Скрипица рассказал обо всем этом на другой день в шинке Стокоза и вызвал среди слушателей оживленные толки. Тут опять, как и в первой его истории, во многом можно было усомниться, так как и на этот раз Скрипица был пьян, а пьяному человеку трудно разобраться, что было на самом деле и что ему примерещилось.
Не веривший ни одному его слову Стокоз склонен был думать, что все это — одна сплошная «брехня», но тут выступил колбасник Жук, он же Синенос, который подтвердил в одной части рассказ Скрипицы. Правда, и колбасник в тот момент, когда являлся очевидцем необыкновенного происшествия, был тоже жестоко пьян и ему так же, как и Скрипице, могла почудиться всякая чертовщина, — но все же трудно было допустить, чтобы двум, хотя бы и пьяным, людям могло привидеться одно и то же. И это служило некоторым подтверждением правдоподобности рассказа Скрипицы, по крайней мере, в той его части, о которой свидетельствовал Синенос, он же Жук. Остальное же так и осталось на совести Скрипицы…
Колбасник Синенос был очень доволен, что и на его долю выпало рассказать кое-что интересное. Он начал с того, как он столкнулся ночью со Скрипицей на семибалковской дороге и там заснул. Долго ли он спал — он не мог сказать, но когда проснулся — уже пели вторые петухи. А проснулся он не столько от петушиного пения, сколько от музыки, внезапно раздавшейся на дороге.
Он поднялся, протер глаза, посмотрел на дорогу — и снова стал протирать глаза, не веря им. Что за чудеса! По дороге шел Скрипица и играл на скрипке, а за ним плелась, как во сне, какая-то дивчина в одной сорочке, и ветер развевал за ее плечами волосы.
Синенос долго таращил глаза: уж не снилось ли ему все это? Он достал из кармана своих холщовых штанов табакерку и набил тютюном свой багровый нос, который не замедлил трижды громко чихнуть. Нет, значит, он не спит! Только что же это такое? Кто эта дивчина? Не та ли самая ведьма, что привиделась бабке Потачке в клуне, когда она пошла доить свою корову?..
Об этой ведьме уже с неделю ходили в Батурине разные слухи: она появлялась то здесь, то там, расхристанная, простоволосая, с безумными глазами, мычащая что-то непонятное. Говорили, что она портит коров, высасывая из их вымени молоко, после чего эти коровы уже становились безмолочными и бесплодными.
Собственными глазами видела эту ведьму бабка Потачка, жившая по ту сторону Сейма, у самых водяных мельниц. Разыскивая как-то своих гусей на берегу реки, она запозднилась и вернулась домой, когда уже почти совсем стемнело. Первым делом она бросилась к клуне, чтобы выдоить корову, но едва она вошла туда, как ей бросилось в глаза такое, что у нее от страха подогнулись колени и она так и присела: под коровой шевелилось что-то белое, шумно сосавшее из коровьего вымени молоко.
У бабки Потачки отнялся язык, в горле дух перехватило, все тело онемело. Она не могла ни крикнуть, ни пошевелиться. Так и сидела на корточках с открытым ртом и вытаращенными глазами. А странное существо, сидевшее под коровой, напившись молока, вылезло — и Потачка увидела, что это была настоящая ведьма с черным лицом и горящими, как угли, глазами, худая, грязная, распатланная, со скрюченными на руках пальцами. Ведьма блеснула на нее своими сумасшедшими глазами, замычала и бросилась вон из клуни. Бабка Потачка, придя в себя, выскочила за ней — но во дворе уже ее не было: она точно провалилась сквозь землю…
Об этой ведьме Потачка тотчас же раззвонила по всему Батурину; кто верил ей, кто не верил, некоторые говорили, что тоже видели нечто подобное, да только не знали, что то была ведьма. Но наибольшее впечатление толки о появившейся в селе ведьме произвели на колбасника Синеноса, крайне склонного к мистике. Он с того времени всех баб стал подозревать в том, что они ведьмы, и больше всего — свою собственную жену Домаху.
