Так тянулось время, август сменился сентябрем, шли дни, жаркие, подернутые дымкой. С окружавших долину гранитных холмов лениво дул ветер, принося с собой пыль. Мэри занималась делами, словно погрузившись в сон: теперь ей требовались часы, чтобы справиться с тем, на что прежде уходило несколько минут. Она выходила из дому без шляпы, чувствуя, как жестокие солнечные лучи впиваются ей в спину и плечи, одурманивая, вводя в ступор. Порой женщине казалось, что она вся покрыта ссадинами и кровоподтеками, чудилось, будто солнце пожрало ее плоть и теперь тянется к ноющим костям. Почувствовав головокружение, Мэри останавливалась и отправляла слугу за шляпой. Потом с облегчением, словно долгое время занималась тяжелым физическим трудом, а не бродила бесцельно среди кур, не замечая их, плюхалась в кресло, где и сидела неподвижно, ни о чем не думая. Однако ее по-прежнему тяготила остававшаяся где-то на задворках сознания мысль о том, что она один на один в пустом доме с Мозесом. Мэри была по-прежнему собранной, покуда могла подыскивала ему работу, беспощадно придираясь к каждой пылинке, к каждой тарелке и стакану, которые [282] оказывались не на месте. Она помнила о том, как Дик раздраженно предупредил ее, что он больше не может себе позволить менять слуг. Мэри знала, что у нее нет сил идти против его воли, и поэтому чувствовала себя нитью, туго натянутой между двумя непоколебимыми точками. В ней шла борьба двух соперничающих друг с другом, равных по мощи сил, удерживающих ее в состоянии равновесия. Однако что это были за силы и как она удерживала их в себе, Мэри объяснить не могла. Мозес хранил спокойствие, относясь к хозяйке равнодушно, так словно она и не существовала вовсе, разве что приказы ее выполнял; некогда добродушный, Дик, которому в прошлом было легко угодить, теперь постоянно жаловался на то, что Мэри плохо ведет хозяйство: действительно, она своим обычным нервным громким голосом придиралась к работнику из-за того, что стул был сдвинут с места на два дюйма, при этом не замечая, что весь потолок зарос паутиной.
Мэри махнула на все рукой, за исключением дел, неукоснительно требовавших ее внимания. Ее кругозор сузился, ограничиваясь теперь домом. Когда начали дохнуть куры, она стала бубнить что-то о море, а потом вспомнила, что не кормила их неделю, несмотря на то что ходила по загонам, держа под мышкой [283] корзину с зерном. Худенькие, отощавшие тельца приготовили и съели. Некоторое время, напуганная собственным состоянием, Мэри пыталась сохранять сосредоточенность и следить за тем, что она делает. Несмотря на это, прошло немного времени и случилось практически то же самое: она не обратила внимания на то, что в поилках не осталось воды. Птицы валялись на раскаленной земле и вяло трепыхались в предсмертных судорогах, погибая от жажды. После того как это случилось, уже ничто больше ее не тревожило. Несколько недель Тёрнеры питались одной курятиной, покуда огромные огороженные проволокой загоны не опустели. Теперь они остались без яиц. Мэри не стала заказывать их из магазина, это было бы слишком дорого. Ее сознание девять десятых всего времени оставалось совершенно пустым. Она начинала фразу и забывала ее закончить. Дик уже привык к тому, что жена произносила лишь первые три слова, после чего лицо Мэри приобретало отсутствующее выражение и она погружалась в молчание. Она напрочь забывала о том, что собиралась сказать. Если же муж мягко предлагал ей продолжить, она поднимала на него невидящий взгляд и ничего не произносила в ответ. Это так печалило Дика, что он даже не стал корить Мэри за то, что она бросила ухаживать за [284] курами, которые до последнего времени приносили им немного наличных.
Однако когда речь заходила о туземце, Мэри по-прежнему быстро откликалась. Эта малая часть ее сознания продолжала бодрствовать. В своем воображении она прокручивала те скандалы, которые бы с радостью могла закатить, но сдерживалась, опасаясь ухода Мозеса и ярости Дика. Однажды Мэри обратила внимание на шум и почти сразу же поняла, что это она сама тихим злым голосом разговаривает в гостиной. На этот раз она представила, что туземец забыл утром помыть спальню и она распекает его, выплевывая колкости и резкости на родном языке, которые, скажи их Мэри ему на самом деле, чернокожий скорее всего бы не понял. Этот звук негромкого голоса, бессвязные, безумные слова были не менее ужасны, чем ее собственное отражение в зеркале, которое она некогда увидела. Мэри перепуталась и тут же взяла себя в руки. Съежившись от страха, она представила себя: сумасшедшую, сидящую на краешке дивана и разговаривающую саму с собой.
Она тихо встала и подошла к двери, которая вела из гостиной на кухню, и выглянула за порог, желая узнать, близко ли работник и слышал ли он что-нибудь. Мозес стоял где обычно, прислонившись к стене. Мэри смогла [285] разглядеть лишь мощное плечо, проступавшее под тонкой тканью, висящую плетью руку и чуть согнутые пальцы, едва касавшиеся розовато-коричневой ладони. Туземец оставался неподвижен. Мэри сказала себе, что он не мог ничего слышать, выкинув из головы мысль о том, что обе двери, отделявшие от нее Мозеса, оставались открыты. Весь остаток дня она его избегала, беспокойно блуждая по комнатам, словно позабыла, что значит оставаться неподвижной. После полудня женщина легла в постель и заплакала, содрогаясь от всхлипов, поэтому, когда Дик вернулся домой, Мэри была полностью вымотана. Однако на этот раз муж не заметил ничего необычного: сам устав до предела, он хотел только спать.
