КОГДА ТЫ УВИДИШЬ СНЕГ
Мимика садится на стул напротив окна и начинает медленно продвигаться мыслями от стекла к названиям зимы, начинает понимать пространственность, помещать себя внутрь этого мякотного, стослойного города, где плетутся случайности, как нитки в носки соединяются люди – поступки, телефоны, предчувствия, всё это есть тут. Наверху пыхтит фабрика по производству снега, звенят глухие колокольчики – это же хрустальная тишина, точнее – умолчание. Мимика тоже здесь, тонко вводит себя в это тугое целое, входит, не создавая раны, и теперь вместо мыслей у неё состояние, а сама она из натурального снега.
Город разделён на снежинки и правила, теперь он в восемь углов – колпаки смешные, глаза во все стороны, крутится фонарь в шапке, гремит гирлянда из окон, и человек расширяется прямо, кидает впечатления в общий котёл, кидает впечатления, и всё летит туда, где вымешивается разумное счастье для всех, гигантское общее счастье.
Счастье вымешивается там, а она сидит тут, напротив окна – тонкая, вонзилась в пространство и сидит тут, на стуле, передвигаясь мыслями от стекла к названиям зимы. Она не видит человека перед собой, но она ощущает его, этого странного парня, который никогда не видел снега. Она узнала его давно. Мимика узнала, что человек не может понять устройство этого мира, если он никогда не чувствовал снега.
Она вспоминает, как он осторожно выкрикивал имена птиц, предлагал им тестяные шарики, как он лепил фигуры из теста и кормил ими птиц, которые жили около океана. Иногда это были большие птицы, но редко: большие всегда боялись подлетать близко, а маленькие спокойно подлетали – это так всегда. Его звали тогда Рошель, и он сначала был, как и многие, лукавый и дурной, но потом у него как-то изменился взгляд, и она увидела, что он сам не знает, кто он такой. Но это его не пугало, он выглядел очень смелым, несмотря на это. И когда Мимика ходила с ним к океану, чтобы посмотреть, как птицы едят с его рук, в эти времена Рошель был так уверен в себе, так крепок, словно у него никогда не было пробела в чувствах, как будто однажды тайком он всё-таки чувствовал снег. Летал куда-нибудь к полосатой горе на картинке – специально, чтобы увидеть там снег.
Однако он не летал. Это была имитация собственного развития. Он всё же никогда в жизни не видел снега.
Тем не менее Рошель был немного похож на избранных. Он смеялся над собой, когда шарики заканчивались, и руки становились свободными, он показывал на себя пальцем и смеялся так раскованно. В эти моменты он был такой подвижный, такой радостный. Но всё-таки кое-что было странным и тогда: он смеялся без звука, ничего не выходило из его рта – ровная длительность тишины. Некоторые люди не чувствовали себя способными на голос.
Мимика радовалась с ним или успокаивала его, она подходила и окутывала мужчину своим искренним телесным объятием. Это был единственный случай из возможных, когда она выпускала из себя теплоту публично. И мужчина сжимался в её руках, и становился как тестяной шарик тоже, но она бы ни за что не отдала его птицам.
Всё бы ничего у них, кроме того, что Рошель никогда не видел снега, а ещё кроме того, что он смеялся без звука, и она долго боялась, как бы он однажды не исчез. Это часто случалось теперь, что люди исчезали – не в один момент, но постепенно, и Мимика очень боялась, потому что она никогда не сможет его больше найти, если он вдруг исчезнет.
В этой заспанной бухте исчезало многое, не только люди. Здесь исчезал сам повод становиться другим, и никто не хотел меняться в этом фрагменте мира, где океан вымешивал человеческие надежды, дезинфицировал солью, где можно было сидеть бесконечно около грандиозной воды, рассматривая не «курсы волны» – падения и взлёты, но наблюдая, как шевелится животворящая махина, кокетничает, не называя себя высшим разумом.
Этот океан…Что-то в нём странное было, как будто не вода внутри, но память о воде. И вовсе эти волны не были мокрыми, не пропитывали собой одежду и не вторгались в уши. Это была совершенно сухая вода.
– Ты видишь это? Вода не такая.
– Я никогда не видел другой. Я не могу усомниться в её подлинности.
Там долго можно было сидеть, на берегу, и они сидели. Мимике были непонятны эти пароксизмы свободы, которые у некоторых тут случались, но ей были доступны разнозаряженные мурашки и внутренняя дрожь при воспоминании о прошлом. Рошель не мог бы понять этой дрожи. У него память была закольцована на недавних событиях, на птицах, шариках и на этой примитивной сухой воде, которую и разбавить-то было нечем: настолько негодна…
– Неужели ты совсем не помнишь? – решалась она.
– Чего не помню?
– Раньше океан был другим: мокрые тела, соль и лежать на воде.
– О чём ты?
Мимике хотелось рассказать ему, хотелось знать с ним настоящее одно и то же. Но Рошеля вполне устраивала безучастная влага и дрессированные птицы, выточенная гора и рыхлый плешивый пляж. Его устраивали эти каменные народы, подверженные торпидному развитию вялости, которую принимали за самобытность. Люди были гулкие изнутри – не потому, что глубокие, но потому, что пустые: все они боялись жадно жить. И Рошель не видел смысла в том, чтобы обрушиваться на них своим протестом, и, значит, согласен был жить так, как ему предлагали – среди подделок.
– Это искусственный интерьер, – заявляла она так уверенно.
– Всё ненастоящее тут.
– Расскажи, как должно быть, – мужчина старался быть вежливым.
Она простодушно брала его за руку, закрывала глаза и уходила в этот мир, который он не умел представить.
