Рано утром, едва только взошло солнце — Марынка проснулась, услышав, как вставал дед. Старик бормотал про себя, плеская себе в лицо воду из рукомойника:

— От и суббота святая, слава Тебе, Господи!..

Он ушел в сумрак мельницы, которая так всю ночь и не переставала работать. С приходом деда, казалось, и мельничные колеса зашумели сильнее, точно проснувшись, и жернова быстрее завертелись, и шестерни резвее запрыгали. Многоголосый шум стал вдруг живым, веселым, как будто вся мельница приветствовала появление своего хозяина…

Марынка лежала бледная, замученная лихорадкой, с темной синевой под глазами. Она чувствовала себя слабой, совсем больной. «Вот и помираю! — думала она. — Ой, как тяжко!..» И ей жалко было умирать, слезы тихо струились из-под ее синеватых век…

У ее постели, сидя на табурете, спала карлица Харитын-ка; на ее крошечном, сморщенном личике словно внезапно состарившегося ребенка так и застыло выражение тревоги, с каким она ночью приглядывала за Марынкой. Маленькая, сгорбившаяся, с короткими, не достающими до пола босыми черными ногами, она показалась Марынке жалкой, безобразной. «И Харитынка будет жить! И дед будет жить! — подумала Марынка с горечью. — А меня в домовину заховают!..»

Она с завистью поглядела на спящую карлицу, и ей стало досадно, что та так сладко спит.

— Харитынка! — капризно позвала она ее. — Чуешь, Харитынка!..

Карлица дернула вверх головой, раскрыла свои маленькие главки и удивленно посмотрела на нее.

— Га? Кого? — спросила она, не понимая, где она и что с ней. — Кто меня гукал?..

— То я! — с сердцем сказала Марынка. — Пора гусей гнать до Сейму!..

— Каких гусей? — все еще не понимала Харитынка, тупо глядя на нее, — и вдрут вспомнила и ударила себя руками о бока: — То ж я день заспала!..

Она метнулась было к двери, но там остановилась и опять ударила себя руками в бока:

— Та как же я покину тебя, дивчинко? Ты ж хвора!..

— Иди, иди! — прикрикнула на нее с раздражением Ма-рынка. — Я и так обойдусь…

Карлица смотрела не нее испуганными и преданными глазами, нерешительно топчась на месте.

— Ну так я пойду… — сказала она покорно. — Не сердись, сердце мое…

Она поцеловала Марынку в плечо и убежала, шлепая босыми, маленькими, почти детскими ногами…

Марынка повернулась на бок, к стене лицом, уткнулась носом в подушку и заплакала…

Целый день Марынка не вставала с постели. Лихорадка уже не трясла ее, но все тело болело, точно его ночью били палками. Она лежала тихо-тихо, с закрытыми глазами, бледная, как полотно рубашки, и ждала смерти. Смерть не приходила, и Марынка удивлялась — почему же она не приходит?..

А мельница все шумела и шумела; к Марынке, сквозь ее шум, доносились голоса мужиков, балакавших в тени верб, заунывные переливы Миколкиной сопилки, чириканье ласточек, влетавших в раскрытую дверь мельницы, где у них под самой крышей, среди запыленных мухой стропил, были свиты гнезда, крики детворы, купавшейся в холодной воде Сейма. Только деда не было слышно, словно он притаился где-то в уголке темной мельницы и там думал, под шум колес и жужжанье жерновов, о своем рае с Божьими птицами и цветами, ангелами и праведниками…

В полдень дед зашел к Марынке, поглядел на нее и молча погладил по голове своей худой, желтой рукой. Ма-рынка жалко усмехнулась ему, точно стыдясь того, что она больна, и сказала слабым голосом:

— Я помру, дидусю…

И заплакала…

Дед только потряс головой и ничего не сказал…

Старик обедал один, — Марынка есть не захотела. Когда он ушел — она попыталась было встать, села и спустила ноги на пол, но у нее закружилась голова, в глазах стало темно, в ушах зазвенело — и она опять прилегла на подушку…

Дурнота скоро прошла, но силы совсем оставили Ма-рынку. Она опять поплакала, потом затихла, закрыла глаза и, слушая шум мельницы, унылые переливы сопилки и щебетанье ласточек, незаметно заснула…

Очнулась она уже поздно вечером. Мельница глубоко, сонно молчала; два сверчка где-то снаружи громко, взапуски трещали, словно старались перекричать друг друга. Дед неслышно спал на своей лавке, под образами, освещенный тусклым, светом лампадки; спала и карлица Харитын-ка, согнувшись на табурете у постели. Тишина, несмотря на треск сверчков, была такой глубокой, мертвой, словно Марынка лежала где-то глубоко под землей, куда не доносилось ни одного звука, человеческой жизни.