На следующий день, когда Мэри выкладывала продукты из кухонного шкафа (который она старалась не забывать запирать и который, хотя она этого не замечала, по большей части все равно оставался открытым, поэтому изъятие из него продуктов на день было делом довольно бессмысленным), Мозес, стоявший позади нее с подносом в руках, объявил, что в конце месяца собирается уйти. Туземец говорил тихо, обращаясь непосредственно к хозяйке, однако в его голосе чувствовался оттенок нерешительности, словно он ожидал столкнуться с сопротивлением. Мэри были [286] знакомы эти нотки беспокойства, поскольку она слышала их всякий раз, когда работник сообщал о своем уходе. И всякий раз, несмотря на чувство огромного облегчения, которое она испытывала, осознавая, что напряжение, существовавшее между ней и работником, рассеется с его уходом, Мэри вместе с этим ощущала и возмущение, словно, выражая пожелание уйти, слуга наносил ей личное оскорбление. Она ни разу никого не отпускала без долгих споров и упреков. Вот и сейчас Мэри открыла рот, желая обрушить на Мозеса поток увещеваний, но не произнесла ни слова; ее рука на дверце шкафа скользнула вниз, и Мэри поймала себя на том, что думает о ярости, в которую придет Дик. Она этого не перенесет. Она просто не сможет выдержать скандала с мужем. Кроме того, на этот раз она была совершенно ни при чем. Разве она не сделала все от нее зависящее, чтобы удержать слугу, которого она ненавидела, который наводил на нее такой страх? К своему ужасу, Мэри поняла, что снова вся сотрясается от рыданий, здесь, прямо перед туземцем! Беспомощная, ослабевшая, она стояла у стола, повернувшись к Мозесу спиной, и всхлипывала. Некоторое время они оставались недвижимы, потом он обошел вокруг стола так, чтобы увидеть ее лицо. Мозес насупил брови от удивления, силясь по [287] нять, в чем дело. Наконец, обезумев от страха, она выдавила: «Ты не должен уходить!» — после чего снова зарыдала повторяя: «Ты должен остаться, остаться!» Все это время она была преисполнена стыда и чувства унижения, потому что туземец видел ее плачущей.
Через некоторое время она увидела, как слуга, собираясь наполнить стакан, подошел к полке, на которой стоял фильтр для воды. Медленные неторопливые движения Мозеса вызывали у Мэри раздражение, потому что она потеряла над собой контроль. Когда он протянул ей стакан, она не подняла руки, чтобы его принять, считая поведение чернокожего наглостью, на которую не следует обращать внимание. Однако, несмотря на все попытки сохранить достоинство, она снова всхлипнула: «Ты не должен уходить», — и в ее голосе слышалась мольба. Мозес поднес стакан к ее губам, так что Мэри пришлось подставить под донышко руку. Она сделала глоток, чувствуя, как по щекам текут слезы. Она умоляюще посмотрела на Мозеса и ощутила новый приступ страха, увидев в его глазах снисходительность, вызванную слабостью хозяйки.
— Надо выпить, — просто сказал он, словно обращаясь к одной из своих женщин, и Мэри подчинилась.
[288]
Потом он осторожно забралу нее стакан, поставил на стол и, увидев, что хозяйка стоит ошарашенная, не зная, что делать, произнес:
— Мадам, надо лечь в постель.
Мэри не двинулась с места. Мозес неуверенно протянул вперед руку, не желая дотрагиваться до нее, белой женщины, неприкасаемой, и все-таки взял ее за плечо. Мэри почувствовала, как ее, мягко подталкивая, ведут через комнату в спальню. Это было настоящим кошмарным сном, когда человек бессилен перед творящимся ужасом; Мэри всю мутило, потому что она чувствовала на своем плече руку чернокожего. Ни разу, ни разу за всю свою жизнь она и пальцем не дотрагивалась до туземца. Когда они подошли к постели," Мэри, все еще ощущая мягкое прикосновение руки к своему плечу, почувствовала, что у нее кружится голова, а все кости будто сделались ватными.
— Мадам надо лечь, — снова повторил Мозес, на этот раз нежно, почти отечески.
Когда она уселась на кровать, он ласково надавил ей на плечо и уложил на подушки. Затем Мозес снял ее жакет с двери, где он висел, и накрыл им хозяйке ноги. После того как слуга вышел, Мэри снова охватил ужас: она лежала, онемев, потеряв дар речи, не в состоянии понять смысл произошедшего.
[289]
Через некоторое время она заснула и пробудилась ближе к вечеру. За окном маячил прямоугольник неба, на котором громоздились грозовые тучи, залитые оранжевым светом заходящего солнца. Некоторое время Мэри не могла вспомнить, что же произошло, а когда к ней вернулись воспоминания, с ними вновь пришел и ужас — леденящий, черный. Она подумала о том, как беспомощно плакала, не в силах остановиться, как, подчиняясь воле чернокожего, выпила стакан воды, как он, подталкивая ее в плечо, провел через две комнаты к кровати, как заставил ее лечь и укрыл ноги жакетом. Громко застонав, Мэри вжалась в подушку, преисполненная отвращения, словно ей пришлось дотрагиваться до экскрементов. И, невзирая на мучения, в ее ушах продолжал звучать его голос — твердый, добрый, повелевающий, отеческий.
Через некоторое время, когда в комнате стало уже довольно темно и лишь белые стены тускло маячили, отражая свет, все еще тлевший в верхушках деревьев, чьи ветви пропускали последние отблески заката, Мэри встала и поднесла к лампе спичку. Пламя вспыхнуло, заметалось, а потом успокоилось. Теперь комнату наполнял янтарный свет, а по стенам ползли тени, отбрасываемые притаившимися в ночи деревьями. Мэри припудрила лицо [290] и долго сидела у зеркала, чувствуя, что не в силах сделать ни единого движения. Она не думала, лишь боялась, а вот чего — сама не знала. Она чувствовала, что не может выйти, покуда не вернется Дик. Без него она не сможет вынести общество туземца. Наконец пришел Тёрнер, он с тревогой посмотрел на жену, сказав, что она проспала весь обед. Он выразил надежду, что она не заболела.
— Нет, — покачала головой Мэри, — просто устала. Я чувствую... — ее голос стих, а лицо приобрело бессмысленное выражение.
Они сидели в круге тусклого света покачивавшейся лампы, а Мозес неслышно крутился возле стола. Долго, очень долго она не поднимала глаз, хотя, как только слуга вошел, черты ее лица приобрели настороженное выражение. Когда Мэри все-таки заставила себя поднять на него глаза и мельком посмотреть ему в лицо, она успокоилась, поскольку в отношении Мозеса к ней не наблюдалось никаких перемен. Как всегда, он смотрел на хозяйку как на пустое место, двигаясь с отсутствующим видом, подобно лишенному души механизму.
