ребята, тонко чувствуя мое состояние, сделали все для того, чтобы помочь мне разрядиться, а именно — устроили мне вечером «крестины» при вступлении в ансамбль. Обмыли, одним словом, это дело…
На следующий день в шесть утра меня будит дневальный:
— Лещенко, срочно к начальнику Дома офицеров!
Вхожу, докладываю:
— Товарищ майор, рядовой Лещенко прибыл по вашему приказанию!
Он спрашивает:
— Как вас зовут?
— Лев, — отвечаю.
— Ну что ж, Лева, — говорит он, — а вы не хотели бы сейчас немного помузицировать?
Я замялся:
— Да, знаете, с утра как-то… Он кивает:
— Да, да, понимаю. Сходите сначала на завтрак, встречаемся в десять.
В это же время собираются и все участники ансамбля, хор и так далее. Майор вызывает меня:
— Я слышал, вы русскую классику поете?
— Да.
— Так вот, сейчас я готовлю вечер романсов на стихи Пушкина. Вы не хотели бы выучить два таких романса?
— Конечно, с удовольствием, — говорю.
А была уже где-то середина февраля. И вдруг он, что-то вспомнив, говорит:
— Вы знаете, к Двадцать третьему февраля, ко Дню Советской Армии, мы готовим премьеру новой концертной программы Ансамбля песни и пляски в Доме офицеров. Там нами запланировано исполнение песни Мурадели на стихи Соболева «Бухенвальдский набат». Вы слышали ее?
— Конечно, — отвечаю, — песня потрясающая!
— Но дело в том, что у нас возникла проблема с исполнителем, нет подходящего голоса. Возьметесь ее спеть?..
Надо ли говорить, с каким жаром я принялся разучивать эту песню, учитывая тот немаловажный факт, что она должна была стать моим первым сольным выступлением в программе ансамбля! Пришлось преодолеть при этом и немалые чисто технические трудности. Первым вопросом было — где взять ноты? Сегодня, когда подавляющая масса наших эстрадных сочинителей и исполнителей не знает даже элементарной нотной грамоты, это может выглядеть смешно. Но тогда певец, не умеющий петь по нотам, вряд ли мог рассчитывать на звание профессионала… Причем дело-то здесь вовсе не в самих нотах, а в общей культуре исполнителя. Музыкальное творчество многих наших современных «поп-звезд» и «поп-звездочек» буквально распирает от доморощенных опусов, создавая довольно грустную картину общего музыкального и вокального невежества.
Но это — тема для особого разговора. Пока же вернемся к событиям почти уже сорокалетней давности. Выход из положения мы нашли в том, что сделали самостоятельную нотную запись с пластинки с «Бухенвальдским набатом» в блистательном исполнении совсем еще юного Муслима Магомаева. По этой записи была написана и соответствующая оркестровая партитура. Начались репетиции. И тут я, к своему удивлению, обнаружил, что не все у меня идет так гладко, как представлялось поначалу. Я никак не мог понять, в чем дело, почему песня не дается мне в ее, так сказать, полном эмоциональном объеме. Одно было ясно — я, певец Лев Лещенко, ни в коем случае не должен пытаться повторить точь-в-точь все то, что делает певец Магомаев, уж очень различны наши с ним голосовые фактуры. Сила Муслима — в пафосе и страсти, я же более приближен к сдержанной, лирической манере. Поэтому успех мне мог светить лишь при условии, что я найду свою собственную, личную, выстраданную интонацию песни, принадлежащую только и только мне. Так что оставалось одно — работать, искать и надеяться, хотя времени до праздника оставалось все меньше и меньше.
И вдруг мне в голову пришла удивительно простая мысль — где же я еще могу получить соответствующий эмоциональный заряд для исполнения этой сугубо антивоенной, антифашистской песни, как не в одном из таких печально известных мест на земле Германии, где в годы войны творился настоящий концлагерный ад? А именно — в расположенном неподалеку бывшем женском лагере Равенсбрюк, в котором нацистские врачи производили кошмарные опыты над своими беззащитными жертвами. Одним словом, уговорил я нашего руководителя, старшего лейтенанта, совершить своего рода экскурсию в это трагическое место. Осмотрели камеры, в которых содержались узницы, постояли у печей крематория, где сжигались тысячи людей…
Трудно, конечно, выразить словами охватившие меня тогда чувства. Но именно эти невыразимые эмоции и переплавились затем в чеканные слова звучащей песни. Причем по странной прихоти судьбы впервые эта песня прозвучала в моем исполнении именно… в Равенсбрюке, на территории расположенной там советской части. Поэтому, когда я начал петь, на меня нахлынул такой мощный эмоциональный вал, что у меня едва не произошел истерический срыв. Я мог тогда запросто разрыдаться, утратить над собой контроль, да мало ли что еще могло случиться в таком состоянии. Как петь, когда перед глазами вдруг возникло все увиденное… Меня била нервная дрожь, почти такая же, как в тот момент, когда я увидел весь этот ужас. Вполне естественно, что мое внутреннее состояние вылилось в исполнение песни, тем более что слова ее служили просто-таки идеальным выражением для обуревающих меня чувств:
Но когда прозвучали заключительные аккорды, меня охватил страх. Вместо ожидаемых аплодисментов, в клубном зале повисла абсолютная, действительно мертвая тишина. «Все, провал…» — мелькнуло в голове. Но через несколько секунд зал буквально взорвался криками восхищения и громом аплодисментов. Много я потом слышал в жизни оваций, но эти, самые первые, дорогого стоили. Они ведь, по существу, и определили всю мою судьбу. Эти оглушительные несмолкающие аплодисменты красноречиво свидетельствовали о том, что Лев Лещенко будет певцом. Это означало, что я почувствовал свой стиль, свой прием, свою интонацию, когда за внешней сдержанностью таится большой эмоциональный накал.
Ведь чем берет певец своих слушателей? Да, конечно же и смысловым, интеллектуальным содержанием песни, арии, вокальной партии… Чем оно выше, поэтичнее, тем выше класс произведения. Но если даже под самыми роскошными поэтическими строками не полыхает жар эмоционального огня, идущего напрямую от души к душе, эти слова оставят публику равнодушной. Этим, собственно, и объясняются столь непонятные, на первый взгляд, внезапные крушения творческих карьер некоторых многообещающих вокалистов, у которых, казалось бы, имелось все для достижения звездных высот: и голос, и фактура тембра, и необходимая школа.
Но не было в них, видимо, того, что воспринимается другими даже порой уже не на смысловом, а на подсознательном уровне. Когда в опере пел Шаляпин, можно было зачастую не смотреть на сцену и вообще закрыть глаза, ибо он одним лишь своим голосом передавал всю богатейшую палитру чувств, настроений и переживаний, творящихся на подмостках. Отсюда простой вывод — нельзя все петь одной «краской». Надо максимально использовать все возможности, заложенные в голосе. Конечно, осознание всего этого пришло ко мне далеко не сразу. Впереди был еще долгий и мучительный путь поисков себя, своего места в искусстве. Но триумфальный, не побоюсь этого слова, успех «Бухенвальдского набата», исполненного мной тогда в Германии, определил для меня, повторяю, очень многое.
К слову, пел я без микрофона! Не баловала тогда певцов электронная техника. Что уж сейчас говорить о современных компьютерных чудесах, способных, кажется, из каких-нибудь невинных потуг сотворить все, что угодно, — от эстрадного шлягера до полноценной оперной арии. Только вот тронет ли этот мертворожденный «вокал» сердца слушателей — большой вопрос…
Стоит ли говорить о том, на каком счету я оказался после своего песенного дебюта в нашем ансамбле. А ведь у нас там были и вольнонаемные певцы, певшие в оперных театрах и приехавшие в Германию подзаработать денег. Они, по всей видимости, были рады моему успеху, который благотворно отражался на судьбе всего нашего коллектива. Но они же в какой-то степени и охладили мой пыл, сказав, чтобы я не очень-то пока обольщался по поводу своих голосовых данных. Так прямо и сказали: «Лева, ты учти, голос у тебя еще окончательно не сформировался, хотя у тебя очень хороший тембр. Надо тебе, как нам кажется, развивать силу голоса». Я задумался — что они имеют в виду? И пришел к выводу, что, видимо, не достиг еще всего отпущенного мне природой вокального диапазона. А выявить его До конца можно только посредством учебы. Только хорошая школа может поставить голос на дыхание, только она способна разработать в нем верхи и низы. Лишь после этого можно будет говорить о голосовом регистре — теноровом, баритональном или басовом.
