1
Это был их последний совместный полет, и, как многие из последних, он не заладился с подготовки. Время запускать двигатели, а второго штурмана нет. Весь экипаж уже сидел по рабочим местам в шлемофонах, спасательных жилетах, привязных ремнях и ждал старшего лейтенанта Мамаева.
Майор Полынцев — двухметровый, красивый, с веселым, светлой лазури взглядом — сидел за командирским штурвалом и посматривал на часы. Он знал, что сейчас также посматривает на часы подполковник Кукушкин Виктор Дмитриевич — руководитель полетов. Можно было заранее доложить о задержке, но Полынцев надеялся, что Мамаев вот-вот подскочит. Не хотелось лишних разговоров.
Полынцев представлял, как в стеклянном шестиграннике КДП быстренько расхаживает перед командным пультом подполковник Кукушкин, располневший не по возрасту — не расхаживает, а катается колобком, как улыбается планшетисткам в неизменно прекрасном настроении, не забывая посматривать на электронное табло под потолком. Что-что, а за выдерживанием времени запуска он смотрел хорошо. Совершенно справедливо: как экипаж выдерживает время запуска, такой в нем и порядок, так он и летает.
— Три полета три, почему не запрашиваетесь?
Виктор Дмитриевич видел со своей колокольни, как экипаж садился в самолет, и не сомневался, что командир корабля слышит его. Полынцев ждал вопроса.
— Не готовы! — схитрил он, не называя причины задержки.
Но такие номера не проходили у подполковника Кукушкина.
— Почему не готовы? Доложите конкретно!
— Нет второго штурмана!
— Понял. — И сразу пропала сталь в голосе руководителя полетов.
— На проводную! — То есть Полынцев должен позвонить ему по телефону.
Будь это обычная летная смена и вторым штурманом не старший лейтенант Мамаев, а кто-то другой, подполковник Кукушкин, не задумываясь, отстранил бы экипаж от полетов. Но сейчас у Полынцева одиночный вылет, и какой! За семью морями встретить на заправщике свою группу и плеснуть каждому по десятку тонн горючего. Чтобы все благополучно вернулись на свой аэродром, а не рассыпались по запасным. Как отстранишь? Это во-первых. А во-вторых, старшин лейтенант Мамаев такой отличник, такой покладистый симпатичный парень, что просто неудобно поднимать из-за него преждевременный шум. Тем более никого из посторонних на КДП нет. Не может такого быть, чтобы Мамаев не приехал. Разве что случилось серьезное…
— Борис, привет! — поздоровался Виктор Дмитриевич по телефону, хотя они здоровались уже на предполетных указаниях. — Где Мамаев? — Речь у Кукушкина быстрая, энергичная, все вопросы — ребром.
— Не знаю, товарищ подполковник! Предупредил меня утром, что будет сдавать подписку, но уже должен был подъехать…
— Может, машина сломалась? — Речь о личной машине Мамаева.
— Может.
— Что же делать? По оперативной линии меня теребят за вылет…
Чувствовалось, переживает и Виктор Дмитриевич вместе с Полынцевым: и не вылетать нельзя, и Мамаева нет. Вызывать другого второго штурмана — долгая песня.
— Все нормально, Борис! Вижу! Давай быстрей запускай, он едет.
Значит, Виктор Дмитриевич уже увидел с КДП ярко-зеленый «жигуленок» Мамаева.
Конечно же, волнение майора Полынцева, беспокойство подполковника Кукушкина ни в каком сравнении с запаркой самого Сергея Мамаева. Пот с него градом! Он из машины, как со скакуна, — видит же, двигатели запущены. Не переводя дух, без задержек бегом в самолет. На ходу прилаживает шлемофон. На ходу пристегивает ларинги, кислородную маску. Только взбежал по стремянке, техники тут же закрыли за ним люк — все, захлопнулось. Еще и пристукнули снизу.
Как только Серега Мамаев подключился к переговорному устройству, как только доложил о готовности к полету, так сразу и обрушился на него непосредственный начальник — первый штурман капитан Чечевикин:
— Где ты шляешься? Ты уже совсем инспектором стал. — Юра Чечевикин, как всегда, обходился без деликатностей. У него — только по существу.
Но перед Юрой Чечевикиным Мамаев уже не робел:
— Кому надо, тот знает, где я был. — То есть командир сидит молчит, а он все норовит воспитывать.
— Ах ты, чумак… Я в первую очередь должен знать, где ты находишься.
Старая песня!
Время вмешаться командиру:
— Хватит вам! Включаю магнитофон!
Полынцева можно упрекнуть, что он не установил между штурманами любви и дружбы. Позаботиться о согласии в экипаже — не просто благое пожелание, а его прямая обязанность. Более того, служебная необходимость. Так и он считал. Увы, разлад между людьми начинается не только тогда, когда им есть что делить. Если бы так просто все решалось. Никого из своих подчиненных Полынцев не мог назвать бесчестным человеком. Однако разрыв между штурманами произошел. Да такой, что любой жизни не хватило бы примирить их. Разрыв ли? Нет, тут другое! Какой мужчина не думает об успехе в жизни? Вот и развели их просто разные дороги к успеху. Не мирить, а сделать выбор! Вот как должен был поступить Полынцев. Но слишком поздно понял это.
2
То утро было на редкость тихим, чистым, теплым — ясное утро середины апреля. Солнышко разгулялось вовсю, набрало силу и так пригревало в затылок через плексиглас кабины, что головы повернуть не хотелось. Полынцев думал о том, что жизнь счастливее всего будущим. А у него уже больше прошлого. Эта зима что-то была для него, как никогда, тяжелой.
Экипаж готовился к взлету. Полоса подсыхала после ночи, и над ней — до горизонта! — поднимался струйчатый пар. Домик ближнего привода в дрожании марева, казалось, приподнят над землей. Было такое чувство, что, выключи сейчас двигатели — и прострочит тишину жаворонок.
Все шло обычным порядком. Самолет на стояночном тормозе, штурман корректирует курсовую систему, кормовой стрелок по переговорному устройству творит свою «молитву», или, по науке, читает карту-перечень необходимых действий каждого члена экипажа перед взлетом. Как раз пункт для Полынцева:
— Проверить управление передних колес!
Помнил, что переключил, но все равно потрогал рукой, убедился — таков закон.
— Взлетное!
И тут вопрос руководителя полетов:
— Три полета три, вы готовы к взлету?
— Готовлюсь!
— Взлет вам разрешаю!
Полынцев насторожился. Обычно без запроса взлет не разрешают. Может, торопит из-за опоздания? Но эти десять минут они нагонят на первом же часу полета.
— Три полета три, я разрешил вам взлет, — настойчиво повторил руководитель полетов.
Внес ясность кормовой стрелок, ответственный за осмотрительность в задней полусфере.
— Командир! Самолет на посадочном!
— Далеко? — встрепенулся Полынцев.
— К дальнему подходит.
Как обожгло его: снижается кто-то без связи. Теперь ясное дело, не до «молитвы»: рычаги до упора — и вперед. Но какая там ни была спешка, а заметил Полынцев, что самолет не так начал разбег. Всегда, лишь отпустишь тормоза, и сразу прижимает к креслу или как ладонями в спину подталкивает, а тут что-то он не так пошел вперед. Полынцев решил, что большой вес: на борту около полсотни тонн одного горючего. Пока стронешь! Однако и дальше скорость нарастала явно медленно. Взглядом скользнул по приборам оборотов двигателей, температуры — все в норме. А скорость тяжело набирает. И лишь при повторном осмотре попал в его поле зрения стояночный тормоз. Вот оно что: когда снимал со стояночного, не придержал стопорную защелку и ее защемило под барашком. Выходит, колеса наполовину приторможены?! Первая мысль — взлет прекратить! Так он и сделал: без колебаний убрал рычаги двигателей на малый газ. Это из первейших летных заповедей: если на разбеге возникает сомнение в благополучном взлете — взлет прекратить! Полынцев считал просто: впереди уже рулежный «карман», то есть четверть полосы потеряно на раскачку. Осталось три четверти, но это меньше, чем им требуется для разбега. Не умещается!
Он еще помнил о заходящем сзади самолете и через первый же «карман» освободил полосу.
— Три полета три, вы почему прекратили взлет? — В голосе Виктора Дмитриевича только одно: тревога!
— Оплошность! — ответил Полынцев.
Потом, прокручивая магнитофонную запись, не один раз будут возвращаться назад к этому слову, пока не разберутся наконец, что же он сказал.
— Не понял? — также переспросил и Кукушкин.
— Ошибку, ошибку я допустил. Разрешите предварительный. — Здесь ответ Полынцева был совершенно четок.
— У вас матчасть нормально?
— Нормально.
— Выруливайте на предварительный.
А Полынцев думал об одном. Пока пытался взлетать, тормозные колодки докрасна, наверное, раскалились. Как бы не пригорели камеры. Не пневматические, а тормозные, в которые поступает под давлением специальная жидкость.
— Кормовой, посмотри, след не остается? Я на стояночном прорулил!
А сам оглянулся на магнитофон: пишет!
Эти слова и объясняли истинную причину возникновения опасной ситуации.
«Может, обошлось, если тормозная жидкость не побежала!» — хотелось верить Полынцеву. Только бы не закручивать на стоянку. Одно — своих не встретит над океаном, а другое — техникам сутки на стоянке торчать. Ох и наломал же дров! Хорошие двигатели стали выпускать, с тормозов самолет рвут. А раньше было — на разбеге хоть сам выскакивай из кабины да помогай ему оторваться.
— Из-за этой фитюльки он нас торопил? — оскорбился Юра Чечевикин.
Он имел в виду только одно: приземлившийся на полосу почтовый самолетик. По сравнению с их махиной — все равно что детская коляска рядом с МАЗом.
— Аварийный на внеочередную пошел! — пояснил Мамаев Чечевикину.
Кто знает разницу между первым и вторым штурманом, тот истолкует это пояснение однозначно: яйцо стало учить курицу.
— Сам ты аварийный!..
— Тогда почему он без связи садился? — стоял на своем Мамаев. Зря, пора бы уже знать, что почтовые самолеты садятся на другом канале связи.
— Прекрати болтовню! — осадил его Чечевикин, ничего не объясняя.
— А ты бы, Чек, сам лучше помолчал!
Полынцев эту фразу уже слышал. Главное — тон: дескать, тебя уже слушали, отговорил свое. А теперь сиди и хлюпай носом. Дальше — больше…
3
Старший лейтенант Мамаев появился в экипаже Полынцева после неудачного дебюта в первых штурманах. Пришел он из другой эскадрильи, и на него жалко было смотреть: худой, издерганный, шинелишка на спине горбатится, как у старика. Только своими серыми глазами зачумленно смотрел на начальников. Словно его только что из-под молотилки выхватили.
Разделся, снял шапку. Чуб его русый раскудлатился во все стороны, и напоминал чем-то Серега нахохлившегося после драки воробья.
В боевом полку секретов, конечно, много, но что касается судьбы человека, успехов его или поражений, тут никакая тайна долго не удержится. Люди живут рядом не год, не два — десятками лет. Дружат и раздрузкиваются семьи, продвигаются или задерживаются мужчины в должностях, представляют к наградам или наказывают, кто-то кого-то тянет, а кого-то осаживают — все это если не сегодня, так завтра станет явным, точно как в тесной деревне. Придут молодые лейтенанты в часть — и через два-три месяца их службы можно прикидывать, кому что по силам: орлам — вершины, воробьям — застрехи.
Не надо было ждать и двух-трех месяцев, чтобы понять, что Серега Мамаев не блещет штурманскими способностями. Да и не только штурманскими. Правду сказать, он был больше недотепой, чем хватом. Так, ни то ни се. Пусть служит как служится.
Пролетал Серега год, два, четыре года — и все во вторых штурманах. Каждый полет одно и то же: «Генераторы включил, веду круговую осмотрительность!» Больше его не слышно. Все четыре года. Другие там на построения опаздывают, скандал в общественном месте учиняют, горькую запьют, а фамилия Мамаева нигде не выбивается. Ни в передовиках, ни в отстающих. Подождите, если он не пьет, не курит, на построения не опаздывает, жене не изменяет, так что же еще надо?! Прикинули — и оказалось, что Мамаев кроме всего прочего еще и исполнительный, дисциплинированный офицер. Короче говоря, открыли Мамаева, как гробницу Тутанхамона. Дальше, естественно, вопрос: что же ему всю жизнь генераторы включать? Как же он научится водить самолет, если его боятся на первое сиденье перед компасами посадить? Да если приставить человека к большому делу и самостоятельности побольше, и творческой инициативы, так он, знаете, как может развернуться!.. Разве большая сложность самолет по маршруту провести? Зачем, собственно, штурман нужен? Правильно учитывать ветер, давать поправку в курсе. На том и сошлись: штурманов в авиацию ветром занесло. Ну уж чего-чего, а с ветром Мамаев должен справиться.
Скептики в это время, должно быть, в отпуске прохлаждались.
В первом же самостоятельном полете на полсотню километров от аэродрома Серега так запутал летчиков противоречивыми курсами, что потом самолет с помощью радаров еле вывели на посадочный курс. Полетели второй раз — он вообще пропустил поворотную точку. Ну а когда Серега так согласовал курсовую систему, что при заходе на посадку они вышли поперек полосы, командир больше ждать не стал. Шлемофон о бетонку — и к старшему штурману: «Вы что, самого толстого нашли?»
После такого разговора куда деваться? Срочно организовали контрольную проверку, а заключение уже было готово: слабая теоретическая подготовка, оборудование знает плохо, в полете теряется, делает грубые ошибки.
Теперь бывшие энтузиасты в отпуск ушли. А куда Мамаева? Куда же еще, как не назад, во вторые штурманы.
Как раз тогда со вторыми штурманами плохо было, не хватало их в полку.
А у Полынцева, что называется, ходовой экипаж: подготовлен по всем видам, готов вылетать хоть днем, хоть ночью, далеко и близко, в облаках и за облаками. Такой экипаж у любого командира на первом счету. Себя обделит, а им даст.
Полынцев привел Мамаева к столу первого штурмана капитана Чечевикина под локоток, будто Серегу по дороге кто чужой мог перехватить.
— Принимай, Юра, боевого помощника!
Юра обрадовался. При виде беды он, как сестра милосердия, свой рукав оторвет чужой палец перемотать.
— Здорово, Серега!
Мамаев, подавленно улыбаясь, подал ему вялую, потную ладонь.
— Ты чего? Нет, так не годится! — У Чечевикина душа нараспашку, натура энергичная, силища богатырская. — Ну-ка, пожми мою руку! Вот так! Чтобы всегда было мужское рукопожатие, а не мумуканье!
Что Юра знал о Мамаеве? Затуркали, завозили парня. Вместо того чтобы позаниматься с ним как следует, в кабине не раз и не два тренажи провести, его сразу бросили, как кутенка в воду. Не выплывешь, значит, ушел в осадок.
— Не горюй! Вот твое место — по правую руку от меня. Вместе учиться будем!
Мамаев послушно просунулся между спинкой стула и задним столом, тихонько сел возле стены.
— Готовьтесь, завтра пойдем на ледовую разведку! — сказал Полынцев, направляясь за свой стол.
— В плановую записали?
— Уже!
— Оперативно! Понятно. Ну что, доставай, Серега, карты!
Мамаев осторожно положил перед собой штурманский портфель. Юра сразу обратил внимание на его непомерный объем.
— Ты что, белье в нем носишь?
— Карты, — с разочарованием протянул Мамаев.
Вроде вот носит, таскает за собой целый пуд, а толку-то что. Такой большой обиженный ребенок.
— Куда же их столько? На весь земной шар? Раскрывай, посмотрим твое богатство. — Серый «ежик» на большой голове Чечевикина топорщился в разные стороны.
Мамаев неторопливо большими, медлительными руками выложил стопу карт. Принялся выкладывать вторую.
Юра, напротив, был человеком немедленных и решительных действий. Один взмах, другой короткой сильной рукой — и огромная, как простыня, карта уже распростерта на столе.
— Сколько же ей лет? — покачал головой Чечевикин. — Она же старше меня.
Карта эта была вся вытерта до ворса. В местах сгиба износилась до дыр, и не различить было на ней, где моря, а где горы.
Никакого намерения не было у Чечевикина начинать знакомство с карт, да вот так вышло. И он не смог не подумать, как же можно летать по этим лохмотьям? Да преферанс расписать и то они не годятся. А между тем карта — это, как говорится, лицо штурмана.
— Предложение? — щадил Юра самолюбие своего боевого помощника: пусть сам решит, как распорядиться.
— Старая…
— В расход? — почти утверждал Чечевикин.
— В расход.
— Молодец! — Без раздумий и сожаления Юра сгреб бумажное полотнище, смял его ладонями в белый шар.
— Так, пусть других подождет! — Положил он этот шар на край стола. — Давай смотреть следующую.
Не прошло и двадцати минут, а портфель Мамаева стал тонок и легок, как слежавшееся голенище. Зато на столе перед ним высилась пирамида бумажного хлама. Да такая, что Юру за ней и не видно было.
Похоже, Юра остался доволен ревизией. Он, вообще, относился с большим предубеждением к бумажному буму.
— Пойди в картохранилище и возьми у Евсеича новые. На южное и восточное направления.
— Так он не дает… — замялся Мамаев. Всем была известна неприступность капитана Коржова Ивана Евсеича, полкового хранителя карт.
— Даст! Передашь, что я сказал.
Точно, вернулся Мамаев с рулоном новейших карт.
— Все, Серега! Новые карты — новая жизнь! — искренне радовался Чечевикин.
Серега тоже улыбался. Видно, такое начало было ему по душе.
4
Перед взлетом Полынцева волновало только одно: тормозные камеры.
На предстартовом осмотре он не пропустил ни одного жеста техников. Обследовали они шасси, обошли вокруг самолета и ничего подозрительного не увидели. Старший стал обочь «рулежки» — правая ладонь вскинута к уху, левая показывает в сторону взлетной: «Свободен!» Ах какие они молодцы! Порядок, значит! Отлегло, покатил на исполнительный.
Где-то на разбеге, при скорости около трехсот, самолет потянуло с полосы вправо. Придержал Полынцев рулем поворота — все равно тянет. Чуть притормозил левую тележку, выправил по курсу. Все, оторвались нормально. Полынцев дал команду убрать шасси, ждет привычного доклада кормового: «Правая-левая убраны».
Завозился тот при нажатой кнопке переговорного устройства. Доклад:
— Командир, убраны. Только из левой гондолы что-то дымит.
— Как дымит? — А предчувствие худшего: потекла тормозная жидкость. Вот и миновало. Если тормозная — гиблое дело. Горит, как напалм, вместе с железом. Но бывает и так, что покрышку прихватит на бетоне, подымит немного да перестанет.
— Командир, дым усиливается… Теперь на что надеяться?
— Три полета третий, проверьте на борту порядок, — предупредил с земли руководитель полетов. Подумал немного, добавил по существу: — За вами дым!
Теперь с земли смотрели за ними, видно, во все глаза:
— Три полета третий, у вас на борту пожар! Примите соответствующие меры!
— Принимаю!
Какие меры! Больше всего подстегнуло Полынцева, когда чуть дрогнула стрелка манометра тормозной системы. Давление жидкости падает! Это значит, сотня атмосфер идет на фейерверк под плоскостью. А в плоскостях — топливо. Ждать больше нечего.
— Экипаж! Срочно покинуть самолет! — И чтобы ни для кого не показалось это спешным решением, Полынцев повторил с твердостью приказа: — Катапультироваться по готовности! — Пороховая бочка в сравнении с их начинкой — жалкая зажигалка.
— Три полета третий, доложите ваши действия! — нетерпеливо запрашивал Полынцева Виктор Дмитриевич, срываясь голосом.
— Дал команду на покидание!
— Понял! — отозвался Виктор Дмитриевич обреченным тоном. За много лет пребывания в авиации он хорошо знал: если дошло до катапультирования, то дальше ничего хорошего не жди. Дальше начнут искать крайнего. А кто крайний в зоне ответственности руководителя полетов? Конечно же руководитель полетов!..
5
Майор Полынцев
Если бы на первых порах пребывания Мамаева а экипаже кто сказал, что через полгода мне придется серьезно задуматься об отношениях штурманов, я бы только посмеялся.
Так они хорошо начали. Чечевикин основательно и пунктуально, как умел только он у нас, разработал целую программу подготовки второго штурмана. К концу учебного года Мамаев должен был своими знаниями если не заткнуть за пояс всех коллег в эскадрилье, то уж твердо занять место в первом ряду грамотных и перспективных. А уж потом Чечевикин сам скажет свое слово, поднимет службу на ноги, дойдет до старшего штурмана, если потребуется. Но добьется, чтобы Мамаева опять двинули в штурманы-навигаторы. Мне кажется, Юра втайне готовил себе замену. Через год-два ему предстояло повесить свой портфель на большой гвоздь и заиметь длинный козырек, чтобы не заглядываться больше на небо. Все, что он знал, чего достиг, до чего дошел своим умом и ошибками, разве это передашь, как карты, из рук в руки? Наверное, Юра считал Мамаева последним из своих помощников в небе, и тут грех было бы не вложить душу.
Как бы там ни было, а он со всей серьезностью занялся образованием Мамаева. Надо отдать должное: за какое бы дело Чечевикин ни брался, он не просто тянул его, а исполнял с блеском. Это был тот пахарь, который любуется своей пахотой.
Похоже, и Мамаев рядом с Чечевикиным воспрянул духом, поверил в свою штурманскую звезду. Было во что и поверить: авторитет Чечевикина как штурмана-мастера, лучшего «спеца» в полку оставался неколебим еще с тех времен, когда Мамаев только заканчивал школу, отчаянно балансируя между двойкой и тройкой. Чечевикину льстили: отбери у него портфель над океаном — он и без карты приведет самолет домой, как по нитке. Ничего не скажешь, человек знал свою работу!
Кроме того, Юра заочно окончил институт, факультет радиоэлектроники. Опять-таки не просто получил диплом, а окончил с отличием.
Мамаев, кстати, тоже имел диплом штурмана-инженера. Он представлял новое поколение в авиации, лет на пятнадцать моложе нашего. Но с Мамаевым это был, наверное, тот счастливый случай, когда высшее образование получают минуя среднее. Я сначала опасался: еще оскорбится Сергей, скажет, что вы мне тут ликбез учинили, нашли самого темного. Нет, ничего. Программу Чечевикина он принял с удовлетворением, взялся за учебу со всем старанием.
Начали они с элементарного. Юра нарисовал на листе бумаги веер курсовых углов и рассказывает: вот это истинный курс, это магнитный, это компасный, это ортодромический. Один курс переводится в другой вот так! «Видишь, какая между ними зависимость? — И все наглядно раскладывает на схеме. — Отсюда формула как выводится: смотри и запоминай!»
Мамаев только кивает. Ему давно знакомы эти формулы, он их видел сотню раз, но вдруг открывает для себя что-то новое:
— Га-га… так легко? А я и не знал…
Святая простота! Представьте себе десятиклассника, которому растолковали, что семью семь сорок девять, а он возьми и удивись: «Разве? А я считал сорок пять!»
Я думаю, что не раз он своим простодушием повергал Юру в смятение. В конце концов Чечевикин, должно быть, задался целью ничему не удивляться.
Мне оставалось только сочувствовать: что ни говори, а Сергей Мамаев — не самый способный из его учеников.
Заметил я давно по своим подчиненным, что у каждого из них был определенный запас интеллектуальной энергии или, может, это проще назвать силой ума — та сила, что позволяет осваивать неизвестное.
