Марта Квест

Лессинг Дорис

Часть третья

 

 

1

Спортивный клуб возник здесь лет пять назад — так, как все возникает в этой стране. Впервые предложение о создании клуба было сделано за карточным столом, когда дамы играли в бридж. Миссис Мейнард сказала: «Какая жалость, что у нас нет спортивного клуба», — и все сразу согласились, даже не сочтя нужным упомянуть, что в городе уже существует не один такой клуб. Но то были клубы железнодорожников, почтовиков и представителей разных других профессий. С половины пятого вечера и до заката солнца все пустыри заполняла молодежь, яростно занимавшаяся спортом.

Миссис Мейнард, дородная брюнетка, решительная и энергичная, была женой городского судьи и настоящей леди — иными словами, у себя в Англии, где она вышла замуж за мистера Мейнарда, она от рождения принадлежала к правящему классу. А вот миссис Лоу-Айленд была леди только потому, что вышла замуж за мистера Лоу-Айленда, родственники которого принадлежали к английской аристократии. Это была вульгарная, ехидная женщина, которая говорила все, что ей вздумается, и вовсе не считала это большой доблестью, ибо ей и в голову не приходило, что бывают случаи, когда этого делать не следует. А потому она сразу сказала:

— Я вполне согласна с вами, дорогая. Должно же быть такое место, где бы собирались люди с положением — государственные служащие и публика вроде нас.

Миссис Мейнард, приученную воспитанием вести беседу только намеками, покоробило от такой прямолинейности, но она не осадила миссис Лоу-Айленд, ибо осадить эту особу было невозможно, да к тому же в глубине души миссис Мейнард считала, что и не стоит. Третья дама, миссис Тальбот, была настолько не похожа на двух остальных, что ее неизменную дружбу с ними можно было объяснить лишь любовью всех трех к бриджу. Это была прелестная элегантная женщина, главным предметом забот которой являлась дочь — хрупкая артистическая натура. И сейчас, когда зашел разговор о клубе, миссис Тальбот снисходительно улыбнулась и, как бы взывая к сочувствию своих приятельниц, пробормотала, что было бы очень хорошо иметь такое место, где бы дети могли заниматься спортом; любопытно, что до тех пор, пока она не заговорила об этом, остальным женщинам и в голову не пришло подумать об интересах молодежи. Миссис Ноуэлл, четвертая дама, тотчас горячо и великодушно откликнулась:

— Ну конечно, надо что-то сделать для молодежи. Мой Дуги обожает регби, хотя я все время твержу, что он когда-нибудь сломает себе шею.

Наступило молчание — мнения, видимо, разделились. Но миссис Ноуэлл уже загорелась идеей создать клуб и начала дальше развивать свою мысль; так, в несколько минут, спортивный клуб был построен и оборудован, и все уже готовились к торжественному открытию. Дамы принялись смеяться над миссис Ноуэлл и поддразнивать ее — в особенности миссис Мейнард и миссис Лоу-Айленд, которым спортивный клуб представлялся в виде огромной затененной веранды, вдоль стен которой, точно живые статуи, стоят туземцы слуги, за столиками полно людей, слышен смех, остроумные шутки, а позади веранды — комната для бриджа, где развлекаются пожилые женщины.

В тот же вечер миссис Мейнард поговорила с мужем, который сказал, что это предложение стоящее и он согласен принять участие в затее; миссис Лоу-Айленд уговаривала своего мужа до тех пор, пока мистер Лоу-Айленд наконец не сказал, что хоть он и не сноб, но бывают такие минуты, когда… Миссис Тальбот ласково заметила своей дочери, что вредно заниматься так много акварелью и если время от времени поиграть в теннис, то можно избавиться от мигреней и обмороков, которым она подвержена, точно девица Викторианской эпохи. А миссис Ноуэлл позвонила сыну на службу, хотя он категорически запретил ей это делать, и надоедала ему до тех пор, пока он не сказал:

— Ладно, но только ради бога, мама, поговорим об этом потом.

Все четыре дамы были большие мастерицы собирать деньги для благих целей, а собрать крупную сумму для такого стоящего дела оказалось и вовсе легко; и вот вскоре возникла большая комиссия, человек из тридцати, в которой не было ни одного участника моложе сорока пяти лет. Все они отлично представляли себе, сколько в новом клубе должно быть комнат для бриджа, ресторанных залов и баров, и уже собирались купить участок, на котором хватило бы места для здания клуба и еще, пожалуй, для теннисного корта, когда в дело вмешался новый фактор — весьма мягкое выражение для описания того, что произошло, когда Бинки Мейнард, взглянув однажды на планы архитектора (на которых было помечено: «Спортивный клуб»), так и залился хохотом.

— Это что — дом для престарелых чиновников? — спросил он.

Мать принялась стыдить сына; отец по привычке смотрел на него с опаской, а Бинки с возрастающим интересом разглядывал планы.

— Ого, ребята, — наконец произнес он, — а ведь в этом что-то есть… что-то есть, а?

Он взмахнул чертежами, издал воинственный клич и выбежал из дому в поисках родственной души, с которой можно было бы поделиться.

Бинки впервые показал, чем он обещает стать в будущем, когда ему было четыре года: на свадьбе своей сестры, облаченный в небесно-голубой атласный костюмчик, он взобрался на стол, где горой лежали цветы и перевязанные лентами подарки, и пропищал: «Теперь я скажу тост…» Его немедленно сняли со стола, а он дрыгал ногами и орал. В школе он был последним учеником и никуда не годным партнером в играх, зато обожал создавать всякие клубы и общества. Когда он кончил школу, отец устроил его на государственную службу, где с ним по крайней мере не могло случиться ничего дурного. Но и тут он скоро основал «Клуб любителей завтракать сэндвичами» и «Ассоциацию сторонников сбережений для подарков выходящим в отставку». Он был бельмом на глазу у отца, гордостью матери, несчастьем для своего начальника. В ту пору, когда на него, точно манна небесная, свалился план создания Спортивного клуба и открылось поле деятельности для его таланта, это был широкоплечий нескладный малый лет двадцати, с красным лицом и черной лохматой гривой.

На следующий день он сказал отцу:

— Знаешь что, а ведь это несправедливо, к такому делу надо привлечь молодежь, верно?

И отцу трудно было что-нибудь возразить.

На следующем заседании комиссии выступили Бинки, Дуглас Ноуэлл и еще с десяток молодых людей. Бинки председательствовал — не потому, что его избрали, а потому, что он умел, приняв решение, с непоколебимым упорством проводить его в жизнь. На втором заседании появилось несколько девиц в коротких брюках и фуфайках — они были очень вежливы с пожилыми дамами, кокетничали с мужчинами, но держали себя со старшими так, точно те и права-то не имели тут быть.

Миссис Лоу-Айленд поднялась с места (она не поняла, как остальные, что они потерпели полное поражение) и заявила, что хоть она и не сноб, но считает, что в клуб надо допускать далеко не всех; не успела она закончить свою речь, как вскочил Бинки и, вперив в миссис Лоу-Айленд свои большие черные глаза, возмущенно заявил, что он потрясен, прямо потрясен услышанным (тем более если это исходит от миссис Лоу-Айленд, которая заслуживает троекратной здравицы за свою деятельность): как можно делать такие предложения, которые — он убежден, что все согласятся с ним, — противоречат духу нашей страны! Ведь здесь же не Англия, это молодая страна; он не умеет произносить речи, но вот что он хочет сказать: клуб должен быть открыт для всех, у кого найдется двадцать шиллингов в год, а это немалая сумма для некоторых, хотя кое-кто (не примите за оскорбление), может быть, и не поверит этому. Ну вот и все, что он хотел сказать. Все златокудрые девицы и юнцы оживленно зашептались, горячо одобряя его, и никто уже не заикался о снобах или об ограничениях.

С тех пор несколько месяцев подряд в доме Мейнардов с утра до вечера толпились молодые люди и девушки. Комиссия заседала, но только для проформы, чтобы поддержать, одобрить и утвердить меры, уже принятые Бинки.

Как-то раз днем Бинки заметил в уголке веранды свою мать и еще трех дам, которые, пригнувшись друг к другу, чтобы их не затолкала кричащая и спорящая молодежь, играли в бридж; должно быть, это зрелище пробудило в сердце Бинки раскаяние, ибо немного погодя он спросил отца:

— Надеюсь, ты не считаешь, что мы вас вытеснили? Ведь это же Спортивный клуб, не так ли?

Мистер Мейнард, человек мягкий и воспитанный, слегка приподнял брови и улыбнулся, но, решив, что это недостаточно красноречиво, заметил:

— Милый Бинки, ты даже представить себе не можешь, до чего я рад, что у тебя появилась склонность заняться делом, а то я уже начинал опасаться за тебя. Прими мои благословения, если они тебе нужны — чему я, впрочем, не очень склонен верить.

Помолчав немного, Бинки неуверенно улыбнулся и с жаром выпалил:

— Так, значит, все в порядке, да?

— Теперь, насколько я понимаю, ты не станешь возражать, если я выйду из комиссии и займусь гольфом, — позволь тебе заметить, что в ваших планах нигде не предусмотрено площадки для гольфа.

— Вот уж это несправедливо, — огорченно запротестовал Бинки. — Мы ведь сделали заявку на участок позади будущего здания клуба. Через полгода участок этот освободится, так что через год у нас будет отличная площадка для гольфа.

— В таком случае прошу извинить, — сказал мистер Мейнард. — Снимаю все свои возражения. Теперь вернемся к тому, о чем я говорил в начале нашей беседы: я считаю, что вы должны разрешить нам с мамой выйти из организационной комиссии — не потому, что кто-то на кого-то обиделся, но, раз мы договорились, что в клубе будет небольшая комната, где дамы смогут играть в бридж, а я получил заверения, что смогу заниматься гольфом, мы вполне можем сложить с себя полномочия.

— Ну, знаешь ли, — с упреком сказал Бинки, — что-то не нравится мне твое настроение, отец.

— Но я же дал тебе свое благословение. А мы, говоря по правде, скорее помеха вам, чем помощь.

— А кто тогда будет добывать нам средства? — спросил Бинки. — Нам нужно, по крайней мере, еще десять тысяч, если мы хотим, чтобы у нас были четыре корта и хорошие раздевалки, да и площадку для гольфа не устроишь за спасибо.

— Давай уточним, — сказал мистер Мейнард. — Ты хочешь, чтобы мы с мамой остались в комиссии и помогли тебе собрать необходимые средства?

— Ты можешь выйти из организационной комиссии, — мягко отозвался Бинки, — но нам необходимо иметь финансовую комиссию, в которую входили бы мама, миссис Лоу-Айленд и остальные, и пусть она занимается сбором средств.

Мистер Мейнард надул щеки, крепко сжал тонкие губы, привыкшие произносить речи, брови его, точно два черных воздушных змея, взлетели вверх — такое лицо он обычно делал в суде, когда исполнял свои судейские обязанности и хотел внушить подсудимым туземцам почтительный страх. Но Бинки только нетерпеливо поглядел на него. Тогда брови мистера Мейнарда опустились, а щеки приняли свой нормальный вид.

— Так, так, так, — пробормотал он, медленно кивнув еще раз. — Скажи, а почему ты считаешь, что десяти тысяч будет достаточно? Откуда ты взял эту цифру?

— О, я могу показать тебе смету, если хочешь. Нам нужно десять тысяч шестьсот пятьдесят четыре фунта десять шиллингов и четыре пенса.

— Ты сам это высчитал? Сам, черным по белому?

— Я в цифрах ничего не смыслю, — добродушно признался Бинки. — Я поручил это сделать Дугги. Он мастак по части цифр.

— Так, так, так, прирожденный организатор. Кто бы мог подумать! Что ж, и это хорошо. Надо было мне тебя пустить по промышленной части, — сказал мистер Мейнард.

— Ну, знаешь ли, — возмущенно заметил Бинки, — не менять же мне теперь работу! У меня нет на это времени, я по горло занят клубом. К тому же меня собираются к Рождеству повысить в должности. Надо отдать им справедливость: на государственной службе рано или поздно всех повышают.

В 1935 году участок, где должен был строиться Спортивный клуб, являлся как бы пограничной зоной между старым кварталом колонистов с тенистыми улицами и обветшавшими домами старой архитектуры и пустынным вельдом. Забор, ограждавший участок, одной стороной выходил на Норс-авеню — улицу, название которой вот уже сколько лет употреблялось как имя нарицательное. «Эта девушка прямо с Норс-авеню», — мог одобрительно сказать о ком-нибудь Донаван. Здесь жили высшие чиновники, министры и даже премьер-министр. Теперь они из своих окон могли любоваться кортами и зданием клуба, которые виднелись за двойным рядом голубоватых стволов высоких деревьев. Здание клуба было выдержано в колониальном стиле, широко распространенном в Кейптауне, и отличалось благородством линий; над стенами, сложенными из темно-красного кирпича, плавно спускалась зеленая двускатная крыша, а веранда покоилась на стройных белых колоннах.

Корты, занимавшие несколько акров, в дождь походили на нежный изумруд, а в сухую погоду становились коричневато-серыми, несмотря на то что целая команда туземцев без конца поливала их из шлангов, расползавшихся, точно черные змеи, во всех направлениях.

Внутри клуба был огромный высокий зал с паркетным полом из темного дерева, удобными креслами и каминами в двух противоположных концах; раза два-три в неделю этот зал освобождали для танцев. По одну его сторону тянулись бары и ресторанные залы, а по другую, затерянная среди раздевалок, находилась маленькая комнатка, которую можно было использовать для игры в бридж. Однако, если каким-нибудь дамам приходило в голову устроиться здесь с намерением приятно провести за картами вечер, через некоторое время в дверь неизменно просовывалась вихрастая голова Бинки, и тоном, не терпящим возражений, юноша заявлял: «Предупреждаю: через десять минут здесь начнется заседание комиссии по теннису». Дело в том, что часов около четырех клуб, дотоле почти пустой, внезапно заполняла молодежь — юноши в белых фланелевых брюках и полосатых фуфайках и девушки в гимнастических костюмах или в коротких брюках и цветных дунгари; по коридорам начинали сновать официанты с подносами, уставленными стеклянными кружками, в которых пенилось золотистое пиво. На веранде было не пройти: десятки мужчин и женщин, сидя на перилах, болтали голыми, смуглыми, волосатыми ногами; глаза их следили не отрываясь за игрой в регби или хоккей — и в них можно было прочесть и одержимость болельщиков, и спокойное бесстрастие знатоков, и преданность друзей; время от времени над полем раздавались приглушенные расстоянием аплодисменты или крик: «Правильно, Джолли, молодец, старина!» Или кто-то вздыхал: «Бетти, Бетти, ты убьешь меня этим ударом» — и какой-нибудь разволновавшийся юнец падал навзничь на веранду, делая вид, что его ноги не держат, и вздыхая: «Эта крошка Бетти прикончит меня, говорю вам — она меня прикончит!» Он лежал, ожидая, пока кто-нибудь догадается подскочить к нему с кружкой пива; тогда он не торопясь садился, озабоченно поглядывая вокруг, чтобы выяснить, как приняли его «номер», и в оправдание себе говорил: «Ох уж эти ребята! А девушки! Ну просто не могу, они убьют меня!» И задумчиво принимался пить пиво под сочувственные смешки, а то и аплодисменты, со скромным видом хорошего актера, сознающего, что он отлично провел свою роль.

А среди всех этих групп, переходя от одной к другой, расхаживал Бинки, подобревший Бинки, беспечный и великодушный, небрежно одетый, распухший от пива, и его черные глаза зорко следили за тем, чтобы не было беспорядка или ссор. Заметив нужного ему человека, он останавливался и говорил тихонько: «Если у тебя есть свободная минутка, надо бы поговорить насчет душей». И молодой человек тотчас отходил с ним в сторонку, и они деловито и подробно, хоть и со снисходительным видом, обсуждали какой-нибудь жизненно важный вопрос. Или же Бинки прогуливался по веранде, раскланиваясь направо и налево, — ни дать ни взять бизнесмен, урвавший несколько свободных минут; а девушки, стремясь завладеть его вниманием, окликали его: «Хэлло, Бинки!» «Хэлло, детка!» — добродушно отзывался он, а иной раз и останавливался около какой-нибудь девушки, обнимал ее за талию и, придав своему лицу приличествующее случаю выражение человека, погибающего от отчаяния, говорил: «Ты убиваешь меня, детка, просто убиваешь. Скажи мне, кто твой кавалер, чтоб я мог убить его». Девушка покорялась его ухаживаниям с принятой в таких случаях материнской снисходительностью, остальные девушки хихикали, польщенные вниманием, которое он уделил одной из них, а в ее лице — как бы им всем. Но даже вздыхая и увиваясь вокруг своей дамы, Бинки зорко следил за тем, что происходит вокруг: не требуется ли где его внимание. Внезапно он выпрямлялся, слегка похлопывал девушку по плечу, как бы говоря: «Ну ладно, на сегодня хватит с тебя», и неторопливо направлялся к другой группе, чтобы выяснить, почему здесь не пьют и целых полчаса сидят над одной и той же кружкой. Этак клуб мигом обанкротится, если каждый будет вести себя, как ему вздумается. «Вы что это отстаете?» — озабоченно спрашивал он. И тотчас руки машинально тянулись за кружками. «Официант! — кричал Бинки, величественно помахивая рукой. — Официант, сюда пива!»

Но клуб все-таки процветал. Хотя взносы и были невелики, почти все жители города моложе тридцати лет состояли его членами. Впрочем, если говорить начистоту, то посещали его даже те, кому уже было под шестьдесят, и, хотя случайному посетителю могло показаться, что здесь развлекается только молодежь, клуб пользовался такой славой, что нельзя было не бывать в нем. «Они там устраивают у себя встречу Нового года, — говорили эти представители старшего поколения. — Хотя бы из-за этого стоит вступить в члены их клуба. У них очень мило и не так шумно, как у „Макграта“».

Впрочем, в клубе было очень шумно — исключение составляла лишь та часть здания, которую первоначально предполагалось отвести для дам, играющих в бридж, и где сейчас устраивались балы — правда, для узкого круга. Крупные чиновники, солидные дельцы с женами и дочерьми сидели за большими столами, довольно благосклонно улыбались друг другу, а в полночь потихоньку исчезали, «пока молодежь не разошлась вовсю».

— Эй, вы там, хватит киснуть! — кричал Бинки. Или: — А ну, давайте дернем так, чтоб чертям стало тошно!

Это означало, что группам и парочкам предлагается объединиться всем вместе и с шумом и гамом пуститься в пляс. А Бинки стоял посреди орущей, топочущей толпы, весь потный, со съехавшим набок галстуком, размахивал пивной кружкой и кричал официантам, чтоб они поднесли пива джазистам, которые играли и улыбались, улыбались и играли, так что под конец им, должно быть, сводило от боли челюсти и руки; когда же в два часа ночи они, с улыбкой покачав головой, принимались укладывать свои инструменты в футляры, их мигом окружала протестующая, возмущенная толпа молодежи, и начинались уговоры, подношения пива — пожалуйста, пусть сыграют еще один танец, хоть один, ну один-единственный. А девушки тем временем стояли в стороне, смущенно улыбаясь, и если музыканты не поддавались уговорам, говорили по-матерински примирительным тоном: «Право, ребята, уже поздно. Ведь нам завтра работать».

В 1935 году «заправилы» были еще совсем мальчишками — от шестнадцати до двадцати одного — двадцати двух лет. Но и в 1938 году они все еще называли друг друга «ребятами», хотя днем — от восьми до четырех или четырех тридцати — это были уже честолюбивые молодые дельцы, подающие надежды чиновники, а девушки служили у них секретарями. И если кто-то спрашивал: «Куда это запропастился Бобби, почему Бобби давно не видно?» — девушка, считающая, что на ней лежит ответственность за него, поясняла, устремив вдаль преданный взор: «У него экзамен». И все, многозначительно закивав, сочувственно вздыхали.

Считаюсь, что девушки опекают мужчин и как бы отвечают за них. Даже семнадцатилетняя девочка, всего неделю назад окончившая школу и попавшая на свой первый танцевальный вечер, где она впервые пила вино, инстинктивно принимала вид сострадательной мадонны, все испытавшей на своем веку, и не хихикала, когда тот или иной «волк» принимался вздыхать и, вращая глазами, восклицал: «Прелестное существо, почему я не видел вас раньше? Нет, я не выдержу. Я сейчас умру!» И, схватившись за голову, отступал перед нестерпимо прекрасным видением. А девушка улыбалась умудренной улыбкой и с первых же шагов в мире взрослых, вся залившись краской, с поистине сестринской озабоченностью уже уговаривала своего кавалера «пойти протрезвиться». А протрезвляться приходилось им всем: с десяток сочувствующих глаз провожало юного героя, спускавшегося с веранды, держа стакан апельсинового сока в руке. И вслед ему взволнованно неслось:

«Ну как дела, Френки?», «Крепишься, Джелли?» А он мотал головой и страдальчески вздыхал, не переставая, однако, коситься наметанным глазом на публику — ведь ему уже десятки раз приходилось проделывать все это.

Да, именно на публику, ибо все здесь было публичным: на глазах у зрителей все разрешаюсь — заводить романы, флиртовать, ссориться. Однако выражения эти никогда не употреблялись, ибо слова — штука опасная, и молодежь инстинктивно избегала пользоваться словами, обозначающими эмоции, или, вернее, словами, принадлежащими к той старой культуре, которую они сейчас пытались заменить новой.

Если между двумя молодыми людьми разгоралась ожесточенная ссора, к ним тотчас спешил Бинки или кто-либо из старшего поколения и прочувствованно говорил: «Ну, хватит, старина, хватит, ребята», и спорящих возвращали в лоно остальной паствы, а они улыбались с виноватым видом — улыбались, хотя эта улыбка была для них смерти подобна. Если какая-нибудь парочка слишком долго оставалась наедине, слишком часто назначала друг другу свидания, то всегда находилось пять-шесть самозваных блюстителей общественного порядка и нравственности, которые, понаблюдав за молодыми людьми, наконец подходили к ним и спрашивали: «Эй, что тут у вас происходит?» Молодой человек говорил: «Ты не можешь нанести мне такой удар, Бетти», — и в эту минуту он как бы говорил от имени всех молодых людей. Девушка же раздраженно и грозно спрашивала (и это раздражение таило в себе немалую опасность): «А с кем это ты был вчера вечером?» — и улыбалась провинившемуся юнцу с уверенностью, порожденной сознанием, что она выступает как бы от имени всех женщин; для юноши ее выговор звучал как порицание всего общества, вызывавшее у него, однако, подсознательное чувство обиды — ведь оно было направлено лично против него.

Эта система выставления напоказ своих чувств была, вероятно, придумана для предотвращения браков; но если какой-нибудь паре удавалось ускользнуть от зорких глаз Бинки и, не вызвав ревности клана, предстать перед всеми в качестве жениха и невесты, их встречали воплями протеста; это воспринималось как возмутительная измена. Если влюбленные все-таки выдерживали, с улыбкой покачивая головой в ответ на предостережения Бинки, заявлявшего жениху: «Смотри, ведь это здорово отразится на твоей работе», а его избраннице: «Неужели тебе охота, крошка, в твои-то годы связывать себя детьми?» — клан, точно те студенистые организмы, которые обволакивают и поглощают все, что попадается им на пути, расступался и принимал в свою среду будущих мужа и жену. Пусть женятся — при условии, однако, что Бинки или один из старших «волков» будет шафером, а молодые сразу после кратчайшего медового месяца вернутся в лоно Спортивного клуба и будут делить с остальными его членами все свои радости и горести. Только браки эти довольно быстро расстраивались. Не одна пара возвращалась в клуб уже порознь, и бывшие мужья танцевали с бывшими женами просто как добрые, нежные друзья, даже ухаживали потом за ними, но — в строго определенных рамках и в строго определенном месте, а именно: в автомобиле, поставленном у обочины; а если эти отношения казались бывшим супругам после свободы брачной жизни слишком волнующими и пара склонна была снова соединиться, Бинки отводил обоих в сторону — только поодиночке — и говорил: «Ты ведь уже раз попробовал и ничего не вышло, так зачем же снова лезть в петлю?» А если это не помогало, то выдвигался на подмогу второй довод: «Ну хоть покрути с кем-нибудь еще. Например, с Томом…» (Или с Мейбл — если разговор шел с мужчиной.) «Послушай, ведь Том чудесный парень, почему ты не хочешь покрутить с ним?»