– Я помню, как сажусь около открытого окна и начинаю медленно продвигаться мыслями от стекла к названиям зимы. Я вижу белый цвет, и я уговариваю его отдать мне немного силы, я подставляю ладони, и туда падает снег, туда летят кристаллические узоры, информация и соль из человеческих тел. Эта концентрация мира в одной снежинке зашкаливает. Снег – это форма знания, метафора. Теперь мы ничего не знаем, потому что того мира нет. Хлопья снега… Раньше это были слова, иероглифы, сообщения, а теперь всё молчит.
– Когда раньше? – он сбил её, заскучал.
Мимика вздрогнула, но ответила:
– До того, как начался передел.
– Ты мне никогда не рассказывала…
– Я расскажу теперь. Это была эпоха безумия. Кража личности начиналась с рождения. Нам давали готовые смыслы. Они сумели предотвратить музыку, предотвратить искренность – слишком накладно. Нас вшивали в реальность, как чип, не способный изменить идею себя…Если баланс нарушается, человек уже не человек.
Она осеклась, сделала перерыв на воспоминание. Потом продолжала:
– И когда всё произошло, мы оглянулись и увидели его… Отражение. Мы сами всё это сделали.
– Что вы сделали?
– Скоро узнаешь. Я решила: мы пойдём туда, и ты всё узнаешь.
Мимика успокаивалась этим обещанием. Вставала на ноги и шла впереди. Кто-то хватал её за историю жизни, но она шла, куталась в тело мужчины, приманивая его нежностью, завлекала его, вела собой.
По сторонам расползалась очевидность, как слизь. Это было жалкое самодельное чудо, игра коротких ощущений, веревочное сердцебиение. В какой-то момент чутье реальности пропало: шли бытовые выставки день за днем, и человек не умел прыгнуть в более высокое, мечты словно заржавели, фантазии… Никто не имел такта, никто не понимал красоты. Интуиции вываливались из затылков сгустками однообразного смирения, традиции не удерживались на волоске – выкидыши равнодушия. И ещё эта бесконечная ложь вокруг. Человек ослаб, облепил телом запревшую душу и ослаб. Не было сил искать настоящее: воду, чтобы плавать, эхо, чтобы кричать, любовь…
…Мимика готовила Рошеля, как умела: сначала они пытались понимать красоту – момента или ощущения, больше тут не на чем было учиться. И она рассказывала ему об изысканности облаков, и она выискивала микросмыслы в поведении людей, и она проливалась на него всем своим существом, как свет – крупными каплями озарений.
Начисто вымытая действительность, лишенный форм и замыслов мир позировал людям. Спокойные, наползающие друг на друга дни составляли чёрствое месиво жизни. Рошель начал замечать подвох: теперь он жил, делая заготовки впечатлений, теперь он ждал. Мимика знала, что скоро это случится. Скоро, очень скоро он увидит снег. Конечно, он изменится тогда. Все люди меняются, когда впервые «увидят снег».
У обоих горло давило от предвкушения – так давило, что чуть не задохнулись, но всё же не задохнулись, а вместо этого шаг за шагом пошли. Отправились туда, за своими ответами – выбрались на дорогу, о которой знали немногие. Теперь у них была дорога, и они шли. Они шли по цветной вздыбленной реальности, и они меняли молодость на опыт и краски на классику, и они учились видеть сквозь предметы и понимать эти тайные знаки, которые нарождали цивилизации, те, что вели вперед избранных.
Сначала это была имитация состояний, потом это был твердый дождь – неподвижный; стены, дома. Полусны. На каком языке идет снег? Никто не знал этого языка. «Язык жизни?» Просто послышалось.
Так они рыскали, искали выходы, но мрачно, сухо, времени не хватит на объяснения. Древние обозначения чувств, как стены с облупленной краской – ничего не работает так, сигналы забыты. Клетки, загнанные в ткань. Искусственное формирование эмоций, сбой в нервной системе и проблемы с индивидуальностью. Ложная интерпретация реальности.
Люди шли так долго, прятались и появлялись. Наконец, момент настал. Они добрались до металлического горизонта, такие стояли повсюду. Плохо скроенные декорации атмосферных явлений: молнии из диодов, фарфоровые закаты, пластиковые брикеты созвездий. Мимика осторожно заговорила:
– То, где мы живём, это не мир, это гигантская вросшая в материю база, где создано подобие мира. Никто не знает, как отсюда выходить, хотя выходов очень много, и здесь тоже есть.
Она подошла к стене и положила на неё руки.
– Было такое время: люди закодировали свои главные состояния. Природа сделала то же самое. Люди забыли свой код, а она… Посмотри.
Скважины скрипели, стояли на своем, но вскоре дверь отошла – оказалась не заперта. Видимо, самое сложное было в том, чтобы найти этот проход. Дверь отошла, и они оказались у большого окна. И когда свет бросился на них, мужчина почувствовал что-то такое… Он подождал, пока глаза привыкнут к новой яркости, а потом посмотрел перед собой: там была глыба из пространства.
– Что это?
– Не бойся, милый, – ответила она, задыхаясь от собственных слов. – Это холод, просто холод, и это материя, твердая пустота. Когда-то тут был снег, и что-то осталось – это ощущение, как память о нём, я рада, что ты чувствуешь… Когда-то существовал снег, но теперь он только в моей голове, и каждый раз, когда я сижу около окна, мне кажется, что вот-вот понесётся сверху… И эти узорчатые снежинки – как озарения человеческие, красивые, как мечты, как высшая форма мысли, и ни одной похожей – теперь этого нет. Люди создавали снег своими мыслями, но теперь он невозможен – всё упростилось. И снег невозможен.