Что касается меня, то у меня был диапазон высокого баса, хотя тембр был баритональный — от «фа» до «фа», то есть вмещающий в себя две октавы. А когда я всерьез приступил к вокальным занятиям в ансамбле, в распевке мне случалось доходить и до «соль». Хотя в итоге я пришел к выводу, что мой голос тяготеет все-таки именно к басовой фактуре. Образно говоря, у меня своего рода мягкий, лирический бас. Скажем, высоким басом обладал Шаляпин, у него был бас-кантанте. То же самое можно сказать и о тенорах, которые подразделяются на лирический, лирико-драматический и драматический. В качестве примера можно привести Ивана Козловского и Сергея Лемешева, у которых был лирический тенор, у Марио Дель Монако — драматический. То же самое и у Энрико Карузо. Я же мог применительно к партии петь и басом, и баритоном, хотя в хоре меня, как правило, ставили в басовую группу. Ребята-басы так и говорили: «Ну что, Лева, легко с нами петь, хорошо?..»
Как я уже сказал, большинство участников ансамбля были вольнонаемными, в отличие от нескольких солдат срочной службы, в число которых входил и я. У нас, то есть «срочников», были, помимо работы в ансамбле, и несколько другие обязанности — следить за чистотой в расположении части, поддерживать давление пара в котельной… Так сказать, чтобы нам воинская служба совсем уж медом не казалась.
Но все равно первый мой год в армии был, по-моему, совершенно очаровательным, особенно приятно служить таким вот образом было летом. Так как мы, «срочники», в принципе перегружены не были, в самом скором времени нам пришла идея создать вокально-инструментальный ансамбль-квартет, или, как тогда было принято говорить, ВИА. Сил у нас для этого было достаточно. В инструментальную группу входили гитарист, контрабасист, кларнетист, барабанщик, а также наш певец-бас Паша Бахолдин, который прекрасно играл на фортепиано и аккордеоне и был у нас аранжировщиком. Певцов было, естественно, четверо — Боря Цимакуридзе, Коля Завалишин, я и Толя Галкин. Нашему руководителю все это очень понравилось, и он стал нас, говоря современным языком, раскручивать на всю катушку. Кстати, на встречах с немцами приходилось петь порой и по-немецки… Успех имели колоссальный. И два лета подряд даже ездили на гастроли по городам ГДР, где зарабатывали деньги для ансамбля. На них мы накупили аппаратуры, кучу инструментов. А на третьем году моей службы, когда «старики-срочники» ушли в запас, мы остались вчетвером — кларнетист, танцовщик, вокалист и я.
В это же время мне, как отслужившему два года, полагался по закону краткосрочный отпуск. Но мне было так хорошо в маленьком немецком городишке, где находился наш ансамбль, я так привык к распорядку его жизни, что мне, честно говоря, и домой-то уже ехать не хотелось. Но была и другая причина. У меня здесь появились друзья, в том числе и подружка-москвичка, машинистка Люда из штаба армии. У одного моего приятеля тоже была подруга, и мы, собираясь вместе, неплохо проводили время…
Но однажды произошел нешуточный инцидент. За некоторое время до этого я познакомился в нашем армейском госпитале в городе Лихине, куда мы приезжали с концертами, с медсестрой Ларисой из Ворошиловграда. После чего она стала каждые субботу и воскресенье приезжать к нам на танцы в Дом офицеров при штабе армии. У нас с ней завязался небольшой роман, началась переписка и прочее (к этому моменту с машинисткой мы уже расстались). И если с Людой у нас было нечто вроде дружбы, то с Ларисой началась настоящая пылкая юношеская любовь. Мы с ней, бывало, часами гуляли на морозе, после чего я провожал ее на поезд в Лихин, расположенный в четырнадцати километрах. Что делать, встречаться нам с ней было негде. Не пригласишь ведь ее в свою воинскую казарму…
И вот однажды, когда мы с Ларисой пришли на танцы, на мне решил отыграться один майор, комендант нашего городка, почему-то жутко не любивший «срочников-ансамблистов». Где бы мы ни появлялись, он привязывался к нам по любому пустячному поводу. Особенно же зверствовал на танцах, выходя в центр зала и громогласно объявляя: «Военнослужащих срочной службы прошу немедленно покинуть зал!» Приходилось уходить, потом незаметно просачиваться обратно, словом, как-то изворачиваться. Так вот, в тот памятный вечер он, подойдя ко мне, рявкнул прямо в лицо:
— Опять вы здесь? Да я вас сейчас под арест отдам! Шагом марш отсюда!
Все это происходило на глазах у всех, но главное — в присутствии Ларисы. И тут я не выдержал. Глядя ему прямо в глаза, четко и раздельно произнес:
— Товарищ майор, вы меня, конечно, извините, но кто вам дал право говорить со мной таким тоном? Разве нельзя было отозвать меня в сторону и выразить свои претензии? Тогда бы я вам, также не повышая голос, все объяснил…
Майор, никак не ожидавший такой резкой отповеди от рядового солдата, поначалу просто онемел. А потом взорвался пуще прежнего:
— Да я тебя!.. Да я… Под трибунал!..
Я, чувствуя, что терять мне теперь нечего, так же резко его обрываю:
— Если вы будете орать при всех, я сейчас же пожалуюсь члену Военного совета генералу Лебедеву!
При этом майор, поняв, что меня голыми руками не возьмешь, совершает явную глупость — в запале кидается к тому же Лебедеву, который также присутствовал на вечере. Это, конечно, был форменный идиотизм — майор жалуется генералу на рядового! Через какое-то время подбегает ко мне дежурный по Дому офицеров:
— Ну, держись, Лещенко, тебя сам Лебедев вызывает!
Подхожу к генералу, рядом с которым стоит, весь багровый, майор. Генерал, оборвав мое приветствие, спрашивает:
— Что там у вас произошло?
Я еще больше вытягиваюсь по стойке «смирно»:
— Товарищ генерал! Начальник Ансамбля песни и пляски майор Мальцев отпустил нас в увольнение, и мы пришли на танцы. Вот наши увольнительные до двенадцати часов ночи. Так как мы постоянно выступаем с концертами, у нас месяцами не бывает ни суббот, ни воскресений. Сегодня выдался один свободный день, к тому же ко мне приехала девушка из Лихина. Мы ничего не нарушаем. Но вот товарищ майор ведет себя на редкость грубо и бестактно, унижая мое человеческое достоинство.
Майор попытался что-то сказать, но Лебедев, поморщившись, махнул рукой:
— Помолчите, майор. А вы, Лещенко, идите. Отдыхайте.
И, уже уходя, я услышал, как он выговаривает остолбеневшему от изумления майору:
— Как вам не стыдно! Дискредитируете себя перед военнослужащими. Да еще в пьяном виде…
Только тут я вздохнул с облегчением, так как это и было моим главным козырем в титанической борьбе с комендантом. А именно — я в первую же секунду почувствовал идущий от него перегар. Но естественно, нам всем было уже не до танцев. Я проводил Ларису и направился к себе, в наш милый и уютный трехэтажный домик на берегу искусственного озерца.