У членов клуба было уже с десяток детей — «клубных детей», как их называли, которые, как наглядное предостережение рока, спали в своих колясочках и подрастали на веранде среди хоккейных клюшек, пивных кружек и голых ног, пока взрослые развлекались в ресторанах и танцевальных залах.

Человек, впервые попавший сюда, услышав сентиментальное восклицание: «Смотрите-ка, а вот и Бетти, прелестная крошка Бетти», — оборачивался и видел высокую молодую женщину в коротких брюках и сандалиях; волосы ее были стянуты на макушке розовой или голубой ленточкой, а обветренное лицо загорело от бессчетного множества дней, проведенных на хоккейных и теннисных кортах, и новичок решал, что «крошка» относится к девчурке, которую она вела за руку, — девчурка была в такого же цвета трусиках, еле прикрывавших пухлые с перевязочками ножки, и волосы у нее, так же как у матери, были подхвачены на макушке ленточкой.

Ничто не менялось в клубе — так прошел 1935 год, потом 1936, 1937, 1938; настало Рождество 1939 года — и у всех было такое впечатление, что клуб существует испокон веков и будет существовать вечно, как в сказке, где все озарено золотистым светом, все молоды и ничто не меняется. Неподвижный строй голубоватых деревьев вдоль кортов, джакаранды в кадках, выстроившиеся вокруг поля для гольфа, изгороди, чья густая блестящая зелень испещрена красными пятнами цветов, — все это составляло как бы своеобразный магический круг, внутри которого ничего не могло случиться, ничто не могло угрожать, ибо по некоему молчаливому уговору здесь запрещалось спорить о политике, а Европа была далеко. И в самом деле, этот клуб возник точно для отрицания всего, что отстаивала Европа. Здесь не было никакого деления на социальные группы, не было никаких барьеров, во всяком случае — зримых: самый ничтожный клерк из управления железной дороги, самая последняя машинистка были здесь на «ты» со своими хозяевами и на короткой ноге с сыновьями членов кабинета министров; если здесь называли кого-нибудь «воображалой», это считалось самым резким порицанием — таким словом обозначали сноба или человека, ставящего себя выше других; даже чернокожих официантов и тех по окончании танцев частенько похлопывал по плечу какой-нибудь подвыпивший «волк» и говорил: «Славный ты парень, Тикки» или: «Молодчина, Шиллинг» — и даже на их бесстрастных лицах ироническое выражение порой сменялось невольной улыбкой при виде столь неудержимого доброжелательства.

 

2

В эту субботу Марта сидела за своим столом как на иголках: ей надо было уйти с работы в двенадцать, а не в час, как полагалось, но уж очень не хотелось отпрашиваться у мистера Коэна. Она ужасно волновалась, хотя причина ее волнений вовсе не стоила того; впрочем, состояние ее можно было отчасти объяснить тем, что она вот уже неделю как не показывалась в Политехническом. Она вспоминала о том, что решила «по крайней мере три месяца» заниматься только стенографией и повышать скорость на машинке; и вместе с тем невольно представляла себе, как она сейчас войдет в кабинет мистера Коэна и скажет ему, что ей нужно пойти купить платье, — причем пустит в ход все свои чары, будет говорить запинаясь, притворяться застенчивой, хотя знает, что не следует прибегать к таким приемам здесь, в конторе. В двенадцать часов Марта наконец поднялась, держась за стол, чтобы не упасть, так как ноги у нее подкашивались от страха, но тут дверь в кабинет мистера Робинсона приоткрылась, и он позвал:

— Зайдите ко мне на минутку, мисс Квест. — И нетерпеливо добавил: — Если вам не трудно.

Таковы были правила обращения с персоналом, установленные мистером Коэном.

Марта зашла в кабинет и получила предлинный и довольно сложный документ; пробежав его глазами, она увидела, что утром уже перепечатывала его.

— Видите ли, мисс Квест, — сказал смущенно и с несколько натянутой улыбкой мистер Робинсон, — вы, должно быть, думали о чем-то другом, когда печатали это.

Мистеру Робинсону было лет двадцать пять, и он еще стажировался. Но молодости в нем не чувствовалось. Стройный, среднего роста и атлетического сложения, он двигался энергично, чуть склонившись вперед, точно натянутая тетива. Он был весь какой-то серый и чинный: светлые, гладко зачесанные и густо напомаженные волосы лежали волосок к волоску; губы были тонкие, нетерпеливые, плотно сжатые, а серые, глубоко посаженные красивые и умные глаза много теряли оттого, что их взгляд не умел смягчаться. Мистер Робинсон хорошо знал право, но хорошим юристом пока еще не стал, да и едва ли мог им стать. Он быстро терял терпение в разговоре с капризным клиентом и не раз выскакивал из кабинета вконец взбешенный, после того как вся контора в течение нескольких минут слушала гневные раскаты его голоса; он кричал, перебивая кого-то: «К сожалению, в университете юристов не учат разговаривать с дураками». Он и с женщинами бывал груб, а отдав приказание или отчитав за что-нибудь, старался смягчить впечатление натянутой улыбкой. В конторе все считали, что, когда Марта подучится, она станет личным секретарем мистера Робинсона, но ни он, ни она не очень ждали наступления этого часа. Он предпочитал иметь дело с миссис Басс и перегружал ее работой, хотя ей полагалось работать только на мистера Коэна.

Сейчас он изо всех сил старался произвести приятное впечатление на Марту, но это ему не удалось, и она вышла от него с испорченным документом в руках, не менее раздраженная, чем он сам.

Теперь у нее полегчало на душе. Она, конечно, ни за что не успеет до закрытия магазина купить себе платье. И двадцать фунтов останутся у нее в кармане, а не будут истрачены на платье-модель, за которое ей придется выплачивать по десять шиллингов в месяц. Все решилось без всякого ее участия, мозг ее был избавлен от докучных размышлений; она перепечатала документ почти так же быстро и аккуратно, как это сделала бы миссис Басс, и положила на стол мистера Робинсона задолго до часу дня.

— Одну минутку, — бросил он и поспешно добавил: — Подождите, пожалуйста. — Он взял документ, прочел его и посмотрел на Марту со своей странной улыбкой. — Если вы могли выполнить эту работу так хорошо сейчас, почему же вы не сделали этого раньше? — спросил он.

Марта помолчала и вдруг, сама не понимая, как это случилось, весело принялась рассказывать ему про платье; она хотела остановиться — не следовало ей про это говорить, но неодолимое нервное напряжение, похожее на то, которое побудило ее попросить Донавана ее поцеловать, уже овладело девушкой, и она не могла ни остановиться, ни перейти на естественный тон. Мистер Робинсон чувствовал себя весьма неловко — он терпеть не мог разговоров о личных делах, и, когда Марта, запинаясь, довела свой рассказ до конца, он был так же красен и смущен, как и она.

— Если хотите послушаться моего совета, мисс Квест, хотя это, конечно, не мое дело, — держитесь подальше от акул, которые заманивают девушек в свои ловушки. Сколько ко мне приходит клиенток и, обливаясь горючими слезами, просят помочь, когда помочь им уже ничто не в силах. А покупать платье за двадцать фунтов такой молоденькой девушке, как вы, — просто безумие, — закончил он, точно сам был глубоким стариком. Потом, взглянув на ее помрачневшее лицо, добавил: — А впрочем, это ваше дело. Пришлите мне, пожалуйста, миссис Басс. Если, конечно, она свободна.

Выйдя из его кабинета, Марта обнаружила, что в большой комнате почти никого нет. Она взяла сумочку и, выскочив на улицу, чтобы избежать встречи с товарками, чуть ли не бегом заспешила по Главной улице к витрине, где было выставлено платье.

Перед войной женщина считалась красивой, если она была высокая, широкоплечая, с узкими бедрами и длинными ногами. Помимо книг, заполнявших комнату Марты, там было немало журналов, и на картинках у всех женщин были такие фигуры. И когда Марта видела свое отражение, когда представляла себе, как она выглядит в том или ином платье, она мысленно вытягивала себя в высоту, сужала, придавала себе изящные позы: вот она пересекает комнату под огнем восхищенных взглядов — совсем другая женщина, не похожая на ту, какая она на самом деле. А Донаван видел в ней сырой материал и собирался формовать его сообразно со своими вкусами. Но это платье побуждало забыть все ложные представления о красоте, и Марта восторженно, чуть ли не с болью, рассматривала его: магазин был закрыт, и она знала, что уже не купит платья. Девушка чувствовала, что стоит ей надеть это платье, и она станет совсем иной — не только в собственных глазах, но и в глазах других, — такой, какова она на самом деле. И платье предназначено именно для этой, пока никому не ведомой Марты. Оно было ярко-синее, из какой-то красивой прозрачной шелковистой материи. По узкому, облегающему лифу были разбросаны мелкие блестки, сверкавшие, как бриллиантики, и такими же бриллиантиками были осыпаны банты на широкой юбке. Не платье, а мечта — плечи чуть задрапированы, а юбка широкая, вся в фалдах. Но стоило Марте назвать про себя это платье «мечтой», как она вспомнила Донавана, и от ее уверенности не осталось и следа: он такого платья ей бы не выбрал.

В ту же минуту она услышала автомобильный гудок и, обернувшись, увидела самого Донавана: он изо всех сил старался задержаться в потоке машин, особенно мощном в субботу, после полудня. Казалось, по улице течет река нагретого блестящего металла, машины ползли вереницами, чуть не упираясь друг в друга, и Марте пришлось некоторое время бежать по тротуару, прежде чем она сумела прыгнуть в машину и опустилась на сиденье рядом с Донаваном.

— О чем ты размечталась, дорогая моя Мэтти, у витрины этого соблазнителя, мистера Луиса? — спросил Донаван.

Она объяснила — как можно более непринужденным тоном, стараясь скрыть те чувства, которые вызывало в ней облюбованное платье. Выслушав ее, он сказал:

— Но, Мэтти, ты же знаешь, что ты должна обо всем со мной советоваться. Я видел это платье сегодня утром, и, право же, тебе пора бы уже кое-чему научиться. Оно очень красивое, нарядное и все такое, а вот шика в нем нет. Но расстраиваться тут нечего. Мы заедем к тебе — и вот увидишь: ты у меня будешь самой красивой на балу.

Она рассмеялась и, подумав немного, решила подчиниться, а подчинившись, почувствовала к нему даже признательность. Но в то краткое мгновение, пока она раздумывала, в ней пробудились совсем другие чувства — неприязнь и нежелание подчиняться его требованиям.

Как только они вошли к Марте в комнату, Донаван вынул из шкафа два вечерних платья — все ее достояние, — разложил на кровати и задумчиво, озабоченно принялся их рассматривать. Потом присел рядом и, нахмурившись, стал щупать материю — казалось, между ним и платьями установилась некая тайная связь, сообщничество, из которого Марта была исключена. В дверь постучали, и вошла миссис Ганн: Марта поняла, что она, должно быть, услышала мужской голос.

— О, это вы, мистер Андерсон, — с притворным облегчением сказала она.

Донаван, едва взглянув на нее, ответил, что очень занят.

Миссис Ганн тихонько кивнула Марте, и та вышла вслед за нею на заднюю веранду.

— Надеюсь, вы правильно поймете меня, — начала миссис Ганн, — но моя дочь никогда не водила мужчин к себе в спальню. Я, конечно, не могу сказать ничего плохого про мистера Андерсона, но…

Бледное, одутловатое лицо миссис Ганн блестело от пота, пряди редких рыжеватых волос потемнели и были влажными, а платье промокло от подмышек до талии — она не принадлежала к числу тех, кто легко переносит жару.

— Я получила письмо от вашей мамы, — жалостным голосом продолжала она. — Ваша мама очень беспокоится. Я ведь обещала ей за вами присматривать, но…

Марта сердито ответила, что в надзоре не нуждается.

Миссис Ганн обиделась: она, конечно, никому не навязывается. Марта ответила, что вот и прекрасно. Обе перестали сдерживаться и начали кричать вовсю.

— Мэтти, — долетел до них голос Донавана. — Поди сюда, ты мне нужна.

Застигнутые в самый разгар ссоры, обе женщины, в общем любившие друг друга и знавшие это, обменялись понимающей улыбкой, как бы прося одна у другой извинения.

— Это все жара, Мэтти, — страдальческим голосом сказала миссис Ганн. — Такая погода ужасно действует мне на нервы.

Марта с удовольствием расцеловала бы ее, но поцеловать женщину ей казалось положительно невозможным. А потому она лишь сухо сказала, что миссис Ганн может не волноваться насчет мистера Андерсона.

В бесцветных встревоженных глазках миссис Ганн вспыхнули лукавые огоньки. Обе женщины посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Ох и молодчина же вы, — проговорила миссис Ганн и опять залилась раскатистым смехом, беспомощно сотрясаясь всем своим большим натруженным телом. Она обняла Марту и поцеловала, и Марта, сделав над собой усилие, не отстранилась от этого влажного, крепко пахнущего потом объятия. — Молодчина, — повторила миссис Ганн.

Марта кивнула и, смеясь, с виноватым видом вернулась к Донавану.

— Нет, этих противных женщин никогда, видно, не оторвешь друг от друга, — небрежным, но ворчливым тоном заметил он. — И ты не лучше моей мамаши. Она вечно хихикает с бабами, а нужно, чтоб они чувствовали разницу между тобой и ими, Мэтти. Сколько раз я тебе об этом говорил. Но ты все равно продолжаешь якшаться с простым людом.

Марта нетерпеливо пожала плечами и отошла к застекленной двери. Сейчас уже не было того потока автомобилей, который заполнял улицы в послеполуденные часы, лишь время от времени стремительно проносились отдельные машины. Макадамовое шоссе блестело, точно смазанное маслом, знойное солнце нестерпимо жгло, и в воздухе стоял густой запах разогретой смолы. На грозовом небе тяжелые зловещие тучи перемежались с ярко-синими просветами. Деревья в парке стояли неподвижно, цветы в саду поникли, листья свернулись. Марта злилась, и в то же время ей было грустно. Ей уже не хотелось идти на эти танцы; все стало противно, а главное — она сама не понимала, почему у нее так резко меняется настроение: точно в ней живет несколько совершенно разных людей, которые отчаянно ненавидят друг друга, но связаны между собой присущим им всем стремлением — мощным, безымянным, безликим, бесформенным, как текучая вода. Марта стояла молча у открытой двери, через которую в комнату вливался с улицы горячий, пахнущий смолою воздух, и медленно погружалась в глубокую меланхолию — состояние слишком привычное, хотя она и старалась его избегать. Вот так же стояла она девочкой и смотрела, как меняется облик вельда, когда по нему, подобно стаям птиц, скользят тени от облаков, как спускается с гор дождевая завеса, — в такую минуту ей казалось, что она погружена в летаргический сон, скована, недвижима, обречена.

Марте хотелось, чтобы Донаван ушел, ибо она знала, что скоро ей придется вернуться к реальной жизни, придется выполнять его желания. Ведь она, безусловно, пойдет сегодня вечером на танцы и еще задолго до назначенного часа начнет хлопотать и волноваться. При мысли о том, сколько ей предстоит потрудиться, чтобы принять другой облик, Марта опять почувствовала усталость и сердито сказала Донавану:

— Кому нужна эта возня? Не все ли равно, как я буду выглядеть?

Он не ответил, и она посмотрела на него через плечо, уверенная, что на лице его будет написано: «Опять эти женские штучки!» Но нет, она прочла на нем: «Вот кокетка!» Это, видимо, выводило его из себя.

— Ну, знаешь ли, Мэтти! — сказал он. И добавил: — Поди сюда, пора приниматься за дело.

Она нехотя подошла к нему.

— Снимай платье, Мэтти, — сказал он. — Только, пожалуйста, без визготни. Меня это утомляет.

Марта медленно снимала платье — она впервые раздевалась перед мужчиной — и от души желала, чтобы это не казалось ей таким пустяком. Она осталась в одних трусах, и Донаван принялся внимательно осматривать ее плечи и грудь — он даже протянул руку и медленно повернул Марту, чтобы осмотреть спину.

— Отлично, — одобрительно сказал он, прищурившись с видом знатока.

Затем он подвел ее к зеркалу, заставил поднять руки и осторожно надел на нее белое платье из простой ткани, которое она сшила себе для вечеринки у ван Ренсбергов.

— Из этого определенно можно кое-что сделать, Мэтти, но ты должна всецело отдать себя в мои руки. Платье премилое, только мало ведь быть миленькой. — Он опустился на колени у ее ног и расправил юбку: из зеркала на Марту глядела бледная, усталая, растрепанная девушка. — Посмотри теперь на себя, — сказал Донаван. — Видишь разницу?

Марта увидела, что платье ее стало очень похоже на то ярко-синее, которое ей так хотелось купить; сейчас это было типичное вечернее платье, если можно назвать «типичным» нечто столь многообразное по форме, хотя почти у всех вечерних платьев узкий, облегающий лиф и широкая юбка. Только синее платье было из чудесного материала, и оно очень красиво расшито сверкающими бусинками, а плечи чуть прикрыты легким газом. Несмотря на все возражения Донавана, Марте по-прежнему хотелось иметь его, и тем не менее она покорно разрешала одевать себя так, как никогда не оделась бы девушка, способная носить то легкое, воздушное одеяние.

Донаван снова опустился перед ней на колени и принялся трудиться над белым платьем. Он всецело ушел в свою работу, а Марта, точно манекен, лишь послушно поворачивалась, повинуясь приказанию его рук. Без малейшего смущения она позволила ему обтянуть ей груди материей и даже слегка приподнять их рукой, чтобы на них красивее лежали складки, которыми он хотел подчеркнуть фигуру Марты.

В дверь снова постучали, и вошла миссис Ганн с большим пакетом в руках. Она с трудом дышала, мокрые пряди волос падали ей на лицо; призвав на помощь всю свою выдержку, она спокойно посмотрела на молодого человека, копошившегося у ног девушки, и заметила:

— О господи, да это просто ужас какой-то, — но относилось это не к нему, а к жаре. — Не удивлюсь, если пойдет дождь, — уже выходя, добавила она.

И в самом деле — в нависших облаках погромыхивало.

Марта опустила взгляд на темную голову Донавана, обычно такую гладкую и прилизанную. Прядь прямых жестких волос отделилась и упала ему на лоб, и почему-то эта жесткая прямая прядь показалась Марте отвратительной — так же как и лоб, красноватый, с крупными порами, мокрый от пота. Около пробора виднелись хлопья перхоти, а сам пробор был мертвенно-белый, точно живот у рыбы. Марта нетерпеливо задвигалась под руками Донавана и лишь с трудом овладела собой, когда он сказал:

— Послушай, Мэтти, приходится страдать, чтобы быть красивой. Так что будь паинькой.

Как все это ей надоело, подумала Марта и, отведя взгляд в сторону, увидела на кровати пакет. Книги. Она осторожно перегнулась, намереваясь подтянуть их к себе.

— Всему свое место и время, Мэтти, — одернул ее Донаван.

И она покорно застыла на месте.

— Какие книги ты выписала? — спросил он.

— Право, не знаю, что они там прислали, — уклончиво ответила она, считая, что в эту область, уж во всяком случае, не следует его впускать.

— Почему ты не расставишь их на какой-нибудь красивой полке или в шкафу, чтобы, когда к тебе приходят люди, они могли полюбоваться ими? К чему тебе книги, если ты держишь их под кроватью? Ведь ты же умная девушка, Мэтти, а рассуждаешь как мещанка. Однако, если бы ты постаралась, ты могла бы блистать, да еще как.

Марта скорчила ироническую гримасу, но он не видел ее.

— Возьми хотя бы Рут Мэннерс. Она ездила на родину в Англию со своей матерью. Сейчас вернулась, и ее прямо не узнать, такая стала умница. Она там ходила по театрам, картинным галереям, ну, словом, везде и всюду. Поглядеть на нее — ни дать ни взять с Норс-авеню… повернись-ка, Мэтти, бедро повыше… Вот так. Ты немного сутулишься, но не так, как надо, а ведь у женщин, знаешь ли, бывает очень приятная сутулость, если делать это умело. Так вот, Рут стала просто неузнаваемой. У тебя, правда, нет богатой мамы, которая могла бы наряжать тебя, но ты много читала, а вот подать себя как следует не умеешь… Прежде всего ты должна научиться стоять: подбери зад, выставь вперед бедра, а плечи опусти, но так, чтобы груди стояли торчком, — вот, вот, правильно.

Он поднялся с колен и встал против нее: одной рукой надавил ей на поясницу, а другой пригнул плечи — и грудь ее выгнулась, едва не касаясь его груди. Его взгляд, устремленный на нее из-под нахмуренных бровей, встретился с ее злым взглядом — Донаван тут же убрал руки, а его красивое, блестевшее от пота и напряжения лицо, сейчас почему-то огрубевшее и отекшее, медленно залилось краской.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он, стараясь сохранить любезный тон. — Ну хорошо, обещаю, что буду ухаживать за тобой по-настоящему, но только не сейчас. — Он взглянул на ручные часы и снова стал самим собой. — А теперь ложись спать: выглядишь ты в самом деле ужасно. Я приду в шесть, чтобы одеть тебя. В пять ты должна принять ванну, но только не трогай волосы: я сам тебя причешу.

И, весело помахав рукой, он поспешно вышел из комнаты, а Марта покорно легла в постель, вздрагивая от отвращения к нему и от взрывов истерического хохота.

Она так и не уснула. Вскоре она поднялась, наполнила ванну и легла — она лежала, пока вода не остыла, прислушиваясь к тому, как потрескивает, коробясь от жары, железная крыша, как кряхтит и вздыхает на веранде миссис Ганн, как грохочет и рычит, точно зверь, далекий гром. Затем Марта занялась изучением собственного тела: можно ли про нее сказать, что она «длинноногая, тонкая, стройная», — впрочем, так трудно представить себя иною, чем ты есть, когда ты нагая. И Марта вскоре с искренним восхищением стала любоваться собой. Ноги ее, округлые и гладкие, мягко покачивались в воде, бедра казались двумя пухлыми блестящими рыбами; она брала пригоршнями воду и лила ее на свой белый живот, а потом следила, как капли, точно неграненые драгоценные камни, скатывались на пупок и застывали там дрожащим серебристым шариком. Она лежала совсем неподвижно, и самовлюбленный взор подсказывал ей, что тело ее совершенно; тут Марта вспомнила о вздыхающей потной миссис Ганн и почувствовала острую радость от сознания, что она не такая; вспомнила безобразный шрам на животе матери и дала зарок, что ее тело никогда, никогда не будет изуродовано таким шрамом; вспомнила ноги миссис ван Ренсберг и с нежностью провела рукой по своим гладким загорелым ногам, словно желая еще раз убедиться, что ноги у нее хорошие, чудесные и ничего с ними не случится.

