Настал день, когда я почувствовал, что в Риге мне не хватает простора. Я долго не говорил этого Зиночке, поскольку боялся, что она не захочет покидать Ригу, но все же решился и сказал, что подумываю о переезде в Бухарест, а также о том, чтобы наконец-то перевезти туда моих родственников. Зиночкиной матери я тоже предложил ехать с нами. К моему огромному удивлению, уговаривать мне никого не пришлось. Зиночка с матерью сразу же согласились на переезд. «Я понимаю, что Бухарест может дать артистам гораздо больше, чем Рига, — сказала моя теща. — Не можешь же ты всю жизнь петь в кафе».

За время моей работы в «А.Т.» кафе перешло из одних рук в другие. Новый владелец не спешил заключать со мной новый контракт на осень 1932-го — весну 1933 года. Обычно с теми, кто уже работает, контракты заключаются загодя, но подошел март, а о контракте не было сказано ни слова. Я расценил это как намек на то, что кафе во мне больше не нуждается, и в душе порадовался тому, как точно мои намерения совпали с житейскими обстоятельствами.

Зиночка сказала мне, что засиделась дома и ждет не дождется, когда сможет вернуться к работе. Оказалось, что, пока я отсутствовал дома, она втайне от меня танцевала и делала гимнастику, чтобы восстановить форму после родов. «Зачем надо было скрываться от меня?» — спросил ее я. Зиночка ответила: «Я боялась, что ты станешь надо мною смеяться». Зиночкина мать охотно нянчила внука и вела все хозяйство. Зиночка могла располагать собой как ей заблагорассудится.

Мы решили, что снова станем танцевать вместе, а кроме того, я буду петь. Большинство танцев предполагало наличие партнера, а брать на эту роль постороннего человека не хотелось ни мне, ни ей. Я также предложил Зиночке петь дуэтом и даже подобрал для этого репертуар, но она наотрез отказалась. Сказала: «Из этой затеи ничего путного не выйдет. Когда мы в прошлом иногда пели дуэтом, ты не был Петром Лещенко».

В мае 1932 года мы с Зиночкой, Икки и тещей уехали в Черновцы и три месяца проработали в «Ольге», чтобы Зиночка смогла бы окончательно обрести форму после столь долгого перерыва в работе. Пана Стефана, гардеробщика, я в «Ольге» уже не застал. Мне сказали, что полгода назад он уехал к родне куда-то под Сучаву. Из Черновцов мы ненадолго заехали в Кишинев, чтобы проведать моих родных, а затем приехали в Бухарест.

Я снял квартиру на улице Смардан и сразу же начал подыскивать подходящее жилье для моих родных. Они наконец-то решились на переезд. Главным образом из-за сестер. Верочке было двенадцать лет, а Катеньке — пятнадцать. Пора было задуматься об их будущем. Обе хотели стать артистками. Мама была согласна, она считала, что каждый человек должен сам выбирать свое поприще, без какого-либо принуждения, иначе счастья не видать. Отчим когда-то произносил слова «артист» и «артистка» кривя губы, но с тех пор, как я начал регулярно помогать им деньгами, его отношение к артистам изменилось в лучшую сторону. Когда же я привез в Кишинев свои пластинки, отчим ставил патефон на подоконник, крутил пластинки при раскрытом окне и рассказывал всей улице, каким знаменитым певцом я стал. Я тогда еще не стал таким, но отчиму неведомо чувство меры. Раньше я выглядел в его рассказах бродягой и шалопаем, хотя никогда таковым не был, а сейчас стал «первым певцом в Европе». Меня эта перемена сильно забавляла. Мама же, принимавшая все за чистую монету, радовалась и говорила мне: «Я всегда знала, что рано или поздно Алексей тебя полюбит». У меня вертелась на языке колкость, которую я постоянно проглатывал, чтобы не расстраивать ее. Хотелось сказать: «Не меня он любит, мама, а мои деньги». Про меня говорили, что я скуп. Зарабатываю, дескать, много, а трачу мало и вообще знаю цену деньгам. Но молва сильно преувеличивала мои заработки, и никто не брал в расчет, что на моем содержании находились не только моя семья, но и мать, сестры и отчим. В Бухаресте у отчима дела пошли не лучшим образом, поскольку свое дело он знал плохо. То, что годилось для провинциального Кишинева, не годилось для столицы, где работали такие корифеи, как Луческу, Хейфиц или Блувштейн. Работать с отчимом постоянно не захотел ни один из зубных врачей, и ему пришлось перебиваться случайными заказами, а это дело ненадежное. Сразу же начались разговоры о том, что переезд в Бухарест был ошибкой, и я был вынужден значительно увеличить размеры своей помощи ради спокойствия матери и сестер. Иначе бы отчим отравил им жизнь своими попреками. Маму корил бы за то, что она согласилась на переезд, а сестер за то, что из-за них он вынужден страдать — ведь переехали ради их будущего.

