Любопытные батуринцы часто стали похаживать вокруг да около Мазепова Городища: интересно было знать, что еще затеет этот неведомый, таинственный Бурба, появившийся Бог весть откуда и завладевший лучшим хутором в селе.

Бурба держал себя так, словно он был в родстве с самим чертом или, по крайней мере, с уездным исправником. Он ни с кем не знакомился, в селе никогда не показывался, возился в своем Городище с работником, которого он привез откуда-то с собой и от которого ничего нельзя было узнать по той простой причине, что тот был глухонемой.

Многие даже начинали питать к Бурбе злобу. Что он за человек такой? Каким ветром занесло его сюда? Что он будет делать здесь, когда для всякого дела нужны люди, а он отгородился от всех, как черт от праведников?..

И уже пошел смутный слух по Батурину о каких-то прошлых, недобрых делах Бурбы, благодаря которым он и разбогател, слух, неведомо кем пущенный, не имевший, казалось, никакой достоверности, но почему-то пришедшийся по вкусу и принятый как первая зацепка, по которой, может быть, и удастся когда-нибудь добраться до истины.

Батуринцы, как и все сыны поэтической Украйны, большие романтики и мечтатели; часто простая неизвестность, отсутствие сведений о человеке, отклонение его жизни от их уклада — заставляет их воображение разыгрываться, давая пищу для самых невероятных догадок и предположений, рождая целые легенды. Если слух о Бурбе и не был выдуман кем-нибудь из батуринцев, а принесен со стороны каким-нибудь досужим болтуном, то они, во всяком случае, не пропустили его мимо ушей, потому что он удовлетворял их потребности необычайного и давал хоть какое-нибудь объяснение непонятному поведению странного пришельца.

К этому слуху мало-помалу, как к снежному кому, прибавлялись подробности: говорили, что Бурба, на совести которого будто бы лежит какое-то тяжкое преступление, не может смотреть людям в глаза, что у него в хате днем и ночью, не только по праздникам, но и в будни, горят во всех комнатах перед иконами лампадки и он до поздней ночи бьет поклоны, замаливая какой-то большой грех, не дающий ему покоя.

Рассказывали еще, что временами ночью в Городище раздаются какие-то дикие крики, словно там кого-то режут; что вокруг этой угрюмой, одинокой усадьбы до рассвета бродят какие-то темные тени, заглядывающие в окна хаты и со скрежетом зубовным грозящие ему кулаками, а в овраге под Городищем с вечера заливается смертным воем какая-то таинственная собака, которая умолкает лишь с третьими петухами и днем куда-то пропадает, точно проваливается сквозь землю.

Передавали еще о привычке Бурбы постоянно вытирать правую руку о полу свитки, и когда он делал это — его лицо становилось черным и перекошенные губы шептали: «Кровь! Кровь!..»

Этого, конечно, не видел никто, как и того, что Бурба разговаривает с кем-то в то время, как около него никого нет, что, перегнувшись в окно развалин дворца, он кого-то о чем-то просит, плачет и бьет себя кулаком в грудь, когда всем хорошо известно, что в развалинах никто не живет, кроме сов и летучих мышей, да еще враждебных человеку темных сил, злобно и насмешливо отзывающихся из черной глубины обвалившихся зал на каждое слово, произнесенное снаружи…

Рассказывая о Бурбе всякие небылицы, каждый рассказчик ссылался на другого, как на очевидца, тот на третьего, третий на четвертого, и хотя, в конце концов, очевидца так и не оказывалось — все же получалось впечатление, что кто-то в самом деле есть, кто все это видел своими собственными глазами…

Ко всему этому музыкант Скрипица, известный в Батурине пьяница, игравший по кабакам на скрипке и напивавшийся до бесчувствия почти каждый Божий день — стал всюду рассказывать совершенно невероятную историю, которая, однако, в некоторых своих частностях подтверждалась свидетельскими показаниями. История эта заключалась в следующем.

Однажды ночью, возвращаясь домой, пьяный Скрипица заблудился в переулках и никак не мог найти свою хату. Грязь была невылазная, он с трудом, держась за плетень, вытаскивал из нее свои пудовые чоботы, обливаясь потом, ругаясь и отплевываясь.

Он не мог точно сказать — вспоминал ли он тогда черта, но, вероятно, без этого не обошлось, потому что когда он, уже вконец замучившись, остановился, не зная, что дальше делать — кто-то у самого его уха произнес:

— Пойдем, дядько, я доведу тебя до дома!..

Ночь была такая темная, что своей руки не было видно. Сколько Скрипица ни глядел вокруг себя — он так никого и не увидел. Он подумал: же почудился ли ему человеческий голос? И, чтобы проверить, спросил:

— А ты кто?..

В ответ раздался смех — хриплый, противный, точно старый баран заблеял; и кто-то низким басом сказал:

— Я — нечистая сила!..

Скрипица плюнул и перекрестился: если это в самом деле нечистая сила — так от креста она должна пропасть.

Действительно, некоторое время ничего больше не было слышно. Скрипица постоял, подождал немного и побрел дальше.

Не успел он сделать и десяти шагов, как опять слышит:

— Хочешь, дядько, выведу тебя на сухую дорогу?..