Несколько тяжелых капель, точно камешки, ударили по железной крыше; ветер завыл, взвихрил пыль с дождем; ударил гром, и дождь опустился стальною сеткой. Настроение у Марты сразу улучшилось, точно взмыл воздушный змей, и она запела во весь голос; сквозь грохот грома, плеск дождя и бульканье воды в ванне до нее донесся голос миссис Ганн, замурлыкавшей от радости, словно она возносила благодарность богу дождя. Марта вышла из ванны: угнетенного состояния как не бывало — его как будто смыло вместе с водой из ванны; на задней веранде сидели миссис Ганн и ее дочь и пили чай — лица у обеих были ясные, добрые, улыбающиеся. Марта остановилась у стола в своем красном халате и стала вместе с ними пить чай; они болтали, следя за тем, как дождь ударяет блестящими дротиками в зеленую выцветшую кисею от москитов; раздражение, которое они испытывали в первую половину дня, бесследно исчезло, и сейчас даже казалось смешным за него извиняться. Миссис Ганн обняла Марту за талию.

— Ах ты, моя девочка, ах ты, моя доченька, — приговаривала она. — Теперь ты будешь моей дочкой, раз родная дочь ушла от меня.

Молодая женщина, сидевшая в конце стола, рассмеялась, рассмеялись и остальные — они смеялись, а дождь лил, лил без конца, с журчаньем, бульканьем и всплесками; над самой крышей гулко ударил гром, точно по ней проехали боевые колесницы, и три женщины снова рассмеялись, но грохот стоял такой, что ничего не было слышно, хотя они и кричали друг другу что-то, хохоча как сумасшедшие. Изобразив жестами и мимикой сожаление, Марта дала понять, что надо идти одеваться, но уходить ей очень не хотелось. Она просто понять не могла, почему ей раньше так не нравились миссис Ганн и ее дочь — у последней недавно родился еще ребенок, и уже из-за одного этого она казалась Марте отвратительной. А сейчас Марта поняла, что это простая хорошая женщина, и какая отзывчивая, как терпеливо она укачивает хнычущего малыша…

Больше всего на свете Марте хотелось пойти сегодня на танцы, все ее мысли и поступки были подчинены этому желанию, и потому, когда Донаван вошел, смеясь над своим промокшим вечерним костюмом, Марта встретила его с горящими глазами, оживленно щебеча, готовая предоставить себя в его полное распоряжение: пусть одевает ее и подшивает что нужно.

Но оказалось, что на это требуется уйма времени. Донаван стер грим с ее лица, велел закрыть глаза и заново подмазал ее. Потом уложил ей волосы — посмотрел и уложил по-иному. Она покорно предоставила себя в его распоряжение, но чувствовалось, что ей не терпится поскорее идти. Наконец он торжествующе подвел ее к большому зеркалу и сказал:

— Ну, Мэтти…

Марта посмотрела — и одновременно обрадовалась и смутилась. Нет, это не она. Несмотря на всю простоту, в ее белом платье было что-то эксцентричное — и даже не это: глядя на себя, Марта инстинктивно пыталась подделаться под молодую женщину, отражавшуюся в зеркале, — холодную, высокомерную, неприступную. Но глаза на холодном чужом лице были смущенные и взволнованные. Едва она заметила этот взгляд — единственное, что, по-видимому, было от нее самой, — как Донаван быстро шагнул к ней и сказал:

— Послушай, Мэтти, ты сама понимаешь, что в таком платье надо вести себя иначе. Ты согласна со мной? — Он нагнулся к ней, готовый в мгновение ока подправить что-нибудь или убрать. — Смотри, — наконец сказал он, — глаза у тебя никуда не годятся. Подними голову. — И так как она не шевельнулась, он рукой приподнял ей голову. — Когда у человека такие скулы, — сказал он, — глаза должны быть вот такими, смотри. — С чувством, близким к ужасу, Марта увидела, как он слегка сощурился и посмотрел на нее искоса томным и отчужденным взглядом. — Видишь? — торжествующе спросил он. И проделал то же самое еще раз. На какую-то долю секунды Донаван стал до ужаса похож на нее, и Марта, точно завороженная, с отвращением смотрела на него. Потом нервно рассмеялась, а он тотчас опустил руку, взглянул на нее и покраснел.

— Ты право… удивительный человек, — наконец произнесла она, и в голосе ее прозвучала явная неприязнь.

Молчание длилось долго: это была решающая минута. Беспомощно взглянув на него, Марта увидела — хоть и не очень ясно, — что он растерян и огорчен не меньше, чем она. Он надулся, точно маленький мальчик, которого обидели, и, казалось бы, должен был вызвать в ней жалость, но вызвал лишь раздражение и смутное чувство вины: ну почему она не может сказать ему ничего утешительного? Очень уж страшно ей стало, когда она увидела этого самоуверенного юношу таким растерянным, вдруг потерявшим почву под ногами.

Наконец он сел, с мрачным видом закинул ногу на ногу и заметил:

— Надо мне было идти по художественной части и быть модельером. Из меня вышел бы неплохой модельер, дорогая Мэтти. — Это «дорогая Мэтти», брошенное, как обычно, небрежным тоном, вернуло ему самоуверенность: он уже пришел в себя. — Но если человек вырос в колонии, ничего другого не остается, как идти на счетную работу и ждать, когда твой начальник подаст в отставку.

Он рассмеялся с искренней горечью, и Марта поняла: оба они твердо уверены, что, если бы они родились в других условиях, если бы… — только эта уверенность и связывает их.

— Ну ладно, — с запинкой сказала она, — не будем ссориться. Лучше откажись от меня, это неинтересная работа. Мне кажется, я не создана быть манекеном!

Она смеялась над ним и так хотела, так ждала — чего? Какого-то движения, жеста, который был бы отражением тех чувств, что их объединяли? Вот если бы он обнял ее сейчас — просто, по-братски, все сразу стало бы на свое место, будто ничего и не произошло. Но он зло рассмеялся и сказал:

— А, к черту все это, Мэтти! Пошли на вечер и давай их всех поразим!

Открывая дверь, Марта увидела, что дождь перестал. Хмурое закатное небо отражалось в озере, образовавшемся между домом и калиткой.

— Ты, наверно, рассчитываешь, что я понесу тебя на руках, как это делают герои в фильмах? — сказал он. — Но я не стану этого делать. Смотри не запачкай грязью подол. — Он вскрикнул с деланным испугом, когда она, балансируя, осторожно ступила с лестницы на шаткий камень, а с камня на осколок кирпича, черневший среди розоватой воды. Тут она остановилась, стараясь сохранить равновесие, смеясь над собой и над ним: он так занятно подпрыгивал на ступеньках, приговаривая: — Мэтти, Мэтти, осторожней!

Но эти беспомощные выкрики лишь подстегнули Марту. Она спокойно осмотрелась: от калитки ее отделяло футов шесть грязной воды.

— А, к черту, — сказала она и сразу почувствовала себя в своей тарелке. Она подняла шуршащие белые юбки, завернула их вокруг талии и преспокойно зашагала в своих золоченых туфельках по воде, лизнувшей ей щиколотки холодным языком. Добравшись до тротуара, Марта, точно ребенок, которого привело в восторг путешествие через лужу, воскликнула: — Ух, до чего же хорошо, Дон, просто здорово!

Разбрызгивая воду, он в несколько прыжков очутился рядом с ней.

— Мэтти, — в изумлении и отчаянии воскликнул он. — Мэтти, ты с ума сошла! Ведь ты, наверно, еще не успела даже заплатить за туфли?

— Конечно нет, — беспечно бросила она и опустила юбки; Донаван был ей смешон, и в то же время она искренне, от души презирала его.

— Но у тебя же мокрые ноги, — жалобно добавил он.

— Да, ужас какие мокрые, — иронически передразнила она его. — Ах, боже мой, ведь я могу простудиться. — И вдруг растерянно умолкла: туфли-то действительно стоили дорого, а вела она себя хуже девчонки… — Да не ворчи ты, как старуха, — сердито бросила она и села в машину. — Никто и не заметит моих ног, — через некоторое время добавила она, чтобы успокоить своего спутника. — Все будут смотреть только на твое чудесное платье.

Она вытянула ноги и поглядела на них. Золоченая кожа туфель потускнела и сморщилась, а вокруг щиколоток, на чулках, появилась едва заметная бурая полоска. Осмотр ног доставил Марте глубокое удовлетворение; она перевела взгляд на элегантное, строгое белое платье, такое чуждое всему ее облику, что оно казалось оболочкой, в которую заключено ее сильное тело, тянувшееся ввысь от этих не знающих устали, сильных щиколоток. Марта тряхнула головой, чтобы лучше лежали волосы, и лишь презрительно рассмеялась в ответ на замечание Донавана:

— Ну что ж, добилась своего: выглядишь как настоящая деревенская девчонка — только что хорошенькая. Кстати, Мэтти, ради бога, двигайся поосторожнее: я ведь сметывал платье прямо на тебе, на живую нитку, чтоб оно лучше сидело, и, если ты будешь в нем прыгать, оно свалится. Но тебе это, наверно, очень понравилось бы.

— Конечно, — весело бросила она и, представив себе, как бы она выглядела, если бы вдруг осталась без платья, звонко расхохоталась. — Конечно, — повторила она, к вящей досаде сразу помрачневшего Донавана.

Они прибыли в клуб. Веранда его была разукрашена гирляндами цветных огней, а большой плакат из электрических лампочек гласил: «Мальчики и девочки, веселитесь, до Рождества осталось три недели!»

Большой зал, освобожденный для танцев, был пуст. На главной веранде за столиками молодежь пила пиво — одни уже в вечерних туалетах, другие еще в спортивных костюмах. Многих из них Марта знала в лицо; девушки приветствовали ее улыбками, как родную сестру, молодые люди вздыхали и присвистывали, когда она проходила мимо. Возмущение, в таких случаях обычно поднимавшееся в ней, сейчас не то что притупилось — она поскорее подавила его, загнав в сокровенный утолок души, который считала своим подлинным «я». Донавана же встречали здесь вопросом: «Ну как, отщепенец, вернулся?» — а это показывало, что он не был здесь чужаком, хоть и утверждал обратное. Марта предполагала, что они будут сидеть за отдельным столиком, — если она вообще могла что-либо предполагать, ибо, когда человек всецело подчиняется другому человеку или среде, точно ребенок или загипнотизированный, он не может ничего предвидеть или ожидать заранее. Может быть, Марта и мечтала, что все будет иначе, но мечты остаются мечтами.

А Донаван не только не уединился с Мартой — напротив, он в течение нескольких минут был в центре всеобщего внимания, громко и весело, с грубоватой прямотой обсуждая, за какой столик им лучше сесть — за столик Бинки или чей-то другой.

Наконец он взял Марту под руку и подвел ее к столику, за которым восседал Бинки со своими приспешниками и их девушками. Все они пили пиво и грызли орехи.

— Ну, вот и ты, Мэтти, среди наших красоток, — заметил Донаван, предлагая ей стул.

Сам он уселся между двумя девушками и, казалось, совсем забыл о Марте. Сначала это обозлило ее, а потом она почувствовала облегчение: теперь она может делать все, что ей вздумается.

Было около семи часов вечера. За темневшими стволами деревьев догорали неяркие и мягкие краски заката, на кортах сквозь покрывавшую их воду просвечивала трава; вокруг клуба красная грязь образовала сплошное месиво. Это был час углубленного самосозерцания, час безмолвия, когда на деревьях и в вельде, который начинался всего в полумиле отсюда, засыпают птицы, насекомые и зверьки, а в людях — пусть на миг — встает смутное воспоминание о том, что и они в своем развитии прошли через это. Огней еще не зажигали; молодежь сидела в розовых сумерках и невольно говорила шепотом, хотя разговор и состоял из сплошных поддразниваний: одних высмеивали за то, что подолы их вечерних платьев перепачканы в грязи, а других за то, что они боятся пройти по грязи до машины, чтобы съездить домой переодеться. Марта показала свои туфли и в комическом тоне принялась рассказывать о том, как она переходила через лужу; дойдя до половины рассказа, она вдруг замялась, стала запинаться — уж очень неприглядно выглядел во всей этой истории Донаван, но делать было нечего, и Марта продолжала рассказ, избегая, правда, смотреть ему в глаза. Молодой человек, сидевший с нею рядом, заметил, что, будь он там, он взял бы Мэтти на руки и перенес бы через грязь. Это был рослый светлый блондин — волосы с рыжеватым отливом крутыми завитками лежали на его голове, а на широкоскулом загорелом, исполненном решимости лице сияли честные голубые глаза. Марта знала, что этот молодой человек управляет крупной страховой компанией, и то, что он дурачился и паясничал как школьник, пленяло ее. Довольно неловко она заговорила с ним о книге, которую только что прочла. Он отвечал нехотя. Она продолжала. Тогда он громко вздохнул, так что все удивленно повернулись в его сторону, и мрачно произнес:

— Ох, крошка, крошка, ты меня уморишь. — И изрек, ткнув в Марту пальцем: — Она умная. У этой девочки есть кое-что в голове.

Потом расхохотался, закатил глаза и принялся трясти головой, точно его бил озноб. Марта вспыхнула и, почувствовав себя в центре внимания, принялась нести всякую чепуху, то есть делать как раз то, что от нее и требовалось. Голубые глаза блондина с явным облегчением глядели теперь на нее, его лицо прояснилось, и Марта поняла, что все в порядке. Вскоре молодой человек поднялся, заметив, что ему надо поехать переодеться; только пусть Мэтти не забывает, что он готов умереть ради нее, она сразила его наповал, и он требует, чтоб она танцевала с ним первый танец.

Вскоре веранда опустела: осталось лишь несколько пар в вечерних туалетах. Марту слегка мутило, она почти не ела весь день, но Донаван болтал с двумя девушками — они так и льнули к нему, весело смеясь его шуткам, а это не могло ему не льстить, — и Марта, поняв, что на обед рассчитывать нечего, придвинула к себе тарелку с жареным картофелем и сосредоточенно принялась есть — как едят не от нечего делать, а когда человек голоден.

Услышав смех, она подняла голову и увидела, что все с интересом наблюдают за ней.

— Ужасно есть хочу, — решительно заявила она и снова принялась за картофель.

Бинки поднялся со своего стула и, подсев к ней, легонько обнял ее за талию.

— Ну разве можно допустить, чтобы такая красотка голодала, — сказал он. — Сейчас накормим вас обедом.

Она нерешительно покосилась на Донавана. Никогда она не думала, что он скуп, и для нее явилось новым ударом то, что здесь его, видимо, считают скупым, — она поняла это по ироническим, насмешливым взглядам, какими все смотрели на него. Ей стало жаль его, и она весело сказала, что нет, она не хочет обедать. Донаван правильно поступает, что не дает ей полнеть, и…

А Донаван небрежно помахал ей рукой и сказал:

— Нет, Мэтти, дорогая моя, можешь идти, если хочешь.

Тут уж Марте стало обидно за себя, она встала и, поблагодарив Бинки, заметила, что с удовольствием отобедает с ним. Вот как получилось, что вечер еще не успел начаться, а Марта уже была не с Донаваном — он как бы оттолкнул ее от себя; уходя, она улыбнулась ему извиняющейся улыбкой, но он даже не взглянул на нее.

Марта шла немного впереди Бинки с тем же мягким и покорным видом, с каким за пять минут до этого шла с Донаваном; то, что Бинки пригласил ее обедать, привело в полное смятение все ее чувства. Он, конечно, обнял ее за талию, когда они шли по веранде, и все приговаривал: «Детка будет сейчас обедать со мной», — но поверх ее головы он озирал свои владения критическим острым взглядом и свободной рукой сзывал приятелей или кивком головы давал понять, чтоб они следовали за ним, ибо Бинки всегда обедал в большой компании.

Итак, с десяток «волков» вместе со своими девушками набились в машины и покатили в ресторан Макграта, куда они вступили с поистине королевской торжественностью, приветствуемые толпой официантов. Случалось, правда, что «шайка» Бинки начинала буянить и крушила все в ресторане, но платили они щедро и давали щедрые чаевые. С другой стороны, «Отель Макграта» был лучшей гостиницей в колонии, здесь останавливались влиятельные люди, приезжавшие из Англии и с континента. Макграту надо было поддерживать репутацию своего заведения, а потому в приветствиях официантов чувствовалась настороженность.

Бинки и его компании предоставили центральный стол в большом зале, шоколадно-коричневом с золотом, как и холл. Зал уже был убран к Рождеству. Метрдотель и официант, подающий вино, оба белые, приветствовали каждого «волка» по имени; те тоже называли их по имени и похлопывали по плечу. Официанты приняли заказ, повторяя названия блюд старательно приглушенным голосом, в то время как почтительные взгляды их молили: «Пожалуйста, мистер Мейнард, ведите себя прилично и постарайтесь, чтобы вся ваша компания вела себя так же!» Старший официант, Джонни Констуополис, даже шепнул Бинки, что вон там, в уголке, под пальмами, возле оркестра, сидит сам мистер Плейер с супругой — глава крупной компании, которой фактически принадлежит вся колония. Но Бинки, услышав это, вскочил и так рявкнул, приветствуя мистера Плейера, что все в комнате оглянулись на него.

Джонни был в отчаянии — не только потому, что выходка Бинки могла не понравиться другим клиентам, но и потому, что он с поистине молитвенным благоговением относился к всемогущему мистеру Плейеру; этот смуглый маленький грек с усталым лицом и вкрадчивыми манерами обслуживал великого человека с тем изысканным тактом, которому он и был обязан своим положением; грек то и дело переходил от столика мистера Плейера к столику Бинки, чей отец, как ему было известно, ведь тоже большой и образованный человек, а в глубине души официант с изумлением и почтительным ужасом думал о том, что молодежь нынче какая-то сумасшедшая, и содрогался. Они швыряют деньгами, точно это грязь: Бинки мог выбросить двадцать фунтов на один обед; он был должен всем и вся, даже самому мистеру Плейеру. Эти молодые люди ведут себя как настоящие безумцы — точно у них нет будущего, точно они не намерены сами стать большими людьми, иметь жен и детей. И никого это, видимо, не удивляет. Джонни знал: если сегодня «волкам» взбредет на ум, что они еще не все взяли от жизни, и они примутся горланить песни, сдирать со стен украшения и плясать на столах, остальные гости, включая и мистера Плейера, будут с огорчением поглядывать на них, но никто не вмешается, никто их не остановит, пусть побесятся — ведь они еще дети. А вот маленькому греку, который вместе с семьей покинул любимую родину двадцать лет назад, чтобы спасти себя и своих близких от беспросветной нищеты, призрак которой и сейчас еще не давал ему покоя, все это казалось странным и даже ужасным. Грек Джонни никогда не избавится от страха перед нищетой; никогда он не забудет, что человек в любую минуту может потерять почву под ногами и соскользнуть со своего места среди сытых и почитаемых людей туда, где бродят безымянные призраки. Джонни помнил голод, роднивший их всех: мать его скончалась от туберкулеза, сестра умерла от недоедания в Первую мировую войну — не человек, а жалкий комочек лохмотьев. Перед Джонни вечно маячила эта тень — страх; и сейчас, стоя за стулом Бинки Мейнарда в ресторане Макграта и записывая заказ, Джонни намеренно склонился пониже и старался не поднимать глаз, чтобы никто не видел, что притаилось в их глубине.

Он знал, что «волки» любят заказывать не торопясь, заботливо осведомляясь о том, чего хотят девушки, и стремясь выполнить их малейшее желание, но, как только церемония заказа окончится, им уже будет безразлично, что подадут, — они и не заметят. Им все равно, что есть и даже что пить. Заказывая вина, они могут целых пять минут обсуждать достоинства той или иной марки, упомянутой в прейскуранте; когда же бутылка появляется на столе, они и не помнят, что заказали. Они не знают толка в вине, они ни в чем не знают толка, они — дикари, но с ними нужно считаться: ведь в один прекрасный день (хотя одному богу известно, каким образом может произойти такое перерождение) они станут солидными и облеченными властью отцами города, а эти девушки — их женами.

Марта с аппетитом, если не с удовольствием, ела ресторанный обед. Меню было длинное, составленное из французских блюд, — это был самый дорогой обед, каким можно было щегольнуть в колонии.

Они съели густой белый суп, отдававший мукой и перцем; круглые шарики из сыра величиной с мячи для крикета, не отдававшие ничем; отварную рыбу под клейким белым соусом; жареных цыплят — жесткие кусочки белого мяса с отварным горошком и отварным картофелем; компот из слив со свежими сливками и гренки с сардинами. Пили они бренди пополам с имбирным пивом. В середине обеда Бинки начал всех подгонять: «Поторапливайтесь, ребята», — ему уже не сиделось на месте — а вдруг танцы начнутся без него!

Покончив с едой, он швырнул на стол несколько пригоршней серебра; официанты с улыбкой принялись кланяться, а сами зорким взглядом уже подсчитывали, сколько брошено серебра и как они его поделят. Девушки по обыкновению запротестовали, говоря с материнской гордостью, что Бинки — сумасшедший мальчишка. В Спортивный клуб они вернулись все вместе. Чувствуя себя виноватой, Марта, тепло вспоминавшая о Донаване, решила его тут же разыскать, но Донавана нигде не было видно. А к ней уже подошел Пэрри — высокий атлет, блондин.

Теперь все были уже в вечерних туалетах, играл оркестр. Наконец Марта увидела Донавана — он сидел с девушкой, и Марта узнала ее: это была Рут Мэннерс. Донаван помахал Марте рукой, точно простой знакомой, и пренебрежительно покосился на Пэрри. Марта в поисках поддержки взглянула на Бинки, и тот сказал со своей обезоруживающей откровенностью:

— Лучше держись нас, детка. Он ведь и накормить-то тебя толком не может.

Но она продолжала умоляюще смотреть на него, и тогда, ворча, охая и вздыхая, вся компания принялась сдвигать столы и подтаскивать стулья; наконец все расселись, и Донаван оказался на одном конце большого стола, а Марта напротив него — на другом.

Рут Мэннерс была тоненькая, хрупкая девушка с узким бледным лицом, темными, коротко остриженными, вьющимися волосами и длинными, нервными пальцами. Черты ее лица не отличались правильностью: когда она улыбалась, узкий яркий рот слегка кривился, тонкий нос загибался книзу, а черные, тонко очерченные брови поднимались углом над бледными, настороженными глазами. Говорила она неторопливо, тщательно произнося гласные; двигалась тоже неторопливо, заботясь прежде всего о том, чтобы всегда производить наиболее выгодное впечатление. Эта-то озабоченность вместе с хрупкостью всего ее облика — припухшие веки ее были всегда слегка воспалены, а на бледных щеках вспыхивал лихорадочный румянец — и придавали ей особенно одухотворенный вид. Однако она была очень элегантна — такой элегантностью не могла похвастать ни одна из находившихся здесь женщин. На ней было блекло-зеленое платье из тяжелого крепа, ниспадавшее свободными складками и перехваченное у тонкой талии огненно-красным поясом. Оно было низко вырезано спереди и сзади и свободно лежало на маленькой, почти плоской, как у ребенка, груди. Плечи ее и шея, худые и костлявые, отличались хрупкой белизной и, по-видимому, могли так же быстро краснеть, как и щеки. И все-таки, хотя Рут не отличалась красотой — а плечи, как ревниво подметила Марта, ей лучше было бы не обнажать, — она, несомненно, обладала теми свойствами, которыми так восхищался Донаван. Ее самоуверенный вид как бы говорил: «Да, я непривлекательна, да, у меня некрасивое тело, ну и что же? Зато у меня есть кое-что другое». И Марта перед лицом такой самоуверенности стушевалась. Пусть «волки» оказывают ей внимание — все равно она нескладная и неуклюжая.