Впрочем, осенью 1932 года я чувствовал себя настоящим богачом. У меня имелись кое-какие сбережения. От Линдстрема я получал деньги за каждую новую партию пластинок, а выпускались они постоянно. Венский филиал фирмы «Колумбия» предложил мне контракт и выплатил солидный аванс. С бухарестским кабаре «Павильон Рус» я заключил контракт на хороших условиях. До Ротшильда мне было далеко, но лишняя копейка в кармане водилась. Бес меня попутал, мне захотелось увеличить свои капиталы вдвое или даже втрое. Я начал подыскивать выгодное дело, в которое можно было бы вложиться с большой выгодой. Цыгане говорят: «Если дурак ищет тумаков, он их обязательно найдет». «Выгодное» дело сосватал мне известный в то время маклер Адам Бершидский. Он познакомил меня с немцем Теодором Мейером, который заключил с примарией Бухареста крупный контракт на строительство жилых домов. Строительство стоит больших денег, и Мейер нуждался в заемных средствах. Мне показали контракт и карту Бухареста, на которой были обозначены места строительства домов. Я навел справки через знакомого чиновника примарии и узнал, что контракт с Мейером действительно заключен. На вопрос о том, почему Мейер не хочет взять кредит в банке, мне рассказали сказочку о происках неких могущественных конкурентов, имевших влияние на крупные бухарестские банки. Мол, они сами мечтали заключить такой контракт, а когда контракт достался Мейеру, сумели настроить против него всех местных финансистов. И теперь нет другого выхода, кроме продажи акций. Я, на свою беду, поверил в эту сказочку. Мейер держался солидно (я тогда не знал, что все аферисты такого масштаба держатся солидно), а Бершидский талдычил: «Верное дело! Ах, какое дело! Через год будете иметь триста процентов!» Через год я имел на руках пачку ничего не стоящих бумаг. До лета 1933 года Мейер собирал средства, а затем исчез. Контракт с примарией он заключил на самом деле, только вот строить ничего не собирался. Ловкач Бершидский, которого подозревали в соучастии, от обвинений отговаривался тем, что он и сам был обманут. Тоже поверил Мейеру и вложил в его аферу «целое состояние». Видимо, кого-то эти отговорки не убедили, потому что спустя два месяца после бегства Мейера Бершидский был застрелен у себя дома. Насколько мне известно, убийц так и не нашли.

