Ветвясь и сплетаясь узлами, сети железных дорог раскинулись по всей Южной Африке, а вдоль них, на небольшом удалении в несколько миль, вытянулись крошечные деревушки, которые путешественнику показались бы лишь недостойными внимания скопищами безобразных домишек, но которые на самом деле являлись центрами сельских районов протяженностью в несколько сотен миль. В таких райцентрах имелись вокзал, почта, иногда — гостиница и непременно — магазин.
Если бы кому-нибудь захотелось взглянуть на символ, воплощающий в себе суть Южной Африки, — Южной Африки, созданной финансистами и владельцами шахт, Южной Африки, которая привела бы в ужас исследователей и миссионеров, некогда составлявших карты Черного континента, — то этот символ являл бы собой магазин. Магазины — повсюду. Можно проехать десять миль от одного магазина, и ты уткнешься в следующий; высунь голову из вагона поезда, и вот он — магазин. Магазины имеются у каждой шахты и на многих фермах.
Магазин всегда представляет собой приземистое, одноэтажное здание, разделенное на отделы, словно плитка шоколада на дольки. Под одной гофрированной железной крышей [54] ютятся бакалейная лавка, бойня и склад бутылок. В магазине имеется высокий прилавок из потемневшего дерева, а за ним — полки, на которых вперемешку лежит все что угодно, начиная от водоэмульсионных красок и заканчивая зубными щетками. Можно приметить пару вешалок с дешевыми хлопчатобумажными платьями кричащих расцветок и, возможно, кучу коробок с обувью или же витрину, выделенную под косметику или сладости. В магазине стоит аромат, который ни с чем не спутаешь, — смесь запахов лака, запекшейся крови с бойни в задней части здания, сухофруктов и твердого желтого мыла. За прилавком обязательно либо грек, либо еврей, либо индиец. Иногда дети продавца, которого неизменно ненавидит вся округа из-за того, что он является чужаком и барышником, играют среди овощей, поскольку жилые помещения находятся прямо позади магазина.
У тысяч людей по всей Южной Африке детство протекало на фоне именно таких магазинов. Сколько всего было с ними связано! Магазины, например, воскрешают воспоминания о бесконечно долгих поездках на машине сквозь леденящий, пропитанный пылью ночной мрак, которые вдруг прерывались остановкой у прямоугольника света, где лениво стояли мужчины со стаканами в руках. Ребенка [55] вели в залитый светом бар, где ему давали глоток обжигающей жидкости, «чтобы не простыть». С тем же успехом это могли быть воспоминания о том, как ты дважды в неделю ездил в магазин, чтобы получить почту и повидать фермеров со всей округи, наведывавшихся за продуктами; о том, как ты читал письма из дома, поставив ступню на подножку автомобиля и. на мгновение позабыв о солнце, о площади, покрытой красной пылью, на которой то там, то здесь, словно мухи, рассевшиеся на куске мяса, лежали собаки; о кучках туземцев, пялящихся на тебя, — благодаря таким воспоминаниям ты тут же перемещаешься в страну, по которой испытываешь мучительную тоску, в страну, где ты больше не можешь жить. «Южная Африка — она в крови», — с сожалением говорили люди, удалившиеся в добровольное изгнание.
Для Мэри под произнесенным с ностальгией словом «дом» подразумевалась Англия, несмотря на то что и отец и мать ее родились в Южной Африке и никогда там не бывали. Англия стала для нее «домом» благодаря тем дням, когда люди наведывались за почтой. В такие дни она бегала к магазину, чтобы поглазеть, как к нему подъезжают машины, а потом уносятся прочь, груженные товарами, письмами и журналами из дальних стран.
[56]
Для Мэри магазин являлся подлинным центром всей ее жизни и имел для нее даже большее значение, чем для остальных детей. Начнем с того, что Мэри всегда жила так, что магазин находился в пределах видимости, в одной из тех покрытых пылью деревушек. Ей постоянно приходилось наведываться в магазин, чтобы принести маме то фунт сушеных персиков, то банку горбуши или же узнать, завезли ли еженедельник. Мэри торчала в магазине часами, разглядывая груды липких разноцветных конфет, пропуская сквозь пальцы зерно, хранившееся в стоявших вдоль стен мешках, украдкой поглядывая на маленькую девочку-гречанку, с которой ей не позволялось играть, поскольку мама говорила, что ее родители «даго». Потом, когда Мэри немного подросла, магазин стал для нее важен еще по одной причине: там ее отец покупал выпивку. Еще будучи ребенком, Мэри знала: мама жалуется только ради того, чтобы устроить сцену и поведать всем о своих горестях, на самом деле ей нравилось стоять в баре и чувствовать на себе сочувственные взгляды случайных клиентов; она с наслаждением резким скорбным голосом жаловалась на своего супруга. «Каждый вечер он здесь у вас торчит, — сетовала она, — каждую ночь! И что он хочет? Чтобы я поставила на ноги троих детей на те [57] деньги, что остаются после того, как он наведывается сюда?» Затем она замирала, ожидая сочувствия от человека, отправлявшего в карман деньги, которые по праву принадлежали ей и ее детям. Но продавец за стойкой наконец произносил: «А что я могу сделать? Я же не могу отказаться продавать ему выпивку?» В итоге, отыграв спектакль и получив свою долю сочувствия, она, держа Мэри за руку, шла по красной пыли домой — высокая худая женщина со злым нездоровым блеском в глазах. Она рано избрала Мэри себе в наперсницы и часто плакала над вышивкой, покуда дочка неумело пыталась ее утешить. С одной стороны, Мэри хотелось убежать, но с другой — она осознавала собственную значимость, испытывая при этом ненависть к отцу.
