Советские солдаты остались в Бухаресте ненадолго. Они ушли добивать врага. Румыны теперь стали союзниками Советского Союза и тоже воевали с гитлеровцами. Многие из знакомых офицеров, которых я встречал в Бухаресте, были растеряны. Вчера одни были врагами, а другие союзниками, сегодня же все наоборот и те же самые командиры посылают солдат сражаться с бывшими союзниками. Рассуждали все по-разному, но сходились в одном — надо сделать все возможное для того, чтобы война закончилась как можно скорее. Люди устали от войны.

С приходом советских войск в Бухаресте возродилась мода на все русское. Владельцы ресторанов, в которых я выступал, в одночасье изменили программу и теперь хотели только русских песен. Наш дуэт с Верочкой начал пользоваться огромной популярностью. Мы были чуть ли не единственными русскими певцами в Бухаресте. Все сразу вспомнили о моей былой славе, угасшей за то время, пока я был в Одессе и в армии. Нас переманивали, соблазняли выгодными контрактами. Но не это было главным. Главным было то, что мы перестали бояться. Жизнь была нелегкой, но на сердце было легко. Мы с Верочкой уже решили после окончания войны переехать в Советский Союз. Война изменила мое отношение к румынам. Среди румын, как и среди любого народа, есть и хорошие, и плохие люди. Я понимал это, но очень многого не мог забыть. Я не мог забыть того, что творилось в Бухаресте летом 1941 года, когда Гитлер напал на Советский Союз. Я не мог забыть того, что видел в Одессе — виселицы и как хватали людей на улице без какой-либо причины. Я не мог забыть своей службы в румынской армии. Много было такого, что не вызывало у меня желания оставаться в Румынии. Мы с Верочкой не определились только в том, где мы станем жить в Советском Союзе. Верочке хотелось вернуться в Одессу, а меня ностальгически влекло в Кишинев, где прошло мое детство. Но я тоже склонялся к Одессе, поскольку для артиста жить там было предпочтительнее.

Все беженцы, которые были советскими гражданами, с сентября 1944 года начали возвращаться в Советский Союз. Верочкина мать с сыновьями считались советскими гражданами, попавшими в оккупацию. Они без труда получили разрешение вернуться домой в Одессу. У меня и Верочки были румынские паспорта. Верочка получила свой после того, как был зарегистрирован наш брак. Поэтому мы не смогли поехать в Советский Союз вместе с Верочкиными родственниками.

Тогда нам казалось, что дело удастся решить скоро. Ни я, ни Верочка даже представить не могли, что пройдет семь лет, а мы все будем жить в Румынии и ждать, чтобы нам разрешили вернуться в Советский Союз. Когда я обсуждал наше возвращение с военным комендантом Бухареста генералом Бурениным, то услышал: «Подожди, вот закончится война, тогда и вернетесь». Верочка очень сильно переживала разлуку с матерью, но согласилась — да, надо подождать до конца войны. Поговаривали, что Румыния вместе с Молдавией станет одной из советских республик, и тогда наш вопрос должен был решиться сам собой. И вообще мы верили, что с окончанием войны все будет хорошо. Главное, чтобы война поскорее закончилась.

С приходом Красной армии нас с Верочкой стали приглашать выступать в разных воинских частях. Я невольно сравнивал наши выступления с выступлениями румынской дивизионной концертной бригады. Это было как небо и земля. Советские солдаты встречали нас с огромной радостью. Было такое впечатление, будто бы мы выступаем перед нашими давними друзьями. Небывалое воодушевление владело нами. Мы, русские, пели для русских. То было необыкновенное счастье — петь для своих. Кажется, не было в Румынии советского полка, в котором мы ни выступили бы. Началось все с того, что я явился к советскому военному коменданту и сказал, что мы с женой русские и хотим выступать перед нашими соотечественниками. Несколько раз мы выступили в Бухаресте и его пригородах, а затем нам начали организовывать гастроли по всей Румынии. Гастроли эти были не такими, к которым я привык. Контрактов мы не подписывали и оплату с нами не оговаривали. Просто звонили: «Петр Константинович, вас ждут там-то и там-то. Есть возможность?»