Сверчки вдруг умолкли, и тогда стало слышно тихое журчание просачивавшейся у плотины воды, и донесся какой-то нежный, с грустными переливами, далекий, точно плачущий и зовущий голос. Марынка приподнялась на локте и долго слушала с широко раскрытыми глазами. Что это? Миколка на сопилке играет? Или поет кто-то тоненьким голоском, идя к мельнице берегом Сейма?..

Что-то знакомое Марынке было в этом голосе, в этой песне, как будто она уже где-то слыхала ее. И сладко и отчего-то страшно было слушать ее, в груди щемило, сердце испуганно стучало, ледяной озноб лихорадки бежал по всему телу.

Марынка дрожала и беспомощно оглядывалась вокруг. Что это? откуда? Голос вдруг зазвучал громко, уже совсем близко у мельницы…

— Дидусю! Дидусю! — позвала Марынка деда. — Чуешь, дидусю?..

Дед лежал неподвижно и не отзывался. Не слышно было даже его дыханья. Не умер ли он там, на своей лавке под образами?..

Не дозвавшись деда, Марынка стала трясти за плечо карлицу.

— Харитынка, проснись!..

Гусятница открыла глаза и испуганно кинулась к ней:

— Что, сердце мое? Что, Марынко?..

Песня за мельницей сразу умолкла; опять затрещали сверчки, зажурчала вода у плотины… Марынка прислушалась — нет, тоненького голоса больше не слышно. Она спросила шепотом Харитынку:

— Слыхала?

— Что? — отвечала та тоже шепотом, испуганно глядя на нее еще не совсем проснувшимися глазами.

— Кто-то пел… Ой, как пел!..

— То, может, тебе почудилось, Марынка? Кому ж тут петь?..

У Марынки в ушах еще звенела эта песня, и сердце в груди не переставало стучать. Она еще послушала, — но больше ничего не было слышно. Опустив голову на подушку, она закрыла глаза.

— Я, Харитынка, буду спать… Еще долго до солнца…

Харитынка, зевая, сонно проговорила:

— Долго, дивчинко… Спи, серденько…

Она подперла щеку рукой, поставив локоть в ладонь другой руки — и тотчас же стала дремать, кивая головой. По ее сморщенному личику разлилось выражение сонного покоя…

У мельницы взапуски кричали сверчки, и от их звонкого и в то же время задумчивого и сонного ночного пения тишина ночи казалась еще глуше, пустынней. Марынка послушала, послушала их — и тоже эадремала. Луна тихим светом позолотила переплет окошка и заглянула в комнату бледным, прозрачно струящимся сияньем…

И вместе с лунным светом к стеклам окна робко прильнула снова задрожавшая в воздухе нежная песня. Кто-то стоял за мельницей и играл Бог знает на каком инструменте, на котором вместо струн как будто было натянуто само человеческое сердце, которое плакало и смеялось…

Марынка слышала песню, но уже не просыпалась. Она только глубоко, прерывисто вздыхала, и ее губы вздрагивали и кривились, точно она собиралась заплакать…

Кто-то светлый смотрел на нее через окно, и бледный, холодный свет лился от него ей на лоб и щеки, холодил опущенные веки, дрожал в спящих ресницах. И к стеклам окна в сонном молчании ночи сладкий голос приникал с жалобным дребезжанием, печальным звоном:

— Марынка! Марынка!..

Девушка металась на постели, вся трепетала во сне. Она сбросила с себя простыню, подняла голову с закрытыми, спящими глазами и долго слушала. Бледная улыбка дергала ее пылающие губы, слезы застыли в золотых ресницах, как ранняя утренняя роса в волосках спелых ржаных колосьев…

— Марынка!.. — звенело где-то за мельницей. — Чуешь, Марынка?..

У Марынки шевелились губы, и она беззвучно отвечала:

— Чую…

Дремотно журчала вода у плотины, пели сверчки у порога мельницы, звенела где-то в бревне червоточина, — но слышнее всего звучал голос у гребли за мельницей:

— Выйди, Марынка! Выйди, моя красавица!..

Радостью и слезами переполнилась грудь Марынки.

— Та иду… — шепчет она и тихо поднимается с постели…

Она идет к двери с закрытыми глазами, качаясь на слабых ногах, с блуждающей на губах бледной улыбкой. Дед и карлица спят и не слышат, как скрипят доски под босыми марынкиными ногами.