На следующее утро Мэри заставила себя пойти на кухню и нормально поговорить с Мозесом. В страхе она ждала, что слуга снова заявит о том, что уходит. Однако этого не про- [291] изошло. И лишь несколько недель спустя до Мэри дошло, что он остается, отозвавшись на ее мольбы и слезы. Мысль о том, что она добилась своего таким способом, казалась ей невыносимой, и, поскольку Мэри избегала вспоминать о произошедшем, она стала медленно приходить в себя. С облегчением избавившись от мучивших ее мыслей о ярости Дика, позабыв о постыдном срыве, она снова стала делать Мозесу замечания холодным, язвительным тоном. Однажды, дело происходило на кухне, он повернулся к ней, посмотрел прямо в глаза и произнес с удивительной пылкостью и укоризной:
— Мадам просила меня остаться. Я остаюсь помогать мадам. Если мадам сердиться, я уходить.
Категоричность тона заставила ее остановиться. Мэри почувствовала беспомощность. Ведь этот чернокожий заставил ее вспомнить, почему он все еще на ферме. Кроме того, раздражение и обида в его голосе свидетельствовали: слуга считает, что она поступает несправедливо. Несправедливо! Ей-то все как раз представлялось совсем иначе.
Мозес стоял у плиты, ожидая, когда на ней закончит что-то готовиться. Мэри не знала, что сказать. Ожидая ее ответа, слуга подошел к столу, где взял тряпичную прихватку, чтобы [292] обернуть ее вокруг горячей ручки духовки. Не поднимая на хозяйку глаз, он произнес:
— Я же хорошо делаю работу, да? — Он говорил по-английски, что раньше вызвало бы у Мэри вспышку гнева, поскольку она считала подобное дерзостью.
И все же она ответила по-английски:
— Да.
— Тогда почему мадам всегда сердиться? — На этот раз он говорил легким, чуть ли не фамильярным, добродушным тоном, словно ублажая маленького ребенка.
Встав к ней спиной, слуга наклонился, открыл духовку и извлек из нее противень хрустящих ячменных лепешек, которые сама Мэри приготовила бы куда как хуже. Чтобы лепешки остыли, Мозес стал выкладывать их одну за одной на решетчатый поднос. Женщина почувствовала, что ей надо немедленно уйти, однако не сдвинулась с места. Она беспомощно застыла, завороженно глядя, как его огромные руки перекладывают маленькие лепешки на поднос. И ничего не сказала. Возмущенная тоном, которым Мозес с ней разговаривал, Мэри почувствовала, как внутри нее поднимается привычная волна гнева, и вместе с этим женщина оцепенела — ей снова вышибли из-под ног почву. Мэри не знала, как ей быть, что делать с этим личностным отношением. По- [293] этому через некоторое время, поскольку Мозес не смотрел на хозяйку, тихо занимаясь своими делами, она вышла, так ничего ему и не ответив.
Когда в конце октября после шести недель удушающей жары зарядили дожди, Дик, как и всегда в это время года, перестал приходить на обед: уж слишком много у него было работы. Он уходил примерно в шесть утра, а возвращался в шесть вечера, поэтому готовить нужно было только один раз: завтрак и обед ему отправляли в поля. Точно так же, как и в прежние годы, Мэри сказала Мозесу, что она не станет обедать и что он может просто приносить ей чай: женщине казалось, что ее нельзя беспокоить из-за такой ерунды, как прием пищи. В первый же день, когда Дик не пришел на обед, Мозес, вместо того чтобы ограничиться чаем, принес хозяйке на подносе яйца, джем и тосты. Все это он поставил на маленький столик.
— Я же объяснила, что хочу только чай, — резко сказала Мэри.
— Мадам не завтракала, она должна поесть, — тихо ответил слуга. На подносе имелась даже чашечка без ручки, из которой торчали цветы: желтые, розовые и красные. Это были цветы из буша, неуклюже запихнутые внутрь чашки, однако на фоне заляпанной ткани они казались пестрым пятном.
[294]
Она сидела опустив глаза, а Мозес, поставив поднос, выпрямился и встал возле него. Больше всего Мэри беспокоило его желание доставить ей радость, эти цветы, служившие знаком примирения. Слуга ждал от хозяйки одобрения и выражения удовольствия. Благодарности он так и не услышал, однако гневная отповедь, готовая уже сорваться с ее губ, так и осталась непроизнесенной. Не проронив ни слова, Мэри придвинула к себе поднос и принялась за еду.
Теперь между ними установились новые взаимоотношения. Мэри, сама не зная почему, чувствовала себя бессильной в его власти. Ни на секунду ее не оставляло осознание того, что Мозес находится в доме или же неподвижно стоит на солнце, прислонившись к стене, что внушало ей чувство сильного, необъяснимого страха, беспокойства и даже, хотя она скорее бы умерла, чем согласилась такое признать, — некоего мрачного влечения. Казалось, расплакавшись перед туземцем, она добровольно отреклась от власти в его пользу, и он теперь отказывался ее вернуть. Несколько раз Мэри все-таки срывалась и обрушивалась на туземца с попреками, но он совершенно осознанно, вместо того чтобы признать свою ошибку, смотрел прямо ей в глаза, будто бы бросая вызов. Только однажды, когда Мозес [295] и впрямь запамятовал кое-что сделать и действительно был виноват, он принял прежний привычный покорный вид. Сейчас он не смел спорить, осознавая правоту хозяйки. Теперь Мэри стала его избегать. Прежде она следовала за слугой по пятам, тщательно проверяя качество всей выполненной им работы, а теперь практически не заходила на кухню, полностью доверив ему домашнее хозяйство. Теперь она даже оставила на полке в кладовке ключи, чтобы Мозес в случае необходимости мог их взять и достать все, что нужно, из шкафа с продуктами. К ней снова вернулось душевное равновесие, хотя Мэри и не осознавала, в чем причина появившегося напряжения и почему она не может от него избавиться.
Дважды Мозес задавал ей вопросы этим новым приятельским, дружелюбным тоном.
Однажды он спросил ее о войне:
— Как думает мадам, война скоро кончится?
Вопрос ошарашил Мэри. Она жила обособленно, и даже не читала еженедельник, поэтому для нее война была чем-то из области сплетен, событием нереальным, происходящим в другом мире. Что же касается Мозеса, то как-то Мэри видела, как туземец задумался над старой газетой, которую расстелили на кухонном столе вместо скатерти. Она холодно [296] ответила, что ничего об этом не знает. В другой раз несколько дней спустя, которые Мозес словно провел в раздумьях, он спросил:
— Иисус считал правильным, что люди убивают друг друга?
Поскольку в вопросе прослеживалось скептическое отношение к христианству, это разозлило Мэри, и она сухо ответила, что Иисус находился на стороне хороших людей. Несмотря на это, она весь день кипела от возмущения и вечером спросила Дика, откуда взялся Мозес.