Это несчастье сильно испортило отношения между мной и Зиночкой. Я глубоко переживал случившееся, ругал себя за глупость, был готов от злости на себя головой об стену биться. Зиночка же, вместо того чтобы утешить меня, подливала масла в огонь, осыпая меня упреками. Мать ее поступала так же. Упреки длились долго, да и после время от времени они вспоминали о «сгоревших капиталах». Однажды я не выдержал и устроил скандал. Причина была вот какая. Зиночкина мать усадила Икки к себе на колени, начала гладить его по голове и приговаривать: «Эх, внучек, если бы твой папаша не пустил по ветру наши капиталы, то мы бы сейчас жили иначе». Эти слова предназначались не четырехлетнему ребенку, который не понимал, о чем идет речь, а мне, поскольку дело происходило на моих глазах. Я возмутился и попросил прекратить подобные разговоры раз и навсегда. В ответ услышал, что я, будучи виновным, не имею права возмущаться. Я отправил Икки в его комнату и впервые в жизни накричал на мою бывшую тещу. Я не любитель повышать голос, особенно в разговоре с теми, кто старше меня. Но в тот момент меня прорвало, словно какая-то плотина внутри сломалась. Невозможно же бесконечно сносить попреки. Особенно с учетом того, что я приложил все усилия для того, чтобы исправить свою ошибку. Работал как каторжник, и семья моя ни в чем не знала нужды. Я напомнил об этом своей бывшей теще и подчеркнул, что то были мои деньги, которые заработал я, и я вправе был решать, как ими следует распорядиться. Скандал подействовал, упреки прекратились, но теща нажаловалась Зиночке и отношения между нами охладели еще больше.

Наши с Зиночкой отношения можно сравнить с куском материи, которую тянут за оба конца. Материя натягивается все больше и больше, но до поры до времени не рвется. Но уж когда начинает рваться, то очень скоро из одного куска получается два. Нельзя доводить до разрыва, надо опомниться и перестать тянуть за концы. Однажды я написал песню «Платочек» о платочке-любви, которую неосторожно разорвали. Когда же попробовал ее спеть, то разрыдался и понял, что исполнять ее не могу. Листок с «неприкаянной» песней лежит где-то в моих бумагах. Разрыв между нами произошел летом 1936 года в Риге, когда мы оба поняли, что стали чужими друг другу. После этого семьи уже не было, было два человека, имевших общего ребенка и живших под одной крышей. Сам я рос без отца, я вообще не знаю, кто был мой отец. Мать о нем никогда не рассказывала, а на мои вопросы отвечала: «Не стоит он того, чтобы о нем вспоминать». Мне очень хотелось, чтобы у моего сына были и мать, и отец. Ради Игоря я долго закрывал глаза на то, что происходило дома. Ради Игоря я пытался заново полюбить Зиночку. Пламя былой любви иногда удается разжечь, но лишь в том случае, когда этого хотят оба. Если хочет один, то ничего не выйдет. Все мои попытки наталкивались на ледяное безразличие Зиночки. Всякий раз она давала мне понять, что виновен в случившемся лишь я один, что она обижена на меня и прощать не собирается. В вину мне ставилось все — от совершенно несвойственного мне эгоизма до интрижек. Чем же были вызваны мои романы на стороне, которые Зиночка презрительно называла «интрижками»? Тем, что на стороне я находил то, чего мне недоставало дома, — внимание, симпатию, тепло. На стороне я чувствовал, что кому-то могу быть нужным я сам, а не мои деньги. Романы мои были недолгими, поскольку всякий раз я страдал от того, что изменяю жене, женщине, уже ставшей мне чужой, но все же продолжавшей оставаться моей женой. Страдания приводили к скорому разрыву. Я обещал себе, что изменил Зиночке в последний раз, но наступал день — и начинался новый роман. Только с Верочкой вышло иначе. Встретив ее, я сразу понял, что встретил настоящую любовь, ту единственную любовь, которая останется со мной до последнего вздоха. Невозможно было даже подумать о расставании с Верочкой. Сердце холодеет от таких мыслей. Но с Верочкой мы встретились только в 1942 году.

Я знаю, что виноват перед Зиночкой и сыном, но жизнь сложилась так, как она сложилась, и ничего уже исправить нельзя. Мне хочется только одного — восстановить отношения с ними. Будь Зиночка другой, мы могли бы остаться друзьями, несмотря ни на что, и у Игоря был бы отец. Я пишу эти строки и надеюсь на то, что рано или поздно мы помиримся. Очень надеюсь.

