Остаться после концертов в Одессе я решил по трем причинам. Первой и главной причиной была Верочка. Она родилась и выросла в Одессе, любила этот город и не хотела уезжать отсюда в Бухарест. Мать ее тоже не хотела уезжать. Второй причиной было ощущение того, что я дома, которое появилось у меня в Одессе. Я не был одесситом, Одесса была оккупирована румынами, но все равно было ощущение того, что я нахожусь дома, в России. Как румыны ни старались «орумынить» Одессу, город продолжал оставаться русским. Русским по духу. Мне было приятно гулять по одесским улицам, слышать родную речь, смотреть на моих соотечественников. Третьей причиной была неприязнь ко всему русскому, которая все возрастала и возрастала в Бухаресте. Я понимал, что мой ресторан со дня на день закроют и спокойно выступать мне не дадут. А если и дадут, то мало кто будет меня слушать. Очень много русских из Бухареста переехало в Траснистрию. Работать в Одессе для меня было гораздо предпочтительнее, нежели в Бухаресте.

Михаил познакомил меня с владельцами ресторана «Норд». Фамилии их были Литвак и Бойко. «Они не самые приятные люди в Одессе, — сказал Михаил, — но ресторан у них неплохой и платить такой знаменитости, как ты, они будут хорошо. Поработай пока у них, а вскоре я надеюсь предложить тебе нечто лучшее». «Нечто лучшее» — это Музыкальный театр, который мечтал открыть Михаил. Глядя на него, я поражался его буйной энергии и тому, как хорошо он разбирался в артистических делах. Невозможно было поверить в то, что до войны Михаил был далек от театра. До революции он окончил Одесское техническое училище и всю жизнь работал техником в разных местах, а также занимался снабжением. Его знали в Одессе как толкового снабженца и хорошего организатора. Поэтому, став директором театра, Селявин пригласил Михаила в главные администраторы. Михаил очень быстро освоился на новом месте и показал, на что он способен. Попутно он открыл небольшую кондитерскую на Дерибасовской, которой занималась его жена Елена. Открытие кондитерской совпало с первым месяцем моего пребывания в Одессе. «Приходи ко мне, бери чего хочешь даром, только приходи почаще, — просил меня Миша. — Ты не знаешь одесситов. Это такой народ, которого хлебом не корми, дай только посмотреть на знаменитостей. Если разнесется слух, что ты часто у меня бываешь, вся Одесса станет ко мне ходить». Я не мог отказать моему доброму другу в такой малости. Бывал в кондитерской едва ли не каждый день, но даром ничего не брал, расплачивался, как положено. Если Елена делала вид, что не замечает протянутых ей денег, я клал их на прилавок. Кондитерская у Михаила была хорошей. Все недорого, но вкусно. Она просуществовала до ухода румын и давала верный кусок хлеба. «Лучше я буду кормить людей, чем пойду мыть полы в префектуре», — говорила мне Елена. А вот с Музыкальным театром (официально он назывался Театром музыкальной комедии и драмы, но это длинное название одесситы сократили) Михаилу не повезло. Он открыл его в июне 1943 года, а в начале 1944-го был вынужден закрыть, поскольку театр приносил большие убытки. Виноват в этом был не Михаил, а его партнер, режиссер Евгений Онипко. Онипко мнил себя гением, хотя на самом деле таковым не был. В театр к гениальному режиссеру публика валом валит, а к Онипко не ходили, потому что там было скучно. Все делалось кое-как. Я немного смыслю в режиссуре, самому когда-то приходилось понемногу этим заниматься. Я видел, что Онипко портит дело, и говорил об этом Михаилу. Но тот отговаривался: «как бы ни было, а Евгений разбирается в этом лучше меня». Жаль было хорошей задумки, которая закончилась провалом. Михаил потерял на этом деле весь свой свободный капитал и больше уже ничего не предпринимал.

В «Норде» меня встретили с распростертыми объятиями. Предложили самому назвать условия, лишь бы я не пел где-то еще на стороне. Я был согласен не выступать в других ресторанах, но отказываться от концертов не собирался. Литвак, с которым я разговаривал, против концертов не возражал. Я начал выступать в «Норде», и Михаил сразу же устроил мне как имеющему постоянную работу справку о мобилизации для работы на месте. Такие справки примария Одессы выдавала тем, кто был занят на важных для фронта работах — в порту, на судоремонтных заводах, на железной дороге. Ресторанным певцам таких справок не полагалось, но Михаил сумел получить ее с помощью полковника Солтана. «Важно, чтобы у тебя была справка, — сказал мне Михаил. — Где ты работаешь, не важно». Справка мне сильно пригодилась, поскольку в Одессе меня вдруг захотели призвать в армию в качестве переводчика при штабе 13-й румынской дивизии. Я этого не хотел.