У тяжелой, запертой на засов двери она стоит и слушает и вся дрожит от лихорадки. Потом поднимает к железному засову руки — и вздрагивает от прикосновения к холодному железу. Губы ее кривятся, ресницы, как бабочки, бьются над мертвенно-бледными щеками…

Золотой паутиной вьется песня вокруг мельницы, тянет Марынку туда, где луна светит и ночь прохладой дышит. Она открывает дверь и переступает порог, стоит и слушает. Ее всю обняло белым светом луны, холодом речной сырости. Она зябко дрожит и поводит головой туда и сюда, осторожно, нерешительно делает шаг, другой — и идет к гребле, на тоненький, серебристый голос, беспрерывно звучащий, неотступно зовущий.

Там стоит пьяный Скрипица и играет на своей старой, разбитой, заколдованной скрипке. Он ждет, пока Марынка подойдет ближе, потом поворачивается и шагает берегом, по песку, вдоль кустов молодого вербняка. И Марынка идет за ним, с протянутыми вперед руками, с поднятым кверху, спящим, белым, как луна, неподвижно слушающим лицом…

Так идут они пустынным берегом Сейма, потом тихо шумящей осиновой рощей и свежим лугом, где мокрая от росы трава хлещет по голым ногам Марынки, потом опять прибрежными песками. Марынка отстала, ей трудно идти по песку, в котором выше щиколоток увязают ее босые ноги и она тихо стонет, — а Скрипица уже взошел на паром и, играя, поджидает ее. У парома она с минуту стоит, как будто колеблясь, осторожно трогает ногой доски парома — и неуверенно ступает на них. Скрипица тянет канат — и снова играет. Паром отчаливает и тихо плывет по реке…

Марынка стоит у самого края неподвижно, как столб, и в ее лице — испуг и недоумение. Она чувствует на лице и руках движение воздуха, а под ногами — что-то шаткое, неверное и боится пошевельнуться. Тонкий серебристый голос временами умолкает — когда Скрипица тянет канат замедлившего ход парома — и тогда лицо Марынки темнеет от страха и тоски. Ее ресницы начинают биться над щеками, она вот-вот проснется и откроет изумленно глаза. Но тот уже снова приладил скрипку к подбородку и нежно водит смычком по струнам, — и девушка вся точно светлеет, углы губ трогает тихая, бледная улыбка…

Паром достигает середины реки — и тут только на берегу появляется паромщик Давидка. От удивления он ударяет себя руками о длинные полы своего сюртука.

— Уй, Боже ж мой! — кричит он в ужасе. — Кто это паром угнал? Что это, скажите пожалуйста?..

По музыке он узнает Скрипицу и кричит ему с берега скрипучим голосом:

— Эй, господин Скрипица, куда вы паром взяли? Дайте его сюда назад, я вам говорю!..

Скрипица играет, не обращая на него никакого внимания. У Марынки вздрагивают губы от резкого крика Давид-ки, недоуменно сдвигаются и поднимаются брови…

Давидка весь горит любопытством: кого это везет Скрипица, да еще с музыкой? Там как будто и не человек вовсе, а какое-то белое привидение!..

— Я же вам говорю — дайте паром назад! Что это за наказание Божье! — кричит он снова придушенным от злости и страха голосом.

Но паром уходит все дальше, и Скрипица ничего не отвечает. Давидка смотрит вслед парому с разинутым от изумления ртом.

— Рива! Ривеле! — кричит он, бросаясь к своей хате. — Пойди скорее посмотри — этот пьяница Скрипица везет на пароме привидение! Ей-Богу, честное слово, накажи меня Бог!..

На крик Давидки из хаты выходит жена его, Рива, заспанная, в одной рубашке; она долго протирает глава, чтобы лучше видеть. Паром уже причалил к тому берегу, и Скрипица вступает на мост, перекинутый черев Ровчак. Белое привидение идет за ним по песчаной косе, блестя в лунном свете золотыми волосами.

— То ж Марынка суховеева! — говорит, вглядевшись, Рива. — Пусть меня земля возьмет, если то не она!..

Давидка уже в полном недоумении всплескивает руками.

— Не может быть! — говорит он, совсем растерявшись.

— Тут уже совсем-таки ничего не можно понять!..

Они долго смотрят вслед Скрипице и Марынке, недоуменно разводя руками и пожимая плечами.

— Ну? Ты когда-нибудь видела такое? — говорит Да-видка своей жене с досадой и огорчением. — Идем, Рива, лучше спать. От такого дела можно с ума сойти, ну их совсем, накажи меня Бог!..