Поссорившись с Марынкой, Наливайко шатался по Батурину, не зная, куда девать себя. Марынка спряталась, он напрасно ходил около суховеевой хаты — она больше не показывалась. «И не надо! — сказал он, обозлившись. — От еще цаца какая!..»

Однако, уже поздно ночью, он еще раз подошел к Черному ставу. В суховеевой хате было темно, дверь заперта, на крыльце под навесом никого не было. Он долго ходил около хаты, ожидая что Марынка выглянет. Но вместо нее выглянула Одарка. Старуха погрозила ему кулаком и крикнула:

— Пошел, пошел отсюда! Убирайся…

— Где Марынка? — спросил Наливайко хмуро.

Одарка подняла крик на всю улицу.

— Я тебе покажу такую Марынку, что ты и света не увидишь!.. Нема Марынки, и не будет тебе Марынки!.. А ты не шатайся тут даром, а то попробуешь у меня кочерги та ухвата!..

Наливайко далеко уже ушел по семибалковской дороге, а Одарка все еще кричала и ругалась. Он был уже около дворцовой рощи — и все еще слышал крики сердитой псаломщицы.

«И баба же! — думал он, недоуменко качая головой. — Сдается, ее было бы слышно аж до самого Киева!..»

Было уже поздно; небо заволокли тучи, за которыми спряталась и луна. Ночь точно черной шапкой накрыла Батурин. Наливайко в своей чумацкой жизни привык спать где попало и как попало, поэтому он и не подумал идти домой, а растянулся тут же на земле у развалин…

Перед ним высились чуть белевшиеся в темноте стены дворца с большими черными дырами окон. Ему показалось, что из одного окна кто-то выглянул и сейчас же спрятался. Люди говорили, что там часто бродят какие-то тени; вспомнив об этом, Наливайко про себя усмехнулся: «Брехня!..» Он, однако, долго еще, упершись локтями в землю и подперев ладонями лицо, смотрел на черные дыры дворцовых окон…

Он много наслышался об этом дворце. Одни говорять, что в нем так никто никогда и не жил, другие же расска-вывают, что здесь когда-то кипела шумная, богатая, блестящая жизнь, давались балы, пиры, гремела музыка, трубили охотничьи рога, съезжались со всех концов Украйны и даже из Москвы и Петербурга знатные гости; что гетман Малороссии, граф Разумовский, угощал и развлекал своих гостей так, что не только в Батурине, но даже в Киеве и в Полтаве говорили об этих балах и пирах.

Как бы там ни было — от прекрасного дворца остались одни полуразрушенные стены с пустыми дырами окон, без рам и стекол. С упразднением в Украйне гетманства о дворце совсем позабыли; наследники последнего гетмана раз-сеялись по разным странам, не оставив в нем даже сторожа — и из него было расхищено все, что только можно было унести, даже оконные рамы, двери, доски полов, стропила крыши. Последний отпрыск Разумовских, живший где-то за границей, как-то приезжал в Батурин, хотел восстановить это красивое здание в память своих предков, — но, говорят, печальный вид развалин произвел на него такое удручающее впечатление, что он походил-походил вокруг них, махнул рукой — и опять уехал за границу, чтобы больше уже никогда не возвращаться. И развалины остались развалинами, доживая свой век в полной брошен-ности и забвении, пугая женщин и детей своим угрюмым видом и эхом, со страшной отчетливостью повторявшим в стенах каждое произнесенное снаружи слово. Благодаря мрачному виду развалин и этой необыкновенной звучности эха в Батурине и создались разные легенды о живущей будто бы в них нечистой силе…

Наливайко хотелось спать, но он упорно таращил глаза на темные отверстия окон, из которых, казалось, кто-то смотрел на него пристально, неотступно. Он знал, что там нет ни чертей, ни привидений, выдуманных пугливыми бабами и детьми, — и все же ему думалось: «Кто его знает? Может, то смотрит сам пан гетман або жинка его, графиня Разумовская?»