Раз, спьяну забравшись в свою клуню, он увидел сидевшую на корточках около коровы женщину и, недолго раздумывая, схватил ее за волосы и потащил по земле, приговаривая:
— Попалась, чертова ведьма! Я тебе покажу, как у добрых людей коров портить!..
«Ведьма» отчаянно билась, царапала ему руки и вопила не своим голосом:
— Да то ж я, Домаха! Пусти, анахвема!..
— Брешешь! — сказал Синенос, еще крепче заматывая вокруг руки ее волосы. — У моей Домахи голос потолще, а у тебя так совсем поросячий!..
Но он скоро удостоверился в своей ошибке: Домахе, это была в самом деле она, удалось вывернуться из его рук, и она набросилась на него с градом таких красноречивых доказательств в виде отборной ругани и ударов кулаками куда попало, что он только отступал, сконфуженно бормоча:
— И то — жинка!.. А я думал…
— Вот я тебе покажу, как думать, когда у тебя в голове пусто, как в выдолбленном гарбузе!..
И она действительно показала — ухватом, кочергой, подойником, из которого даже не пожалела вылить на его голову все молоко; колбасник целую неделю после этого покряхтывал и почесывал обо все столбы своего крыльца избитые плечи и спину…
Все это убедило его, что то была в самом деле жена, а не ведьма, которую видела бабка Потачка. Но с того дня в нем укоренилось убеждение, что и Домаха — несомненная ведьма, и все бабы — тоже, и если не самые настоящие, то во всяком случае близкие к этой чертовой породе. На этой почве у него с Домахой часто происходили ссоры и драки, и чем больше доставалось ему от жены за такое оскорбительное для ее женского достоинства подозрение, тем тверже он стоял на своем…
То, что он увидел на семибалковской дороге — и удивило и обрадовало его, как лишнее подтверждение его мнения о принадлежности всех баб к чертову сословию. Девушка, которая шла по дороге за Скрипицей, конечно, не могла не быть ведьмой, раз она связалась со Скрипицей, который был в каких-то тайных отношениях с Бурбой, а значит — с самим чертом. Впрочем, потачкина ведьма была грязная, со сбитыми в войлок волосами, а на этой была чистая сорочка и волосы у нее были светлые и расчесанные, так что эта, пожалуй, еще не была настоящей ведьмой, а только собиралась сделаться ею и теперь училась, проделывая какие-то ведьмовские штуки…
Вглядевшись попристальней и сообразив, откуда она шла, Синенос с удивлением развел руками:
— Та то ж суховеева Марынка! Скажи на милость! Даже у духовенства бабы — ведьмы! Видно, тут и ладон не помогает!
Он долго смотрел вслед Скрипице и Марынке, пока они не скрылись за холмом. Сердце его прыгало от радости: пускай Домаха теперь скажет, что он брешет! Уж если дочка псаломщика таким делом занимается, так о других бабах нечего и говорить!..
Дальнейшее его повествование не имело прямого отношения к рассказу Скрипицы, но Синеноса уже нельзя было остановить, и ему дали досказать до конца, тем более что и здесь дело не обошлось без чертовщины, на которую так падки сыны Украйны.
— От то ж я и кажу, — продолжал Синенос, грустно качая пьяной головой, — что куда ни повернись — тут тебе або сам черт, або его жинка-ведьма!..
Проводив глазами Скрипицу и Марынку, он поплелся в сторону от большой дороги, к узкой уличке, где стояла, третья от края, его хата и колбасная коптильня. Домаха давно уже спала и, должно быть, очень крепко, потому что сколько колбасник ни стучал в дверь с крыльца — из хаты не доносилось никакого отклика. Может, она и не спала, а только притворялась, что спит и не слышит стука — так и это возможно, потому что зловредная баба нередко наказывала его таким образом за ночное гулянье, оставляя ночевать на улице.
Обив себе обе руки о дверь, Синенос грустно поплелся во двор, надеясь на тот счастливый случай, что Домаха, может быть, позабыла там запереть дверь. Тут он вдруг увидел, что в глубине двора, около клуни, кто-то вылез из-под коровы и пошел прямо на него; в тени, падавшей от клуни до середины двора, нельзя было рассмотреть лицо этого ночного гостя, но уже то, что он вылез из-под коровы, означало явление далеко не обычного порядка и наполнило сердце Синеноса непобедимым ужасом.
