Уже давно отошли вишня, малина, клубника; в фруктовых садах Батурина, в горячем зное летнего солнца, обильно наливались сладким, ароматным соком сливы белые и синие, под тяжестью которых тонкие ветви, густо, как виноградные гроздья, засыпанный нежными плодами, гнулись почти до земли; созревали груши — желтые лимонки, зеленые, душистые бергамоты, румяные дюшезы. Поспевали и яблоки — крупные, точно из воска сделанные антоновки, красные цыганки, медовые — полупрозрачные, словно налитые внутри медом…

Батуринские хозяйки готовили наливки, варенухи, варили варенья и повидла, но слив уродилось так много, что собрать их с деревьев и использовать каким бы то ни было способом не хватало рук. И множество слив оставалось на деревьях, никому не нужные плоды перезревали на солнце, лопались, падали на землю и догнивали там в траве, среди прожорливых и запасливых муравьев, пожиравших их и копивших запасы от этого избытка урожая.

В садах днем на солнце носился теплый медовый запах груш и яблок, привлекавший ярких, желтых, пронзительно кричавших иволг, и молчаливых, голубых, чрезвычайно красивых сизоворонок, клевавших дозревшие фрукты без всякого зазрения совести. А по ночам с улицы слышно было — в глубокой тишине спящих садов часто раздавались какие-то скользящие по ветвям, между неподвижных листьев, шорохи и мягкие стуки, точно кто-то бродил между деревьев, задевая головой ветки, и постукивал «цип-ком» о землю: это падали, срываясь с ветвей, подточенные червями или от собственной тяжести, созревшие груши и яблоки, который утром подбирались домовитой хозяйкой и ссыпались ароматной горкой где-нибудь в углу на земляном полу прохладной мазанки…

Давно отошел сенокос, сено было свезено с лугов, и во дворе каждой усадьбы высилось огромным, в пять раз большим, чем сама хата, душистым зеленым стогом, от которого, вечерами особенно, пахло и во дворе и в хате кашкой, клевером, полынью.

Заканчивались работы и на нивах, где хлеб, связанный в снопы и сложенный копами, стоявшими в ряд, точно присевшие к земле бабы, досушивался на солнце и ждал, когда его развезут для молотьбы по дворам. Кое-где еще заканчивавшие жатву и вязку снопов девушки возвращались по вечерам в село с громкими песнями, широко разносившимися по опустевшим полям, слышными за несколько верст, веющими грустной и нежной задумчивостью свежих, вольных просторов отдыхающей земли и вечереющего неба…

Летняя страда приходила к концу, и уже нужно было подумывать о зиме и делать к ней кое-какие приготовления — того нужно было купить, то нужно было продать, сделать кое-какие запасы. На большой площади у церкви на скорую руку строились деревянные и полотняные лавки и лотки для местных и приезжих торговцев, съезжавшихся в Батурин на ярмарку с огромными, похожими на дом возами, запряженными волами, нагруженными разными товарами — бакалейными, мануфактурными, кожевенными, гончарными. Сюда же пригонялись целые табуны лошадей с резвыми жеребятами-стригунками, оглашавшими село молодым, жизнерадостным ржаньем и вольным стуком копыт, стада покорных, боязливо жавшихся друг к другу и жалобно блеющих овец, недоуменно мычащих коров, болтающих между задними ногами большим розовым, с длинными сосцами, полным молока выменем, огромных, круторогих быков и буйволов, недовольно мотающих головой, привязанной за один рог веревкой к передней ноге, свирепо поводящих выпуклыми, синеватыми, точно налитыми влажным сумраком степного вечера, глазами…

От этих животных веяло запахом, ширью, свободой диких полей, привольной жизни, первобытным простором земли и неба; они точно принесли с собой зной полуденного солнца, гул ветра, раскаты степных гроз и свежие шумы грозовых ливней. И жалко было смотреть на животных, лишенных свободы движения в узких улицах Батурина, испуганно сбивавшихся в тесные кучи под злобными окриками и свистом длинных кнутов-бичей черных, оборванных погонщиков, под хриплым, простуженным лаем лохматых пастушеских псов, свирепо скаливших страшные губы, между которыми сбоку свешивался наружу длинный красный язык…

Над Батурином висела туча пыли, не оседавшая до ночи, стоял гул шума, гама, рева, от которого становилось и жутко и весело. Что-то праздничное было в этой невообразимой сутолоке, от которой все батуринцы точно опьянели. Мелкие домашние дела были заброшены и забыты; с утра до ночи все толклись на улице, глазея, «балакая», высматривая, что кому было нужно, заранее приглядываясь и прицениваясь к товарам…