Рут и Донаван были словно рождены друг для друга и знали это. Они непринужденно болтали, сидя рядышком во главе стола и слегка флиртуя, — в клубе было настолько не принято так держаться, что все вокруг попритихли и не без смущения внимательно вслушивались в их болтовню.

Заметив, что у него появились слушатели, Донаван изящным движением откинулся на спинку стула и, взяв Рут за руку, сказал:

— Вот что, девочки и мальчики, нам всем надо ехать в Англию. Вы понимаете, что это для нас значит? Посмотри на платье Рут, дорогая Мэтти. Видишь? Разве мы, бедные колонисты, можем сделать себе такое?

— Бедненький Дон, но вы же сами были в Англии в прошлом году, — рассмеявшись, заметила Рут.

Донаван ни разу не говорил Марте, что был в Англии, и ей показалось это странным. Она заметила, что слова Рут ему неприятны: он нахмурился и помолчал, обдумывая, как бы получше выйти из положения.

— Да, Рути, — наконец вымолвил он, — но у меня не было возможности усовершенствовать свои познания: ведь я ездил в сопровождении мамаши, а она целыми днями пропадала у Хэррода и у Дерри и Томса — все закупала себе туалеты, а мне приходилось сопровождать ее — вы же знаете, она ничего не может купить без меня.

Эти два магазина, названия которых с детства засели в голове Марты как синонимы «хорошего тона», сразу перестали казаться ей чем-то заплесневелым, как только она узнала, что миссис Андерсон черпает оттуда запасы своих стандартно-шикарных туалетов. Но у Рут названия этих магазинов вызвали на лице улыбку, хотя она и ничего не сказала; зато потом в тоне ее почувствовалось желание поддеть Донавана, которого она явно находила смешным.

— Но не могли же вы целых три месяца только и делать, что покупать туалеты — пусть даже у Хэррода? — заметила она.

Донаван, видимо, разозлился, но как ни в чем не бывало продолжал разговор:

— Дорогая моя Рути, к вашему счастью, ваша мама готова ради вас на все. Но не все такие счастливцы, и вы должны пожалеть тех, кому не повезло.

— Бедненький Донни, — заметила Рут и рассмеялась коротким, отрывистым смешком.

— Увы, — сказал Донаван, решив позабавить общество хотя бы за собственный счет, — увы, путешествие в Англию было для меня большим разочарованием. Вы знаете, как мы все мечтаем об этом. Но когда туда попадаешь, оказывается, что и там существуют какие-то ограничения, а этого-то ты и не учел. Я сидел целыми днями в отеле «Кумберленд» — колонисты всегда останавливаются в «Кумберленде», — ведь мою мамашу никакими силами не убедишь, что незачем подчеркивать то, что и так очевидно, — ел восхитительные пирожные с кремом, а отец целыми днями ворчал, что Англия чересчур цивилизованная страна, хотя я убежден, что он и сам толком не понимал, почему это ему не нравится. Мы сидели и ждали маму, которая наконец возвращалась из своих странствий, нагруженная великим множеством пакетов, — можете не сомневаться, моя мама всегда отыщет себе развлечение, где бы она ни находилась. Это был, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда между мной и папой установилось какое-то взаимопонимание. Я сказал ему тогда: «Дорогой папа, тебе, по-видимому, нравятся широкие просторы, ну и живи среди них. Что же до меня, то я положительно создан для прославления упадочной культуры. Ну почему бы тебе не дать мне немного денег, я бы получился на художника-модельера и нашел бы свое место в жизни».

— Бедненький Донни, — повторила Рут, на этот раз вполне искренне.

— Папа сказал, что с радостью выполнил бы мое желание: он терпеть не может таких ненормальных людей, как я, но, к несчастью, мама за три недели истратила деньги, которых нам должно было хватить на три месяца, и он вынужден был телеграфировать, чтоб нам выслали еще, поэтому у него нет больше денег ни для кого из нас.

И Донаван визгливо рассмеялся, но с такой обидой, что только Рут присоединилась к нему. Остальные сидели молча и ждали, что будет дальше. Марта услышала, как Пэрри прошептал:

— К чему рыдать, к чему рыдать, пойдем-ка потанцуем. Я не могу больше этого выдержать.

Резким движением он поднял Марту со стула, и они отправились танцевать. Когда они вышли на середину зала, он снова презрительно повторил:

— К чему рыдать…

Пэрри привык корчить из себя шута и теперь каждые две-три минуты останавливался, взмахивал руками и издавал такой вопль, точно его поджаривали в аду, а все вокруг оборачивались и со смехом глядели на него; или он вдруг начинал дергаться всем телом и, запрокинув голову, закатив глаза, густым, низким, воющим голосом подражал пению негров. В промежутках он кружил Марту по залу, делая замысловатые зигзаги и повороты; его открытые голубые глаза неотрывно глядели на нее, а лицо хранило трогательно-сентиментальное выражение.

Марта тоже смотрела ему в глаза; с некоторых пор она стала обращать куда больше внимания на глаза людей, чем на их тела, и глаза эти бывали серьезные, взволнованные, порой даже молящие, тогда как тела и лица принимали те позы и выражения, каких требовала окружающая обстановка. Точно телесные покровы людей — их ноги, их голоса — находились во власти некой силы, которая никак не затрагивала их внутренней жизни, их суждений и дум. Всякий раз, когда Пэрри начинал подражать негритянскому певцу, Марта с изумлением и ужасом переводила взгляд с его лица на судорожно извивающееся тело, и ей становилось не по себе. Но внешне она как ни в чем не бывало продолжала танцевать, весело улыбалась и отпускала в тон ему шуточки. Под конец вечера, ободренная умным серьезным взглядом его голубых глаз, Марта взбунтовалась и своим обычным голосом завела разговор о Донаване, о Рут — мускулы Пэрри сразу напряглись, а взгляд стал сумрачным. Но Марта продолжала: ее обижает, что он не хочет принимать ее такой, какая она есть, хоть Марта и сама толком не знала, какая она на самом деле, ибо не раз становилась в тупик, не умея разобраться в тех нескольких «я», которые боролись в ней. Ей хотелось установить с Пэрри простые дружеские отношения, хотелось, чтобы он видел в ней разумное, мыслящее существо. Когда он закатывал глаза и, дергаясь всем телом, заявлял: «Ох, крошка, какую чепуху ты несешь!» — она улыбалась с видом человека, решившего идти напролом, и, выждав, пока он кончит свою тираду, спокойно возобновляла разговор на ту же тему. Через некоторое время она почувствовала, что дело идет на лад. Когда музыка умолкла и они вышли на веранду, он отвечал ей уже как нормальный человек, хотя ворчливо и неохотно. На веранде по-прежнему сидели Рут и Донаван, но теперь они беседовали вполголоса и были, видимо, не слишком рады вторжению танцоров. Не обращая ни на кого внимания, они продолжали шептаться. Но если их глубокомысленные рассуждения перед танцами сердили Бинки оттого, что нарушали созданную им атмосферу, то подобное уединение было в его глазах еще большим преступлением. А потому, когда снова загремела музыка, Бинки пригласил Рут. Он терпеть не мог танцевать, но такова уж была его обязанность: он всегда танцевал, когда надо было разлучить какую-нибудь чересчур увлекшуюся друг другом парочку.

Было еще довольно рано; гости все прибывали — группами и парами, которые так и держались вместе, хотя на протяжении вечера какая-нибудь пара, случалось, и присоединится к другой или какая-нибудь девушка из одной группы перейдет в другую. Все держались просто, свободно, по-дружески. То и дело мелькали официанты с подносами, уставленными пивом и бренди. Марта, как всегда, пила бренди и имбирное пиво, но инстинктивно держалась в определенных рамках: мужчины могут напиваться до потери сознания, а девушек алкоголь должен только смягчать, но не расслаблять. Бинки, потанцевав с Рут, подвел ее обратно к Донавану и выключил свет в большом танцевальном зале. Под потолком медленно завертелись блестящие шары, отбрасывая цветные блики во все уголки комнаты, — ум затуманивался, начинали говорить чувства. Теперь с Бинки танцевала Марта — он, видимо, решил, что танцевать с Пэрри ей больше одного раза опасно; потом она танцевала опять с Пэрри и с Донаваном. Но партнер в этих танцах не имел значения, все они казались на одно лицо: словно в трансе переходишь от одного к другому и с каждым танцуешь — щека к щеке, тело к телу; потом музыка смолкает, снова пьешь, немножко поболтаешь и возвращаешься в жаркий, пестрый сумрак танцевального зала, где все так же всхлипывает оркестр. Трижды за этот вечер Марту выводил на веранду какой-нибудь «волк» (потом она никак не могла припомнить, кто это был) и целовал там — и все поцелуи были как две капли воды похожи один на другой.

Внезапно она оказывалась в чьих-то крепких мускулистых объятиях, и чье-то тело настойчиво и в то же время робко прижималось к ней, а голову ей запрокидывал яростный поцелуй. Через некоторое время партнер отстранялся, тяжело дыша, точно бегун, прибывший к старту, и, переведя дух, спрашивал:

— Я ужасно вел себя, да? Прости меня, детка, пожалуйста, прости.

И Марта вежливо отвечала в духе здешних традиций:

— Все в порядке (Пэрри, Дугги или Бинки), все в порядке, не волнуйся, пожалуйста.

Ей следовало бы сказать: «Не волнуйся, мальчик», но она не могла заставить себя выговорить это. Ей было смешно и в то же время противно оттого, что они так смиренно извинялись, хотя в глазах их, несмотря на смирение, блестел хищный огонек. Каждый поцелуй вызывал в ней взрыв ненависти, и, когда в четвертый раз какой-то неизвестный юноша стал тащить ее на веранду, Марта воспротивилась.

— Скажите, какая недотрога! — метнув на нее злобный взгляд, заметил он.

А немного позже, за столом, показывая на Марту остальной компании, он сказал:

— Эта девчонка — ужасная недотрога, она…

И, сделав вид, будто ему холодно, запахнул пиджак и стал стучать зубами.

— Эй, Мэтти, как ты там? — внезапно раздался голос Донавана.

И только заметив, какими взглядами обменялись двое молодых людей, с ухмылкой покосившихся на Донавана, Марта поняла, что он весь вечер следил за нею и что по какой-то причине внимание, которое ей оказывала молодежь, было своего рода вызовом Донавану. Она заметила также, что ему приятно слышать о ее несговорчивости. Она молча сидела в конце стола, растерянная, с болью в душе: рухнуло ее представление о самой себе. Это таинственное существо, которое живет в каждой женщине, ожидая, когда его выпустит на волю любовь, это существо, которое Марта считала (упорно и вопреки всякой очевидности) своим истинным и постоянным «я», оказалось шатким и ненадежным. Она ненавидела сейчас Донавана холодной, лютой ненавистью, а посмотрев вокруг, поняла, что страстно презирает вообще всех этих молодых людей. Поэтому, когда Пэрри во время танца вторично увлек ее из большой комнаты на веранду и, протискавшись мимо танцующих пар, подвел к ступенькам в сад, она без возражений последовала за ним. Только при виде кортов, залитых водою и лунным светом, она рассмеялась нервным смешком и заметила:

— Но ведь там грязно!

— Пустяки, — сказал Пэрри. — Не обращай на это внимания, крошка.

Он потянул ее за локоть, но, видя, что она не идет, подхватил на руки и снес со ступенек. Она слышала, как хлюпает под его ногами густая грязь. Он отнес ее за угол дома и, не опуская на землю, поцеловал. Таких поцелуев в жизни Марты еще не было — чтобы вот так висеть в пространстве в чьих-то сильных объятиях. И образ Пэрри слился в ее представлении с образом ее мечты — сильным юношей, обожающим то идеальное существо, которое жило в ней, — незримое, неведомое ей самой, но, конечно, прелестное.

— Пэрри, мое платье! — вдруг вскрикнула Марта.

— Что случилось, крошка? — спросил Пэрри, раздосадованный тем, что она нарушила очарование, но все такой же покорный. — Что я наделал?

Марта почувствовала холодок на ноге возле бедра, с трудом перегнулась через его мускулистую руку, посмотрела вниз и сказала:

— У меня разорвалось платье. — Оно в самом деле было порвано.

— Прости меня, крошка, я такая неуклюжая скотина, — прочувствованно сказал Пэрри и, шлепая по золотистым от лунного света лужам, понес ее обратно к дому.

На ступеньках он опустил Марту на землю, и она произвела осмотр испорченного платья. На веранде сразу наступила тишина: Марта поняла, что все наблюдают за ней. В ней вспыхнуло желание показать им, что ей наплевать на них, и она весело крикнула Донавану:

— Ты был прав, Дон, — вот я и разорвала платье.

Она с невозмутимым видом подошла к столу, придерживая разорванную материю, чтоб не видно было голой ноги, и остановилась возле Донавана. Пэрри последовал за ней, бормоча:

— Извини меня, крошка. Ты убиваешь меня. Мне теперь конец.

Какую-то долю секунды Донаван молчал, не зная, на что решиться, потом разразился хохотом. Все присоединились к нему. Смеялись с облегчением, но слишком уж усердно.

— Я ничем не могу помочь твоему горю без иголки и нитки, — сказал наконец Донаван.

Бинки подозвал официанта и велел принести все необходимое. Официант нехотя заметил, что ему негде взять иголку, но Бинки жестом, не терпящим возражений, прекратил препирательства.

— Иди, иди, Джим, — сказал он. — Нечего разговаривать. Раз я сказал, что нужны иголка и нитка, — значит, надо их достать.

Он опять махнул рукой, и официант ушел, а через несколько минут вернулся, неся требуемое. Донаван, снова оказавшись в центре всеобщего внимания, принялся, смеясь, зашивать платье Марты, а Рут, прищурив близорукие глаза, спокойно, хотя и не без любопытства наблюдала за этой сценкой. Донаван бранил Марту: «Отвратительная девчонка, все платье в грязи перепачкала». Это происшествие почему-то привело всех в необычайно веселое расположение духа. Марта уселась рядом с Донаваном — он взял ее руку, а Рут, сидевшая по другую сторону от него, в свою очередь взяла руку Донавана; Пэрри стоял позади Марты, опершись на ее стул, и с любопытством наблюдал за ними. В просветах между колоннами веранды было видно, как поблескивает в ярком лунном свете подернутая рябью поверхность больших луж. Огромные камедные деревья, казавшиеся отсюда совсем черными, покачивались на фоне звездного неба. Из дома доносилась ритмичная музыка. Была полночь. Старшее поколение уже расходилось по домам: они прощались с улыбкой, говорившей, что молодежь, конечно, должна взять свое, но пусть не требует слишком уж многого. А Бинки, словно вызывая заклинаниями бурю, бормотал:

— Давайте дернем, ребятки, пусть чертям станет тошно.

И во время следующего танца они «дернули». С криками и завываниями, притопывая и подскакивая, они схватились за руки и в бешеном темпе понеслись по комнате, подгоняемые оркестром, который все играл, играл, играл — казалось, пальцы музыкантов не знают отдыха, а улыбки их победоносны и исполнены сознания власти, ведь они — единственные человеческие существа в этом зале, и это по их воле дергаются и извиваются там, внизу, марионетки. Через плечо Пэрри Марта увидела Донавана: он танцевал, вихляя ногами, точно кукла на шарнирах, — руки и ноги его так и мелькали в воздухе, густые черные волосы прядями свисали на лицо, а улыбка говорила: «Это ужасно глупо, но я все-таки танцую, потому что так принято». Рут, тоже утратившая свою холодную сдержанность, прыгала в могучих объятиях Бинки, и лицо ее выражало терпеливое страдание. Марта вдруг поняла, что такое же нелепое страдальческое выражение написано и на ее лице, — ей все это не нравилось, она не могла этим наслаждаться. И как только заговорило жившее в ней здравомыслящее, беспристрастное существо, она, взглянув на Пэрри, вдруг поняла, что и он относится к этому так же, хотя и старается не выказывать своих истинных чувств. А с виду Пэрри пребывал в каком-то буйном трансе. Плечи его судорожно поднимались и опускались; он закатывал глаза, вращал ими, сверкая белками, и устремлял остекленелый взгляд в пол. Тело его дергалось, извивалось и раскачивалось, но все это было напускное — его ум в этом не участвовал: случайно перехватив взгляд голубых глаз Пэрри, когда он закатил их, Марта увидела, что исступление его чисто внешнее, оно не затрагивает его души, — это был взгляд бесстрастного наблюдателя, взирающего как бы со стороны на собственное безумие. «Глядите, какие все мы сумасшедшие», — казалось, говорил он. В то же время Пэрри не хотелось, чтобы за ним наблюдали: глаза Марты вдруг встретились с его глазами, и у обоих было такое ощущение, как у двух участников религиозной церемонии, которые вдруг увидели, что ни тот, ни другая не молятся, а подглядывают друг за другом, — оба были и смущены и раздосадованы подобным предательством. Марту душил смех, и она нервно расхохоталась, а Пэрри крепче прижал ее к себе, как бы говоря: «Успокойся», вслух же он сказал:

— Крошка, ты убиваешь меня, — и издал душераздирающий вздох, так что Марта снова рассмеялась.

Нет, не может она наслаждаться этим, как Рут. После первого танца — первого залихватского танца — она вернулась на веранду, где их компания заняла столик, предоставив Пэрри искать себе другую даму; тут она увидела Донавана, который сидел с Рут, — он уже обрел свой обычный спокойный и уравновешенный вид, а черные волосы его были, как всегда, тщательно прилизаны.

— Знаешь, дорогая Мэтти, — раздраженно заметил он, — эти оргии никак не отражаются на тебе. А волосы все-таки следует причесать — впрочем, дай-ка я это сделаю.

Но она причесалась сама — правда, весьма небрежно. А в зале тем временем продолжался топот; она прислушивалась к нему и с досадой и с сожалением: ведь она сама выключилась из общего веселья; зато теперь она может спокойно и бесстрастно сидеть и слушать, о чем болтают Рут с Донаваном.

Вдруг Донаван радостно завопил, и проходившая мимо молодая пара рассмеялась и направилась к нему. Женщина, маленькая, на редкость красивая черноглазая еврейка, была в узком полосатом шелковом платье; ее спутник, полная противоположность этой красивой, утонченной светской дамы, был типичным шотландцем, рослым и нескладным, с обветренным лицом и проницательными голубыми глазами.

Эта пара, видимо, не только «знала» Донавана, но была с ним в самых дружеских отношениях; мужчина и дама сели и заказали пива, не переставая, однако, утверждать, что им пора домой. Ее звали Стелла, его — Эндрю; они были женаты и очень довольны этим обстоятельством — все это Марта узнала еще прежде, чем прекратилась музыка и Пэрри подошел к ней. Он по привычке завздыхал, упрекая ее за то, что она его бросила, — это убьет его. Но Марта уже не в состоянии была поддерживать это ломанье. Рассмеявшись и глядя ему прямо в глаза, она заговорила с ним просто и естественно. О чем? Не это было важно — важен был ее тон, не могла она больше изображать из себя снисходительную мамашу. Пэрри смутился: он даже приподнялся, собираясь уйти, в глазах появилось выражение затравленного зверя, но затем он снова сел — Марта победила. Вот здорово! Она сумела приручить одного из матерых «волков» — главного приспешника Бинки, заставила его относиться к ней серьезно! По-видимому, это удивляло его самого. И когда Донаван и Рут, Стелла и Эндрю Мэтьюз поднялись и заявили, что они отправляются на квартиру к Мэтьюзам, Пэрри последовал за Мартой и, пересекая вместе с ней большой танцевальный зал, с комической гримасой крикнул огорченному Бинки:

— Эта крошка совсем прибрала меня к рукам, заарканила, теперь я человек конченый.

И они поехали: Марта и Пэрри устроились на заднем сиденье машины, а Рут — рядом с Донаваном, тем самым как бы закрепляя обмен партнерами.

Донаван и Рут слегка флиртовали, тогда как Пэрри даже не пытался взять Марту за руку. Большое тело атлета мягко покачивалось в такт движению машины, точно он вдруг обессилел, а голова, откинутая на спинку сиденья, подпрыгивала на выбоинах.

— Ой, крошка, что ты со мной делаешь? — жалобно заметил он, глядя на Марту.

Марта рассмеялась. А когда они подъехали к большому многоквартирному шестиэтажному дому, который знали все, ибо он был самым высоким в городе, Пэрри покорно вылез вслед за Мартой из машины, этакий ручной, смущенный «волк», и вся компания парами поднялась в квартиру Мэтьюзов.

Квартирка была светлая, уютная, со всеми удобствами. Маленькая гостиная с полосатыми занавесями и блеклыми коврами была обставлена легкой модной мебелью. Очутившись в такой комнате, обычно испытываешь облегчение — ведь когда входишь в незнакомый дом, невольно думаешь: «Какая там обстановка? Как мне придется себя вести?» В этой же комнате вам не навязывали ничьих личных вкусов, вы не чувствовали необходимости подлаживаться под кого-то. В такую квартиру входишь — где бы она ни была: в Африке, Англии или в любой другой стране — и сразу чувствуешь себя как дома, спокойно и хорошо. На нас и так, слава богу, лежит достаточно всяких обязанностей, и нам достаточно треплют нервы, чтобы мы еще задумывались над тем, кому принадлежит эта обстановка или эти ковры, кто ими пользуется, что это за люди и чего они от нас ждуг. Какое счастье иметь такую безликую современную квартиру — убежище странствующего поколения, которое понятия не имеет, куда оно стремится, и странствует налегке, готовое к любым неожиданностям.

Окна в квартире были распахнуты настежь; внизу сверкали огни города: кажется, что находишься очень высоко, точно на платформе, подвешенной в ночной тьме, и лишь тоненькая стенка из бетона отделяет освещенное пространство, где ты стоишь, от тьмы, где машет крыльями ветер. А ветер как раз усиливался. В небе, прояснившемся было к вечеру, вновь громоздились, словно изваянные лунным светом, скульптурные громады облаков. Они мчались непрерывной вереницей, пока не наталкивались на черную гору, которая росла и росла в вышине под слегка скошенным Южным Крестом. Было тепло: Марту едва прикрывало легкое вечернее платье, прикосновение ветра к ее плечам напоминало ласку нежных любящих пальцев. Где-то, будто спросонья, погромыхивал гром; по небу, точно корабль, управляемый ветром, неслась тяжелая туча — нижние ее закраины тонули во мраке, а верхние ярко освещенные зубцы сверкали снежной белизной. Луна скрылась, из темноты дохнуло свежестью — пошел дождь.

Марта отвернулась от окна: в комнате Эндрю угощал всех коктейлями. Казалось, куда ни зайди, всюду тебя ждут крепкие напитки. «Интересно, чем люди занимались бы, если бы по какой-то ужасной, непредвиденной причине им в гостях не предложили бы выпить?» — подумала Марта. Но критическое умонастроение длилось у нее не дольше, чем впечатления от ночи, которой она только что любовалась, — скоро Марта уже была всецело занята тем, что происходило в маленькой гостиной Мэтыозов: она взяла стакан с бренди и вся обратилась в слух.