Немного поработав в «Норде», который одесситы переименовали в «Северный», и присмотревшись к тамошней публике, а также к владельцам ресторана, я решил, что это место больше подходит Верочке, нежели ресторан «Одесса», в котором она продолжала выступать. Если сравнивать, то «Норд» отличался от «Одессы» так, как Бухарест отличается от Солки. Верочка, с ее данными, подходила для выступления в таком месте, как «Норд», нужно было только немного с ней позаниматься, чуточку отшлифовать ее талант. Я сделал это и, когда счел, что она готова, предложил Литваку послушать ее. Он был очарован Верочкиным пением. «Где вы пели раньше?! В «Одессе»?! Зачем?! Почему сразу не пришли ко мне?!» Мы начали выступать вместе, пели порознь и дуэтом. «Гвоздем» нашего репертуара была песня Оскара Строка «Скажите почему».

Начинал петь я в одиночку. Смотрел на Верочку, стоявшую в дальнем углу сцены, и пел:

«Вчера я видел вас случайно, Об этом знали вы едва ль. Следил всё время я за вами тайно, Ваш взгляд туманила печаль…»

На этом месте песню подхватывала Верочка, и мы продолжали вдвоем:

«Нахлынули воспоминанья, Воскресли чары прежних дней, И пламя прежнего желанья Зажглось опять в крови моей».

Пока Верочка пела, она медленно приближалась ко мне. Останавливалась, замирала на мгновение и так же медленно удалялась от меня. Дальше я снова пел один:

«Скажите, почему Нас с вами разлучили? Зачем навек ушли вы от меня? Ведь знаю я, Что вы меня любили, Но вы ушли. Скажите почему?»

Верочка останавливалась, оборачивалась, протягивала ко мне руки, и мы снова пели дуэтом:

«Скажите, почему Нас с вами разлучили? Зачем навек ушли вы от меня? Ведь знаю я, Что вы меня любили, Но вы ушли. Скажите почему?»

На бумаге не передать действия, которое происходило на сцене. Это надо было видеть. За пять минут мы с Верочкой разыгрывали пьесу под названием «Прощай, любовь». Закончив петь, мы секунд двадцать стояли, замерев с протянутыми друг к другу руками, а затем резко опускали руки и уходили каждый в свою сторону. Многие из публики плакали.

Осенью 1943 года, вскоре после начала совместной жизни, мы с Верочкой едва не поссорились, в первый и, я надеюсь, что в последний раз в жизни. Причиной послужили… концертные афиши. Для одного из наших совместных концертов я заказал афиши и дал в газеты объявления, на которых Верочкино имя было напечатано крупными буквами, а мое — маленькими. Верочка возмутилась. «Это же смешно! — кричала она мне в лицо. — Это глупо! Это выглядит как издевка! Вся Одесса знает, кто такая Вера Белоусова и кто такой Петр Лещенко! Зачем ты так сделал?!» «Вся Одесса знает, что Вера Белоусова жена Петра Лещенко, — ответил я, — и не увидит ничего странного в том, что твоя фамилия написана большими броскими буквами. В Одессе ценят галантность». Шутка помогла избежать ссоры, которая вот-вот грозила разразиться. Верочка успокоилась, но взяла с меня обещание, что впредь наши имена будут писаться буквами одинакового размера. Я согласился. Должен признать, что мой коварный расчет оправдался. Все обратили внимание на разницу в буквах, и наши афиши стали пикантной одесской новостью, что обеспечило нам аншлаг. Верочке о своем «коварном» расчете я рассказал много позже.