— От миссионеров, — ответил муж. — Самый приличный работник из всех, что у меня были. Точно так же, как и большинство белых в Южной Африке, Дик не любил туземцев, выросших под присмотром миссионеров, потому что такие чернокожие «слишком много знали». И уж в любом случае их не следовало учить читать и писать: вместо этого дикарям надо было прививать мысли о благородстве труда и пользе, которую они должны приносить белым.
— А почему ты интересуешься? — с подозрением спросил Дик. — Надеюсь, жалоб у тебя на него нет?
— Нет.
— Он вел себя нагло?
— Нет.
[297]
Прошлое, проведенное в обществе миссионеров, многое объясняло: например, раздражавшее Мэри обращение «мадам», которое Мозес тщательно выговаривал, вместо привычной «хозяйки», что более соответствовало ее положению.
Это обращение «мадам» просто выводило ее из себя. Мэри даже хотела попросить Мозеса так ее больше не называть. Однако в подобном обращении не было ничего неуважительного: так его научил какой-то миссионер, вбивший себе в голову всякий вздор. Поведение туземца по отношению к ней было безукоризненным, и Мэри не знала, к чему придраться. Однако, ни разу не выразив к ней неуважения, Мозес заставил ее обращаться с ним как с человеком: теперь она не могла выкинуть его из головы, как нечто гадкое и омерзительное, — а ведь именно так она прежде поступала с воспоминаниями о других слугах. Мэри пришлось войти с ним в контакт, и теперь она постоянно чувствовала его присутствие. Каждый день к ней приходило осознание того, что подобные отношения несут в себе опасность, но вот в чем именно эта опасность заключается, Мэри была не в состоянии ответить.
Теперь сны, которые она видела беспокойными ночами, сделались страшными, пугаю [298] щими. Прежде, когда Мэри засыпала, — словно задергивали занавеску и все погружалось во мрак, теперь она стала видеть сны, казавшиеся более реальными, чем сама жизнь. Дважды ей снился туземец, и дважды она просыпалась, когда он во сне до нее дотрагивался. Оба раза он стоял, нависая над ней: мощный, повелевающий, но при этом добрый. Во сне Мозес вынуждал ее дотрагиваться до него. Видела Мэри и другие сны, без непосредственного участия туземца, которые приводили женщину в замешательство, пугали, ужасали до такой степени, что Мэри просыпалась вся в поту от страха, стремясь поскорее их забыть. Теперь она стала бояться засыпать. Она лежала в темноте, вся в напряжении от близости спящего Дика, и боролась со сном.
Нередко днем Мэри смотрела на Мозеса украдкой — совсем не так, как хозяйка приглядывает за работающим слугой: нет, она смотрела с испугом и любопытством, вспоминая привидевшиеся ей сны. Каждый день Мозес ухаживал за ней, смотрел, что она ела, приносил хозяйке еду, даже несмотря на то, что она его об этом не просила, таскал ей маленькие подарки — пару яиц из птичника в туземном поселении или же букетик цветов из буша.
[299]
Однажды, когда солнце уже давно село, а Дик все еще не вернулся, она сказала Мозесу:
— Присмотри, чтоб ужин не остыл, а я схожу погляжу, что случилось с хозяином.
Когда она уже надевала в спальне куртку, раздался стук в дверь и Мозес сказал, что сходит сам, а мадам лучше не бродить в одиночку по бушу после наступления темноты.
— Ладно, — беспомощно отозвалась Мэри, стягивая с себя верхнюю одежду.
Однако с Диком ничего не случилось. Он возился с волом, сломавшим ногу. Потом, неделю спустя, когда Дик снова надолго задержался и Мэри уже стала беспокоиться, она не предприняла ни малейшей попытки узнать, не случилось ли чего с мужем, из опасения, что туземец, вот так просто и естественно, снова проявит заботу о ее благополучии. Теперь Мэри дошла до того, что стала рассматривать все свои поступки только лишь под одним углом: любой ценой не дать Мозесу возможности упрочить те новые человеческие отношения между ними, повлиять на которые она была не в состоянии и могла лишь пытаться их избегать.
В феврале Дик снова слег с малярией. Как и в первый раз, у него резко начался приступ, который, несмотря на краткость, оказался [300] очень тяжелым. Как и прежде, Мэри с неохотой отправила миссис Слэттер с посыльным записку, в которой просила вызвать доктора. Врач, подняв брови, оглядел неряшливый маленький домик и поинтересовался у Мэри, почему они не последовали его предыдущим рекомендациям. Она не ответила.
— Почему вы не вырубили кустарник вокруг дома? Там же плодятся комары.
— У мужа не хватает работников.
— А времени болеть у него, значит, хватает?
Доктор вел себя дружелюбно, грубовато-добродушно, однако в его отношении чувствовалось равнодушие. Проработав много лет в сельской местности, он научился сбрасывать со счетов потери. Речь шла не о деньгах, которых, в случае с Тёрнерами, он знал, что никогда не увидит, нет, речь шла о самих пациентах. Эта семейка представлялась ему безнадежной. Об этом свидетельствовали нечиненые изорванные оконные занавески, выгоревшие от солнца настолько, что приобрели грязно-серый оттенок. Повсюду можно было увидеть свидетельства сломленной воли. Сюда даже не было смысла ехать — он зря потратил время. И все же, в силу привычки, он стоял над дрожащим, горящим от жара Диком и давал советы. Врач сказал, что Дик измотан [301] до предела, одна кожа да кости, и в таком состоянии он может подхватить все что угодно. Доктор старался говорить как можно более сурово, стараясь напугать Мэри и заставить ее действовать. Однако во всем ее поведении чувствовался невысказанный, апатично-равнодушный вопрос: «А зачем?» Наконец врач уехал с Чарли Слэттером, напустившим на себя язвительно-неодобрительный вид. При этом Чарли не мог отогнать от себя мысль, что, когда ферма Дика перейдет к нему, он заберет себе проволочное ограждение от загонов для кур, а со временем найдет применение и ржавому листовому железу, из которого были сделаны крыши жилого дома и прочих строений.
Первые две ночи после того, как Дик заболел, Мэри просидела возле него, устроившись на жестком стуле, чтобы не заснуть, поправляя одеяло, которое муж то и дело пытался сбросить. Однако Дик переносил болезнь лучше, чем в прошлый раз; теперь он не боялся, зная, что приступ рано или поздно подойдет к концу.