Два человека — и у каждого есть все-таки свое, наверное отпущенное природой. У одних мысль быстра и хватка, другие постигают новое медленнее, но так основательно и глубоко, как живительная влага проступает до последней нитки корневища. А третьи заметят только то, что наверху. Остановиться, вдуматься, понять — это значит для них сделать нечеловеческое усилие над собой.
Мамаев, по моему мнению, со своим познавательным потенциалом относился как раз к тем, которые только видят, что лежит наверху.
Своими сомнениями я поделился с Чечевикиным. Юра в ответ назидательно поднял палец:
— Самая близкая дорога к цели — кропотливый ежедневный труд.
Я знал — это его кредо. Юра продолжал учить меня дальше:
— Усердие ценится выше способностей. — Понятно, не забыл и Мамаева похвалить.
— Усердие проходит, а способности остаются.
— Да, но лучше старательная посредственность, чем захороненный гений.
Поговорили. Блажен, кто верует. Посмотрим, что будет дальше.
Месяца через два на одной из штурманских летучек Мамаев просто поразил меня своей бойкостью. Он публично решал задачи, манипулируя штурманской линейкой. Мало того, так еще вел какой-то спор с коллегами, доказывая им что-то, чиркая мелом по доске. Я не верил своим глазам. Воистину капля долбит камень. Если недостаточно своего потенциала, то можно, оказывается, воспользоваться огнем ближнего. Ну и прекрасно, было бы только на пользу. Если и дальше так пойдет, то действительно за Мамаева не стыдно будет и постоять.
Оказавшись в привычном кресле второго штурмана, Мамаев, вообще, почувствовал себя уверенней. Помаленьку он оправился от былых неприятностей, отдышался, успокоился и уже смело посматривал по сторонам. Служба у человека пошла на лад. Мы его нахваливали за прилежность, а тут еще начальник штаба подключился со своими симпатиями. У того свои беды, своя на то время полоса неприятностей: как ни назначит лейтенанта в наряд, так обязательно комендант требует замены. Где взять, когда до развода полчаса остается? Раз, другой поиски позарез нужного человека заканчивались на Мамаеве: всегда дома, всегда трезв как стеклышко и безотказен. Да его расцеловать в таких случаях мало. Начальник штаба и занес его в свой аварийный резерв. За один внеочередной два очередных наряда списывает. Как собрание, так непременно упоминает: вот Мамаев у нас, вот Мамаев… И служба, и дружба, и дисциплина, и хоть куда — все отлично.
Мы довольны. Вот что значит попал человек в порядочный коллектив. Сергей тоже плечи расправляет, лицом посвежел, да и вообще он был парнем симпатичным, хотя природа много не мудрствовала над его портретом. Сверху вниз две параллельные линии, под ними галочка — и готов анфас красавца. Хотите профиль? Еще один угол с чуть вздернутым кончиком. Несколько длинноватыми и как бы непослушными оказались у него губы, но это нисколько не портило впечатления, что перед вами безобидный, послушный, легкий на ногу малый.
Думал ли кто из нас, что все наши благие устремления рассыплются, как сооружение из детских кубиков?
Надо же было этой Тамаре взять машину. Ничем не примечательные зеленые «Жигули» одиннадцатой серии. Нет, это еще не было бедой! Конечно же, радость, о чем разговор! Мы все это понимали, сами пережили такое. Программа штурманской подготовки, естественно, сразу же утратила свою привлекательность и была отложена на неопределенный срок, а начались у Сергея сладостные хлопоты: гараж, номера, талоны на бензин, масло, фильтры. Ничего, пусть занимается, пока не пройдет горячка. Тут же нашлись хироманты, которые сразу же разработали гипотезу мамаевского искусства вождения: «Подъезжает к Т-образному перекрестку, тщательно изучает левую сторону и убеждается, нет ли помехи дорожному движению, а потом правую… Глядь, а уже впаялся радиатором в стену за перекрестком». Ошиблись, водил Мамаев машину хоть и медленно, но уверенно. А за рулем сидел основательно, как памятник. Месяца два он только улыбался и предлагал всем по очереди прокатиться хоть куда-нибудь.
Холодком надвигающейся бури пахнуло на меня, когда в машине рядом с Мамаевым мы увидели Виктора Дмитриевича Кукушкина. Теперь-то и вспомнилось, что они же, как мы с Юрой, живут в одном подъезде. Дом-то у нас один, только подъезды разные.
Чечевикин погрустнел. Я ждал того неизбежного дня, когда Юра решит, что автомобильные каникулы кончились и пора приниматься за дело.
Ждать пришлось недолго. То была обычная предварительная подготовка, те же столы и неизменные места.
Юра извлек добытый где-то, не иначе как в архиве, самый доходчивый учебник по самолетовождению и красным фломастером обвел параграф: «Радиотехническая система ближней навигации».
— Вот тут! — подвинул он книжку Мамаеву.
Сергей пробежал глазами заголовок, поразмышлял и отодвинул учебник назад:
— Знаешь, Чек, мне это не надо!
Их стол находился за моей спиной, но я предпочел не видеть сейчас лица Чечевикина. Можно было представить, как сошлись его разлетистые брови, — в минуты гнева штурмана вызывали они ассоциацию чего-то изготовившегося к прыжку.
— Почему не надо? — спросил Юра не сразу.
— Я располагаю в своем активе достаточным запасом знаний! — Мамаев в спорах всегда начинал косноязычить.
У Юры хватило сил не выгнать сразу своего помощника из-за стола:
— В твоем активе только общие понятия! Садись и читай!
Мамаев не смел ослушаться. Но это было ему последнее задание.
Я знал другое: спокойная жизнь у меня кончилась и мне не стоит обольщаться ближайшим будущим экипажа.
6
Капитан Чечевикин
А я считаю, что катастрофа началась с того дня, когда наш Мамаев связался с этим Кукушкиным! Кто такой Кукушкин? Чтобы ни у кого не сложилось предубеждений, рассказываю: это обаятельный человек, компанейский парень, понимающий начальник. С какой стороны ни посмотри на него — только одни достоинства. Он никогда не начнет умничать, принимать деловой вид, хитрить, водить за нос, тянуть время. Все у него просто, ясно и точно: с юмором, с подъемом, в хорошем настроении. Я говорю это без иронии. Так оно и есть. Поверьте мне на слово: я его знаю около двух десятков лет! Не поверите — зайдите к нему в гости. Вас встретит радушный хозяин, нисколько не обескураженный незваным визитером. Он примет шинель, и вы увидите в его мягких, шоколадного отлива глазах только сердечное расположение. Если вы внимательны, то отметите его прогрессирующую полноту, хотя рост за все наши долгие годы так и остался неизменным, в пределах ниже среднего. В несколько отяжелевшем от излишнего веса лице Виктора Дмитриевича есть что-то от Жана Габена, но зато темперамента он прямо противоположного: ближе к холерикам. Вам не придется скучать у него за столом, вы узнаете десятки интересных историй, рассказанных хозяином с чувством слова и меры, вы будете смеяться до слез, а уходя, непременно пожелаете прийти сюда еще раз.
Многие считают, что вот Кукушкин и Чечевикин в полку — два разных полюса. Не знаю! Я могу поклясться, что не испытываю к Виктору Дмитриевичу ни малейшей доли неприязни.
А вот дружить с Кукушкиным — это уже совсем другое — не смогу никогда. Не знаю, кто как, а мне бывает достаточно только одного случая, чтобы отстраниться от человека и потом всю жизнь смотреть на него, как с другого берега. Скорее всего, это плохо. Так у меня получилось и с Кукушкиным.
Он тогда еще был старшим лейтенантом, и мы вместе несли службу в комендатуре: я — дежурным по караулам, он — моим помощником. Ночь у меня прошла в разъездах по постам, а утром следующего дня с благосклонного повеления коменданта я прилег вздремнуть в комнате отдыха.
Проснулся я от крика. А перед этим приснилась мне наша деревня в нереально матовом свете, простиравшийся от наших курганов простор и табун лошадей на перегоне. Сам я двенадцатилетним подпаском, вырвавшись на верном Козыре вперед, хочу повернуть табун на плотину, чтобы уберечь сенокос, и вижу — не справляюсь. Лошади летят во весь опор на меня, и я слышу их приближающийся топот; не вид рассвирепевших чудовищ, а именно топот вселяет в меня ужас.
— Отрывай его! — диким голосом кричал Бузун, бывший в табуне самым кротким жеребцом, и первым устремился на меня с расщеренной пастыо. В такой пасти не только моя голова, но и весь я мог бы исчезнуть бесследно. Я заслонился руками.
И проснулся от крика. Топот действительно был, от него я спасался, судорожно натягивая на голову шинель, но крик подхватил меня так, словно кто пырнул в бок штыком.
— Отрывай его! — гремел в длинном коридоре с отполированным до блеска полом голос коменданта.
Я выскочил из комнаты отдыха. Комендант стоял в разъеме коридора, спокойно прислонившись плечом к притолоке, а за ним, в прихожей комендатуры, где и находилось рабочее место дежурного по караулам, шла какая-то схватка: слышен был топот, хриплое дыхание, что-то ломалось.
— К стенке прижми, — руководил комендант издали.
Возле барьерной стойки шла борьба. Уцепившись в планшир, что-то доказывал Шматок. Я сразу узнал его по огромной плешине, сходившей клином до воротника. Кукушкин, обхватив Шматка сзади поперек, пытался оторвать его от перегородки и не мог, лишь приподнимал от пола. Был Виктор похож на муравья, вздумавшего справиться с еще живой мухой. Стойка трещала, выворачиваясь с корнем. Старший лейтенант Шматок пришел сюда, перед тем как я пошел отдыхать. Был он навеселе, но с комендантом встретились они старыми друзьями. А теперь как понимать? Что-то не поделили и тот решил упрятать Шматка в камеру?
— Кукушкин!
Нет, не услышал меня. В этот момент он как раз оторвал Шматка от стойки и так, не выпуская его из рук, скользя спиной по стене, грохнулся рядом с ним на пол. Но оказался несравненно проворнее. Тут же кинулся сверху и сноровисто подхватил Шматка под мышки, чтобы тащить в камеру. Затрещала на Шматке форменная рубашка. Я стоял в замешательстве, не узнавая Кукушкина. Ничего человеческого в его лице не осталось; в симпатичном, припухлом еще лице с мягкими губами. А было бессмысленное рвение фаната, слепо ринувшегося исполнять чужую волю.
— Кукушкин!
Он все так же, без внимания, тащил Шматка по коридору, не давая ему встать на ноги.
— Ты что делаешь? — встряхнул я своего помощника за воротник кителя до треска в нитках. — Отпусти его!
Кукушкин враждебно покосился на меня снизу, словно я отнимал у него добытую с таким трудом добычу. Дальше повел взглядом в ту сторону, где стоял комендант. Коменданта уже не было.
— Иди за стол!
Кукушкин брезгливо пихнул Шматка в спину:
— Ы-ы-х! Полова! — И протопал за барьер. Вид у него был человека, досадовавшего, что не дали ему закончить важные дела.
Я, конечно, понимаю, что комендатура не дом милосердия. Чего тут только не увидишь! Согласен, не заслуживал Шматок, чтобы с ним цацкались.
Можно, конечно, забыть, что старший лейтенант технической службы Шматок худо ли, бедно ли, а пропахал на аэродроме половину из своих четырех десятков. Можно видеть в нем только хроника. Можно считать его в сравнении с собой половой. Может быть приказ, хотя это слишком высокое слово, чтобы им прикрываться. Но когда это все вместе вызывает в человеке только остервенение, я никогда потом не поверю в его добрую природу.
Шматок наконец поднялся. Пережитый позор, собственная беспомощность и неожиданное освобождение разбередили его душу:
— Юра! Что они делают? Юра, скажи мне! — срывался он до экзальтации в голосе.
Ну вот, не хватало, чтобы мне еще здесь плакались в жилетку.
— Юра! Я же с Сашкой столько рыбалок! Столько охот! Мы же с ним из одной кружки… Скажи, чего меня сейчас так? — добивался он объяснения короткой памяти бывшего его друга коменданта.
Сквозь расползшуюся под мышками рубашку видно было обрюзгшее тело. Шматок этого не замечал.
— Ты слышь меня? Топай домой! Переоденься — и придешь сюда. Потом поговорим!
Шматок задумался. Должно быть, идея добровольного возвращения в камеру произвела на него впечатление. Других вариантов он дожидаться не стал.
— Понял, Юра! Все, пошел! Пошел я… — Он поднял свою фуражку в белом, слегка вывалянном чехле и пошаркал на выход.
Конечно же, сюда он больше не вернулся. Нашел дурака: прийти и добровольно сдаться на милость коменданта.
— Надо было тебе лезть! — сочувствовал Кукушкин, стараясь не встречаться со мной взглядом. — В чужой монастырь со своим уставом. — И сам себе усмехался.
«Пистолет! Ох и пистолет! Поворачивай в любую сторону — куда хочешь стрелять будет!» — равнодушно думал я. И знал: таким он для меня останется уже навсегда. Дурная натура, и ничего не могу с собой поделать: только до первого случая испытания человека. А дальше, что есть он, что нет, — для меня все равно. И ни любви к нему, ни ненависти, словно передо мной пустая тень.
Старший лейтенант Мамаев
Кому как, а лично мне товарищ подполковник Кукушкин ничего плохого не сделал. Я знал, что у него отсутствует особое расположение к капитану Чечевикину, а почему так — не знал. Мне кажется, оба они хорошие люди, оба у командования на высоком счету и заслуживают только поощрений. Мы с супругой решили так: наше дело маленькое и не будем вмешиваться в их проблему. Пусть они живут как хотят.
Пока я машину не приобрел, наши отношения с товарищем подполковником имели вид сугубо деловых: встречались в подъезде: «Здравия желаю, товарищ подполковник!» — «Здоров, Мамаев!» — и расходились соответственно каждый в своем направлении.
А как только у меня появился легковой автомобиль, то товарищ подполковник поздравил меня в первую очередь непосредственно на лестнице. Руку мне пожал: «Рад, Серега, за тебя и за Тамару! Теперь у вас все есть!»
О такой встрече я немедленно поделился со своей супругой. Она тоже обрадовалась: «Теперь руку неделю не мой! Теперь я тебя полноценным человеком сделала!»
Должен сказать, что товарищ подполковник и в дальнейшем проявлял ко мне чуткость. Особенно мне хочется отметить его душевность при виде человеческой беды. Имела место большая беда и у меня. Стал я подтягивать датчик давления масла на двигателе своего автомобиля, а ключ возьми и сорвись, да как врежет по хвостовику. Отвалилась пластмасса, только и осталась наперстком болтаться на проводке. Я как увидел, что натворил, так, наверное, с полчаса не мог глаз отвести в сторону. Куда бежать, что делать дальше? Первая мысль, сами понимаете, о своей дорогой супруге. Если узнает, то никому не завидую. У нее же понятия самые примерные, это же сразу предъявит обвинение, что угробил машину. Месяц не успел поездить, а уже в металлолом тащи. Для этого ли покупала, родителей своих разоряла. А твои родители, скажет, хоть копейку вложили? Не люблю я этих разговоров про родителей. Разве я виноват, что отец у нее всю жизнь закройщиком проработал, а у меня только директором овощеприемного пункта. Конечно, денег у них больше, но я здесь при чем? Нет, поднимет крик, что и деваться некуда.
Всем уже чувствую, что придется мне сегодня в прихожей спать. Как назло, и поломка эта произошла прямо перед подъездом. Хоть бы куда с глаз быстрее мне скрыться, подальше отъехать, а там уже можно и поразмышлять на досуге. Неужели, думаю, не заведется?
Повернул ключ, а мотор с полуоборота взял. Работает как часы. Только красное оконце на панели горит. Отъехал я быстрей до гаражей, а там мастеров — только подними капот. Все обнаруживают большое желание знать материальную часть на чужой машине.
Сам я в технике не силен, все мои знания автомобиля не дальше заправочных горловин. Попросил датчик, так ни у кого не нашлось. Спасибо, хоть успокоили, что раз масло никуда не выбегает, то можно пока ездить и при красной сигнализации. Это не беда, лишь бы уровень был нормальный. А что мне уровень, если Тамара тоже знает, как наш автомобиль ездит. Если красный, значит, стой и не рыпайся. Так в гараже никто и не помог моему горю.
Но мне всегда везет. И на этот раз повезло, что понадобилось товарищу подполковнику съездить на торговую базу.
Он только сел в машину, как сразу заметил неисправность:
— Серега! Ты что, без масла ездишь?
Он в машине разбирался, так как свою недавно продал, а теперь ждал новую. Смотрит на меня, прямо как перед ним чучело гороховое, как будто я и не знаю, что без масла нельзя ездить. Знаю, знаю, не подмажешь — не поедешь.
— Нет, — говорю, — другое! Датчик полетел!
— Только и всего? Не знаешь, где взять?
— Откудова?..
— Чудак-человек. А ну, повертай назад, поехали в автопарк. Ты где служишь? На нас целая база работает!
Мы до автопарка за минуту долетели. Я перед шлагбаумом притормозил, опасаюсь на всякий случай въезжать на территорию, поскольку «кирпич» нарисован.
— Едь прямо! — не дает мне останавливаться товарищ подполковник.
Смотрю, дневальный при виде его в струнку вытянулся, издали честь отдает.
Заехали мы в автопарк, а вокруг нас забегали, дежурный с повязкой спешит навстречу.
Товарищ подполковник только стекло приспустил:
— Прапорщика Редкокашу мне.
Тут же и Редкокаша появляется. Я, оказывается, и раньше видел этого длинноногого журавля с пупыристым лицом. К нему товарищ подполковник вышел из машины, встретились они как друзья, улыбаются друг другу.
— Петро, дай команду, пусть ему датчик масла новый поставят, пока мы тут поговорим.
Я смотрел и глазам своим не верил: обслуживание по самому высшему классу. Не успел я и рта раскрыть, а уже чьи-то руки, хоть и сбитые, и замасленные, но сноровистые, ловкие, привычные к металлу, засновали возле моего мотора. Не то что у меня гребалы. Что значит дело мастера боится: слышу, докладывают товарищу подполковнику об устранении неисправности.
Поехали мы дальше. Себя я чувствую перед товарищем подполковником не знаю каким должником. Сказали бы мне сейчас пойти в огонь и в воду — так я бы без колебаний.
Товарищ подполковник заметил мое настроение и уточнил:
— Доволен? Вот так! С тебя причитается!
Он этими словами прямо медом мою душу охолонил. Я же только думал, как мне бы получше такого человека отблагодарить.
— Товарищ подполковник, как водится по нашей доброй традиции, если не откажетесь.
Пока товарищ подполковник решал свои дела, я в магазине занял очередь за горючим.
По прибытии домой я, как это принято у людей воспитанного общества, сделал приглашение товарищу подполковнику зайти ко мне в гости. Мы как раз только загнали машину в гараж, я выключил все потребители автомобильного оборудования, и нам нечего стало делать.
— У тебя жена дома? — уточнил товарищ подполковник.
Я посмотрел время.
— На работе еще.
— Тогда пошли!
Дома мы, как водится, посидели, я тоже немного выпил за его здоровье, душевную чуткость, а дальше говорю:
— Это же не является грубым нарушением — выпить после работы, когда время неслужебное? Тем более такое дело большое мы проделали! Правду же я говорю, товарищ подполковник?
— Правда, Серега! Точно так!
Так мы с ним и нашли общий разговор, к взаимному удовлетворению обеих сторон. Слово за слово, а потом товарищ подполковник стал мне просто душу выворачивать.
— Хороший ты парень, — говорит, — Серега. Смотрю я на тебя — и вижу: точно ты мне по сердцу пришелся. Давно я к тебе присматривался, давно! Засиделся ты на одном месте! Сколько тебе лет? Вот видишь, уже к тридцати подгребаешь, а все в старших лейтенантах. Сказать тебе — почему? Не в те руки попал! Так ты можешь и до пенсии в старших лейтенантах проходить. Что тебе жена скажет, как ты перед родителями своими встанешь, когда в отпуск поедешь? Все старшим лейтенантом? Что ж, соседи им скажут, сын ваш того, непутевый?..
Смотрит на меня товарищ подполковник своими добрыми глазами, а в них такая жалость, что и мне плакать охота. Сущую правду он говорит, за живое так и берет каждым словом. А потом он меня прямо оглушил своим вопросом:
— Хочешь получить капитана?
— Товарищ подполковник, вы так спрашиваете… Как же на это сказать, кто, товарищ подполковник, иначе скажет?..
— Тогда слушайся меня, держись меня, Серега. Ты же знаешь, что я могу! А этот Чечевикин пусть на ком другом свою систему отрабатывает. Ты уже штурманом был. Хватит с тебя. Коротко он думает. Я вижу в тебе другой талант. Уметь надо жить, Серега. Жизнь — самая тонкая наука. Он тебя учит. А ты сделай так, чтобы ты его поучил, чтобы он перед тобой шапку ломал. Согласен со мной?
— Товарищ подполковник! Вполне! Вполне!
— Ты только никому не распространяйся, что я тебе сказал. Имей только в виду.
— Виктор Дмитриевич, если так, я за вас все, всю душу за вас…
— Ладно, ладно! Только смелей будь, голову повыше держи. Шире надо думать, вокруг осматриваться! А то уперлись: штурмана сделает. Все, пошел я домой. Что время терять?
И каким человеком внимательным оказался еще Виктор Дмитриевич. Потом Тамару специально предупредил, чтобы не пилила меня. Мы, сказал он ей, важные вопросы решали. Чтоб знала.
Подполковник Кукушкин
Вы слышали этого зарвавшегося штурмана: «Я не согласен с мнением комиссии!» Вот в этом — весь капитан Чечевикин. Он, видите ли, не согласен! А что он, собственно, собой представляет? Да ничего, шиш на ровном месте. Но он не согласен…
Вы меня извините за резкость оборотов, но без них сейчас не обойтись. Есть дураки круглые, есть однобокие, есть просто дураки, а есть особый тип: умный дурак! С виду он ничем не отличается от нормального человека, все правильно понимает, разговор ведет на любую тему, может, даже что-то знает лучше вас. Но есть один главный признак его ущербности: при всех видимых достоинствах он трудно живет. Вы смотрите на него и думаете: мне бы твои возможности. Он не донимает, что жизнь человеку дана для радости. Или, может, теоретически понимает, но практически радостей у него с гулькин нос!
Вы посмотрите, как мы живем? Вы подумайте, из чего мы выгребли? Чего достигли? Да что же нам на свою судьбу жаловаться, что ходить недовольными? Живи, человек, радуйся, все делай по-хорошему, и к тебе будут с открытой душой. Я скажу так: вся наша жизнь стоит только на добрых отношениях. Нет ничего такого, о чем нельзя было бы договориться. Страна у нас привольная, раздольная и богатств неисчерпаемых. Всем всего хватит. Главное только — добрые личные отношения. На этом стоит наша жизнь. Не задирай нос, не лезь со своей гордыней, а будь потише, поскромней — и все к тебе само придет. Самой природой давно доказано, что наиболее сильные, смелые, воинственные виды на земле вымерли раньше слабых и беззащитных. Какими бы страшными ни казались строгости армии, но и здесь те же люди и строят отношения по тем же законам, что и в любом коллективе. Верно говорят, характер человека — это его судьба. Я об этом всегда помнил и, можно сказать, судьбу свою делал своими руками. Еще в училище мне сказали, что за штурвалом я звезд с неба хватать не буду, ну так что же, опустить голову и всю жизнь корпеть правым летчиком? Нет, не по мне! Я с чего начал в боевой части? С того, что пришел к замполиту и прямо сказал: не хочу прожигать лейтенантские годы по кабакам и забавам, а хочу работать с полной нагрузкой и прежде всего с личным составом. В ближайший же отчетный период меня избрали в эскадрилье комсомольским секретарем. Три года я работал аж гай шумел. Пока не поставили командиром корабля.