Нельзя сказать, что, напившись, отец ее становился жестоким и грубым. Он редко напивался так, как некоторые другие мужчины, которых Мэри видела у бара и которые вселяли в нее подлинный ужас перед этим местом. Каждый вечер, набравшись, отец делался весел и добродушен. Домой он возвращался поздно и съедал в одиночестве поджидавший его остывший ужин. Жена относилась к нему с холодным равнодушием. Едкие насмешки в его адрес она берегла для своих друзей, приходивших к ней на чай. Казалось, она не [58] хотела, чтобы муж знал, что она испытывает к нему хотя бы какие-то чувства, пусть даже этими чувствами были презрение и желание выставить его на посмешище. Она вела себя так, словно его не существовало, хотя в известном смысле муж и не являлся для нее пустым местом. Он приносил домой деньги. Впрочем, отец Мэри был в семье полным нулем и прекрасно об этом знал. Он был невысоким человечком с тусклыми взъерошенными волосами, вокруг которого в силу его задиристой веселости царила атмосфера беспокойства. К мелким заезжим чиновникам он обращался «сэр», на туземцев, находившихся под его началом, — кричал, а работал он на железнодорожном вокзале машинистом насосной станции.
Помимо того, что магазин являлся центром всей окрути и именно оттуда вечно пьяным приходил отец, магазин был также средоточением власти — он ежемесячно неумолимо рассылал счета. Матери никогда не удавалось полностью по ним расплатиться, и каждый раз она упрашивала владельца об отсрочке. Отцу и матери приходилось биться из-за этих счетов по двенадцать раз в год. Причина их ссор была только одна — деньги и ничего больше; иногда, правда, мать сухо замечала, что все могло обернуться и хуже, она, например, могла родить семерых, как миссис Ньюмэн, а так [59] ей всего-то и надо было, что уплатить долги за три месяца. Прошло еще немало времени, прежде чем Мэри уловила связь между двумя этими фразами, но к тому моменту родители уже кормили только ее одну, поскольку брат с сестрой умерли от дизентерии в один особенно засушливый год. На короткий промежуток времени горе сплотило родителей; Мэри, помнится, еще подумала, что болезнь пришла с ветром, который вообще никому не принес добра. Впрочем, и брат, и сестра были гораздо старше Мэри и не годились ей в товарищи по играм, а боль утраты смягчила радость того, что теперь она жила в доме одна, ссоры неожиданно кончились, а мама плакала, сбросив жуткую маску напускного равнодушия. Впрочем, все это длилось недолго. Мэри вспоминала об этом времени как о самом счастливом периоде своего детства.
Семья трижды переезжала, прежде чем Мэри пошла в школу; потом она уже не могла припомнить, какие события происходили на какой станции — столько их сменилось. В памяти остались открытая солнцу пропыленная деревенька, окруженная зарослями эвкалиптов; пыль, которая то поднималась, то опускалась снова из-за постоянно проезжавших мимо фургонов, запряженных волами; неподвижный, горячий воздух, который по [60] нескольку раз в день оглашали вскрики и кашель проносившихся мимо поездов. Пыль и куры, пыль и дети, пыль и блуждающие туземцы, пыль и магазин — всегда магазин.
Потом Мэри отправили в школу-интернат, и ее жизнь переменилась. Она была очень рада, рада настолько, что с ужасом ждала каникул, когда ей приходилось возвращаться к пьяному отцу и озлобленной матери в маленький хлипкий домик, напоминавший крошечную деревянную коробочку на сваях.
В шестнадцать лет Мэри бросила школу и устроилась на работу в контору, находившуюся в городе — одном из тех сонных маленьких городишек, раскиданных по Южной Африке, словно изюмины по сухому полуфабрикату кекса. И вновь она была на седьмом небе от счастья. Казалось, она буквально создана для того, чтобы спокойно работать в конторе: печатать на машинке, стенографировать и вести бухгалтерские записи. Мэри нравилось, когда жизнь шла своим Чередом, словно по расписанию, а особенно ей по душе было, что в этой жизни ничего особенного не случалось. К двадцати годам у нее была хорошая работа, друзья и свое место в городе. Потом ее мать умерла, и Мэри фактически осталась во всем мире одна, поскольку ее отца перевели на очередную станцию, расположенную на удале- [61] нии в пятьсот миль. Мэри практически с ним не виделась: он гордился дочерью, но (что более существенно) оставил ее в покое. Они даже не писали друг другу писем, отец и дочь были слеплены из разного теста. Мэри была рада, что избавлена от его присутствия. Ее ничуть не пугало то, что она осталась в целом мире одна, как раз наоборот, ей это нравилось. Расставшись с отцом, она, казалось, в некоем роде отомстила за страдания матери. Девушке никогда не приходило в голову, что ее отец тоже мог страдать. «От чего? — парировала бы Мэри, скажи ей кто-нибудь подобное. — Он ведь мужчина, так? Он может поступать, как ему вздумается», — она позаимствовала у матери это выражение, которое применительно к ее случаю не имело особого смысла, поскольку Мэри не знала забот и жила одна, не представляя при этом, насколько ей повезло. Да и откуда ей было это знать? Она не имела ни малейшего представления о жизни в других странах — ей не с чем было сравнивать.
Например, Мэри никогда не задумывалась над тем, что она, дочка мелкого железнодорожного служащего и женщины, чья прошедшая в нищете жизнь была столь незавидна (бедственное финансовое положение, по сути, и свело ее в могилу), жила во многом так же, [62] как и дочери самых богатых людей в Южной Африке: она могла поступать как хотела, могла выйти замуж за кого угодно. Подобное не приходило Мэри в голову. Понятие «класса» не было распространено в Южной Африке, а его эквивалент, слово «раса», подразумевал под собой курьера из фирмы, в которой она работала, прислугу у других женщин и безликую толпу туземцев на улицах, едва удостаивавшихся ее внимания. Мэри знала (это выражение было в большом ходу), что «туземцы начинают наглеть». Однако ее ничто с ними не связывало. Эти люди находились за пределами ее круга.