После закрытия ресторана «Лещенко» Кавура распродал имущество и прислал мне телеграмму с вопросом, как ему быть с моей долей. Приеду я за ней в Бухарест или же нужно отправить деньги в Одессу? Я ответил, чтобы он отдал деньги Зиночке. Сам же я в то время был гол как сокол. Жили мы впятером на то, что зарабатывали я и Верочка. Бедствовать не бедствовали, но и откладывать ничего не получалось, а полная неожиданностей артистическая жизнь приучила меня к тому, что непременно нужно иметь сбережения на черный день. На протяжении всей моей жизни с Верочкой ходят слухи о том, что она вышла за меня замуж, потому что позарилась на мое богатство. Такие слухи ходили в Одессе и нет-нет да и всплывают сейчас в Бухаресте. Наша разница в возрасте не дает сплетникам покоя. Не зная, что такое любовь, они ищут приземленные пошлые объяснения тому, как молодая девушка могла полюбить мужчину, годящегося ей в отцы. Чем объяснить, как не любовью? Только тем, что девушка позарилась на богатство. У меня же в то время никакого богатства не было. Дом в Кармен Сильва я оставил Зиночке и Игорю, им же отдал то, что выручил Кавура после закрытия ресторана. Мне приходилось много работать, для того чтобы обеспечить мою новую семью и хоть понемногу откладывать деньги на черный день. В Одессе ходили немецкие марки, в Румынии — леи, но к обеим этим валютам у меня доверия не было. Я верил, что рано или поздно гитлеровская Германия и ее союзники потерпят крах. Поэтому откладывал золотые царские червонцы, которых в Одессе много ходило по рукам. Были даже такие умельцы, которые делали червонцы из золота. Проба была той же, что и при царе, умельцы выигрывали в том, что червонцы сбыть было много легче, нежели золотой лом.

Артист Василий Вронский, владелец Русского театра, предлагал мне на паях с ним открыть кабаре «Лещенко», но я отказался, несмотря на то что условия были привлекательными, примерно такими же, на каких я когда-то открыл ресторан в Бухаресте. Вронский вкладывал в ресторан деньги, а я — имя. Доходы он предлагал делить 2 к 1, 2 части — ему, 1 — мне. Предложи мне это кто другой, я бы согласился, но иметь дела с Вронским мне не хотелось. Вронский был из тех, кто пытается угодить и нашим, и вашим. Он пресмыкался перед румынами. Примар Одессы Пынтя был его старым знакомым еще с дореволюционной поры. Именно Пынтя помог Вронскому получить в аренду Русский театр на том основании, что он держал там антрепризу до революции и при белых. За аренду Вронский платил 20 % от сборов, хотя обычно примария сдавала недвижимость в аренду по фиксированным ставкам. Плати столько-то каждый месяц вне зависимости от выручки. Пынтя же пошел навстречу старому приятелю, сделал ему любезность, вдобавок обеспечил ссуду на ремонт театра, и все это Вронский усердно отрабатывал. Он превозносил румын до небес, на каждом шагу восхищался тем, какая замечательная жизнь настала с их приходом, ругал все советское, ставил у себя в театре антисоветские пьесы, дружил с главарем одесских белогвардейцев полковником Пустовойтовым и пр. Пустовойтов пытался и меня втянуть в свою организацию (не помню уже, как она называлась). Но я сказал ему, что служил в русской армии, а не у белых, после чего он «задушевных» разговоров со мной больше не заводил.

Среди русских Вронский прикидывался патриотом. Он часто заводил провокационные разговоры о «бедственной судьбе России», осторожно поругивал немцев и румын, шутил насчет того, что власть в Одессе румынская, валюта ходит немецкая, а дух все равно остается русским. Были люди, которые поддавались по неосторожности на его провокации и после сильно об этом жалели. Михаил говорил мне, что Вронский работает на сигуранцу, ссылаясь на некоего Фотю, от которого он получил эти сведения. Фотя официально был сотрудником жандармерии, а на самом деле — сигуранцы, который надзирал за порядком в Оперном театре, совмещая обязанности надзирателя и цензора. Однажды у Михаила с Фотей зашел разговор о Русском театре, и Михаил удивился тому, что там не было надзирателя от властей. «Зачем? — в свою очередь удивился Фотя. — Достаточно того, что там есть Вронский». Окончательно же я убедился в том, что Вронский работает на сигуранцу, когда в Русском театре жандармерия нашла двоих прячущихся евреев. Непосредственным пособникам за такое дело грозила виселица, а директору театра — крупные неприятности, вплоть до тюремного заключения. Порядок был строгим, считалось, что каждый начальник лично отвечает за то, что происходит в его владениях. Вронского арестовали, но через три дня выпустили, и он продолжал жить так, как жил раньше, а Пынтя и прочие чины примарии продолжали бывать у него в театре.

Отношение к евреям и цыганам было во время войны камнем претыкания и камнем соблазна. У меня не было сомнений в том, как мне следует поступить, когда человек, преследуемый только за свою национальность, обращается ко мне с просьбой о помощи. Через Михаила я помог получить русские документы бывшей Верочкиной однокласснице-еврейке и ее сестре. Одному из музыкантов в «Норде», цыгану, жившему по плохо сделанным чужим документам, я опять же через Михаила сделал настоящие документы и дал денег на дорогу (он собирался уехать в Чернигов). Если я случайно узнавал, что где-то прячутся люди, например в подвале «Норда», то никому об этом не рассказывал. Многие же доносили, желая получить награду. Румыны награждали за доносительство щедро, и доносчиков в Одессе было много. Провокаторов тоже хватало. Приходилось постоянно помнить об осторожности.