А где-то через неделю возвращаюсь откуда-то в час ночи и вижу, что прямо навстречу мне идет мой заклятый враг майор. Ну, тут у меня сердце и упало. Свидетелей вокруг нет, и теперь я в его полной власти. Что ему может помешать сейчас приписать мне любое, какое захочет, нарушение по службе и отправить на гауптвахту? Военный комендант как-никак! А то еще хуже — возьмет да и инсценирует драку! А потом скажет, что я на него напал (к чему, как известно, могли бы найтись и некоторые основания). А это уже точно — трибунал. Кому там скорее поверят — офицеру или солдату?.. Все это пронеслось у меня в голове за считанные секунды. Но тут произошло нечто совершенно невероятное — комендант, увидев меня, перешел на другую сторону улицы! Я уж не знал, что и подумать…
Но все проходит, постепенно забылся и этот инцидент. И уже летом 1963 года мне был положен, как я сказал, краткосрочный отпуск на родину. Но я решил его использовать для несколько других целей, а именно — съездить к своей возлюбленной в Ворошиловград. Дело в том, что Лариса еще в марте поехала поступать в медицинский институт, куда благополучно и была зачислена. Все это время мы с ней вели оживленную переписку, что и заставило меня так скорректировать мой отпускной маршрут. Но все произошло почти как в фильме «Солдат Иван Бровкин». Письма от Ларисы стали приходить все реже и реже, а потом и вообще все прекратилось. Я обращаюсь к ее подруге, которая служит у нас по контракту:
— В чем, интересно, дело?
А она отвечает:
— Так ведь там же у нее парень был, она за него замуж выходит!
Меня как громом поразило. Я на полном серьезе собрался к ней, познакомиться с родителями, все честь по чести. А там и до свадьбы недалеко… Но после всего случившегося меня обуяла какая-то апатия. «Да ну его, — думаю, — куда-то там ехать. — Здесь пересижу. Расстраиваться только лишний раз после встречи с друзьями. Служить-то еще целый год… Словом, решил: остаюсь. Но тут мне Борька Цимакуридзе и говорит: «Слушай, что ты дурака валяешь? Поезжай домой, зайди в свой ГИТИС, узнай, не забыли ли тебя там. Ну и все такое прочее».
Послушался я его. Приезжаю в Москву. Вид у меня бравый до невозможности — офицерское сукно, хромовые сапоги, портупея, — словом, солдатик хоть куда. Но я поскорее переоделся и две недели расслаблялся, как мог. Москва тут же закружила, завертела… Сходил, конечно, в ГИТИС, который в душе давно считал уже своей «альма матер». И, вернувшись в Германию, дал себе зарок: после службы — обязательно поступлю!
С этой похвальной мыслью пошел через год на подготовительные курсы при штабе армии. В это время мне оставалось дослужить еще три месяца — июль, август и сентябрь. Тогда был такой порядок, что меня могли отпустить для сдачи экзаменов и пораньше, в июле. И если я поступаю — остаюсь в институте. Если нет — возвращаюсь дослуживать. А надо сказать, что я к тому времени так хорошо зарекомендовал себя в Ансамбле песни и пляски, что начальство на все лады уговаривало меня остаться на сверхсрочную. Да я и сам понимал, что крайне необходим ансамблю. Но тем не менее поехал поступать. Причем не один, а с сопровождающим из вольнонаемных, который тоже собирался в ГИТИС. Но когда мы с ним приехали, то выяснилось, что опоздали. Что делать? Тем не менее прихожу на экзамен. Меня, как старого знакомого, встречает Павел Михайлович Понтрягин:
— Помню, помню вас, Лещенко. Что опоздали, это не беда. Будете петь сразу за первый и второй тур. Первый — утром, второй — вечером…
Понятное дело, что уж в этот раз я пришел в ГИТИС в полном своем обмундировании! К солдату-то ведь отношение несколько другое. Понтрягин спрашивает:
— Что будете петь? Я отвечаю:
— Арию Филиппа из «Дон Карлоса».
— Так вы же были баритоном?
— А теперь — высокий бас! Кстати, на итальянском языке можно?
Он кивает:
— Давай!
Короче говоря, первый и второй туры прохожу с блеском. Третий тур — через день. По совету Понтрягина решил еще порепетировать в усиленном режиме. Выхожу перед приемной комиссией, которую возглавлял Георгий Павлович Ансимов, главный режиссер Театра оперетты и будущий художественный руководитель нашего курса. Он в этом году как раз набирал себе группу. Спрашивает:
— Что будете читать?
— Басню Рацера и Константинова «Ревность». Смотрю, Ансимов морщится, как от зубной боли. Ладно, прочитал я басню. Теперь — вокал. Объявляю:
— Ария Филиппа из «Дон Карлоса» Верди на итальянском языке.
Начинаю петь. Но после первого куплета Ансимов машет рукой:
— Достаточно. Идите.
Иду понурый, как побитый пес. Ну, думаю, завал. А результаты объявляют лишь на следующий день. И если… Но это для меня — трагедия! Выходит, надо возвращаться в армию… Утешаю себя — ничего, не пропаду, буду петь, как прежде… И вдруг вижу, идет по коридору институтский врач-ларинголог, который тоже был в комиссии. Смотрю на него молча таким умоляющим взглядом, что он не выдерживает и делает мне утвердительный знак головой. А на другой день не было на свете человека счастливее меня! Сдаю все остальные экзамены на круглые пятерки. И вот теперь я — не просто студент ГИТИСа, а, как человек опытный, отслуживший армию, еще и староста курса. Но это уже — отдельная история.
Интродукция вторая
Мой «матрос Чижик»
Так как мне, я считаю, очень повезло в жизни с родными и близкими, я часто думаю, в чем заключается разница между чувствами родственными и дружественными. Возможна ли их взаимозамена и до каких она может доходить пределов? Бывает, что, скажем, отец и сын испытывают друг к другу неприязнь, зато с другими, совершенно чужими по крови людьми ощущают себя легко и комфортно. И в этом смысле мне (не знаю уж, за какие такие заслуги) повезло дважды. У меня всегда была и остается взаимная любовь с отцом, со всеми родственниками. И одновременно мне довелось испытать в жизни необычайную заботу и внимание со стороны человека, не имеющего к нашей семье никакого родственного отношения. Но он оставил в моей душе такие теплые и светлые воспоминания, какие оставляют только самые родные нам души.
Речь идет об одном из сослуживцев отца в Богородском, полковом старшине по имени Андрей Фисенко. Так как меня в детстве было порой не с кем оставлять дома, он обычно занимался мной в течение всего дня. И делал это так заботливо, что получил от окружающих шутливое прозвище «матрос Чижик» по аналогии с известным книжным персонажем. Он приходил с утра, брал меня за руку и отводил на территорию полка, где, исполняя свои непосредственные служебные обязанности, соответственно таскал меня за собой повсюду — на стрельбище, на спортивные занятия, в солдатскую столовую… Он подарил мне двухметровые лыжи, на которых я, прикрутив их к валенкам, катался в Богородском уже начиная с четырехлетнего возраста. Более того, в те тяжелые, нищие послевоенные годы было очень трудно с одеждой вообще, а со специальной детской — и подавно. Поэтому мне пошили самую настоящую военную форму, хотя и, разумеется, в миниатюре. Я щеголял повсюду в гимнастерке, сапогах и пилотке. А попадая за проходную воинской части, непременно отдавал честь всем встречавшимся военным, на что они отвечали с большой готовностью. В этой форме я, помню, проходил лет до шести. А бедность доходила до того, что нечем было порой даже смазать сапоги — ни ваксы, ни тем более сапожного крема. В таких случаях отец просто протирал мне сапожки тряпкой, смоченной в воде. После чего я отправлялся со своим «матросом Чижиком» по всему кругу солдатских занятий. Ничего не пропускал. А что касается стрельбища, это было моим излюбленным местом. Еще бы, я ведь там, считай, уже с пяти лет научился стрелять из пистолета (правда, не без посторонней помощи)!
Дядька Андрей находился со мной неотлучно, зорко следя за тем, как бы со мной что-нибудь не случилось. Такая повышенная забота в общем-то имела под собой основания, так как Андрей был земляком моего отца, оба они были родом из деревни Низы под Сумами. Андрей в то время был еще достаточно молодым человеком, вызывавшим мое восхищение целым рядом многочисленных достоинств. Одним из них было прекрасное владение всеми гимнастическими снарядами, но наибольший восторг у меня вызвало его умение ходить на руках. Далее, он умел очень ловко ловить ртом подбрасываемые вверх шарики, которые он скатывал из хлебного мякиша. Одним словом, старался меня всякий раз чем-нибудь да позабавить.