Подумал, подумал Скрипица: как не хотеть? Не до разсвета же ему путаться так по чертовым улицам, которые как будто нарочно все перепутались, так что и концов не найти! Того и гляди, свалишься где-нибудь под плетень в грязь…

Только он это подумал, а уж его за руку кто-то хвать — и потащил, да так сильно, что он едва успевал вытаскивать свои чеботы из грязи. Рука, что его тянула, была горячая, мохнатая, с острыми когтями. Скрипица показывал всем на своей левой руке следы, похожие на царапины от кошачьих когтей…

Через короткое время он почувствовал под ногами сухую почву, но не успел еще этому подивиться, как вдруг заметил, что он поднимается на воздух и мохнатая рука тащит его все выше и выше.

Правая рука у него была свободна, и он мог бы перекреститься, чтобы избавиться от наваждения, но он хоть и был тогда сильно пьян, все же сообразил, что если черт от знаменья креста пропадет, то он, Скрипица, оставшись в воздухе без поддержки, полетит вниз с Бог знает какой высоты и разобьется о землю вдребезги. Об этом нечего было и думать.

И он, скрепя сердце, покорился, только зажмурил глаза от страха…

Прошло несколько минут, и он почувствовал, что уже сидит на каких-то камнях. Он открыл глаза и увидел прямо перед собой — кого ж бы вы думали? — самого Бурбу! Тот кресалом высекал из кремня искры, пока не загорелся длинным, тонким пламенем фитиль его табакерки. После этого он зажег об него восковую свечку, прилепил ее к выступу гладкого, как стол, камня и вынул из кармана своей свитки бублики, бутылку с вином и стакан. Он налил стакан до краев красным, как кровь, вином, грозно посмотрел на Скрипицу из-под своих густых, нависших над глазами рыжих бровей и сказал:

— Пей! Швыдко!..

Скрипица не посмел ослушаться и выпил.

Вино было, как огонь, но от него не было никакого веселья, только в голове зашумело.

Бурба налил и себе стакан и выпил. Вытерев рукавом свитки усы, он крякнул и приказал, сверкая главами:

— Играй, сучий сын!..

И опять Скрипица не посмел ослушаться, вытащил из-под свитки свою старую скрипку и смычок и заиграл.

Что он играл — он никак потом не мог вспомнить. Он заметил только одно — что смычок и пальцы его не слушались, и оттого у него выходила странная, незнакомая, дикая музыка, не похожая ни на одну из тех песен, которые он знал и всегда играл.

Казалось, что это вовсе и не он играл, а кто-то другой, и не его это были пальцы, нажимавшие на грифе струны и водившие по ним смычком, а чужие, над которыми он не имел никакой власти…

Едва он заиграл — как в темноте что-то зашумело, засвистело, точко налетела и закружилась над ними целая стая огромных птиц. Он даже чувствовал ветер на лице от бившихся в темноте невидимых крыльев…

От страха у Скрипицы захолонуло сердце. Он с радостью перестал бы играть и спрятал бы свою скрипку назад под свитку, если бы не был весь во власти Бурбы — от его грозных глаз и огненного чертова вина. Бурба смотрел на него не отрываясь, даже когда наливал себе вина — не сводил с него своих острых, как гвозди, блестящих глаз; а его губы чуть-чуть усмехались в бороду, точно он хотел сказать: попался, брат, так уж отыгрывайся!..

Час, два часа или больше играл Скрипица — он не мог сказать. Только у него вдруг сразу занемели пальцы и скрипка выпала из рук.

Бурба поднес ему стакан вина и сказал:

— Теперь я буду играть, а ты слушай!.. Только не смотри по сторонам, а то пропадешь!..

Он взял скрипку и заиграл. И странно — скрипка у него как будто не играла, а говорила, плакала, что-то рассказывала, на что-то жаловалась. Словно то вовсе была не скрипка, а душа человеческая, которую он держал в руках и эас-тавлял рассказывать о ее мучениях…

От этой музыки Скрипице вдруг стало так тяжело, грустно, что он положил на камень голову и заплакал — горько, как никогда в жизни. Боже ж мой, то же ведь его душа плакала и жаловалась так на свою горькую долю! То же ведь на его душе играл Бурба свою жалостную песню!..

И Скрипица в первый раз за всю свою жизнь увидел, что он несчастный, жалкий бродяга, нищий пьяница, что у него никого нет, ни одной живой, родной души, кому он мог бы пожаловаться, кто пожалел бы его и поплакал над ним, что вся жизнь у него — собачья, и смерть его ожидает тоже — собачья.

На Бурба вдруг переменил тон и заиграл веселую плясовую песню, да так, что Скрипица сразу забыл о своих печалях, и его ноги заходили ходуном, точно сам черт затанцевал в них.

Он вскочил, лихо заломил шапку на затылок, как будто с него слетело сразу по крайней мере лет двадцать, подбоченился и пустился в пляс, выбивая о камни дробь своими тяжелыми чоботами, подбитыми железными подковами, из-под которых во все стороны летели искры.

Все веселее, громче, живее играл Бурба, все быстрее ходил, притоптывал и кружился Скрипица, удивляясь своей ловкости и уменью, которыми прежде, даже в ранней своей молодости, не мог похвалиться…