Сначала я на авторитет работал, потом авторитет стал на меня работать. Дальше пошло проще, путем естественного отбора: чем уже круг, тем меньше выбор. Будь у меня летные способности Полынцева, я, честно говорю, был бы уже большим командиром. Но рад бы в рай, да виноград зелен. Как дойдет до выдвижения командиром полка, так первый вопрос: освоил заправку? Откуда-то спустили установку, что командир полка должен заправляться в воздухе днем и ночью. А у меня заправка не идет. Десять раз начинал осваивать ее, но только дойдет, что надо крыло заводить над шлангом, только увижу, как мотается телячьим хвостом вытяжной парашютик в потоке, только посмотрю на заправщик — вот же он рядом, летчик там улыбнется, а мне видно, — так сразу на душе муторно становится, все безразлично и ничего не надо: ни должностей, ни званий, ни перспективы. Дай бог остаться самому целым. Боюсь я ее. Не всем дается эта заправка, и никакой вины в том летчика нет. Не пошла, так не пошла. Это как прыжки с парашютом: если человек в первый раз сам не шагнул в бездну — все, потом его никакой силой не заставишь прыгнуть. Так и у меня с заправкой встало на защелку, а дело с выдвижением отложено пока в сторону. Так и живем. Как говорит моя жена, у каждого свои заботы: у одних суп жидковат, у других бриллианты мелковаты.
А Полынцеву всю карьеру испортил Чечевикин. Сам Борис парень спокойный, толковый, понимающий и летает хорошо. Но всю службу он отстаивал Чечевикина. Как будто только для этого и родился. Просто обидно за его судьбу. Не в свою пользу положена жизнь. Зато Чечевикин у него всегда прав. А этот готов на свою правоту, как на шампур, всех насадить. Вот и сейчас он уперся в одно: я поторопил Бориса со взлетом! И больше ничего не хочет слышать. Как вот с таким человеком работать?
А я согласен с заключением комиссии: главная причина — низкая организация при проведении одиночных вылетов, непосредственная — ошибка командира корабля, косвенная — грубое нарушение руководителем полетов регламентирующих документов. Соответственно расписаны и виновники. Вы думаете, если я косвенный, так и остался в стороне? Ошибаетесь, я как раз и оказался тем самым стрелочником.
Да, признаю, я виноват. Я допустил нарушение, но не столько тогда, когда разрешил Полынцеву взлет, а раньше — когда разрешил ему запуск. Второй штурман отсутствовал на предполетной подготовке — вот где грубейшее нарушение летных законов. Но как я могу не разрешить, когда меня, а не кого другого, теребят сверху: Кукушкин, почему не вылетаешь? Они и не знают Полынцева, не говоря о каком-то там втором штурмане. А еще выше не знают меня, но знают некого Иванова: Иванов, почему не вылетаешь дозаправить группу над океаном? И так далее — мы же не в бирюльки здесь играем, о нас же вон где слышно. Так надо смотреть, так надо видеть. И давайте рассудим по-человечески: кем надо быть, чтобы не разрешить командиру запуск. Тем более когда я вижу, что Мамаев, считай, в самолете. Не разрешить — значит накинуть петлю на собственную шею. Я имею в виду не себя, а полк, коллектив, труд сотен людей. Вот как оно было. А то так считают: если я там на башне, так что хочу, то и ворочу. Нет, дорогие товарищи, я вам скажу другое: чем я выше, тем меньше мне дозволено, тем осторожней дышать надо.
7
Конечно же, Полынцев, как и любой летчик, задумывался о степени риска в своей работе, и ему казалось, что нет безвыходных ситуаций. Обрежут движки на взлете — и он будет моститься на любое ровное место перед собой, потеряет самолет управляемость, сорвется, возникнет пожар — он, командир, примет все меры. А когда ничего не изменить — есть катапульта. С этой верой он и летал. Предполагая возможные осложнения, он имел в виду только одно: технику! Но никогда не допускал мысли, что сам когда-нибудь создаст аварийную обстановку, а потом услышит торопливый доклад одного из членов экипажа:
— Командир, отказала катапульта!
«Вот оно!» — приговором судьбы отозвались в нем слова второго штурмана. «Вот оно!» — и больше командиру ничего не осталось.
— Причина? — Полынцев в напряженном полуобороте назад: рабочее место второго штурмана — за сиденьем командира корабля.
— Не понял, командир? — Серега Мамаев смотрит на Полынцева снизу, обхватив шлемофон обеими руками, чтобы лучше слышать. Люк второго штурмана уже сброшен. В кабине грохот камнедробилки, холод высоты, клубящийся пар.
Полынцев тычет себе в наушник, показывает поворот вправо: выведи максимальную громкость! Мамаев закивал: все понял, все прекрасно понял, товарищ командир!
Это про него Полынцеву сказали: «Ты знаешь, кого возишь? Камень на шее! Я тебе говорю: до первого случая!» Не поверил! Слишком горяч Юра Чечевикин для провидца. Как он сейчас? Полынцев мельком взглянул на Чечевикина — в сумрак передней кабины штурмана.
Вытягивая по-гусиному шею, Юра клонился на своем кресле то вправо, то влево, пытаясь издали осмотреть с обеих сторон катапульту второго штурмана. Не может быть, чтобы техника отказала. Слишком там все просто! Где-то оплошность самого Мамаева.
Юра ошибался редко, но если ошибался, то непоправимо.
8
Майор Полынцев
Вражда между людьми, на мой взгляд, — одна из сторон невежества. Каждое поколение живет в своем времени. Много ли нам отведено? Нет, надо обязательно ввязаться в марафон: выше, дальше, сильнее! Так заложено природой. Но когда природа так закладывала, тогда, не победив, нельзя было выжить. А теперь? Подумать только одно: до сих пор на земле льется кровь. Более того, мы не знаем, чем встретит нас завтрашний день. Сколько будет длиться еще эта смертельная карусель на выяснение отношений между народами, когда давно уже никто никому не должен! Не время ли обратить свои усилия на разумное взаимодействие с природой? Какому богу достойнее человеку поклоняться, кроме Добра? Это же так все просто.
На моих глазах прошла жизнь человека, который больше служил добру. И другого человека, который выслуживал себе преимущество повелевать другими.
Нельзя сказать, чтобы жизнь одного была легче жизни другого. Виктору Дмитриевичу все годы приходилось бороться за место под солнцем. Для этого требовались ум, хитрость, знание людей, выдержка, владение интригой, смелость, настойчивость. Разве это малый труд? Чечевикину приходилось отстаивать свое право на жизнь опять-таки терпением и трудом.
Теперь Кукушкин достиг в полку большой власти. Он наизусть знал не только обстановку, приближенных, их возможности…
Надо отдать должное: Виктор Дмитриевич мог сплотить вокруг себя нужных людей и свято чтил узы землячества. Своих он в обиду не давал. А если что с кем случалось, он мог ринуться за пострадавшего к черту на рога. Но и недругам его пощады ждать не приходилось.
Если разделить мнения «за» и «против» Кукушкина, то сразу и не скажешь, какое бы из них взяло верх. Это была противоречивая личность, хотя некоторые его считали порядочным человеком. Но цель? Какова конечная цель его бурной деятельности? Только побольше иметь для себя! Он достиг чего мог! А достигнутое никогда не имеет высокой цели. Так за чем же он гнался? Чего он в итоге добился больше того же Чечевикина? Тогда как можно было бы спокойно жить, не выискивая себе врагов. Страх оказаться слабейшим среди равных не давал ему покоя. Пока что Виктор Дмитриевич находил утешение в своей власти. А когда ее не станет? Кто он без настоящего дела в жизни, без друга, без любви, без прошлого, без будущего? Или ему невдомек об этом задуматься?
А Чечевикин прожил в убеждении, что добрый мир людей стоит на праведном труде, справедливости, чести, взаимном уважении, — это было в его крови от отца, деда, прадеда. Этим он и сознавал себя звеном между прошлым и будущим своей земли, Родины, жизни. Поэтому он ни перед кем не выслуживался, не заискивал, не расшаркивался. Он знал одно: живет честно, а как складывается судьба, это уже не его вина. Жить честно — это и составляло стержневую крепь его характера. Благо в труде. Для этого приходилось преодолевать разлад с собой, инертность собственной природы, но взамен приобретал согласие с миром. Но может быть, Юре ничего другого и не оставалось, когда над ним дамокловым мечом возвышался Кукушкин? Я в это не верю: Юра превыше всего ценил свою работу; в ней он был бескорыстен.
Может быть, Кукушкин и завидовал в чем-то Чечевикину. Все-таки любой человек создан для добра.
А Мамаева Виктор Дмитриевич приласкал не в пику кому-нибудь или для разлада в экипаже. Нет, ему нужен был безотказный, преданный, бессловесный курьер на машине. Лучшего кандидата на такую роль, чем Мамаев, у него не было.
На наших глазах Серега Мамаев пошел в гору. Юра только успевал заламывать пальцы: то он у нас, как самый свободный в экипаже, был только групоргом, а то уже и народный контролер, и какой-то секретарь общества книголюбов и член ковровой комиссии. Он становился незаменим тем, что нигде никому не мешал. Счастливый человек!
Согласитесь, в каждом из нас живет и герой, и ангел, и раб. Разница лишь в том, кто из них и когда берет верх. Кто возьмет верх в Сергее Мамаеве, могло выяснить только время.
А он потихоньку осваивался в новой роли приходящего второго штурмана. Один раз его отпросили, другой, а потом он сам ограничивался короткой информацией после построения: «Забирают съездить в книжный магазин!» — и пошел! Не знаю, как он чувствовал себя при этом, а я никогда не держал его: это уже не член экипажа! Это был у нас уже нечто общественного деятеля на любительских началах. Вот что значит по-другому сориентировать человека в выборе пути и использовании своих возможностей.
Не существовало больше для Мамаева его святого дела — штурманского, ради которого он пошел в авиацию, не видел он в нем больше ни интереса, ни успеха. Не мог оценить он уже опыт, знания, образованность, порядочность Чечевикина. Для него первый штурман уже был не более чем простой работяга, бездарно пролетавший в капитанах до сорока лет…
И было все спокойно. Но ведь когда-нибудь должно же было случиться, что наши интересы и интересы Кукушкина диаметрально разойдутся на Мамаеве? Так оно и случилось.
Поставили нам задачу — срочно подготовиться к вылету на максимальную дальность: нанести два маршрута и рассчитать необходимые данные по каждому из них. Кто летал, тот знает: это работы экипажу на целый день. А Мамаеву, смотрю, что-то неймется: раз прошел мимо, другой, но обратиться не осмелился.
Понимает же, работы невпроворот, уйти никак нельзя. Но, видно, какой-то у него еще и личный интерес был, раз он все-таки решился:
— Товарищ майор! Подполковник Кукушкин наметил мне съездить в Ярославну. Я до обеда управлюсь! — Это в поселок за тридцать километров от нашего гарнизона.
Нелепость такой просьбы была очевидной. Я смотрел на Мамаева и пытался увидеть в его помолодевшем лице хоть долю смущения: ничего подобного! Неподвижная маска! Даже глазом не моргнет!
— Кто за тебя маршрут наносить будет? — тут же поинтересовался за моей спиной Чечевикин.
Молчание, потом Мамаев произнес со всей значительностью:
— Так подполковник же Кукушкин!
Юра такое подобострастие только и желал слышать:
— Вот и скажи своему Кукушкину, пусть идет мне маршрут рисовать. А ты езжай!
Тогда я и услышал, как Мамаев сказал с сознанием превосходства:
— А ты бы, Чек, сам лучше помолчал!
Как будто Чечевикин перед ним какое-то не стоящее внимания существо.
— Ах ты помазок! — загремел Юра, тяжело выдвигаясь вместе со стулом из-за стола.
Я не оглянулся, а сказал с хладнокровием, на которое был способен:
— Иди и скажи Кукушкину, что не разрешаю!
— Понял вас! — поспешно хлопнул Мамаев дверью.
А потом только посмотрел на Чечевикина, отметив у него почему-то неестественно отваленные губы.
— Сядь! Ты что, не видишь, кто он? И готовься! Чем я мог успокоить еще своего друга? Других слов у меня не нашлось.
— Командир, ты знаешь, кого возишь? Камень на шее! Я тебе говорю: до первого случая!
Я на это ничего не ответил. Некогда было. Вскоре вернулся Мамаев и молча сел готовиться за отдельный стол. Некогда было, а то бы я еще поразмышлял, какое нас ждет наказание в самое ближайшее время.
Капитан Чечеввкин
Мне и положено понимать командира без лишних слов: двадцать два года, с времен первоначалок, в одной связке. Оглянуться назад — длинная дорога. Но если бы мне не повезло на такого командира, как Полынцев, а попади я к какому-нибудь венику, ох, с моим характером давно замели бы меня в самый дальний кут. А так я могу сказать словами поэта: свой добрый век мы прожили как люди!
Вообще, моя летная судьба представляется одним длинным сном, который начинается подготовкой к взлету с неизменным вопросом: полетим или нет? А кончается посадкой. Но был один полет, особый полет.
Мы вылетали тогда по тревоге. Не только мы — поднимали всю часть. Ночью выдалась, как нарочно, темень, хоть глаз коли, в двух шагах ничего не видно. Пока мы задачу получили, пока приехали на аэродром, а на стоянке уже вовсю кипит работа: снуют спецмашины.
Возле каждого самолета черными тенями мельтешат техники. Вот кому задали работки, вот кому потеть приходится. Чего только этому самолету не надо, чтобы вдохнуть в него жизнь для полета: и топливо, и воздух, и кислород, и азот, и гидро, и радио, и электро — и все руками этих пожизненно старших лейтенантов. Только ордена до них почему-то не доходят. Сколько помню за всю мою службу — ни одного техника награда не нашла. Наверное, дорога слишком длинна.
А стараются ребята, спешат. Не хотят ударить лицом в грязь, уж больно комиссия высокая нагрянула.
Кипит работа, перекурить некогда, и уже смотришь — покатил разведчик, пружиня вверх-вниз концами стреловидных крыльев.
Но зато любо смотреть, когда начнет взлетать весь полк: самолеты один за другим, как с конвейера, засверкают молниями и не разберешь, то ли это грохот первого, то ли следующего — все слилось в единый набат тревожного аэродрома. Минута, другая — и уже затихающей волной отзовется из поднебесья прощальный гром последнего. Стихнет, рассеется звон, и вдруг наваливается мертвая тишина. Ни одного звука!
Стоят только, непривычно оставшись без дела, на опустевшей стоянке техники и смотрят в надгоризонтальную даль. Ушли! Что теперь? Кругом пусто и голо, хоть бери метлу да подметай. И подметать-то нечего; все выбило, высвистело, развеяло только что клокотавшим здесь пламенем.
А в воздухе в это время успевай только головой вращать: поднялась такая армада, но не пойдет же она клубком или грачиной стаей дальше по маршруту: каждому надо занять свое место сообразно замыслу и маневру, тогда и будет боевой порядок. А это не так просто.
Перед взлетом среди летчиков прошел вздорный слух, что вылет будет с практическим пуском ракеты. Не поверили! Обыкновенно к практическому пуску готовились загодя. Экипаж выбирали лучший из лучших. Тех, кто в чем-то был слабоват, специально инженеры приходили натаскивать. У кого фитиль оказывался длинноват, меняли в таких экипажах без разговоров. К практическому пуску в экипаже оказывались все подкованы так, что любого проверяющего забивали знаниями. Одна только забота: чувствовать меру! А что говорить о самолете или о пусковой ракете? Да их на руках только не носили. Шуточное ли дело с этим пуском? Вон с какой горы за ним смотрят. На какую оценку пустит экипаж, столько и всему полку поставят. Да не на один год вперед. Так что тут и ленивый потеть будет.
Но может, где-то там взяли и решили проверить боеготовность отличного полка? Ракеты подвесили полностью снаряженными, только вместо боеголовок имитаторы. Главное, что пускать можно.
Меня эти вопросы волновали потому, что мы-то как раз входили в пусковую группу. Вел ее сам командир полка, а мы летели замыкающими. Мало ли что может случиться? Возьмут и ткнут на наш экипаж, хотя вероятность, конечно, была нулевая.
Вышли за облака, осмотрелись; все, как учили. Ведомые на месте, группа в сборе. Можно пилить дальше. Луна где-то там, ниже нас серебряной стружкой пробивается, а впереди желтоватая даль изнанки облачного руна; отдельными серовато-снежными холмами возвышаются острова кучево-дождевых облаков вертикального развития.
Когда впереди ведущий, штурман может позволить себе полюбоваться облаками. А когда ты сам впереди, только и знаешь, что считаешь, как бухгалтер.
Но все равно часу на четвертом полета меня начинают одолевать размышления: не слишком ли долго мы залетались в тропопаузе?
И вот преодолеваем, рассекаем стрелой крыла океанские просторы, сидим до ломоты в конечностях, а посмотришь — только лишь знакомый по карте пролив.
О господи, когда же мы доберемся до того супостатского крейсера. Крейсер, конечно, условно. На самом деле списанная разбитая баржа, которая и без наших могучих ударов доживает последние дни.
Но пока на экране моего локатора островная гряда: не зеленая страна бамбуковых зарослей и кедрового стланника, а мелкая цепочка прозрачного янтаря, подсвеченного снизу. Таким предстает передо мной радиолокационный лик земли. За островами золотистыми крапинками по желтовато-зеленому полю суда промыслового лова. Черпают! И захочешь в океане заблудиться, так выловят на первых же милях.
Где-то после прохода островов радист и убил нас своим донесением:
— Командир, получена радиограмма! — начал бодро, а потом, видимо, стал вчитываться сам. — Нанести удар по цели…
— Кому нанести? — живо отозвался Борис.
— Нам… У нас же позывной триста полета восемь.
Долетались, что радист стал сомневаться в собственном индексе.
— Та-ак, у нас. Дальше что?
— Нам пускать, товарищ командир!
— Сразу надо говорить.
— Так я же сразу. Нанести удар по цели!
Заворочался Полынцев в своем кресле:
— Этого нам только не хватало… — А по голосу слышу, что доволен: — Юра, ты в курсе?
— Да.
— Как?
— Молча.
— Начинаем?
— Само собой.
— Понятно.
Не только ему понятно. Забеспокоился командир полка, вышел в эфир:
— Триста полсотни восемь, получил радио? — У него радист тоже уши топориком держит.
— Получил.
— Действуй!
— Понял.
Спасибо за разрешение. В другое время за лишнее слово готов был голову с виновника снять, а по такому случаю вон как разговорился.
У меня, скажу честно, мороз по спине. Что же сразу не сказали? Куда ж теперь? Дело-то нешуточное. А вдруг ракета попалась не самая лучшая, вдруг что откажет? Лучше не думать! Сам-то ладно, сам, что случится, переживу, а как люди смотреть будут? Сколько труда вложено, сколько народа сейчас смотрит на нас!
Чувствую, во всем боевом порядке мы сейчас вроде с красным флагом. Каждое наше слово будут ловить в эфире. Интонацию, вздох и то услышат, истолковывая каждый на свой лад.
Связался я с этой авиацией. Говорила же мать — в пчеловоды иди, около пчел люди долго живут; нет, на своем поставил. Ладно, чего там ахать да охать, когда надо проверками заниматься. Берусь за контрольный щиток, а руки дрожат. Страшно сплоховать.
Летчики тем временем свое знают: крены заламывают то вправо, то влево, а потом, чувствую, посыпались мы вниз. Некогда мне и посмотреть за их маневрами. Каких только не понавыдумывали! Без записки и не припомнишь.
Когда я поднял голову от контрольного щитка, вроде что-то изменилось вокруг. Посмотрел вниз — рассвело. Мы же навстречу солнцу курс держали; незаметно и промелькнула ночь. Идем над океаном на предельно малой высоте. Свистим, как только за гребешки не цепляемся! У меня к этим барашкам сугубо деловой интерес: шторма не надо, при шторме хуже цель видна. Шторма нет, но качает батюшка, расходится: то долы, то гряды гонит друг за другом. Не балует нас океан погодкой, но ничего, работать можно, бывает и хуже.
Состояние у меня, как у того ороча, который вышел на охоту. Увидел белку, а маленьким язычком приговаривает: «Не моя!» Стреляет, белка уже падает, а он все равно: «Не моя!» Вот когда в мешок положил, веревкой перехватил, тогда только выдохнул: «Ф-у-у-у, моя!» Так и я. Прицел видит, как никогда; ракета в норме, а чувство такое, что все напрасно, спугнут раньше нас.
— Как, Юра?
— Пока ничего.
— Понятно.
И дальше пошли молчком. По времени пора в набор переходить; точно, проходит сигнал. Слышу, как вдавливает в сиденье; отходим с разворота по восходящей дуге.
— На боевой! — не команда, а клич. Так же как «Шашки наголо!». Могучие у нас крылья. Проложить на школьном глобусе наши маршруты — и то будет на что посмотреть. А цель — маковое зернышко в океане — и берем в клещи! Мне теперь только смотреть! Я в этот тубус на трубке прицела до ушей влип. Теперь меня за шиворот не отдерешь. Милый, не подведи! Кого молю — сам не знаю. Мне надо увидеть цель, я знаю, в каком квадрате ее точно искать, и до боли в глазах всматриваюсь в экран после каждого оборота электронного луча. Чисто, а мне надо увидеть ее как можно раньше, поскольку все параметры атаки, каждое мое действие пишется на ленту и оценку выводят не только за попадание. Конечно, разумом я понимаю, что и не должен пока еще видеть засветку, но надо все-таки не проморгать первое ее появление.
— Юра, что?
— Нормально! Увижу — скажу!
— Не мешаю!
Сначала я увидел контрольное судно в десятках километрах от нашего «крейсера». А потом проклюнулся и он: сначала искоркой, потом конопляной скорлупкой. Она! По маркировке вижу: она! Дальность еще с запасом, все складывается по науке:
— Борис! Вправо пять, цель вижу!
— Вправо пять, — эхом его голос.
А самолет повернул так осторожненько, как на гончарном кругу.
На боевом у нас не у тещи: тут не рассидишься! Тут знай только — ноги в руки. Как лучник: выскочил, стрелу пустил — и поминай как звали.
Мне спешить нельзя. Я метку дальности подвожу к засветке цели затаив дыхание, как перед выстрелом. Вот она, родимая, в перекрестии меток азимута и дальности. Быть или не быть — сейчас покажет сама ракета.
— Схватила! — торопится Борис, как на рыбалке. У него тоже приборы контроля стоят.
Я и сам вижу: ракета взяла цель на сопровождение. Это, считай, аркан наброшен.
— Курсовой ноль! Сопровождение устойчиво! — сообщает Борис показания своих приборов.
— Подтверждаю!
— Пускай! Как дальность? — не столько дает команду, как спрашивает Полынцев.
— С запасом. Пусть привыкнет!
Контроль показывает, что теперь ракета самостоятельно ведет цель, внутри ее ядовито-зеленого корпуса приведен в готовность к самостоятельному полету весь комплекс аппаратуры. Пора!
— Командир, сопровождение устойчиво! Ракета к пуску готова!
— Сброс!
Я нажимаю кнопку. Самолет чуть подтряхнуло с левой стороны на правую. Удлиненная стрела ракеты, перехваченная треугольником крылышек, отделяется от самолета и плашмя, мертво скользит вниз. Ракета, отстав, теряется из виду. Пропала!
— Командир, двигатель запустился! — с ликованием доложил кормовой стрелок.
