Скрипица не заметил, как и выбрался из подземелья.

Пришел он в себя только на широкой конотопской дороге.

Уже стояла ночь, и круглая, белая луна с высокого неба озаряла весь Батурин, тихо спавший в своих густых садах. За Сеймом громко, словно стараясь перекричать друг друга, нестройным хором квакали лягушки; из кочубеевского сада доносились переливчатые трели соловьев.

В светлом лунном воздухе далеко были видны стройные развалины дворца, высившиеся на горе над рекой. Скрипица боязливо покосился на них и прибавил шагу, подымая на дороги пыль своими тяжелыми чоботами.

Из Городища вслед за ним неслись какие-то странные звуки — не то филии там хохотал, не то собака тихонько подвывала, или кто-то плакал с протяжными, прерывистыми вздохами и стонами. Он боялся оглянуться назад, на это пустынное, голое, дикое Городище с его страшной дорогой в «пекло»-подземелье и новым владельцем, которому, несомненно, служил сам черт. Прижав под свиткой ко груди скрипку, он шел и шел, покачиваясь от кружившего ему голову бесовского вина.

— Не пойдет Марынка, не пойдет, суча дочка! — бормотал он с тяжелыми вздохами. — Ах ты, Боже ж мой милосердый!..

Он уже спускался с холма на Семибалку, когда вдруг столкнулся с колбасником Жуком, прозванным за его багровый от пьянства нос Синеносом. Колбасник тоже был сильно пьян, его качало во все стороны; он сердито зарычал на Скрипицу:

— Лезет, пьяница, прямо на людей! Разве ж тебе мало дороги!..

Скрипица обрадовался встрече с знакомым человеком.

— Кум Синенос?

— Эге! — мрачно сказал Жук. — Может, и я. Так что?

— То я и вижу, что у Стокоза, видно, добрая горилка: тебя так на людей и кидает!..

— Разве ж то горилка, что Стокоз продает? — возразил с огорчением колбасник. — Сколько ее ни пей — пьяным не будешь!.. А вот от тебя как из винной бочки несет винищем.

Фу-у-у!..

Он оттолкнул от себя Скрипицу, тот качнулся в сторону и упал на дорогу. Но и сам Синенос от толчка потерял равновесие и повалился в другую сторону.

Скрипица приподнялся, вынул из-за свитки скрипку, осмотрел, потрогал ее. Цела! А Синенос и не пытался вставать. Его совсем разморило и клонило ко сну. Он подложил руку под голову и, вообразив, что он уже дома, стал рассказывать заплетающимся языком:

— У Стокоза, жинка, горилки не пей. Слышь, Домаха? Бо то не горилка, а черт знает что… А ты — ведьма, Домаха! У тебя под юбкой и хвост спрятан! Знаю!… Вон и суховеева дочка — так та тоже ведьма. Ей-Богу! Стоит ночью у хаты, та й колдует. Верно, что не брешу. Одно чертово племя, матери вашей лысого батьки!..

Скрипица послушал его, почесал в затылке и с упреком сказал:

— Эх, кум Синенос, не пил бы ты горилки! А то так и помрешь на дорози, без покаяния!..

Но Синенос уже сладко спал, тихо похрапывая. Скрипица с трудом поднялся и поплелся дальше.

Из слов пьяного колбасника он понял, что тот проходил только что мимо хаты Суховея и видел там Марынку.

Если она еще не ушла в хату — он попробует уговорить ее пойти к Бурбе. Может, она и пойдет. Бурба — жених хоть куда: красивый, богатый. А что он знается с чертом — так псаломщик, вкупе с батькой Хомой, выкурят ладаном нечистую силу хоть из самого черта!..

Вино сильно разбирало Скрипицу; он шел по дороге зигзагами, переваливаясь с одного края на другой. Ему казалось, что это не он качается, а сама дорога уходит у него из-под ног, и он притопывал своими чоботами, чтобы удержать ее на месте. Но дорога виляла то в одну, то в другую сторону, неудержимо увлекая его за собой, так что он с трудом удерживал равновесие.

— Чи то она, чи то я пьяный? — рассуждал он сам с собой. — От то бесовское вино…

Показались темные, высокие тополя и вязы кочубеев-ского сада, и оттуда понесло сыростью Черного става. В саду в разных концах щелкали соловьи, а с темной стоячей воды неслись какие-то непонятные звуки, точно там, в глубине става, кто-то плакал и всхлипывал, протяжно, прерывисто вздыхая: ах-ах-ах-ах-ах-ах… Скрипица вспомнил, что говорили люди, будто в этом ставе утопилась дочь Кочубея: может, это ее душа плачет там и вздыхает, не находя себе покоя?.. Он перекрестился, боязливо бормоча:

— Упокой, Боже, душу панны Марии, царство небесное, вечный покой…

Из-за прибрежных верб и вязов выдвинулась белая хата псаломщика, вся озаренная луной; стекла в маленьких окнах под насупленной соломенной крышей ярко блестели переливчатым отблеском лунного сияния. Только на крыльце под навесом было темно, и там что-то белелось, как привидение, приникшее головой и плечом к столбу, подпиравшему соломенный навес.