Здесь главную роль играли не Донаван, не Рут и не она сама, а Стелла. Молодая женщина сидела на ручке кресла и оживленно болтала, обводя взглядом своих темных горящих глаз лица слушателей, словно этот взгляд обладал магической силой удерживать их внимание. Она рассказывала, как отец Эндрю запретил ему жениться на еврейке, как они тайно поженились и жили, так сказать, без благословения государства и церкви, пока старик не явился и не стал умолять их пожениться по всем правилам, — такого позора его почтенная шотландская душа не могла больше вынести. Они сказали ему, что уже давно женаты как полагается, угостили стаканом виски и пригласили отобедать. Все слушали Стеллу с вниманием и интересом, не потому, что история, которую она рассказывала, была так уж занимательна, — занимательно было то, как Стелла выставляла напоказ себя и своего мужа. Она сидела в красивой позе на ручке кресла, яркое шелковое платье облегало ее стройное изящное тело, и казалось, оно каждому что-то говорит на языке, понятном ему одному. Жизнь била ключом под этой золотистой кожей — от пальчиков на ногах, просвечивавших сквозь тонкие шелковые чулки (она сбросила туфли), до гладких темных волос, уложенных в сложную с виду прическу, какую, должно быть, носила ее бабушка: на самом же деле они были просто расчесаны на прямой пробор и собраны сзади в узел. Лицо ее сияло от возбуждения, а полные загорелые руки отчаянно жестикулировали — лишь на мгновение они безжизненно повисли, когда она описывала, как упал в обморок ее зять, и голос ее зазвучал мягко, с притворной скромностью.

— Теперь у нас все в порядке, — закончила она. — Все мучения позади. Нехорошо, когда сын ссорится с отцом.

Наступило короткое молчание; все удивленно смотрели на красивое, продолговатое лицо мадонны.

— Как же, очень тебя это тревожит! — бросил Эндрю и иронически усмехнулся.

Но Стелла знала, что эта резкость напускная, а вовсе не признак разлада между ними. Она рассмеялась, окинула обольстительным взглядом присутствующих, ее выжидательная поза словно говорила: «Ну вот, я свою роль сыграла — роль молодой женщины, только что вышедшей замуж. Теперь ваш черед». Она сидела молча и пила, предоставляя любому из гостей подхватить факел беседы. Но никто этого не сделал. Тогда она продолжала: теперь, когда она официально замужем, ей пришлось уйти с работы — фирма, где она работала, не держит замужних женщин, — так что живут они с Эндрю очень, очень скромно. (Тут она издала глубокий вздох.) Даже мебель пришлось бы взять напрокат, если бы отец Эндрю не преподнес им обстановку в качестве запоздалого свадебного подарка. Право же, им жилось так плохо (она посмотрела долгим, томным взглядом на обветренное, открытое лицо своего мужа), что даже спать приходилось чуть ли не на полу. Впрочем, она готова спать где угодно — лишь бы рядом с избранником своего сердца… Тут Эндрю снова иронически хмыкнул, и она на секунду умолкла, улыбнулась, сделала глоток вина и с удовольствием оглядела свои вытянутые ноги в тонких чулках — а ноги у нее были маленькие и красивые. Потом принялась жаловаться на то, что в этом доме ужасно жить: соседям, видите ли, не нравится, что у них бывают гости, и эти противные людишки возмущаются.

Но разве гости когда-нибудь расходятся до зари! А здесь все так рано ложатся спать… — Тут она секунду помедлила, прежде чем перевести разговор на более скользкую тему, — нет, в самом деле, получается так, что они с Энди вынуждены заниматься любовью днем или только по субботам, а все из-за соседей…

Гости с облегчением рассмеялись: теперь слова ее как бы слились с тем, о чем говорило ее тело — говорило всем, мужчинам и женщинам. А Эндрю проворчал, что она мерзкая потаскушка и противная лгунья: да разве она когда-нибудь удовольствуется любовью раз в неделю? Стелла звонко расхохоталась и заявила, что он лицемер.

Марта, постепенно втягиваясь в эту новую для нее атмосферу жизни молодой супружеской четы, исполненную своих вольностей и запретов, поняла (хоть и не без труда, поскольку до сих пор ей не приходилось с этим сталкиваться), что недовольный, надутый вид Эндрю, его сердитые реплики — все это просто-напросто игра, а если не игра, так нарочитое выставление напоказ своих чувств, ибо он не только разрешал жене откровенничать, но и сам содействовал ей в этом. Это опрокидывало все представления Марты о том, что можно и чего нельзя, и она исподтишка неотступно следила за Стеллой: неужели ей действительно нравится обнажать свои чувства вот так, при всех? Марта вспоминала, с каким трудом она сдерживала раздражение, когда Донаван выставлял ее напоказ.

Все это время Донаван был необычно молчалив. Развалившись в кресле, он с восхищением слушал болтовню Стеллы и посмеивался. Рут осторожно улыбалась, мигая красноватыми веками, прикрывавшими ее колючие глазки. Пэрри сидел выпрямившись на низеньком стуле, который, казалось, вот-вот развалится под тяжестью его большого тела, и слушал без тени улыбки — только время от времени, когда слова Стеллы вызывали у него внезапный и неудержимый взрыв смеха, он откидывал голову и залпом выпивал полстакана бренди.

Наконец тема любви перестала щекотать нервы гостей, и Стелла, напустив на себя серьезность, заговорила с Донаваном. Они были, как видно, большие друзья: они знали друг о друге решительно все, хотя и не виделись целых полгода — с тех пор, как в последний раз были вместе на какой-то вечеринке. Так же просто, по-дружески, вел себя с Мартой Эндрю, и ей скоро стало казаться, что они старые-престарые друзья. Оттаял и Пэрри: когда очередь дошла до него и Стелла решила завербовать его в число своих друзей, он повернулся к ней всем своим большим телом, так что хрупкий стульчик затрещал под ним, и, поощряемый веселым дружеским взглядом молодой женщины, наконец разговорился. Правда, чувствовал он себя скованно, ему здесь не очень нравилось, но он все-таки не противился, когда Стелла взяла его за руку. Неторопливо и деловито, словно не замечая ее обнаженных сверкающих плеч и маленькой белой ручки, он заговорил о финансовых делах Спортивного клуба, а затем стал внимательно слушать ее рассказы о Гонконге, где она выросла.

Было уже поздно, к тому же стало холодно; из медленно проползавших по небу разорванных облаков, которые вдруг на миг озаряла луна, шел дождь. Стелла поймала себя на зевке, но тут же заявила, что никто не ложится спать на пустой желудок, а она просто умирает с голоду. Они быстро спустились вниз в большом лифте, пробежали под дождем к машинам и покатили в закусочную, где можно было получить горячие сосиски. Город спал под мелким холодным дождем и казался вымершим, но в закусочной было шумно, точно в цыганском таборе. Вдоль тротуара одного из переулочков ночь за ночью до самой зари горел свет в маленьких комнатках на колесах, освещенных висячими керосиновыми лампами. Здесь можно было получить блюда на любой вкус: мясо и рыбу, поджаренные на рашпере, пирожки с яйцами, ветчину, колбасу, кружку горячего жиденького кофе или очень крепкого чая; вдоль стен стояли полки, уставленные банками с консервами, которые могли быть открыты по вашему желанию. Марта частенько заходила сюда с Донаваном после кино.

Стелле не хотелось вылезать из машины и толкаться у стоек. На нее нашло лирическое настроение. Она прислонилась хорошенькой головкой к плечу мужа и, казалось, уже забыла о своем голоде: она так ничего и не съела. Вообще никому особенно не хотелось есть. Но не хотелось и двигаться, куда-то ехать, ложиться спать; вокруг стояли машины с людьми, впавшими в такую же апатию. Было четыре часа утра — еще не день и уже не ночь; свет в фургонах поблек; чернокожие официанты стояли, позевывая, возле подносов или у печек, а добрая половина городской молодежи все еще ела и пила, поглядывая на небо в ожидании первой алой полоски зари — тогда можно будет поехать домой и лечь спать, а потом рассказывать, что прокуролесил всю ночь. Но небо было сумрачное. Луна показалась ненадолго из-за насыщенных влагою темных туч — маленькая, холодная, яркая — и тут же скрылась, на этот раз окончательно. Дождь лил не переставая, вокруг фонарей стоял светящийся желтый туман. Марта зевнула — над нею стали смеяться, упрекать за то, что она раскисла; мужчины заказали еще пирожков и кофе. Наконец по улицам пополз сырой серый рассвет, дома потемнели, их очертания стали резче, и слабый тусклый отблеск на небе оповестил о восходе солнца — там, за облаками, наверно, разгорался ярко-розовый золотистый свет, здесь же было лишь жалкое подобие воображаемого великолепия. Зато теперь можно разойтись по домам.

Марту довез Донаван, но провожать ее до дверей пошел Пэрри и там поцеловал: Марта поняла, что теперь она девушка Пэрри, а не Донавана. Наконец она осталась одна. Было пять часов утра. Никакого смысла ложиться в постель, когда через два-три часа придется снова просыпаться.

Марта распаковала книги. Ее одолела такая зевота, что у нее заныли скулы. Тогда она выпила чаю — тут же, сидя на полу, и принялась размышлять о том, что вот собрались такие, казалось бы, малоподходящие друг другу люди, как Стелла и Эндрю (уже одна эта пара была достаточно своеобразна), Донаван и Рут и она с Пэрри, и не только нашли о чем поговорить, но даже приятно провели вечер. Более того, они решили и следующий вечер провести вместе. Ну конечно, они должны быть вместе: ведь они так сдружились. Они просто не могут обойтись друг без друга. Они соберутся у Мэтьюзов, перекусят, потом поедут танцевать, а потом, потом…

Тут Марта, почувствовав, что она совсем закоченела, встала, отошла от постели, к которой было прислонилась, и уселась так, чтобы на нее падал слабый и как будто отсыревший солнечный свет, лежавший длинным прямоугольником на циновке. Мало-помалу ею овладело какое-то необъяснимое отвращение ко всему — оно холодною массой сгущалось где-то внутри, по мере того как кожа ее отогревалась в теплых лучах солнца. Марта думала о том, что прошло всего несколько недель с тех пор, как она поселилась в городе, а ей уже все наскучило и хочется чего-то другого. Ее сжигало какое-то внутреннее беспокойство, жажда деятельности, и эти внутренние противоречия расслабляли ее, у нее кружилась голова. Она думала о том, что, если бы накануне вечером ее спросили, не скучно ли ей, не было такой минуты, когда бы она не ответила, что да. И все-таки она вспоминала об этом вечере с радостным волнением. Она знала, что и предстоящий вечер будет такой же пустой, и все-таки с удовольствием думала о нем.

Но даже больше, чем эта способность хладнокровно анализировать свои чувства, Марту мучило сознание, что все в ее жизни так нестерпимо обыденно. И слышать этот суровый и бесстрастный голос своего внутреннего «я», говоривший ей, что она еще подросток и потому подвержена противоречивым влечениям и разочарованиям, Марте было тяжелее, чем переносить особенности поры отрочества. Марта испытывала какую-то моральную опустошенность — она многое видела, но не понимала причин того, что видела, а себя воспринимала как изолированную личность — без корней, без целей. Ну что она могла поделать, если весь ее протест, все ее существование сводилось к воинствующему индивидуализму? И вот, после долгого перерыва, она снова вспомнила о Джоссе, который всегда твердо знал, как следует поступать.

Джосс сказал бы, что все это пошло ей на пользу — ничего другого она, конечно, не могла от него ожидать. А еще посоветовал бы созвониться с Джесмайн и вступить в «Левый литературный клуб»; тут Марта беспомощно рассмеялась — признак того, что нервное напряжение прошло. Дело в том, что она считала эту жившую в ней неукротимую беспокойную силу слишком могучей, чтобы зажать ее в тесные рамки «Левого литературного клуба». Отношение к Джоссу сразу изменилось: она уже с иронией и обидой думала о нем; ей казалось, что он ее не понимает, не сочувствует ей. Она осуждала его, точно по его вине ее жизнь сложилась так, а не иначе, точно он отвечал за ее срывы и успехи. Но поскольку Джосс не мог возразить ей, он представлялся Марте мрачным, угрюмым молчальником; она погрузилась в забытье и начала грезить с открытыми глазами: ей привиделся некий богатый неизвестный родственник, который протянул ей сто фунтов стерлингов и сказал: «Вот, Марта Квест, держи. Ты это заслужила. Это даст тебе свободу».

И не случайно Марта увидела именно такое видение: она была глубоко убеждена, что заслуживает чего-то гораздо лучшего, чем ей давала судьба, — в этом и крылась причина ее неудовлетворенности. Поглощенная своими грезами, Марта впала в оцепенение, сковавшее не только ее мозг, но и тело. Через некоторое время она встала и принялась ходить по комнате; кровь равномерно запульсировала в ее жилах, и она подошла к двери, в которую вливались потоки уже теплого, приветливого солнечного света. Казалось, будто ночи и не было: все заливал яркий, горячий, золотой свет солнца, но небо было по-прежнему обложено дождевыми облаками, и гнетущая духота говорила о приближении бури. На шоссе застучали тяжелые кованые сапоги, послышалось мягкое шлепанье босых ног. Марта стояла неподвижно, глядя на проходящую мимо вереницу людей. Сначала прошли два полисмена в кованых сапогах, маленьких шапочках, сдвинутых на ухо, и мундирах защитного цвета с блестящими пуговицами, туго стянутых ремнями. За ними следовало человек двадцать чернокожих — мужчин и женщин, одетых как попало, босых и оборванных. Шествие замыкали еще два полисмена. Заключенные были попарно скованы кандалами, и руки их привлекли внимание Марты — рабочие руки, соединенные вместе широкой блестящей полоской стати. Люди бережно держали их перед собой, сдерживая естественное желание размахивать ими на ходу, чтобы уберечь нежную темную кожу от укусов металла. Этих людей вели к судье за то, что они оказались на улице после положенного часа, или за то, что при них не было удостоверения личности, или за то… впрочем, много было всяких причин, столь же неосновательных. Марта не раз видела это зрелище, но никак не могла привыкнуть к нему — оно возбуждало в ней затаенный гнев. Она мысленно шагала по улице в ряду этих заключенных, испытывая на себе весь гнет полицейского государства, и вдруг снова почувствовала знакомое душевное изнеможение.

Марта думала: это ужасно не только потому, что такие вещи вообще существуют, а потому, что они существуют теперь. Она думала — а поскольку она была воспитана на литературе, то иначе она и не могла думать, — что ведь все это уже описано и Диккенсом, и Толстым, и Гюго, и Достоевским, и десятком других писателей. Их благородное горячее негодование ни к чему не привело, ничего не изменило; гневных голосов, раздававшихся в девятнадцатом столетии, все равно что и не было — перед нею все так же плетутся вереницей заключенные, скованные попарно кандалами, и на лицах их — все то же ироническое выражение терпеливого понимания, как и в незапамятные времена. А на лицах полицейских написано, что они делают то, что положено, — ведь за это им платят.

Но как же быть? — спрашивал в душе Марты иронический голос и тут же отвечал: пойти и вступить в Общество помощи заключенным. И, грызя себя за свое бессилие, Марта отошла от двери. С задней веранды донесся звон будильника. Семь часов — пора одеваться и идти на работу. Но прежде Марта собрала разбросанные по полу книги и наскоро просмотрела их, словно ища в них выхода. Как-то, найдя в «Нью-стейтсмен энд нейшн» названия нескольких поэтических сборников, она выписала их и сейчас бегло перелистала томики.

Листья быстро опадают, Вянут нянины цветы; Няни уж давно в могиле, А колясочки все катятся…

Марта с возрастающим гневом читала эти строки — ведь мысленно она еще шагала с группой заключенных.

«Вышло ли хоть что-то здоровое из-под резца создателя?» — молча вопрошал ее черный шрифт, и Марта со всею страстностью своей натуры ответила: «Да, да…» — и быстро перевернула страницу.

Никакого утешения, нет, никакого В извилистой красоте этой линии, Прочерченной на картах истории:                            не раз угнетатель Отнимал последние крохи у бедняка.

Это стихотворение Марта прочитала несколько раз, оно навеяло на нее приятную, глубокую грусть — опасное состояние, которое она так любила; но иронический голос, неизменно нарушавший ее душевное равновесие, уже спрашивал: «Так-то оно так, но ты сама это когда-нибудь видела?»

Часы пробили половину — ясно и решительно. Марта подумала: «Надо спешить», — и схватила другой томик. «Не сумерки богов, — прочла она, — а ясный свет зари над серыми кирпичными домами и крик газетчиков, что началась война…»

Слово «война» выступило перед ней особенно отчетливо, и Марта вспомнила своего отца — не без раздражения. «Он бы тоже с радостью приветствовал войну, — возмущенно подумала она и, схватив белье, направилась в ванную. — Те, кто говорит, что будет война, сами хотят ее», — мелькнуло у нее в уме; она понимала, что если оказывать сопротивление своим родителям, то надо оказывать сопротивление и этим голосам.

Марта лежала, позевывая, в ванне и вдруг спросила себя: «Ну а если будет война? Как она отзовется на ее положении?» Тогда Марта выучится на медицинскую сестру и пойдет добровольцем в экспедиционные войска — при мысли об этом кровь быстрее побежала у нее по жилам: она уже видела себя в окопах, героиней, совершающей подвиги — вот она наклоняется над раненым, лежащим на изрытой воронками «ничьей земле»… — и сердце ее дрогнуло от поэтического восторга. Она будет… Тут Марта выскочила из ванны и с отвращением подумала: «И я тоже». Она не только была в ярости на себя — она недоумевала. Ослепительные видения героических подвигов и роковых смертей обладали такой силой, что она с большим трудом оторвалась от них. Но все-таки заставила себя оторваться и, пошатываясь, вышла из ванной комнаты, твердя, что ничего тут нет удивительного: она устала — ведь она не спала всю ночь. На веранде Марта увидела миссис Ганн в выцветшей розовой ночной сорочке, еле прикрывавшей большие, отвисшие груди. Рыжие волосы ее были не причесаны, глаза покраснели.

— Ну как, дорогая? — с любопытством спросила она, сразу проснувшись при виде Марты. — Хорошо провели время?

Марта не сразу поняла, о чем ее спрашивают, и лишь через несколько секунд весело ответила:

— О да, чудесно, благодарю вас.

Миссис Ганн с завистью кивнула.

— Правильно, дорогая, надо веселиться, пока вы молоды.

Марта рассмеялась, словно пожелание миссис Ганн ободрило ее.

— Я и сегодня вечером иду в гости, — сказала она таким тоном, точно не знала, как дождаться вечера.

 

3

В городе, где поселилась Марта, любили праздники. Каждый год с наступлением декабря работа в конторах заметно стихала. Молодой мистер Робинсон, например, начинал свой день с веселого завтрака в компании друзей и забегал в контору в четыре часа дня всего на минутку, чтобы подписать необходимые письма. Мистер Коэн объявил, что каждая девушка имеет право на три свободных утра (в порядке очередности, конечно), чтобы купить все необходимое к Рождеству. Чарли без конца бегал на почту, таская полные мешки открыток с рождественскими поздравлениями. А в этот, 1938 год весь город был охвачен предпраздничной лихорадкой, походившей прямо-таки на исступление. Каждый вечер устраивались балы — иногда по три-четыре сразу: и у Макграта, и в Спортивном клубе. А «Король клубов» — единственный в городе ночной клуб — был открыт не два раза в неделю, как обычно, а каждую ночь.

Да и в самом Спортивном клубе появились новые опасные веяния. Произошел инцидент, который показался бы невероятным всего месяц-два назад. Двое «волков» публично подрались из-за девушки, только что приехавшей в город, — Марни ван Ренсберг. Возмущенный, перепуганный Бинки тщетно взывал к их благоразумию, ругался — все было напрасно. Молодежь, посещавшая клуб, увидела то, чего еще никогда не бывало: мало того что два «волка» не разговаривали друг с другом — они в сопровождении целого хвоста приятелей только и делали, что выясняли, кто прав, а кто виноват — не только у стойки бара, но даже на митингах, созывавшихся на теннисных кортах и площадках для хоккея. И самое удивительное, что зрители ничуть не возмущались. Столь сильным было это новое веяние, это стремление к расколу и своеволию, что всем показалось вполне естественным и нормальным, когда целых три пары вдруг одновременно поженились, а молодые люди устраивали драки, да такие азартные, что Бинки даже расцарапали щеку, когда он пытался разнять дерущихся.

Тем временем в клубе появились большие плакаты с надписями: «Рождество 1938 года приближается — веселитесь!», «Лихо вступим в новый год!», «Поддадим жару!».

Бал, на котором присутствовала Марта, был последним, где Бинки подал сигнал к разгулу, — разгула и так было предостаточно. В атмосфере клуба чувствовалось небывалое брожение. Те оргии, которые в течение многих лет насаждал по субботам Бинки, казались чем-то бледным и худосочным в сравнении с возбуждением, какое читалось на каждом лице. И хотя здесь по-прежнему действовал неписаный закон — только едва ли ему суждено было продержаться долго, — запрещавший разговоры о политике на священной территории клуба, как-то вечером в наступившем молчании одна девушка заметила мечтательным голосом, словно это ей только сейчас пришло в голову: «Да-а, а ведь это, может быть, наше последнее Рождество, то есть я хочу сказать…» Она покраснела и обвела виноватым взглядом присутствующих. Бинки поспешно отчитал ее за то, что она нарушает традиции клуба, но больше никто не сказал ни слова — все призадумались, а встретив чей-нибудь взгляд, спешили отвести глаза. На лицах — пусть бессознательно — появилось новое выражение: в иные минуты серьезное и сосредоточенное, точно молодые люди прислушивались к отдаленному зову трубы. И взгляд их проникал в самую душу, как бы предупреждая о надвигающихся событиях. Заметив это, Бинки кричал оркестрантам, которые уже принимались укладывать в чехлы свои инструменты: «Ну-ка, встряхните их немножко, пусть еще потанцуют». Оркестранты, как правило, повиновались. И если раньше, когда танцы продолжались до двух часов ночи, они, получив такое указание в два часа, мягко, но решительно покачали бы головой и отправились по домам, теперь они играли и до половины третьего и даже до трех. А потом молодежь ехала в «Король клубов». Казалось, сон уже никому не был нужен. Ночь за ночью молодежь веселилась до зари, потом, как обычно, все шли на работу, а в пять часов вечера снова встречались. В этом городке, где не знали счета времени, где, точно в сказке, год проходил за годом без всяких перемен, вдруг подул ураганный ветер, возникло ощущение необходимости, давления извне.

И на протяжении всей этой исполненной лихорадочного возбуждения поры Стелла и Эндрю, Донаван и Рут, Марта и Пэрри продолжали встречаться и появлялись всюду вместе: их свел случай, а теперь какая-то инерция мешала им расстаться. Они дружили, они нравились друг другу, и чувство мягкой тоски делало каждую их встречу столь яркой, как будто их ждала потом разлука. Они собирались на квартире у Мэтьюзов сразу после работы и пили, танцевали или болтали до утра, когда усталость валила их с ног; тогда они, точно дрова, падали куда попало и засыпали на полу, на стульях и даже лежа поперек большой двуспальной кровати — они спали на ней втроем и вчетвером, не ощущая разницы полов, или, вернее, ощущая ее столь остро, что ни один из шестерки не осмеливался сделать лишнее движение в ту или другую сторону. На протяжении этих трех недель Марта, случалось, ехала на танцы, чувствуя на своих плечах руку Донавана, а на обратном пути покоилась в не менее нежных объятиях Пэрри. Она могла полвечера протанцевать с Эндрю, прильнув к нему с томной нежностью, а в это время Стелла на другом конце комнаты кружилась, прижавшись щекою к щеке Донавана; она могла прийти после работы к Мэтьюзам и броситься на диван, чтобы поспать часок, а проснувшись, обнаружить подле себя одного из трех мужчин — стоило ей пошевельнуться, как ее компаньон вскакивал и с готовностью приносил ей и себе по стакану бренди. Так оно и шло, и им казалось, что такая дружба — точно в сказке, а такое доброжелательство и внимательное, участливое отношение друг к другу едва ли могли еще где-либо существовать — чудо, да и только. И тем не менее в один прекрасный день все рухнуло.