К его крайнему изумлению, все окна дворца вдруг засияли ярким светом, дворец ожил, наполнился шумом, говором, движением, музыкой. Это были уже не развалины, а роскошные палаты, в которых сновали во все стороны блестящие кавалеры в напудренных париках, в цветных шелковых и бархатных кафтанах, и нарядные дамы в воздушных платьях с широкими кринолинами, с оголенными руками, плечами и грудью, с мушкой на щеке, около пунцовых губ, нежные, кокетливые, жеманные, каких Наливай-ко видел на картинках в одной книжке, где рассказывалось о царствовании Екатерины Великой…

Сквозь стекла окон, сверкавших между толстыми круглыми колоннами балкона, видны были бесконечные вереницы танцующих, плавно и торжественно двигавшихся в высокой, двухсветной, ярко освещенной тысячами свечей в бронзовых канделябрах и хрустальных люстрах зале, с жеманно-церемонными низкими поклонами и грациозными приседаниями, с улыбками накрашенных уст, с блеском возбужденных глаз и драгоценных камней в серьгах и ожерельях. Дамы плавно и величественно плыли в своих широких кринолинах, и рядом с ними гордо выступали кавалеры, выделывая изящные па тонкими, в узких коротеньких панталонах и шелковых чулках, ногами. На хорах гремела музыка, вдоль стен бегали лакеи в ярких, расшитых золотом ливреях, со сластями и прохладительными напитками на огромных подносах. По широким лестницам новые пары поднимались из нижнего этажа, где были богато убраны столы с закусками и винами, сверкавшие серебром, хрусталем, золотом. Богатством, роскошью, весельем, довольством веяло от этого блестящего праздника, сиявшего и гремевшего во дворце гетмана Разумовского…

Наливайко видит — среди танцующих, в паре с кавалером в голубом кафтане и лиловых панталонах, идет дама, лицо которой ему очень знакомо. У нее на голове высокая прическа из золотых волос, посыпанных белой пудрой, над углом рта — черная мушка, платье с огромным кринолином, — но эти синие глаза, эти нежные голые плечи и маленькие белые руки он где-то видел, эти гордые уста с ним говорили, — где, когда?.. Кавалер наклоняется к ней и что-то говорит, танцуя, они кланяются друг другу, дама приседает и что-то отвечает — и потом надменно откидывает назад голову. «Марынка!» — чуть не закричал Наливайко. Это она встряхивает так головой, как молодая норовистая лошадка!.. Как она попала сюда? в это знатное общество?..

Наливайко со страхом и тоской следил за Марынкой. Если бы она знала, что он лежит тут на земле и смотрит на нее! «Чудно! — вздохнул он про себя. — Может, то вовсе и не Марынка?..»

Еще чуднее было то, что девушка в палатах, казалось, услыхала его, — она вдруг остановилась и с минуту как будто прислушивалась, подняв брови. Потом она сказала что-то своему кавалеру, он поклонился и отошел от нее в сторону, и она быстро побежала по зале, ловко извиваясь и скользя между танцующими парами. Вот она уже спускается по лестнице, быстро перебирая маленькими, в белых атласных туфельках и белых чулочках, ножками; лакеи расступаются перед ней, раскрывают обе половинки тяжелой парадной двери, — и она переступает порог, пугливо озираясь в темноте…

Она идет, колыхая на ходу широким кринолином, поеживаясь от ночной сырости голыми плечами. После яркого света палат она здесь ничего не видит в темноте и тихо спрашивает:

— Где ты, Корнию?..

Наливайко поднимается, удивленно смотрит на нее. Что за чудо! Неужто это в самом деле Марынка?..

— Я здесь… — говорит он и, чтобы проверить, не ошибается ли он, спрашивает:

— То ты, Марынка?

Девушка бежит на его голос, кладет ему на плечи руки. От нее сладко пахнет панскими духами.

— Я не Марынка! — шепчет она, тихо смеясь. — Я — панна Мария, Кочубеева дочка!..

Наливайко усмехается. Его не так-то легко сбить с толку! Он знает, что Кочубей был при Петре Великом, а Разумовский — при Екатерине Второй, — откуда же в этом дворце могла взяться Мария Кочубей?..

Теперь он хорошо видит, что это Марынка, только одетая в панское платье. Но он не спорит; пусть она будет панна Мария, если ей так хочется… Он тихонько смеется и осторожно целует ее лицо и голые холодные плечи…

Девушка вся прижимается к нему и тоже целует его. Но ее тело вдруг начинает дрожать, и она испуганно говорит:

— Ой, страшно, Корнию!..