Рошель стоял перед этим и не мог ни слова произнести. Мимика осторожно приблизилась к нему.
– Теперь ты знаешь всё обо мне, теперь ты чувствуешь моё прошлое. Обними меня, я замерзла.
Он осознал воду у себя на лице, и он понял, какой должна быть настоящая вода. И они прижались друг к другу, и смотрели в окно, за которым бездвижно лежало немое холодное царство.
Кожа кожаная, но бумажная – используется для письма: сам на себе что-то рисует, на деревянном чемодане рисует, а ещё с бабушкой ходили во вторник на блошиный рынок, и она ему ручкой на внешней стороне ладони записала номер телефона – куда звонить, если человек- он потеряется. А другие люди смотрели.
Там какие-то родственники приехали, и им понадобилось суверенное что-то – сувениры, поэтому они все ходили между больших столов и смотрели на эти столы так внимательно, чтобы не пропустить ни одного насекомого. И Марис тоже пытался увидеть хоть сколько-то, но блохи ему, как назло, не попадались вообще, зато попадались разные смешные вещи. И он хотел трогать все, но его окрикивали каждый раз, и ему только удалось потрепать немного резиновую лошадку из шины в отдельном павильоне для жалости, куда родственники зашли, перепутав дорогу, и откуда выходили так быстро, словно на них кинулись все невидимые блохи мира.
С блохами закончили и ехали куда-то, потом лифт немного застрял, и Марис кинулся в угол, чтобы бояться компактно, и голову зажал обеими руками, но голова всё равно боялась больше всего. А потом его вынули из угла и куда-то тащили за руку, и эта рука была как веревка – отдельно, а тело отдельно. Иногда ноги спотыкались, веревка натягивалась, и это была непонятная игра.
Потом они все где-то ели, и лежала большая пицца, и ему нравилось это – сматывать оттуда сыр, а другие ели её вместе с тарелкой. И все вели себя как взрослые, только один человек иногда говорил такое непостижимое, что сегодня яблочный день, и всем надо прыгать через горящие предложения – он плохо говорил на общем языке, и вообще это была девушка, так что все улыбались и молчали.
Этим днём спали все вместе в большом белом доме, а на заборе сидели птицы, и странная девушка говорила, что это секретари, и ходила искать, чем они пишут, вышла прямо на улицу, ну и потом, конечно, её уже не вернули в общую комнату. А может быть, она сама не вернулась…
Все очень хорошо поспали, и встали довольно поздно, но даже когда встали, никто не высовывался из своих комнат, но все что-то с собой делали – стали такие блестящие с головы до ног. А потом они куда-то поехали, и в машине лежали разные коробки, и деревянный чемодан, который тоже пытались подарить, но потом выяснилось, что это его личные вещи, и некоторые были сконфужены – такое смешное слово. И он тоже попробовал сконфузиться, но так по-дурацки у него не получилось.
Там был такой большой зал, и играла музыка, всякие лампочки, и можно было носиться друг за другом, как будто светские люди, и всё бы хорошо, только зачем-то привезли раскоряку. И он ходил такой добрый, как страшная доброта, и там танцевали все внизу, а он смотрел сверху и улыбался, как добрый. У него же ноги разной высоты – и как он будет танцевать? Поэтому он вовсе не танцевал, а стоял на ступенях и смотрел, как люди из стороны в сторону двигаются.
Это был человек-брат в прямом смысле. Они раньше спали в одной комнате, ну и всякие разговоры по вечерам, а потом Мариса отправили совсем в другое место жить, и они редко начали видеться, только по праздникам, или когда приезжали разные люди, гладко причесанные, которые привозили такие вот вечеринковые дни с танцами и прогулками среди различных вещей.
Сейчас праздник был в самом разгаре, все много бегали, а потом принесли стены от вафельного поезда, и Марис съел целый вагон, отчего ему вдруг так сильно захотелось спать, что он устроился в кресле прямо перед сценой, и иногда его будил этот дым, который выпрыгивал из трубки, но потом он перестал обращать на него внимание.
В кресле было так хорошо, но недолго. Вскоре он ехал в какой-то машине, и было очень холодно, так холодно, что руки тряслись. Он трясся и стирал слюной номер телефона, написанный на руке, но никто его не окрикивал, потому что все лежали такие сонные, а кто-то всё время хрипел, как будто подавился – слишком много воздуха заглотил.
Бабушка была единственной настоящей родственницей. Это он не сразу понял. Целовал всех как родню, показывал свой чемодан – внешнюю сторону, но только сначала так; потом он заметил, что больше никто из них ни разу не приезжал, и только бабушка приходила. Тогда он перестал целовать всех, и сразу же начались перемены, и его некоторое время гнобили – очень вежливо, неприятно, как-то так, будто бы по-семейному , что он чуть уже не сдался, но всё-таки справился, и к нему больше не подносили чужие щёки для целования.
Потом ещё другие появились сомнения: все эти вечеринки, пиццы, рынки – из раза в раз одно и то же – что это могло быть? Где-то в книгах он читал про разные семьи, и как они ездили на пикник, и катались на машинках, и ходили на карусели, и смотрели представления, и много чего ещё – это, кажется, и было по-настоящему, хотя ему никак не удавалось сравнить. Тут ни у кого не было таких семей, а бабушка никогда не общалась на эту тему, как бы он ни уговаривал, она всегда отворачивалась, а один раз даже заплакала, и он больше не решился у неё спрашивать.
Что-то ему тут не нравилось, но он не мог никак понять, и в итоге решил, что ему надо исчезнуть отсюда, лучше всего потеряться, как будто не туда зашёл. Это было непросто организовать, потому что за ним всё время следили, как за ребенком, и эти дурацкие телефоны на руках – почти не сотрешь.