Вплоть до двадцати пяти лет ничто не нарушало спокойный, размеренный ход ее жизни. Потом умер отец. С его смертью оборвалась последняя ниточка, связывавшая Мэри с детством, с крошечным убогим домиком на сваях, ревом поездов, пылью и ссорами между родителями, — со всем тем, о чем она даже не хотела и вспоминать. Все кончено! Она была свободна. А потом, после похорон, она вернулась в контору, ожидая, что жизнь, как и прежде, будет идти своим чередом. Мэри чувствовала себя очень счастливой — умение радоваться являлось ее, пожалуй, единственным положительным качеством, поскольку ничем другим она особенно не выделялась, [63] хотя в двадцать пять стала выглядеть так хорошо, как никогда прежде. Мэри расцвела благодаря чувству полного удовлетворения жизнью: она была худенькой, несколько неуклюжей девушкой с гривой светло-каштановых волос и серьезными голубыми глазами. Мэри красиво одевалась. Если бы ее друзей спросили, какова она из себя, они описали бы ее как стройную блондинку: Мэри старалась быть похожей на ребячески выглядящих кинозвезд.
И к тридцати ничего не изменилось. В день своего тридцатилетия она ощутила смутное недоумение, которое даже беспокойством толком назвать было нельзя, поскольку сама Мэри не ощущала никаких изменений — как же быстро пролетели годы. Тридцать! Вроде бы возраст серьезный. Но только не для нее. Однако этот день рождения она не стала праздновать, позволив, чтобы о нем забыли. Она чувствовала себя чуть ли не оскорбленной — как же так, ей уже тридцать, ей, которая ничем не отличается от той, шестнадцатилетней Мэри.
К тому времени она работала личным секретарем своего начальника и получала приличные деньги. Если бы Мэри пожелала, она могла бы купить себе квартиру и зажить там, не зная забот. Она абсолютно ничем не выделялась на фоне других населявших Южную [64] Африку белых. В ее положении мог оказаться кто угодно. Она могла жить сама по себе и даже водить собственную машину; развлекаться, не позволяя себе лишнего. Никто не мог ей в этом помешать. Мэри могла стать полностью независимой. Однако подобное противоречило ее инстинктам.
Она предпочла жить в дамском клубе, организованном, честно говоря, для помощи женщинам, которые были не в состоянии заработать достаточно денег. Однако Мэри состояла в нем уже так долго, что никто даже не подумал попросить ее из него выйти. Она осталась в клубе, поскольку он напоминал ей о школе, а уход из школы Мэри пережила очень болезненно. Ей нравились стайки девчушек и трапезы в большой столовой. Она обожала возвращаться домой после кино и обнаруживать в своей комнате подружку, с которой можно немного поболтать. В клубе Мэри была человеком особенным, выделявшимся из общего числа. Во-первых, она была гораздо старше других. В результате этого так получилось, что она взяла на себя роль незамужней тетушки, которой можно спокойно рассказать обо всех своих бедах. Мэри никогда не возмущалась, никогда никого не осуждала, никогда не сплетничала. Она казалась беспристрастной, стоящей выше всех этих мелких тревог. Скованность [65] и стеснительность уберегали ее от недругов и завистников. Она казалась неуязвимой. В этом была ее сила, но также и слабость, которую сама Мэри даже за слабость не считала: она была не расположена к мыслям о близости с мужчиной, более того, она чуть ли не отгоняла от себя подобные мысли. Она жила среди всех этих молодых девушек, и в ее облике читалась легкая отчужденность, которая говорила яснее всяких слов: «Вы меня в это не затянете». Мэри практически не отдавала себе в этом отчета. В клубе ей жилось очень счастливо.
За стенами дамского клуба, на службе, она опять же была не последним человеком — она проработала там много лет и жила активной полноценной жизнью. И все же, в определенном смысле, ее жизнь была пассивной, поскольку она целиком и полностью зависела от других людей. Мэри не относилась к тому типу женщин, которые являются душой компании и вдохновителями всяких вечеринок. Она по-прежнему оставалась девушкой, которую «приглашают».
Жизнь Мэри воистину была удивительной: обстоятельства, обусловливавшие ее, менялись, становясь прошлым. Когда процесс изменения полностью завершается, женщины вспоминают о тех обстоятельствах как о канувшем в Лету золотом веке.
[66]
Мэри вставала рано, как раз, чтобы успеть на службу (она была очень пунктуальной), однако на завтрак опаздывала. Она работала умело, но без особого рвения вплоть до обеда. На обед Мэри возвращалась обратно в дамский клуб. Потом еще два часа в конторе, и все — она была свободна. После работы она плавала, играла в теннис или хоккей на траве. Все это она проделывала с мужчиной, одним из тех многочисленных мужчин, которые ее «приглашали», относясь при этом как к сестре: Мэри была просто отличным товарищем! Казалось, у нее целая сотня подружек, но при этом ни одну из них нельзя было назвать лучшей, и точно так же (казалось) у нее имелась сотня знакомых мужчин, которые либо ее куда-нибудь водили, либо были замечены в этом в прошлом, а теперь женились и приглашали ее к себе домой. У Мэри ходило в друзьях половина города. По вечерам она не сидела дома, а отправлялась либо на танцы, либо в кино, либо посещала посиделки с вином, устраивавшиеся под конец рабочей недели и затягивавшиеся до полуночи. Порой она ходила в кино пять раз в неделю. Она никогда не ложилась раньше двенадцати. Так и шла ее жизнь: день за днем, неделя за неделей, год за годом. Южная Африка — сущий рай для белой незамужней женщины. Однако, вопреки ожиданиям, [67] она так и не вышла замуж. Шли годы, ее друзья связывали себя узами брака, Мэри с дюжину раз успела побывать свидетельницей на свадьбах; у других подрастали дети, а она оставалась все такой же приветливой, не знающей любви и держащей дистанцию женщиной. Она работала и наслаждалась жизнью, никогда не оставаясь одна, за исключением времени, отведенного на сон.
Мужчины, казалось, ее не интересуют. «Мужчины! Им достается все веселье!» — говорила Мэри девушкам. И все же за пределами конторы и клуба ее жизнь целиком зависела от мужчин, хотя, если бы ей кто-нибудь об этом сказал, она и стала бы с негодованием возражать. А быть может, Мэри и в самом деле не слишком от них зависела, поскольку, слушая сетования других людей на невзгоды, она никогда не жаловалась в ответ сама. Иногда друзьям Мэри казалось, что они отвлекают и обижают ее. В глубине души им казалось несправедливым, что она выслушивает их, дает им советы, играет роль жилетки, в которую можно вволю выплакаться, и при этом ни на что не жалуется сама. Правда заключалась в том, что Мэри было не на что сетовать. Она выслушивала истории других людей с удивлением и даже некоторым страхом. Мэри бежала от всего этого, являя собой редчайший [68] феномен: тридцатилетнюю женщину, которую не мучили ни любовные волнения, ни мигрени, ни ломота в спине, ни бессонница, ни неврозы. Она и не подозревала, сколь уникальна.