Мэри не предпринимала попыток надзирать за работой на ферме, и все-таки два раза в день, чтобы успокоить Дика, она обходила ее с проверкой — бессмысленной и формальной. Работники в поселении бездельничали. Мэри знала об этом, но ей было все равно. Она [302] едва ли удостоила взглядом поля: дела фермы полностью и окончательно перестали ее трогать.
Днем, приготовив Дику прохладительные напитки (ничего другого, кроме них, он не потреблял), Мэри усаживалась возле его постели и погружалась в привычное состояние апатии. Сознание хаотично выхватывало из памяти то один, то другой эпизод из ее прошлой жизни. Однако теперь она окидывала взглядом былое без сожаления. У Мэри не возникало желания вернуться в прошлое. Она полностью утратила чувство времени. Она поставила рядом с собой будильник, для того чтобы не забыть своевременно, через равные промежутки, давать Дику питье. Мозес регулярно, как обычно, приносил Мэри подносы с едой, которую она механически жевала и глотала, не осознавая, что именно она ест, не замечая, что порой, откусив пару раз, она откладывала вилку и нож, забывая закончить трапезу. На третье утро, когда Мэри взбивала молоко с яйцом, которое Мозес принес из поселения ей в подарок, туземец спросил:
— Мадам ложилась спать прошлой ночью?
Он задал вопрос в своей обычной простодушной манере, которая всегда ее обезоруживала, в результате чего она не знала, что отвечать.
[303]
— Я должна сидеть с хозяином, — произнесла Мэри и, опустив глаза, уставилась на вспенившееся молоко.
— Мадам не спала всю ночь?
— Да, — ответила она и быстрым шагом вышла, направившись с питьем в спальню.
Дик лежал в неудобной позе в лихорадочном полузабытьи. Температура так и не упала. На этот раз приступ выдался тяжелым. С Дика лился пот, а кожа стала сухой, шероховатой и обжигающе горячей. Каждый день тоненький серебряный столбик ртути, запертый в стекле, мгновенно взмывал вверх, поэтому у Мэри практически не было необходимости придерживать градусник, когда она вставляла его Дику в рот. С каждым разом столбик ртути поднимался все выше и выше, покуда однажды в шесть вечера не достиг сорока с половиной градусов. Такой жар держался всю ночь. Дик метался, стонал и бредил. К раннему утру температура упала ниже нормы, и Дик стал жаловаться на холод и просить принести еще одеял. Однако он и так уже был укутан во все одеяла, что имелись в доме. Мэри нагрела в печи кирпичи, завернула их в тряпки и положила ему в ноги.
В ту ночь Мозес подошел к двери спальни и, как обычно, постучал в деревянный косяк. Она взглянула на него через проем промеж разведенных расшитых занавесок из дерюги.
[304]
— Чего тебе? — спросила она.
— Мадам вечером оставаться в комнате. Я оставаться с хозяин.
— Нет, — покачала она головой, подумав о долгом ночном бдении вместе с туземцем. — Нет, ступай обратно в поселение и ложись спать. Я посижу с хозяином сама.
Он шагнул вперед, преодолев занавески и встав так близко, что Мэри слегка съежилась. Она увидела, как Мозес сжимает в руке мешок с кукурузой, который, по всей видимости, приготовил на вечер.
— Мадам надо спать, — сказал туземец. — Она усталая, да?
Мэри чувствовала, сколь сильно от усталости и напряжения натянута кожа вокруг глаз, однако резким нервным голосом она произнесла:
— Нет, Мозес. Я должна остаться.
Чернокожий подошел к стене, где аккуратно поставил между двумя шкафами мешок. Потом он разогнулся и обиженно, даже с укоризной заявил:
— Мадам же не думает, что я буду плохо смотреть за хозяин? Я тоже иногда болеть. Надо держать одеяла на хозяин, да? — Он подошел к кровати, встав не слишком близко, и уставился на горящее лицо Дика. — Я давать ему это питье, когда он проснется, да? — Этот [305] отчасти добродушный, отчасти укоряющий тон туземца обезоружил Мэри. Она быстро глянула на его лицо, избегая смотреть в глаза, и тут же отвернулась. А ведь, оказывается, смотреть на него не страшно. Она поглядела на его руку — огромную черную руку с чуть более светлой ладонью, висевшую безвольно, как плеть.
— Мадам думать, я не приглядывать за хозяин хорошо? — не отступал Мозес.
— Нет, но я должна остаться, — помедлив наконец взволнованно ответила она.
Туземец нагнулся и расправил одеяла, покрывавшие спящего Дика, с таким видом, словно волнение и нерешительность Мэри уже являлись для него достаточным ответом.
— Если хозяину совсем плохо, я звать мадам, — пообещал он.
Мэри увидела, как, ожидая, когда хозяйка наконец уйдет, он встал у окна, загораживая прямоугольник усыпанного звездами неба, на фоне которого проступали сучья и ветки деревьев.
— Если мадам не спит, она тоже заболеет, — сказал Мозес.
Мэри подошла к шкафу, откуда извлекла длинную куртку. Прежде чем уйти из комнаты, она произнесла, чтобы показать свою власть:
[306]
— Если он проснется — позовешь.
Подчиняясь инстинкту, Мэри направилась к своему прибежищу — дивану, стоявшему сразу за дверью, дивану на котором, бодрствуя, она провела столько часов. Усевшись, она беспомощно вжалась в угол. Мысль о том, что чернокожий проведет всю ночь в соседней комнате, так близко к ней, была для нее непереносима. Сейчас их разделяла лишь кирпичная стена.