Требовался план, и этот план у него был, и этот план Марис давно уже воплощал. Сперва он начал ходить потерянным, чтобы все потихонечку привыкали к мысли, что его нет. Потом он перестал рисовать на своём чемодане – раньше он каждый день что-то рисовал, но теперь ему пришлось запрятать мелки. Дальше он стал совершенно послушным – в той манере, которая была ему присуща.
Теперь был заключительный этап. Машина остановилась, и не было никакого света небесного, и не было никакой причины, чтобы летать, поэтому все секретари спали, и запись не велась (у птиц были стеклянные глазки – глазки́, сейчас они казались прикрытыми) . Машина остановилась, и всех повели в дом, но так небрежно повели: один зевнул, а другого вытошнило – в общем, охранники были сегодня не в форме, а ворота так медленно затворялись, и водитель как-то случайно просмотрел – в итоге Марис выскочил на улицу и потерялся. По-настоящему, так, как и задумывал. Марис потерялся и сначала стоял один среди всего этого дорожного шума, а потом быстро бежал от него – туда, где поспокойней.
Забежав в тишину, он остановился и сел на чемодан. Хотелось бы что-то нарисовать, как-то успокоиться, но руки не отлипали от груди, и надо было качаться – выбояться как следует и дальше уже уверенно продолжать побег. Он качался на чемодане и смотрел на равномерный асфальт, и совершенно не знал, что же ему делать дальше. Выходило, что он потерялся на самом деле.
Так он прокачался довольно долго, и почти уже было не страшно, и руки перестали дёргаться, но ещё немного вспыхивало в середине лба. Тогда он открыл чемодан, сбоку лежала старая тоска, он взял её в руки, и в голове всё начало вставать на свои места.
Откуда взялась эта тоска? Такое ощущение – из прошлого, когда они с раскорякой еще жили в одной комнате. Брат плохо разговаривал, в основном, бубнил что-то такое или просто мычал, а ходить вообще почти не умел, и Марису приходилось таскать его на себе, и это была «таск а » – так называлось. Раскоряка кричал:
«Таска! Таска!», и брат подцеплял его где-то в районе груди, и так они ходили, очень медленно, как больное чудовище. Кто-то сделал фотографию, и с тех пор он носил её с собой, в деревянном чемодане, это и была старая тоска.
Вот что теперь выходило: надо было спасти раскоряку – вытащить его из того чужого места, потом вытащить бабушку и всем вместе уйти куда-нибудь в Бирюльбин или ко́нусовость, или любое другое захватывающее слово. Но пока идти к ним было опасно – его же будут искать там в первую очередь. Так Марис подумал и отправился на блошиный рынок: узнал у прохожих, где случается блошиный рынок, и вскоре нашёл это место.
Если бы кто-то раньше спросил у него, что такое ночные блохи, он, наверное, сразу бы растерялся и не смог ничего ответить. Но теперь он был бы рад такому вопросу, потому что эти существа…
– Привет, а ты кто?
– Я Марис. А вы блоха?
Девушка засмеялась и махнула в сторону темноты, показывая, что приглашает его зайти внутрь. Она была похожа на ту самую, которая ходила изучать секретарей, только, кажется, причёску поменяла или испытывала новую мимику – Марис не очень хорошо разбирался в девушках.
– Блохи выглядят по-другому. Мы просто ассистенты, – рассказывала она, пока они пробирались лабиринтами.
– И вы покажете мне блох?
– Всему своё время. Пожалуйста, проходи и говори мне «ты».
Там везде стояли огромные коробки – разных размеров, но все такие здоровенные, и на каждой коробке висела лампочка и табличка – Марис никак не мог прочитать из такой темноты.
– Где мы? Я пока не догадался.
– Это картонный квартал. Ночью все должны отдыхать.
– А что на табличках?
– Формулы. В темное время суток сюда никто сюда не придёт, вот они и открыли…
– Кто – они?
Девушка хотела что-то ему прошептать, по крайней мере, Марису так показалось – что она хочет прошептать, потому что она наклонилась к его уху, но потом вдруг выяснилось, что шептать она ничего не будет, и они просто прячутся от кого-то, заправив головы в картонную тень.
– Старайся не говорить так громко, даже если тебя что-то удивило или взволновало, – наконец, дождался он шёпота в ухо.
– Книжники чувствуют любые изменения среды… Нам лучше скрыться, пока никто не заметил.
Они прошли вдоль главной картонной линии, нырнули в один из поворотов и вскоре сидели в одной из огромных коробок с пустотой. Внутри не было ни единой вещицы.
– А эта комната… Она для чего?
– Это подарочная. Здесь объявляют хорошие новости.
– Почему здесь?
– Не знаю, так принято. Все эмоции держат в одной коробке.
– Понятно. А блохи, родственники?.. Теперь ты расскажешь мне?
– Конечно, расскажу.
Странная девушка достала из кармана ручку и блокнот, что-то написала на листке, вырвала и передала Марису. На листке было крупными буквами написано «слово» и больше ничего.
– Дай это обратно… Видишь, ты дал мне слово?
– Ну да…
– Теперь возьми этот листик, зажми крепко в ладонях и держи его, пока я буду говорить, а дальше положи в карман или куда-то, и всегда носи с собой. И если тебе захочется передать кому-то даже крохотную частицу того, что я тебе расскажу, вынь вот этот листок и подержи в руках: так мы сохраним наш секрет.
– Так я научусь держать слово?
– Вот именно. Быстро схватываешь.
Марис очень осторожно свернул листок в трубочку и сжал в ладонях. Он страшно любил секретики и уже предвкушал, какую хорошую компанию эта записка составит старой тоске.