И по-прежнему она оставалась «одной из девушек». Если в городок приезжала команда игроков в крикет и им требовались дополнительные участники, организаторы обращались к Мэри. В одном таланте ей никак нельзя было отказать: она быстро, без лишнего шума благоразумно приспосабливалась к меняющимся обстоятельствам. Она с одинаковой радостью соглашалась продавать билеты на благотворительный вечер и танцевать с игроком защиты, приехавшим к ним в город с визитом.
И все так же волосы Мэри были уложены в прическу, как у маленькой девочки, и все так же она носила платья детского покроя пастельных тонов, храня наивность и стеснительность. Если бы ее оставили в покое, она бы так и жила дальше, наслаждаясь собой, покуда в один прекрасный день окружающие не обнаружили бы, что она превратилась в одну из тех женщин, что, минуя средний возраст, сразу становятся старухами: немного сухощавыми, слегка язвительными, крепкими как гвозди, сентиментально благодушными, истово верующими или же обожающими маленьких собачек.
Окружающие были бы к ней добры, потому что она «упустила самое лучшее в жизни». [69] С другой стороны, сплошь и рядом попадаются люди, которым этого вовсе и не надо, поскольку образ «самого лучшего» был уже изначально опорочен. Когда Мэри думала о доме, она вспоминала деревянный короб, который трясся от проносившихся мимо поездов; при мысли о замужестве перед внутренним взором возникал отец с налитыми кровью глазами, вернувшийся из бара навеселе; когда она думала о детях, ей вспоминалось лицо матери на похоронах ее старших брата и сестры — скорбное, но вместе с тем и суровое, словно высеченное из камня. Мэри нравились чужие дети, но при мысли о своих собственных она содрогалась. На свадьбах ее охватывала легкая грусть, однако она испытывала стойкое отвращение к сексу: в маленьком доме, в котором она некогда жила, было практически невозможно уединиться — кое-что Мэри просто не хотела оставлять в своей памяти и постаралась об этом позабыть еще много лет назад.
Конечно, порой ее охватывало беспокойство и смутное чувство неудовлетворенности, лишавшее ее на время возможности наслаждаться жизнью. Например, иногда Мэри, вернувшись из кино, укладывалась спать, вполне довольная, как вдруг ее пронзала мысль: «Еще один день прошел!» В такие моменты время сжималось и ей чудилось, что она всего лишь мгновение назад оставила школу и приехала [70] в город, чтобы зарабатывать себе на жизнь; тогда Мэри охватывала легкая паника, как будто ее лишили невидимой опоры, вышибли из-под ног почву. Но потом, будучи женщиной рассудительной и твердо убежденной, что подобного рода размышления приводят к меланхолии, она забиралась в постель и выключала свет. Иногда у нее возникала мысль: «Неужели это все? Неужели, когда я состарюсь, мне будет больше не о чем вспомнить?» — но к утру она уже обо всем забывала, один день сменялся другим, и она снова была счастлива. Дело в том, что Мэри и сама не знала, чего хотела. «Чего-нибудь большего, — появлялась в голове расплывчатая мысль, — какой-нибудь другой жизни». Впрочем, в таком настроении она пребывала не долго. Мэри была вполне довольна работой, с которой она справлялась споро и умело; друзьями, на который: могла положиться; жизнью в напоминавшем гигантский птичник клубе, где ей нравилось находиться в шумной компании и где всегда можно было радоваться чужим помолвкам и свадьбам; довольна она была и приятелями-мужчинами, которые относились к ней как к хорошему товарищу, без всяких дурацких намеков на физическую близость.
Однако, рано или поздно, все женщины начинают ощущать неосязаемую, но вместе с тем неумолимую потребность выйти замуж; [71] и Мэри, не слишком чувствительная к намекам, была поставлена перед лицом подобной необходимости неожиданным и самым неприятным образом.
Она была в гостях у одного своего женатого друга. Мэри в одиночестве сидела на веранде спиной к залитой светом комнате, когда, услышав приглушенные голоса, вдруг уловила собственное имя. Мэри встала, собираясь зайти внутрь и заяв'ить о себе, однако, и это было весьма для нее характерно, первым делом ей в голову пришла мысль — друзья окажутся в крайне неловком положении, узнав, что их ненароком услышали. Мэри опустилась обратно в кресло и стала ждать подходящего момента, когда бы она могла зайти, притворившись, что только что вернулась из сада. И вот какой разговор услышала она в тот вечер, чувствуя, как щеки горят, а ладони делаются липкими от пота.
— Экая нелепость, ей ведь уже не пятнадцать. Кто-то должен сказать Мэри насчет одежды.
— А сколько ей лет?
— Должно быть, хорошо за тридцать. Она уже долго держится в этой фирме. Мэри работала еще задолго до того, как я поступил на службу, а ведь это было добрых двенадцать лет назад.
[72]
— А чего она не выходит замуж? У нее наверняка была куча возможностей.
— Не думаю, — раздался сухой смешок. — Мой муж одно время сам ей увлекся, а сейчас уверен, что Мэри никогда не выйдет замуж. Она просто не из того теста слеплена, вот и все. Чего-то в ней не хватает.
— Ну, я даже и не знаю.
— В любом случае, Мэри слишком долго тянула с замужеством. Недавно я повстречала ее на улице и едва узнала. Бедняжка отощала, а кожа стала совсем как наждачная бумага — и все из-за этих спортивных игр.
— Но она такая милая девушка.
— Но при этом никто никогда не будет сходить по ней с ума.
— Она еще станет кому-нибудь хорошей женой. Она славная — наша Мэри.
— Ей надо выйти замуж за кого-нибудь постарше, причем изрядно. Ей бы подошел мужчина лет пятидесяти. Вот увидишь, Мэри выберет себе в мужья кого-нибудь, кто сгодился бы ей в отцы.