Среди высокопоставленных знакомых Михаила был генерал Георге Василиу из Трофейной комиссии. Эта комиссия была сборищем негодяев, которые грабили Бессарабию, вывозили в Румынию все, начиная от фабричных станков и заканчивая имуществом обывателей. Все, что приглянулось членам комиссии, объявлялось трофеями «доблестной» румынской армии. По закону трофеями могло считаться только советское армейское или государственное имущество, но румыны могли спокойно прибрать к рукам коллекцию картин, принадлежащую частному лицу. Своя рука владыка. То, что отбиралось у одних, преспокойно продавалось другим. «Комиссионеры» (так все называли сотрудников комиссии) заботились только о своих интересах. На интересы «великой Румынии» им было плевать.

Знакомство с генералом Василиу было весьма полезным для Михаила. Через генерала он мог достать для театра все, что было нужно. Генерал вел дела с армейскими интендантами и в своем роде был человеком всемогущим. Для поддержания знакомства Михаилу время от времени приходилось помогать генералу в его коммерции — находить покупателей на то, что хотел продать Василиу. В январе 1943 года одна из таких сделок сорвалась по вине покупателя. Сделка была крупной, сулившей большую выгоду. Речь шла о десятке или даже больше паровых котлов. Василиу обвинил в срыве Михаила, который был ни в чем не виноват. Он сам тоже пострадал, поскольку не получил обещанного ему процента. Но Василиу нужно было на ком-то выместить свою злобу. Василиу потребовал от Михаила, чтобы тот купил у него все котлы. «Знать ничего не хочу, убытки нести не собираюсь, раз покупатель, которого ты привел, исчез, то покупай котлы сам», — сказал генерал. У Михаила не было таких денег, да и зачем нужны были ему котлы? Он отказался. Василиу рассвирепел и начал вредить Михаилу где только можно. По-крупному он навредить ему не мог, поскольку Михаилу покровительствовал Селявин, человек, заметный в Одессе, пользовавшийся расположением Алексяну и друживший с примаром. Вся румынская администрация, начиная с Алексяну и заканчивая Пынтей, очень гордилась тем, что в Одессе есть такой замечательный Оперный театр.

Василиу начал делать мелкие пакости. Он всячески чернил репутацию Михаила, называл его аферистом, мошенником, вором, все искал, к чему можно придраться. Откуда-то он узнал, что моя справка о мобилизации меня на месте получена в Военном столе благодаря протекции Михаила. Василиу попытался раздуть из этого большой шум, обвиняя Михаила в том, что тот «в столь тяжелое для Румынии время» помогает своим дружкам избежать призыва в армию. Большого шума не вышло. Михаил пришел к Василиу и предупредил его о том, что, если он не уймется, многие его грехи, известные Михаилу, будут преданы огласке. Чтобы у генерала не возникло бы соблазна убить нежелательного свидетеля, Михаил сказал ему, что оставил у верных людей письма на имя Алексяну и директора сигуранцы Эуджена Кристеску, в которых содержатся компрометирующие генерала сведения. Рассказывать о делах генерала Василиу армейскому начальству было бесполезно, поскольку оно знало об этом и получало от всей коммерции Трофейной комиссии свою выгоду. Но губернатор или директор сигуранцы, не будучи причастными к делам Василиу, могли доставить ушлому генералу много неприятностей.

