Зайдя на следующий день к ирландцу в Ньюгейт, Иеремия нашел его в том же состоянии апатии. Он как будто постарел на глазах, черты лица утратили четкость, бескровная кожа посерела, а взгляд стал неподвижным и безжизненным: в нем почти не осталось души. Когда Иеремия увидел его, у него впервые в жизни появилось желание обнять, утешить, прижать к себе, о чем ранее иезуит даже помыслить не мог. Но сейчас ему было так жаль Бреандана, что желание помочь оказалось сильнее боязни человеческой близости.
Ирландец заметно удивился, оказавшись в отеческих объятиях, в которых ему, несмотря ни на что, было очень тепло. Однако он быстро понял, что они означают.
— Вы ничего не нашли, — заключил он.
Простая констатация факта, не стремление, не отчаяние, лишь покорность, отсутствие сопротивления и полная безнадежность.
Иеремия не мог подобрать слов, чтобы поведать о своей неудаче, и начал довольно неловко:
— Остается несколько дней… я еще попытаюсь…
Не глядя на священника, Бреандан возразил:
— Вы сделали все, что было в ваших силах, патер. Благодарю вас. Но, кажется, я родился для того, чтобы меня повесили.
— Вы не имеете права так говорить. Никто не знает Божьего замысла о вас.
— В последние несколько месяцев я узнал, что жизнь может быть и прекрасной. Вы дали мне такую возможность. Но с самого начала я знал — это не может продолжаться долго.
Бреандан запрокинул голову, и Иеремии показалось, что он прячет глаза, не желая обнаружить признаки слабости.
— Рано терять надежду, сын мой, — упрекнул его Иеремия. — Вы еще живы. И несмотря ни на что, исход процесса неизвестен. Присяжные обязаны выслушать вашу версию и только затем решить, виновны вы в убийстве или нет. Если вы сможете убедить их, что не планировали убивать Дина, что потребовали драться в ответ на его провокацию и лишь защищались… Опишите присяжным, как он оскорбил вашу честь.
— Патер, такой человек, как я, не имеет в глазах бюргеров никакой чести.
— И все же расскажите присяжным, что вам говорил Дин. Тогда они поймут, почему завязалась ссора.
— Нет! — резко сказал Бреандан.
Иеремия удивился:
— Почему нет?
Молодой человек отвернулся и уставился в стену.
— Почему вы не хотите сказать, как вас оскорбил Дин? — растерялся Иеремия. — Что в этом такого страшного?
— Я не хочу об этом говорить, — упрямился Бреандан.
— Сын мой, это не самый подходящий момент лелеять уязвленное самолюбие. На кону ваша жизнь, — продолжал настаивать Иеремия.
Бреандан вскочил с тюфяка, на котором сидел вместе со священником. В мгновение ока он совершенно преобразился, в нем не осталось ни подавленности, ни угнетенности. Его переполняли гнев и злость, от которых дрожало все тело.
— Я знаю! — закричал он. — Я знаю, меня казнят, что бы я ни сказал и что бы я ни сделал. У меня нет ни малейшего шанса. Признайтесь же! Или вы такой же лицемер, как остальные?
Иеремия вздрогнул, вынужденный признать, что Бреандан прав, по крайней мере отчасти. Положение обвиняемого являлось безнадежным, если он не мог предъявить свидетелей, снимавших с него обвинение, или истинного убийцу. Но Иеремия отказывался сдаваться и не хотел, чтобы Бреандан опустил руки. Иначе он еще до процесса лишится сил, необходимых ему для оправдания.
— Я не хочу, чтобы вы потеряли мужество, — объяснил наконец иезуит. — До того момента, когда петля захлестнет вам шею, остается немало времени. Только тогда вы будете вправе отчаиваться и проклинать меня за провал. Но до этого вы должны бороться за жизнь и всеми силами поддерживать меня в моих попытках вам помочь.
Бреандан снова опустился на тюфяк. Вспышка безудержного гнева стихла, и огонь в глазах погас. Иеремия не был уверен, что до него дошел смысл сказанного, но по крайней мере духа сопротивления в ирландце он не чувствовал.
— Клянусь, я буду продолжать делать все для доказательства вашей невиновности. Только обещайте мне держаться! — мягко попросил священник.