В 1933 году один мой знакомый, Станислав Геруцкий, предложил мне открыть кафе на паях с ним и его приятелем Мариком Кавурой. Они вкладывали большую часть денег, необходимых для открытия заведения (по 40 % каждый), а я добавлял 20 % и обеспечивал кафе клиентуру своими выступлениями. В то время в Бухаресте было столько кафе и ресторанов, что без хорошей приманки для публики нечего было думать о том, чтобы начать дело. Я уже писал о том, что связался с Геруцким и Кавурой и вообще с ресторанным делом только ради Зиночки. Я хотел компенсировать то, что потерял на афере Мейера. Кафе, которое называлось «Касуца ностря», в переводе с румынского «Наш домик», прибыли не приносило. Я задумал его (задумки все были моими) как уютное заведение, которое может стать вторым домом для моих поклонников. Ставка была сделана не на шик с блеском, а на уют и покой. Оказалось, что публике нужно другое. Весной 1935 года мы с компаньонами решили закрыть кафе, а в ноябре того же года открыли на Каля Викиторией ресторан «Лещенко», в котором было много блеска. На втором этаже, над рестораном, находилось несколько квартир. В самую большую переехали мы с Зиночкой и Икки, одну поменьше предоставили Зиночкиной матери, а оставшиеся две, тоже небольшие, я оставил для друзей. Получилось у меня при ресторане что-то вроде гостиницы. Я предлагал матери с отчимом объединить эти две квартиры в одну, чтобы они с сестрами там поселились, но отчим наотрез отказался. «Что мы — цыгане, чтобы всем табором вместе жить?» — глупо пошутил он. Отчим любил проехаться по адресу цыган, хоть и знал о том, как хорошо я к ним отношусь. В детстве и юности у меня было много друзей среди цыган, и я о них вспоминаю с теплотой. Хорошие были люди. Если ты цыгану друг, цыган с тобой последним поделится.

Ресторан оказался более удачной затеей, нежели кафе. Прибыль он начал приносить вскоре после открытия, но, как я уже писал, мне от той прибыли доставалось мало. Если бы я в то время, будучи на пике своей известности, заключил бы с Кавурой и Геруцким эксклюзивный контракт, то получил бы то же, что выплачивалось мне в виде прибыли, и бесплатную квартиру в придачу. То, что я жил над рестораном, тоже привлекало в него публику. Постоят на улице, поглазеют на наши окна, да зайдут в ресторан. Признаюсь честно, что я никогда не понимал подобного интереса. Одно дело — слушать мое пение и другое — стоять под окнами, ожидая увидеть меня в домашнем халате. Некоторые «поклонники» доходили до того, что рассматривали наши окна в бинокли из дома, расположенного напротив. Зиночку это возмущало, а меня скорее забавляло. Правда, из-за таких вот наблюдателей нашей частной жизни нам иногда приходилось днем задергивать шторы и сидеть при свете.

Охлаждение наших с Зиночкой отношений, к огромной моей радости, не отразилось на отношениях ее с моей матерью и моими сестрами. Она с удовольствием и очень добросовестно занималась с Валечкой и Катюшей. Научила их танцевать так же хорошо, как танцевала сама. И петь тоже научила, но пение моих сестер не шло дальше куплетов. Я надеялся, что сестры будут петь так же хорошо, как и мама, а то и лучше нее. Мама пела замечательно, голос у нее был сильным и приятным (низкое контральто). Если бы она стала артисткой, то непременно прославилась бы.