Через некоторое время Мэри передвинула подушку в изголовье и улеглась, прикрыв ноги курткой. Ночь выдалась тихой, и воздух в комнате оставался практически недвижим. Тусклое пламя в лампе горело ровно, и маленький огонек отбрасывал отблески, силясь рассеять тьму под крышей, выхватывая из мрака гофрированный металл и балку. В самой комнате оставался лишь небольшой крут света на столе. Все остальное окутывала тьма, из которой проступали только смутные вытянутые очертания предметов. Чуть повернув голову, женщина посмотрела на оконные занавески: они висели неподвижно. Мэри стала внимательно вслушиваться, и тихий шум ночной жизни буша, доносившийся снаружи, показался ей не менее громким, чем оглушительный стук собственного сердца. Среди деревьев, стоявших в нескольких ярдах от дома, за [307] кричала птица, застрекотали насекомые. Она услышала в ветвях шорох, словно сквозь них продирался кто-то большой, и со страхом подумала о низких согнувшихся деревьях, которые были повсюду. Мэри так и не удалось привыкнуть к бушу, она никогда не чувствовала в нем себя дома. Несмотря на долгие годы, прожитые на ферме, ее охватывала тревога при мысли о чуждости окружавшего ее вельда, в котором бегали маленькие зверьки и перекрикивались птицы. Очень часто, когда она просыпалась ночью, их крошечный кирпичный домик представлялся Мэри скорлупкой, которую вот-вот раздавит натиск враждебного буша. Часто она думала, что если бы они уехали, то по прошествии некоторого времени природа проглотила бы место их обитания, из пола бы потянулись вверх молодые деревца, расталкивая кирпичи и разрушая раствор, и несколько месяцев спустя от их дома не осталось бы ничего, кроме груды обломков среди новой поросли.
Мэри лежала на диване в напряжении. Все ее чувства были настороже, а душа дрожала, словно маленький загнанный зверек, вынужденный сойтись лицом к лицу со своими преследователями. Все тело ныло — мышцы были натянуты как струна. Мэри прислушивалась к ночи за окном, к биению собственного сердца [308] и звукам в соседней комнате. До нее донеслось сухое шарканье мозолистых ступней по тонким половикам, звяканье переставляемых стаканов и тихое бормотание больного. Потом Мэри услышала, как шаги приближаются, и затем последовал скользящий звук — туземец устраивался, присев на мешок между двух шкафов. Он был там, всего лишь за какой-то тонкой стенкой, настолько близко, что, исчезни эта стена, его спину от ее лица отделяло бы каких-нибудь шесть дюймов! Мэри в деталях представила себе широкую мускулистую спину и содрогнулась. Образ был столь ярким, что она даже вообразила себе жаркий едкий запах, исходивший от тел туземцев. Лежавшая в темноте женщина могла даже его почувствовать. Повернув голову, она зарылась лицом в подушку.
Некоторое время Мэри ничего не слышала, кроме тихого ровного дыхания. Ей стало интересно, кто это дышит? Дик? Но тут Дик снова забормотал, туземец встал, чтобы поправить одеяла, и шум дыхания куда-то исчез. Мозес вернулся, снова скользнув спиной по стене, и снова до Мэри донеслось дыхание. Значит, это был он! Несколько раз она слышала, как Дик шевелится и хрипло вскрикивает — не своим голосом, но голосом человека, погруженного в горячечный бред, и всякий раз туземец [309] вставал и подходил к постели. В промежутках Мэри, беспокойно ворочаясь, вслушивалась в это тихое ровное дыхание, которое, казалось, доносилось со всех концов комнаты — сначала из точки неподалеку от дивана, потом из окутанного мраком угла напротив. Только потом, повернувшись лицом к стене, Мэри поняла, откуда исходит звук. Именно в такой позе она и задремала — согнувшись, прислонившись к стене, будто бы прижав ухо к замочной скважине.
Дрема была неспокойной, наполненной сновидениями. В одно мгновение она пробудилась и увидела, как занавески в спальне раздвинулись и на пороге появилась исполинская мужская фигура. Мэри затаила дыхание, но, услышав, как хозяйка пошевельнулась, Мозес быстро на нее посмотрел и тут же отвел взгляд в сторону, после чего беззвучно вышел за дверь, проследовав на кухню. Он собирался выйти всего лишь на несколько минут по своим делам. Она представила, как он проходит через кухню, открывает дверь и исчезает в ночи. Тут Мэри снова зарылась лицом в подушку, совсем как тогда, когда вообразила исходящий от туземцев запах. Ей подумалось, что вскоре Мозес вернется. Она лежала неподвижно, желая прикинуться спящей. Однако Мозес вернулся не сразу, и после нескольких [310] минут ожидания она проследовала в тускло освещенную спальню, где неподвижно лежал Дик, согнув руки и ноги. Мэри потрогала его лоб: влажный и холодный, значит, время было глубоко за полночь. Туземец снял все одеяла со стула и накрыл ими больного. Оконные занавески за спиной Мэри зашевелились, и она почувствовала шеей дуновение прохладного ветерка. Она закрыла ту створку, что была ближе к кровати, и замерла, вслушиваясь в тиканье часов, показавшееся ей неожиданно громким. Наклонившись, чтобы взглянуть на тускло освещенный циферблат, она обнаружила, что еще нет и двух часов. А ей-то показалось, что ночь тянется уже очень долго. Услышав за спиной шорох, она быстро, так, словно провинилась в чем-то, поспешила к дивану в гостиной. Потом до нее донеслось шарканье мозолистых ног — Мозес проследовал к своему месту у стены, задержавшись, чтобы посмотреть, спит ли хозяйка. Теперь Мэри чувствовала, что сон полностью с нее слетел и больше уснуть ей не удастся. Ей было холодно, но вставать и отправляться на поиски того, чем бы еще можно было прикрыться, ей не хотелось. Ей снова представился резкий запах туземцев, и, чтобы отогнать мысли о нем, Мэри тихо повернула голову, собираясь взглянуть на раздувающиеся от ветра занавески, прино- [311] сившего в комнату свежий ночной воздух. Дик успокоился. Из соседней комнаты теперь доносилось только ровное дыхание.
Мэри смежила веки, и на этот раз сон пришел тут же. Он был ужасен.
Она снова была ребенком и играла в маленьком пыльном палисаднике, а рядом возвышался деревянный дом с железной крышей. Лиц своих товарищей по игре она различить не могла. В игре Мэри была лучшей, она водила, а друзья звали ее по имени и спрашивали о правилах. Она стояла на солнце возле высохшей герани, а ее окружали дети. Она услышала, как мать зовет ее резким голосом, и, медленным шагом покинув палисадник, поднялась на веранду. Мэри было страшно. Мамы на веранде не оказалось, она уже вошла внутрь дома. У дверей спальни Мэри замерла, почувствовав дурноту. Она увидела ненавистного отца, коротышку с выступающим пузом, весельчака, источавшего запах пива. Отец стоял с матерью у окна, сжимая ее в своих объятиях. Ее мать делано сопротивлялась, игриво протестуя. Отец склонился над матерью, и при виде этого зрелища Мэри убежала.