Много я слышал про эти пуски, а самому пришлось делать впервые. Никакие рассказы, никакие ожидания не стоят и десятой доли этого зрелища. Ракета выхватывается вперед самолета оранжевым взрывом. Ощущение, будто сейчас впишешься вместе с самолетом в этот шар огня. Но уже в следующую секунду стремительно отдаляющийся шар вытягивается в факел, а темный наконечник на нем только угадывается твоей ракетой. Линия полета огненной стрелы круто переламывается, и она почти вертикально взмывает вверх, в сумрак стратосферы.
— Ого-го, зафинтилила-а-а! Силища-а-а! — одобрительно замечает Борис.
Я суеверно помалкиваю. Кружок пламени на глазах отдаляется в яркую звезду и вот уже совсем исчезает, как выбившаяся над костром искра. И будто ничего не было. Только тонкий, розовато-прозрачный след расслаивается в еще холодных лучах только что приподнявшегося солнца.
— Сработано! — вызывает меня делиться впечатлениями Борис.
— Подожди, пусть дойдет! — держусь я как можно спокойнее, а у самого душа едва не выпрыгнет: неужели получилось?
Сколько еще до этой цели, представить только ту нашу баржу в океане и не одну сотню километров между нами. Сколько потребовалось человеческого разума достичь такой силы!
— Триста полсотни восемь, как сработал? — беспокоится ведущий.
— Пошла!
— Уверенно?
— Только и видали…
— Понял, нормально! Я — ноль первый! Циркулярно разворот на сто восемьдесят!
Мы свое сделали, и все стало на свои места. Теперь в центре внимания снова только один голос: ведущего. Однако одним ухом прислушивались и к другому: все ждали, выйдет с минуты на минуту кто-то чужой, непривычный в боевом порядке и скажет самое главное: результат работы. Этот голос оказался не совсем солидным, заливистым тенором:
— Триста полсотни восемь, вызываю на связь!
Летчики в боевом порядке друг друга на связь не вызывают. Там обходятся одним-двумя словами.
— Триста полсотни восьмой на связи, — также по полной форме ответил Полынцев.
— Триста полсотни восьмой, запишите результат! — звенело колокольчиком. И даже самолет, казалось, приостановился и двигатели приумолкли, чтобы получше послушать голос с контрольного судна. — Три ноля! Как поняли: три ноля! — слышно было, что они там с удовольствием повторяли эти «три ноля!», что значило прямым попаданием. Лучше ракету пустить нельзя.
— Понял вас правильно: три ноля!
Тут же кто-то в экипаже по внутреннему переговорному устройству закричал: «Ура!» Его поддержали, подтянули дружно все. Я почему-то отмолчался. Такая натура. Когда на меня сваливается большая радость, я только улыбаюсь неделю и со стороны похож, наверное, на тихопомешанного.
Конечно же, до самой посадки обсуждались различные варианты нашей встречи на земле.
Мне было приятно слушать всех. Что бы там ни говорили, а жизнь человека, скажу я вам, счастливейшая из случайностей. Наш полет подходил к концу, а мне так хотелось, чтобы продлился хотя бы еще немного. Впервые за много лет в воздухе я смотрел на приближение земли с сожалением.
Нас действительно встретили с оркестром, поздравлениями и даже с цветами. Но разбередил мою душу, честно скажу, старейший капитан Ермилов, начальник группы авиационного оборудования. Обычно он на стоянке только и знал что шугал молодежь: там не туда положено, там совсем брошено, а там вообще завал. Худой, прямой, над всеми на целую голову возвышается. Летчиков на стоянке он вроде и не замечал, мы для него что есть, что нет — так, гости.
Расступились перед ним поздравители, а он прямиком ко мне. Сейчас, думаю, что-то такое скажет про непорядок у меня, и пропала вся торжественность момента.
— Ну, спасибо тебе, Юра! Не подвел ты нас! — И трижды, по-крестьянски, крест-накрест обнял меня. — От имени нас, технарей.
Вот это была благодарность, дрогнуло что-то в глазах Ермилова. А лицо у него за два десятка лет службы на бетоне не просто обветрилось, а стало каким-то сизо-бурым. Кто чужой встретит Степаныча на улице, наверняка за выпивоху примет.
Меня после такой благодарности чуть слеза не прошибла. Бывает-то как: доброй душе не надо богатой оправы.
Потом нас с Борисом еще поощряли, в должностях и звании повысили, но душа теплела, когда Ермилова я вспоминал. Праведную жизнь вел человек. Ушел на пенсию, да немного отдыха ему было отпущено. Как у нас: снял ремень — и рассыпался.
Так вот мы жили, так были счастливы.
Старший лейтенант Мамаев
Я до сих пор и не знаю, чем так перед капитаном Чечевикиным провинился, что он и не смотрит в мою сторону. Что я ему плохого сделал? Где-нибудь на него наговорил, или подвел, или оскорбил? Никогда такого не допущу. По-моему, со всеми людьми надо жить хорошо.
Понимаю, он от меня откинулся, когда я не стал по его курсу учиться. Как это все объяснить? Разве я против? С удовольствием бы занимался! Да не дается мне эта наука. Умный человек капитан Чечевикин, а понять меня, войти в мое положение не подумал. Одному легче дается учение, другому спорт, третьему музыка. Не пошло у меня по избранной специальности, хоть расшибись. Мне, чтобы запомнить формулу, надо день над ней сидеть. Очень тяжело: не жизнь, а одно изматывание. Каждый человек должен делать свое дело, я так понимаю. Хорошо, что капитану Чечевикину нравится штурманская служба и ее он хорошо понимает, а мне теперь нравится другое: я понял, что мое настоящее призвание — в рядах воспитателей. Для меня большая радость поговорить с молодым человеком, поинтересоваться его службой, семейными делами, помочь словом и делом. Я готов каждому помочь, кто будет нуждаться.
Я не знаю, чем капитану Чечевикину я не угодил, тогда как служба у меня всегда дисциплинированная, я давно уже как отличник боевой и политической подготовки. Разве мне приходится меньше работать? Нисколько. Также весь на службе, а потом еще и после службы частенько задействуют. Но если капитан Чечевикин доволен тем, что имеет, то я нет. Был бы я штурманом отряда, так тоже сидел бы себе до пенсии тихонько и не знал никаких забот. Войдите в мое положение: учиться столько, служить всю жизнь и так и остаться только вторым штурманом? Не знаю, как кто, а мне обидно. Разве я меньше других работаю? Если меньше, так давайте буду работать хоть день, хоть ночь, но только чтобы польза какая была. Работа меня не пугает. Надо в наряд — никогда не откажусь, надо разгружать уголь идти за старшего — тоже в любое время, надо какое общественное поручение — с удовольствием. Мне на партийном собрании выступать — всегда только радость, и, если кто следит, я никогда в регламент не укладываюсь. Волнуют меня вопросы нашей внутренней и внешней жизни, волнуют как полноправного члена нашего дружного коллектива.
Признаю свою ошибку, что допустил промах, когда стал отпрашиваться на подготовке к маршрутам съездить в Ярославну. Никто же не знает, что в магазине нам держали два японских сервиза. Надо было срочно ухватить. Виктор Дмитриевич предлагая нашему командиру взять любого штурмана в помощь для подготовки, а он отказался. Не знаю, решение старших обсуждать не буду, но мне кажется, если подойти по-человечески, так можно было бы и съездить. Надо готовиться, я бы до вечера просидел. Разве нельзя было понять? А то начали меня оскорблять последними словами.
Однако же я не снимаю с себя всей ответственности за допущенное и готов понести строгое наказание с учетом всей моей прошлой службы. Старших товарищей я всегда уважал и всегда старался служить как положено, преодолевая трудности. А вину свою признаю честно и прямо.
Подполковник Кукушкин
Верно кто-то заметил: любить легко все человечество — соседа полюбить трудней. Применительно к нашей жизни можно сказать так: подчиненного полюбить трудней. Кого любит командир? Того, на кого он может полностью положиться. Во всем! Будь то служба, будь то полеты, будь то загородная прогулка.
А к тому, на кого нет надежды, какое может быть отношение? Я, например, органически не могу переносить пьяниц. Не могу! Сам не святой, могу посидеть с человеком, могу зайти в гости или к себе пригласить, но если он и наутро тянется за рюмкой — это мне не товарищ. А тех, кто шарахается и день и другой с осоловелыми глазами, я за людей не считаю. К таким у меня никакого сожаления нет. Так заложилось еще с детства. Был в нашей семье любитель горькой. Нам, детям, всю душу отравил и мать преждевременно в могилу свел. Так вот, я, будь моя воля, всю эту пьяную погань, особенно в армии, вымел бы из всех закутков железной метлой. И куда-нибудь на неуправляемый пароход: пусть они там отопьются и пусть им там отольется за все. Сколько они мне крови попортили за службу — один только бог знает. Так что волей-неволей, а приходится ценить человека, с которым легко служить. Но и служить можно по-разному. С ним легко, он что надо сделает, только, знаете, так: ни шатко ни валко! А я больше уважаю тех, кто берется за дело засучив рукава, напористых, быстрых, которые самого черта за пояс заткнут. Но где таких наберешь? Кто приходит, с тем и служишь. Как от растопыри добиться организованности и усердия? Я знаю только один способ: связать личные интересы человека с общественными. Человек должен знать, за что он служит! За что переносит тяготы и лишения, за что скитается по окраинам, терпит бытовые неудобства, мерзнет, недосыпает, тратит нервы где надо и где не надо. Хороший ты, Петров, летчик, контактный человек, можешь организовать людей — знай, что ты сегодня первый кандидат на командира корабля, а завтра на командира отряда, а послезавтра поведешь эскадрилью. Вот за это ты, браток, и постарайся служить! Слабоватый ты, Гришкин, штурман, подлениваешься — знай, что пока второй. А потом дальше посмотрим, исправляешься или зарываешься. Все четко и ясно, все по-справедливому, и если на кого обижаться, то только на себя.
Человек должен жить реальными целями, обозримой перспективой, а не общими утопическими рассуждениями о долге и чести. В загробную жизнь я не верю! Дайте человеку жить, пока он чего-то хочет, добивается, стремится. А когда ему ничего не надо, с него ничего и не спросишь. Бывает, не заладится у человека по избранной специальности, так что же его со счетов списывать? Чем плохой офицер старший лейтенант Мамаев? Он что, не так же, как все мы, бегает по тревогам, не так марширует по плацу или подвел командира? Не заладилось у него в штурманском отношении, так что же он так и должен отходить двадцать пять календарей в старших лейтенантах? И умереть им? А где справедливость жизни? Он добросовестный, честный, работящий, преданный службе офицер, активный, порядочный — что же, его списывать? Справедливость жизни в наших руках. Да, я с кем надо обговорил, я приобщил Мамаева к общественной работе — пусть набирается опыта, расширяет кругозор. А там видно будет: в базе подходящая должность освободится или по штабной работе пойдет. Все подходит: возраст, специальность, образование, морально-политические качества. Скажете — эрудиции не хватает! Верно, есть в нем простоватость, но я вам скажу, что не так он и наивен. Есть и в нем своя загадка. С опытом, с возрастом, с его старательностью все станет на свои места. Главное, человек хочет служить! А служба не исчерпывается узким профессионализмом. Чечевикин, к примеру, превосходный штурман, но вы посмотрите, что он за человек. Попробуйте его, скажем, пригласить принять участие в художественной самодеятельности, так потом и рады не будете, что подошли. А он, между прочим, отлично играет на балалайке, и голос, что у того Лемешева. Или включите в какую-нибудь проверочную комиссию. Он столько накопает, что потом год расхлебывать будем. Или попросите вести фотокружок. Я все говорю с такой уверенностью потому, что подходили, просили, уговоривали. А от него нулевая отдача.
Было, я даже к нему на поклон пошел. Не с бухты-барахты, а так сложилась ситуация. Я был тогда еще командиром эскадрильи. Освободилась у меня должность штурмана эскадрильи, и мне рекомендуют Чечевикина. Кандидатура, что называется, сама просится на место: авторитетный, знающий и, главное, пусковой штурман. Если человек пускал ракету и не раз, и не два, да притом удачно — такой опыт приравнивается к боевому. Повезло Чечевикину на большие козыри. Умей он ими грамотно распорядиться, давно бы занял высокое положение, давно бы я смотрел на него, задрав голову. Ну, а пока его судьба в моих руках. Я — командир эскадрильи, и мне решать, кому летать в моем экипаже, с кем работать, кому возглавлять флагманскую службу. Первая реакция на кандидатуру Чечевикина у меня определенна: ни за что!
Пусть он хоть семи пядей во лбу, но, если он на меня косо посматривает, тут невольно призадумаешься. Открыто принять в штыки кандидатуру Чечевикина было бы неразумно. Спросят же, почему не берешь? Что я мог ответить? Только то, что не нравится? Всем нравится, а мне нет? Начнутся выискивания, домыслы, а это хуже открытой вражды. Я не мог сказать прямо нет, но зато мог сделать вид, что, прежде чем сказать «да», имею право на размышления. Размышлять мне пришлось ни много ни мало, а до приезда очередной проверочной комиссии. В ней оказался и бывший мой однокашник по училищу. Вместе летали, вместе прошли лейтенантские годы, но потом не нашел он что-то общего языка с врачами и ушел на кадровую работу. Все наши аттестации, перемещения, передвижения ~ через его руки. Мне от этого человека ничего не надо, нас связывало самое надежное, что есть между людьми, — общее прошлое, но мне еще хотелось подарить ему на память что-нибудь, как говорится, из доброго и вечного. Чтобы поставил или повесил в квартире и потеплело на душе. А Чечевикин у нас мог исполнить такую чеканку, какой ни в каком салоне не сыщешь. Главное, наша кровная авиационная тематика…
Вот тут я и задумался о достоинствах Чечевикина. Он в коллективе, как центр притяжения. Все как-то вокруг него да около. Если перетянуть такого человека на свою сторону — цены ему не будет. Мое слово — это слово по должности, всегда казенно, а вот когда Чечевикин скажет — это звучит убедительно и весомо, это вроде выражения воли народа.
В принципе ради пользы дела можно в чем-то и посчитаться с Чечевикиным. Он тоже не совсем без понятия, он же не тянет куда-то в болото, а, напротив, забирает выше. Если установить с ним взаимопонимание, то от этого выигрывает и сплоченность коллектива, и служба, и каждый из нас в отдельности. Сказать по совести, были и у меня сомнения, не хотелось идти к нему, не в моем положении кого-то просить, но по своей природе я человек не гордый, сам из простых людей и считаю допустимыми компромиссы ради конечной цели. Как бы там ни было, а ничто одним днем не решается и не заканчивается. Время и обстановка покажут, как быть дальше, а пока надо действовать исходя из очевидной целесообразности. Так я пораскинул, прежде чем собраться к нему с миссией мира. Наш предстоящий разговор решал все на многие годы вперед.
Чечевикин, конечно, не ожидал увидеть меня на своем пороге. А я решил, что самое подходящее — прийти к нему домой. Он дверь открыл и глаза на лоб: «Слушаю вас?»
— Извини, Юра, я тоже знаю, что такое незваный гость… — И, считай, без приглашения вперся в прихожую.
А он все смотрит, откровенно ждет, что я еще скажу. Будь на его месте кто другой, я бы напомнил ему, что негоже держать гостей в прихожей. Но с Чечевикиным так не поговоришь. Он другой раз что слон в овощной лавке. А я бы не прочь был посидеть с ним часок-другой за обсуждением принципов сотрудничества, но если не догадывается пригласить к столу, то можно поговорить и стоя:
— Юра, у меня к тебе нижайшая просьба. Надо срочно сделать чеканку.
Я тут немного хитрил! У Чечевикина квартира что музей антикваров. А этих чеканок на потолке только не развешено. При хорошем разговоре ему бы ничего не стоило снять хотя бы вон ту, над пианино, — «Пуск ракеты».
Он, разумеется, понимал, что моя просьба не только голубок мира. Он все прекрасно понимал. Он не мог не знать, какие для него открываются перспективы. И что же?
Чечевикин еще и заикнуться не успел, а я уже знал, что он скажет. Есть лица, на которых, что называется, все написано. У Чечевикина оно как перронные часы — издали все видно. А какой взгляд! У одних взгляд мечется — не поймать его, у других слабый и ломкий, как солома, третьи под твоим взглядом как вареная репа — кромсай как хочешь. Чечевикиц, когда он на взводе, своим взглядом будто на острогу насаживает: хочешь трепыхайся, хочешь нет — пришпилен намертво.
— Товарищ подполковник! Вы знаете, кто я?
— Юра! Юра, не горячись… — пытался вернуть я его на грешную землю. — У тебя же золотые руки! Ты же у нас народный умелец! — Это мне было важнее всего в нем.
— Я — штурман!
Ну и дурак! И сразу мне стало ясно, что продолжать разговор не имеет смысла. Штурман? Ну и будь им, летай дальше штурманом. Ты штурман в воздухе, на самолете, а на земле надо быть человеком! Разве я не прав? «Вот и весь разговор…», как поет Вахтанг Кикабидзе. С тем я и ушел.
Штурманом эскадрильи я взял другого человека. Как специалист он был слабее Чечевикина. Ну и что же? Маршрут проложить мог? Мог! Рассказать другим, как это делается мог? Мог! Больше ничего не надо. А что слабее Чечевикина — кого это волнует? Я отвечаю за эскадрилью! Мне важнее, чтобы с человеком легко работалось. Какой он там специалист — отличный или посредственный — дело второе. Я лично никаких убытков от посредственности не несу, моему производству банкротство никогда не грозит. Не потянет один — эка беда! — заменим на другого. Меня могут спросить, а как же с точки зрения высших интересов, с точки зрения самого предназначения армии? Армия в мирное время совсем не то, что в военное. Когда загрохочет, армия является лишь первым заслоном. А воюет и побеждает народ, передовая общественная система. Так было всегда. И вся военная машина перестраивается соответственно на другой лад. Такова закономерность. Так что в мирной жизни надо и жить по-мирски, не отравляя жизнь ближнему. Именно для мирной службы главенствующей остается древняя заповедь: плох тот солдат, который не мечтает стать генералом! На ней стоит армия! Может, отдельным эта заповедь и царапает их личное достоинство, может, они служат из других соображений, но таковы правила игры. Я говорю не об одиночках, а о массе людей, о целом потоке: чем увлечь, в какое русло направить хаотическое движение миллионов мятущихся душ, если не стремлением к вершинам власти, положению, состоятельности? Что зазорного в честном соперничестве? Я думаю, такая связка вполне жизненна и перспективна. Во всяком случае, надежнее каких-то утопических идеалов.
Не только я, спросите любого командира, как он смотрит в своем коллективе на гордецов вроде Чечевикина. Да они у него костью в горле. Они ему хуже последнего пьяницы. С пьяницей разговор короткий: выгнал с одной должности, кинул на какую угодно другую — хоть колодки мыть на стоянке! — и не пикнет! А этих умных да праведных еще подумаешь, с какой стороны взять, их просто так не скрутишь в бараний рог. Они же стожильны и живучи. Я так считаю: им вообще не место в армии! У нас строями ходят. Стал в строй — и не шевелись! Шагом марш — иди в ногу со всеми. Поворот направо — заводи левое плечо вперед правого. Без разговорчиков, знай слушай командира. Он для тебя царь и бог. Не нравится, слишком умный — тебе у нас делать нечего. Так устроена наша жизнь, если по-откровенному, если не пускать пыль друг другу в глаза. А то, знаете, к старости человек может почувствовать отчего-то себя обманутым, разочаруется в жизни. Точно вам говорю!
И еще мне бы хотелось упомянуть об одной закономерности: бывает, что допускает подчиненный оплошность по службе, иногда даже грубейшую, но с течением времени она все-таки забывается, был бы человек хороший. Но когда я обращаюсь к нему с личной просьбой, а он мне показывает кукиш — глаза мне будут песком засыпать, но такого подчиненного я не забуду. Нет, это не от злонамеренности моей натуры, а такова природа человека: мы забываем о рубле взаймы, но всегда помним, кто нам копейку должен.
9
Мамаев прибавил громкость в переговорном устройстве до максимальной и сейчас добивался Полынцева:
— Командир! Командир! Слушаю вас! Что вы хотели сказать?
Святая вера: командир может все! Стоит командиру сказать одно лишь слово — и Мамаев спасен. Одно волшебное слово! А на самом деле что может Полынцев? Только дать команду! Но вопрос еще, как из десятка возможных вариантов выбрать один, единственно верный порядок действий. Ошибаться нельзя, а ошибиться здесь ничего не стоит. Это значит направить человека по ложному кругу. Безвозвратно.
— Хорошо, Мамаев! Подожди минутку!
Самолет шел в наборе высоты, преломляясь в лучах солнца до кованого серебряного слитка. За ним — проседающий след горящего топлива. День только разгорался, светлый день середины апреля. След черной секущей разваливал напополам глубокую синеву поднебесья; ближе к земле размывался, оседая бурыми, клочковатыми ворохами.
— Штурман и правый летчик, покинуть самолет!
Полынцев спешил.
Строгая, отработанная система покидания самолета застопорилась на втором штурмане. Пусть покидание идет своим чередом.
— Правый летчик понял! — отчеканил второй пилот.
— Штурман понял! — доложил Чечевикин без особого подъема.
Не страшно, если они катапультируются одновременно. У одного сиденье отстреливается вверх, у другого вниз. Должны в потоке разойтись нормально, не столкнутся.
А сам Полынцев — опять в полуобороте к Мамаеву, преодолевая натяжение привязных ремней, тогда как руки лежат на штурвале.
— Мамаев! Начнем проверки сначала! — На молодой шее косо пролегла сильная мышца.
Теперь Полынцеву надо видеть самому все и за второго штурмана.
10
Старые воробьи чаще всего на мякине и попадаются. Не думал Чечевикин в тот февральский день — тихий прозрачный день приморской зимы, когда он шел сдавать зачет по метеорологии, — что через день-два над его головой разразится самая настоящая гроза. Какая зимой гроза? Но и сам он был хорош гусь.
Итак, Чечевикин шел сдавать зачет, который потом обернулся для него персональным делом. Попробуем посмотреть за ним со стороны, когда он держал курс через стоянку к домику метеослужбы, двигаясь споро и решительно, несмотря на свою усадистость. Шагал он, выдвигаясь таким образом, несколько животом вперед и ботинок ставил раньше на каблук, отчего походка его казалась вызывающе уверенной, а шаг печатался, как на парадной брусчатке.
Морозец прижимал такой, что, если стоять — закоченеешь, бежать — будет жарко, а как раз словно рассчитан на бодрый шаг. И барабана не надо. Солнце светило Чечевикину навстречу; дальние горы, ярус за ярусом, терялись в дымке. Стояла та погожая зима в Приречье, когда месяцами день в день одно и то же: в утреннем морозе — белые столбы дыма над печными трубами, в середине дня в затишке на солнце пробьется капель, даже будь на дворе январь, а вечерами — сверкающее острыми звездами небо и подсвеченный по всему окоему горизонт.
Несколько сзади Чечевикина держался Мамаев, напоминая чем-то рыцаря печального образа. Если у Чечевикина срок сдачи зачетов закончился, а завтра он уже не имел права летать, то Мамаев имел в запасе еще неделю. Однако Полынцев послал его вместе со штурманом. У командира были свои соображения: во-первых, чего они будут по одному ходить — сначала одного жди, а потом второго. И другое: если у Мамаева случится какая заминка в сдаче, а для этого сложных вопросов и не потребуется, то рядом будет штурман. Если не сумеет подсказать, так сумеет уговорить экзаменатора поставить зачет.
На посту метеослужбы доблестных морских авиаторов встретил не кто иной, как лейтенант Шишкалин. Несмотря на поздний час, Леха Шишкалин имел вид только что проснувшегося человека, и притом не в лучшем расположении духа. На его землистом лице, преждевременно утратившем игру крови с молоком, лежала печать полнейшего равнодушия к этим летунам с летными книжками под мышкой.