— Сложно сказать.
Снова раздался смешок, вполне, надо сказать, добродушный, но Мэри он показался жестоким и злобным. Она была ошеломлена и вне себя от ярости; но больше всего ее уязвило то, что друзья сочли возможным обсуждать ее подобным образом. Она была настолько на- [73] ивной, что ей даже никогда не приходило в голову, что люди могут обсуждать ее за глаза. А что только они говорили! Мэри сидела, терзаясь и ломая руки. Потом, когда к ней вернулось самообладание, она поднялась и направилась в комнату, чтобы присоединиться к друзьям-предателям, которые ее встретили со всем радушием, словно вовсе не они только что вогнали нож ей в сердце, лишив душевного равновесия. Мэри не могла узнать себя в той женщине, описание которой она только что услыхала.
Это маленькое и, на первый взгляд, абсолютно незначительное происшествие нисколько бы не повлияло на человека, имеющего хотя бы самые приблизительные представления о мире, в котором он живет, однако на Мэри оно оказало сильнейшее впечатление. Она, которая раньше никогда не тратила время на размышления о себе, взяла манеру часами просиживать в комнате, гадая: «Почему они обо мне такого наговорили? Что со мной не так? Что они имели в виду, когда говорили, что я не из того теста?» Мэри настороженно, с мольбой смотрела в лица друзей, надеясь увидеть хотя бы малейшее осуждение, и чувствовала себя еще более обеспокоенной и несчастной, потому что друзья вели себя как обычно и относились к ней с привычным дружелюбием. Она стала искать намеки там, где [74] их не было и в помине, находить злобу во взгляде человека, не испытывавшего к ней ничего, кроме тепла.
Вновь и вновь прокручивая в голове подслушанный ненароком разговор, Мэри думала о том, как ей стать лучше. Она не без сожаления перестала повязывать волосы лентой, хотя и считала, что ей очень идет, когда ниспадающие густые локоны обрамляют ее довольно вытянутое худое лицо. Мэри купила в магазине одежду, в которой чувствовала себя неуютно, потому что по-настоящему она ощущала себя самой собой лишь в девичьих платьицах с передничками и юбках детского фасона. И впервые за всю свою жизнь Мэри стала испытывать чувство неловкости в присутствии мужчин. Легкий налет презрения к ним, о котором она даже не подозревала, защищавший ее от близости с мужчинами ничуть не хуже, чем это могла бы сделать безобразная внешность, истаял, и Мэри утратила былую уравновешенность. Затем она стала искать себе жениха. Она не ставила перед собой задачи именно в этих словах, но ведь в любом случае Мэри была в высшей степени общественницей, пусть даже она никогда не воспринимала «общество» как абстракцию: раз ее друзья считают, что ей следует выйти замуж, значит, в этом что-то есть. Имен- [75] но так, наверное, сказала бы Мэри, если бы когда-нибудь научилась выражать словами свои чувства. И первым мужчиной, которого она к себе подпустила, был вдовец пятидесяти пяти лет, имевший детей-подростков. Все дело в том, что с ним она себя чувствовала спокойней... потому что жар и объятия не ассоциировались у нее с джентльменами среднего возраста, которые испытывали к ней чуть ли не отеческие чувства.
Мужчина этот великолепно знал, что именно хотел: приятного товарища, мать своим детям и женщину, которая смогла бы вести хозяйство. Он нашел Мэри милой и увидел, что она относится по-доброму к его детям. Вариант представлялся ей самым что ни на есть подходящим: раз уж она собралась выйти замуж, именно такой супруг ей и был нужен. Однако все сорвалось. Кавалер допустил ошибку, когда судил о ее опыте: ему казалось, что женщина, которая столько времени жила самостоятельно, должна разбираться в самой себе и понимать, что он ей предлагает. Между ними стали развиваться отношения, суть которых представлялась обоим ясной, а потом вдовец сделал ей предложение и Мэри его приняла. Но когда он попытался заняться с ней любовью, ее охватило дикое необоримое отвращение, и Мэри сбежала. Однажды вечером [76] они сидели в уютной гостиной, и, когда жених принялся ее целовать, она внезапно вырвалась, кинулась в ночь и не останавливалась, пока не добежала до клуба. Там она упала на кровать и зарыдала. Эта глупость, которую мужчина помоложе и в физическом смысле более влюбленный в нее, счел бы очаровательной, отнюдь не усилила чувства вдовца. На следующее утро Мэри вспомнила о своем поступке и ужаснулась. Как она могла себя так повести, она, которая всегда владела собой и превыше всего страшилась сцен и двусмысленностей? Мэри принесла извинения, но отношениям пришел конец.
И вот теперь она оказалась словно бы в открытом море, сама не ведая того, что ей нужно. Ей чудилось, что она сбежала, потому что жених был «стариком», — именно так теперь ей все представлялось. Содрогнувшись, Мэри решила впредь избегать мужчин старше тридцати лет. Ей и самой уже было за тридцать, но, несмотря на все, она до сих пор продолжала воспринимать себя девочкой.
И все это время, сама того не осознавая, не желая себе в этом признаться, она искала мужа.
В течение нескольких месяцев, пока вдовец за ней ухаживал, люди обсуждали Мэри так, что, услышь она — ей наверняка стало бы дур- [77] но. Казалось удивительным, что Мэри, чья отзывчивость и готовность выслушать рассказы о чужих неудачах и позорных поступках других людей проистекала из искреннего отвращения к таким личностным аспектам человеческой жизни, как любовь и страсть, исходившего из самых глубин ее естества, была просто обречена всю свою жизнь оставаться героиней сплетен. Однако все было именно так. Ну а после разрыва все стало еще хуже: среди широкого круга ее друзей из уст в уста передавался рассказ о той ночи, когда она сбежала от пожилого вдовца, хотя оставалось непонятным, откуда об этом стало известно. Надо сказать, что люди, услышав эту байку, кивали головами и смеялись, словно она служила подтверждением того, что они и так уже давно знали. Чтобы женщина тридцати лет от роду, да так себя вела! Они хохотали, и их смех был довольно неприятен. В наш век искушенных в сексе людей, неосведомленность в вопросе любовных утех представлялась всем в высшей степени нелепой. Этого окружающие Мэри простить не могли, они смеялись, чувствуя, что в каком-то смысле ей досталось поделом.