Во дворце музыка сразу умолкает, и там во всех залах чувствуется смятение, все бегут куда-то, кричат, машут руками, живым потоком несутся по лестнице, вниз, обгоняя друг друга.

— То за мной… — шепчет девушка. — Боюсь!..

Она цепляется за Наливайко, вся трепещет от страха, слабая, как степная былинка.

— Возьми, унеси меня!.. — умоляет она его. — Бежим, Корнию!..

У Наливайко тоже от страха холодеет сердце. Его ноги онемели, он не может двинуться с места. Он чувствует, что тут им обоим конец — и ничего не может сделать, только со всей силы прижимает к себе дрожащую девушку…

А двери дворца уже распахнулись, и оттуда длинной вереницей бегут люди. Впереди всех мчится кавалер в голубом кафтане и лиловых панталонах. За ним с шумом, похожим на вой бури, несутся паны и панны.

— Отдай дивчину! — голосят они на разные лады. — Она не твоя, наша!..

Со стоном отрывается девушка от Наливайко. К ней подскакивает ее кавалер и, кланяясь, точно приглашая на танец, берет ее за руку. И все сразу затихают. Наливайко стоит с опущенными руками и ждет, что будет дальше…

Во дворце снова гремит музыка; гости графа Разумовского выстраиваются в пары, пустив вперед девушку, похожую на Марынку, с ее кавалером, и плавно, торжественно шествуют обратно ко дворцу, кланяясь и приседая. Танцуя, они входят во дворец, поднимаются по лестнице, вливаются в залы. Но музыка становится все тише, яркий свет понемногу меркнет, и фигуры пляшущих словно тают, принимая легкие, призрачные очертания. Это уже не люди, а призраки, целый рой теней, реющих в тумане умирающей музыки и гаснущего света. Они медленно рассеиваются и исчезают в серых сумерках предутреннего часа. И только из одного окна кто-то кивает еще золотоволосой головой и машет белой рукой, прощаясь… «Марынка ли то была?» — думает Наливайко, весь охваченный тоской и страхом…

— Марынка! — кричит он кивающей из окна золотоволосой головке.

— Марынка! — несется оттуда отчетливым эхо…

Наливайко открывает глаза — и с удивлением смотрит перед собой, щурясь от яркого света.

Солнце уже высоко стоит в небе и жарит вовсю. Что-то большое, темное заслоняет от Наливайко солнечный свет. Он поднимает голову — и видит склонившегося над ним — Бурбу. Тот со злобой щурит на него свои желтые глаза и говорит, скаля зубы:

— Я тебе покажу Марынку!..

Наливайко быстро становится на ноги, еще не совсем придя в себя от сна. Но он хорошо выспался, чувствует большую силу в теле — и от драки с Бурбой не прочь. Он готов биться с ним за Марынку не на жизнь, а на смерть…

— Что? — спрашивает он, сжимая кулаки. — Мало получил? Еще хочешь?..

Бурба хорошо знает свою силу, но он уже хорошо знакомь и с кулаками Наливайко; он хмуро косится на его руки и со злобой оглядывает его сухую крепкую фигуру.

— Добре, что ты прокинулся, — мрачно говорить он, — а то бы тебе уж не встать!..

— Го-го-го! — задорно смеется Наливайко. — Попробуй еще поволочиться за Марынкой!..

И он выразительно показывает ему свои здоровенные черные кулаки.

Бурба тоже смеется — своим блеющим бараньим смехом.

— Еще посмотрим, чей верх будет! — говорит он, плюет в сторону, поворачивается и идет прочь.