«Марынка колдует!» — припомнились Скрипице слова Жука-Синеноса. Он остановился, заметив, что она была не одна: перед ней стоял какой-то высокий мужчина в белом брилле. «Уже й наколдовала! — усмехнулся про себя Скрипица. — Да то ж чумак Наливайко!..»

Разговаривать с Марынкой при Наливайке Скрипица счел неудобным. Он присел у самого става, спрятавшись за вербу, и стал ждать…

Марынка и Наливайко громко разговаривали на крыльце; уже по первым словам можно было понять, что они ссорились. Наливайко говорил:

— И злая ж ты, Марынка! Даже поцеловать не даешься!..

— Целуй ту дивчину, что вчера с тобой гуляла! — язвительно отвечала Марынка. — Разве ж я не видала, как ты ей в очи смотрел!..

— Так что, что смотрел? — оправдывался Наливайко. — На то и очи, чтоб смотреть…

Марынка зло засмеялась.

— Можешь с ней хоть женихаться! Мне какое дело!..

Наливайко развел руками.

— Так я больше к тебе не приду! — сказал он, рассердившись. — А твоему Бурбе все кости переломаю! Так и знай!…

— Эт, беда какая!.. Только думаю, что у тебя скорее бу-дуть переломаны кости!..

Наливайко подвинулся к ней и заговорил уже ласково, примирительно:

— Ну, не сердись же, Марынка. Я ж тебя люблю, ей-Бо-гу, люблю!.. А о той дивчине и не думай. Ты самая гарная на весь Батурин, да и в самом Киеве такой не найти!..

Марынка сердито оттолкнула его и бросилась в хату. Она тяжело захлопнула за собой дверь и с громом задвинула засов. Из хаты донесся сердитый окрик Одарки:

— У-у, скаженна чертяка!..

Наливайко постоял на крыльце, в недоумении поглядел на закрытую дверь и тихо сказал:

— Вот как ты, Марынка!..

Он медленно сошел с крыльца, оглянулся на дверь — не выглянет ли Марынка? — и пошел прочь…

Скрипица, подождав, пока Наливайко скрылся в узкой уличке, прилегавшей, к ставу, вылез из-за вербы и осторожно подошел к хате. Он тихонько позвал у окна:

— Гоп-гоп, Марынка!..

Никто не отозвался. Марынка, верно, уже легла спать. Стучать в окно или в дверь было опасно: мог проснуться псаломщик или, еще хуже, сама Одарка — и тогда не оберешься ругани и скандала.

Скрипица в недоумении почесал затылок: как быть?.. На, его счастье засов в сенях хаты тихо громыхнул и в приотворившуюся дверь выскользнула Марынка.

Она уже распустила свои золотые волосы и была босая, видно, собиралась ложиться спать. Она, по-видимому, думала, что тут все еще стоит Наливайко и зовет ее, а вместо него увидела — Скрипицу.

— Чего тебе надо? — спросила она сердито. — Зачем звал?..

— Дело есть к тебе, дивчинко… — сказал Скрипица смущенно. — Такое дело, что не знаю, как его и сказать…

— Ну?..

— Я до тебя, Марынка, сватом пришел. От, как хочешь — а жених добрый!..

У Марынки даже гнев прошел, так ее удивило сватовство Скрипицы. Она громко засмеялась.

— Нашел время для сватовства! Где ж таки видано, чтобы ночью свататься?.. — она вгляделась в его лицо и ударила руками о бока. — Да ты пьян, Скрипица! Где это ты вина достал среди ночи?..

— А вот же и совсем не пьян. Ей-Богу же, не пьян! Может, немного я выпил, так то ничего… А ты слушай, Ма-рынка, что я тебе скажу…

— И слушать не хочу! — закричала на него Марынка. — Ступай домой, та проспись раньше. Ишь, какой сват нашелся! Вот я мать разбужу, она тебе покажет, как девчат ночью из хаты вызывать!..

— И не пойду! — упрямо сказал Скрипица. — Хоть самого лысого дида разбуди!.. Меня послал сам пан Бурба!..

И он ударил себя кулаком в грудь…

— Вот как? — удивилась Марынка. — Так то ты от Бур-бы сватом пришел? С каких это пор он стал паном?..

— Как же! — гордо сказал Скрипица. — Пан Бурба богатый, не то, что какой-то там чумак из Ворожбы!..

Марынка сердито блеснула глазами.

— А, так ты еще подглядываешь тут! Ну, подожди, я сейчас мать разбужу!..

Скрипица испуганно замахал на нее руками.

— И не дай Боже! Пускай старая спит себе на здоровье. Мы и с тобой вдвоем добре побалакаем…

— Нечего мне с тобой балакать! Пошел! Геть! — топнув ногой, гневно сказала Марынка. — Ты — пьяный болтун, вот что! А твоему Бурбе скажи, что он — старый дурень и лысый черт! Если он еще кого вздумает послать сватом — так я тому в очи заплюю!..