Люди говорили, что она сильно изменилась: начала одеваться неряшливо и безвкусно, кожа у нее стала хуже — Мэри выглядела так, словно держалась из последних сил; совер- [78] шенно ясно, у нее было нервное расстройство, а это в ее возрасте вещь вполне естественная, учитывая образ жизни, который она вела и все сопутствующие обстоятельства: она искала себе мужчину и никак не могла его найти. Ну а кроме того, манера ее поведения в последнее время была такой странной... Вот что, в частности, поговаривали люди.
Совершенно ужасно в интересах истины или какой-либо другой абстракции разрушать представления человека о самом себе. Разве угадаешь, сумеет ли он создать новый образ, с которым сможет жить дальше? Именно это и случилось с Мэри. Она не мыслила своего существования без этих безличных, несерьезных приятельских отношений с другими людьми; однако теперь ей чудилось, что на нее смотрят с сочувствием и некоторым раздражением, поскольку она все-таки была женщиной, в известной степени, поверхностной. Мэри начала испытывать чувство, которое прежде никогда ее не посещало: внутри нее была пустота, и в эту пустоту из ниоткуда просачивалось ощущение дикой паники — словно бы во всем мире ей было не за что ухватиться. Мэри стала страшиться общества других людей, а больше всего — компании мужчин. Если ее целовал мужчина (а они целовали Мэри, угадывая ее настроение), она испытывала от- [79] вращение; с другой стороны, она стала ходить в кино еще чаще, чем прежде, теперь покидая зал расстроенной и преисполненной лихорадочного волнения. Казалось, между экраном, игравшим роль кривого зеркала, и жизнью Мэри не было ничего общего, а подогнать собственные желания к возможностям было выше ее сил.
В возрасте тридцати лет эта женщина, получившая «хорошее» образование в муниципальной школе, наслаждавшаяся спокойной, цивилизованной уютной жизнью, имевшая доступ ко всем источникам знания своего времени (пусть даже она ничего не читала, кроме безвкусных романов), разбиралась в себе настолько плохо, что язвительное замечание какой-то сплетницы о том, что ей давно пора выйти замуж, напрочь лишило ее покоя.
Потом Мэри познакомилась с Диком Тёрнером. С тем же успехом на его месте мог оказаться кто-нибудь другой. Если уж быть точным, он стал первым, кто нашел в ней нечто изумительное и неповторимое. Мэри очень нуждалась в таком отношении. Ей требовалось вернуть себе чувство превосходства перед мужчинами, которое, по правде говоря, помогало ей жить все эти годы.
Они случайно встретились в кино. Дик на один день приехал в город с фермы. Он редко [80] наведывался сюда, появляясь в городе, только когда ему надо было прикупить товар, отсутствовавший в местном магазине, а такое случалось пару раз в год. На этот раз он столкнулся с одним приятелем, которого не видел целых сто лет, и тот уговорил Дика заночевать в городе, а вечером сходить в кино. Дик, сам себе удивляясь, согласился: он был очень далек от подобных развлечений. Его грузовичок со сваленными в кучу мешками зерна и двумя боронами, припаркованный возле кинотеатра, выглядел нелепо и не к месту, и Мэри, увидев эти незнакомые ей вещи сквозь оконное стекло, улыбнулась. Когда она их заметила, ей было нужно улыбнуться. Она любила город, чувствовала себя здесь в безопасности, а деревня у нее ассоциировалась с детством — все из-за маленьких деревушек, в которых ей доводилось жить, и окружавших их долгих миль пустоты — миль и миль вельда.
Дик Тёрнер не любил город. Когда он покидал столь знакомый ему вельд и въезжал в безобразные городские предместья, которые словно сошли со страниц строительных каталогов, когда он глядел на отвратительные домишки, в беспорядке разбросанные по вельду, не имевшие никакого отношения к твердой африканской бурой земле и выгнувшемуся голубому небосводу, а потом оказывался в де- [81] ловой части города с магазинами, набитыми под завязку новомодными штучками для шикарных женщин и невиданными вкусностями из-за границы, Дик конфузился, ощущая неловкость и чувствуя, как в нем поднимается злоба.
Его мучила клаустрофобия. Ему хотелось убежать — либо скрыться с глаз, либо все разнести здесь в клочья. Поэтому Дик Тёрнер старался как можно быстрее вернуться обратно на ферму, где он чувствовал себя как дома.
Однако при этом в Африке живут тысячи обитателей предместий, которых можно запросто взять и переселить в другой город на противоположной стороне земного шара, и при этом они не заметят никакой разницы. Предместья непобедимы и неизбежны, как фабрики, и даже Южная Африка, земля которой, кажется, вне себя оттого, что по ней, словно зараза, расползаются аккуратненькие, красивенькие домишки, не в состоянии уберечь себя от такой доли. Когда Дик Тёрнер видел такие дома и думал о людях, что в них живут, об осторожных обитателях предместий, губивших его страну, ему хотелось грязно ругаться, крушить и убивать. Он не мог этого вынести. Дик не пытался выразить свои чувства словами: он все дни проводил работая на земле и утратил привычку играть ими. Но чувство, [82] которое Тёрнер переживал, было самым сильным из всех, что ему доводилось испытывать. Он понимал, что вполне может убить банкиров, финансистов, магнатов, чиновников — всех тех, кто строил аккуратные маленькие домишки с огороженными изгородями садами, наполненными, как правило, цветами из Англии.
Больше всего Дик ненавидел кино. Обнаружив себя внутри кинозала, он удивился, недоумевая, что же на него такое нашло, что его заставило согласиться и прийти сюда? Он не мог смотреть на экран. Лицемерные женщины с длинными руками и ногами навевали на него скуку; сюжет, с точки зрения Дика, был лишен всякого смысла. Кроме того, в зале было душно и жарко. На некоторое время он вообще перестал следить за происходящим на экране и вместо этого принялся разглядывать зрителей. Рядом с ним, вокруг него, за ним рядами сидели люди, которые, отстранившись, подавшись вперед, взирали на экран, — сотни человек, позабыв обо всем на свете, переживали жизнь глупцов, ломавшихся сейчас перед ними. От этого Дику стало не по себе.
