В ту ночь, о которой Скрипица и Синенос рассказывали такие странные и неправдоподобные вещи, Наливайко совсем не знал, что с собой делать. Ночь была такая, что и думать нельзя было о том, чтобы лечь спать, а Марынка, как назло, рассердилась в ушла в хату. Кто-то ей рассказал, что он провожал вчера Ганку Марусевич в лавку Стеси — она уж и подумала Бог знает что! А он шел с Ганкой только потому, что ему было по дороге. «Гордая дивчина! — думал он о Марынке. — Бог с ней совсем!..»

Весь Батурин давно спал; Наливайко прошел всю главную улицу — и не встретил ни одной живой души. В конце улицы серебрились и тихо шелестели у волостного правления высокие тополя, а за ними широко расстилались ровные поля, прорезанные двумя расходящимися в разные стороны дорогами — на Бахмач и в Конотоп. Наливайко, не глядя, свернул на конотопскую дорогу. Он вовсе и не думал о том, что ему придется здесь проходить мимо кочу-беевского сада; было уже поздно, Ганка, наверно, спала, а если и не спала, так ее все равно не вызовешь в такой час из дому. Да и не нужно ему было Ганки…

Однако, проходя мимо кочубеевского сада, он не удержался, чтобы не заглянуть через тын. Кочубеевский домик был с одной стороны освещен луной, с другой — тонул в темной тени, среди густых деревьев; в окнах было совсем темно. Но на крылечке, в теневой стороне, что-то белелось, словно кто-то там сидел в белом платье. «Может, Ганка?»

— подумал Наливайко, уже сидя верхом на тыне.

Он мягко спрыгнул в траву и пошел к дому, шагая через огородные грядки…

Ганка сидела на верхней ступени крыльца, пригнувшись своей полной грудью к коленям, подперев ладонями лицо. Это была одна из ее тихих минут, когда она вся погружалась в недоуменную, беспричинную печаль…

— То ты? — тихо сказала она, блеснув навстречу Нали-вайко своими выпуклыми, влажно засиявшими глазами.

Она поднялась, сошла со ступеней и, подняв согнутые в локтях руки на уровне плеч, потянулась, выправляя грудь.

— Мать уже спит… — сказала она, смущенно улыбаясь.

— А я тут сижу одна, и мне чего-то сумно, аж плакать хочется…

Наливайко смотрел на нее и думал: кто лучше — Ма-рынка или Ганка? Ему даже досадно стало: и зачем только Бог создал так много «гарных дивчат»!..

— В саду страшно… — с казала Ганка, зябко передергивая плечами. — Я одна боюсь. Вчера пошла, а у става что-то булькнуло в воду, так я так испугалась, что меня всю ночь трясця била…

За углом кочубеевского дома стоял развесистый сто-литний вяз, под широкими ветвями которого сумрак был еще гуще и глуше. Ганка посмотрела туда, прислушалась — и вдруг вся насторожилась.

— Слыхал? — сказала она шепотом, кивая головой на тяжелую, окованную железом дверь погреба.

Наливайко знал, что в Батурине ходили слухи — будто в погребе под кочубеевским домом призраки каких-то, еще при Кочубее замученных узников гремели по ночам цепями и стонали от перенесенных ими пыток.

— То уже не в первый раз… — шептала Ганка, дрожа всем телом. — Мы с мамой слыхали той ночью…

За дверью в самом деле что-то звякнуло, потом послышался слабый гул, словно кто-то тяжко вздохнул или на пол упало что-то мягкое…

Наливайко был не из трусливых и ни в какую чертовщину не верил.

— А посмотрим! — сказал он, направляясь к погребу. — Идем, не бойся…

Ганка робко двинулась за ним.

— Гарпынка дяди Панаса сказала, что то — непокаянные души, — шепотом объяснила она…

Наливайко отодвинул засов и с трудом открыл тяжелую дверь. На них сразу пахнуло холодным, сырым, затхлым воздухом подземелья.