— Леха, ты еще служишь? — искренне обрадовался встрече Чечевикин.
Шишкалин пропустил вопрос мимо ушей. Он имел своё.
— У вас закурить есть? — В прекрасных и умных глазах Лехи Шишкалина, глазах бутылочного стекла, стояла смертная тоска.
— Не курим!
С тех пор как десять лет назад Чечевикин бросил курить, он впервые пожалел, что нет сигарет в кармане.
— А жаль! — Еще больше, казалось, поник Шишкалин в расстегнутом кителе. Худых рук он так и не вынимал из карманов. — Служу, Юра, служу! — с опозданием на два такта ответил он.
Их на метео было двое таких. Один Шишкалин, а другой Синявин. Так они и чередовались: то Шишкалин насинявится, то Синявин нашишкалится.
А начальник у них был капитан Атаманов, такой вальяжный, с изысканными манерами, вилку за обедом только в левой руке держит, правая обязательно столовым ножом вооружена, а по улице идет, так все чего-то на небо смотрит, никого не замечая кругом, особенно тех, кто ниже званием. Но старший что спросит, он такой деловой вид примет, речь построит ученым образом, что поневоле проникнешься к нему уважением, как к доверенному лицу божьей канцелярии.
Незадачливое Чечевикина: «Ты еще служишь?» — немного обидело Шишкалина. Но обижаться на Чечевикина он не мог, а на Мамаева у него были свои виды:
— Почему зашел без стука?
Серега словно споткнулся на пороге. Глаза вскинул, задышал ртом.
— Я спрашиваю, почему без стука? — Нет, не мог Шишкалин сохранять и дальше строгий вид. — Проходной двор, что ли?! — сказал миролюбиво, скрывая улыбку.
— Ты чего человека пугаешь? Забудет же все. Мы на зачеты к Атаманову!
— Атаманова нет, — потер ладонью Шишкалин длинную шею.
— А где?
— На сборы уехал.
— Да он что, сдурел? Мне же завтра летать! — заскрипел дощатыми половицами Юра, проходя к столу с синоптическими картами.
— Ты думаешь, я приму зачет у тебя хуже нашего метра? Или он лучше знает? — заговорила в Шишка-лине профессиональная гордость. Он смотрел на Юру вполоборота и свысока. — Ну, жди его до завтра.
— Я не про это! Атаманов никогда меня не спрашивал!
До выяснения отношений со штурманами Атаманов снисходил в исключительных случаях. С каким-нибудь командиром поговорить, демонстрируя широту и серьезность своей науки, он еще мог. А что штурмана? Куда их повезут, туда и полетят.
— А я вот буду спрашивать! Особенно вон того фазана! — торжествующе кивнул Шишкалин.
— Нам не спрашивать, нам расписаться надо! Го-го-го! — вступил в разговор Мамаев.
— Достанешь закурить — распишусь! — поставил Шишкалин условие.
— Достану! — вроде как ловя его на слове, тут же согласился Мамаев.
— Подожди, ты имеешь право принимать? — на всякий случай поинтересовался Чечевикин.
Шишкалин, кажется, даже оскорбился, откинулся корпусом назад:
— Ты что? Я за начальство сейчас! Первый раз, что ли! Иди ищи курить, Мамаев!
Ходил Сергей недолго: домик метеослужбы находился рядом с КДП. Пока туда да назад, и двух минут не прошло, а уже несет пачку «Шипки». Вот кукушкинскую школу прошел, уже научился из-под земли доставать.
А в это время Шишкалин как раз расписывался в книжке Чечевикина. Серега, недолго думая, свою развалил на нужном месте и придвигает под руку метеорологу. Нет, Шишкалин не заметил его книжку, ручку с золотым пером отложил в сторону. А сигареты взял. Был он уже застегнут до крючков на воротнике, причесан и имел вполне учительский вид. Только перхоть на кителе кто бы ему щеточкой смахнул.
— Ну что, Мамаев, давай к барьеру! — затягиваясь с глубочайшим наслаждением, показал Шишкалин кончиком сигареты на синоптическую карту. Мало того что широкий жест, так еще улыбка стопроцентного нахала.
— Нет, мы так не договаривались! Мы договаривались расписаться! — не веря в такое коварство, попробовал позаискивать перед ним Мамаев.
— Что-о-о? Расписаться?! — Шишкалин так усердно изобразил возмущение, что, казалось, у него сейчас лопнут голосовые связки. — Ты меня хотел за пачку сигарет купить? Ты, облигация! — И тут же пачка «Шипки» полетела в угол. Однако брошена она была так, что не рассыпалась. — Свободен!
— Да нет, ну что ты! Ну что ты! — спасовал Мамаев. — Пошутить нельзя. Я же пошутил! Ты что, не понял меня?
— Пошутил? Ладно, прощаю, — великодушно согласился Шишкалин. — Иди к карте.
— Ну ты уж его не очень, — вмешался Чечевикин.
— Только что знаю, то знаю… — смущаясь, потупился Мамаев над столом.
— Почитай погоду вот в этом пункте!
— Облачность десять баллов, — начал Мамаев.
— Правильно, балл заработал.
— … ветер северный, пять метров в секунду.
— … не ветер дальше, балл снимаю, дальше идет характеристика облаков…
— … внизу слоистые…
— … не внизу слоистые, а нижний ярус разорванно-слоистые, дальше гони верхнюю…
— … верхние чечевицеобразные.
— … ты смотри, какие слова знаешь, сам ты чечевицеобразный. Дальше.
Дальше Мамаев не знал, но не сдавался и прямо тут, перед Шишкалиным, выложил все, что знал из метеорологии. Метеоролог выслушал, оценил:
— Эх, Мамаев, Мамаев. На двойку ты знаешь. Мне много спрашивать не надо. Погоду и то ты не прочитаешь, а послушал бы, как твой штурман раскладывал целые воздушные массы. Тройки ему хватит? — спросил у Чечевикина.
— Мало.
— Допускают же!
— Нет, Леха, не годится. В отличном экипаже — и троечник!
— Уговорил! Твой балл ему набрасываю. Он же впереди тебя все равно не полетит, только следом. Да, и не забывай, кого благодарить, оратор!
Вот так они расстались по-джентльменски и разошлись каждый своей дорогой.
11
Старший лейтенант Мамаев
Мы ехали вместе с Виктором Дмитриевичем с аэродрома, но настроение у меня было неважное. Зачет Шишкалин поставил, но разве так можно? Что он со мной, как с каким из своей бражки, разговаривал. Я же не пацан какой, а офицер, даже званием старше. В другое время я бы его, конечно, одернул и поставил на место, но тут мне просто не хотелось подводить командира. Зачет метеоролог не поставит, а потом ходи за ним месяц. Конечно, он метеорологию знает лучше меня, засыпать всегда можно любого. Нам в училище этот предмет давали не как самый главный, и мы на него маловато внимания обращали. Решил я лучше перед Шишкалиным перетерпеть, чем ругаться, а потом еще идти к Атаманову. На того что найдет, а то как начнет спрашивать по всему курсу.
Сигареты ему ищи. Совсем обнаглел. Какую сцену устроил: разве это серьезный человек? Не зря он в лейтенантах до сих пор. А как со мной свысока держался? Зачем только такие в армии нужны? Толку от них сколько? Если по мне, так я бы этих нестойких элементов ни одного дня не потерпел. На службу не ходят, дисциплину разлагают, плохой пример подчиненным показывают. Так зачем они здесь?
Дорога сразу от аэродрома плохая, яма на яме, только и смотришь, чтобы поддоном не зацепиться. Разговаривать некогда, еле на первой скорости успеваешь выворачивать. Виктор Дмитриевич тоже о чем-то задумался, на спинку откинулся и вроде задремал. У него тоже неприятности. Недавно он летал осваивать заправку топливом в воздухе, да неудачно: запоролись под шланг. И как только сели благополучно — все удивляются. Говорят, что после этого Виктор Дмитриевич совсем расхотел летать, да я не спрашивал. Если надо будет, человек и сам скажет. Перед железнодорожным переездом я остановился, и Виктор Дмитриевич проснулся.
Шлагбаум закрыт наполовину дороги, а поезда не видно.
— Езжай, — говорит, — чего стоять! Тут часто так! Проехали нормально, хоть и жутковато было.
А вдруг ГАИ? Но с ним мне никто не страшен.
— Что нового, Серега? — интересуется он между прочим. — Завтра куда летаешь?
— В районе, — отвечаю.
Больше он ничего не спрашивает. А мне всегда с ним приятно поговорить, да и дорога пошла хорошая, на трассу вышли.
— Скажите мне, Виктор Дмитриевич, — спрашиваю я, — зачем таких, как Шишкалин, в армии держат?
Товарищ подполковник мне всегда на любой вопрос отвечает подробно:
— Как зачем? — повернул он свое загорелое лицо ко мне. — Кадры! Его учили, готовили спеца, а теперь он занимает должность. Уволишь его, он уйдет, а место останется. Замены нет. Останется один Атаманов. А работать кому? Так они хоть какую-нибудь пользу приносят. Чего тебе Шишкалин?
— Зачеты ему сдавал.
— Сроки вышли? — просто, мне кажется, для разговора спросил Виктор Дмитриевич.
— Не совсем, неделю еще мог летать. Чечевикин пошел сдавать, и меня Полынцев заодно.
Товарищ подполковник, видел я, особо меня не слушал, больше о своем думал, а потом как будто вспомнил:
— Постой, постой! С Чечевикиным, говоришь?
— С Чечевикиным!
— Как сдавали? Атаманов же на сборах? — У Виктора Дмитриевича и задумчивость как будто прошла.
— Шишкалину.
— И Чечевикин? — усомнился Виктор Дмитриевич.
— Да.
На это товарищ подполковник только головой качнул, вроде хотел сказать: «Ну и дает!» — однако вслух уточнил:
— Ты завтра с ним летаешь?
Я, конечно, подтвердил.
— Ну, пусть полетает… — сказал Виктор Дмитриевич и больше меня ни о чем не спрашивал.
Он опять стал думать о чем-то своем, а я его не стал больше отвлекать.
Капитан Чечевикин
Когда передали, что меня вызывает к себе Кукушкин, да еще с летной книжкой, я уже знал: буду вздернут! Не знаю за что, скорее всего, раскопал какую-то мелочь, но не это главное: главное, мне придется стоять перед ним, а он будет потихоньку выматывать мои нервы.
Рабочий стол Кукушкина находился в так называемом классе методической подготовки. Большом, просторном классе с широким столом, вроде банкетного, и во всю длину специально для изготовления схем, которые висели теперь на всех стенах от пола до потолка.
Он встретил меня как старого приятеля: руку протянул через стол, не утруждая себя отвалиться от спинки стула:
— Здоров, Юра!
— Здравия желаю!
— Как поживаешь? — спросил с озабоченным видом.
— Ничего! — стоял я перед ним руки по швам. Все так же, по-деловому, сообщил:
— Я тебя вызвал из-за зачета по метео. Две недели назад у тебя срок вышел, а ты все летаешь. Посмотри! — показал Кукушкин, не глядя, себе за плечо большим пальцем. Там на стене висел аккуратный график сдачи зачетов всех летчиков полка — хлеб и масло товарища подполковника. Может быть, Кукушкин и не намерен был поднимать шум? Две недели я отлетал с грубейшим нарушением летных законов, и какая идиллия: сам заместитель командира по безопасности полетов по-свойски укоряет своего давнего боевого товарища? Я не верил своим ушам. Неужели на него так подействовал срыв при дозаправке: больше ему уже ничего не надо?
— Как не сдал? Все сдал строго в свое время.
— Точно? — Он смотрел на меня снизу и, казалось, готов был сейчас же взять все свои обвинения назад: он мне верил!
Я положил перед ним летную книжку с полным сознанием своей правоты. На столе, под толстым стеклом, красовалась большая фотография подполковника Кукушкина: он в полете, за штурвалом самолета — весь воля, решительность, мужество. Таким увидел его и увековечил корреспондент флотской газеты. Хорошо сделал, профессионально; сам на себя Кукушкин не может налюбоваться уже который год. Так бы он еще и летал, как фотографировался. Главные заботы всегда у него на земле, а полет — только обозначиться. Случись настоящий бой, такие простаки, как Полынцев, полезут в пекло, а этот пройдет стороной контролировать результаты удара. Но что это я? Может, переродился человек?
Кукушкин внимательно изучал оценки в моей книжке.
— Я не пойму, кто тут расписывался? Атаманов?
— Шишкалин.
— Кто? Шишкалин?
Он смотрел на меня так, словно сомневался в моем здравомыслии. Теперь и мне действительно стала очевидной вся нелепость собственного положения. Как это будет выглядеть со стороны: Чечевикин сдал зачет не кому-нибудь, а Шишкалину. Анекдот!
— Сколько ты ему налил?
Тут Кукушкин переиграл. Тут и у меня наконец открылись глаза: он же все давно знает! Как же я купился со своими объяснениями. Он же играет со мной, он же водит меня, как карася на леске, который попался, что называется, на заглот. Он считает, что держит меня крепкой хваткой и можно спокойно наблюдать, как я буду трепыхаться.
И сам Кукушкин, должно быть, заметил, что он где-то переиграл, сказал лишнее.
— Возьми свою филю и иди сдавай зачет Атаманову! — двинул он небрежно от себя мою летную книжку.
Возможно, это был жест на установление вечного мира. Он демонстрировал доброту своей души. В классе мы были одни, без свидетелей, потолковали два ветерана, прекрасно понимая друг друга, и разошлись. Конфликт исчерпан, никто ничего не знает.
Но я не нуждался в его милости. Нашел на чем показывать свое благодетельство. Кому, кроме него, интересно ковыряться, чья это подпись: Атаманова или Шишкалина?
— Хватит, отбегал! Я зачет сдал и повторно сдавать не буду!
Мне не хотелось с ним ругаться, но и расшаркиваться никогда не стану.
— Ой ли? — Впервые за весь разговор Виктор Дмитриевич улыбнулся широко и обрадованно. — Не пойдешь, а полетишь! С пером в придачу!
Вот в такой, наверное, момент и взорвался Володя Брыль. Был у нас такой здоровенный командир корабля, что одним кулаком буйвола свалить мог. А перед Кукушкиным оказался бессильным: «Что ты от меня хочешь? Чего тебе надо?» — задыхаясь от волны бешенства, пытался он оторвать от пола стол Кукушкина. А три крупные слезы расползались по стеклу над портретом Виктора Дмитриевича.
— Истеричка! Истеричка! — отступал в угол Кукушкин и словно открещивался от нечистой силы.
Через три дня Володя Брыль поехал в госпиталь и списался подчистую. Никто не мог уговорить его служить дальше. Такие бывают обиды.
Я хватать стол не стал, но сказал, забирая летную книжку:
— Ты бы в своих филях разобрался.
Может быть, и я тут был хорош гусь, но не стерпел: уж как Кукушкин с лейтенантских годов подделывал подписи начальников, так никто не мог!
Больше мне с ним разговаривать было не о чем.
Подполковник Кукушкин
На мой взгляд, мы переоцениваем в человеке человеческое и недооцениваем в нем природу. Если бы все думали об общем благе, если бы все понимали, что в общем — залог благополучия каждого, и, главное, поступали бы сообразно со своим пониманием — конечно же лучшего и желать не надо. Но вот ведь какой фокус природы: десять думают об общем в вдруг один среди них начинает думать о себе. Все, десятка рассыпается, потому что каждый начинает морщить лоб: как бы не объегорили!
А все потому, что жизнь человека не вечна! Были бы мы бессмертны, завели бы раз и навсегда один порядок — и знай только соблюдай правила. Как в дорожном движении: держись правой стороны и никаких столкновений. Вы когда-нибудь задумывались над движением в больших городах? Лавина машин, бешеные скорости, разнокалиберные марки, а ведь никогда такого не бывало, чтобы поток пошел на поток. Зеленый — мчись, красный — стой и не рыпайся.
Ну а если говорить применительно к жизни человека, кто из нас не рисковал на красный? Если вы боитесь признаться, то я скажу: каждый из нас хоть в чем-то, хоть когда-то, но переступал запретное. И я не буду строить из себя святошу, тоже бывало. А почему? Потому что каждый из нас рождается и начинает самостоятельное движение на четырех конечностях, потом на двух, но с опорой, и так далее. У каждого своя жизнь, свои ошибки, свой цвет глаз, своя быстрота и сила ума. И каждый хочет добиться чего-то в жизни. А как же? Пока живем, надо жить! Одному для того, чтобы иметь всего достаточно, тем более что природа одарила соответствующим строем голосовых связок и, пожалуйста, вам — выдающийся тенор. А другим ради куска хлеба приходится гнуть спину от темна до темна. Вот из этих вторых я и выгребал. Кто бы знал, чего это мне стоило! Не было у меня ни наследственных титулов, ни влиятельных знакомств. А все время хотелось жить хорошо. Расчет — только на свои силы. Жизнь меня не баловала, но и я ее из рук не выпускал. Так мы и барахтались: то она меня придушит — не вздохнуть, то я ее за холку ухвачу. Случалось, выносило иногда и на красный свет! Нет, не срывался очертя голову. Команда «Стоп» прежде всего. Осмотрюсь, изучу обстановку, нет ли поперечного движения, никто не впишется с налету — и только тогда вперед. Главное, никому не составить помехи, все по-доброму, по-порядочному. Так я жил, живу и, надеюсь, еще долго буду жить.
Вы думаете, я замышлял какие-нибудь неприятности Чечевикину? На кой ляд он мне сдался! Кто знает мою работу, тот поймет! У меня одних журналов полный стол, и все их вести надо, у меня этих входящих я всходящих бумаг без счету, а каждую надо хотя бы; прочитать, не говоря уже о том, что отработать. Да и сам же я летчик, участвую в полетах, готовлюсь, руковожу. Чечевикин в моих заботах один только чирк. Я единственное хотел: указать ему, что вот ты, милый мой, всю жизнь плюешь мне вслед, а посмотри на себя, каков? Если ты такой чистенький да безгрешный, что же ты сам мизер ловишь? Послушал, уважил, склонил голову? Куда там! Ты ему слово, а он десять в ответ. Вот так и всегда. Ну раз не понимаешь доброго слова, на себя и пеняй. Может, я перетерпел бы его выпад, но, когда дело доходит до личных оскорблений, такого никому не прощаю. Ну, а как его вернее уложить, меня учить не надо. Пойди я сразу к Глушко — и, считай, на корню дело погублено. Начнет морщиться, уговаривать, разводить философию. Нет, я прямиком к другому заму. С тем у меня общий язык, с тем давно понимаем друг друга. И уже вдвоем вернулись к командиру Глушко — теперь ему деваться. Некуда.
Но и тот, услышав фамилию Чечевикина, на глазах поскучнел: как же, бывший отрядный штурман…
Выслушал он нас не перебивая, но глаз от стола не поднял. Напоследок спросил только:
— Ваши предложения?
Наше предложение простое: партийное взыскание Чечевикину — и в госпиталь на списание.
— Хорошо, я обговорю с командиром отряда.
Это у него называлось диалектическим подходом — выслушать и другую сторону. Или как там еще? Необходимым условием развития является единство и борьба противоположностей. А по мне — слишком много мы рассуждаем. По своей природе человек начинает шевелиться, когда его поджимает жесткая необходимость. А у нас слишком легкая и свободная жизнь пошла. Меня тоже беспокоит наше будущее. Посмотрите, какая молодежь растет? У самого амбал вымахал, в институт его устроил. И что же, учеба у него на уме? При какой такой учебе ему каждую неделю по тридцатке гони? А я в его годы уже матери помогал. Не только я, а так жило целое мое поколение. Через испытания, лишения, невзгоды. Нас никто не пожалел! Готова ли к испытаниям наша молодая смена? Золотые слова я где-то вычитал: самый верный способ погубить человека — это позволить ему все!
Майор Полынцев
Пришел Юра от Кукушкина и только пыхтит. Ни слова, ни полслова. Руки перед ним на столе сведены в замок и сидит успокаивается.
— Ну что?
— Объяснились.
— Я ждал худшего. Него он раскопал?
— Зачет по метео. Не Атаманов, а Шишкалин.
— О-о-о! Я и не подумал. Это он заловил. Как ты его?
— Сказал, чтобы в своих филях лучше разобрался.
— И все?
— Все.
— Переживем. Но зря ты столько чести ему уделил: до выяснений.
А уже в дверях класса посыльный:
— Майора Полынцева к командиру полка!
Прошло, должно быть, ровно столько, сколько потребовалось Кукушкину ввести в курс дела Ивана Антоновича Глушко.
— Иду!
Жизнь выстраивает судьбы людей по своим законам. Когда-то Иван Антонович Глушко, подполковник, был в моем отряде правым ведомым. Жизнь может тасовать судьбы людей, как игральные карты, но прошлое не забывается, через него не переступишь.
Подполковник Глушко разговаривал с кем-то по телефону: «Понял!», «Так точно!», «Есть!».
Положил трубку, смахнул платком испарину:
— Садись, Борис Андреевич! Задергали! — Глушко командовал полком первый год. Ему еще все ново, в том числе и сознание большой власти. — Уходит старый командир полка, а молодому оставляет три конверта…
Научная организация труда: пару минут разрядки для установления непосредственности с подчиненным.
— Наказывает: станет плохо — вскрывай первый конверт; поработаешь, будет хуже — вскрывай второй. А когда совсем невмоготу и нет сил терпеть — берись за третий. Начал новый командир полка работать. Посыпались на него шишки со всех сторон! Крутился он, вертелся, а начальство на него все давит и давит.
— Ночами ему уже спать не дают.
Открывает он первый конверт, там только одна строчка: «Вали все на меня!»
Смеется Глушко. Парень он хоть куда: и лицом бел, и чубом кудряв, и фигурой статен.
— Работает молодой дальше по этому совету. Вроде легче стало, но не надолго: опять начали его ругать да наказывать. И сам видит, неважные дела в полку. Открывает второй конверт: «Бей себя кулаком в грудь, что порядок будет!» Послушался. Опять полегчало ему, а он знает — обещает. Наобещался до того, что собрались его с командиров снимать. Тут он и схватился за третий конверт. Там тоже много не написано: «Сдай полк и людей не мучь!» Хо-хо-хо…
Расхаживал перед своим столом Глушко, посматривая на меня с улыбкой. Так же с улыбкой он и спросил о Чечевикине:
— Что будем делать с твоим штурманом, Борис Андреевич?
Знал бы Глушко, сколько раз задавали мне этот вопрос.
— Чего с ним делать? Летает человек, пусть летает.
Кто как, а я не испытывал перед Глушко особого страха. Другой от одних только слов «командир полка» приходит в благоговейный трепет, а волю начальника схватывали молодые люди с одного намека. Я так никогда не умел.
— Ясное дело, пусть летает. Но без наказания не обойтись. Правда факта такова: штурман летал, не имея допуска к полетам.
— Чистая ж формальность, Иван Антонович.
И тут, кажется, у нас начался настоящий разговор. Глушко сел за свой стол, принялся крутить в пальцах четырехцветную шариковую ручку.
— Да, Борис Андреевич, действительно формальность. Для нас с тобой, потому что мы видим за фактом Чечевикина. А для тех, кто не знает его? А для того, кто писал наши законы?
— Все правильно, — соглашался я.
— Моя власть, Борис Андреевич, — не свободный произвол: хочу помилую, хочу казню. Принято решение привлечь Чечевикина к партийной ответственности, а дальше видно будет.
Я там, наверное, чуть со стула не свалился.