И вот как-то спустя тридцать с лишним лет после всего этого я побывал в отцовской «вотчине», где встретился с Андреем… А недавно, будучи на гастролях в Сумах, я просто не мог не воспользоваться случаем вновь повидаться со своим незабвенным «матросом Чижиком», так украсившим когда-то мое послевоенное детство. Мы с Володей Винокуром сели в машину и отправились в Низы, которые находятся в двенадцати километрах от Сум. Долго искали хату Андрея, а когда нашли, его не оказалось дома, так как он был у соседей. И тут выяснилось, что мы заявились к нему в гости как нельзя кстати, так как накануне дядька Андрей как раз справил свое восьмидесятилетие. Володя достал бутылку коньяку, которую мы и распили втроем на капоте машины. Причиной тому была спешка, так как мы уже опаздывали. Мы с дядькой крепко обнялись, помолчали, вспоминая прошлое, и, что греха таить, прослезились. Больно уж трогательно выглядел этот деревенский старожил в скособоченных кирзовых сапогах и застиранной добела рубахе, держащий наполненный до краев граненый стаканчик в жилистой, подрагивающей от волнения руке.
— А что, дядька Андрей, — сказал я, подмигивая Винокуру. — слабо тебе сейчас, в день своего юбилея, да пройтись по селу на руках? Пусть все видят, что такое настоящая военная косточка!
— Эх, Левушка, — вздохнул мой полысевший, одряхлевший «матрос Чижик», — мне бы теперь и на ногах-то дай Бог устоять… Но ты прав, наша кость крепкая, низовская. Батьке твоему небось уж за девятый десяток, а он-то, верно, все еще орлом глядит?..
А когда расставались, я дал ему слово обязательно приехать как-нибудь на денек-другой и неспешно, не на бегу поговорить «за жизнь». Ведь что мы, люди, в сущности, представляем собой, как не вместилище всего того душевного тепла, которым на протяжении жизни делятся с нами окружающие? Ну не все, конечно, а очень немногие, редкие люди… Такие, как мой удивительный, чудесный «матрос Чижик»…
История любви
Что касается моей собственной семейной жизни, то мой первый брак оказался неудачным. То ли потому, что он был, так сказать, «студенческим», незрелым, связанным с некоторыми бытовыми неустройствами, то ли по причине несовместимости двух творческих индивидуальностей, сейчас сказать трудно.
А началось все с того, что я, будучи первокурсником ГИТИСа, как-то раз в преддверии Октябрьских праздников наконец-то увидел воочию Аллу Абдалову, студентку третьего курса, о которой в нашем институте говорили как об одной из самых способных. Художественным руководителем ее был выдающийся советский актер Лев Свердлин, а вокалом она занималась у легендарной певицы Марии Максаковой. Тот факт, что Мария Петровна занималась с Аллой еще и приватно, у себя на дому, свидетельствовал о том, что Алла считалась у нас певицей, подающей большие надежды. А к тем, кто подавал надежды, в ГИТИСе было отношение особое. Им, в частности, разрешалось выступать на различного рода сценических площадках во время так называемых праздничных декад. В число таких счастливчиков входил и я, причем начиная уже с первого курса. Правда, счастье это было довольно-таки относительным — площадки были далеко не самыми престижными, да и вознаграждение за наши труды выглядело более чем скромно. Но мы были тогда безумно рады и этому. Во-первых, мы как-никак получали сценическую закалку, неоценимый опыт поведения на сцене, во-вторых, жить на одну лишь стипендию было физически невозможно, и любой, даже левый приработок воспринимался нами как дар судьбы. Репертуар у нас был самый разнообразный — у меня, скажем, неплохо получались современные песни, у кого-то — романсы, кто-то читал стихи…
Так вот, стою я за кулисами, жду своего выхода на сцену. А как раз передо мной выступает с исполнением романсов одна из наших студенток, очаровательная девушка, которую я никогда до этого не видел. Не скрою, что она произвела на меня впечатление — высокая, стройная блондинка с большими серыми глазами и низким, волнующим меццо-сопрано. Спрашиваю у приятеля:
— Кто это?
А он удивляется:
— Ты что, не слыхал про нее? Это же Алла Абдалова с третьего курса!
— А, вот, значит, она какая… — говорю.
И чем больше я на нее смотрел, тем больше во мне крепло убеждение, что Алла — человек действительно незаурядный. В ней чувствовалась та особая серьезность, содержательность, которая не часто встречается в молодых людях. Поразило меня и то, как она была одета. На ней было очень хорошего качества бежевое платье явно не отечественного производства, сидевшее с большим изяществом. Таким же изяществом отличались и ее, судя по всему, безумно дорогие импортные туфельки. Как выяснилось позже, Алла могла себе позволять подобную Роскошь по одной простой причине — ее сестра была замужем за советником советского посольства в Великобритании, где, как известно, к предметам дамского туалета относились далеко не с такой пуританской суровостью, как у нас…
Одним словом, после того памятного вечера я начал искать возможности встретиться с Аллой. И когда мы однажды с группой старшекурсников выступали в Октябрьском зале Дома союзов, я подошел к ним за кулисы и стал закидывать удочку, не едет ли кто в сторону метро «Краснопресненская». Дело в том, что я выведал, что Алла живет в районе Хорошевского шоссе, и таким образом напросился к ней в провожатые. Проводил ее до подъезда, постояли, поговорили, очень трогательно попрощались.
А на следующий день было 7 ноября. Родные все уехали на праздники на дачу, и я в нашей квартире на «Войковской» оставался один. Стал думать, как лучше провести праздничные дни с понравившейся мне девушкой, но выбор у меня ввиду катастрофического отсутствия денег был, увы, не очень-то велик. Поход в ресторан или кафе явно отпадал, оставалось разве что кино. С другой стороны, грех было упускать такую возможность побыть вдвоем, без посторонних глаз, приглядеться друг к другу поближе, да, в конце концов, просто хорошо провести время. В итоге я пригласил Аллу к себе в гости и, постаравшись не ударить в грязь лицом по части угощения даже при своих скромных возможностях, накрыл столик на двоих. Даже про свечи не забыл. Кстати, именно при свете свечей я обратил внимание на то, какие у нее красивые ноги.
Алла оказалась человеком очень спокойным, выдержанным, достаточно ироничным, то есть обладала всеми признаками истинной интеллигентности. Я уж было подумал, не происходит ли она из какой-нибудь «профессорской» фамилии… Но выяснилось, что семья у нее самая обычная, рабочая, а сама Алла родом из Подольска. Сестра ее была танцовщицей в Ансамбле песни и пляски Советской Армии под управлением Бориса Александрова, где ее, собственно, и заприметил ее будущий муж-дипломат… Короче говоря, мы провели с Аллой прекрасный, теплый, искренний вечер, после чего и началась наша с ней бурная студенческая любовь. Когда же я перешел на третий курс, а она, соответственно, на пятый, мы решили пожениться.