И снова она играла, но на этот раз с родителями, братом и сестрой. Это были прятки, и сейчас настал как раз ее черед закрывать глаза и водить, тогда как мама пряталась. Мэри [312] знала, что брат и сестра стоят в стороне и смотрят, игра казалась им слишком детской, и они, утратив к ней интерес, смеялись над ней, Мэри, из-за того, что малышка относится к этой забаве так серьезно. Отец, смеясь и подшучивая над матерью, схватил Мэри за голову маленькими волосатыми ручками и прижал дочь к себе, чтобы она не подглядывала. В ноздри Мэри ударил тошнотворный запах пива, и сквозь него она ощутила еще один аромат — папа слишком крепко прижимал ее к плотной ткани своих брюк — это был запах немытого мужского тела, который всегда ассоциировался в ее сознании с отцом. Мэри, задыхаясь, начала отбиваться, силясь высвободить голову, а отец все не отпускал ее, смеясь над охватившим девочку ужасом. Прочие дети хохотали вместе с ним. Закричав сквозь сон, в ужасе от привидевшегося ей кошмара, Мэри наполовину пробудилась и попыталась стряхнуть с век тягучую дремоту.
Решив, что она проснулась, Мэри, затаившись, лежала на диване, внимательно вслушиваясь в дыхание за стеной. Так прошло много времени, и всякий раз Мэри замирала в ожидании следующего тихого вздоха. Потом наступила тишина. Чувствуя, как в груди поднимается волна ужаса, Мэри обвела взглядом комнату, не смея двинуть головой из страха, [313] что туземец за стеной услышит шорох. Она увидела на столе крут тусклого света от лампы, выхватывавший из мрака его грубую поверхность. Во сне она преисполнилась уверенности, что Дик умер, а чернокожий притаился в соседней комнате, ожидая, когда хозяйка придет. Она медленно села, высвободив запутавшиеся в куртке ступни, и попыталась взять себя в руки. Мэри твердила себе, что бояться ей нечего. Наконец, подтянув ноги, она очень тихо спустила их с дивана, не смея издать ни единого звука. И снова она замерла, вся дрожа, силясь себя успокоить. В результате ей удалось заставить себя встать и прокрасться на середину комнаты. Там Мэри застыла, прикидывая расстояние, отделявшее ее от спальни. С ужасом она увидела тени от лежавших на полу шкур, поскольку в свете покачивавшейся лампы женщине почудилось, что они ползут в ее сторону. Шкура леопарда возле дверей, казалось, приобрела форму и плоть, и теперь маленькие стеклянные глаза зверя взирали на нее. Чтобы спастись от него, она кинулась к двери и настороженно замерла, взявшись рукой за тяжелую занавеску. Медленно, очень медленно Мэри заглянула внутрь спальни. Ей лишь удалось разглядеть очертания Дика, неподвижно лежавшего под одеялами. Африканца было не видать, однако она знала, что он [314] ждет ее в сумраке. Женщина еще немного раздвинула занавески. Теперь она увидела протянувшуюся от стены ногу, огромную ногу, ногу не человека, а великана. Мэри немножко продвинулась вперед и теперь могла толком разглядеть туземца. Грезя, она почувствовала раздражение и обиду, поскольку туземец, изможденный продолжительным бодрствованием, спал, привадившись к стене. Он находился точно в такой же позе, в какой обычно сидел на солнце: подогнув одну ногу и без сил положив на нее руку ладонью вверх, с безвольно полусогнутыми пальцами. Другую ногу Мозес выпростал, и она протянулась почти до того места, где стояла Мэри. Женщина разглядела мозолистую, покрытую трещинами подошву ступни. Мозес сидел, опустив голову на грудь так, что становилась видна его толстая шея. Сейчас Мэри почувствовала себя точно так же, как когда в периоды бодрствования она пыталась отыскать невыполненную работу, входившую в круг его обязанностей, но у нее этого не получалось. Недовольство собой оборачивалось гневом, обращенным на туземца. Она снова глянула на кровать, на которой, вытянувшись, неподвижно лежал Дик. Мэри переступила через исполинскую ногу и, повернувшись спиной к окну, неслышно обошла постель. Склонившись над мужем, она почув- [315] ствовала, как ее плечо обдувает прохладный ночной ветерок, и, ощутив приступ ярости, поняла, что туземец снова открыл окно и поэтому Дик умер от холода. Дик выглядел безобразно. Он лежал мертвый, с пожелтевшим лицом, раскрытым ртом и остекленевшими глазами. Продолжая грезить, Мэри протянула руку, желая прикоснуться к нему. Кожа Дика была холодной, и Мэри не ощутила ничего, кроме облегчения и ликования. В тоже время ее терзало чувство вины за эту радость, и женщина попыталась пробудить в себе печаль, которую должна была испытывать. Пока она так стояла, склонившись над неподвижным Диком, к ней вдруг пришло осознание того, что туземец, не поднимая шума, пробудился и сейчас наблюдает за ней. Не поворачивая головы, краешком глаза она увидала, как гигантская нога неслышно отодвинулась назад, и тут Мэри поняла, что во мраке стоит Мозес. В следующее мгновение он уже надвигался на нее. Казалось, комната выросла до гигантских размеров, а туземец медленно приближался к ней с огромного расстояния. Чувствуя, как по коже катятся капли холодного пота, Мэри замерла, окоченев от страха, и стала ждать. Он медленно подошел к ней — омерзительный, сильный, но перед ней оказался не только туземец, но и еще грозивший ей отец. Они подошли [316] вместе: один человек в двух лицах, и в ноздри Мэри ударил запах, но не туземца, а немытого тела ее отца. Этот кислый запах, который обычно источали животные, наполнил всю комнату. Мэри почувствовала, как ее колени делаются ватными, а голова начинает кружиться, тогда как сама она пытается вдохнуть хотя бы глоток чистого воздуха. В полубессознательном состоянии, желая опереться о стену, она подалась назад и чуть не вывалилась в раскрытое окно. Туземец подошел, взял ее за руку, и Мэри услышала голос африканца. Туземец покровительственно утешал ее, полагая, что она горюет о смерти Дика, однако одновременно с этим Мозес был и ее отцом: ужасным, отвратительным, похотливо ее лапающим.