— Да вы что, Иван Антонович?
Любое строжайшее служебное взыскание для Юры легче ничтожнейшего разбирательства.
— Этого нельзя допустить!
— Понимаю. А ты меня поймешь? Я ратую за принципиальность в оценке малейших нарушений правил безопасности полетов, а сейчас пойду выгораживать Чечевикина? Что мне люди скажут?
Скверно у меня стало на душе, как бывает, когда теряешь что-то невозвратно дорогое. Вот же как иной раз складывается: все видят, что нелепость творится, и вместе с тем поступают, руководствуясь принципом справедливости. И ничего невозможно изменить.
— Если я пройду мимо нарушения, то узаконю его в масштабе полка.
Действительно, командир прав. Прости Чечевикину — и на других тогда управы не найдешь. Не каждый скажет, но каждый подумает, а этим живет душа человека.
— В моих правах диапазон наказаний от выговора до отстранения от летной работы. Я объявлю ему выговор.
— Значит, ничего нельзя изменить! — встал я, прерывая неловкость этого разговора.
— Не в моей компетенции, — встал и Иван Антонович, переходя на официальный тон.
Я шел от Глушко и думал о Кукушкино. Черт бы его побрал, гений же, понимаете — гений! Кто еще ловчее мог расставлять так петли, кто мог еще так повязать всех одним арканом? Ну неужели в жизни не нашлось бы применения его таланту? Ну, пошел бы он, к примеру, в Шерлоки Холмсы или в институт семьи и брака… Все наши внутренние распри, мне кажется, только из-за одного: из-за неумения или невозможности заранее определиться в жизни по призванию…
Чем я мог обрадовать Юру? Нет, не стал я его расстраивать, пока не кончилась предварительная подготовка. Но когда мы шли домой, я не мог держать в неведении своего друга. Казалось, заботы дня остались позади, хотя всегда эти заботы с нами. Солнце уже зашло, но заря еще переливалась желтовато-лимонным шелком. Мы шли рядом.
— В классе тебе не стал говорить, на тебя готовят персональное дело.
Я ожидал, что сейчас Юра опешит, что для него это известие будет громом среди ясного неба, но он ответил спокойно:
— Знаю.
— Откуда.
— Меня Василий Иванович уже предупредил. Велел писать объяснительную.
— А ты?
— Я сказал, что поеду в госпиталь.
Теперь пришла очередь тормозить шаг мне.
— Ты это брось!
— Нет! Все! Хватит!
Если у Юры какое-то намерение становилось на защелку, я знал, что это такое. Говорить с ним дальше — только безуспешно накалять страсти. Но на этот раз я не мог не сказать ему со всей четкостью:
— Ты в госпиталь не поедешь! — сам, однако, сомневаясь, что так оно действительно и будет.
Мне выпали на остальную дорогу только тягостные размышления. Как это ни парадоксально, а нет ничего проще разделаться с честным человеком. Проходимец сразу ориентируется в направлении наименьшего сопротивления и вырабатывает бесконфликтное поведение. Честный человек переживает все по-иному: он не гнется, а ломается. Для него несправедливость — крушение всех жизненных опор. Он же думает не об одном случае, а в целом о своей жизни. О жизни, в которой не выкраивал себе выгод, не хитрил, а знал свое дело и относился к нему со всей душой. И вдруг за все доброе удар наотмашь? Да, честный человек никогда не умеет защищаться, он не натренирован ни в защите, ни в нападении. Он сразу теряется и начинает бросаться на всех подряд, не разбирая ни друзей, ни врагов. Для него все идут одной мастью.
Кто только не сдавал зачеты этому Шишкалину! И сходило отлично, пока не нашелся начальник поставить факт, что называется, торчком. Подсидка? Чистейшая. Непорядочно? В высшей степени. Но не это обидно, что Юра честно сдал зачет, а его обвинили в шулерстве. Это еще полбеды. Главное другое: в интересах мышиной возни приторачивается не что-нибудь, а мнение целого коллектива. Да какого — коммунистов! Вот это размах! И в этой ситуации не стоит обольщаться абстрактными идеями справедливости. Все делают люди!
12
Потом на земле будут говорить, что Полынцев рассказал наизусть всю предполетную подготовку за второго штурмана. Впрочем, Полынцев мог бы рассказать предполетную и за радиста или кормового стрелка. Он относился к тому типу людей, которые стеснялись худших, чем у подчиненного, знаний. Если не знаешь сам, как спрашивать с других?
— Мамаев! Проверить сброс крышки люка!
Не стал Полынцев говорить наугад о возможных причинах задержки, а начал с первого пункта инструкции, как с первой строки песни: только по порядку все действия перед катапультированием! Видит сам, крышка давно сброшена. Не дожидаясь, пока раскачается с ответом Мамаев, повел дальше:
— Положение кресла?
— По полету.
— Предохранительная скоба?
Ответа Мамаева Полынцев не услышал: голос второго штурмана перекрылся глухим, лопающимся хлопком, словно рядом, в шуме потока, кто-то возле кресла командира выстрелил из ружья. Полынцев обернулся в смятении: что там еще случилось? Понял: сработала катапульта второго пилота. Пошел лейтенант, мягкого ему приземления. Если не напугается, многое придется еще увидеть на своем веку. Летать ему долго. А здесь после него остались в свежей смазке направляющие катапульты да откинутый к приборной доске штурвал.
Как соблазнительно сейчас вырваться из этого пекла и, раскачиваясь по длинной амплитуде парашютных строп, оказаться в глухой тиши высоты. Мир велик и лучезарен. Он перед тобой. Земля готова принять тебя. Еще мгновение — и ты почувствуешь под ногами ее надежную незыблемую твердь. Ах, какое счастье эта земля!
Кто бы сейчас видел Полынцева! Все знали его человеком невозмутимой выдержки. Скроен он был основательно, и сил, чувствовалось, заложено в нем на долгую жизнь. А выделялся из тысяч лиц глазами: они у него всегда смеялись! Всегда теплился в них добрый искристый свет. Смотришь на него и видишь: он любит этот мир, эту жизнь и пришел в нее, чтобы всех сделать еще счастливее.
С годами в лице его появилась суровость, и с виду он мог показаться замкнутым человеком, но это только для постороннего, как защитная реакция от случайной жестокости. А по существу он так и остался наивной душой.
Но сейчас лицо его изменилось неузнаваемо. Всего-то прибавилось бледности да в глазах не стало привычной веселости. И совсем другой уже человек, отстраненный от всех в самолете невидимой силой. Может быть, это от волнения: никто лучше командира не знает настоящей опасности.
— Мамаев! Предохранительная скоба!
— Откинута, командир.
Страх и надежда всегда рядом — на стороне жизни. Только лицедеи могут похвалиться, что в минуту опасности они не думают о собственной судьбе. Ложь! Будь на месте Полынцева другой человек, неизвестно, как бы повернулось дело. На карту поставлена собственная жизнь. Он сделал все, что от него требовалось, что мог, наконец. Но он, майор Полынцев Борис Андреевич, военный летчик первого класса, считал себя виновником всей аварийной ситуации. А пока человек способен признавать свою вину — он остается человеком.
Полынцев не успел спросить очередную проверку, его перебил Чечевикин:
— Борис! Этот помазок даже не вывернул предохранительной чеки! — позеленев от ярости, он простирал напряженные руки из передней кабины.
Кабина штурмана находилась впереди и ниже пилотской. Выходило, что штурман летал в ногах у летчиков, в своем вечном полумраке. Это только тот, кто не знает, может считать, что за плексигласовым сходом фюзеляжа — самое светлое место в самолете. Нет, штурман там так обставлен аппаратурой, что хоть днем зажигай свет.
Сейчас Юра в парашюте, и под привязными ремнями усадистый, крепкий мужчина походил на восставшего в темнице раба. Хоть в оковах, но восставшего!
13
Старший лейтенант Мамаев
Я проводил важное политическое мероприятие, организовывал подписку на газеты и журналы. Вы сами знаете, как это проходит. Одному дай «Знамя», другому «Литературную газету», третий требует журнал «Новый мир», а мне сказали четвертое. Наш кавээс, нашу флотскую газету, нашу центрально-обязательную — каждому, а остальное — как хотят! В свете последних указаний я и строил всю свою деятельность. Должен доложить, что поставленную задачу мне удалось выполнить в полном объеме, хотя не все правильно понимали важность кампании и относились к ней без должной ответственности.
В назначенный день и час я должен был сдать все документы и деньги по подписке нашему пропагандисту. По случайному стечению обстоятельств в этот же день на одиннадцать часов утра нам запланировали вылет на дозаправку топливом в воздухе. Кроме того, еще Виктор Дмитриевич обратился с личной просьбой съездить пораньше в автокассу и взять в предварительной билет на сына. Сын у него на выходной должен был приехать из города домой. Ну и значит, чтобы не маялся на обратной дороге. После всестороннего размышления я пришел к выводу, что если сдам пропагандисту подписку в девять утра, то у меня остается два часа зазора и я спокойно на личном автомобиле справлюсь со всеми делами. Таким образом, общественное поручение и наше общее дело не пострадают.
Сразу же вечером перед завтрашним полетом я начал, грубо говоря, подбивать бабки в ведомости индивидуальных заказов и в ведомости коллективного заказа. Должен я вам сказать, что это непростое дело — подсчитать все копейка в копейку и чтобы в ведомостях крест-накрест сходились итоги.
После первой попытки при сличении итогов двух ведомостей у меня оказалась разница в три копейки. Все, не совпало. Я бы и рубль свой не пожалел вложить, чтобы не пересчитывать, но нельзя, там же проверять будут. Что делать? Начал по новой пересчитывать, кто, чего, сколько подписал по одной ведомости и сколько, каких газет и журналов подписано по другой. А голова у меня не счетная машина. Раз прогнал столбиком на листе бумаги, второй раз, и уже рябить стало в глазах. Смотрю, показатели все дальше и дальше друг от друга расходятся. То в три копейки существовала разница, а то уже, грубо говоря, на четвертак набегает. А мне же хочется первому из всех подразделений подписку сдать.
Тут Тамара от подруги приходит. Вся такая душистая, веселая. В комнате от нее тесно стало. Не подумайте, что она таких необъятных размеров, нет, как раз очень даже наоборот, только быстрая очень.
Тамара сумочку кинула на диван, туфелька об туфельку сняла и пошлепала босиком. Сколько раз я ей говорил, что рукой надо снимать, так у культурных людей положено, потом туфелька к туфельке ставить — нет, не слушается. Легче самому встать и все поправить.
— Че не спишь? — Она ко мне обернулась. — Все мемуары читаешь?
Укоряет, что я, честно вам скажу, интересуюсь узнать про жизнь замечательных полководцев.
— Да нет, — жалуюсь ей. — Не до этого. Подписку считаю, а она не сходится.
— Всегда тебя куда попало определят! — Шутит она, конечно, а самой, вижу, спать не хочется. Сидит на диване, руки за голову заложила и смотрит куда-то вдаль черными глазами. Какая она у меня красивая: руки белые, сама, как говорится, брюнетка и такая мягкая-мягкая. Вижу, у нее настроение, что себя ей некуда деть. Мне тоже грустно, вздыхаю:
— Не сходится у меня.
— Дай посмотрю! — Она подошла, придвинулась грудью к столу, и чую я от нее винный запах. Опять они там отдыхали. Да разве скажешь? Как швырнет мои бумаженции и пошлепает спать в дочкину комнату. Тогда плакало мое общественное поручение. А она у меня на торговой базе работает и в счетах понимает.
— Вот это не сходится с этим.
— Эх ты! Неси счеты и лист ватмана!
Когда она про ватман упомянула, у меня аж болью в душе отозвалось. Мне его Василий Иванович Пилипенко, наш парторг, из рук в руки передал. «На, — говорит, — Мамаев, храни! Ты у нас самый твердый человек. Ватман только на стенгазету. Кто бы ни просил, ни в коем случае. Я буду просить, приказывать, требовать, тоже не давай. Кроме как на стенгазету!»
«Василий Иванович, — отвечаю, — все понял. Можете быть спокойны. Не дам! Благодарю вас за доверие и оказанную честь!» Как же мне теперь быть?
— Ватман-то зачем? — Надеюсь, может, она и передумает, изменит решение.
— Надо! Неси, говорю!
Что тут ей скажешь. Пошел, принес. Она ватман на стол и командовать.
— Вот тут, — пристукнула ладонью по левому обрезу, — перепиши сверху вниз все свои газеты и журналы. А тут, — провела она ноготком в сиреневых блестках маникюра по верхнему обрезу, — друг за дружкой, в колонну по одному, или как вы там стоите, всю свою дружину. Под каждым поставь палочки, кто какую литературу выписывает. Кстати, кто у тебя приложение к «Огоньку» забрал?
— Никто не забрал.
— Не дали, что ль?
— Дали, почему же. Я себе оставил. Как подписчик.
Она, должно быть, не ожидала такого оборота.
— Тебе-то зачем? — удивляется. — Ты ж над книжкой, кроме мемуаров, только спишь? — А сама, вижу, довольная, радуется женушка.
— Ну и что? За приложение, знаешь, какая война? А мне положено.
— Ох какой ты у меня! О-о-о!
Не знаю, что она этим хотела сказать, но начал я всех своих разносить по ватману. Смотрю, получилось все вроде турнирной таблицы. Все налицо.
Тамара моя за счеты — и давай щелкать. То по горизонтали, то по вертикали. И ни в каких бумагах не надо ковыряться. За двадцать минут она мне все балансы отрегулировала до точности. Так-то!
Встала она из-за стола, потянулась и пошла спать. Пока я свои бумаги собрал, пока деньги пересчитал и к ней, а она уже готова, уснула.
Утром я, естественно, быстрей в политотдел. Ответственный за подписку политработник уже на боевом посту, за своим столом в кабинете. Я ему так и так, важное событие нашей повседневной жизни в срок и без замечаний.
— Давай посмотрим, шо ты наробив!
Я перед ним все бумаги расстилаю, конверт с деньгами отдельно держу.
— Постой, постой, где ведомость коллективного заказа?
— Все вместе было.
— Где вместе? На, посмотри! — и поднимает у меня перед глазами листочки.
Действительно, наличие документа не наблюдается. Неужто дома оставил? Самого жуть берет. Это же сейчас кричать начнут, опять, скажут, Мамаев всю работу завалил. Принимаю предупредительные меры:
— Забыл, товарищ майор! Честное слово! Как сейчас помню, на столе осталась.
— Ну сходи, принеси!
— Мне же на полеты?!
— О чем разговор? В другой раз принесешь! Только первая эскадрилья вас тогда обойдет.
Э, нет, думаю. Завоеванные достижения нам нельзя упускать. Долго ли мне на машине?
— Побежал! Сейчас привезу. Так и быть, для пользы дела постараюсь.
Подлетаю к подъезду, заскакиваю к себе на второй этаж и, даже ключи достать некогда, звоню. И раз, и другой, и третий. Спешу же. Нет, не слышит! Неужто так крепко уснула? Звоню опять. Пока ждать, так быстрее своим ключом открою. Вставляю, пробую повернуть, а он ни в одну из сторон вращательного движения не совершает. Анализирую создавшееся положение и прихожу к заключению, что замок изнутри закрыт на защелку. Кроме как звонить, ничего больше не остается. Но сколько можно уже звонить? Наконец-то, идет!
— Кто там?
— Да я! Ну что ты, Тамара, не открываешь? Я же по срочной необходимости.
Смотрю, а она кутается в пуховый платок, вид такой больной и голос слабый:
— Ты почему не на полетах? Что случилось? — А в глазах у нее такой блеск, будто перед ней мировая буржуазия. Чувствую себя совсем даже неуютно.
— Коллективный заказ забыл! — винюсь без разговоров.
— С этими заказами ты меня в гроб загонишь. Заболела я! Грипп, наверное, начинается.
Прохожу в комнату — и замираю на пороге. За моим столом посреди комнаты сидит лейтенант Киян — наш лазаретный врач. Белый халат накинул и что-то пишет себе на четвертушке бумаги. На меня даже ноль внимания, как сидел боком ко мне, так и сидит. Я, признаюсь, отметил в тот момент отсутствие дара речи. А он поставил точку, опять-таки не глядя на меня, протянул моей Тамаре рецепт и поясняет: «Возьмите в аптеке этазол, по две таблетки четыре раза в день, и димедрол, по одной три раза за полчаса до еды, а также перед сном! До свидания! Поправляйтесь! Я денька через три к вам еще загляну!» Верить или не верить?
Я ему, подлецу, еще и фуражку подал, которую он на стуле забыл. Так и ушел. Однако мне не понравилось появление в моем доме, в моей семье, в мое отсутствие лейтенанта Кияна, известного в нашем гарнизоне как товарища, не совсем высокого по моральным характеристикам.
— Прошу мне доподлинно объяснить, что все это значит? — возмутился я совершенно открытым образом, укладывая коллективный заказ в портфель. — Почему здесь незнакомый мужчина?
— Не поняла!
Смотрю, моя Тамара приближается ко мне. Вроде и больная, а намерение у нее совершенно агрессивное. Нутром чувствую, сейчас нанесет физическое оскорбление. Может быть, я по своим пережиткам и унизил ее возвышенное чувство подлым подозрением.
— Тамара! Я прошу! Через три дня чтобы он пришел, когда я дома! — хоть и опасаюсь непредвиденного скандала в нашей дружной, заботливой семье, а все же стою на своем.
— Закабалил ты меня…
Не стал я больше разбираться, времени у меня не было. Решил окончательный наш разговор довести после полета. И так задержался сверх положенного. Смотрю на часы, час остался до вылета.
Завез в политотдел документ, а сам быстрей на автовокзал. Пока туда-сюда, пока на самолет приехал, а они, кажется, меня одного и ждали. Только увидели мое приближение на горизонте и стали запускать двигатели. Я шлемофон на ходу одевал. Только в кабину поднялся, за мной и люк закрыли.
Когда мне было проверять все как положено? Хорошо еще, что я Бориса Андреевича, командира своего, предупредил насчет задержки из-за подписки, чтобы он не волновался. Стал я привязываться, Борис Андреевич только оглянулся на меня и ничего не сказал. Другой бы тут сейчас начал выражаться как попало. Хороший, выдержанный, опытный командир у нас, и как человек он отзывчивый, чуткий товарищ. Не то что первый штурман товарищ капитан Чечевикин. Какими словами меня он только не обзывал, в том числе и в самолете! Если говорить по правде, то чеку из катапульты я и не должен был выворачивать. Это не моя обязанность, а старшего техника корабля. Он должен ее выкрутить перед полетом, о чем черным по белому записано в инструкции. Вот кто виновник катастрофы. Другое дело, что я должен был проверить, убедиться в готовности рабочего места к полету. Здесь я признаю со всей принципиальностью свое упущение. Но вы же сами знаете, как я спешил, и задержался я не по своим личным интересам, а по нашим, общим. Мне тогда быстрее бы одно: парашют надеть перед взлетом да командиру доложить о своей готовности.
Татьяна Николаевна Полынцева
— Борис, ты уже дома? А я иду, не спешу, думаю, никого нет. Завтра вылет? Понятно тогда. Возьми портфель. Не кирпичи, лучше бы кирпичи. Завтра у нас семинар, буду готовиться дома. Ох, устала! Голова раскалывается, что смотреть больно. Борис, можно я полежу? Только полчасика. Нет, обедать не буду, в столовой перекусила. Ты слышишь меня? Иди, посиди со мной рядом. Знаешь, в последнее время я так устаю, что кажется, когда-нибудь на ходу умру. Сил моих нет. Ну что смеешься? Дай руку, послушай мое сердце. Чувствуешь, еле пробивается. Ох, как я сегодня расстроилась: представляешь, у меня Ольшанскую сманивают. Да, ее, единственную на весь район заслуженную учительницу. Она у меня в этом году третий класс ведет. Подходит к ней в перерыве директор из второй средней школы и начинает толковать как вопрос окончательно решенный: «Все, хватит вам, Светлана Ивановна, в гарнизон мотаться. Мы вам трехкомнатную квартиру даем рядом с работой, две минуты до школы, дети под присмотром, все рядом, чего вам еще?» Я стою тут же, а меня этот директор и не замечает. Такой деятельный. Мы посмеиваемся: пусть позаигрывает. А он дальше что говорит: «Николай Иванович вами интересовался, мы с ним уже все обговорили!»
Мне сразу смеяться расхотелось. Нет, тут не заигрывание, а настоящий подкуп. У Николая Ивановича действительно сын в этом году в первый класс пойдет. Вот и выписывайте ему не меньше чем заслуженного! А директору только того и надо: как же, кто откажется иметь в школе хорошего учителя. Правильно, последнее слово за Ольшанской, она смеется: «Пока силы есть, сюда буду ходить!» Но каково? Что ты скажешь? У них, видите ли, сын в первый класс пойдет. И наш сын в этом году пойдет, но я же не снимаю ее с третьего класса.
А в самом деле, кто нашего Василька учить будет? Некому! Те двое, которые должны были набирать себе классы, уходят в декрет. Замены нет. Вообще сейчас в школе работать трудно. Выпускают, распределяют, направляют, повысили зарплату, но, стоит молодым попробовать нашего хлеба, и уходят. Чего только с бедного учителя не спрашивают! Ученик должен и в школу не опоздать, и на уроках сидеть тихо, и аккуратно одеваться, и в столовой пообедать, и хорошо подготовить уроки, и прийти домой вовремя, и вечером по улицам не шляться, и ногти остричь, и прийти умытым, и знания глубокие получить. Научи и воспитай!
А кто бы попробовал на нашем месте поучить! Что ни год, то жди нового учебника по предмету. Все там так перекроено, что специалист не разберется, не говоря уже о ребенке. Авторы их до того прозаседались, что сомневаешься, ходили ли они сами когда-нибудь в школу? А знаний дай! И даем! Так даем, что сейчас знания и успеваемость в гиперболическом соотношении. Правильно, сколько работаю, столько я и разглагольствую об этом.
Кто остается работать в школе? Фанатики и те, кому больше деваться некуда!
Как вам, мужики, не стыдно? Бросили детей на наши плечи и нянькаемся мы с ними, пока тем жениться время не выйдет. Много ты видел в «Солнышке» мужчин-воспитателей? Ни одного! А в школе? У меня, например, только один дед по труду и тот инвалид. В других школах тоже единицы. Все, как в древнее время: женщины поддерживают огонь в очаге и воспитывают детей, а мужчины чем только ни занимаются.
Что же тогда со школы спрашивать? Не выдерживаем мы, не хватает у нас ни таланта, ни возможностей, ни сил выучить и воспитать такое поколение, какое хотелось бы видеть.
Я только мечтаю о таком времени, когда школа станет действительно общеобразовательным центром. И работать в ней будут лучшие, талантливые люди: учителями математики — математики, учителями физики — физики, учителями литературы — писатели.
А о трудовой славе лучше бы им рассказал передовой мастер участка. Да и секретарю райкома не накладно было бы два часа в неделю выступить перед выпускниками по курсу истории партии. Или юристу по правам и обязанностям гражданина. Всем для доброго слова нашлось бы место в школе. А как же: наш завтрашний день, ближайшее будущее…
Нет, одно расстройство с такой работой. Вот уйду в декрет, знаешь, какой пойду? Одиннадцатой в этом году! И чтобы я в эту школу вернулась когда — ни за что в жизни! Всю жизнь так говорю? Посмотришь, как будет. Отдышаться хочу, отдышаться. Стучит кто-то или мне кажется? Точно, стучит, иди. Это же Василек пришел из садика, перенес бы ты ему звонок пониже. Или пусть тянется — быстрее вырастет?