Он собрался уходить, но еще не дошел до двери камеры, как Бреандан окликнул его:
— Подождите. У меня есть просьба. Вы можете попросить патера О'Мурчу зайти ко мне? Я бы очень хотел исповедаться земляку. Пожалуйста, не обижайтесь.
Иеремия попытался не обидеться, но не смог. Хотя просьба Бреандана была понятна, она все же доказывала, что молодой человек, несмотря на все, что он для него сделал, до конца не верит ему. Он что-то скрывает, и это что-то кажется ему таким ужасным, что он готов скорее унести все с собой в могилу, чем заговорить.
Аморе очнулась от неглубокого сна с чувством неизмеримой утраты, безграничной пустоты и одиночества. Невольно она провела рукой по кровати в поисках теплого стройного тела, к близости которого так привыкла. Но его не было, она была одна. В ужасе она открыла глаза и повернулась на бок; реальность встала перед ней и наполнила ее страхом. Резкое движение причинило острую боль, она вернулась в прежнее положение и глубоко вздохнула. Ребенок, которого она носила, стал почти невыносимым бременем. В своей тревоге за Бреандана она всеми силами пыталась не замечать изменений, происходящих в ее теле, и когда подрастающее существо в чреве болезненно напоминало о себе, приходила в негодование — становилось ясно, что она его заложница. Ребенок мешал ей пойти к Бреандану в тюрьму и быть рядом в беде, как она того хотела. Она неотступно думала о нем, представляла себе, как он, закованный в цепи, лежит на жалком тюфяке, окруженный непроницаемыми стенами и железными прутьями, оторванный от солнца и воздуха, в полной безнадежности. И в случившемся она обвиняла себя, ведь она сама позволила ему, только чтобы быть с ним, в этот проклятый час ходить по лондонским улицам. Наверно, нужно было уговорить его задержаться или послать с ним кого-нибудь из слуг. Она понимала всю бессмысленность этих угрызений совести, но не могла думать ни о чем другом.
С трудом Аморе спустилась с кровати и позвала камеристку. Сегодня открывалось судебное заседание. Через несколько часов Бреандан предстанет перед присяжными, которые решат его участь. Аморе поклялась себе быть там. Это стоило ей нешуточной борьбы с патером Блэкшо, который — что ее не очень удивило — категорически отказывался брать с собой в суд женщину на сносях. Стиснув зубы, он уступил лишь тогда, когда она так же решительно пригрозила, что, если пет другого выхода, она отправится туда одна. Никто не помешает ей видеть Бреандана и быть — пусть и не совсем рядом — с ним во время тяжелейшего испытания. «Даже духовник, даже сам дьявол», — упрямо повторяла она. Иезуиту ничего не оставалось, как пообещать взять ее с собой в Олд-Бейли.
Когда Иеремия вошел в дом Хартфорда, Аморе стояла одетая, а во дворе их ждала карета.
— Вы не передумали, миледи? — сделал он еще одну попытку. — Даже поездка в карете опасна для женщины в вашем положении.
— Патер, поймите же, я должна его видеть! Я должна знать, что с ним случится. Не могу я сидеть дома и ждать, когда Бреандан борется за свою жизнь.
— Ну ладно, неисправимая. Тогда поедемте, чтобы не попасть в толпу зевак, которая наверняка соберется на такое сенсационное дело.
Аморе попыталась скрыть, что в это утро она чувствовала себя хуже, чем в последние дни. Ребенок лежал в ней тяжело, как скала, будто искал выхода из райской, но тесной темницы. Хотя это была ее первая беременность, Аморе догадывалась, что час родов недалек, но убеждала себя, что у нее есть еще несколько дней. «Когда закончится процесс, — думала она опять и опять, — когда участь Бреандана прояснится, тогда я смогу посвятить себя ребенку…»
Иеремия поддерживал ее на пути к карете и помог сесть. Затем забрался на узкое переднее сиденье, предоставив заднее в полное ее распоряжение. Карета выехала со двора и свернула на Стрэнд. Аморе подложила правую руку под спину, чтобы опереться, но от тряски кареты на грубых рессорах у нее на лбу выступил пот. Она упрямо стиснула зубы, но, встретив настороженный взгляд Иеремии, попыталась подавить стон и улыбнуться. Первая же яма на неровной улице похоронила все ее усилия. Толчок причинил острую боль в животе, она вскрикнула. Иеремия уже сидел рядом и держал ее за руку.