Он заерзал, закурил сигарету, посмотрел на темные занавески из плюша, прикрывавшие выход. А потом он окинул взглядом тот ряд, в котором сидел сам, и в упавшем откуда- [83] то сверху луче увидел женский профиль и сноп сверкнувших густых волос. Лицо, казалось, словно в тоске поплыло вверх — румяное, обрамленное золотом в причудливом зеленоватом свете. Он ткнул локтем мужчину, сидевшего рядом с ним, и спросил:
— Кто это?
— Мэри, — буркнул сосед, кинув быстрый взгляд.
Но прозвучавшее имя «Мэри» нисколько не помогло Дику. Он уставился на это милое личико, плывущее в обрамлении волос, а потом, после сеанса, кинулся искать девушку в сутолоке возле дверей. Ее нигде не было видно. В голове мелькнула толком не успевшая оформиться мысль, что красавица была в кино не одна. Его попросили подвезти домой девушку, которую он едва удостоил взглядом. Она была одета, как показалось Дику, нелепо, и он едва удержался от смеха при виде туфель на высоких каблуках, в которых она цокала подле него, когда переходила улицу. В машине девушка оглянулась через плечо на сваленные в кучу вещи в кузове и быстро спросила жеманным голосом:
— А что это за смешные штуки сзади?
— Вы что, бороны никогда не видели? — отозвался Дик. Он без сожаления высадил девушку там, где она жила, — у большого здания, [84] в котором ярко горел свет и сновало много народу. И тут же ее забыл.
Он грезил о девушке с юным, поднятым к экрану личиком, обрамленным волнами распущенных сияющих волос. Мечтать о женщине было для него роскошью, поскольку он запретил себе такие вещи. Дик занялся сельским хозяйством пять лет назад, и дело все еще не приносило дохода. Он был должен Аграрному банку, а кредит пришлось взять очень большой, поскольку Тёрнер не располагал начальным капиталом. Он бросил пить, курить, ограничившись только самым необходимым. Тёрнер работал так, как может работать только человек, одержимый мечтой, — с шести утра до семи вечера. Еду он брал с собой в поля, всем своим естеством сосредоточившись на ферме. Он мечтал жениться и завести детей. Вот только он не смел просить женщину разделить с ним подобную жизнь. Первым делом ему нужно было выбраться из долгов, построить дом, снова начать позволять себе маленькие радости. Дик Тёрнер долгие годы работал на износ, и брак являлся частью его мечты. Он точно знал, какой именно дом построит: он будет совсем не похож ни на одно из тех дурацких, похожих на коробки зданий, воткнутых в землю. Ему хотелось возвести большой, крытый соломой дом с широкими открытыми ве- [85] рандами. Он даже выбрал место, где в будущем станет копать глину на кирпичи, и отметил участки фермы, где трава вырастала особенно высоко, выше человеческого роста, — именно ей предстояло пойти на крышу. Однако порой Тёрнеру казалось, что от воплощения мечты в жизнь его отделяет еще слишком многое. Дика преследовали неудачи. Он знал, что другие фермеры между собой прозвали его Иовом Многострадальным. Если начиналась засуха, больше всего страдало его хозяйство, если заряжали ливневые дожди, первым делом затопляло его угодья. Если Тёрнер вдруг решал выращивать хлопок, то хлопок именно в этот год резко падал в цене, а если налетала саранча, то Дик воспринимал этот удар судьбы как должное и не роптал, будучи уверенным, что туча прожорливых насекомых полетит прямиком к его полю с кукурузой, которая нынче уродилась просто на зависть всем соседям. С течением времени его мечты утратили былой размах. Тёрнер был одинок, ему хотелось жениться, а еще больше — завести детей; но если дела и дальше пойдут в том же духе, то придется ждать долгие годы, прежде чем он сможет позволить себе семью. Дик начал подумывать, что, если ему удастся выплатить часть кредита и добавить к дому еще одну комнату, а также прикупить кое-какую мебель, [86] может, тогда у него получится жениться. В то же время он думал о девушке из кинозала. Она стала главным объектом его мечтаний. Он работал ради нее. Он проклинал себя за это, поскольку знал, что мысли о женщинах, а точнее, об одной женщине для него не менее опасны, чем выпивка, поэтому добра тут не жди. Примерно через месяц после возвращения из города Дик поймал себя на том, что планирует очередную поездку. В ней не было необходимости, и он об этом прекрасно знал. В конце концов Тёрнер махнул рукой и перестал себя убеждать, что она ему действительно нужна. В городе он быстро сделал все то немногое, ради чего приехал, и отправился искать кого-нибудь, кто мог бы подсказать ему фамилию Мэри.
Подъехав к большому зданию, Дик узнал его, но как-то не увязал девушку, что подвозил в тот вечер до дома, с красавицей, которую видел в кино. Даже когда она подошла к двери и встала, поглядывая на человека, который к ней пришел, Дик по-прежнему не мог ее узнать. Он увидел перед собой высокую худую девицу с пронзительными голубыми глазами, которые она постоянно отводила в сторону. В глазах читалась обида. Волосы зачесаны назад, а на ногах — брюки. Женщин в брюках Дик вообще таковыми не считал, он был очень [87] старомоден. Потом девушка спросила озадаченно и смущенно: «Вы не меня искали?» — и он, тут же вспомнив этот глупый голосок, спрашивавший его о боронах, недоверчиво уставился на нее. От разочарования Тёрнер запнулся и стал переминаться с ноги на ногу. Потом Дику подумалось, что не может же он так стоять всю жизнь и пялиться на девушку, и он предложил ей поехать с ним прокатиться. Вечер выдался не из приятных. Дик клял себя за собственную слабость и самообман, а Мэри была польщена и удивлена одновременно: зачем этот парень ее отыскал, если, после того как она села к нему в машину и они стали бесцельно колесить по городу, он практически не проронил ни слова? Но Тёрнеру хотелось найти в ней ту девушку, что не давала ему покоя, и к тому моменту, когда настало время везти Мэри домой, Дику это удалось. Они ехали мимо уличных фонарей, и Дик то и дело искоса поглядывавший на свою спутницу, вдруг увидел, как игра света превратила заурядную и не слишком привлекательную девушку в обольстительную и загадочную красавицу. А потом она начала ему нравиться, поскольку ему было важно любить кого-нибудь: Дик и сам не понимал, насколько он был одинок. В тот вечер он расстался с Мэри с сожалением, пообещав, что скоро снова приедет.