«Трио Лещенко» (Зиночка, Валечка и Катюша) сопровождало меня на гастролях. Трио танцовщиц выгодно выделялось на фоне дуэтов и больших ансамблей своей оригинальностью. Валечка очень скоро превзошла Зиночку, а стеснительная Катюша поначалу немного отставала от них, но годам к 17 начала танцевать не хуже Зиночки. В танце Катюша отставала от сестры, но зато у нее открылся другой дар. Она придумывала новые номера с такой легкостью, будто всю жизнь только этим и занималась. Очень важно не просто исполнить танец, а вложить в исполнение какую-то изюминку, чтобы отличиться от прочих танцоров. Публика не любит однообразия. Тот, кто просто танцует, не будет пользоваться ее любовью, как бы хорошо он ни танцевал. Каждый номер должен быть представлением, сценой из спектакля, иначе публике будет скучно. В хорошенькой головке Катюши было столько «изюминок», что все мы просто диву давались — в кого она уродилась такой выдумщицей? Доход от выступлений делили на троих поровну, хотя по обычаю Зиночке, как наставнице, полагалось получать вдвое больше. Но она сама настояла на том, чтобы дележ проходил не как принято, а по-родственному. После нашего расставания, оборвав все отношения со мной, Зиночка не стала делать того же с моими сестрами. Они продолжают общаться, но с одним условием, которое поставила Зиночка — ни слова обо мне. После развода она вычеркнула меня из своей жизни, и я бы мог принять это ее решение, если бы у нас не было сына. А так получилось, что она приняла решение за одиннадцатилетнего Игоря, оторвала его от меня, внушив, что я плохой, хотя на самом деле суть заключалась не в моих качествах, а в том, что мы стали чужими друг другу.

Тема моих отношений с сыном настолько болезненна для меня, что, начав рассказывать о чем-то другом, я то и дело на нее сбиваюсь. Постараюсь впредь этого не делать, ибо все, что мог написать по этому поводу, уже написал.

Выступать вместе с «Трио Лещенко» мне очень нравилось. Танцевальные номера приятно разнообразили пение и давали мне возможность немного передохнуть. Те, кто думает, что пение — легкий труд, могут попытаться спеть подряд, громко и внятно, несколько песен. Хотя бы шесть-семь. А я, бывало, пел и по тридцать — сорок.

Особенный успех у зрителей имели шуточные кавказские куплеты про Карапета, сопровождаемые танцевальной пантомимой трио. По предложению Катюши, во время исполнения припева: «Карапет мой бедный, отчего ты бледный? Оттого я бледный, потому что бедный!» — я клал гитару на колени нижней декой вверх и отбивал на ней ритм руками, словно на барабане. Для этого номера пришлось завести особую гитару, поскольку я не мог позволить себе столь варварского обращения с дорогими инструментами, на которых обычно играю. Многие удивлялись и удивляются тому, как придирчиво я выбираю гитары, но моя придирчивость обоснованна. Аккомпанируя себе на плохом инструменте, хорошо не споешь. Однажды в Бельцах у меня украли из гостиничного номера две гитары и еще кое-что из вещей, и мне пришлось играть на срочно купленном инструменте, никудышном. Ох, что это была за мука, я и передать не могу. Лучше бы я отменил выступление.

Иногда я, желая тряхнуть стариной, выступал в «Трио Лещенко» вместе с сестрами, а Зиночка тогда исполняла сольные номера. Мы были одной актерской семьей.

Записи моих песен на пластинки во второй половине тридцатых годов становились все чаще. Я записывался в Бухаресте, Вене, Лондоне, Риге. Практически весь мой репертуар того времени был записан. Меня это очень радовало. Не только как свидетельство моей известности. Меня также радовало, что мои песни будут жить и после моей смерти. Для артиста, как и для любой творческой личности, это обстоятельство имеет весьма важное значение. Шаляпин однажды признался мне, что записывает пластинки только ради того, чтобы его голос могли услышать грядущие поколения. Он сильно завидовал мне из-за того, что мой голос при записи почти не менялся. А вот его могучий бас с пластинки звучал совсем не так, как в жизни. Федор Иванович был большой весельчак и шутник. Помню, как однажды, по приезде в Бухарест, он остановился у меня на Каля Викиторией. Проснулся утром, распахнул окно и как запел на всю улицу: «Вдоль по Питерской…» Замерли не только пешеходы, но и коляски с автомобилями остановились и слушали волшебное пение. «Надо же, румыны, а понимают русскую душу», как ребенок радовался Федор Иванович. Однако больше концертов из окна не устраивал. Мне очень не хватает Шаляпина. Мы не были большими друзьями, с ним вообще невозможно было дружить, настолько он был поглощен собой, но при всем том общение с ним было весьма приятным и полезным. Певцу эстрадному полезно выслушать критические замечания оперного певца. Высказав мне нечто нелицеприятное относительно моего пения, Федор Иванович, как ребенок, заглядывал мне в глаза и спрашивал: «Петенька, друг мой, надеюсь, что я вас ничем не обидел?» Шаляпин был большим во всех смыслах — талантливый гигант с широкою душой.