Ганка держалась за его руку, пока они спускались по ступеням вниз. Наливайко зажег спичку и огляделся: в погребе никого не было…

Подземелье было разделено толстой стеной на две половины: в первой потолок был повыше и под ним чуть светились синевой ночного воздуха маленькие квадратные оконца, заделанные крепкими железными решетками; во второй половине своды были значительно ниже, так что их свободно можно было достать рукой, и окон здесь не было. Длинное, узкое, низкое помещение походило на каменный гроб, в который, вероятно, не доносилось никаких звуков с поверхности земли. Это было, несомненно, место заключения для каких-нибудь важных преступников или просто врагов и ненавистных людей, которых нужно было сжить со света. На это указывали и большие железные кольца, ввинченные в стены, и потолок, и толстая цепь, заклепанная на одном кольце, спускавшаяся в углу с потолка до пола…

Наливайко осветил все углы и пожал плечами.

— Бабьи сказки! — сказал он боязливо жавшейся к нему Ганке. — Люди брешут, а ты веришь…

Но тут, как нарочно, в дальнем углу что-то тихо звякнуло цепью и затем раздался какой-то гулкий, непонятный шум.

— Ой, маты! — тихо вскрикнула Ганка, уцепившись за его руку и зажмурив от страха глава.

Наливайко посветил спичкой во все стороны; какой-то темный клубок быстро, бесшумно помчался вдоль стены и прошмыгнул около его ног в первую половину погреба…

— То ж крысы! — сказал Наливайко смеясь и обнял Ганку. — Чего ты?.. Им тут обрыдло, они и бесятся…

Девушка молчала. Умолк и Наливайко. Спичка догорела и потухла. В темноте не видно было даже того, что находилось перед самыми глазами. Наливайко нагнулся к Ганке и поцеловал ее — не то в щеку, не то в шею. Ганка издала только тихий стон:

— О-ох…

Он попробовал приподнять ее лицо, которое она прижимала к его плечу; Ганка испуганно прошептала:

— Ой, не надо!..

Но он поцеловал-таки ее в губы, который она тотчас же отдернула, точно уколовшись. Она высвободилась из его рук и пропала в темноте. Наливайко ощупью выбрался из погреба…

Где-то в саду защелкал соловей, точно пробуя голос; ему откликнулся другой, со стороны Черного става, — и оба сразу смолкли. По верхушкам деревьев прошел свежий ветер, и листья тополей и осин засеребрились в свете поднявшейся высоко над садом круглой белой луны. Опять со стороны Черного става донеслось слабое щелканье соловья. Наливайко подумал: «Марынка, верно, уже спит…»

Он нашел Ганку на крыльце. Она подняла на него блестящие, мокрые, как будто она только что плакала, глаза. Смущенно засмеявшись, она сказала:

— Так там вовсе крысы, а не покойники!..

Наливайко хмуро молчал. Ему уже было досадно, что он пришел сюда вместо того, чтобы посидеть у суховеевой хаты и подождать — не выйдет ли Марынка…

— Я пойду! — сказал он, сдвинув свой брилль на затылок. — Доброй ночи!..

Ганка посмотрела на него какими-то особенными глазами, не то удивленно, не то испуганно, точно спрашивала: так-таки и уйдешь?..

Наливайко лениво переступил с ноги на ногу и снова передвинул свой брилль на лоб, что означало: а что ж — так-таки и уйду!.. Видно было, что он о ней вовсе и не думал, и ей оставалось только отвести свои мокрые глаза в сторону и тоже принять спокойный, равнодушный вид…

Она проводила Наливайко до тына и здесь опять вскинула на него совсем уже залитые слезами глаза, которые жалостно говорили: ты ж меня целовал, что ж ты так меня покидаешь?..

Наливайко отвернулся и молча полез на тын…

А когда он уже шагал по конотопской дороге — Ганка стояла у тына и плакала, закрыв глаза краем передника…