Возможность у меня была всегда. В конце концов, ради выступления перед нашими освободителями можно было пожертвовать ресторанными выступлениями. За нами присылали машину, мы приезжали, выступали, в нашу честь непременно давался обед в штабе, затем нас привозили обратно. Возвращались мы не с пустыми руками — привозили с собой продукты и подарки. Если свести все к денежной выгоде, то выступать перед советскими солдатами было много выгоднее, нежели петь в ресторане. Но финансовая сторона дела не имела для нас с Верочкой значения. Если бы нам пришлось выступать без какого-либо вознаграждения, то мы все равно выступали бы. В этом мы видели наш патриотический долг.

Невозможно словами описать удовольствие, которое мы испытывали на этих концертах. Для любого артиста, если, конечно, он — настоящий артист, очень важна реакция зрителей на его выступление. Количество зрителей тоже имеет большое значение. Я привык выступать в ресторанах и небольших театральных залах. Вообразите себе мою радость от выступления перед двумя-тремя тысячами зрителей! Никакими деньгами, никакими наградами невозможно измерить эту радость. Помню свое удивление от первого выступления перед советскими солдатами. Румынские концертные бригады в основном выступали для офицеров и унтер-офицеров. Лишь в госпиталях, и то не всегда, на концерты могли попасть солдаты. В Красной армии не было разницы между солдатами и офицерами. Мы выступали перед всеми. Во время первого своего выступления я был поражен, когда увидел, сколько человек собралось в зале. Люди стояли в проходах, сидели на ступеньках и на полу, их было столько, что у меня зарябило в глазах. «Ты только посмотри на это! — сказал я Верочке. — Шаляпин не собирал столько публики!» Имя Шаляпина было у меня нарицательным. Все лучшее, что могло случиться в жизни артиста, я называл этим именем. Верочка жадно слушала мои рассказы о Шаляпине. Для нее он был кумиром, исторической личностью. Она все не переставала удивляться: «Неужели ты разговаривал с ним, как со мной?» Это живое, почти детское любопытство, временами больно кололо меня, я ощущал, насколько я старше моей любимой женушки. На целых 25 лет! Четверть века! То, что для меня было жизнью, для Верочки было историей. Я всегда помнил и помню о нашей разнице в возрасте, а если и захочу забыть, то мне не дадут этого сделать «друзья». Среди наших знакомых есть люди, которых хлебом не корми, только дай сказать ближнему что-либо неприятное. Эти люди спокойно заснуть ночью не могут, если днем не сказали кому-нибудь гадость. Верочка смеется: «Глупые люди! Ну что они могут понимать в любви?» А меня нет-нет да заденет. После того как мне исполнилось 45 лет, я поневоле начал задумываться о своем возрасте. Мне — 45, моей жене — 20 (Верочку на тот момент я уже считал своей женой). Есть о чем задуматься, есть. Прошу у бога лишь одного — здоровья и сил. Столько всего еще впереди, начиная с переезда в Советский Союз и заканчивая воспитанием наших с Верочкой детей. Мне хочется стать для этих не рожденных еще детей настоящим отцом, хочется избежать тех ошибок, которые я совершил по отношению к Игорю. Теперь я понимаю, что многое делал неправильно. Считал, что нужно работать как можно больше, чтобы обеспечить свою семью, и из-за этого уделял мало внимания Игорю. Если бы я вел себя иначе, Зиночке не удалось бы оторвать от меня нашего сына. Чем старше становлюсь, тем чаще вспоминаю французское выражение: «Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait». Сколь многое становится понятным тогда, когда уже ничего невозможно изменить. На протяжении многих лет я делал попытки поладить с моим сыном, пытался объяснить ему, как я к нему отношусь, и многое другое. Но не смог, потому что он не желает общаться со мной. Эта боль постоянно терзает мое сердце. Но, к сожалению, уже невозможно ничего изменить. Остается надеяться на то, что бог еще наградит меня детьми и с ними у меня все сложится иначе. Верочка мечтает о детях. Она давно уже созрела для материнства. Еще в 1944-м я видел, какими глазами смотрела она на маленького Павлушу, сына Валечки, с какой охотой нянчила его и играла с ним. Павлуша даже начал звать ее «мама Вера», что сильно не понравилось моей матери. Она говорила внуку: «Милый мой, мама бывает только одна». Валечку же это совершенно не смущало. Напротив, она радовалась тому, что Верочка с Павлушей полюбили друг друга.