Поселились у нас на «Войковской», так как моя старшая сестра Юля как раз в этот момент вышла замуж и оставила родимое гнездо. В результате чего мы с моей молодой женой получили возможность жить в отдельной комнате. Но долго так, естественно, продолжаться не могло, пора было подумать и о своем собственном жилище. Нельзя сказать, что я об этом не задумывался прежде. А потому уже с первого-второго курса института начал постоянно ездить на гастроли с Музыкальным театром имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко. К слову, часто мы ездили и вместе с Аллой, исполняли с ней дуэты из оперетт «Поцелуй Чаниты», «Цирк зажигает огни»… Кроме того, я пел еще и эстрадные песни, а она — старинные романсы. В основном у нас, конечно, концертную программу должны были составлять номера артистов классического, оперного направления. Но поскольку мы с Аллой работали в так называемом «легком жанре», мы, разумеется, и публикой принимались лучше, и занимали больше времени. А потому и зарабатывали больше остальных. В результате я в довольно скором времени смог построить кооперативную квартиру в Чертанове, было это в 1971 году. Но так как добираться оттуда на работу было страшно неудобно, то в 1974 году, когда я уже стал известным исполнителем и у меня появились деньги, я построил себе еще один кооператив, в Сокольниках. Квартиру в Чертанове пришлось, понятно, сдать обратно. И вроде бы оставалось нам с Аллой только жить да поживать на 3-й Рыбинской улице в милых моему сердцу Сокольниках. Но мы там практически не жили, так как оттуда тоже было ездить далеко. А так как сестра Аллы, имевшая квартиру на проспекте Мира, почти все время жила с мужем за рубежом, квартира эта постоянно пустовала. Причем не простая — шикарная, роскошная, со стильной обстановкой. Там мы с Аллой в принципе и жили. Но если с чисто житейской, бытовой точки зрения жизнь самой Аллы складывалась по видимости неплохо, то в смысле творческой карьеры ее дела поначалу пошли не так гладко, как предсказывали когда-то ее педагоги. Она попробовала пройти по конкурсу в Большой театр, прошла три тура, но в итоге что-то там не сладилось. Я же еще со времен института работал в Театре оперетты, куда меня пригласил художественный руководитель нашего курса Георгий Павлович Ансимов. Поэтому вполне естественно, что Алла после попытки поступить на службу в Большой направилась сюда тоже. Причем, что характерно для нее, пробовалась она совершенно самостоятельно, без всяческой протекции и под своей фамилией, так что даже Георгий Павлович в тот момент, когда ее принимали, не знал, что актриса Алла Абдалова — жена его артиста Льва Лещенко. А когда узнал, был этому искренне рад. Алла сразу же удачно выступила в нескольких ролях текущего репертуара, и ее будущее стало приобретать вполне отчетливые очертания.
Но тут мне поступило неожиданное предложение перейти на работу в Государственный эстрадный оркестр под управлением Леонида Утесова, где обещали если и не золотые горы, то весьма даже приличную зарплату. Я загорелся этой идеей сам и зажег ею Аллу. Алла (опять же под своей фамилией!) попробовалась у Утесова и была им с большой охотой принята в его прославленный коллектив. Легко себе представить, как отреагировал на все это наш добрейший Георгий Павлович! Теперь уже в любом случае обратный путь в оперетту для Аллы был закрыт.
Со мной же получилось иначе. После достаточно тяжелого объяснения с Ансимовым я вынужден был остаться у него в театре. А честно говоря, он меня попросту не отпустил, ссылаясь на статью в трудовом законодательстве. Таким образом, мы с Аллой оказались в двух совершенно разных коллективах, каждый из которых имел свой ритм жизни, свое расписание гастролей. Это в конце концов и превратило нашу совместную жизнь в некое странное, условное существование. Здесь, видимо, и лежали истоки всего того негативного, отрицательного, что со временем привело нас к разводу… Алла продолжала работать у Утесова, я же ушел из Театра оперетты и стал штатным исполнителем на Гостелерадио, что, кстати, еще больше повлияло на ритм нашей семейной жизни. Я просто физически ощущал, как мы с Аллой все больше и больше отдаляемся друг от друга. Кроме того, в начале 1970-х у меня уже появилась определенная популярность. Это также накладывало на наши отношения с Аллой оттенок некой соревновательности, если учесть, что она отличалась вполне естественным для певицы артистическим честолюбием. И в этом смысле ей, вероятно, было уже мало той вполне приличной зарплаты, которую она имела в оркестре Утесова. Ей хотелось чего-то гораздо большего…
Вот почему я с тех пор говорил и говорю, что больше никогда не свяжу свою судьбу с актрисой. Семья, в которой разгорается творческий антагонизм, уже не семья. Для Аллы все это усугублялось еще и сознанием того, что во время учебы в ГИТИСе она подавала, как я уже говорил, очень большие надежды, в ней видели будущую звезду. И вот сама жизнь, как это чаще всего и бывает, все расставила по своим местам. Я стал известным, узнаваемым и часто приглашаемым певцом, в то время как Алла оставалась примой в масштабах одного лишь утесовского коллектива (что конечно же больно задевало ее самолюбие). Я, чувствуя это пытался как-то смягчить остроту ситуации. Записал с ней, скажем, дуэтом на радио песню Александры Пахмутовой «Старый клен», затем одну из песен Марка Фрадкина…
Но тем не менее атмосфера в нашем доме становилась все более напряженной. Вот-вот должна была разразиться гроза. И когда я в 1974 году вернулся из гастрольной поездки в Токио, она разразилась. У нас с Аллой состоялся очень серьезный разговор, после чего я ушел из дома (соответственно — из квартиры ее сестры на проспекте Мира) и стал жить у себя в Сокольниках. Правда, в 1975 году мы делаем робкую попытку восстановить семью. Возникает даже иллюзорное впечатление, что статус-кво как будто восстановлено. Но видимо, недаром говорится, что разбитую чашу не склеить. Если уж совместная жизнь дала трещину, пиши пропало. Короче говоря, уезжаю я как-то после этого на гастроли в Сочи. На дворе 1976 год. И тут начинается такое…
Что тут скрывать, я всегда пользовался некоторым успехом у прекрасной половины человечества. А если уж быть совсем откровенным, то наблюдались с ее стороны и случаи прямой «психической атаки». Бывало, что поклонницы-фанатки простаивали часами у моего подъезда, а иные и ко мне домой являлись. Когда их не пускали в дом, они, не долго думая, укладывались на лестничной площадке у моих дверей. Что было делать? Приходилось выходить и как-то разряжать ситуацию. Легко представить, что при этом чувствовала Алла, и это конечно же тоже не способствовало прочности наших брачных уз.
Вообще-то я не любитель распространяться о своих личных делах. Могу только сказать, что никогда не был ни ханжой, ни святошей. Бывало, что и засматривался на интересных девушек, что совершенно нормально для молодого человека. Но не был и неким всеядным волокитой, бегающим за каждой юбкой. Зато теперь, в зрелом возрасте, приятно порой слышать удивленные замечания знакомых и друзей по поводу того, как я, дескать, неплохо выгляжу для своих лет, и просьбу дать им рецепт «вечной молодости». Я в шутку отвечаю, что рецепт очень простой — не пей, не кури, не увлекайся сексом выше меры и увидишь, что из этого получится! Но все это, конечно, личное дело каждого.
Менее всего мне хотелось бы выглядеть в глазах читателя каким-то безгрешным, всеведущим «гуру». К слову, есть забавный анекдот на эту тему. Мужчину спрашивают: «Вы что, не курите?» Он отвечает: «Нет». — «И не пьете?» — «Нет, не пью». — «И женщинами не увлекаетесь?» — «Нет, не увлекаюсь». — «Тогда как же вы, извините, расслабляетесь?» — «А я и не напрягаюсь». Или как еще любит говорить мой друг Слава Добрынин: «Тихое преимущество лучше явного».
Опять же, сколько раз меня «женили» на известных женщинах, взять хотя бы нашумевшую историю с певицей Валей Толкуновой! Да разве одного только меня?..
Что же касается особенностей моего характера, то я бы не осмелился заявить во всеуслышание, что вот, мол, какой я неприступный однолюб. Нет, конечно! Но в своих семейных привязанностях я постоянен. А проще говоря, Лев Лещенко в обыденной, повседневной жизни — самый что ни на есть обычный человек со своими достоинствами и недостатками.
Хотя, наверное, мало кто знает о моих юношеских романтических бреднях, когда тебе то и дело являются в мечтах очаровательные девушки, одна другой краше… И не один я такой. У каждого мужчины есть свои фантазии, свое понятие романтики. Уверен, что каждый из нас в глубине души взыскует только ту Единственную, Неповторимую, Незабвенную, Любимую, которая должна быть ему послана судьбой. И если уж он ее встретит, то обязательно ее узнает и свяжет с ней жизнь. Вот почему, когда я порой смотрел на некоторых представительниц прекрасной половины человечества, я ожидал главного — чтобы вдруг затрепетало сердце и воспламенилось воображение. То есть секс без любви для меня всегда выглядел довольно странно, становясь своего рода механической гимнастикой…
Ну так вот, возвращаясь к той своей знаменательной поездке в Сочи. Живу я там в гостинице, где кроме меня остановились другие известные в то время исполнители. И вот подходит ко мне как-то в вестибюле мой давний приятель Ефим, администратор певца Валерия Ободзинского:
— Слушай, Лева, каких я тут недавно девушек встретил! Потрясающе! С одной я уже познакомился. Если хочешь, можешь познакомиться с ее подругой. Можно неплохо провести время, тем более что у нас сейчас есть пара дней отдыха.