Много чужого народа понаехало в Батурин; явились и цыгане — неизбежные завсегдатаи всех украинских ярмарок — в своих кибитках с полотняными верхами, наполненных женщинами, черномазыми цыганятами, подушками и всяким домашним хламом. Мужчины-цыгане похаживали около своих и чужих лошадей, заводя торг еще до ярмарки, цыганки ходили по улицам в пестрых шалях на плечах, простоволосые и растрепанные, с медно-красными лицами и горящими черными главами, предлагая девчатам погадать, а маленькие цыганята, полуголые, в одних коротеньких, до пупа, черных от грязи рубашонках шмыгали всюду, клянчили денег, забирались в сады и трясли фруктовые деревья и тащили со дворов все, что плохо лежало. Никогда не запиравшиеся в Батурине хаты теперь и днем и ночью были на запоре — не только от цыган, но и вообще от всякого пришлого люда, среди которого много было охотников на чужое добро…

Понабрело сюда много и всяких нищих — калек, слепцов и блаженных, с кобзами, бандурами, бубнами, играющих на своих инструментах беспрерывно, чтобы обратить на себя внимание прохожих. Эта голодная, оборванная, убогая голытьба до ярмарки бродила по улицам, кто как мог: слепцы — держась за поводырей, калеки — ковыляя на костылях, безногие — передвигаясь в маленьких тележках или просто волочась животом по дороге, извиваясь в пыли, подталкивая свое несчастное тело обернутыми в тряпки обрубками рук и ног. И по всем улицам, у дверей и под окошками хат, звучало сиплое пение нищих, выпрашивавших именем Бога кусок хлеба на пропитание, который они опускали в свою торбу с такой бережностью, точно это был кусок золота. Хохлы любят нищих и убогих и в милостыни им никогда не отказывают; вероятно, оттого в шуме базарной и праздничной сутолоки так настойчиво звучит их просящее, молитвенное пение, сопровождаемое гулом кобз, бандур и бубен…

К батуринской ярмарке спешил и блаженный калека Родион, изо всех сил ковыляя на своих «закорюках» по пыльным, знойным дорогам Конотопского уезда. Августовский сезон ярмарок для него был истинным мучением: ярмарки по разным селам следовали одна за другой, и нужно было везде побывать, всюду поспеть. Приходилось нередко за одну ночь делать по пятнадцать-двадцать верст, чтобы прийти к утру на открытие ярмарки. Как же можно, чтобы ярмарка открылась без Родиона!..

— А как же! — говорил он с веселым смехом. — Надо же и Родивону побачить, как и что на ярморци!..

Ему, кроме того, что «побачить» и выпросить несколько копеек, нужно было еще высмотреть себе невесту, посвататься к самым красивым девчатам села, — и лишь после этого, получив, несмотря на отказы, глубокое удовлетворение, он ковылял в соседнее село, где опять клянчил, звенел своим бубном и сватался, так же безрезультатно, к девчатам…

В Батурин он прибыл ночью, накануне ярмарки. Ему пришлось сделать большой путь — от самой Поповки, лежащей в нескольких верстах от Конотопа; когда он дотащился, накониц, до развалин разумовского дворца — у него уже все тело так болело, что он не мог больше и шагу сделать. Он повалился на землю как подкошенный.

— Годи! — сказал он сам себе, отдуваясь и размазывая рукавом рубашки пот, лившийся по его лицу ручьями. — Примандрував — та й добре! Еще можно и поспать немного до света…

В дворцовой роще от ветвистых старых лип было еще темнее, чем в поле. Между деревьев и в стенах развалин шел какой-то шорох, слышались вздохи, шепот, шуршание в обломках камней; то могла быть ночная жизнь летучих мышей, ящериц или просто дыхание ночного ветерка; могло быть также, что здесь где-нибудь приютились и спали такие же бездомные, пришлые бродяги, как и Родион. Прислушавшись к тишине, полной непонятных звуков, Родион спокойно растянулся на земле, подложив под голову свою торбу и бубен. Он ничего не боялся: нищета и убогость оберегали его от злых людей, а нечистая сила, по его мнению, нисколько не интересовалась им; он был глубоко убежден, что такой «закорюки», как он, «чертяке не треба». Крепкий сон вместе с сладким отдыхом тотчас же обнял его уставшее тело, и он густо захрапел, спугнув своим могучим храпом все таинственные звуки ночной рощи и старых развалин…

Родиону немного нужно было времени, чтобы выспаться: его тело, несмотря на убогость, обладало таким избытком жизненной энергии, что не могло долго находиться в беэдействии и удовлетворялось самым коротким отдыхом.