[88]
Вернувшись на ферму, он принялся себя отчитывать. Если он не проявит осторожности, дело кончится браком, а этого он себе никак не мог позволить. Значит — конец всему, он ее забудет, выкинет всю историю из головы. И вообще, что он об этой Мэри знает? Ровным счетом ничего! За исключением того, что эта девушка, совершенно очевидно, по его представлениям, была «полностью испорчена». Она была не из тех, кто готов разделить все невзгоды фермерской жизни. Дик убедил себя работать еще более упорно, чем прежде, подумывая время от времени: «Если этот сезон у меня будет удачным, может, я и вернусь ее навестить». Чтобы окончательно добить себя, он взял манеру после дня, проведенного в тяжких трудах, проходить с ружьем по вельду десять миль. Он вымотал себя, исхудал и приобрел затравленный вид. Дик боролся с собой два месяца, а потом однажды поймал себя на том, что готовит машину к поездке в город, словно принял решение об этом давным-давно, словно все увещевания и самоограничения были всего лишь щитом, за которым он пытался скрыть от самого себя подлинные намерения. Одеваясь, Тёрнер весело насвистывал, но в мелодии проскальзывали грустные нотки, а с лица молодого человека не сходила странная, немножко расстроенная улыбка.
[89]
Что же касается Мэри, то те два месяца обернулись для нее кошмаром. Она решила, что, первоначально заинтересовавшись, после того как Дик провел с ней каких-то пять минут, он проделал весь этот долгий путь с фермы и затем, пробыв в ее обществе вечер, рассудил, что Мэри его не стоит, и вернулся домой. Ее друзья, оказывается, правы, в ней и впрямь чего-то не хватает. С ней что-то не так. Однако, хотя Мэри и убеждала себя в том, что она неудачница, которая никому не нужна, бестолочь, несуразное создание, девушка отчаянно цеплялась за мысли о Дике. Она перестала ходить на вечеринки и теперь сидела дома в ожидании, что он за ней придет. Так она проводила в одиночестве час за часом, онемев от страданий, а по ночам ей снились длинные серые сны, в которых она брела сквозь пески или же карабкалась по лестницам, а те обрушивались, стоило ей добраться до верха, и она опять соскальзывала вниз. Утром она просыпалась разбитая, в мрачном настроении и страхе перед грядущим днем. Начальник Мэри, привыкший к ее собранности, велел ей взять отпуск и не возвращаться, пока не станет лучше. Она ушла с работы, чувствуя себя так, словно ее вышвырнули на улицу (несмотря на то, что начальник, зная о ее нервном расстройстве, был сама любезность), и весь день провела в клубе. Если [90] она уедет в отпуск, Дик может ее не застать. Хотя, по правде говоря, кем был для нее Дик? Никем. Она едва его знала. Он был худым загорелым молодым человеком с глубоко посаженными глазами, говорил медленно, ворвался в ее жизнь словно ураган — вот собственно и все, что она могла о нем сказать. Однако Мэри была уверена, что заболела именно из-за него. Не дававшее покоя смутное чувство собственной неполноценности было сосредоточено на Дике, а когда Мэри спрашивала себя, холодея от ужаса, почему она предпочитает его всем другим знакомым мужчинам, то не могла найти хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение.
Неделя тянулась за неделей, и Мэри оставила надежду. Она сходила к врачу и попросила выписать ей что-нибудь, «потому что чувствует себя уставшей», а врач порекомендовал пациентке взять отпуск, если она не хочет довести себя до нервного срыва. Мэри чувствовала себя настолько несчастной, что уже была не в состоянии встречаться со старыми друзьями: ее преследовала навязчивая мысль о том, что их дружба лишь ширма, а на самом деле они испытывают к ней неприязнь и распускают о ней гадкие слухи. Именно в таком состоянии пребывала Мэри, когда однажды вечером ей сказали, что к ней пришли. Она даже [91] не подумала о Дике. А когда увидела его, то ей потребовалось собрать все силы, чтобы спокойно с ним поздороваться: если бы она показала свои чувства, Дик, быть может, счел бы за лучшее отказаться от задуманного. К этому моменту он уже успел себя убедить, что Мэри прагматичная, спокойная девушка, способная легко приспособиться к новой обстановке, и ей потребуется провести на ферме всего лишь несколько недель, чтобы стать тем, кем он хотел ее видеть. Слезы истерики ввергли бы его в состояние шока, разрушили бы тот образ Мэри, который Дик себе нарисовал.
Когда он сделал предложение, внешне Мэри хранила спокойствие. Она ответила согласием, и Дик, испытывая чувство благодарности и самоуничижения, понял, что души в ней не чает. Они спешно поженились две недели спустя. Ее желание как можно скорей вступить в брак удивило Дика, поскольку он видел в ней серьезную женщину, пользующуюся в городе известностью и имеющую прочное положение в обществе. Он полагал, что ей потребуется некоторое время, чтобы уладить дела. Образ именно такой Мэри отчасти привлекал Дика. Впрочем, брак на скорую руку вполне соответствовал его планам. Его колотило от одной только мысли, что ему придется торчать в городе, покуда Мэри будет возиться [92] с нарядами и договариваться с подружками о свадьбе. Медового месяца у них не было. Дик объяснил, что слишком беден, чтобы его себе позволить, впрочем, если Мэри будет настаивать, он сделает все, что в его силах. Но она не настаивала. Узнав, что медового месяца не будет, Мэри испытала чувство огромного облегчения.