— Хорошо, — говорю, — я подумаю. Но, если честно, ни с кем знакомиться не хочу…
Заходим мы с ним в лифт. И вместе с нами туда входят две девушки — одна постарше, другая помоложе. Фима восклицает:
— О, привет, девчонки! А я о вас только что с моим другом говорил. Знакомься, Лева, это — Галя, а это — Ирина…
Мне становится ясно, что Галя — его девушка, а Ирину он, значит, «сватает» для меня. Ну нет, думаю, Фима! Ничего у тебя не выйдет. Никакого особенного впечатления твоя протеже на меня не производит. Да, девушка она, безусловно, симпатичная, привлекательная. Что-то в ней, конечно, есть — высокая, хорошо сложенная брюнетка с длинными распущенными волосами и темными карими глазами, в которых, кажется, так и прыгают озорные веселые искорки. То есть человек наверняка приятный и легкий в общении. Но уж больно, на мой вкус, она субтильна, если не сказать худа. Просто какая-то Твигги (была тогда на Западе такая супермодель, которая довела себя голодовкой чуть ли не до двадцатикилограммового веса)! Причем, что характерно, никаких притязаний на то, чтобы привлекать внимание: ни макияжа, ни косметики, ни грима. Но что касается одежды, то тут все в порядке — фирменные джинсы с суперпрестижной плетеной «косичкой» на карманах, строгая приталенная кофточка (опять же явно не советского пошива). И наконец, иссиня-черные волосы стянуты на голове каким-то разноцветным обручем. Точь-в-точь картинка из только что появившихся в Союзе журналов «Америка» или «Англия»… Одно это уже поневоле вызывало интерес, ибо тогда в молодежных кругах носить такого класса шмотки могли себе позволить лишь фарцовщики или дети очень обеспеченных родителей. На фарцовщицу Ирина явно не тянула, оставалось второе.
Но как выяснилось позже, тут я ошибался, все было одновременно и проще и сложнее. Словом, что касается Ирины, были у меня на этот счет свои «за» и «против». А проще говоря, я в тот момент колебался, стоит ли продолжать наше знакомство. С другой стороны, не хотелось огорчать приятеля отказом поддержать компанию. Таким вот образом и получилось, что все мы вчетвером отправились пообедать в ближайшую шашлычную. В дверях стоят ее работники, которые, увидев меня, бросаются навстречу, хлопают по плечу: «Смотрите, кто к нам пришел! Пожалуйста, проходите, садитесь, вот вам самое лучшее местечко!» Ирина бросает на меня искоса любопытствующие взгляды — что это, мол, за почести и почему этого парня приветствуют как китайского императора? Из чего следует, что сама она почему-то не знает о том, что я — известный на всю страну певец! Это меня, признаться, несколько удивило. Но вот накрывают роскошный стол, все вокруг нас вертятся, стараются угодить, высказать свое почтение.
После чего я иду провожать Ирину. Разговорились. Она рассказывает, что учится в институте, приехала в Сочи на каникулы, пробудет здесь еще два-три дня. После чего, заглянув на пару дней домой в Москву, снова отправится по месту учебы. Я, в свою очередь, говорю, что остаюсь еще на неделю. И тут она не выдерживает:
— А почему это тебя так встречают и смотрят с таким пиететом?
Я пытаюсь отшутиться:
— Дело в том, что я — местный сочинский мафиози, из самых крутых. Меня тут все знают, уважают и побаиваются.
Ирина как-то загадочно улыбнулась и больше эту тему не затрагивала. И тут я впервые за все время нашего знакомства ощутил, что эта девушка, о которой я по-прежнему ничего не знаю, начинает меня всерьез заинтриговывать, вызывать повышенный интерес. Может быть, причиной этому — ее низкий, спокойный голос, несколько вкрадчивая, мягкая манера разговаривать. Может быть — те же лукавые, озорные искорки в карих, осененных длинными ресницами глазах… Одним словом, я почувствовал в этой девушке загадку и тайну, которая и представляет, на мой взгляд, самое мощное женское оружие. Противиться этому чувству я уже не мог, да в общем-то и не особенно пытался. Решил предоставить всему идти дальше своим чередом — а вдруг это судьба? Таким образом, приходим мы с ней в мой просторный люкс с видом на море, усаживаемся на балконе, пьем кофе. Затем я отвожу Ирину до дверей ее номера, где мы договариваемся встретиться сегодня еще раз вечером, после одиннадцати. Я объясняю это тем, что буду занят, но не говорю, чем именно.
Не скрою, что мое самолюбие было несколько задето тем, что привлекательная, стильная, далеко не глупая молодая девушка ничего не знает о том, кто я такой, чем я известен и почему меня приветствуют знакомые и незнакомые люди! Или притворяется, что не знает. Скажу без ложной скромности, что в тот период времени, в 1976 году, когда уже прогремели на всю страну (и не только нашу) такие мои песенные хиты, как «За того парня», «День Победы», ничего не знать о существовании певца Льва Лещенко было по меньшей мере странно. Я, правда, в выяснение этого феномена вдаваться пока не стал, но был не на шутку заинтригован. И после того как отпел в своем очередном концерте, тут же отправился в номер к Ирине, с удивлением признаваясь себе в том, что начинаю по ней чуть ли не скучать за несколько часов разлуки. Подошел, стучу в дверь. Ирина спрашивает:
— Лева, это ты?
— Да, я. Ты мне откроешь?
— Нет, пока нельзя. Я одеваюсь, привожу себя в порядок. Мы ведь идем в ресторан ужинать.
Я удивляюсь:
— То есть как это ужинать? Ты знаешь, что уже около двенадцати? А ресторан работает до одиннадцати.
А она, слышу, смеется:
— Ничего не хочу знать, зато очень хочу есть! И если уж ты такой великий местный мафиози, то что для тебя какой-то там ресторан? Заодно посмотрим сейчас, как тебя здесь уважают!
И тут я понимаю, что теперь мне действительно отступать некуда — или пан, или пропал. Ладно, выходит она из номера, уже в другом наряде. Спускаемся с ней в гостиничный ресторан, который, как и следовало ожидать, закрыт. Осталось еще, правда, несколько засидевшихся посетителей, но их никто не обслуживает. В числе их я вижу пару моих знакомых по концертным выступлениям. Усаживаю за их столик Ирину, прошу за ней присмотреть, а сам бегу на кухню к поварам. Повара меня, естественно, встречают с распростертыми объятиями. Но так как кухня уже закрыта, мне достают из холодильника колбаску, ветчину и все тому подобное. Готовят на скорую руку салат из огурцов. В сопровождении официанта с подносом подхожу к столику, где оставил Ирину. И с удивлением вижу, что ее там нет. Спрашиваю ребят. Те, видя мое расстроенное лицо, отводят глаза:
— Да вот, пошла танцевать с нашим пародистом. Ладно, ставим закуски на стол.
Тут подходит Ирина. Садится, изучающе смотрит на меня:
— Это твои друзья? Я начинаю мяться:
— Ты знаешь, и не то чтобы да, и не то чтобы нет. Скорее коллеги. А что?
— Хороши твои коллеги, — усмехается она. — Как только ты отошел от стола, тут же начали ко мне приставать. Особенно вот этот…
Тут уже я начинаю чуть-чуть закипать:
— Мне что теперь, вызвать его на дуэль?