Нам с Верочкой очень хотелось поехать на гастроли в Советский Союз. Если уж нельзя пока что вернуться насовсем, так хотя бы побывать, посмотреть на теперешнюю советскую жизнь. Нас обоих очень тянуло в Москву, пусть не выступать, а хотя бы посмотреть на столицу Советского Союза. Но на вопрос о возможности таких гастролей я получил ответ: «Не сейчас. Потом. После войны».

Верочкина мама писала нам, что жизнь в Одессе налаживается с каждым днем. Она передавала приветы от общих знакомых и в каждом письме писала, что сильно скучает по своей ненаглядной доченьке. Верочка тоже скучала и все говорила мне: «Ну когда же мы поедем в Одессу?» Я был готов ехать хоть сразу. Обсудил это с матерью, отчимом и сестрой. Все они в один голос сказали, что не хотят уезжать из Бухареста. Сестра замужем за румыном, который родился и вырос в Бухаресте. Он отсюда никуда не уедет, стало быть, и она тоже. Мама могла, но не хотела никуда уезжать. Говорила, что возраст не располагает к переменам, да и здоровье не позволяет. На самом же деле она поддерживала отчима, который сразу же заявил мне, что ни о каком возвращении в Кишинев не может быть и речи. «Мы уже однажды поддались на твои уговоры и переехали из Кишинева в Бухарест, — сказал мне он. — Довольно! Слишком дорого нам дался тот переезд, чтобы сейчас думать о другом!» Что означало «слишком дорого», я так и не понял. Но не стал придавать большого значения этим словам. Я понял главное, что ни мама, ни отчим никуда ехать не хотят. Что ж, это их дело, их выбор. С ними остается Валечка, она будет присматривать за ними, а случись что, и я могу приехать. Не в Америку же мы уедем, за тридевять земель, а в Кишинев или в Одессу, совсем рядом.

В то время (в конце 1944 года) я многого не понимал. Я и сейчас многого не понимаю. Я плохо разбираюсь в политике. Мне неведомы правила, по которым действуют бюрократы. Я хочу одного — быть вместе с моим народом. У русского артиста не может быть другой мечты, кроме как жить среди русских и петь для русских. Мой возраст уже перевалил за цифру 50. Большую часть жизни я прожил за границей. Россия всегда манила меня, как может манить родина. Где бы я ни был, я ни на секунду не забывал, что я русский. Я долго думал о том, каким словом можно обозначить мою жизнь в отрыве от родины. Более всего для этого подходит слово «неуютная». Уют — не самое важное в жизни, но без него жизнь не радует. Тяжко жить на чужбине постоянно, каждую минуту ощущая, что ты здесь чужой. Тебе могут улыбаться, говорить комплименты, но ты все равно чужой. Особенно остро я почувствовал это в годы войны, в то время когда Румыния воевала с Советским Союзом. Я был румынским гражданином, но русским по крови, и мне то и дело напоминали о том, что я русский.

После одного нашего выступления в январе 1945 года один из офицеров штаба дивизии, в которой мы выступали, пригласил меня в свой кабинет и дал мне прочесть вырезку из «Правды» от декабря 1941 года. Я читал и глазам своим не верил. Даже ущипнул себя, чтобы убедиться, что все происходящее не сон. В статье не было ни слова правды обо мне, только ложь и клевета, причем самая черная клевета, которую мог выдумать только больной разум. Белогвардеец унтер Лещенко оказался в Праге, где открыл ресторан, в котором был одновременно и официантом, и швейцаром. Как автор статьи представляет такой ресторан? Чушь! И унтером я никогда не был, из вольноопределяющихся был произведен в прапорщики после учебы. И в Белой гвардии я никогда не служил. Служил только в русской армии в Первую мировую войну, защищал Отечество. Власть может быть какой угодно, а Отечество — одно. И самое гнусное: меня обвиняли в том, что я делал антисоветские выступления на гитлеровском радио! Призывал советских солдат сдаваться врагу, хвалил фашистов! Я запомнил имя автора статьи — Овадий Савич. Я знаю, что он живет в Москве. Когда перееду в Советский Союз, потребую от него опубликовать опровержение. Пускай прошло много лет, черное от этого белым не стало.