Когда странный посетитель вышел из тени на озаренную луной часть двора — тут уж колбасник не только не проявил той храбрости, с какой он недавно волочил за волосы свою жену, приняв ее за ведьму, но выказал малодушие настоящего труса: он проделал то же самое, что и Потачка, с той только разницей, что та онемела и не могла издать ни одного звука, а он, сидя на корточках и закрыв на всякий случай голову руками, закричал во всю силу своей здоровой глотки:
— А-я-я-я-яй!…
Да и как было не закричать! Ведь то была уже в самом деле настоящая ведьма, та самая, о которой рассказывала бабка Потачка: черная, патлатая, в лохмотьях, с горящими, как плошки, глазами!..
Ведьма, впрочем, тоже была, по-видимому, не из храбрых: она испуганно мотнулась от него в сторону, издав жалобное мычание, бросилась к раскрытой калитке и побежала по улице со всех ног…
На крик Синеноса выбежала из хаты Домаха, сама похожая на ведьму — в грязной рубахе, с растрепанными космами седых волос и искаженным яростью лицом.
— Чего орешь? — злобно набросилась она на мужа. — Какая чертяка тебя укусила?…
— То не чертяка, Домаха, — сказал Синенос, стуча зубами. — Тут была ведьма, та самая, что у Потачки…
— Бреши, бреши! Тебе спьяну только и мерещатся ведьмы!..
— Та нет же, Домаха, своими очами видал. Та самая, что Потачка…
— Заладил — Потачка, та Потачка!.. Твоя Потачка — старая бреховка! Она за ведьму приняла Любку-выхрестку, что уже с неделю шатается около Батурина. То она и была. Я уже это знаю. Она тут проходила, как к вечерне звонили…
— Ну? — удивился Синенос. — Так то — Любка?
— Эге ж!..
— Хм… — неопределенно промычал колбасник и, недоуменно пожав плечами, задумчиво проговорил:
— Так от то ж и я кажу, что черт всегда будет чертом, а ведьма — ведьмой. Только, если тут вмешается баба — так черта и не увидишь, а ведьма обернется сумасшедшей Любкой, тем дело и кончится…
Это было очень запутанное рассуждение, которое и самого Синеноса не удовлетворило. Он был сильно сконфужен тем, что поднял такой переполох из-за какой-то Любки. Ему нужно было выйти как-нибудь из этого неловкого положения, и он долго придумывал, что бы такое сказать, чтобы совсем уничтожить Домаху с ее победоносным видом. Он вытащил из штанов табакерку, набил нос табаком, чихнул — и только после этого, наконец, заговорил с самым независимым видом:
— Любка — Любкой, а то, что от иной бабы за версту чертом пахнет — так то уж настоящая правда! От что!..
— А, ты опять! — закричала Домаха, подступая к нему с кулаками. — Замолчишь ли ты, пидбрехач проклятый?…
— Та я не о тебе, Домахо, — возразил Синенос, уже струсив и выставив вперед, на защиту своего багрового носа, обе руки. — То я видал на дороге к Чертову Городищу Скрипицу та суховееву Марынку, та еще как! Скрипица на музыке играет, а она за ним телепается в одной рубашци, бесстыдница. Чудеса, Домаха!..
— Не обдуришь! Знаю тебя! — с обидным недоверием отозвалась Домаха. — Иди уже в хату, чертово быдло!..
Колбаснику досадно стало, что старуха не верила ему, когда он уже говорил настоящую правду.
— Я и не дурю! — упрямо сказал он. — Марынка, может, еще и не ведьма, только похоже на то, что будет ведьмой, и вот ты, Домаха — так уж самая настоящая чертова баба! У тебя и хвост под спид…
Домаха не дала ему договорить. Она как будто только этого и ждала: в ее руках тотчас же очутился увесистый ухват, самый тяжелый из всех, какими она орудовала у печи.
Об этом, конечно, Синенос в шинке Стокоза не рассказывал: только вспомнив об ухвате, он невольно засунул руку за спину и почесал неприятно занывшие плечи…