– Пожалуйста, начинай, – обратился он к загадочной собеседнице.
– Хорошо, – сказала она и перевела глаза куда-то на стену. – Я буду говорить с тобой, как с обычным человеком, не как с ребёнком, потому что ты не ребёнок, Марис, ты просто немного по-другому развиваешься. Все люди разные, и ты разный.
– Я разный.
– И поэтому я не буду какие-то особые слова подбирать, просто скажу всё, как есть. Это научный блошиный рынок. С виду всё выглядит как торговля: кто-то продаёт – кто-то покупает, но на самом деле люди приходят сюда, чтобы изменить свою кровь. В прямом смысле. Здесь выводят таких особых блох, после укуса которых человек чувствует себя сильным и решительным, иногда более умным, иногда более красивым – он не только чувствует себя так, но эти изменения происходят на самом деле – не всегда по запросу, но довольно часто в лучшую сторону. Это блошиная лотерея с высокими ставками, новые научные наркотики. Ты знаешь, что такое наркотики?
– Никогда об этом не слышал.
– Может, это и к лучшему… В общем, наркотики дают кратковременный эффект, который надо всё время поддерживать, а блохи привносят длительные изменения в организм… Многие люди хотят получить сверхспособности и готовы платить за это большие деньги, и они платят, и тогда оказываются участниками одного из спектаклей, которые тут регулярно проходят. Весь блошиный рынок – это, по сути, научно-постановочное представление, научный театр… Когда обнаружили такие реактивы, как «вера», «эмоция», «настрой», стали добиваться естественности от каждого эксперимента. Чтобы человек жил, как обычно, а в это время в нём зарождалась мутация или как это… я не очень сильна в терминологии.
Марис посмотрел на свои руки – они немного расслабились, и «слово» было не так чтобы крепко зажато. «Нет уж, надо выдержать до конца», – подумал он и сцепил пальцы.
– Рассказывают, что началось всё случайно, – продолжала девушка. – Какого-то человека блохи покусали, и это были не простые блохи, но много видавшие, блохи, которые ели в один день от многих людей… И так склеился вирус, который вызывал все вот эти чудесные изменения – но только у конечного носителя… Долго вычисляли формулу всей этой истории и, в конечном итоге, поняли, что нужны богачи, старики и психи…
– Это ты что имеешь в виду? Я ничего не понял.
– Ну, вам говорят, что это родственники приехали, и вы идёте туда: богатые, старые и тронутые, и блохи кусают всех, кого нужно, потому что это специально обученные блохи…
– А пицца?
– Просто так.
– И вечеринка?..
– Этот дым, который выпускают во время танцев, – этим удаляют неиспользованных блох, чтобы в следующий раз начать всё заново.
Марис хотел бы сейчас броситься в один из углов, чтобы закрыть голову и основательно подумать, потому что у него так сейчас чесалось внутри – новая информация не хотела усваиваться – так много пугающих слов. И жаль, что мозг не делает отрыжку – голова так распухла и напряглась… Надо скорее говорить, побольше говорить, чтобы перестало расти…
– А ты работаешь тут?
– Ну, вроде как. Днём продаю старое серебро. Ночью сижу в подарочных коробках с новыми гостями.
Она улыбнулась. Марис попытался ответить тем же, но у него слабая получилась ответность, потому что, помимо набухшести, в голове тикало какое-то новое чувство: он чувствовал, что где-то рядом вызревает подвох.
– Тебе тут нравится? – спросил он, перекручивая беспокойно листок руками.
– Я вроде как с ними заодно, – ответила она невозмутимо. – Мы, актрисы, корректируем естественные ситуации прямо на месте – если у кого-то припадок, если кто-то слишком много говорит, и всё в этом духе… Это нужно, чтобы не было натянутости.
– Но ты можешь уйти?
– Я могу. Но мне незачем. Платят недурно. Да и ничего плохого они не делают. Ты тоже зарабатываешь свои денежки – учишься в хорошем месте вместе с обычными ребятами. А раскоряка… Его бы давно упекли в какой-нибудь социальный подвал. С такими не церемонятся. А так он живёт в приличном пансионате и может гулять на свежем воздухе и общаться с людьми. Чего же вам жаловаться?..
«Старая тоска, старая тоска» – повторял Марис, чтобы не сделать какую-то глупость, но в какой-то момент это всё же случилось: огромные горячие пузыри надулись внутри головы, и дальше произошла серия таких взрывов (в мозге?) , и голова начала заполняться чем-то горячим. «Терпение лопнуло», – подумал он и отключился.
… Была широкая, выпученная звездами наружу, была ночь, и парень сидел за столом, а перед ним стоял открытый ноутбук в деревянном чехле. Крышка была разрисована цветными мелками.
– Всё, Марис, всё хорошо, – прозвучал голос, то ли старушечий, то ли девичий, в зависимости от того, где бы находились уши.
Аккуратная рука сняла датчики, прикрепленные к голове парня, затем подползла к экрану, ткнула на «сюжет» – выставила off, отключила режим квантирования и захлопнула деревянный чемодан.
– Умница, Марис, ты хорошо поработал, а теперь – чистить зубы и спать, – сказал тот же голос.
Парень оперся на спинку стула и не без усилия поднялся. Там кто-то поддержал его, и они двинулись к ближней стене, на которой висела раковина, заставленная зубными щётками.