Произошло это в Спортивном клубе на танцах под Рождество. Оркестр играл до трех часов ночи; когда музыка смолкла, Стелла с Донаваном оказались как раз возле эстрады. Они спели «Боже, спаси короля», держась за руки, а затем Стелла, испугавшись, что вечер может на этом кончиться, наклонилась к одному из оркестрантов и сказала:

— Присоединяйтесь к нам, Долли, и тащите с собой вашу девушку, если она у вас есть.

Он благодарно улыбнулся и жестом дал понять, что придет, как только уложит скрипку.

Марта, танцевавшая с Эндрю, взяла под руку Стеллу, а Эндрю подхватил под руку Рут, танцевавшую с Пэрри, и все шестеро, выстроившись в ряд и притопывая, медленно двинулись через зал к своему столику.

— Зачем вы пригласили этого проклятого… я хочу сказать, зачем вы предложили ему присоединиться к нам? — пробурчал Донаван.

Марта даже вздрогнула от неожиданности: давно она не слышала у него такого тона.

Но если в голосе Донавана чувствовалось недовольство, то в ответе Стеллы звучало явное желание уколоть его.

— Вы хотели сказать: этого проклятого еврея, да?

— Еврей он или нет — это безразлично, — заметил Донаван, но с такой неохотой, что в глазах Стеллы появился жесткий блеск и она выдернула у него свою руку. — Он мне противен. Адольф Кинг — а еще делает вид, что он не еврей.

— Эй вы там, — шутливо, но настороженно окликнул их Эндрю. — Что там у вас происходит?

Он выпустил руку Марты и, встав между своей женой и Донаваном, начал подтрунивать над обоими, в надежде положить конец ссоре. Тут они подошли к столику. Все шестеро так привыкли к тому, что в их компании царят мир и согласие, не нарушавшиеся не только словом, но даже неприязненным молчанием, что сейчас растерялись и с опаской ждали появления за их столом Адольфа Кинга, которому, видимо, суждено было сеять смуту.

Кинг не заставил себя долго ждать — это был маленький, плотный мужчина с бледным лицом, блестевшим от пота после долгих часов игры на скрипке, узкими рыжевато-карими глазками, указывавшими на пылкий темперамент, и небольшими, белыми, довольно красивыми руками; он улыбался несколько заискивающей благодарной улыбкой, по которой сразу видно было, что он очень обидчив.

Смущенно улыбаясь, остановился он возле пустого стула, который Стелла пододвинула ему, бросив своими выразительными глазами предостерегающий взгляд на остальных. Но взгляд оказался чересчур выразительным — Кинг заметил его, и улыбка на лице музыканта вдруг стала похожа на собачий оскал. Впрочем, только на миг — признательность взяла верх, и он сел. Надо сказать, что признательность эта была вызвана вовсе не тем, что его, оркестранта, пригласили к столу, ибо все оркестранты были членами клуба и в свободные вечера веселились вместе со всеми и вместе со всеми упрашивали своих коллег сыграть еще что-нибудь — ну один разок, — забывая, что сами, быть может, на следующий вечер вот так же будут с улыбкой покачивать головой в знак отказа. А потому всем и стало не по себе от смущенной благодарной улыбки Кинга — Марта особенно остро это чувствовала, наблюдая за тем, как он беседует со Стеллой. Впрочем, они все наблюдали: Донаван — с мрачным и враждебным видом, Эндрю — спокойно, время от времени поддерживая жену каким-нибудь замечанием, заставлявшим Адольфа поворачиваться к нему все с той же улыбкой, а Пэрри, небрежно развалившись в кресле, скептически посматривал то на Адольфа, то на Донавана. Казалось, он сейчас вспоминает о том, насколько ему всегда был неприятен Донаван.

Донаван что-то тихо сказал Рут и расхохотался; она кратко ответила, видимо не соглашаясь с ним. Тогда Донаван повернулся к Марте и спросил:

— Ну-с, Мэтти, а что ты думаешь о евреях, которые меняют свою фамилию?

Марта холодно ответила, что не видит причин, почему бы им этого не делать, а сама старалась подавить в себе мысль, что ее ответ вызван трусостью: она вспомнила, как отзывался Солли о евреях, отрекающихся от своей фамилии. Обернувшись к Пэрри, она спросила:

— Ты с ним знаком? Он симпатичный?

Пэрри безразличным тоном ответил, что Долли приятный малый и к тому же добрый: он часто остается играть после того, как все оркестранты уже давно собрали свои инструменты и ушли домой.

— И он хороший скрипач, — добавил Пэрри, словно не замечая того, что происходит вокруг.

А Донаван так и кипел от злости.

— Пошли? — громко спросил он Рут после непродолжительного молчания.

Рут, мигая усталыми, опухшими веками, медленно обвела глазами зал и кивнула. Они с Донаваном поднялись — Стелла метнула на них взгляд, исполненный упрека и возмущения. Но Донаван наклонился, поцеловал ее в щеку и сказал:

— Мы заглянем к вам завтра, дорогая Стелла.

И, не попрощавшись с Адольфом, направился к выходу.

Рут попрощалась со всеми за руку, а Адольфу только улыбнулась — он покраснел и хотел было приподняться, но Рут сделала вид, что не замечает этого, и, продолжая улыбаться своей застывшей светской улыбкой, последовала за Донаваном.

Марта и Пэрри остались одни на своем конце длинного стола.

— Редкостный экземпляр, наш Донни, — заметил наконец Пэрри, обдумав как следует свои слова, чтобы не нарушить той вынужденной дружбы, в сети которой они попали, как мухи в клей, три недели назад, казавшиеся им сейчас тремя месяцами.

— Нельзя забывать о его… о том, что ему дома нелегко, — поспешила сказать Марта, хотя до сих пор ей и в голову не приходило, что у Донавана дома не все благополучно.

Задумчиво глядя на Марту своими умными голубыми глазами, Пэрри ласково заметил:

— У тебя доброе сердце, крошка. Ты храбро защищаешь своих друзей.

Марта невольно нахмурилась и отвела глаза: чаши весов колебались. Впервые за все это время она подумала: «Что я тут делаю?» В эту минуту Пэрри тихо предложил:

— Поедем домой, крошка? — Она помедлила, глядя на тот конец стола, где Мэтьюзы и приглашенный ими оркестрант чему-то смеялись — правда, неестественно громко. — Пойдем. Они себя отлично будут чувствовать и без нас, — продолжал Пэрри и поднялся, а когда он поднимался, его рост, казалось, стеснял его, точно он должен был все время помнить, что ноги у него чересчур большие и могут навлечь на него беду.

Марта тоже поднялась и сказала:

— Я, пожалуй, поеду домой спать.

Стелла и Эндрю дружно запротестовали: еще слишком рано, надо как следует провести День подарков, а потом позавтракать у них на квартире. Марта с улыбкой покачала головой — в эту минуту Пэрри крепко сжал ей руку своей лапищей.

— Я загляну завтра, — сказала она, повторяя слова Донавана, но, подумав, что ее уход может быть истолкован так же, как и его уход, прошла вдоль стола и, подойдя к человеку, которого звали Долли, пожала ему руку, сказав, что надеется с ним еще встретиться.

Она заметила, что Стелла одобрительно кивнула ей, а Эндрю улыбнулся. Сам же Долли расцвел такой благодарной улыбкой, что Марта даже смутилась.

Она вышла с Пэрри, трепеща и волнуясь под его пристальным взглядом. На ней было платье из цветастого крепа, которое она купила не подумав — оно было и не в ее вкусе и не во вкусе Донавана, ибо, увидев его, он сказал лишь: «О господи, Мэтти!» А выплачивать за него придется по десять шиллингов в месяц в течение всего будущего года — сейчас она жалела, что приобрела его. Но рука Пэрри, обвивавшая ее талию, казалось, говорила, что Марте все простительно — даже дурной вкус. Они молча доехали до ее дома; у калитки он, ни слова не говоря, вышел из машины и последовал за нею. Марта стала искать ключ, от души надеясь, что никто из знакомых не проедет сейчас по их улице. Но две клубные машины все же промчались мимо; до Марты донеслось: «Привет!» — и она сердито буркнула: «Вот черт!», поспешно сунула ключ в скважину и вошла в свою комнату. Тут она снова помедлила, но все решил за нее Пэрри: поднял ее на руки и отнес на постель.

— Шшш! — невольно прошептала она: ведь миссис Ганн спала по другую сторону тонкой стенки.

— Ничего, крошка, — нежно прошептал Пэрри, восторженно глядя на лежавшую перед ним Марту.

Он смотрел на нее так долго, что Марте показалось, будто она видит себя его глазами и ей тоже нравятся и это раскрасневшееся лицо, и опухшие глаза, и растрепанные волосы. Он наклонился, желая поцеловать ее, — она отогнала стоявший перед ее мысленным взором образ самой себя и закрыла глаза, готовясь забыть обо всем. Но поцелуй длился — все более требовательный, словно вызывавший на сопротивление. Губы Пэрри впились в ее губы — ей стало больно, и она подумала: «Он медлит, хочет меня испытать», — и сразу очнулась, снова увидев себя его глазами. Настороженно следила она за ним, готовая к сопротивлению. Он лег с ней рядом и прижал ее к себе. Марта набралась из романов поэтических описаний любви, а из медицинских учебников — описаний научных, но она не была подготовлена к тому обряду любви, которому самозабвенно следовал Пэрри. И когда он взял было ее руку и потянул вниз, на себя, ее рука как бы оцепенела; он потянул сильнее, моля: «Ну помоги же мне, крошка, помоги!» — и принялся ласкать грудь Марты.

Марта села на кровати и гневно спросила:

— Какого черта, что тебе от меня надо? — Сказано это было просто так, для риторики, но он принял ее слова всерьез и тотчас изобразил на лице поистине собачью преданность, а ее это только еще больше рассердило, и, настороженно вглядываясь в его лицо, на котором появилось не менее настороженное выражение, она воскликнула: — Ты мне просто противен! — Но, подумав, что он может неправильно ее понять, она поднялась с постели, тряхнула головой, откидывая волосы, и холодно сказала: — Видно, ты только и можешь что баловаться и вести себя как мальчишка, но… любить девушку по-настоящему — это тебя, должно быть, шокирует! — Она была вне себя. Он медленно приподнял свое большое тело и сел. «Какой у него глупый вид», — подумала Марта. Пэрри был так удивлен, что не успел даже возмутиться. Марта поспешила воспользоваться этим и продолжала: — Интересно, сколько лет ты… баловался с девушками в машинах? После танцев ты ведь на что угодно способен… кроме самого главного.

Его молчание, которое, вообще-то говоря, никак не являлось следствием того, что он с ней согласен, действовало ей на нервы; Марте то и дело приходили в голову фразы из книг, но она отбрасывала их, чувствуя, что это все не то, и тем больше злилась на себя за свой нескладный детский лепет, за то, что ничего не может толком объяснить ему.

Теперь уже Пэрри возмутился, и не на шутку. Он поднялся, его крупное волевое лицо стало жестким, а в глазах появилась обида.

— Э-э, крошка, так ты можешь попасть в беду, — предостерегающе, но все еще нежно сказал он.

Она фыркнула — возбужденно, слегка презрительно и спросила:

— В какую же?

— Никогда не поверил бы… крошка, никогда не поверил бы… — пробормотал он. Его дерзкие голубые глаза растерянно и недоуменно смотрели на нее. Чувствовалось, что Пэрри озадачен — точно перед ним дотоле никогда не виданное существо. И, запинаясь, он сказал: — А ведь ты мне нравишься, крошка, очень нравишься. Давай поженимся.

Теперь она, не веря своим ушам, посмотрела на него и расхохоталась. Она вся тряслась от смеха, с которым никак не могла совладать, а он, краснея все больше и больше, прищурился, и на лице его появилось неприятное, злое выражение. Что-то пробормотав, он выскочил наконец из комнаты и хлопнул дверью.

Услышав стук входной двери, Марта вспомнила о миссис Ганн, которая лежала за стеной на своей почтенной вдовьей постели, и от души пожелала, чтобы шум не разбудил ее. До Марты донеслось осторожное поскрипывание пружин. «А, черт бы его побрал!» — подумала она. Растерянная, дрожа от злости и презрения, она стала твердить себе (это казалось ей совершенно необходимым), что она права, а он возмутительно не прав; раздумывая об этом, она не торопясь разделась, аккуратно сложила одежду на стул и легла. Она решила, что будет спать целые сутки — надо же отоспаться за все бессонные ночи.

Но Марта не смогла сразу уснуть. Ей было жарко, она металась на постели, сгорая от стыда. Потом вспомнила о Джоссе и немного успокоилась: она была убеждена, что он разделил бы ее взгляды. А Пэрри и «вся эта компания» — еще мальчишки, они годами таскаются за всеми по очереди девчонками в клубе да болтают всякую чушь, вроде: «Извини меня, крошка» или «Помоги мне, детка»… И после этого он посмел смотреть на нее такими глазами да еще предложил ей выйти за него замуж, точно… Нет, он просто сумасшедший, он совсем свихнулся. Наконец Марта села и закурила, должно быть, пятидесятую сигарету со вчерашнего вечера. Дверь в ее комнату приоткрылась, и показалось бледное, взволнованное лицо миссис Ганн, а затем и она сама.

— Войдите, — резко сказала Марта.

— Я решила принести вам чаю, — сказала миссис Ганн, протягивая Марте полную до краев чашку. А сама исподтишка оглядывала комнату.

«Ищет доказательств», — презрительно и возмущенно подумала Марта.

— Мне послышались голоса, — осторожно начала миссис Ганн. — У вас кто-то был?

— Один молодой человек, он привез меня домой, — сказала Марта, — и только что ушел.

«Думайте что вам угодно», — добавила про себя Марта, глядя на миссис Ганн. А та вздохнула и, избегая встречаться с Мартой взглядом, заметила, что, наверно, скоро пойдет дождь: «Взгляните на небо!» Затем посетовала, что Марта, должно быть, решила совсем не спать по ночам и… Тут миссис Ганн взглянула на Марту, но та спокойно выдержала ее взгляд. Марта допила чай, вернула чашку, поблагодарила и, сказав, что будет теперь спать до утра, отвернулась к стенке.

Миссис Ганн задернула занавески, преграждая доступ первым лучам солнца, и ворчливо заметила, что Марте и в самом деле не мешает поспать: уж больно плохо она выглядит. Хозяйка, шлепая ночными туфлями, побродила еще по комнате, увидела одежду Марты, аккуратно сложенную на стуле, и, по-видимому, немного успокоилась. Марта, конечно, может сама за собою смотреть, не очень уверенно заметила она и вышла, унося пустую чашку. А Марта в это время уже крепко спала. Проснулась она оттого, что Стелла трясла ее за плечо, весело приговаривая, что Марта — ленивая девчонка: ведь шесть часов вечера, пора чего-нибудь выпить, а потом всей компанией ехать в кино.

Марта ворча вылезла из постели и оделась. Она не стала спрашивать, кто это «вся компания», ибо в ее представлении их компания по-прежнему состояла из шести человек.

— Что у вас с Пэрри произошло вчера? — ревниво спросила Стелла и усмехнулась.

Смущенно улыбнувшись, Марта сказала, что они поссорились. На это Стелла спокойно заметила, что Пэрри ужасный увалень и слишком скучен для Марты. Получив такое подтверждение своим взглядам, Марта наконец оделась, вышла на улицу и направилась к машине, где ее молча ждали Эндрю и Донаван. Рут отсутствовала: мать не позволила ей встать с постели.

— Ох уж эти мамаши, — по привычке вздохнул Донаван и рассмеялся своим пронзительным смехом, но никто его не поддержал.

Все были какие-то вялые, утомленные — наступила реакция. Даже обычно столь оживленная Стелла и та присмирела. Расстались они рано, сразу после кино, злясь друг на друга и на самих себя.

Марта решила, что с Донаваном она теперь окончательно рассорилась, так холодно и насмешливо держатся он с ней, да и Пэрри будет теперь избегать ее.

Она легла спать, дав себе слово после Нового года посвятить несколько месяцев Политехническому: ведь она занималась как следует всего месяц, а добилась больших результатов, чем иные девушки за год. Значит, нужно только захотеть. И, преисполненная желания и решимости, она на следующее утро отправилась в контору, немного вялая, но с ясной головой, твердя себе, что про новогодние праздники надо забыть. Накануне Нового года она будет работать, и Марта была убеждена, что выполнит данное себе обещание.

В конце рабочего дня ее позвали к телефону; говорил незнакомый мужской голос — нерешительно, приглушенно, немножко нараспев, как говорят все южноафриканцы. Тон был холодный, официальный, однако в нем было что-то неприятное, точно говоривший то и дело подавлял смешок. Когда Марта поняла, что это Адольф, ее первым побуждением было сказать — нет, она занята. А вместо этого она согласилась провести с ним вечер. Повесив трубку, она решила, что начнет новую жизнь уже после Нового года.

Когда Адольф заехал за нею, у него не было никаких планов насчет того, где и как провести вечер. Марта предложила поехать к Мэтьюзам. Он согласился, но с такой неохотой, что она нерешительно спросила:

— Но это же ваши друзья, не так ли?

Он пожал плечами, как человек, покорно принимающий все, что ему посылает судьба, и Марта в изумлении уставилась на него.

— Почему вы позвонили мне? — спросила она со свойственной ей прямотой, ибо вид у него был какой-то уж очень хмурый.

Он сидел за баранкой и то и дело поглядывал на Марту своими рыжевато-карими глазами, точно не мог надивиться тому, что она сидит рядом с ним. Марту это обижало: должно быть, ее все-таки испортило поклонение молодежи из Спортивного клуба и она возомнила о себе.

— А почему вы подошли тогда и пожали мне руку? — ответил он вопросом на вопрос и в упор властно посмотрел на нее.

— Пожала вам руку? Когда? — с запинкой спросила она: ей было почему-то неприятно, что он заговорил об этом.

— Когда я подошел к вашему столу, вы все, конечно, подумали: и зачем притащился сюда этот еврей… — колко заметил он, но взгляд его просил, чтобы она это опровергла.

И она тотчас опровергла — с тем большим жаром, что это была правда лишь наполовину.

Он рассмеялся, явно не веря ей.

— С вашей стороны было очень любезно пожать мне руку.

— Все вы преувеличиваете, — сказала она смущенно. И, рассмеявшись, добавила: — Вы так говорите, точно… Ведь в Спортивном клубе есть и другие евреи, не так ли?

По правде говоря, она не заметила, есть или нет.

— О, меня там терпят: я ведь продолжаю играть, даже когда уже весь оркестр сказал «баста», — горько заметил он.

— Мне кажется, вы несправедливы, — возразила она, и в самом деле обидевшись: она вспомнила, как отнесся к нему Пэрри.

Они подъехали к многоквартирному дому, и Долли остановил машину — правда, не выключая мотора, точно собирался ехать дальше.

— Ну, так пойдем наверх? — спросил он.

И Марта снова удивилась, почувствовав по его тону, что он как бы бросает этим вызов самому себе.

— Но вы же их друг, правда? — повторила она.

Он нахмурился и, быстро выехав задним ходом со двора, сказал:

— Я повезу вас в «Король клубов», мы с миссис Спор в отличных отношениях.

— Но ведь сейчас только шесть часов, — возразила Марта.

— Для меня клуб всегда открыт, — с оттенком хвастовства сказал он.

Они молча проехали пять миль по шоссе между двойным рядом деревьев и подкатили к ночному клубу, приютившемуся у подножия низенького копье, — не клубу, а самому настоящему амбару, в свое время служившему сушилкой для табака. К калитке была прикручена проволокой черная вывеска, гласившая: «Король клубов». Перед амбаром был разбит цветник, где росли красные, желтые и оранжевые канны. Эти мясистые, неприхотливые цветы самым своим видом как бы говорили: «Здесь все для публики». Сад окружали джакаранды, уже одевшиеся плотной зеленой листвой. Внутри клуба было неуютно: голые кирпичные стены, потолок затянут мешковиной, провисавшей в тех местах, где ее не удерживала проволока. Пол был голый, деревянный. В углу стояла радиола.

Марта села на деревянный стул перед деревянным столом без скатерти, а Адольф подошел к двери в глубине комнаты и постучал. Показалась голова старой женщины — бесцветное землисто-серое лицо, обрамленное бесцветными седыми космами, — и два больших черных глаза внимательно оглядели Марту.

— Мы хотели бы потанцевать, — сказал Адольф.

— Извините, милок, — ответила женщина, — но у меня сегодня до шести утра был народ — все просто с ума посходили в этом году — и я сейчас отсыпаюсь.

Голова исчезла, и Адольф вернулся к Марте, улыбаясь своей обычной смущенной улыбкой.

— Вы любите танцевать? — спросил он.

Марта ответила не сразу. Танцы давались ей нелегко, но с одними людьми она могла танцевать, а с другими — нет: они словно замораживали ее — она становилась деревянной, неуклюжей, хотя партнер ее иной раз и вовсе неплохо танцевал.

— Я не умею танцевать, — сказала она в надежде, что на этом все и кончится.

— Я видел, как вы танцевали в клубе, — заметил он. — Не надо так напрягаться — тогда все будет в порядке.

Она рассмеялась и сказала, что ее никогда не учили танцам.

— Я научу вас, — пообещал он и улыбнулся, глядя на нее так пристально, что она смутилась: ни один мужчина не смотрел на нее так, хотя она едва ли могла бы объяснить — даже самой себе, — как именно. А ведь она уже далеко ушла от «молоденьких девушек» прошлых времен: она считала, что ей все дозволено. Но под взглядом Адольфа она с трудом подавила желание закрыть вырез платья, хотя это было невозможно, поскольку фасон требовал открытой шеи. Тогда Марта заставила себя не замечать его испытующего взгляда, но щеки ее вспыхнули, и она от души пожелала, чтобы этот румянец разгорелся не слишком ярко и не выдал ее. Адольф улыбнулся: он заметил, как вспыхнуло лицо Марты, и это доставило ему удовольствие. У Марты вырвался гневный жест — такой гневный, что она даже сама удивилась: на что же ей гневаться? И тотчас на лице Адольфа появилась застенчивая улыбка; он даже невольно протянул руку, словно прося Марту не уходить. Оба смутились и отвернулись друг от друга.

Из задней половины дома появился официант, подошел к ним, склонился и сказал, что миссис Спор велела узнать, чего бы они хотели покушать. Видно было, что ему неохота обслуживать их раньше положенного времени: сюда принято было являться после десяти часов вечера. Вместо белого фрака на нем была белая бумажная куртка и длинные белые, довольно грязные штаны. Но Адольф заговорил с ним как старый знакомый, чуть ли не друг — стал расспрашивать про его семью, и официант заулыбался. А когда Адольф сунул ему в руку щедрые чаевые, он предложил подать бутылку бренди, если они хотят. Адольф сказал, что да, конечно, но только он не намерен платить втридорога — официант понял шутку, улыбнулся, и на столе вскоре появились бутылка, стаканы и сэндвичи.

Марта потихоньку потягивала бренди, чувствуя, что ее спутник не предложит ей ничего другого, пока алкоголь не сделает свое дело; как всегда в таких случаях, она почувствовала себя оскорбленной и, как всегда, подавила обиду. Вскоре Адольф поставил пластинку с румбой и пригласил Марту танцевать. Марта застеснялась — танцевать одной в огромной, пустой, неуютной комнате да еще с таким знатоком, как Адольф! Он ведь сказал ей, что был профессиональным танцором. Марта сразу почувствовала, что он из тех, с кем она танцевать не может. Ноги у нее отяжелели и едва двигались, и чем свободнее она старалась держаться, тем больше напрягался каждый ее мускул, каждая связка. Раздались звуки танго, и Адольф начал учить ее:

— Смотрите, вот как нужно расслабить колени. А теперь опустите плечи.

