Идём, Лесин то ржёт по-лошадиному, то норовит на галоп перейти. Лукас тоже: как увидит где цветок, так сразу рвать и метать. Встретили гусеницу – чуть не подрались. Каждый первым раздавить хотел.

Кровянка-лошадинка успокоила и помирила. Идём дальше, смотрим: а дома не из земли уже, а настоящие. Только какие-то кривые и разноцветные. Как будто их строил сумасшедший архитектор Вертибутылкин.

– Слушай, – говорит Лукас, – дома тут какие-то кривые и разноцветные. Как будто их строил сумасшедший архитектор Вертибутылкин….

– Да уж, – согласился Лесин и повертел в руках стремительно пустеющую бутылку.

Прошли мы мимо дома в виде Ивана Грозного, убивающего своего сына, потом – мимо дома в виде мишек в сосновом лесу (дом-воздушный шар; очень удобно: забираешься по верёвочной лестнице, выходишь – с парашютом, кто парашют забыл – сам виноват, а квартиры ныне дороги!), добрались до дома-Джоконды (тут Лесин запаниковал: решил, что это большой брат за ним наблюдает, а вовсе не огромная, в 124 этажа, голова Джоконды)

– Только без паники! – сообщил он (а это верный и нехороший признак)

– Тогда бежим! – предложила Лукас.

Отбежав от Джоконды метров на десять, мы, конечно, стали задыхаться, падать на землю и просить пощады. Но нас щадить никто не собирался. Впрочем, казнить пока – тоже. Неподалёку от места нашего падения трое рабочих в несимметричных робах от Пикассо одухотворённо копали канаву. Рядом с ними стоял художник, в не менее живописных лохмотьях, и расписывал огромную чугунную трубу изображениями легендарных птиц Сирин, Алконост и Говорун. Художник вёл себя тихо, скромно даже, а вот рабочие ругались вовсю. Мы, было, сунулись к ним, чтобы в драку ввязаться, но, прислушавшись к ругани, так и застыли.

– Ты как канаву копаешь, уродский урод? – оттопырив мизинчик, размахивал лопатой рабочий в зелёном овальном пальто. – Неэстетично и невыверенно!

– Уродский урод – тавтология, лох! – отвечал ему второй, в лиловом сюртуке с золочёными пуговицами в виде крышек люка в натуральную величину (Лукас при виде этих пуговиц непроизвольно поёжилась и потёрла ушибленный затылок).

– От лоха слышу! – не сдавался зелёный.

– А это вообще – плагиат! Плагиат, оксюморон и картезианство в летальной стадии. Проваливай с нашего перформанса, бездарь, реалист, передвижник! – встрял третий, самый молчаливый, рабочий.

– Эй, ребята, как пройти к Третьяковской галерее? – нашёлся Лесин.

– Ой, девочки, а кто это вас так чудовищно одевает? – всплеснул руками художник. Присмотревшись, мы сообразили, что это женщина, только с накладными бакенбардами и в клетчатых кальсонах цветов клана Маклаудов.

– Одевают нас в медвытрезвителе, – прихвастнул Лесин. – А вот обувают обычно в отделении милиции.

– Ну, обувка-то у вас такая, что я из вежливости даже её не заметила, – призналась художница. – А вы постнатуралисты, что ли? Что-то я не припоминаю, чтобы вам было позволено творить на этой территории.

– Да мы не художники, что вы! – замахала руками Лукас. – Мы даже подписи друг друга подделывать не умеем.

– Художники, художники! – захихикал зелёный рабочий. – Шли бы вы отсюда, ребята, а то мы вас от всей души мумифицируем.

– Самым прогрессивным методом! – похвалилась художница (если бы не бакенбарды – вылитая Луиза Первомаевна была бы. Ну, таких баб во всех мирах навалом, это нас, хороших людей, вечно не хватает).

От мумификации – даже и прогрессивной – мы кое-как отбоярились и пошли себе, все прямо и прямо, по проспекту Достоевского.

– Опять Достоевский, – испугалась Лукас, и одним махом допила оставшуюся от добрых пацифистов водку. – Мы что же, кругами ходим?

Но это дом №3 был – по проспекту Достоевского (дом как дом, только вместо окон – аквариумы с медузами и пираньям). А следующий, дом №54 (тоже ничего особенного – круглый и цельнометаллический) – уже по улице Сирены Петровой.

– У них тут с нумерацией домов какие-то проблемы, – заметил Лесин, – А если, скажем, приезжему выпить приспичит, как же он найдёт нужное место?

Но нужное место нашло нас само. Повернув за угол, мы увидели чудный трамвай: по рельсам разъезжал деревянный дачный домик с верандой и надписью «Господа, вы звери, родина проклянёт вас». На веранде, увешанной керосиновыми лампами и тюлями, сидели люди и пили из самоваров что-то изысканное.

– Остановка – тост за культуру. Следующая – на посошок, – объявил кондуктор и, по пояс высунувшись из кабинки, выполненной в виде дачного же отхожего места, подмигнул нам всеми тремя глазами сразу. Элегантно сблевнул и всеми четырьмя руками приветливо помахал.

– Хорошему человеку везде хорошо! – заявил Лесин и уверенно полез на веранду. Следом и Лукас, уже на ходу, запрыгнула.

Веранда, на которой мы оказались, была значительно вместительнее, чем казалось со стороны. В глубине высилась сцена, а на сцене – женщина в кружевах и жемчугах.