И тут Ирина впервые показывает мне, что она неплохой психолог и вообще покладистый человек. Вместе того чтобы продолжать выяснять отношения, примиряюще улыбается:
— Успокойся. Подумаешь, какая ерунда…
У меня, честно говоря, в этот момент камень с души упал. Что может быть лучше для мужчины, чем иметь дело с женщиной без признаков занудливости? Это же просто счастье какое-то!.. И после того как мы отужинали в опустевшем зале ресторана чем Бог послал, приглашаю Иру опять к себе в номер выпить кофе. Она долго сопротивляется, но я не отступаю. Наконец, она дает себя уговорить. И вот мы вновь, потягивая кофе с коньяком, сидим на моем балконе. Над нами — роскошное южное небо, запах моря, буйство звезд и все такое прочее. Настроение у обоих прекрасное. В душе у меня — необыкновенная легкость, как если бы среди серых будней вдруг объявился какой-то звонкий искрометный праздник. Одним словом, в эту самую ночь Ирина так и осталась у меня…
Так начался наш с ней бурный роман, который, благодарение Богу, длится и по сей день. А тогда мы должны были вскоре расстаться, ей нужно было возвращаться на учебу. Прояснилось наконец и то, что поначалу мне казалось в ней столь странным и загадочным. Почти все то время, что мы были с ней в Сочи, я мучился догадками — кто же она все-таки? откуда приехала? почему все, что с ней связано, так и отдает явно «импортным», зарубежным духом? Но на мои настойчивые расспросы Ира отвечала смехом или попросту отмалчивалась. И вот однажды эти мои домыслы едва не превратились в подозрения. Как-то, будучи у нее в номере, захожу я в туалет. И вижу: среди всех ее стоящих на полочках туалетных аксессуаров — шампуней, кремов и так далее — нет ни одного нашего, отечественного производства! Вот те раз, думаю. Неужто иностранка? А то еще хуже — шпионка? Вдруг все, что у нас с ней сейчас происходит, есть не что иное, как вербовочная операция, подобная той, которую я недавно видел в популярном кинодетективе «Возвращение резидента»? И пока в голове проносилась вся эта чушь, я чувствовал себя не совсем комфортно.
И как это обычно и бывает, ларчик открывался просто. Оказывается, Ира вот уже несколько лет как жила и училась… в Венгрии! То есть в 1972 году, когда я еще не был, так сказать, звездой общесоюзного масштаба, она уехала в Будапешт. Откуда же ей было знать в таком случае, что происходит на нашей песенной эстраде? Этим объяснялся и ее явно «несоветский» облик, так как долгая жизнь за рубежом даже в странах соцлагеря неизбежно накладывала на человека некий «западный» шарм. А тем единственным «счастливцем», имя которого она еще помнила, приехав на время на родину, оказался лишь мой хороший давний друг Иосиф Кобзон…
В том же, что она оказалась именно в Венгрии, не было, как выяснилось, ничего необычного. Ира была студенткой экономического факультета МГУ, училась на кафедре экономики зарубежных стран. И сразу же по окончании первого курса ее направили в Будапештский университет в порядке обмена вместе с ее подругой Мариной Ивановой из Улан-Удэ. Год у них ушел на изучение венгерского языка, а дальше все было проще. Что интересно, Марина потом так в Будапеште и осталась, вышла замуж за венгра, и вообще ее служебная карьера сложилась более чем удачно.
Что же касается нас с Ириной, то нам вскоре пришлось решать непростую задачу — где и как нам встречаться в Москве, когда она туда будет приезжать. Дело в том, что квартира ее родителей на улице 26 Бакинских комиссаров была закрыта, так как ее отец, наш советник при правительстве Алжира, жил тогда там вместе с ее матерью. Вопрос был в том, удастся ли Ирине раздобыть ключи. Если же нет, придется остановиться у подруги. Я говорю: «Так дай мне хотя бы телефон этой подруги!..» Ну, затем начинаются сборы в дорогу, провожание, прощание и все тому подобное.
Проводил я их с Галиной в Москву, провел вечер в одиночестве. И хотя мне нужно еще было пробыть в Сочи по работе несколько дней, чувствую, что оставаться здесь я больше не в силах. Словно бы мне воздуха не хватает, дышать нечем! Сажусь на самолет, лечу в Москву. То есть туда, где у меня дом, семья, где ждет жена. Но из аэропорта направляюсь не домой, а на Лесную улицу, где живет подруга Ирины. Звоню, мне открывает сама Ира: «О, кто к нам приехал!»
Короче говоря, я поселяюсь в доме на Лесной, мне выделяют отдельную комнату. И у нас с Ириной начинаются какие-то безумные «московские каникулы». Мы счастливы, кутим вовсю, гуляем по Москве… Но время течет неумолимо. Чувствую, что пора бы уже мне появиться и дома. Или хотя бы позвонить жене, в конце концов…
Словом, провожаю я Ирину в аэропорт Шереметьево, а сам остаюсь в каком-то странном подвешенном состоянии. С одной стороны — эйфория влюбленности, когда кажется, что мир прекрасен, море по колено. С другой — ведь надо где-то жить, не могу же я теперь оставаться у Ириной подруги. Беру свой чемодан, приезжаю домой в Сокольники, звоню в дверь. На пороге появляется Алла.
— А, — говорит, — это ты! Одну секундочку.
Стою жду. Выходит Алла, выносит два моих чемодана:
— До свидания.
— Алла, — говорю я, — какая же ты все-таки мудрая женщина! Спасибо тебе огромное за то, что ты все так просто решила. Желаю тебе, чтобы все у тебя было хорошо.
Подхватываю свое имущество и еду на Тишинскую площадь, где живут мои родные — отец, мать, сестра… Говорю:
— Ушел от жены, жить негде.
Мама, Марина Михайловна, стелет мне на диванчике:
— Будешь пока спать здесь, а мы уж с отцом и с Валей как-нибудь устроимся в другой комнате. Поскольку ты у нас теперь великий человек, имеешь право на отдельную «жилплощадь».
Что делать, приходится устраивать свою жизнь заново. Но так как мне не хочется стеснять своих родных, я стараюсь как можно меньше бывать в Москве. Расписываю весь год на непрерывные гастроли. И жду, когда приедет на каникулы Ирина.
Но с другой стороны, мы с ней и так, фактически, не расстаемся — каждый вечер я закрываюсь на кухне, и вновь начинается наш с Ирой «телефонный роман». Набираю код Будапешта, номер ее общежития и прошу на какой-то невероятной смеси венгерского и английского позвать к телефону Багудину Ирину из тринадцатой комнаты. И когда она подходит, начинается этакое «лирическое отступление» часа на полтора, а то и два. За что, соответственно, мне в ноябре приходит счет за международные переговоры на тринадцать тысяч рублей. Можно представить, сколько лет нужно было копить деньги, чтобы купить себе, скажем, «Волгу», которая стоила тогда чуточку дороже. К слову, родные хотя и столбенели каждый раз от вида моих телефонных счетов, никогда мне никаких комментариев по этому поводу не делали. Во-первых, они люди воспитанные, во-вторых, понятно, что мой личный вклад в материальное благосостояние всей нашей семьи был более чем весомым.
Ну так вот, наступает долгожданный день приезда Иры, которая вырвалась в Москву после осенней сессии. И надо же так случиться, что она прилетает в девять часов вечера, а у меня в час ночи — вылет на гастроли в Новосибирск! Я еду к ней на улицу 26 Бакинских комиссаров, где уже живут вернувшиеся из-за рубежа родители Иры и куда теперь приехала она сама. Она ко мне выходит, я объясняю ей создавшееся положение.
— Ну и что же нам делать? — спрашивает она.
— Как что? — удивляюсь я и заявляю как давно решенное: — Летишь со мной в Новосибирск. Машина ждет, все будет о'кей.
— Ты что, с ума сошел? — удивляется она. — Какой Новосибирск, я только что из Будапешта…
Но так как я продолжаю настаивать, Ира сдается. Пока я ее ожидаю на улице, она объясняет изумленным родителям, что должна сейчас срочно улетать, хватает в охапку какие-то свои вещички, и вот мы уже мчимся во весь дух в аэропорт. Приезжаем с опозданием. Я лечу в кассу, беру ей билет, и вот через три часа сорок минут мы уже в Новосибирске… У меня там шесть сольных концертов в местном Дворце спорта на пять тысяч мест, битком забитом публикой. Я выступаю, как никогда, ощущая какой-то необыкновенный душевный подъем. А вечером в честь приезда Ирины устраиваю шикарный банкет… После чего мы проводим с ней в Новосибирске целых три «медовых» дня. Затем Ирина возвращается в Москву, какое-то время живет у родителей и снова улетает в Будапешт. И вновь начинается наш «телефонный роман». Потом она приезжает на Новый год, я беру ее с собой на гастроли в Ленинград, где у меня выступление в Концертном зале «Октябрьский». После чего мы с ней встречаемся еще раз весной, и, наконец, уже летом Ирина возвращается в Москву насовсем.