Он как раз собирался спать, но тут что-то поехало по его голове, а потом и вообще взбесилось, начало лохматить волосы и наматывать их на себя, и снова лохматить, как в собаку – нежность такая, или игра. Тогда он подумал: «Нет, я сошел с ума, и никакой это не самолет, но я дома, и это рука моей девушки». Чтобы убедиться в этом, пришлось открыть глаза и сразу же увидеть, что вокруг нет ни штор рубиново-серых, драматических, ни каменных картин, ни мерного шкафа, а под ним вовсе не кровать, но тупик. Сомнений не оставалось: это был полет. Предстояло выяснить: может, он во сне? и Талеб грубо вывернул кожу на руке, отчего стало так больно, как подлинная боль, и никаких признаков сновидения.
А чья-то рука продолжала возиться в его волосах, и тогда человек подумал: «Это, наверное, кто-то из знакомых. Увидел меня в зале ожидания, и теперь вот пугает так, шутит так». И он стал размышлять, кто бы мог оказаться на этом рейсе. Конечно, проще всего было развернуться прямо сейчас и посмотреть, но тогда вся интрига моментально исчезнет, а ему хотелось как-то подыграть остроумно: к примеру, дёрнуть эту руку и сказать: «Оливер-гулливер!» или «Эльза-стрекоза!», то есть застать их, в некотором смысле, врасплох.
Он вспоминал и раздумывал. «Кто бы мог полететь вот так, в середине недели, на север страны?.. Может быть, это Линда, пилюльный агент: она часто летает, путешествует так – оса, осень, осенило её махнуть куда-нибудь в глушь и – скука, сколько бы не летал, хоть и во сне; решила пошутить – глотнула виски, порылась в голове у приятеля… Вряд ли, она терпеть не может виски. Может, это Гир-мануфактурщик: он пьющий, и руки у него, как грабли для волос – можно шариться… Нет, это же чушь: Гиру удалили чувство юмора… Или не до конца удалили?»
Мужчина задирал глаза и пытался высмотреть именные отпечатки на пальцах, но – мрак и темнота: ничего не увидел. К тому же, кто теперь читатель по коже? Никто не читатель. На пальцах бы всё объяснить и побыстрей… Ногти хотел рассмотреть, определить, мужчина это или женщина. Сминался в кресле, выводил глаза из орбит, но рука ускользала, и выяснить ничего не удалось.
Если только осмелиться и пощупать её… «Рука же трогает меня, значит, она имеет повод трогать; почему бы и мне не попробовать?» Но у него такие обычные пальцы, рабочие кончики для познания (тыканием) , и нужная температура как главное качество; он же ничего не поймёт там, ну, разве что кольцо встретится или знак, например, перо (синица сидела) … Хотя, какая синица, это же самолёт?! Но – небо; и это не место для синиц.
…Талеб хотел почесать голову, но там всё ещё была эта загадочная рука, и тогда он задумал встать, прямо вот так, с наскока. Оперся на подлокотники и выдвинул тело к самолетному потолку, иными словами, поднялся (сам не ожидал, что осмелится) . Встал и смотрел на того шутника, который был логическим окончанием рукошутки.
Это была женщина зрелого возраста, довольно миловидная, с выдержанным лицом. Он был уверен, что видит её впервые.
Надо было решиться, но он стоял, как дурак, в проходе и всё смотрел на её руку с короткими ненакрашенными ногтями, и всё пытался додумать, что эта рука делала у него на голове. Версий практически не было: что-то про тик, но это никакая не версия. Нужно было проявить решимость, и он как раз захватил проявитель в этот раз, уверовал в личные силы и спросил:
– Простите, а что это было?
Вот так взял и спросил. Даже не поздоровался, даже в глаза ей не заглянул, а всё на руку – как будто с ней и беседовал, с рукой. Однако вскоре это показалось ему не слишком уместным, и тогда он перевел глаза женщине на лицо и терпеливо дожидался ответа, перетаптывался с пятки на мысок, как бы массируя уязвимость. Но обладательница руки только улыбалась и дышала как обычно, сидела как обычно, она была так умиротворена и, казалось, совершенно не собиралась отвечать за свои поступки. Правда, через некоторое время дамочка всё же открыла свой обыденного строения рот и сказала:
– А что тут было?
Талеб засосал слюну из слюнных желез, сглотнул максимально тихо и старался не выдать своё бесконечное изумление, но голос не слушался, и он говорил, как через трубу. Хотя это только вначале, потом нормально говорил.
– Ну, вы сейчас теребили мне волосы… как бы. Женщина не менялась в лице.
– О, вы об этом.
– Да, я об этом. Кажется, мы совершенно незнакомы, а вы теребили мне волосы в тот самый момент, когда я пытался уснуть. И даже если исключить эту добавку – о том, что я пытался уснуть – то у нас останется вполне себе конкретное действие: вы теребили мне волосы.
– Я теребила, это правда. Но вы же знаете, какое сейчас время…
– Какое время?
Посмотрел на часы: четверть двенадцатого. О чем это могло говорить? Может быть, каждый день за час до полуночи пассажирам этой компании разрешается лохматить друг друга? Может быть, так собирают статическое электричество и потом как-то его используют?.. И вопрос продолжал висеть, как в воздухе подвешенный без вешалки висел, и Талеб помнил, что задал его именно он, значит, отвечать должен другой человек, поэтому он в который раз метнул взгляд сначала на руки, а потом на лицо собеседницы и приготовился слушать.
Пока он проводил эти мыслительные ритуалы, женщина старательно фиксировала на лице вежливую улыбку, но сейчас та стала понемногу спадать, и она сказала голосом таким, почти бытовым:
– Вы просите меня объяснять очевидное?
– Прошу вас, да.
– Ну, бросьте, это же понятно.
– А мне нет. Я в некотором смысле недопонял. Расскажите, будьте так добры.