Это напомнило ей Донавана, и Марта сразу остановилась, отбросила назад волосы и со смехом сказала:

— Никогда я не научусь танцевать, лучше вы и не старайтесь.

И с видом человека, одержавшего победу, вернулась к столику. Нет, не нравится ей этот музыкант! И ей захотелось домой. По-видимому, это отразилось на ее лице, так как он вдруг смиренно сказал:

— Я вам не пара, да?

Он сказал это так грустно, с такой мольбой, что Марта была потрясена. Ей стало очень жаль его. И в то же время она его презирала.

— Если б эти типы из Спортивного клуба увидели нас вместе, им едва ли это понравилось бы, — заметил он в надежде, что она станет ему возражать.

— Ну, какое до этого дело завсегдатаям Спортивного клуба?

— А что бы сказал ваш друг Донаван Андерсон?

Этот вопрос показался ей просто неуместным, тем не менее она поднялась; Адольф последовал за ней, прихватив с собой бутылку бренди.

Они снова сели в машину и поехали в полном молчании. Было темно, мерцали звезды: холмы, на которых раскинулся город, обозначались в окружающей тьме более густой чернотой, а над ними расстилался сверкающий звездами черный бархат неба. Марта, нахмурившись, смотрела перед собой; Адольф то и дело украдкой поглядывал на нее. Когда они медленно проезжали мимо Макграта, он спросил:

— Вы бы скорее умерли, чем показались там со мной?

Марта холодно ответила, что не понимает его, и это было правда: ей и в голову не пришло бы стесняться своего спутника, если бы он сам без конца не наводил ее на эту мысль; и хотя его поведение можно было бы объяснить поговоркой «noblesse oblige», он так усердно принижал себя, точно Марта была принцессой, снизошедшей до сына пахаря. Однако она этого не сознавала и только испытывала к нему огромную жалость.

— Вам, видно, нравится быть отверженным, — иронически заметила она. Он рассмеялся, оценив ее иронию, но тут же впал в прежнее настроение и заявил, что не стыдится того, что он еврей. — А никто и не требует, чтобы вы стыдились, — так же холодно заметила Марта.

Она злилась все больше и больше, и ей все больше становилось не по себе. Тем не менее, когда она вошла в ресторан Макграта, то — сознательно или бессознательно — сделала над собой усилие, и вид у нее был вызывающе спокойный. Она помахала рукой знакомым, увидела Пэрри и улыбнулась ему, как если бы ничего не произошло, а он в ответ вежливо кивнул ей. Но Марте почудилось, что не только Пэрри, а и все остальные ее знакомые были с ней как-то холоднее, не так приветливы и провожали взглядом не ее, а Адольфа, шедшего за ней; ей опять стало мучительно жаль его, и она обернулась, решив взять его под свое покровительство: надо идти рядом и делать вид, что они погружены в оживленный разговор. Но он не слышал, что она говорила, на лице его застыла обычная робкая и смущенная улыбка, а ей так и хотелось встряхнуть его, чтоб он держался с достоинством.

Когда они уселись, он сказал:

— Я играл в этом оркестре.

Она хотела сказать что-то ничего не значащее, вроде: «В самом деле?» — но, внезапно поняв, какой смысл он вкладывает в свои слова, сказала, хоть они и были знакомы совсем недавно:

— А почему бы вам не играть в нем? — и улыбнулась насмешливо и снисходительно.

И снова на лице его отразилась смесь сарказма, благодарности и облегчения. Но Марта долго не выдержала: посидев немного, она заявила, что хочет домой. В ресторане было почти пусто: все танцевали в клубе. И Марту тоже потянуло туда.

— Вам, наверно, очень хочется потанцевать сейчас с вашей компанией, правда? — торопливо спросил он.

— Кто же мне мешает? Я бы и пошла туда, если бы хотела, — сказала Марта и поднялась. — Что-то я сегодня устала, и мне хочется спать, — добавила она, уходя.

Вернувшись домой, Марта весь вечер провела за чтением. Она нервничала и от души надеялась, что Адольф нашел ее скучной и не станет больше поддерживать с ней знакомство. Она настолько поверила в это, что даже удивилась, когда на следующий день раздался телефонный звонок и Адольф предложил ей провести вместе вечер. Это предложение застало ее врасплох, и она торопливо пробормотала, что согласна. Но ее тон, видимо, задел его, и, как только они встретились, он сразу высказал ей свою обиду:

— Почему вы так холодно говорили со мной по телефону?

— Я — я сама не знаю почему, — пояснила она.

Они снова отправились в ночной клуб — пока в нем никого не было, а потом, вопреки привычному порядку, — в кино. И снова Марте захотелось спать. Она уже совсем перестала понимать, что с ней, и безвольно отдавалась течению, не в силах разобраться в своих чувствах. Она то жалела Адольфа, то ненавидела его, то хотела защитить, то презирала; а тем временем воображение ее неутомимо работало, наделяя его чертами героя, гонимого обществом. Она уверила себя, что он умный, — она просто приписала это качество тому образу, который себе создала. Путем настойчивых расспросов она выяснила, что он польский еврей, что родители его эмигрировали в Южную Африку во время золотой лихорадки, что отец его был ювелиром в Иоганнесбурге. Все это представлялось ей очень романтичным, и воображение Марты было пленено: она старалась заставить его разговориться, но он отвечал нехотя и односложно. А под конец вылил ушат холодной воды на пламя девичьего воображения, заявив, подобно многим английским колонистам, что при первой же возможности перебрался сюда, «потому что это английская колония». Теперь он уже получил здесь права гражданства. Марта подумала о братьях Коэн — как они не похожи на этого человека; но она была слишком пристрастна, чтобы спокойно судить о нем: он вызывал в ней глубокую жалость, и потому она не замечала, что он неприятен и труслив; она готова была защищать его перед всем миром, а уж перед своим мирком — тем более.

На третий день их знакомства, когда они сидели вместе в ресторане Макграта, Марта почувствовала, что кто-то в упор смотрит на нее: ее неудержимо тянуло повернуть голову и узнать, кто именно. Она обернулась и увидела Стеллу, Эндрю и Донавана, которые сидели в уголке; они улыбнулись ей. Она помахала им рукой и тоже улыбнулась, а Стелла знаками показала, что хочет поговорить с ней. Марта, решив, что приглашение распространяется и на ее спутника, взглянула на Адольфа. Но тот сидел с застывшей деланной улыбкой.

— Идите же, — сказал он. — Ведь она хочет поговорить с вами.

Тон его вызвал краску на щеках Марты, она поспешно поднялась и пересекла зал; подойдя к столику, за которым сидели ее друзья, она остановилась подле Стеллы.

— Скверная девчонка, — начал Донаван, — ты непременно должна вести себя не так, как все, да?

— Что это значит — не так, как все? — холодно переспросила она и, отвернувшись от него, посмотрела на Стеллу. — В чем дело?

— Вам не следовало приходить сюда с Долли, — заметила Стелла своим вкрадчивым голоском, но только намного тише, чем обычно.

Марта подняла брови и взглянула на Эндрю. Он смотрел куда-то в сторону: ему было явно не по себе.

— А почему, собственно? — напрямик спросила Марта.

На щеках Стеллы заиграл еще более яркий румянец, и она отвела глаза, хотя внешне казалась по-прежнему олицетворением симпатии к Марте и уверенности в собственной правоте. Именно это, насколько понимала Марта, и смущало так Эндрю.

— Вы уж поверьте нам на слово, — мягко продолжала Стелла. — Мы старше вас.

Этого ей как раз и не следовало говорить: Марта в упор посмотрела на Стеллу, вложив в этот взгляд все свое возмущение столь позорным и бестактным поведением приятельницы. Но Стелла как ни в чем не бывало продолжала изображать из себя благоразумную и рассудительную женщину — только глаза ее заблестели в предвкушении скандала. Марта резко заявила, что она уже достаточно взрослая и сама знает, как вести себя.

Она холодно попрощалась и направилась к Адольфу, от души желая, чтобы все эти неодобрительные взгляды перестали задевать ее. Она сказала себе, что просто заразилась от Адольфа «комплексом неполноценности».

Она села с ним рядом и нежно улыбнулась ему — пусть все видят. Но улыбка эта погасла, когда он сказал:

— Ну что, они посоветовали вам не показываться на людях с противным евреем?

— Вы, видно, забываете, что Стелла сама еврейка.

— Так-то оно так, но предки ее родились в Англии, она не из Восточной Европы, как я.

Марта внимательно посмотрела на него, вспыхнула и презрительно рассмеялась.

— Вы, право, занятный человек, — сказала она, не отдавая себе отчета в причинах своего холодного презрения. А объяснялось оно тем, что она смотрела на эти вопросы с высоты своей принадлежности к британской расе. Она рассмеялась было, но на лице Адольфа появилось выражение такой обиды, что улыбка ее тут же исчезла.

— Не обращайте на них внимания, — сказала она, желая его успокоить. — Пойдемте отсюда.

Адольф тотчас покорно поднялся, и они вышли. На этот раз Марта не сказала, что хочет пораньше лечь спать. Он предложил прокатиться, и она согласилась. Сама не зная, как это произошло, она вдруг принялась ругать Стеллу и Донавана — Эндрю она почему-то пощадила, — назвала их обывателями, да и вообще все они в этом Спортивном клубе такие… Она помедлила, прежде чем ступить на опасный путь откровенных признаний, но все в ней кипело, а она никак не могла подобрать нужных слов, чтобы выразить свои чувства: ее преследовало воспоминание о Пэрри. Все они в Спортивном клубе такие противные, продолжала она, ведут себя как мальчишки; только и умеют дурачиться, и вообще… Она сбилась и замолчала. Лицо ее залила краска, но она надеялась, что Адольф не заметит этого в темноте. Адольф пристально наблюдал за ней, потом заговорил — он, видимо, слишком хорошо ее понял. Должно быть, все это так и есть, но для таких развлечений она чересчур молода. Нет, это уж слишком — и Марта горячо запротестовала: вовсе не такая уж она молоденькая. Но тут же невольно рассмеялась: ведь ей действительно всего восемнадцать лет. Правда, то, что она «молоденькая», дает ей право ни с кем не считаться и вести себя, как ей вздумается.

— Что ж, это неплохо, если вы отдаете себе отчет в том, что делаете, — согласился Адольф: он опять угадал ее мысли.

Марта поняла, что хватила через край, и промолчала. У перекрестка Адольф повернул машину и поехал обратно в город. Ну почему она не может попридержать язык, думала Марта; ей казалось, что она потеряла почву под ногами, сама себя предала, и она покосилась на Адольфа, смутно надеясь, что он везет ее домой и ей не придется делать выбор. Потом возникло другое чувство — острая боязнь что-то упустить, потребность взять все, что попадается на жизненном пути. А может быть, Адольф везет ее к себе? Марте и в голову не пришло бы пригласить его в свою комнату, такая мысль показалась бы ей кощунством. Вскоре он остановил машину возле высокого дома, из окон которого падал свет в большой тенистый сад, — точнее, не остановил, а попридержал на тормозах, в то время как мотор урчал громче обычного, словно владелец машины готов был по первому знаку Марты пуститься в обратный путь.

— Зайдем ко мне? — предложил он вкрадчиво и многозначительно. Его тон обидел Марту, и она заколебалась. Но он тотчас добавил: — Ну пожалуйста.

И Марта увидела в этом вызов своему великодушию.

— С удовольствием, — весело согласилась она.

Пока они шли по дорожке, обсаженной цветами, она возбужденно и слишком громко болтала, а он молча следовал за ней. Сбоку дома была веранда, он отпер дверь, и они вошли в большую комнату с французскими полукруглыми окнами, выходящими в сад. Эта комната что-то напомнила Марте: она стояла неподвижно, нахмурившись, не понимая, почему ее вдруг охватила тоска; посмотрела на окна с полукруглым верхом и подумала: «Точно на носу корабля». Тут она почувствовала, что Адольф наблюдает за ней, и инстинктивно придала лицу выражение задумчивой мечтательности — пусть любуется.

— Зачем уноситься так далеко? — заметил он со своим обычным неуверенным смешком.

Улыбнувшись, она быстро обернулась к нему, но с его лица уже исчезла улыбка — он мог съязвить лишь под влиянием минуты и тут же отказывался от всякой критики, боясь насмешек. Поняв это, Марта снова почувствовала жалость к нему.

Он сидел на краешке постели, маленький смуглый человечек с таким проницательным взглядом, робко склоненной головой и сильным упругим телом. Марту охватило волнение: он, как всегда, ждал, чтобы первый шаг сделала она. Но поскольку она его не делала, он принудил себя заговорить и почти шепотом, так что последние слова были еле слышны, спросил:

— Вы, видимо, передумали?

— Насчет чего? — быстро и с искренним недоумением спросила она.

Хотя этому и трудно поверить, но она так и не сказала себе, для чего она, собственно, здесь. Тут уж он дал волю сарказму и резко, суховато произнес:

— Я был уверен, что вы не решитесь на это.

Она храбро подошла к нему — вот опять ее захлестнуло что-то и понесло — и, смеясь, остановилась. Порывисто и в то же время нерешительно он притянул ее к себе на кровать и, окинув восхищенным взглядом, робко поцеловал; снова посмотрел, помедлил, пробормотал какое-то извинение и отошел к туалетному столику; вынув из ящика пакетик, он вернулся к Марте, держа его в одной руке, а другой — развязывая галстук; сел на край постели, снял ботинки, аккуратно поставил их рядком и начал раздеваться. Марта лежала совсем неподвижно, точно парализованная, борясь с желанием отвести глаза, что могло быть истолковано ею самой, если не им, как излишняя стыдливость. Но до чего же противны эти его методические приготовления! «Точно перед операцией», — невольно подумала она.

Удостоверившись, что все аккуратно разложено по местам, Адольф закинул ноги на кровать, лег рядом с Мартой и стал ласкать ее — его опытность в таких делах несколько успокоила Марту, но и сковала; мысленно она сопоставляла то, что происходило, с тем, как ей хотелось, чтобы все произошло. И не была разочарована. Если то, что произошло, и не удовлетворило ее, оно, по крайней мере, не разрушило того видения, того идеала, который она создала себе. Марта, наследница большой и романтической традиции любви, хотела, чтобы любовь подарила ей весь накопленный веками опыт, все обожание, всю красоту, раскрывающиеся человеку в те минуты, когда она затопляет его своим потоком и он, утомленный, познает ее великий смысл. И поскольку именно этого она ждала от любви, личность партнера не имела для нее значения — таков был ее взгляд на любовь, хоть она и не отдавала себе в этом отчета. Вот почему она могла сказать себе, что не разочарована, что у нее еще все впереди, и потом улечься, свернувшись клубочком, подле Адольфа как истинно влюбленная женщина; забыв обо всем, она словно прорицательница смотрела в будущее, надеясь, что придет минута, когда живой мужчина сольется с ее идеалом.

Адольф почти сразу завел разговор о том, что ее друзья из Спортивного клуба пришли бы в ярость, если бы узнали о происшедшем.

— Полагаю, что да, — безразличным тоном заметила Марта.

Ей сейчас казалось, что вся эта компания из Спортивного клуба — Стелла, Донаван, Эндрю — находится где-то неизмеримо далеко. То, что произошло, встало стеной между ними, теперь она принадлежит этому человеку. Она молча смотрела на его гладкое, смуглое тело: он не был толстым и даже полным, но благодаря узкой кости тело его казалось гладким, точно оно было вылеплено из теплого темного воска; на груди блестели черные волосы, и Марта, поборов первоначальную неприязнь, стала их гладить, а в мозгу ее мелькнула мысль, что не с этим мужчиной следовало ей лежать рядом, что она впервые отдалась человеку, в которого ничуть не была влюблена. Но она тотчас отогнала от себя эту мысль, и, когда они поднялись и стали одеваться, она держалась просто и скромно, всем своим видом показывая, что находится в его полном распоряжении, и стараясь не замечать той медленно, но неуклонно нараставшей неприязни, которая постепенно заглушала все остальные чувства.

Они отправились в «Король клубов». Марта недоумевала: почему раньше Адольф спешил уйти, как только начинала собираться публика, а сейчас остался и танцевал танец за танцем, улыбаясь своей неуверенной улыбкой, в которой был явный намек на одержанную победу. Это раздражало Марту. Стоило ей поднять голову и увидеть эту сияющую улыбку, как в ней вспыхивала злость. Танцевала она плохо: она просто не могла с ним танцевать, хотя, казалось, и покоилась непринужденно в его объятиях, изящно положив руку ему на плечо, — словом, так, как изображают в кино или в журналах. А ему, казалось, было все равно, хорошо или плохо она танцует; когда она споткнулась, выполняя какую-то сложную фигуру, он быстро подхватил ее, сам же, поверх ее головы, не переставал наблюдать за лицами окружающих. После пятого или шестого танца, хотя было еще рано — около полуночи, она вдруг отстранилась от него и раздраженно сказала, что ей хочется домой. Не возразив ни слова, он поспешно увел ее.

Марта легла спать, убеждая себя, что любит Адольфа, что он умный (второе, по ее мнению, должно непременно сопутствовать первому), что он во всех отношениях лучше молодых людей из Спортивного клуба. А все-таки ей почему-то хотелось плакать, и, возмутившись, она подавила слезы.

Каждый вечер они ездили в «Король клубов»: в этом убогом месте, оглушенный бренди и завываниями радиолы, Адольф, по-видимому, чувствовал себя лучше, чем где бы то ни было. Миссис Спор относилась к нему с ласковой снисходительностью; официанты, привыкшие получать от него чаевые, спешили к его столу и приносили все, что он хотел. Адольф был очень щедр. Марте, привыкшей к неприкрытой скаредности Донавана, их ужины казались поистине королевскими. Тем не менее вскоре она стала упрашивать его не тратить на нее столько денег. Ведь он был всего лишь старшим клерком в суде и едва ли получал большое жалованье, однако он задаривал ее коробками шоколада и шелковыми чулками и сердился, когда она стеснялась их брать.

Новый год они встречали у него: лежали в постели и ели шоколад. Оба молчали, так как накануне вечером поссорились. Он раскритиковал ее цветастое вечернее платье, и притом так, что это не могло не разозлить ее, хотя она отлично знала, что платье действительно крикливое. Если бы он просто посмеялся над тем, что она сделала неудачный выбор, она бы еще стерпела. Но когда он, доставив ее домой, сказал, что платье надо сузить, и, для наглядности, обтянул ей бедра — это было уж слишком.

— Ты хочешь, чтоб я была похожа на уличную девку, — возмущенно сказала она, а он в ответ назвал ее ханжой. Тогда она спросила, как, по его мнению, она должна выглядеть. И он привел в качестве примера Стеллу Метьюз. — Ах вот оно что, — понимающе кивнула Марта. До сих пор она не считала, что у Стеллы дурной вкус, но сейчас она вдруг пришла к этому выводу, и он показался ей настолько бесспорным, что она даже поссорилась с Адольфом. И они расстались как чужие.

Правда, утром они наверстали упущенное: он держался как завоеватель, не терпящий возражений, а она чувствовала себя виноватой, хотя и не могла бы сказать почему.

Потом она снова попыталась вызвать его на разговор о его детстве в большом южном городе, но он отвечал односложно. Наступило долгое молчание. Внезапно он спросил, была ли она близка с Донаваном. Марта рассмеялась: он же отлично знает, что нет.

Но когда они сошлись, она уже не была девушкой, язвительно продолжал Адольф. Она с укоризной возразила, что он должен помнить, как ей было больно в тот первый раз. А откуда это должно быть ему известно? — грубо спросил он. Марта была так возмущена, что слова не могла вымолвить; она лежала отвернувшись, и он принялся поддразнивать ее — грубовато и в то же время заискивающе, надеясь вернуть ей хорошее расположение духа.

— А все-таки скажи, ты была близка с Донаваном? — внезапно спросил он, точно его кто-то тянул за язык. — Я не буду сердиться.

Несмотря на всю свою злость и ощущение несправедливой обиды, Марта от души расхохоталась — до того нелепой показалась ей мысль о близости с Донаваном; Адольф же возмущенно стал доказывать, что Донаван в ее вкусе, а он, Адольф, нет.

— Да, конечно, раз ты сам это признаешь, — холодно заметила Марта, и теперь уже, сколько Адольф ни старался, ему так и не удалось привести ее в хорошее настроение.

В пять часов вечера, когда он предложил ей пойти пообедать, она сказала, что поедет домой: надо же когда-нибудь лечь спать пораньше — хоть «для разнообразия». И вообще теперь, когда новогодние праздники прошли, они не смогут так часто видеться — ей надо взяться за занятия в Политехническом, торопливо добавила она.

— Правильно, — сказал он, слегка скрипнув зубами, и злобно посмотрел на нее. — Я знал, что тебя не надолго хватит.

— Но я ведь буду занята только до семи, а после семи я каждый вечер свободна, — поспешила его успокоить Марта, испугавшись гневного блеска в его глазах.

И вот каждый вечер в семь часов он ждал ее в своей машине. Она появлялась веселая, благодарная ему за то, что он так терпеливо ждет ее. Но эта благодарность быстро исчезала, сменяясь возмущением от его бесконечных расспросов про ее преподавателя, мистера Скайя. А он интересный? И он, конечно, ухаживает за ней?

Когда Марта наконец мрачно умолкала, Адольф спрашивал, куда бы ей хотелось сегодня пойти. Это всегда ставило ее в тупик, и она с сожалением вспоминала про Донавана: тот просто сообщал ей, что они пойдут туда-то. Она отвечала Адольфу, что ей все равно, после чего оба долго ни на чем не могли остановиться, точно два спорщика, которые никак не могут прийти к согласию, и каждый старался уверить другого, что ему совершенно безразлично, как они будут развлекаться. Под конец она поспешно соглашалась с первым же его предложением, например: не хочет ли она поехать к Макграту и выпить чего-нибудь? Или, может быть, она предпочитает ночной клуб? Эта готовность Адольфа исполнять все ее желания почему-то задевала Марту, точно он этим оскорблял ее. В кино, увлекшись фильмом, она вдруг чувствовала, что он смотрит на нее, поворачивалась — да, в самом деле, он сидел боком к экрану и с улыбкой смотрел на нее.

— Почему ты не смотришь фильм, тебе не нравится? — кокетливо спрашивала она.

А он отвечал:

— Мне нравится смотреть на тебя.

Это льстило и в то же время смущало ее: почему он так носится с ней, вечно боится испортить ей настроение и совсем не считается с собой?

Словом, они все хуже ладили друг с другом, кроме тех минут, когда, насладившись любовью, она тихо лежала с ним рядом, покорная и по-детски трогательная. Она говорила тогда, что любит его, и еще много такого, о чем ей позднее было неловко вспоминать. Но, лежа рядом с этим теплым, гладким телом, которое, как видно, обладало такой властью над ней, она испытывала порывы нежности, и ей так хотелось, чтобы это чувство жило в ней постоянно, чтобы в их отношениях не было тягостных минут. Однажды она пролепетала, сама не сознавая, что говорит:

— Мне бы очень хотелось иметь от тебя детей.

— За чем же дело стало? — иронически осведомился он.

Она обиделась: в ту минуту она говорила вполне искренно.

Он невесело рассмеялся и сказал, что у него никогда не будет детей.

— Но почему? — спросила она, и ей стало очень стыдно, ибо он уже успел разрушить то чувство, которое побудило ее начать разговор.