Ресторан «Лещенко» вызывал большую зависть у конкурентов. Я постоянно опасался какой-нибудь пакости с их стороны. Я знал, на что могут пойти конкуренты. Имел несчастье узнать. В кафе «А.Т.» вскоре после рождения Игоря, то есть в январе 1931 года, внезапно скончались два посетителя. Один вдруг, выпив кофе, упал со стула на пол и умер, а спустя несколько минут то же самое произошло с другим. Яд в кофе подсыпал официант, подкупленный конкурентами. Поражаюсь дьявольскому хладнокровию организаторов и исполнителя этого преступления. Убить без всякой причины двух почтенных отцов семейств! Только ради того, чтобы сделать неприятное конкуренту! Уму непостижимо! Какая мерзость! Один из погибших был владельцем нескольких доходных домов, а другой — владельцем и директором кинотеатра. У обоих были семьи, дети. Владельцу «А.Т.» пришлось истратить много денег на взятки для того, чтобы обе смерти были официально объявлены следствием сердечных приступов. Не очень-то и помогло. Вся Рига удивлялась такому совпадению. Двое приятелей приходят в кафе, чтобы выпить кофе с булочками, и умирают с промежутком в несколько минут от сердечных приступов! Официант, который обслуживал умерших посетителей, сбежал в тот же день. Кажется, его так и не нашли. Этот случай нанес ощутимый урон «А.Т.». Примерно до апреля посетителей было вдвое меньше, чем обычно. Слава богу, что в моем ресторане ничего подобного не было. Мои конкуренты ограничивались тем, что распускали обо мне гадкие слухи. Слухи касались не только ресторана, но и всего остального. Когда я купил загородный дом в Кармен Сильва, сразу же пошли слухи о каких-то немыслимых оргиях, которые я якобы там устраивал. На самом же деле ничего подобного не было. В доме большей частью жили Зиночкина мама с Игорем. Я приезжал туда в редкие свободные дни. Но слухи об оргиях были настолько распространенными, что даже просочились в газеты. Любимый прием репортеров — это разместить какую-нибудь скандальную пакость под броским заголовком на первой странице, а спустя неделю дать на последней странице самым мелким шрифтом опровержение, которого никто читать не будет. Поначалу я сильно нервничал, но потом стал брать пример с Шаляпина, который говорил: «Пускай пишут, что хотят, главное, чтобы не забывали».

Был однажды такой случай. Журналист Бэлэшою, румын, совершенно не знакомый с русскими именами-отчествами, опубликовал интервью, взятое у моего несуществующего родного брата Петра Мартыновича Лещенко. Как у Петра Константиновича может быть родной брат Петр Мартынович? Ладно, пускай отцы у них разные, но какая мать назовет двоих сыновей одним и тем же именем? Петр Мартынович рассказал о Петре Константиновиче много сенсационного, то есть скандального. Рокамболь в сравнении со мной выглядел ангелочком. Я пришел в редакцию газеты и потребовал опровержения. Редактор начал спорить со мной, говоря, что он доверяет своим сотрудникам и уверен, что все, написанное Бэлэшою, — чистая правда. Тогда я попросил познакомить меня с моим родным братом. Вместо брата мне предъявили старую афишу, на которой стояло имя «Петр Мартынович». То была моя собственная афиша. Когда-то я выступал и под таким псевдонимом, преимущественно в Кишиневе. Я ответил, что афиша не доказательство, и продолжил требовать встречи с братом. Редактор сдался и напечатал вот такое опровержение: «Редакция приносит свои извинения Петру Лещенко и доводит до сведения читателей, что человек, выдававший себя за его родного брата, оказался самозваным аферистом». Все-таки редактор сумел обелить Бэлэшою, переложив вину на несуществующего афериста.