Она сложила руки, как-то их переплела между собой, наверное, чтоб не отвлекали, а потом, конечно, вздохнула – такие дамы любили повздыхать, и Талеб уже приготовился к самому худшему, к тому, что сейчас будет долгий душераздирающий рассказ на тему не сложившейся личной жизни, и как четвертый муж ушёл к парикмахерше, и от этого у неё душевная травма, и фобия, и невроз, и особое отношение к мужским волосам. Он уже приготовился, но нытья никакого не было. Женщина убрала улыбку и коротко, по делу, объяснила:
– Сейчас такое время, что границы размыты, и человеческое пространство перестало существовать. Нет никаких запретов и законов.
– Но это же просто невежливо!
– Вежливость постигла та же судьба.
– Но почему вы делали это именно со мной?..
– Ну, во-первых, вы сидите ближе всех спереди, и это определяющий фактор. К тому же, волосы у вас оказались мягкие, и мне понравилось в них копаться. Да и вы должны быть довольны.
– Я должен быть доволен? От того, что чужой человек роется в моей голове?! Почему я должен быть доволен?
– Потому что границы размыты, и у человека есть только два варианта поведения: либо быть довольным, либо не обращать внимания на то, что происходит. Как бы он ни реагировал, он не может ничего изменить. И если я захочу снова потрогать ваши волосы, я сделаю это, и поверьте, никто не сможет меня остановить.
– Но я! Я смогу вас остановить! Я уберу вашу руку.
– Это можно. Но вскоре я снова запущу её в ваши волосы снова. Говорю же: граница исчезла. Тут бесполезно спорить, надо просто смириться, мой дорогой.
Мужчина слушал её и понимал, что в который раз пытается возвращаться в те времена, когда эта ситуация казалось бы абсурдной. А ведь он думал, что рецидива не будет, что он уже приспособился, но иногда они прорезывались сквозь него, как нелепые страхи или непонятные ощущения. Граница же исчезла, а он продолжает цепляться за прошлое…
Талеб сел в кресло и попытался успокоиться. Лучше всего было поспать. Он закрыл глаза, уложил голову набок и только собирался раствориться в забытье, как почувствовал, что кто-то подергивает его за ухо. «Граница исчезла, всё в порядке», – проговорил он сам для себя, натянул плед и провалился в сон.
Они двигались по узким проходам металлических улиц, огибая скважины, в которых лежала личная чья-то жидкая суша, обходя радиоловушки для воров, уворачиваясь от сканеров и глазков. Они выбрали тёмную гуманную ночь, когда прожекторы плохо справлялись со своей работой: лучи превращались в размазню и ползали пятнами по предметам. В такую ночь мало кому захотелось бы гулять ногами по публичным дорогам или посиживать на открытой веранде за разговорами, но это была отличная ночь для каждого, кто хотел бы провернуть темное дельце.
Они хотели не то что бы именно провернуть, но тоже шли на некоторый риск: если конвой засечет – допросы начнутся, опознания, а там и до коробки недалеко – это когда людей запирали в том месте, где ни коммуникаций, ни дверей; в коробках быстро становились изгоями, то же – неудачниками.
Но они, кажется, понимали, на что идут. Это была парочка: девушка и мужчина. Он немного проще, податливый, но надёжный, а она смелая, настойчивая, это по силуэтам можно было предсказать, и по движениям, из которых видно было, как каждый из них дополняет другого. Теперь парочка замерла и стояла перед дверью около большого фонаря с липким светом.
– Ты уверен, что он здесь живет?
– Здесь. Посмотри на следы: это стопа, целая стопа, значит, у него бывают необычные гости. Люди давно ведь ходят на мысках, крадучись.
– Надеюсь, ты прав.
Девушка подошла к дому вплотную, прижалась ухом к твёрдой тени жилища, а потом легонько стукнула по двери. Оба замерли.
Через некоторое время во внутренней стороне дома что-то шелохнулось, подошло ближе – тяжелое и тёплое, ближе подошло, совсем близко, и гости почувствовали на себе пристальный, напряжённый взгляд. Глаз поискал чего-то через щёлку и отстранился. Прошла ещё пара минут.
– Заходите, – наконец, раздался глуховатый голос изнутри. Они вошли и сразу же увидели комнату. Это была такая комната, в которых что-то прячут, комната-цилиндр с двойным дном, только кролика там не было, хотя, может, и кролик был в этом цилиндре (люди немного подзабыли, как они выглядят – кролики) . На полках стояли какие-то склянки, мотки нитей, катушки, молотки, наждак и гигантское проволочное веретено.
На полу сидел мужчина, перед ним лежали две плотные блестящие пластины с отверстиями разных размеров. Можно было подумать, что это инструмент – музыкальный инструмент; можно было подумать, что это кафинкис или торча, на таких инструментах играют лёжа, но этот человек сидел, и он вовсе не походил на музыканта, но походил на проволочного мастера.
– Здравствуйте, вы проволочный мастер? – спросила девушка.
– Немного, – сказал человек. – Вам нужна проволока?
– Нет, мы пришли… – начал мужчина. – Нам Феофан сказал, что вы можете сделать то, что мы не застали уже… Хотелось бы их увидеть.
– Присаживайтесь, – сказал сдержанно человек и указал рукой на циновки, что лежали около стены рядом с моточными горшками, из которых тянулись проволочные фигуры.
Девушка говорила:
– Меня зовут Вида, а это мой муж Яннис, и у нас есть старая машина, она очень старая, и внутри, в салоне, там было что-то такое…
– Вы принесли?
– У нас с собой, да.
Яннис помешкал немного с мешком: руки немели, помешкал, но всё же раскрыл их – руки, мешок, и вынул из полотнища кожаное сиденье, изрядно подержанное.