К слову хочу сказать вот о чем. Во время моих выступлений меня не раз просили спеть «Боже, царя храни», «О, Боже Правый…», «Марш корниловцев» или какую-то еще подобную песню. Я всякий раз отвечал одно и то же: «Прошу прощения, но есть песни, которые я пою, и есть песни, которых я не пою». Иногда кто-то из публики выкрикивал что-то обидное в мой адрес. Случалось, что кто-то демонстративно уходил. Пускай, это их дело. Мои принципы не позволяли мне петь ничего белогвардейского или монархического. Не правы те, кто ставит знак равенства между белогвардейской и эмигрантской песней. Между «Пусть вокруг одно глумленье, клевета и гнет…» и «Я иду не по нашей земле, просыпается серое утро…» — огромная пропасть.

Когда меня спрашивают, кому я симпатизирую, то я искренне отвечаю, что как русский человек симпатизирую коммунистам, поскольку нынешняя Россия — коммунистическая страна. Нельзя любить какую-то абстрактную, воображаемую Россию. Нужно любить ту, какая есть. А если любишь Россию, то не станешь мечтать о том, чтобы принести на ее священную землю новые страдания. Многие эмигранты любят порассуждать о том, как, дескать, славно жил простой народ при царе-батюшке. Рассуждают обычно те, кто и близко не нюхал простой жизни — дворяне, профессора, чиновники. А я вышел из самых низов и нанюхался простой жизни со всеми ее тяготами досыта. Таких вот «рассуждающих» я обычно спрашиваю: «Если все было так хорошо, как вы говорите, то что же заставило миллионы людей встать под красные знамена?» Надо крепко допечь мужика, чтобы он бросил плуг, взял в руки винтовку и пошел воевать.

Теперь скажу о радио. Мои песни передавали разные радиостанции, очень часто — без моего ведома. Гитлеровцы, те вообще ничьего разрешения не спрашивали, даже формально. Они считали себя хозяевами мира и делали что хотели. В том, что какие-то фашистские радиостанции передавали мои песни, моей вины нет и быть не может. А вот то, будто я выступал с какими-то призывами, — гнусная черная клевета. Доказательством этого служит то, что меня не расстреляли в 1944-м с приходом советских войск в Бухарест. Всех предателей расстреливали или вешали, а меня вдруг пощадили? Чего ради? По какой причине? По той причине, что никогда я на фашистском радио не выступал. Также я никогда не сотрудничал с фашистскими газетами и журналами и не выступал перед гитлеровцами. Есть принципы, через которые невозможно переступить. Пришлось мне выступать перед румынскими военными в тот период, когда Румыния была союзником гитлеровской Германии, но я уже писал, почему мне пришлось на это пойти.