– Стриптиз – это плохо, – строго сказала Лесину Лукас. – Ты сейчас последние деньги ей в трусы запихаешь, а нам ещё пить и пить.

Но тут на нас цыкнули из-за одного столика, позвали за другой, сфотографировали из-за третьего, и трамвай-усадьба тронулся.

– Я вам прочту одно стихотворение из чёрно-бордового цикла, – тем временем гнусаво поведала женщина в кружевах и жемчугах, и в самом деле, начала читать. Лучше бы она этого не делала! Но вскоре выяснилось, что мы попали на поэтический вечер с раздеванием. Первая кружевная панталонина уже полетела в зал, когда нам, наконец, налили.

– Только вы не очень афишируйте, – предупредил весёлый усатый дядька, пригласивший нас за свой столик, и по очереди поднёс к кранику самовара две глиняных пиалы весьма древнего и благородного оттенка.

– Чего не афишировать? – не поняли мы.

– Что это простая водка!

– А что, у вас бывает непростая? – заинтересовалась Лукас. – Может быть, особо дорогих гостей царской водкой потчуете?

– Особо дорогих у нас не бывает, – заявил мужичок, наливая и себе тоже. – Все особые и все дорогие. Вздрогнули за культуру!

Нас, конечно, дважды просить не надо. Вздрогнули мы за культуру, закусили припасённым пловом.

– Целый век простой грубой пищи не ел! – высокопарно заявил наш нечаянный собутыльник. А стриптизерша, меж тем, без устали читала свои стихи и швыряла в публику многочисленное нижнее бельё.

Приглядевшись и принюхавшись, мы определили, что за соседними столиками пьют все больше настойку на пятистах травах и двух кореньях – женьшене и сельдерее.

– А вы, любезный, что же водочкой простой балуетесь? – спросили мы у нашего нового друга. (после пятой рюмки нам все собутыльники друзьями кажутся. Зато ещё после пятой – все врагами становятся)

– По блату достал, – пояснил он. – Надоели мне все эти выверты, хочется чего-нибудь незатейливого и незамысловатого, как печёное яблоко.

Тем временем поэтесса сорвала с себя последний лифчик, поклонилась, и на полном ходу спрыгнула с трамвая на проезжую часть.

– Ну, что скажете, Петрович? – спросил невидимый конферансье, и – о ужас – все повернулись к нашему столику.

– Как это неоригинально! – не растерялся наш собутыльник. – Она бы ещё канкан станцевала!

– Да, пусть баба станцует! – как всегда невпопад ляпнул захмелевший Лесин, но, на его счастье, на сцену взбиралась уже новая поэтесса – в рыбьих мехах и небелёной холстине.

– Слушайте, вы, никак, тоже потребители прекрасного? – обрадовался Петрович (его Петровичем просто так назвали, без всякого повода).

– А то! – кивнула Лукас. – Наливай!

Петрович в очередной раз охотно поделился с нами добытой по блату водкой, и, пока наш трамвай петлял по причудливым улицам и переулкам, пока поэтическая общественность, кто во что горазд, изгалялась и оголялась на сцене, рассказал нам о скорбной судьбе, постигшей здешние места.

Оказалось, что все жители Культурной столицы (так тут величали нашу Москву) обладали теми или иными талантами. Вернее, они были уверены в том, что ими обладают, и вовсю старались поделиться прекрасным друг с другом. Нередко дело до драки доходило, когда один, допустим, художник бежал к другому, допустим, художнику, похвастаться своим полотном, а тот в это время бежал ему навстречу со своим, и вот они никак не могли решить, кому первому хвастаться – тому, кто старше, или тому, кто гениальнее. Понятно, что споры о гениальности того или иного автора регулярно заканчивались поножовщиной и массовыми убийствами, но никого это не останавливало.

– А ты-то, Петрович, чем знаменит? – спросили мы у нашего собутыльника.

– А тем, что я ничего не умею. Только знай себе критикую всех! – похвалился он. – Мне за это всякие взятки дают, поблажки выходят, да и не убили меня до сих пор только потому, что я – единственный непредвзятый судья во всём городе. Моё слово решающее!

– Ты, наверное, закончил кучу искусствоведческих институтов? – позавидовала Лукас.

– Какое там! Меня даже из техникума Физической Культуры выгнали. За то, что не выдержал экзамен по математике – считал пульс и сбился.

Понравилось нам выпивать с этим простым непредвзятым критиком – хороший он оказался мужик. Мы бы так и уснули, наверное, пьяные, на его широкой груди, но тут невидимый конферансье направил на нас все прожектора, какие только были в этом театральном трамвае, и произнёс:

– А теперь наши новички прочитают свои стихи, ибо таковы правила заведения.

– Ну, ребята, не завидую я вам, – тут же протрезвел и посерьёзнел Петрович. – Если откажетесь читать – казнят вас смертью. Не успел я вас предупредить, думал, нескоро ещё эти кошёлки угомонятся.

Но тут нас снова спас кондуктор, который, видимо, тоже был не особенно творческим человеком.

– Остановка – на посошок, следующая – захребетная! – объявил он и трамвай послушно остановился. Нас, конечно, долго упрашивать не пришлось: и закуску оставили, и водку не допили, хорошо, хоть сами живыми ушли из этого поэтического вертепа.