Наливайко тоже плюет — и уходит в другую сторону…

Они расходятся, так и не подравшись; у обоих сильно чешутся руки, и оба жалеют, что дело ничем не кончилось. Уже на приличном расстоянии друг от друга они вдруг сразу оборачиваются и грозят один другому кулаком. При следующей встрече — им наверно уже драки не миновать…

Наливайко спускается с холма; у него за ночь высохло в горле, и он думает — где бы ему чего-нибудь попить? У первой хаты, которой начинается узкая уличка, дверь раскрыта и оттуда вкусно пахнет горячим выпеченным тестом. Это — баба Фочиха печет бублики, которыми она снабжает весь Батурин и даже Конотоп. Здесь Наливайко получает крынку топленого молока с толстым слоем густых желтых сливок и вязку румяных, сдобных, еще горячих бубликов…

В чистой хате уютно и так тепло от жарко натопленной «грубы», в которой Фочиха печет бублики, что у Наливайко по лицу градом катится пот. Он пьет молоко и смотрит, как Фочиха с дочкой Наталкой делают бублики. Наталка — красивая шестнадцатилетняя девушка, такая же пухлая, румяная и сдобная, как те бублики, которые ее мать то и дело вынимает из печи. Около дочки стоит на перевернутом табурете корыто с тестом, она берет оттуда по куску, выкатывает его, режет на равные части и лепит бублики.

Фочиха бросает их в котел с кипящей водой, потом вынимает оттуда, нанизывает на палочку и выкладывает правильными рядами на длинную доску, которую и вдвигает в пышущую жаром печь; спустя минуту она переворачивает уже зарумянившиеся с одной стороны бублики и снова отправляет их в печь на такое же время, после чего аппетитно вспухшие бублики летят с наклоненной доски прямо в корзину, стоящую у печи. Маленькая девочка, лет восьми, Гарпына, сиротинка, одетая как взрослая баба — в широкую кофту и длинную до пола юбку, сидит на полу у корзинки и нанизывает бублики на мочальную веревочку, связывая их по два-три десятка вместе. Работа кипит уже давно, с раннего утра, и все лавки по стенам завалены грудами вязок из постных, сахарных, сдобных бубликов…

Наливайко с удовольствием смотрит на Фочиху, красивую, еще молодую, чернобровую, с серьезным, строгим лицом женщину, любуется и Наталкой, ее тяжелой каштановой косой на широкой крепкой спине и белыми, голыми до локтей, ловкими руками. Ему приятно от этой теплоты, насыщенной запахом горячего печеного теста; он смеется, весело скаля белые зубы.

— Я и не знал, — говорит он, — что Наталка такая мастерица! Ай да дивчина!

— А как же! — отзывается у печи Фочиха. — Без нее, как без рук…

Наталка от похвал густо краснеет и закрывает голой рукой глаза. Наливайко становится еще веселее.

— Ай-яй! — стыдит он ее. — Дивчине замуж пора, а она Бог зна чего соромится…

Из красных щек Наталки, кажется, сейчас так вот и брызнет кровь. Она совсем отворачивается от него, чтобы вытереть выступившие на ресницах от смущения слезы.

— Ну чего? — укоризненно говорит ей мать. — Только время даром тратишь!..

— Та чего ж он зачипает! — капризно возражает Наталка, надув свои пухлые губы.

Она снова принимается за работу, все еще красная, с мокрыми ресницами, и обиженно прибавляет:

— Пускай идет до своей Марынки суховеевой!…

Наливайко сразу становится скучно, не по себе; он поникает головой и тихо говорит:

— Знал бы, где Марынка — к ней бы пошел!..

Наталка низко потупляется; кровь сбегает с ее лица, и оно становится белым, как тесто, которое она мнет в руках…

— Заходил пьяный Синенос, — отзывается Фочиха, сочувственно глядя на чумака, — так он тут балакал что-то про Марынку, та я не разобрала…

— До млыну деда Порскала уехала… — замечает, не поднимая головы, Наталка…

— Эге ж. Должно быть, что так…

Наливайко вдруг срывается с места, точно его кто спихнул с лавки, бросает на стол пятак за молоко и бублики и бежит к двери. Наталка сердито, сдвинув брови, смотрит ему вслед; старуха качает головой и бормочет про себя:

— От бидна голова! Нагадал тягаться с самим чертом!..

Наталке не жалко Наливайко; он совсем «сдурел», и ей от него ничего не надо. Ей досадно только, что он смеется над ней и не видит, что она уже совсем взрослая дивчина и ей тоже хочется, чтобы о ней кто-нибудь думал… Ее брови раздвигаются, синие глаза мечтательно туманятся, — и она долго без толку мнет и раскатывает один и тот же кусок теста…

А бублики в печи горят, и Фочиха вспоминает о них тогда, когда от них остается только уголь…