«Что вы на это скажете?» — спросил меня офицер, имя и звание которого я называть не хочу. «Все это ложь от начала и до конца, — ответил я. — Не могу понять, как такая статья могла появиться в советской газете». «Видимо, на то были причины, — сказал мне офицер. — Кому-то хотелось опорочить вас». «Кому? — удивился я. — За что меня оклеветали? У меня никогда не было врагов в Советском Союзе, да еще таких, которые могли бы организовать публикацию статьи в центральной газете». «Не было бы недоброжелателей, — сказал офицер, сделав ударение на слове «недоброжелатели», — не было бы и статьи. Вам следует быть осторожным. Особенно с учетом вашей службы в румынской армии». «Я могу рассказать, как я оказался в румынской армии и что я там делал!» Еще осенью 1944 года мы с Верочкой заполнили анкеты в советской военной комендатуре и приложили к ним подробные автобиографии. Генерал Буренин посоветовал нам описать все как можно подробнее. «Чем больше фактов, тем убедительней выглядит документ», — сказал он. Все то, что я писал в комендатуре, я рассказал тому офицеру, а затем спросил, с какой целью он показал мне вырезку из газеты и завел такой разговор. «Не беспокойтесь, это не провокация и не проверка, — ответил он. — Просто я хотел вас предупредить. Тот, кто предупрежден, тот вооружен. Вы мне нравитесь, и я не хотел бы, чтобы у вас были неприятности». «Что же я должен теперь сделать?» — спросил я. «Ничего, живите, как жили, только помните, что ваше поведение должно быть образцовым, чтобы вас ни в чем нельзя было упрекнуть. Случись что, вам припомнят все старые грехи, как существующие, так и несуществующие». Я окончательно растерялся. По глазам моего собеседника и по тому, как он держался, было видно, что это не провокация. Человек на самом деле хотел предупредить меня. Но почему же тогда он советует мне не предпринимать ничего для своего оправдания? Разве это правильно? Мне казалось, что я должен оправдываться, написать в какую-то инстанцию, требовать опровержения. За что меня оклеветали? За что?

Офицер объяснил мне, что требовать опровержения сейчас не стоит. «Вы сделаете только хуже, — сказал он. — Вы привлечете внимание к этой статье. Знаете поговорку: «Дыма без огня не бывает?» Вот также станут думать и о вас. Вам следует вести себя иначе. Вы должны каждый день, каждым своим поступком доказывать вашу лояльность. О человеке судят по его делам. Помните, что за вами наблюдают и каждый ваш поступок скрупулезно оценивается. Имеет значение абсолютно все: с кем вы встречаетесь, что вы говорите, где вы бываете и, в особенности, какие песни вы исполняете. Возьмем, к примеру, ваше сегодняшнее выступление. Любовь, разлука, верность — это хорошо. Но для выступления перед советскими гражданами этого недостаточно. В вашем репертуаре непременно должны быть идейные песни. Хотя бы три или четыре. С этих песен надо начинать выступление и ими же заканчивать».

Я попросил объяснить мне, какие песни считаются идейными, и напомнил, что мой репертуар одобрила комиссия при комендатуре. В сентябре 1944 года я представил на рассмотрение тексты всех моих песен. Только одну песню исключили из репертуара — «Чубчик», все остальные разрешили исполнять. Тогда я недоумевал, не мог понять, чем не понравился комиссии «Чубчик», но после прочтения клеветнической статьи обо мне понял, что совершенно аполитичной песне кто-то решил придать политическое значение. Но так ведь можно и «Стаканчики» счесть антисоветской песней, было бы желание.

«Вам не обязательно петь «Интернационал» или «Вставай, страна огромная», — объяснил мой собеседник. — Эти песни не очень-то соответствуют вашему репертуару. Но вы можете спеть «Катюшу», «Двадцать второго июня, ровно в четыре часа», «Темную ночь». В репертуаре певца, который выступает перед советскими людьми, непременно должны быть советские песни!» Офицер был прав. Я как-то не подумал об этом, выступал со своим прежним репертуаром, и никто мне не подсказал до тех пор, что репертуар следует изменить. В комиссию, которая рассматривала мой репертуар, входило несколько человек, четверо или пятеро, уже не вспомню точно. Они беседовали со мной, но не сказали, что мне нужно добавить в репертуар советские песни.

Я чувствовал, что мой собеседник искренне расположен ко мне, и потому рискнул задать ему крайне важный для меня вопрос. «Я хочу получить советское гражданство, — сказал я. — Хочу жить в Советском Союзе. Не помешает ли эта статья получению гражданства? И не осложнит ли она чем-нибудь мою жизнь в Советском Союзе? Не хочется, чтобы в Советском Союзе на меня косо смотрели. Мне хватило этих косых взглядов в Румынии, я сыт ими по горло». Ответ был такой: «Я бы на вашем месте не торопился бы с возвращением». Больше ничего мой собеседник добавить не захотел. Но он и без того сделал для меня очень много, и я был благодарен ему за это. Никто из знакомых мне советских офицеров не разъяснил мне того, что разъяснил этот человек. В знак благодарности я подарил ему несколько своих пластинок.