Женщины, которые ему нравятся, никогда не согласятся выйти замуж за «такого, как он», отрезал Адольф. Горечь этих слов тронула Марту; она принялась его успокаивать, разубеждать. Но на следующий день он заметил:

— Интересно, как-то сложится у тебя жизнь? И что с нами обоими будет лет через десять?

Мучительное предчувствие грозящей утраты и непрочности настоящего охватило Марту — уж очень тепло и задушевно сказал он это.

— А почему бы нам не пожениться? — спросила она, у самой же сердце так и упало.

Он рассмеялся, мягко, по-отечески пригладил ей волосы и сказал, что она с ума сошла. Потом с какой-то внезапно пробудившейся жестокостью обмотал ей волосы вокруг шеи, так что она чуть не задохнулась, и добавил, что она, конечно, выйдет замуж за почтенного городского заправилу и станет всеми уважаемой матроной с пятью прелестными, хорошо воспитанными детьми.

Она высвободилась из его объятий: да она скорее умрет, чем будет такой. Его слова взбесили Марту — как он смеет так оскорблять ее! Впоследствии, вспоминая этот разговор, она поняла, что это было началом конца их связи, но сейчас чувствовала лишь обиду, а под обидой таилась старая как мир боязнь утраты, потери того, что ей принадлежит.

Произошло это через десять дней после начала их связи.

А через два-три дня, в субботу, когда он спросил ее, куда бы она хотела пойти, она ответила, что ей надоело решать — пусть он хоть раз возьмет для разнообразия этот труд на себя.

— Прекрасно, — сказал он, и они провели день на бегах, где Марта столкнулась с совершенно новой для нее средой, с кругом людей, совсем не похожих на завсегдатаев Спортивного клуба.

Большой овал ипподрома, окаймленный ярко-зеленой травой и густыми деревьями, находился несколько в стороне от города. Перед конюшнями прогуливались люди, точно сошедшие с картинок английских журналов. Адольф то и дело называл Марте разных знаменитостей, но их обыденный вид, естественно, разочаровал Марту, ибо она до сих пор считала, что облик знаменитых людей должен соответствовать сложившемуся о них представлению публики, а вовсе не их собственному. Особенно оживился Адольф при виде некоего мистера Плейера, которого в колонии либо язвительно высмеивали, либо завистливо превозносили — обычная дань сильным мира сего. Адольф уверял, что никто здесь так хорошо не знает лошадей, как мистер Плейер.

Адольф разгуливал вокруг мистера Плейера, стараясь попасться великому человеку на глаза, и, когда тот наконец заметил его, улыбнулся широкой улыбкой и получил в награду небрежный кивок. Толстый, краснолицый мистер Плейер показался Марте препротивным, но Адольф, захлебываясь от восторга, принялся рассказывать, какой он ценитель женщин: все красивейшие женщины города перебывали у него в любовницах, рано или поздно он всегда добивается своего. Марта недоверчиво посмотрела на мистера Плейера; хоть теоретически она и знала, что женщины спят с мужчинами за деньги, она не могла представить себя в такой роли, а следовательно, и поверить этому. И потому она решила, что мистер Плейер, должно быть, очень добрый, щедрый и, наверно, умный — чем же еще объяснить такую его репутацию?

Когда мистер Плейер исчез из виду, Адольф стал бродить среди толпы, сосредоточенно высматривая интересующих его людей, а высмотрев, застывал с чуть ли не раболепной улыбкой и ждал, чтобы они заметили его присутствие и торопливо — иной раз даже с раздражением — бросили кивок, который он, однако, принимал с благодарностью. Это раздражало Марту, и она чувствовала себя неловко. Но вот начался первый заезд, и Адольф словно преобразился. Впервые за время их знакомства он сбросил с себя тягостное бремя застенчивости. Он стоял у перил и, забыв о Марте, забыв обо всем на свете, не отрываясь смотрел на вычищенных до блеска лошадей, которые гарцевали и нетерпеливо переступали с ноги на ногу у линии старта; когда же они сорвались с места, Адольф наклонился вперед и, вцепившись руками в перила, стал следить за ними. Но вот забег окончен — Адольф постоял еще несколько секунд, тяжело дыша, потом повернулся к Марте и со вздохом сказал:

— Эх, будь у меня деньги…

Затем он повел ее в конюшни: он знат здесь всех конюхов и жокеев, знал, как зовут каждую лошадь. Целых полчаса простоял он возле рослой, сильной вороной лошади, ласково положив руку ей на шею и разговаривая с ней таким тоном, какого Марта от него никогда не слышала. Это глубоко тронуло ее — такую страсть она могла понять и даже отнестись к ней с уважением; Марта почувствовала новый прилив нежности и в то же время подивилась тому, с какой готовностью Адольф отказался от регулярного посещения бегов — «ради того, чтобы побыть со мной», добавила она про себя с чистосердечной скромностью, инстинктивно чувствуя, что, как бы он к ней ни относился, это ничто в сравнении с его всепоглощающей страстью к лошадям.

Но лишь только они снова очутились среди толпы и Адольф опять начал выискивать сильных мира сего, чтобы поздороваться с ними, прежнее возмущение овладело Мартой. В конце дня он насмешливо заметил, что ей, конечно, было скучно на бегах. Напротив, ей очень понравилось, возразила она, хотя это была неправда.

Бега действительно ей скоро надоели: ну не все ли равно, какая лошадь придет первой? Ее интересовала толпа, наряды женщин, но больше всего — поведение Адольфа, хотя и не по тем причинам, по каким должно было бы интересовать. И он инстинктивно почувствовал это. Она принялась уверять его, что «все, все было безумно интересно», но он резко оборвал ее, заметив, что она ничего не понимает в бегах и что она лицемерка.

В потоке машин они выехали с ипподрома и поехали мимо Макграта. Нервы у Марты были напряжены до крайности: вот сейчас он скажет, что она готова скорей умереть, чем показаться с ним в ресторане, когда там после бегов собрались все сливки общества. И он это сказал, а она вдруг раздраженно заявила, что, если бы он не вел себя как последний пес, который только и ждет пинка, никто бы не стал так к нему относиться. Она впервые признала, что он вызывает неприязнь, и сразу устыдилась собственных слов.

— Посмотри хотя бы на мистера Коэна, — мягко сказала она. — Когда он появляется в Спортивном клубе, никому и в голову не придет сказать: «Опять этот еврей!»

Он натянуто рассмеялся и, избегая встречаться с ней взглядом, спросил:

— Ты какого мистера Коэна имеешь в виду? Если одного из этих адвокатов, то я еще, пожалуй, могу с тобой согласиться. А мистер Коэн, который держит оптовую торговлю, и носу бы не посмел туда сунуть.

— Но вовсе не потому, что он еврей, — настаивала она, стараясь во что бы то ни стало доказать свою правоту.

Он только рассмеялся, заметив, что она еще ребенок и ничего не понимает в жизни. Это было ударом по ее самому больному месту, и Марта замкнулась в холодно-враждебном молчании.

Они вошли в холл ресторана Макграта. Марта шла немного впереди, здороваясь, как всегда, со знакомыми, но в их улыбках и приветственных помахиваниях рукой уже не чувствовалось прежнего одобрения — сомнений на этот счет быть не могло: завсегдатаи Спортивного клуба наблюдали за ней с таким видом, который, вежливо говоря, не требовал комментариев.

Марта выбрала столик, и Адольф покорно сел с ней рядом. Говорить обоим не хотелось, и они молча пили — пожалуй, быстрее обычного. Как только стаканы их опустели, он заметил, что ей, наверно, не терпится уйти, и она тотчас встала и вышла из ресторана.

Нагнав ее, он спросил, но без обычной вкрадчивой неуверенности:

— Поедем ко мне?

Она ответила, что поедет домой: ей нужно написать кое-какие письма.

Она никогда еще не видела его таким угрюмым и настойчивым.

— Послушай, я хочу, чтобы ты поехала ко мне, — сквозь стиснутые зубы проговорил он.

Никогда еще он так не настаивал — решать обычно предоставлялось ей. Но сейчас она заупрямилась.

— Нет, — холодно сказала она, — я поеду к себе.

Он схватил ее за руку.

— Ты никогда не приходишь ко мне, когда я хочу, а только когда тебе вздумается.

Это уж было явно несправедливо: ей казалось, что она мягка с ним и покорна, ибо, вспоминая об их связи, обычно видела себя такой, какой бывала в минуты нежности, следовавшие за минутами любви. Она выдернула у него руку и, повернувшись спиной к машине, возле которой они стояли, заявила, что пойдет домой пешком. Он побежал за ней, встревоженный, уже чувствуя себя виноватым.

— Ты хочешь, чтобы я поехала к тебе, только… только чтоб доказать самому себе свою власть надо мной! — заявила она. Лицо его потемнело, и ей внезапно так захотелось бежать от всего этого, что она просто повернулась к нему спиной и сказала: — Оставь меня в покое. — И, подумав немного, бросила через плечо: — Увидимся завтра.

Она решительно зашагала по главной улице и вдруг услышала позади себя шум нагонявшей ее машины; она ускорила шаги, решив, что это, должно быть, Адольф, но позади раздался веселый резковатый голос:

— Куда ты так спешишь, Мэтти?

Она остановилась, не сразу сообразив, что это Донаван. А он сказал:

— Да, дорогая Мэтти, я искал тебя. Ну, прыгай в машину.

— А зачем я тебе понадобилась? — садясь в машину, спросила она.

— Мне лично ты не нужна, дорогая Мэтти. А вот Стелла хочет с тобой поговорить кое о чем. Я сказал, что едва ли смогу оторвать тебя от твоего восхитительного нового знакомого, но, по счастью, мы как раз проезжали мимо, когда вы с ним ссорились, и я воспользовался этим.

— А зачем я ей понадобилась? — спросила Марта тоном обиженного ребенка; Донаван не ответил, продолжая молча вести машину.

Мимо пронесся автомобиль, и Марта невольно покосилась на него — не Адольф ли это. А Донаван сказал:

— Ты, конечно, знаешь, где найти своего воздыхателя, если он тебе потребуется?

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила она.

Они как раз подъехали к перекрестку: ее дом был ярдах в двухстах отсюда, за поворотом, а до кваргиры Мэтьюзов оставалось еще два квартала.

— Твой восхитительный поклонник обычно вот тут поджидает тебя, — сказал Донаван, указывая на заросшую травой площадку у перекрестка. — Да, дорогая Мэтти, когда ты ложишься в свою девичью постельку, он сидит здесь в своей машине и наблюдает за входом в твой дом, чтоб быть уверенным в твоей верности, а весь город хохочет, — с жестокой издевкой добавил он и искоса взглянул на нее, чтобы узнать, какое впечатление произведут его слова.

Она была сражена.

— Неправда, не может этого быть, — пробормотала она наконец.

Он расхохотался:

— Оглянись.

Она оглянулась. Кварталах в двух позади них медленно ползла машина Адольфа. Самый вид ее был неприятен Марте, и она невольно передернула плечами, точно сбрасывая с себя тяжелый груз. Потом холодно заметила:

— Это еще ничего не доказывает.

Они подъехали к многоквартирному дому. Донаван быстро остановил машину и выскочил на тротуар. Марта увидела, что он машет Адольфу, машина которого стала было заворачивать в переулок, но потом выровняла ход и подрулила к ним. Донаван, приняв необыкновенно решительный и мужественный вид, сделал несколько шагов ей навстречу, повелительным жестом поднятой руки остановил, просунул голову внутрь и заговорил с Адольфом. Марта мельком увидала беззащитную улыбку на лице Адольфа.

Донаван вернулся, и Марта спросила:

— Что случилось?

— Ничего особенного, дорогая Мэтти. Иди наверх и побеседуй со Стеллой, она тебе все объяснит.

Поднимаясь в лифте, они избегали смотреть друг на друга. Сейчас Марта ненавидела Донавана. Не может быть, говорила она себе, чтобы Адольф шпионил за ней.

Однако внутренний голос твердил ей, что, увы, это вполне возможно и очень похоже на него. Борясь с этим новым для нее открытием, Марта вошла в квартиру Мэтьюзов. Эндрю и Стелла ждали ее. Эндрю был смущен, но старался скрыть это под маской человека, взявшего на себя тяжелую обязанность, а Стелла сидела на диване с таким лицом, точно ожидание было для нее пыткой. Когда Марта вошла, она вскочила и подбежала к ней. Дав себя поцеловать, Марта спросила:

— В чем дело?

Стелла обняла ее за плечи и, слегка сжимая в объятиях и как бы говоря: «Потерпи немного», подвела к дивану, а сама уселась напротив, наклонившись вперед. На Стелле было черное нарядное платье, расшитое блестками, — Марта сразу обратила на него внимание и решила, что оно слишком кричащее, но это не мешало ей волноваться, ожидая, что скажет Стелла. У Стеллы была новая прическа — волосы мягкими, блестящими волнами лежали на ее маленькой головке; продолговатое, густо накрашенное лицо было почти абрикосового цвета, глаза возбужденно блестели, хотя она и старалась подавить в себе возбуждение и казаться уравновешенной молодой женщиной.

— Дорогая Мэтти, — неторопливо, тихим голосом начала она, и Марта сразу ощетинилась, почувствовав ложь. — Мы считаем своим долгом сказать вам — нет, помолчите минутку (при слове «долг» Марта удивленно подняла брови), дайте мне кончить, Мэтти.

Марта взглянула на Донавана, с жадным любопытством наблюдавшего за этой сценой; потом перевела взгляд на Эндрю, по лицу которого видно было, что он вынужден соглашаться с женой, если даже ее слова являются для него неожиданностью. Он явно избегал встречаться взглядом с Мартой, молча взывавшей к нему о помощи.

— Мэтти, — продолжала Стелла с приторной мягкостью, которая так раздражала Марту, — вы еще очень молоды, и вы совершаете ужасную, ну просто ужасную ошибку. Надо было вам послушаться нас. У этого человека дурная репутация, он лишен всяких нравственных устоев и…

Тут Марта невольно рассмеялась, подумав о том, какую сугубо сексуальную атмосферу создает вокруг себя Стелла.

— Нет, Марта, не смейтесь, — торопливо сказала Стелла. — Он нехороший человек. Он всем рассказывает о вашей связи, хвастается вашими отношениями.

Это было новым ударом для Марты. Она даже не сразу нашлась, что сказать. Внутренний голос решительно утверждал: «Нет, это неправда», но ум ее был в смятении: ведь если он мог шпионить за ней — а этому она верила, — то почему же он не может хвастать? Она сидела нахмурившись, с неприязнью глядя в торжествующее лицо Стеллы.

Все смотрели на нее; Марта в ужасе почувствовала, что у нее задрожали губы и рот невольно скривился, а Стелла, как мастер своего дела, еще поднажала:

— Он рассказывает про вас по всему городу, Мэтти.

Тут Марта разрыдалась. Но злилась она прежде всего на себя: ну зачем она плачет, теперь уж окончательно она пропала. Сквозь слезы она увидела, как вспыхнули жестоким огоньком блестящие глаза Стеллы, как улыбнулся Донаван — впрочем, он тут же спохватился и придал своему лицу торжественно-грустное выражение. Что же до Эндрю, то ему было очень не по себе. Он встал, подошел к ней и, отстранив Стеллу, обнял Марту.

— Ну не плачьте, все будет в порядке, — ласково сказал он и метнул злой взгляд на жену, с задумчивой улыбкой приглаживавшую волосы, не спуская глаз с Марты.

И Марта взяла себя в руки — даже слишком скоро, по мнению Стеллы, — попыталась улыбнуться и непринужденно попросила дать ей платок.

— Тебе не идет, когда ты плачешь, — заметил Донаван, протягивая ей свой платок. — Вот Стелла, та выглядит божественно, когда льет слезы. Ради бога, Мэтти, дорогая, напудри нос.

— Ну вот что, хватит, — сказал Эндрю, которому до смерти все это надоело. — Будем считать, что все кончено, хорошо? И давайте выпьем.

Он вышел, чтобы налить всем по стакану вина, и Стелла, воспользовавшись этим, снова взялась за свое.

— А теперь мы хотим, чтобы вы поехали сейчас с нами и присутствовати при нашем разговоре с ним.

— Зачем это? — мрачно запротестовала Марта. Она уже считала, что инцидент исчерпан.

— Нельзя же допустить, чтобы он искалечил вам жизнь! Надо заставить его прекратить эту болтовню: ведь весь город чешет языками! — возмущенно воскликнула Стелла.

— Я лично не вижу никакой необходимости идти к нему, — сухо заметил Эндрю.

Но Стелла с Донаваном уже встали. Тогда волей-неволей пришлось подняться и Эндрю.

— По-моему, не стоит этого делать, — неуверенно заметила Марта. — Да мы его и дома не застанем, — с надеждой добавила она, но не успела произнести этих слов, как поняла, что именно об этом Донаван и условливался с Адольфом, когда подошел к его машине.

Она почувствовала, что вокруг нее плетутся какие-то непонятные интриги, ведутся заранее подготовленные переговоры, и, казалось, утратила дар речи. А Стелла нетерпеливо тянула ее с дивана:

— Ну пошли же, Мэтти, он ждет нас.

До того дома, где жил Адольф, было несколько кварталов, и Марта, хоть и была занята тревожными размышлениями, все же слышала оживленную болтовню Стеллы, рассуждавшей о том, как легко девушке сбиться с пути, — ей казалось, что Стелла рассказывает занимательную историю, вычитанную в журнале. Марта недоверчиво посмотрела на нее: надо же так притворяться! Но Стелла была всерьез захвачена нарисованной ею драмой; тогда Марта посмотрела на Эндрю: уж ему-то, во всяком случае, все это должно казаться смешным. Но нет: он молчал. Сознание собственной правоты, присущее его жене, по-видимому, заразило и его, ибо он с чувством пожал руку Марты.

— Вот видите, как это противно, правда? — сказал он.

С благодарностью взглянув на него, Стелла поспешно заметила, что, конечно, Марте нелегко было это пережить. И Марта поняла, что они намекают на ее связь с Долли, и на губах ее появилась смущенная и в то же время ироническая усмешка. Она отвернулась, чтобы скрыть ее: разве можно в такую минуту улыбаться? Она уже от души жалела, что поехала с ними, и надеялась, что у Адольфа хватит ума избежать предстоящей нелепой сцены.

Но он, конечно, ждат. Когда все четверо вошли в большую комнату с полукруглыми окнами — только туг Марта впервые поняла, почему ей так нравились эти окна — ведь они напоминали ей родной дом, — Адольф стоял посредине и смотрел на них, улыбаясь своей напряженной улыбкой. Он был похож на затравленного зверя; с горькой обидой взглянув в сторону Марты, он тут же отвел глаза и беспомощно посмотрел на Стеллу. А глаза Марты меж тем как бы говорили ему: «Не обращайте на них внимания».

Но он не мог оторвать взгляда от Стеллы: говорила она, а мужчины, стоя в стороне, молча ждали.

— Вы, конечно, знаете, зачем мы здесь, — защебетала Стелла.

— Боюсь, что нет, — сказал Адольф, улыбаясь своей испуганной улыбкой.

У Стеллы даже дух захватило — так ее возмутило его притворство.

— Я пришла поговорить с вами, потому что считаю это своим долгом. Я ведь тоже еврейка, и я…

— Стелла! — протестующе воскликнули разом Марта и Эндрю.

Стелла нетерпеливо отмахнулась от них и продолжала, поглаживая свою черную шелковую юбку рукой, которая почему-то была куда менее спокойна, чем ее непроницаемое улыбающееся лицо.

— Вы знаете, как люди злы! Зачем же совращать невинную английскую девушку? Ведь это значит — подливать масла в огонь!

— Стелла! — снова повторила Марта, но сейчас уже ни Адольфу, ни Стелле было не до нее.

Продолжая улыбаться испуганной, виноватой улыбкой, Адольф пошевелил губами, и Марта подумала: «Ну почему ты не постоишь за себя? Не будь же таким пришибленным». Ее мутило от злости и от той роли, которую она во всем этом играет.

— Но вы-то сами вышли же замуж за шотландца, — неуверенно проговорил наконец Адольф.

Стелла выпрямилась и с достоинством сказала:

— Да, я вышла за него замуж. Я не унизила мой народ, не дала повода для сплетен.

Адольф вдруг судорожно рассмеялся, лицо его побагровело, и он с гневом и мольбой окинул взглядом стоявшую перед ним группу. Однако он продолжал молчать — и Стелла на какое-то мгновение вдруг потеряла самообладание: она вся напряглась, горя желанием закатить ему хорошую сцену, но оснований для сцены не было. И тогда, понизив голос, она нравоучительно изрекла:

— Вы должны понять, что вели себя возмутительно.

Все молчали. Наконец Эндрю гневно сказал:

— Ну, хватит, Стелла, довольно. Ни к чему все это.

Тут уж вспылил Адольф.

— А могу я поинтересоваться, какое вам, собственно, до этого дело? — процедил он сквозь зубы.

— А такое, что я еврейка, — с достоинством сказала Стелла. — И поэтому имею право говорить.

Но Адольф, видимо, уже выдохся. Стелла помедлила и, вставая, спокойно заключила:

— Итак, я предоставляю решение вашей совести.

И вслед за своими спутниками направилась к двери.

Первым вышел Донаван — он был сердит и мрачен.

Следом за ним — Эндрю, не преминувший, однако, смущенно бросить Адольфу: «До свидания». Ответа не последовало. Марта быстро оглянулась через плечо на Адольфа — ей было стыдно и хотелось извиниться перед ним, но в его глазах она прочла такую ненависть, что отвернулась и поспешно вышла.

Все молчали. Марта мысленно пыталась облечь в слова свои чувства: ей хотелось сказать, что это была самая возмутительная, самая безобразная сцена в ее жизни, а еще ей хотелось спросить Стеллу, почему она не сказала ничего о том, чем так возмущалась и что хотела сказать. Но одного взгляда на довольное лицо Стеллы было достаточно, чтобы у Марты пропала охота спрашивать, — она почувствовала почему-то страшную усталость.

Они подошли к машине и молча поехали в центр. У перекрестка Марта сказала:

— Остановитесь, пожалуйста: я хочу пойти домой.

— Нет, дорогая Мэтти, — с материнской заботливостью возразила Стелла, — вы поедете к нам, и мы чудесно все вместе поужинаем.

— Отпустите ее домой, — вдруг сказал Донаван.

Голос его звучал угрюмо, густые черные брови сошлись: по всему видно было, что он не в духе.

Эндрю остановил машину, и Марта вышла.

— Только сразу же ложитесь спать, Мэтти, нечего заниматься переживаниями, — посоветовала Стелла, высовываясь из машины. — Вам надо как следует выспаться. Теперь все уже позади, и ничего страшного не произошло.

Марта поняла, что Стелла ждет благодарности, но язык прилип у нее к гортани.

— До свидания, — с трудом проговорила она холодно и с укором. Как она корила самое себя за трусость!

Стелла еще больше высунулась из машины и весело крикнула, что Марта должна считать их квартиру своим вторым домом. Она должна непременно прийти к ним завтра.

Натянуто улыбнувшись, Марта кивнула и направилась домой.

Очутившись у себя в комнате, Марта почувствовала жгучий стыд: она сама себе была противна. Надо немедленно бежать к Адольфу, извиниться перед ним, сказать, что она не имеет ко всему этому никакого отношения, она не знала, что так выйдет. Но где-то в глубине души Марта была счастлива, что развязалась с ним. Она почувствовала огромное облегчение при мысли, что теперь ей не надо с ним встречаться. Немного погодя она успокоила свою совесть, решив, что напишет ему и извинится. Не сегодня — а завтра, позже; она напишет ему, когда это письмо уже не побудит его вернуться.