В павильоне, в сколоченной наспех скорлупке,
Онемевшие статуи лоснятся воском;
И какое число нежильцам-безголоскам,
Столько смерти сгущается в солнечной крупке.
И у тел – аромат поминальной лампадки,
И в пурпурных нарядов запрядены кокон,
Что похож на мундир крутовыйной загадки,
Выдающий гордыню любым из волокон.
И они на глазах у захожего люда
Бесконечно вершат, в покаянной работе,
И свое злодеянье, и дивное чудо,
Что, извергнуто смертью, извергнет из плоти.
И купаются в солнце, и пробуют силы —
Потому что к житью их изгнали из теми,
Богадельню воскресших, любимую всеми,
Кто покуда своей не увидел могилы!
И когда посетитель встает на пороге,
То они оживают от досок просеста —
И пугаются дети, и тешатся боги,
Коим любо все то, что не вправду, а – вместо.
И царица Египта уснула без звука,
И стеклянного гроба просторность излишня;
На груди ее рана, как страшная вишня,
И в ладони букет, а в букете – гадюка.
Столько раз ее веко на мир отворится,
Сколько раз обслюнявлена ядом гадюки, —
Словно это смертей упоенная жрица
К своей гибели тянет привычные руки.
Рядом смерть ее вьется, как верная мурка,
Что прислушлива к шепотам, под ноги льнуча;
И умерших очей в бесконечность зажмурка —
Все равно, что для нас – мимолетная туча.
Я люблю это тело, в котором застыли
Чары ста воскресений и ста усыпален —
И еще что-то сверх, чего ведать не в силе
Дух, что только единожды гибелью свален.
Эту руку, что тянется к ласкам гадючьим,
И линялого ногтя багрянку могилью;
Воздыханье, что собственным сыто беззвучьем,
И передние зубы, скверненные пылью.
И на сотню чудес размахорено платье,
И себя самого вопрошаю что день я,
Иль готов это тело усердней ласкать я
В час его умиранья – иль в час воскрешенья?