В тот же день я обсудил все, что услышал, с Верочкой. «Почему ты не рассказала мне, что меня оклеветали в советских газетах?» — спросил ее я. «Я ничего подобного не читала, — ответила Верочка. — Одессу оккупировали в октябре 1941 года, а статья была напечатана в декабре». Верочка сильно переживала по поводу этой гадкой статьи. Я даже пожалел, что рассказал о ней. Незачем было расстраивать моего ангела. Относительно возвращения Верочка сказала: «Давай дождемся конца войны, а там видно будет».

Ночью я не спал. Перебирал в уме свою жизнь и думал о том, что могло вызвать предвзятое отношение ко мне в Советском Союзе. Ведь я за всю свою жизнь не сделал ничего антисоветского. Мне можно было поставить в вину только то, что я жил за границей. Но ведь я же не эмигрировал, а оказался за границей волею судьбы. Шаляпин эмигрировал, причем не самым лучшим образом, издал за границей свои мемуары, в которых содержались выпады в адрес большевиков, но тем не менее незадолго до его кончины с ним вели переговоры относительно возвращения в Советский Союз. Об этом мне рассказывал сам Шаляпин. «Требуют, чтобы я публично покаялся, — говорил он. — За это вернут все. Гражданство, звание, квартиру… Даже дачу мою во Владимирской губернии обещают вернуть, только без земли». Мне же никогда не предлагали переехать на жительство в Советский Союз. Я вообще не имел дела с советскими организациями. Позицию мою можно было охарактеризовать только одним словом — нейтральная. Я не был ни «советчиком», ни «антисоветчиком». И вдруг меня так сильно «высекли» в газете.

Мой добрый советчик не советовал мне привлекать внимания к этой подлой статье. Я послушался совета и решил отложить это дело до прибытия в Советский Союз. Но несколько раз все же порывался написать Калинину. Начинал писать, потом рвал. Одно письмо дописал до конца, но так и не отправил.

В 1946 году я беседовал по этому поводу с одним маршалом. Он посоветовал мне то же самое: «Не стоит будить лихо, пока оно тихо». Я не бужу, а рана в душе не заживает, будто кто-то солью ее посыпал.

Репертуар после того разговора я изменил. Хочу к месту упомянуть о Георгии Храпаке, человеке, который подарил мне одну из самых замечательных, самых любимых моих песен. Георгий — необычайно талантливый человек. Он замечательно рисует и пишет замечательные стихи. Познакомились мы с ним в конце 1944 года после одного из наших концертов. Ко мне после выступлений часто подходили люди. Кто с вопросом, кто просто выразить восхищение. Георгий же начал с того, что спел мне куплет из незнакомой песни:

«Я тоскую по родине, По родной стороне моей. Я в походе далеко теперь В незнакомой стране…»

Песня мне не просто понравилась, а запала в душу. «Что это за песня? — спросил я. — Кто ее поет?» «Пока еще никто, но можете петь вы, — ответил Георгий. — Это моя песня, я на днях ее написал. Но пока это не песня, а только стихи. Надо бы еще музыку…»

Музыку написал мой приятель Жорж Ипсиланти, песню эту я в шутку называл «Песней двух Георгиев». Я стал петь эту песню в завершение каждого своего выступления и продолжаю петь до сих пор. Мечтаю, как по приезде в Советский Союз разыщу Георгия и попрошу написать для меня другую песню, которая будет начинаться словами «Я вернулся домой». Сам бы написал, да не могу. Настоящего поэтического таланта у меня нет, есть только чувство рифмы. Я могу сочинить простенький стишок, но не могу простыми словами рассказать о самом важном. Для этого большой талант нужен, такой, как у Георгия.

У советских людей другие обычаи и привычки. Если бы такую песню мне написал бы кто-то из местных, то первым делом спросил бы, сколько я заплачу ему за труды. Георгий же просто подарил мне песню — пойте на здоровье. И в придачу подарил карандашный рисунок — мы с Верочкой на сцене, который нарисовал во время нашего выступления. Рисунок этот так же хорош, как и песня. В 1948 году я записал песню Георгия на пластинку.