И тут вновь во всей своей остроте встает проблема — где нам с ней жить. Поначалу я снимаю квартиру на «Маяковской», но она мне что-то не очень нравится. Кроме того, нужно учитывать и ситуацию Ирины — девочка живет с родителями, поступает в аспирантуру МГУ и одновременно находится с артистом Лещенко в не совсем понятных отношениях — не то любовница, не то жена… Мы каждый вечер с ней встречаемся, проводим время вместе, а в час ночи я отвожу ее к родителям домой на своих «Жигулях». После чего возвращаюсь в свою одинокую квартиру. Или же мы вместе отправляемся на мои гастроли, где Ира мужественно переносит все прелести советского гостиничного сервиса со сквозняками, тараканами и общепитовскими натюрмортами. И все это, как я вижу, начинает ее здорово нервировать. Чувствую, пора что-то срочно предпринимать — и разводиться надо с Аллой, и квартиру новую каким-то образом построить… Но возможности построить новый кооператив у меня «нет, так как за мной уже числится та квартира в Сокольниках, которую я оставил Алле. Тогда я обращаюсь к ней с просьбой: «Я сейчас подаю на развод. Но квартиру я разменивать не хочу. Давай мы с тобой лучше разделим на двоих наш лицевой счет». Алла соглашается. И вот я с этим лицевым счетом, в котором указано, что у меня для проживания имеется всего лишь одна комната, получаю наконец право на покупку себе новой кооперативной квартиры. Но — только однокомнатной. Тогда я прописываю к себе своего папу, строю новую двухкомнатную квартиру на Ленинском проспекте на имя папы, затем уже я сам прописываюсь у папы и таким образом становлюсь ее полноценным владельцем. А через год, 2 июля 1978 года, я, получив развод, расписываюсь с Ириной, и мы с ней въезжаем в эту самую квартиру. После чего я строю для себя еще одну квартиру, трехкомнатную, и меняю ее на двухкомнатную в моем доме. И в результате всех этих головоломных комбинаций получаю одну четырехкомнатную, где мы и живем до 1998 года. В том же году я иду на прием к управделами президента, «кремлевскому завхозу» Павлу Павловичу Бородину, который и меняет мне эту квартиру на новую на Ленинском проспекте. Я очень благодарен Павлу Павловичу за то, что он для меня сделал. Это человек, который никогда никого не обманул и который всегда держит данное им слово. Таким вот образом мы теперь и живем с Ириной в нашей трехкомнатной квартире в доме на площади Гагарина.
Что же касается наших «загородных резиденций», то, помимо нашей семейной дачи в Куркине, у меня есть еще дом в Крекшине, где первым построился Володя Винокур, а потом втравил в это дело и меня. А уже вслед за мной туда потянулись и Игорь Николаев с Наташей Королевой, и Маша Распутина, и Леня Агутин с Анжеликой Варум… У меня, у Наташи и у Анжелики однотипные трехэтажные дома шведского типа, в этом смысле наши вкусы совпадают. Вот, собственно, и вся моя недвижимость, полноправной хозяйкой которой является конечно же моя жена Ирина, с которой мы прожили вот уже двадцать два года.
В свое время она проучилась два года в аспирантуре МГУ, но, поскольку она была вынуждена в первые годы нашей совместной жизни мотаться со мной по всем моим гастролям, ей поневоле пришлось оставить мысли о научной карьере в области экономики. Тем более, что я зарабатывал достаточно для того, чтобы моя жена могла посвятить себя полностью сохранению домашнего очага… Формально же она с 1980 года числится помощником главного режиссера в «Музыкальном агентстве» Льва Лещенко. Но это конечно же простая условность, потому что главный талант Иры в другом — в ее потрясающем умении создавать идеальные условия для семейного быта. Она великолепно шьет, создает новые модели одежды. Я ее, кстати, постоянно подбиваю на то, чтобы она открыла свое модельное агентство, как это, скажем, сделала певица Ира Понаровская. Но моя Ира отнекивается: «Ну что ты, Лева, я не модельер, я не справлюсь…» Ну нет так нет, настаивать не буду.
Что касается отдыха, то мы обычно или отдыхаем в Крекшине, или отправляемся отдыхать по схеме французского клуба «Клаб Мэд», имеющего свои представительства в сорока семи странах мира. Туда съезжаются люди со всего света, предпочитающие на отдыхе вести спартанский образ жизни. Мы с Ирой, в частности, предпочитаем ездить в Турцию, где живем в бунгало без телевизоров, душа и всего прочего, где стоят всего лишь две кровати. Зато сколько угодно мероприятий по активному, «спортивному» отдыху — всевозможные шоу, танцы, водные игры… Там нет денежного обмена, за все расплачиваются особыми шариками — за виндсерфинга, яхты, парашюты, теннисные корты… Что касается нас с Ирой, то мы очень любим дальние прогулки на моторных лодках. Летишь по сверкающей под солнцем морской глади, задумаешься и мечтаешь только об одном — чтобы как можно дольше продлились дни моих самых любимых, дорогих мне людей…
Интродукция третья
Мое крещение
Одним из самых ярких воспоминаний детства остается для меня обряд крещения, совершенный надо мной в возрасте четырех лет. В это лето я жил у своей бабушки в Рязани. Бабушка была чрезвычайно набожным человеком. Она строго соблюдала все церковные установления и, так как меня не с кем было оставить дома, брала меня с собой в церковь практически на все происходящие там службы. Так я постепенно, сам того не ведая, приобщался к религии. А в один прекрасный день вдруг выяснилось, что я до сих пор не окрещен. Для бабушки это был шок. Сам я ничего такого помнить, естественно, не мог, но мне потом рассказывали, что поползновения окрестить меня по христианскому обычаю начались со стороны моих многочисленных бабок и теток сразу же после моего рождения. Отцу моему, однако, сама даже мысль об этом представлялась дикой. А так как мои бабушки и тетушки тоже уступчивостью не отличались, то между ними и отцом постоянно происходили по этому поводу всевозможные споры и стычки.
И вот однажды, как я теперь понимаю, моя рязанская бабушка решила просто-напросто, дабы не дать пропасть моей душе, воспользоваться временным отсутствием отца. Меня крестили. Причем, как я помню, сама церемония мне понравилась не очень, я даже расплакался. Когда, скажем, мне дали съесть смоченную водой просвирку, я ее послушно проглотил. Но когда поп протянул мне ложку с церковным кагором, я запротестовал и пить его категорически отказался. На вопрос: «Почему вдруг, ведь все кругом пьют?» — я с неожиданной в четырехлетнем человеке логичностью ответил, что именно потому, что все пьют из одной ложки! А как раз передо мной эту самую ложку смачно облизала морщинистым ртом какая-то беззубая старуха. Ну, особенно спорить со мной не стали, после чего мы с бабушкой и сестрой вышли на улицу, где я, как рассказали мне много позже, вдруг начал орать во весь голос: «Студебекер! Студебекер!» Никто ничего не мог понять. Как оказалось, всему причиной была проехавшая мимо армейская грузовая машина марки «Студебекер», весьма распространенная тогда в советских воинских частях. Мне, видимо, просто захотелось блеснуть своей обширной автомобильной эрудицией, почерпнутой во время пребывания в отцовском гарнизоне. Такой вот получился стык, соединение двух сущностей — религиозной и мирской.
И далее, насколько я себя помню, экуменические проблемы меня особенно не волновали. Что делать, я человек реальности, стоящий обеими ногами на земле, знающий цену и земным радостям, и земным горестям. Главная моя забота — достойно распорядиться отпущенным мне сроком жизни, чтобы, как говорится, не было потом мучительно больно… Вот почему я вспоминаю сейчас этот эпизод более чем полувековой давности с улыбкой понимания. Что же я мог поделать, если земное начало уже тогда так ощутимо брало во мне верх?