Мэри закричала, неожиданно осознав, что она спит и ей снится жуткий сон. Она вопила дико, отчаянно, силясь вырваться из кошмара. Барахтаясь в паутине грез, Мэри вдруг подумала, что ее крики могли разбудить Дика. Проснувшись наконец, она села, тяжело дыша. Рядом с ней стоял полусонный африканец с покрасневшими глазами, который протягивал ей поднос со стаканом чая. Комната была наполнена мутноватым сероватым светом, а лампа, которая все еще горела, отбрасывала на стол тоненький луч. При виде туземца Мэри, не успев отойти от кошмара, в припадке страха [317] вжалась в уголок дивана, тяжело, прерывисто дыша. Туземец неловко от усталости поставил поднос на стол, а Мэри попыталась отделить сон от яви.
— Хозяин спит, — произнес Мозес, с любопытством глядя на нее.
От этих слов образ Дика, лежавшего мертвым в соседней комнате, померк и выцвел. Несмотря на это, Мэри глядела на чернокожего настороженно, не в состоянии вымолвить ни слова. Она заметила, как он удивился ее страху. Постепенно на его лице проступило выражение, которое впоследствии Мэри стала довольно часто замечать: отчасти язвительное, отчасти отвлеченное, отчасти жестокое — словно Мозес ее оценивал.
— Мадам меня боится, да? — вдруг тихо спросил он. Это был голос из ее сна. Стоило Мэри его услышать, как она почувствовала, что силы оставляют ее и она начинает дрожать. Женщина попыталась справиться с голосом и через несколько минут полушепотом произнесла:
— Нет, нет, нет. Я нисколько тебя не боюсь. — Мгновение спустя Мэри преисполнилась ярости на себя; она оправдывалась, допускала возможность того, чего вообще никогда нельзя было признавать.
Она увидела, как Мозес улыбнулся, а затем опустил глаза, посмотрев на дрожащие [318] руки хозяйки, лежавшие на коленях. Потом он медленно поднял глаза, тщательно всю ее рассматривая. От его внимания не ускользнула поза Мэри, которая сидела, втянув голову в плечи, плотно вжавшись в подушку, будто бы в поисках опоры.
— Почему мадам меня боится? — смело, фамильярно произнес он.
— Не говори глупостей, я тебя нисколько не боюсь, — нервно рассмеявшись, ответила она пронзительным, несколько истеричным голосом. Так она вполне могла бы разговаривать и с белым мужчиной, с которым решила немного пофлиртовать. Когда Мэри услышала слова, сорвавшиеся со своих губ, и увидела лицо Мозеса, то чуть не потеряла сознание. Он удостоил ее долгим, каким-то непонятным взглядом, после чего повернулся и вышел из комнаты.
С его уходом Мэри почувствовала себя так, словно прекратилась пытка, которой ее долго подвергали. Она сидела на диване без сил и, дрожа, вспоминала сон, пытаясь рассеять туман страха.
Через некоторое время Мэри взяла чашку и налила в блюдечко чая. И опять, точно так же, как и во сне, она заставила себя встать и отправиться в соседнюю комнату. Дик спокойно спал. Он выглядел лучше. Так и не до- [319] тронувшись до него, она вышла, оказавшись на веранде, и остановилась, облокотившись на прохладные кирпичи ограждения, вдыхая холодный утренний воздух. Солнце еще не взошло. Небо было ясным, окрашенным розоватыми мазками надвигающегося рассвета, однако среди неподвижных деревьев все еще таилась тьма. Мэри видела тоненькие столбики дыма, поднимавшиеся ввысь там, где сбились в кучу хижины поселения, и понимала, что ей надо пойти и ударить в гонг, дав сигнал к началу нового дня.
Весь день она, как обычно, просидела в спальне, наблюдая, как Дику час от часу становится все лучше. Впрочем, он все еще был слаб и не успел настолько оправиться, чтобы начать выражать недовольство.
В тот день Мэри не стала устраивать на ферме обход. Кроме того, она избегала Мозеса, осознавая, что слишком не уверена в себе и что сейчас у нее нет сил сойтись с ним лицом к лицу. Когда после обеда у туземца настало время перерыва и он ушел, Мэри в спешке отправилась на кухню, чуть ли не украдкой приготовила Дику холодное питье, после чего поспешила прочь, оглядываясь так, словно ее преследовали.
Вечером она заперла в доме все двери и легла в постель к Дику, радуясь его близости, [320] быть может, в первый раз за все время замужества.
Через неделю Дик снова вернулся к работе.
И снова быстро, один за другим замелькали дни, долгие дни, которые Мэри проводила дома в одиночестве с африканцем, покуда муж пропадал в полях. Мэри боролась с чем-то, чего сама не могла понять. С течением времени Дик становился для нее все менее реальным, а мысли об африканце — все более навязчивыми. Могучий чернокожий туземец все время находился с ней в доме, и Мэри было некуда скрыться от его общества, что стало для нее кошмаром. Женщина была им одержима, а на Дика практически не обращала внимания.
Все время, начиная с утреннего пробуждения, когда она видела туземца, склонившегося над ними с чаем и отводящего глаза, чтобы не видеть ее обнаженных плеч, и заканчивая тем моментом, когда он наконец уходил, Мэри пребывала в постоянном напряжении. Преисполненная страха, она делала свои дела по дому, стараясь не попадаться слуге на глаза. Если Мозес находился в одной комнате, Мэри шла в другую. Она не смотрела на него, поскольку знала, что если встретится с ним взглядом, то последствия для нее будут роко- [321] выми: и он, и она навсегда запомнили ее страх и тон, в котором она с ним разговаривала той ночью. Она взяла манеру отдавать распоряжения в спешке, натянутым голосом, после чего как можно скорее выходить с кухни. Мэри стала страшиться, что он с ней заговорит, поскольку в его голосе теперь слышались новые нотки: фамильярные, нагловатые, властные. Дюжину раз Мэри была на грани того, чтобы попросить Дика уволить Мозеса. Однако она так и не осмелилась совершить этот шаг. Всякий раз она останавливала себя, не в состоянии вынести приступ ярости, который непременно бы последовал за подобной просьбой. Она чувствовала себя словно в темном туннеле, и близился уже конец, нечто такое, чего она не могла представить, но что ждало ее с неумолимой неизбежностью. Судя по поведению Мозеса, по тому, как он двигался и разговаривал, по его смелым, самоуверенным, пугающим дерзостям Мэри понимала, что он тоже чего-то ждет. Они с ним походили на двух противников, молча сражающихся друг с другом. Разница была в том, что Мозес был полон сил и уверен в себе, а она ослаблена страхом, одержимостью и постоянными кошмарами, наполнявшими ее ночи.
[322]