Она тряхнула, как норовистая лошадка, головой, откинув назад с груди и со лба волосы, повернулась и ушла в хату, шумно заперев за собой дверь…

Скрипица так и остался перед крыльцом с раскрытым ртом и вытаращенными глазами. «От тебе и побалакал! — думал он огорченно. — И вправду, скаженна чертяка!..»

Полный самых горьких дум, он пошел назад в гору по пустынной дороге. Что он скажет теперь Бурбе? Он даже немного протрезвел от страха: ведь Бурба погубит его, как Бог свят!..

— Эхе-хе-хе! — вздыхал он, тяжело дыбая по пыльной дороге. — Так и помру, и свита не побачив!..

На душе у него стало так горько, такая обида засосала в сердце, что он присел на дороге и залился горькими слезами.

— От то ж я бедный человек!.. Ой, матынька моя родная, пожалей на том свете сиротину убогу!..

Он долго еще плакал бы, если бы у него из-под свитки не выпала на дорогу скрипка, привлекшая его внимание жалобным дребезжанием струн. Он сразу затих и прислушался к звеневшему в воздухе печальному созвучию.

Дело было в том, что эти звуки очень походили на начало той грустной песни, которую ему играл Бурба. Если бы Скрипица мог их повторить — он уже знал бы, как играть дальше: эта песня уже звучала у него в голове…

Он потянулся к скрипке, отряхнул с нее дорожную пыль и, приставив ее к своему щетинистому, давно не бритому подбородку, попробовал извлечь из струн это унылое дребезжание. Провел смычком раз и другой, — нет, не дается!..

— Ах ты, Господи, Боже ж мой! — вздохнул он, волнуясь в нетерпении, едва держа скрипку в дрожащих руках.

Он попытался еще раз, ткнул пальцы на грифе туда и сюда — и вдруг, неожиданно для самого себя, поймал песню. Дальше он уже пошел смело, уверенно, словно эта музыка давно была ему знакома, и он всю жизнь только ее и играл…

Позабыв обо всем на свете и даже о грозном Бурбе, он водил смычком по струнам, закрыв глава, раскачиваясь в такт песне всем телом, слившись со своей скрипкой в одно, сладко и грустно звучащее существо, полное тоски и скорби трудной, горькой жизни, исходившее, вместо слез, этими нежными, за душу хватающими звуками. Как могла его скрипка издавать такие чистые звуки? Он переставал играть и смотрел на нее, переворачивал во все стороны: да, это его — жалкая, полуразбитая сосновая скрипка! Что с ней сталось? Она поет слаще девичьего голоса и почти что говорит что-то жалобное и печальное…

И он снова принимался играть, весь полный страха, радости, недоумения. Белая луна задумчиво смотрела на него сверху с высокого неба и, казалось, внимательно слушала, закрыв, как и он, глаза, обливая его тихим, бледным, таким же печальным, как и его музыка, сияньем…

Что-то тихое, тревожное пронеслось в воздухе и как будто легким холодком коснулось закрытых глаз Скрипицы. Он поднял тяжелые, словно налитые сладкой дремой веки и, не переставая играть, поглядел кругом — на белую, залитую лунным светом, пустую дорогу, на светлевшие вдали, в прозрачном воздухе, стройные колонны и стены дворцовых развалин да темный, притаившийся кочубеевский сад, в котором почему-то уже молчали соловьи, на дымивший легким ночным туманом Черный став и, наконец — на белую хату псаломщика, сумрачно глядевшую темной тенью навеса и черными, уже лишенными лунных бликов стеклами маленьких окон…

И видит Скрипица — дверь под навесом суховеевой хаты тихо открывается и за порог медленно переступает Ма-рынка. Она босая, в одной сорочке, с распущенными на спине золотыми волосами, похожая на русалку, только что вынырнувшую из воды. У нее глава закрыты, руки сложены накрест на груди…

Скрипица играет, а Марынка слушает и, слушая, как будто спит. Выражение ее спящего лица с закрытыми глазами — такое же безжизненное, мертвенно спокойное, как и у смотрящей на нее с высоты ночного неба белой луны. Она остановилась у верхней ступени крыльца и как будто чего-то ждет, а ее плечи зябко дрожат от ночной сырости и холодного болотного тумана Черного става.

Губы Марынки вдруг искривились болезненной, бледной улыбкой, она уронила с груди голые руки, потом медленно подняла и вытянула их перед собой, словно боясь натолкнуться на что-нибудь, и тихо пошла по ступеням вниз.

Скрипица поднялся с земли и смотрит на нее, продолжая играть, завороженный ее странным, непонятным видом. Марынка спустилась с крыльца и пошла прямо к нему, все еще с закрытыми глазами, дрожа под сорочкой всем телом. Это было так страшно, что и Скрипицу охватила холодная дрожь, и у него даже зубы застучали от страха. Он повернулся к ней спиной, чтоб не видеть ее, и пошел по дороге, пиликая на своей, изнывавшей от горя и печали скрипке, — и Марынка пошла за ним, с поднятым к луне лицом, со спящими, закрытыми глазами…

Марынка спит и не понимает, что это Скрипица зовет ее своей чудесной музыкой, своей чертовой песней, которую, должно быть, сам Бурба вдохнул в его никуда не годную скрипку…