14
Полынцев, должно быть, не ожидал услышать в шлемофоне голос Чечевикина. Мамаев забыт, Полынцев рывком подался вперед, всем корпусом на вход в штурманскую кабину:
— Штурман! Я дал команду покинуть самолет!
Нет, на Чечевикина категоричный тон производил обратное действие.
— Повременю! — зло бросил он.
Кто не знал, мог бы сейчас принять их за кровных врагов. Чечевикин всегда был экспрессивнее, и Полынцев всегда отступал. Их так и шаржировали: рассвирепевший заяц с занесенным портфелем над притихшим волком.
Полынцев мельком взглянул на пульт сигнализации пожара. Заторопился, отчаиваясь:
— Юра!
Не понял или не хотел понимать Чечевикин, что речь уже идет о семьях. Один из них должен остаться.
— Только после него! — неумолимо кивнул Чечевикин.
Полынцев поник.
— Мамаев, ты выкручиваешь чеку? — Предохранительную чеку с места командира корабля невозможно было увидеть.
В этой ситуации только один Мамаев оставался невозмутимым человеком.
— Так точно, командир!
Он сидел на катапультном кресле, полностью готовый к покиданию самолета: привязные ремни внатяг, так что врезались на плечах в куртку, ноги на подставках, колени подтянуты к груди. Никакого смятения, взгляд вполне осмыслен, сосредоточен. Молодец Серега! Правда, в кабине не особенно-то и страшно: только горит на пульте сигнализации пожара кровавым пятном «левое крыло» да гудит через открытые люки кабины, завихряясь, поток. Холод высоты ощутимо забирается под мех куртки. Некогда уютная, светлая, теплая кабина уже приобретала вид заброшенности из-за непривычно освободившегося угла на правом борту, где стояло кресло второго пилота, из-за бесполезно брошенного штурвала.
Серега старался не смотреть вниз, где под ним жуткой пустотой зияла пропасть, на дне которой едва просматривалась земля в черно-белых, как нерпичья шкура, пятнах: снег успел растаять только наполовину. Но какая-то сила тянула Мамаева посматривать время от времени вверх через открытый люк второго пилота на чистый, нежной синевы, кусочек неба. Эта чистота, не замутненная стеклом, казалась ему опасной и морозно-обжигающей.
Мамаев вздрогнул от голоса Чечевикина.
— Ты посмотри, что он делает! — Этот вопль был обращен к Полынцеву. — Он выкручивает левой рукой! — А потом уже дошла очередь и до непосредственного виновника:
— Чудак! Ты же не выкручиваешь, ты закручиваешь чеку!
Все одно к одному в этой катастрофе, как по злому року.
Теперь и Мамаев понял, почему всех его сил хватило только повернуть чеку на пол-оборота. С поспешностью провинившегося он принялся исправлять оплошность правой рукой. Но ребристый барашек, чуть больше того, каким мы переводим стрелки будильника, безнадежно проскальзывал в его отпотевших пальцах.
— Командир! Докладывает второй штурман: предохранительная чека не выкручивается! — сообщил Мамаев твердым голосом и по всем правилам. Другими словами это звучало так: давай командир, думай, как будешь спасать меня дальше!
15
Дома, еще в прихожей, Полынцев увидел, что на кухне сидела Оля Чечевикина, жена Юры. Ничего необычного в ее присутствии не было: скорее бы Полынцев удивился ее отсутствию.
— Привет, Оля! — Полынцев кивнул ей в дверь, отметив про себя: «Хорошо! Сейчас и Юра явится!»
Они жили этажом выше.
Олю Чечевикину годы обходили стороной. Она так и осталась женщиной спортивной легкости, энергичной, острой на слово. Что такое инженер по питанию в летной столовой? Это не только вкусно накормить, а еще и отбрить, не задумываясь, особо привередливых, кротко улыбнуться благодарному человеку. Мягкому загару польской парфюмерии нечего было скрывать: на лице ее ни одной морщинки!
Когда Полынцев, облачившись в домашние джинсы, появился на кухне, там как раз шло активное обсуждение платья учительницы математики.
Оля сидела, как обычно, на стуле между столом и окном, облокотившись, как в кресле. Она была в розовом халате на поролоне и в домашних тапочках, украшенных какими-то золотистыми лепестками.
Юру долго ждать не пришлось — ровно столько понадобилось переодеться в спортивный костюм. Пришел, тихо поздоровался и молча сел за стол по другую сторону от Оли.
Кухня у Полынцевых была большая с круглым столом под белой скатертью. За таким столом приятно было посидеть и без яств. По вечерам, когда собирались все, кухня превращалась в межсемейную комнату отдыха. А центр внимания — Оля Чечевикина. Она знала все. Может быть, справедливее было бы поменяться женщинам дипломами. Таня Полынцева знала какой-то заговор — так у нее все вкусно получалось. Но она обладала еще свойством видеть все.
— Посмотри, Оля, как на наших мужьях кто-то покатался!
И захватила врасплох: Юра сидел, подперев рукой тяжелую голову, а Полынцев верхом на стуле, подбородком на спинку, задумался о чем-то своем.
Оля по очереди присмотрелась к Юре, затем к Полынцеву. И сразу прямой вопрос Юре:
— Опять? — В ее лице тут же появилось что-то страдальческое и вместе с тем вызывающее.
— Опять, — спокойно выдержал Юра ее взгляд.
— Да брось ты пугать! Оля, ничего страшного, так, по мелочам! — успокоение вмешался Полынцев.
— Чего там у вас? — с меньшей тревогой спросила Оля теперь уже у Бориса.
— Э, нет! О деле — после чая! А сейчас все, сейчас ужинаем! — тут же очень решительно пресекла допрос Полынцева.
Было в Тане Полынцевой природное изящество: как она шла, как вела разговор, как расставляла тарелки на столе. А первое впечатление при встрече с ней — тонкая работа создателя. Не только о красоте он думал: в большей степени он стремился к законченности и цельности; ни одного лишнего штриха или изъяна в портрете: высокий лоб, тонкая линия профиля, плавный изгиб брови. Природа одарила ее еще богатой пепельно-русой косой и мягкостью в светлых глазах.
Но не этим была прекрасна Полынцева! Бесконечное милосердие и верность — вот чем отличалась она от тысячи смертных.
Прав мудрец: упоительность утоляется, как жажда. Первые цветы всегда разносятся ветрами. А живет дерево раскидистой кроной и глубокими корнями. Увы, не трогательными лепестками.
Ужинали Полынцевы и Чечевикины как одна собравшаяся после работы семья. Кто-нибудь мог бы предположить, что мужчинам после трудного дня не грех и кинуть за воротник по рюмке, а следом, пока хорошо идет, и по второй. Нет, водка здесь почета не заслуживала, напротив, отвергалась не только как худо без добра, а еще из принципиальных соображений: как самое легкое средство обирать простаков до нитки.
Оля во время ужина, казалось, забыла про все недомолвки, но, как только выпроводили детей из кухни, она вся внимание:
— Ну, что ты заварил?
Юра при таких вот прямых вопросах, кажется, испытывал перед Олей робость.
— Пора нам, жена, заканчивать службу!
Оля отстранилась от него, упрекнула с болью в голосе:
— Ну ты же неделю назад мне говорил, что еще на год останешься!
— А сегодня говорю другое: поеду в госпиталь! — побледнел Юра.
У них было так: Оля вела наступление, склоняла мужа к своему решению, но не очертя голову — она прекрасно чувствовала предел, после которого ей ничего не оставалось, как признать себя страдающей стороной:
— Вот так всю жизнь!
— Не хватало, чтобы меня еще на собрания таскали!
— Какое собрание? За что? — совсем потерянно произнесла Чечевикина.
— Юра, не нагоняй туч! Оля, послушай меня. Все проще…
Пришлось Полынцеву вмешиваться со своими объяснениями. Благо, много объяснять не требовалось: жены летчиков за свою жизнь возле аэродромов летать только не научатся. А в остальном сами что угодно могут растолковать.
Оля Чечевикина, выслушав Полынцева, отрезала вопреки всем ожиданиям:
— Правильно, Юра! К чертовой матери! Завтра же иди и оформляйся в госпиталь!
Видно было, что она произвела впечатление на всех, в том числе и на самого Чечевикина. Юра предполагал ее сопротивление, которое надо было преодолевать не одним днем, предполагал неурядицы, объяснения, а тут все, пожалуйста, иди и выписывай документы. И даже последний полет не обозначить, так разом все и отмести? Нет уж, воистину женская душа — потемки, а еще такая импульсивная, как у Оли, вообще не разобрать, не предсказать наперед. Юра какое-то время смотрел на жену с откровенным удивлением. Действительно, не забылось еще, с какой основательностью они рассчитали и твердо решили, что еще по меньшей мере год он пролетает. Здоровье у него на двоих, дочка к тому времени закончит школу, они рассчитаются с долгами после покупки «Лады» и, наконец, выберут край, где будут дальше устраивать свою судьбу и тихо доживать свой век. И что же, сражу сама все перекрещивала?
— К черту! — кипела Оля.
Но кто бы понял душу этой многострадальной женщины! Она переживала неудачи мужа во сто крат сильнее его. Юра уходил с головой в работу, и ему некогда было много размышлять о том, кем бы он мог быть, а Оля видела не столько работу, сколько его положение.
Можно обмануть начальника, товарища, подчиненного, а жену обмануть нельзя. Сколько видела Оля слез, сколько чужого горя, которое доставляли женам их незадачливые мужья. Да их мужья Юре и в подметки не годились. Как она видела, что знала и понимала, так Юра со своей порядочностью, скромностью, преданностью работе достоин был самых высоких положений и наград. Сколько она терпела, сколько ждала справедливости судьбы! Как они жили! Да разве это была жизнь? И вот дождались, дожили до общественного позора! Нет, всему есть предел! Разве ей легко было решиться, чтобы сказать мужу ехать в госпиталь, тогда как она остается с семьей перед неизвестностью? Но лучше уж раз отрубить и на этом конец всем терзаниям! Кто бы мог понять ее душу? Кто же еще, если не Таня? Полынцева слушала всех. Когда ей приходилось напрягать внимание, то уголки губ почему-то опускались книзу и портили ее лицо: она становилась строгой, деловой, педантичной администраторшей.
Настало время говорить и ей, и она сказала, запахивая на груди ситцевый голубой халат:
— Слушайте вы, мужчины: насколько я понимаю, весь сыр-бор разгорелся из-за собрания. Но если вас послушать, так дело же липовое!
— Так уж и липовое! Его можно представить вполне в убедительном виде, — не принял ее оптимизма Полынцев.
— Борис, как ни представляй, а суть остается! И тут она не за семью замками.
Конечно, у Тани общие представления о порядке разбирательства, но и терять Полынцеву штурмана никак нельзя. Он и не представлял такое, чтобы остаться без Чечевикина. А Таня, кажется, оседлала самый убедительный довод: женщина призывала мужчин к мужеству:
— Мне кажется, что вы просто уходите от борьбы. Почему вы заранее решили, что если вас выставят на партийном собрании, так это обязательно для позора? Нет, вы должны не уходить сейчас в сторону. Напрасно! Если вы по существу правы, почему вы не доверяете людям?
— Действительно! — И Оля начала верить Полынцевой. — Неужели там у вас слепые?
Для Оли намечалась возможность избежать тяжелых последствий ее опрометчивого согласия.
— Я вас просто не понимаю! Неужели у вас не хватит сил отстоять свое честное имя? Нет, вы не должны упускать этой возможности, — совсем убежденно гнула свою линию Полынцева. — Если не на партсобрании, так где же еще вы докажете свою правоту? Только тут вы можете дать достойный отпор, чтобы запомнил лиходей! Лучшего случая не будет: только при народе, в честном бою! Согласен, Борис, если не пустить это дело на самотек?
— Конечно, согласен! Чего тут не соглашаться, — поторопилась заручиться его мнением Оля.
Но Полынцева и так не надо было агитировать.
— Я согласен! — ответил он без колебаний.
Согласен ли Юра — никто этого не спросил. Пусть он сам решает как знает. Но не может не показаться привлекательной теоретическая возможность хоть раз попытать удачу в ближнем бою. Достаточно было того, что он не возражал.
Не стали добиваться от него согласия. Может быть, все понимали, что теперь и у Оли окажется достаточно сил, чтобы дожать его на лопатки.
16
Капитан Чечевикин
Борис еще слова не успел сказать после доклада Мамаева об отказе катапульты, а я только увидел, как он искал пальцем на штурвале кнопку переговорного устройства, искал и не мог ее найти — тогда я сразу понял, что дела наши никуда не годятся.
И он мне дает команду покинуть самолет, а сам останется с Мамаевым? Да что же это такое? Как же это я сигану, а он останется? Нет, он просто не подумал, давая такую команду, некогда ему было думать. Он не учел, что Мамаев — мой подчиненный, я над ним непосредственный начальник и не имею права спасаться раньше подчиненного. Это формальная сторона дела. А моральная такова, что хуже оскорбления, чем его команда, для меня не придумаешь. Я же с ним пролетал всю жизнь, все беды и радости, все успехи и неудачи — поровну на двоих, а тут, может быть, последний наш полет и он не со мной, а остается с этим щипачом Мамаевым? Нет, товарищи, я такого допустить не мог! Вы думаете, летая столько лет, я не задумывался о критических ситуациях в воздухе — да нам сама инструкция велит проигрывать особые случаи в полете.
Вы думаете, я не проигрывал свое поведение в минуты выбора? И при таком вот раскладе, когда придется остаться одному с командиром в самолете. Нет, было у меня время обо всем поразмышлять. И о ценности своей жизни — тоже. Молодым, зеленым — вот когда я думал о своей жизни высоко. Как мне жить хотелось, бороться со злом, воевать за правду, какие надежды питал в юности! Вот когда меня не надо было уговаривать катапультироваться. С возрастом у человека меняется и мнение о ценности собственной персоны. Мои вершины уже позади, я уже спускаюсь по обратной стороне склона. Жаль, конечно, что жизнь человека как патрон — одноразового действия. Выстрелил — и осталась одна пустая гильза. Но что поделаешь! Время уносит силы, размывает желания и надежды. Оно не вода в кране: закрыл — остановилась, захотел, открыл — опять течет. И хотя на моих картах проложены длинные маршруты, впереди недолгая дорога. А конец ее где-то в глубине моей доброй России на бедном сельском погосте. Так куда мне спешить? Детей в малолетстве или семью на бобах не оставляю, все обеспечены как положено. Разве для кого-нибудь станет потерей, если через десяток-другой лет помрет безобидным стариком некий пенсионер Чечевикин? Нет, ни для кого моя смерть не будет невосполнимой утратой…
А с Борисом я еще кое-что значу. Вдвоем с ним мы бы еще пережили этот страх, полетали бы, может быть, еще не один год. А так мне одна дорога — в тираж! Не в воздухе, а на земле было такое, что не раз и не два я говорил — не кому-то, а самому себе, что вот за такого человека, как мой командир, за такого друга, как Борис, и жизнь можно отдать. На земле, повторяю, а не в воздухе. А в воздухе, что называется, сам бог велел мне быть рядом с ним. Если в жизни я гордился его дружбой, то, поверьте, и умереть вместе не страшно. На этот счет у меня все давно было решено. Ну потом хотя бы еще такое: как я приду домой один, без Бориса? Десятками лет приходили вместе — и вдруг приду один: встречайте меня, я явился. Как я посмотрю в глаза его Васильку? Нет, не для меня такое. Если уж вместе, то до конца. Тут, извините, никаких сомнений.
17
Не успел Полынцев подумать, как же ему спасать Мамаева, — Чечевикин опередил командира.
Рванул Чечевикин, как ворот рубашки, грушу замка привязных ремней — и разлетелись постромки в сторону. Щелкнули пружины теперь уже парашютного замка — и готов Чечевикин, вылущился из парашюта и полез из своей темницы на белый свет. Вид у него был свирепый, как на танк он шел.
Не разгибаясь, так, согнувшись в три погибели, он и показался в проходе между приборными досками летчиков. Не было в его лице ни одной живой мысли: только одержимость! Он пробирался к сиденью штурмана осторожно, вобрав голову в плечи, постоянно перехватываясь рукой с одной опоры на другую: угол щитка заправки, подлокотник на кресле Полынцева, выступ бронеспинки. Страшно было: при случайном срыве крышки в кабине летчиков воздушным потоком вытягивало наружу все, что оказывалось поближе: куртки, спасательные жилеты, срывало с головы шлемофоны. Летчики обходились испугом: люк был смещен за их кресла. При катапультировании кресла автоматически откатывались под люк.
Страшно было не только пробираться по этой кабине, а с сиденья тронуться. Поэтому Юра и пригибался пониже к полу, полз до Мамаева почти на коленях. Так, на коленях, и стал перед чекой. Выкрутить ее не составляло ему никакого труда, барашек в его пальцах не проскальзывал.
Мамаев со своего трона, как гусыня с гнезда, только посматривал сверху. Увидел, что пошла чека навыверт, мгновенно повернулся спиной к Чечевикину, занимая положение для катапультирования: выход из самолета должен быть спиной к потоку. И теперь Мамаев только оглядывался назад, как спринтер в ожидании эстафетной палочки.
Юра чеку вывернул, не глядя отшвырнул ее в сторону. Только успел отшатнуться назад, в проход летчиков, а кивнуть Мамаеву не успел. Выстрел катапульты — и нет Мамаева. Ох, наконец-то! Без кресла штурмана уже и не кабина самолета, а какая-то шахта.
Также ползком метнулся Чечевикин на свое кресло. Его долго ждать не пришлось: привычное дело — всю жизнь то в парашют, то из парашюта. А понадобился только раз.
Можно было и не подсоединяться к переговорному устройству, но Чечевикин, как чувствовал, вышел в последний раз с Полынцевым на связь:
— Борис, я готов!
— Спасибо, Юра! Снял грех! До встречи!
— До встречи! — И еще один вихрь ворвался к Полынцеву через опустевшую кабину первого штурмана.
Теперь командиру штурвал уже был ни к чему: рывком потянул Полынцев ручку аварийного отключения, откатился с креслом в исходное положение для катапультирования.
18
Персональное дело Чечевикина выглядело так: штурман корабля самым халатным образом отнесся к сдаче годовых зачетов на допуск к полетам. Когда вышел срок сдачи зачетов, он не обратился к начальнику метеослужбы — лицу, которое специальным приказом проведено как имеющее право принимать зачеты у личного состава, а воспользовался услугами рядового специалиста. Законность такого зачета признать нельзя. Фактически штурман корабля пролетал две недели, не имея на это права, чем грубо нарушил требования по безопасности полетов.
Достаточно серьезно, но как же согласиться с этим, если вести речь не безлично, а конкретно о Чечевикине? Что он, уклонялся от зачетов? Да вы полистайте его летную книжку — кто еще может похвалиться такими оценками? Всю жизнь человек добросовестно трудился, а напоследок службы взять и перекрестить его честное имя? Нет, так не годится. И Полынцев прикидывал расстановку сил. Пустить дело на самотек нельзя: как пустишь, так оно и пойдет по расписанному. На этот счет не стоит заблуждаться.
Кто определяет погоду? Само собой, что Кукушкин будет оказывать нечто вроде внешнего давления.
Полынцев подрабатывал другое: первое слово будет, разумеется, за командиром эскадрильи. Дальше идут замполит, начальник штаба. И наконец, как поведет собрание парторг.
Комэска, бывший однокашник Полынцева, высказался без обиняков — им друг перед другом играть в прятки было не к лицу:
— Знаешь, Борис, у меня язык не повернется сказать что-нибудь против Юры.
Замполит был в отпуске, за него остался парторг Василий Иванович Пилипенко. О, то есть сила, даже две силы в одном лице.
С ним произошел у Полынцева разговор на стылом бетоне, на плацу. Только разошлись после построения, тянул северный ветерок, а морозец на восходе солнца прижигал, как йод на ране.
— Борис Андреевич, характеристика готова?
— Конечно, готова, Василий Иванович.
— Сегодня в обед проведем бюро, а вечером соберемся обсудить.
Полынцев был еще и членом бюро.
— Чего так спешно?
— Торопят.
Ветер пронизывал, трепал полы шинели, и тут много не разговоришься. Полынцеву свои губы уже казались онемелыми, а Василий Иванович стоял, сдвинув на ухо шапку, и, кажется, не замечал холода. Он выглядел худым и тщедушным, но размах плеч, боевая выправка выдавали в нем человека, который и на четвертом десятке не ушел из спорта. Ни одно соревнование не обходилось без этого железного бойца: и футбол, и ручной мяч, и гимнастика — везде он выводил команду. Возможно, за спортом он и просмотрел свою карьеру, так и летал штурманом корабля.
Полынцев опасался только одного: Василия Ивановича планировали на освобождавшуюся должность замполита и как бы это ожидаемое повышение не наложило отпечаток на его отношение к происходящему.
— Как твое мнение, Василий Иванович?
Полынцев не без интереса ждал ответа. У старшего лейтенанта Пилипенко глаз острый, сразу понял, о чем его спрашивают. Парторг был еще легок на улыбку.
— Что вы спрашиваете, Борис Андреевич? — Вопросом на вопрос, а на смуглом, обветренном лице обозначилась усмешка: — Если мы начнем рубить таких, как Чечевикин, Родина от этого сильней не станет! Правильно я понимаю?
Вот это было комиссарское понимание вопроса. А Пилипенко продолжил:
— Я говорю, нельзя допустить, чтобы подмяли честного человека! — Взгляд карих глаз перед Полынцевым стал тверд и бескомпромиссен, так что его трудно было выдержать. — Пошли, Борис Андреевич, холодно тут стоять!
С начальником штаба Полынцев толковать не стал. Парень молодой, грамотный и сам разберется что к чему.
Партсобрание началось сразу после рабочего дня. Рассчитывали так: за полчаса управиться — и сразу на ужин. Модель таких разбирательств проста: информация парторга, заслушивание ответчика, два-три вопроса на интерес слушателей и дальше выступления по субординации: от младшего до старшего.
Пришел на это собрание и Виктор Дмитриевич как представитель вышестоящего органа. Ввалились следом за ним техники — приехали с аэродрома и, как были в замасленных «глушаках», в серых валенках, — так и пошли все в тот же класс предварительной подготовки. Летчики обычно здесь сидят строго по отрядам, экипажам: командиру одного взгляда достаточно, чтобы определить отсутствующего по свободной ячейке за столом, а техники, этот рабочий класс авиации, расселись кому где приглянулось, и стало от них вроде теснее и беспорядочнее в классе.
Отступление от привычного хода собрания началось с самого начала, с выдвижения президиума. Постановили три человека и предложили троих, но какой-то лейтенант с чумазым носом встал и добавил четвертого:
— Подполковник Кукушкин! — И в голосе его звучало что-то вроде упрека: как же вы такого человека обходите?
Василий Иванович с невозмутимым видом сообщил:
— Поступило четыре кандидатуры! Какие будут предложения?
Он стоял за столом, застланным красным кумачом, и когда наклонял голову, перебирая бумаги, то у него просвечивался жиденький зачес слева направо; стоило бы дунуть — и от шевелюры Василия Ивановича ничего бы не осталось. Долетался человек, весь чуб в шлемофоне оставил. Но это обстоятельство нисколько не портило воинственного вида Пилипенко. Лицо его наполовину в тени от лампы на трибуне казалось выкованным из твердого металла.
— Какие будут предложения?
Обычно в таких ситуациях, когда выдвигалась лишняя кандидатура, кто-нибудь предлагал не без задора:
— Вычислить последнего!
На этот раз «вычислить последнего» ни у кого не прорезался голос.
— Предлагаю оставить президиум в составе четырех человек! Кто «за» — прошу голосовать! — не стал делать Василий Иванович из этого проблемы. Так и проголосовали.