Он проснулся, когда едва только забрезжил рассвет и из темноты чуть заметно выступили стволы окружавших его деревьев.

Открыв глаза, он тотчас же сел, почесался с одного бока, потом с другого, и надел на голову свой ободранный с краев и с дыркой посредине брилль; перекинув через плечо веревку торбы и сунув под свитку бубен, он стал, при помощи «ципка», подниматься на своих «закорюках». Нужно было спешить в Батурин, — жизнь на ярмарках начиналась рано, и к развалинам уже доносился смутный гул пробуждавшегося села.

Но тут вдруг Родион увидел нечто странное, приковавшее к себе его внимание — и он снова опустился на землю. В просвете между двух лип в синеватом сумраке начинавшегося утра видно было, как вблизи развалин какой-то человек, высокий, широкоплечий, в сивой шапке, с широким красным поясом вокруг стана, возился, нагнувшись над большим камнем, до половины вросшим в землю, стараясь его приподнять или сдвинуть с места. Ему долго это не удавалось; он брал его руками то с одной стороны, то с другой, заходил туда и сюда, — но камень не поддавался и не трогался с места. Утомившись, мужик выпрямлялся, отирал рукавом свитки пот со лба и, отдохнув и оглядевшись по сторонам, точно боясь, чтобы его кто-нибудь не увидел, снова принимался за работу. У него была большая рыжая борода и длинные усы; Родион нигде раньше не видал этого человека. Что он тут делает? Зачем ему понадобилось поднимать этот камень?..

Рыжебородый мужик был, по-видимому, очень силен, потому что огромный камень, стиснутый между его рук, в конце концов качнулся и сдвинулся в сторону. Незнакомец, отдохнув немного, вынул что-то из-под своей свитки, положил в углубление под камень и снова поставил его на место. Оглядев его со всех сторон, он потрогал камень еще ногой и, убедившись, что он стоит крепко, пошел прочь от него, по направлению к Мазепову Городищу. По дороге он все оглядывался назад и по сторонам; Родиона он так и не заметил. Скоро его не стало видно за деревьями Семибал-ки…

Родион подождал немного, потом поднялся и заковылял к камню. Его так сильно разбирало любопытство, что он уже не спешил на ярмарку, решив раньше узнать, в чем тут было дело…

Он опустился на землю у камня, потрогал его руками и покачал головой: нет, не сдвинуть ему эту глыбу! Руки у него, правда, сильные, но к этим рукам для такой работы нужно иметь еще и здоровые, крепкие ноги, а ему этого-то как раз и недоставало. Он повертелся около камня туда и сюда, оглядел его со всех сторон, подумал — и принялся по-собачьи рыть землю обеими руками, подрываясь под камень с той стороны, где он менее глубоко сидел в земле.

Родион работал долго, пот лил с него ручьями; он вытирал лицо черными от земли руками, размазывая по лбу и шее грязь, и снова принимался за рытье, бормоча про себя с хитрым смешком:

— Ось отколупаем, та побачим, что оно такое…

Уже совсем рассвело, уже солнце поднялось из-за развалин и ярмарка гудела в Батурине вовсю, — а Родион все еще рыл с упорством идиота, медленно, но верно приближаясь к цели. Когда, наконец, ногти его пальцев царапнули по нижней стороне камня — он растянулся на животе, усиленно шаря под ним руками, воткнув в вырытую им яму и свой бульбообразный нос точь-в-точь, как это делают, роясь в земле, собаки.

Его скуластое, запачканное жирным черноземом лицо вдруг все расплылось и задергалось от радостного смеха: пальцы его нащупали что-то такое, что не было ни землей, ни камнем и что, вероятно, и было положено туда рыжебородым мужиком.

— Го-го-го! — весело заржал Родион. — Таки достал!.. А как же!.. От тебе и заховал!.. Го-го-го!..

Он долго, сосредоточенно, сидя у камня, рассматривал свою находку, потом сунул ее за пазуху, поднялся и торопливо, словно у него на ярмарке было очень важное дело, заковылял к Батурину.