Василиу угомонился, оставил Михаила в покое. Но мне это уже не помогло. У меня отобрали справку и велели немедленно отправляться в 16-й полк для прохождения военной службы. В случае неподчинения мне грозил уже не офицерский, а военно-полевой суд. Селявин попытался было отбить меня у военных, но ему сказали, что не собираются ни для кого делать исключений. Все должны служить. Тогда Селявин попросил коменданта Одессы генерала Константина Тресторяну оставить меня в городе, но и в этом ему было отказано. Поскольку служить я не собирался, мне пришлось лечь в военный госпиталь. Туда меня пристроил мой земляк-кишиневец, гарнизонный врач Ион Някшу. Ион часто приходил в «Норд» слушать мое пение. Однажды мы разговорились и обнаружили, что в Кишиневе у нас есть общие знакомые. Это обстоятельство поспособствовало нашему сближению. Някшу без уговоров согласился мне помочь. В госпитале работал его приятель хирург Флоря, он и уложил меня туда по поводу обострившейся язвы желудка, которой на самом деле у меня не было. Я рассчитывал «перележать» бурю, надеялся, что, узнав о моей госпитализации, военные оставят меня в покое и этот покой растянется надолго. Но я ошибся. Про меня не забыли. Начальник госпиталя получил приказ, в котором было сказано, что я должен быть подвергнут освидетельствованию на предмет моей годности к службе. «Плохо дело, — сказал мне Флоря. — Наши врачи без труда выведут вас на чистую воду с вашей несуществующей язвой. Они поднаторели в разоблачении симулянтов». «Что же мне делать? — спросил я. — Неужели нет никакого выхода?» «Есть, — ответил Флоря. — Можно сделать вам какую-нибудь операцию. К примеру — вырезать аппендицит. Можно вообще ничего не вырезать, достаточно сделать разрез на животе. Около двух недель после операции вы сможете провести в госпитале, а затем получите месячный отпуск для поправки здоровья. За это время можно попытаться решить дело благоприятным для вас образом». Я подумал и решил, что он прав. Любая отсрочка в моем положении была бы спасительной. Я надеялся, что моим одесским друзьям все же удастся «отбить» меня у военных.

Операцию мне сделали, но она не помогла. Еще в госпитале я получил предписание явиться по окончании отпуска в штаб 16-го полка в Фалтичени. Не сумев придумать более никакой отсрочки, я был вынужден подчиниться. Верочка рыдала в голос, провожая меня, и все порывалась ехать со мной, но мне удалось убедить ее остаться. Что толку ехать со мной? Это в мирное время офицеры могли жить вместе с семьей. Война перевела всех на казарменное положение.

Я уже знал в то время, что в ходе войны наступил перелом. «Непобедимая» гитлеровская армия потерпела поражение под Сталинградом и начала откатываться назад. На Кавказе фашистам тоже приходилось несладко. Они так и не смогли выйти к Баку. Немцы с румынами помалкивали о неудачах. Их сообщения с фронтов были весьма туманными, и только по отсутствию победительных интонаций можно было догадываться о том, что дела у Гитлера и его союзников идут не самым лучшим образом. Но мне не нужно было догадываться. Я имел сведения, если можно так выразиться, «из первых рук» — от Советского информбюро. У Михаила с разрешения властей (ох, как дорого оно ему обошлось) дома был приемник, по которому мы слушали Москву. Те, кто не имел такой возможности, узнавали новости из листовок, которые постоянно расклеивали по городу подпольщики.

14 мая 1943 года я прибыл в Фалтичени, где имел «удовольствие» встретиться все с тем же начальником штаба. 16-й полк был тыловым, и офицеры здесь не менялись годами. Совсем иначе обстояли дела во фронтовых полках. Я наслушался в Одессе, а особенно в госпитале, рассказов о фронте. Один молоденький лейтенант сказал мне: «Если меня признают годным и отправят обратно, то я лучше застрелюсь». В 1943 году настроения в румынской армии были если не пораженческими, то уже, во всяком случае, не победительными.

Начальник штаба, как я уже писал, встретил меня самым недружелюбным образом. В течение получаса он делал мне выговор, попросту говоря — кричал на меня и топал ногами, а когда выдохся, то объявил, что теперь я приписан к 95-му полку, который находился в Крыму. «Там вы узнаете, что такое настоящая военная служба», — злорадно сказал мне начальник штаба.

Узнавать «настоящую военную службу» в румынской армии, которая воевала против моего народа, мне совершенно не хотелось. Из Фалтичени я выехал в Турну-Северин. По пути заехал в Бухарест, чтобы проведать маму. Она уже тогда страдала почками, болезнью, которая и свела ее в могилу. Мама встретила меня холодно, а отчим так вообще глядел волком. Они продолжали винить меня в том, что случилось с Катей. Я-то надеялся на то, что мама смягчится, или же на то, что Катя пришлет о себе весточку, но надежды мои были напрасными. Когда же я начинал рассказывать о Верочке, мама сразу же переводила разговор на другую тему. Еще не будучи знакомой с Верочкой, она невзлюбила ее, и мне пришлось приложить много усилий для того, чтобы если не уничтожить, то хотя бы уменьшить эту ничем не обоснованную неприязнь.

В Турну-Северин меня одели в военную форму и отправили в Керчь в качестве переводчика при штабе 95-го пехотного полка 19-й пехотной дивизии. 30 мая 1943 года я выехал к месту назначения.