— Начнем, товарищи! Разрешите мне сделать информацию по существу вопроса.
Трудно было определить, какую сторону занимает Василий Иванович в этом деле. Он казался сейчас совершенно беспристрастным, полностью предоставляя право свободного выбора. Что было записано в расследовании, то он и зачитывал: ни больше ни меньше, и никаких эмоций.
Кто-то попросил его огласить служебно-политическую характеристику. И он стал читать ее все так же ровным тоном, но где-то после общих сведений в голосе его как будто прибавилось твердости:
— «За всю службу капитан Чечевикин показывал образец добросовестного исполнения долга. Отличается высоким чувством собственного достоинства. Непримирим к проявлению деляческого карьеризма. Категоричен в оценках и суждениях. Военную и государственную тайну хранить умеет. Делу Коммунистической партии предан. — Для вящей убедительности Василий Иванович обратил лицевую часть листа к сидящим, а наизусть заключил: — Командир отряда майор Полынцев. Подпись!» — как будто и в самых дальних углах должны были удостовериться в действительности подписи командира отряда.
Конечно, и самый длинношеий должен был заподозрить в деле Чечевикина что-то неладное: командир отряда как на орден представляет под занавес службы, а мы должны разбирать?
— Партийное бюро внимательно рассмотрело дело Чечевикина и, всесторонне изучив его служебную, а также общественную деятельность, постановило, — дальше Василий Иванович стал читать из другого листка. — «За нарушение установленного порядка сдачи зачетов объявить выговор без занесения в учетную карточку». Какие будут вопросы по ведению дела?
Вопросов не нашлось.
— Предложения? — В хорошем темпе гнал Пилипенко по отработанному годами сценарию. При этом Виктор Дмитриевич взглянул на него если не осуждающе, то как бы присматриваясь.
Предложение было обычным.
— Заслушать Чечевикина!
— Пожалуйста, Юрий Александрович!
Вот это был самый трогательный момент: на пятом десятке жизни старый капитан, седой уже как лунь, и встал, считай, перед своими детьми! Каждый смотрел и думал: если Чечевикин здесь, то чего мне ждать. Даже Виктор Дмитриевич и тот посмотрел на Чечевикина с участием.
Много штурман отряда не говорил. Да, виноват, правильно все в расследовании, вместо того чтобы сдать Атаманову, поторопился с Шишкалиным.
Стыдно было Полынцеву: почему весь авторитет его штурмана, заработанный не одним десятком лет, должен был идти не в честь и в славу, а для того, чтобы благополучно отбиться от воинствующего эгоизма. Да этот же Кукушкин, если у него есть хоть самая малость беспокойства о деле, об общих заботах, должен бы сам первый за Чечевикина встать хоть перед кем грудью. Нет, никакого понятия! Ты меня не уважил, и я вот тебя сейчас выставил на позор! Грустно, что добро всегда так беспомощно в своей защите. Обязательно нуждается оно в посторонней помощи.
— Вопросы к коммунисту Чечевикину будут?
Какие вопросы, кому еще захочется что-то там спрашивать. Да и Василий Иванович особо не добивался:
— Вопросов нет! Садитесь, Юрий Александрович!
Чечевикин, тяжело ступая, прошел к столу, сел рядом с Полынцевым.
— Кто желает выступить? — не давал прохлаждаться Василий Иванович.
В таких случаях всегда находятся два-три человека, желающих поговорить с трибуны. Зафиксировать свои выступления — и домой, чтобы не тянуть зря время. Чего сидеть, если завтра рано вставать. В таких штатных ораторах пребывал всегда Мамаев, но на этот раз он почему-то отмалчивался. Не беда, обошлись без него. И уже, кажется, общее мнение выработано, осталось утвердить решение бюро — и никаких разговоров.
— Какие будут предложения? — Вот и Василий Иванович повел собрание на закругление. На такой вопрос может быть только один ответ: «Приступить к голосованию!» И без сюрпризов ждать единогласного решения.
Но этого Виктор Дмитриевич принять не мог. Зачем же он сюда пришел тогда?
— Подожди, Пилипенко! Дай и мне слово вставить, — поднял он в последний момент руку из президиума. — Не собрание, а формальность ты гонишь! — сказал ему с добродушным упреком.
— Слово предоставляется коммунисту Кукушкину! — объявил Василий Иванович с хорошей дикцией.
Кукушкин за трибуну не пошел. Он ступил шаг вперед от стола президиума и вот так стал перед собранием, равный среди равных, весь на виду.
— Товарищи, кто говорит, что Чечевикин плохой штурман или человек нехороший? — начал он усталым голосом, проникновенно, как свой в доску мужик. — Да кто бы здесь имел моральное право сказать о нем что плохое? Да я бы сам одернул такого болтуна. Сколько мы с Юрой за совместную службу соли съели, что у этого слона, как его, забыл, заведующего летной столовой…
— Чернодед, — подсказали ему, хихикая.
— … Во-во, Чернодед или Белоконь, я все путаю, так у этого слона ноги бы подломились.
Все смеются, а Виктор Дмитриевич нет. Надо было видеть его большое, несколько оплывшее, без подбородка лицо: он страдал, он самым искренним образом переживал, что давнего его сослуживца постигло такое горе. Даже в глазах Виктора Дмитриевича погасла всякая жизнь.
— Правильно все написал Борис Андреевич: не написал, а правдиво отразил всю службу своего штурмана.
Послушать Кукушкина — первейший друг Чечевикина. Теперь, когда обыватель полностью сбит с панталыку, можно вести его на своей веревочке дальше:
— Я почему сейчас стал выступать? Чтобы предостеречь вас от ошибки. Мне кажется, не все здесь правильно понимают, что здесь разбирают. Речь идет о безопасности полетов, о летных законах…
— Ну, начал… — перекрывая его слова, пробубнил, как в бочку, из задних рядов строгий неприступный картохранитель Евсеич, так же, как и Чечевикин, из гвардии полковых ветеранов. Голос у Евсеича зычный, густой, так и пошел верхом, так и заколыхался по всем углам класса предварительной подготовки. Как он ловко подрезал оратора на переходе от дифирамбов к обвинению, как подловил, что называется, на самом взлете! Ни ораторское искусство, ни убедительность доводов, а одно лишь слово Евсеича сразу расставляло все по своим местам. Другой бы выступающий и не стал бы говорить дальше, но только не Виктор Дмитриевич. Он если и смешался, то лишь на миг:
— Я, как бывший командир эскадрильи, говорю, что, допусти такой промах любой из летчиков: Полынцев, я, командир полка, — и каждому из нас, невзирая на должности и звания, пришлось бы нести партийную ответственность. Самую строгую! Почему? Потому что речь идет о человеческих жизнях, о целом экипаже! Вы знаете, какие толстые шеи ломались из-за нарушения летных законов? А вы: выговор! Товарищи, да это смешно! Я вам рассказываю, как будет дальше: узнает командир полка, прикажет парткомиссии взять дело на контроль. Придется вам собраться и другой раз, и третий, пока не примете нужного решения. Что вам, приятно тут торчать, мало вы на аэродроме намерзаетесь?! Я просто не хочу, чтобы страдал весь коллектив, который ни в чем не виноват! Не знаю, как вы решите, а самое малое, по-моему, — выговорок надо Юрию Александровичу с занесением! Вот мой совет вам, по-человечески!
Вон чего добивался Виктор Дмитриевич. Выговорок с занесением! Если с занесением, тогда, значит, и дальше продолжается разбирательство, но уже на парткомиссии. Там он уж постарается использовать свое влияние, там он раскрутит все как надо и доломает Чечевикина. А пока задачка выдернуть его, как дерево с корнем, из родной среды.
Кто бы рассказал сейчас всем присутствующим, что именно здесь происходит? Истина опасна только для лжецов. Кто бы за обязательностью, за широтой, за распахнутостью Виктора Дмитриевича увидел всю его жизнь и все его помыслы? Кто бы за отчуждением и подавленностью увидел также жизнь Чечевикина? Слишком огрубление наше восприятие человека — по наитию и симпатии и антипатии. Улыбнулись нам, сделали для нас хорошо — все, душа человек; посмотрели с неприязнью — мы насторожились: что дальше против нас замышляет? Да, на общий поверхностный взгляд Кукушкин, даже не учитывая его должностного положения, предпочтительнее Чечевикина. С Кукушкиным легче. Он и поговорить, и пошутить, и рассказать — короче, вполне компанейский человек. Да и власть его не испортила — подходишь к нему, он всегда по-доброму, по-порядочному отзовется. И в работе не доходит до выпадов. Тихо-мирно делает свое дело, никому не мешая.
Но кто бы все-таки сказал, что именно сейчас сошлись два совершенно противоположных взгляда на жизнь: один — мир для себя, другой — человек для мира. Кто нападает, кто защищается? Да, так оно и было: Чечевикин против и пальцем еще не пошевелил, а Кукушкин уже посчитал его на другой стороне баррикад. И справедливо посчитал: Чечевикин не спасет Кукушкина, когда тот рванет на красный свет, а, напротив, застопорит. И вот только лишь за то, что Чечевикин не с ним, что всегда составлял потенциальную угрозу, что мог встать против, — только за это и готов был смешать Виктор Дмитриевич его с землей. Ничего Кукушкин не боялся, кроме таких, как Чечевикин: в бога он не верил, убытков не нес, а вот такие крючковастые могли вывести его на чистую воду. Так лучше он их раньше утопит. Кто бы рассказал сейчас этим пилотам и штурманам, техникам и радистам, что противоборство на этом собрании имеет давнюю историю, свои определения, понятия и категории, свои течения и направления. Кто бы сейчас встал и сказал: уважаемый Виктор Дмитриевич, вы добрый, умный человек, вы скромный, работящий руководитель, но, анализируя всю вашу жизнь, приходится сделать заключение, что вы, к сожалению, не можете выражать точку зрения коммуниста? Конечно, это было бы жестоко. Конечно, лучше, если бы лет двадцать назад вызвал к себе лейтенанта Кукушкина тонкий знаток всех идеологий и тихо, по-мирному, душа в душу, предупредил, что у вас, товарищ лейтенант, в отношении к жизни, в службе явно выпирает махровый прагматизм и если вы хотите быть коммунистом, то для этого требуются такие-то и такие качества. Не по силам вам — не велика беда, не всякому дано, коммунисты — люди самой высокой пробы. Летайте на здоровье и тем, кто вы есть, но все-таки попробуйте воспитать себя коммунистом.
Некому было поговорить тогда с лейтенантом Кукушкиным, некому поговорить и сейчас со старшим лейтенантом Мамаевым. Кто поговорит? Василий Иванович Пилипенко? Он первоклассный штурман, и ему за текучкой своих неотложных дел не до этих прагматизмов. Не до этого! Летать надо, работать, наводить порядок. А эти идеологии — за семью морями.
Некому было и на этом партийном собрании высветить душу и жизнь Виктора Дмитриевича, четко и толково объяснить расстановку сил. Собрание продолжалось в своем обычном течении, отличаясь от других небольшими нюансами.
Виктору Дмитриевичу срочно требовалось еще одно толковое выступление. Для поддержания, для развития успеха.
— Кто еще желает выступить? — хмуро смотрел через весь класс Василий Иванович.
Наверное, еще ни на одном собрании за всю свою жизнь так не высматривал Виктор Дмитриевич вскинутой для слова руки. Толковые почему-то не объявлялись. Ну, а в бестолковых мы никогда не знали нужды.
— Разрешите мне?
— Слово предоставляется коммунисту Мамаеву!
Вот вам и просто любитель поговорить! Серега Мамаев встал за трибуну, цепко обхватил ее края пальцами. Орел! Чем он мог сейчас помочь Виктору Дмитриевичу? Кукушкин смотрел на Мамаева без особой радости, но все-таки с расположением.
На трибуне Серега Мамаев всегда почему-то начинал мило так заикаться:
— Т-т-товарищи! Я с б-б-большим вниманием выслушал выступление коммуниста Кукушкина…
С не меньшим вниманием слушали теперь и Мамаева. Серега говорил, несколько подавшись вперед, и стоял неподвижно, будто спина у него мертво заклинила. Конечно, это уже был не Виктор Дмитриевич, но тем не менее:
— Всем известно, что в летной работе нужна не только физическая, моральная, а и теоретическая база…
— Ка-а-а-роче!
Не было у Сергея Мамаева власти, а то бы он показал этому смельчаку с чумазым носом «ка-а-а-роче!». Пока же только оглянулся за помощью к Пилипенко. Василий Иванович постучал ручкой по столу.
— После выступления коммуниста Кукушкина я сам почувствовал, что имею к этому делу прямое отношение. С чувством стыда, но я должен сейчас перед вами, товарищи, признать свою ошибку.
Да, явно не хватало власти Сереге Мамаеву, чтобы слушали его, понимали правильно. Разве не дело он говорил, в какой несуразице можно его сейчас упрекнуть? Нет, он знал, что говорил. А власть — дело наживное.
— Мало кто из вас, товарищи, знает, что вместе с капитаном Чечевикиным и я пытался сдавать зачет товарищу Шишкалину.
Так уж и не знали. Многие знали, и не только о зачете.
— Сейчас я со всей ответственностью признаю свою ошибку и глубоко раскаиваюсь в этом.
— А почему тебя не разбираем? — довольно громко кто-то спросил его.
— Я как раз об этом и хочу сказать. Почему-то посчитали, что я выполнял распоряжение начальника, тогда как по справедливости должен стоять рядом с Чечевикиным…
— Не достоин! Тебя еще не хватало… Ну вот, заодно и посмеялись.
— Товарищи, тише! Дайте человеку высказаться. — И уже к Мамаеву: — Вы по существу дела? Какое ваше конкретное предложение по решению бюро?
Мамаев понятливо кивнул, наладился было продолжать, но без вдохновения:
— Я согласен с мнением коммуниста Кукушкина, что безопасность полетов превыше всего.
— Освобождай кафедру, — ударом в большой барабан перекрыл его бас Евсеича.
Если Виктор Дмитриевич на подобный выпад только глазами сморгнул, то Мамаев сразу сник. Он уходил с трибуны обиженный, ни на кого не глядя, но что поделаешь, если все такие смелые. Так он определенно не сказал, какое же предложение будет поддерживать. Понимал, слишком грубая была бы работа. А вот так, в общем плане, признать свою ошибку, публично покаяться — это было как раз то, что надо. Тут он попадал в «десятку»: да, чтобы усмотреть большую для себя выгоду и потрафить начальнику, никакого таланта не требуется. Все видно и на простой глаз, только не стесняйся.
После Мамаева охотников выступать уже не было. Тут уже как ни верти, а больше ничего не выжмешь. Хочешь не хочешь, а пришло время голосовать. Посчитали голоса — явное большинство за решение партийного бюро. Как говорится, коллектив в своей оценке был единодушен.
Да, можно сетовать, что у нас огрубленный взгляд на жизнь, можно сетовать, что мера справедливости определяется нами по приблизительной и не всегда верной шкале интуиции, но как бы там ни было, а ведь остается в народе природное чувство правды. Нисколько не убывая, никуда не исчезая из века в век. Можно, конечно, и обманывать народ, но ненадолго. Он в конце концов всему даст точное определение. Сколько ни бывало временщиков, сколько ни доставляли они мороки, а кончался их век — и над каждым народ ставил, как крест, свое слово истины. Случались испытания — и куда девались тогда вертопрахи! Поднималась народная силушка, выдвигала вперед лучших из своих рядов, ломала, крушила, побеждала все во имя той правды-матушки. И забывали про выгоды, про дом свой, про жизнь свою — дай только святую правду! Так оно было всегда, так и осталось. Истина — в народе! Так и здесь! Уж как ни был убедителен Виктор Дмитриевич, как ни старался расположить к себе всех, а не пошли за ним — и весь сказ! Почувствовали, же эти летчики и техники, что та большая правда, за которую они готовы хоть завтра подняться в бой, хоть завтра сражаться до конца, — на стороне Чечевикина! Почувствовали и, не сговариваясь, сделали свой выбор. Попробуй теперь сверни их в другую сторону.
Конечно же, и парткомиссия после таких результатов голосования не взяла дело на контроль. Было бы дело, а то так — слон из мухи.
Кончилась эта схватка, что называется, боевой ничьей: и Чечевикин особо не пострадал, и не нашлось никого отбрить по заслугам Кукушкина. Но и то хорошо. Чаще всего в жизни так и бывает — без явных победителей и побежденных. А последнее слово всегда остается за временем…
19
Старший лейтенант Мамаев
Ну, что вы теперь скажете? Кто из нас оказался умнее? Вот так! Я говорю это вслух, кричу во всю силу своих легких, потому что сейчас меня никто не слышит! Никого, один я! Только купол парашюта над головой. И никого больше.
Жить — вот главная мудрость жизни! А хорошо жить — еще лучше! И я живу.
Что такое человек? Это такое же существо, как и все живое на земле. Так же, как все живое, он должен учитывать благоприятные и неблагоприятные факторы.
Только не надо на себя много брать. Лучше жить зайцем с силой льва, чем львом с силой зайца. Тогда у тебя никогда не будет врагов. Не беда, если разок-другой мне приходится побыть ягненком. Пусть дураки ломают себе шею, пусть воюют за что угодно, а я предпочитаю посмотреть на это со стороны.
Жаль только, что мудрость жизни я поздновато понял. Ну да ничего, может, наверстаю!
Я знал, что и в этом несчастном случае со мной ничего не случится. Не могут они меня бросить в горящем самолете. Не положено! В первую очередь командир отвечает за благополучное спасение всего экипажа. И я знал, что он до конца выполнит свой долг. Никуда не денется.
Так оно и вышло. Теперь передо мной земля, и я приближаюсь к ней, чтобы жить долго и еще лучше!
Капитан Чечевикин
Не знаю, полез бы я выкручивать чеку Мамаеву, не будь в самолете Полынцева. Не о Мамаеве думал я тогда, а о Борисе. Это был человек! Он сделал все, что от него требовалось, что должен был сделать командир: вовремя дал команду на покидание самолета, выдержал необходимое для подготовки время. Дальше спасение собственной жизни-прямая забота каждого. Не повезло, так не повезло! При срочном покидании самолета катапультируются по готовности. Чего же Борис остался ждать? Мне кажется, в сложившемся положении проявилась какая-то кощунственная несправедливость жизни: из-за вопиющей заурядности должен погибать порядочный человек!
И все у нас хорошо — вот что интересно! Нет у нас ни подлецов, ни злодеев! Где же наши высокие критерии? Когда же мы отличим честных людей от жуликов, трудолюбивых от лентяев, таланты от бездарностей? Лишь бы нашей душеньке сделали приятное, и, пожалуйста, дорога для златоустцев открыта, они нам ближе достойного разума. Нет, сооружение, выстроенное на наших только личных симпатиях и антипатиях, не самое прочное. Мы полагаемся только на совесть и за ошибки не несем ответственности. Нужен беспристрастный компьютер: кесарю — кесарево! И ни на вершок выше!
Подполковник Кукушкин
Вы не забыли, кто оказался стрелочником? Кто больше всех пострадал? Косвенный виновник! Что касалось в приказе меня, я даже выписал себе на память, чтобы уже дословно: «… за грубое нарушение правил руководства полетами, а также за систематическое злоупотребление служебным положением в корыстных целях, компрометирование звания офицера подполковника Кукушкина Виктора Дмитриевича уволить из рядов Вооруженных Сил!»
Ни с чем не посчитались! Ни как я тянул и за того же Глушко, ни как болел за дело, ни как дорожил службой. Один росчерк — и вся жизнь насмарку. Кто этого шельмеца Мамаева за язык тянул? Как начал с испугу все рассказывать — точно из лопнувшего мешка все посыпалось. А я его еще в люди выводил…
Само собой разумеется, пришлось выложить партбилет. Что ж, я не спорил, им виднее. Всё правильно разобрали, всё правильно решили. Вот как оно бывает.
Еще в курсантах услышал и запомнил с тех пор: жизнь летчика, как детская рубашка, — коротка и замарана. Так оно и вышло.
Майор Полынцев
Границы добра и зла проходят через каждого из нас. Все в человеке: и свободный разум, и темные силы. Когда только что берет верх. Мне казалось, что я иногда чувствовал в себе эту границу и сумел преодолевать страх перед мнимой опасностью остаться последним. Что получится, если все начнут жить хищниками? Первое и последнее слово между людьми должно оставаться за добрым разумом. Только поддерживая друг друга, только в движении плечом к плечу каждый из нас становится лучше. Прислушайтесь к себе: человек создан творить добро!
Я был счастлив жить в этом разноликом мире людей: добрых и щедрых, серьезных и легкомысленных, сильных и слабых. Я старался обратить их к себе только светлой стороной. Это было трудно, но тем и прекрасна жизнь.
Что поделаешь, если мне выпало уйти вот так преждевременно. Мне так хотелось еще увидеть свою Родину в половодье рек, тень «кучевки» на волнах колосистой ржи, Таню с внуками на руках, сыновей — достойными мужчинами. Настоящая цена нам, взрослым, в жизни — в наших детях! Мне бы хотелось дождаться еще доченьку — я бы вырастил ее на своих руках. Но не довелось. Я так и не успел перенести для Василька пониже кнопку звонка.
Мне еще хотелось дожить до того полета, когда пришло бы время прощаться с небом, последний раз взять штурвал на себя, подводя машину к земле, и в легком толчке приземления осознать конечную точку главного дела своей жизни.
Не довелось. Но и отпущено мне было немало: добрые руки матери, защитная сила отца, тепло моей тихой Родины, солнце лучшей на земле страны.
Я знал любовь, растил сыновей, имел друга. Если бы можно было с этим никогда не прощаться.
Но мне очень не хотелось, чтобы смерть, даже чужая, сказала что-то вопреки тому, что я сам утверждал жизнью. Никому не под силу перечеркнуть жизнь…
20
Те, кто наблюдал с земли за горевшим самолетом, думали только об одном: благополучно ли покинет его экипаж.
Первые два парашюта раскрылись, когда муаровый шлейф по голубому ситцу только набирал силу. Под этим шлейфом двумя случайными ромашками и вспыхнули один за другим раскрывшиеся парашюты. Прикидывали: если все так пойдут, то успеют.
С земли эту катастрофу наблюдали, как цветовую видеозапись. Только неозвученную.
Дымный след распускался веером на глазах, а в экипаже начались какие-то необъяснимые задержки. Считали: третий, четвертый…
Последний вырвался из клуба огня и дыма, самолета уже не было видно.
Последним был пятый. Потом взрыв: багрово-красная вспышка в неровно обтрепанной по краям, черно-клубящейся оправе. Брызнули, расходясь стебельковым букетом, осколки. Каждый, описав восходящую дугу, заскользил к земле, оставляя за собой пепельный росчерк следа. Только спустя секунды прокатился над весенним полем верховой гром.
Черное облако, разбухая, возносилось вверх, а пепельные ленты тянулись вниз. Все смотрели за самым большим осколком, сверкавшим в падении лезвием клинка. Позже установили, что это было правое крыло с частью фюзеляжа. Все ждали чуда и надеялись, что именно над этим клинком вспыхнет шелковая белизна купола парашюта. Крыло скользило вниз и сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее закручивалось воронкой, как оброненное сверху перышко. Потом был еще один взрыв: глубинный, сильнее первого, волнами содрогнувший землю. И все кончилось…
Шестой покинуть машину не успел. Ни у кого не было сомнений, кто остался там.
В минуту последнего выбора — будь то поворот истории или событие в судьбе народа, или всего лишь несчастный случай среди людей — первыми поднимаются принять удар на себя лучшие представители рода человеческого…
Таков закон жизни. Таков же и закон бессмертия. Не только героя, а и нашего бытия.