— Кажется, начинается, — с тревогой установил он. — Почему вы ничего не сказали перед отъездом, упрямица? — Он выглянул из окна и приказал кучеру немедленно возвращаться.
Аморе так сильно вцепилась ему в руку, что ему стало больно.
— Нет! — задыхалась она. — Не надо. Не сейчас!
— Миледи, будьте благоразумны. Время определяет ребенок. И он выбрал этот момент.
Аморе испустила крик, заставивший Иеремию похолодеть. Сначала он подумал, что начались особенно болезненные роды. Но то была не физическая мука, а крик гнева, перешедший в дикое рыдание.
— Не сейчас, — повторяла Аморе. — Не сейчас. Будь проклят этот ребенок. Я его ненавижу. Ненавижу.
Ужаснувшись ее словам, Иеремия наклонился к ней:
— Миледи, возьмите себя в руки. Вы не знаете, что говорите.
Он попытался успокоить ее, но она ничего не слышала и заливалась слезами.
Когда они въехали во двор дома Хартфорда, он помог ей выйти из кареты и взял ее на руки.
— Дайте знать камеристке миледи. Пусть она приготовит все для родов, — приказал Иеремия кучеру, быстро побежавшему исполнять поручение.
В спальне он посадил Аморе на кровать. Торопливые слуги в это время приносили все необходимое, уже давно заготовленное в доме, в том числе специальное кресло с вырезанным сиденьем. Послали за повивальной бабкой, которая, однако, должна была лишь помогать Иеремии и выполнять его указания. Когда Элен, камеристка леди Сент-Клер, раздела свою хозяйку до рубашки, священник тщательно осмотрел роженицу, чтобы убедиться, что ребенок лежит правильно. Аморе все еще не успокоилась и продолжала сопротивляться.
— Идите! — умоляла она. — Не бросайте Бреандана. Если уж я не могу быть рядом с ним, то хотя бы вы.
Иезуит твердо покачал головой:
— Вам я сейчас нужнее, чем ему. Во время процесса я все равно ничего не смогу для него сделать. Там будет мастер Риджуэй, он нам потом все расскажет.
Но ни одно его слово не могло успокоить Аморе. Она рыдала, как человек, потерявший всякую надежду.
— Я его больше не увижу. Они убьют его, и я больше не увижу его.
Иеремия растерянно смотрел на нее. Конечно, он знал, что она влюбилась в молодого ирландца, хотя толком и не понимал почему — ведь Бреандан был таким необщительным и закрытым. Но теперь пришлось признать — судя по всему, Аморе была не просто влюблена в него, а глубоко и страстно любила, то есть испытывала то чувство, которое в глазах Иеремии являлось не только неразумным и непонятным, но и попросту опасным. Может быть, это только начало родов, когда у многих женщин случаются резкие перепады настроения, через несколько дней проходящие, уговаривал себя иезуит. Но рассудок говорил ему, что он сам себя обманывает и должен примириться с тем, что чувства Аморе, какими бы сумасшедшими и вредными они ни казались, были истинными и потеря любимого разобьет ей сердце.
Однако сейчас, хотя бы на какое-то время, ее следовало привести в чувство. Нельзя, чтобы она так убивалась, иначе ей не перенести родовых мук. Он сел рядом с ней на постель и крепко обнял за плечи.
— Миледи, вы должны пощадить свои силы. Произвести на свет ребенка — нелегкая задача. Вы не знаете, что вам предстоит. — Умоляюще он добавил: — Пожалуйста, Аморе, если ты уж не думаешь о себе, подумай о Бреандане. Ты не сможешь ему помочь, если после родов свалишься в лихорадке.
Он не говорил ей «ты» с тех пор, как она перестала быть ребенком, и его доверительное обращение, выдававшее его растущую тревогу, проникло наконец сквозь туман отчаяния, отделивший ее от жизни. Она подняла полные слез глаза и заметила, что Иеремия бледен и напряжен. Он боялся за нее. Это привело ее в чувство — она слишком любила старого друга, чтобы причинить ему страдание.
— Простите, патер, — виновато прошептала она. — Но я так боюсь его потерять…
— Доверьтесь мне, — попросил Иеремия. — Я найду возможность избежать худшего. А теперь больше не думайте об этом. Вы должны полностью сосредоточиться на том, что вам предстоит.