– Этого хватит?
– Смотря кого вы хотите.
Мужчина огляделся по сторонам, не упустив из внимания окно – вдруг кто наблюдает, но окно было завешено полностью, и даже с крыши не попасть – низкая и вся сплошным потолком ехала. Кажется, можно было говорить. И человек развеялся так сразу, погладил кожу на сиденье, глянул на девушку, кивнули друг другу – и прошептал:
– «Корову». Мы хотим «корову».
Человек-мастер выдохнул воздух, как будто зол был, но он был не зол и не рычащее, он просто смеялся. Он так смеялся: нитки дрожали, цветы в горшках как от ветра туда-сюда растительной проволокой ходили – так он смеялся.
– Вы действительно хотите «корову»? Это странный выбор, обычно хотят собак или бобров. Или тушканчика.
– Но мы корову хотим. Мы думаем, оно было особенное такое, – утвердила девушка.
– «Корова» было красивым животным, – сказал мастер серьезным голосом. – Оно было большим, ростом с дом, так что, вы понимаете, я смогу только уменьшенную копию…
– Это нам подходит.
– Значит, говорите, корову.
– Её самую.
– Ну, что ж. Закройте мешок и спрячьте под полку, я займусь этим, когда не будет опасности. Приходите через пару недель, принесите ещё одно такое – в качестве платы. И будьте осторожны по дороге: ночами патрули дежурят ближе к рассвету, не попадитесь там.
– Мы всё поняли, мастер.
Человек кивнул, опустил лицо, опустил взгляд и продолжил тянуть свою проволоку через одно из мизерных отверстий на деревянной пластине с точными указателями величин как нот, и это была немая музыка.
…Парочка вышла на улицу, разбивая световой ковёр на мистические фигуры, которым не было названия. Спрятали пустой мешок под одеждой, запахнулись в тени, чтобы казаться серее. Мужчина смущенно искрился, и оба были в особом состоянии нервов, настолько особом, что даже вспомнили в один момент вместе о старом подарке: это было слово, тайное слово, которое им подарил один из знакомых – тот самый Феофан. «Взбудоражены» – сейчас оно подходило как никогда.
– А что ты думаешь, мастер их видел? – поинтересовалась она тихо-тихо, пока они выбирались из окрестностей.
– Почему бы и нет? Я читал, что некоторые смогли избежать… И они помнят.
– Как же они смогли избежать?
– Просто не восприняли всерьез.
– Но эти заглушки… Как они смогли уберечься, если все дышат? Как они могли не дышать?
– Какие-то фильтры для ноздрей… Я читал.
– И как они поняли?
– Загадка.
…Две недели промчались стремительно, и вот опять тёмной влажной ночью они крались по мясистым земляным рытвинам осторожно, боясь внедриться в сюрприз, как то ловушка или агрессивные норы. И вот опять всё повторилось у дома: глаз около двери, глухой голос, время ожидания. Человек сидел в той же позе.
– Здравствуйте, мастер, мы пришли, вот.
– Присаживайтесь туда же. Сумку под лавку.
– Хорошо, хорошо.
Потом они сидели в тишине, и хозяин нагнетал предвкушение, и все предвкушали, и это было торжественное вступление, кажется, так можно было определить – как «торжественное» от слова «торже» и вступление. Наконец, мастер улыбнулся и медленно выдвинул из пола ящик, где покоилась тайна.
– Я открою, – сказала девушка, переняв сверток, как опыт.
– Осторожней, милая. Там, наверное, зубы…
– Оно не было хищником, – смеялся проволочник, и все вместе смеялись, пока она разматывала чехол.
Это был такой момент для них сейчас, это был момент, когда они вот-вот должны были увидеть фрагмент времени, которое у них выкрали, отобрали, запечатали маркировкой несуществования. Такой момент… Вида открыла и тут же вскрикнула, не сдержалась:
– Это оно – «корова»! Боже… Оно такое красивое.
– Очень красивое!
– Зубы как стены…
– И рога!
– А тут ещё что-то на животе…
– Это вымя, – пояснил мастер.
– Вымя… Как это хорошо звучит и выглядит…
– Как растянутая звезда.
– И такое ведь бывает! Надо же…
Они теребили это существо, передавали из рук в руки и всё пытались перескочить от обычной вежливости к настоящему восторгу. Им было бы страшно делать это в другом месте: это была такая проблема в их эпохе – эмоции приравнивались к порокам. Быть эмоциональным считалось неприличным, и все, как могли, выгоняли из себя лишние чувства, стараясь посвятить вещам более нормальным – карьере, статусам, накоплениям.
Проблема казалась бы вымышленной, если бы не нападения слабости. Когда они начались, это было как преждевременный маразм: люди становились такими сентиментальными, плакали всё время. Компании рушились, из-за мягкотелых дурачков обваливались биржи и приходили в негодность экономики целых стран. Чем больше было трогательности в природе, тем слабее становились люди. И тогда было принято решение избавиться от всех трогательных вещей. Сначала убили всех зверей (скрыли из вида на особых континентах) , птиц сослали на острова (остались как крылатые выражения) , ввели штрафы за сюсюканье с детьми, изъяли из пользования «неправильные» фильмы и книги запаролили книжностью. Романтика стала дурным тоном, любовь перестали искать, её считали неприятностью, симптомом…
…Вида и Яннис смотрели сейчас на «корову» и хотели что-то сделать такое, они не понимали: им хотелось иметь мокрые глаза, но это было так странно, ведь мокрые глаза обычно имели только пожарники и больные. Поэтому они сдержались. Ещё раз поблагодарили проволочного мастера, сели в машину и поехали домой.
– Это животные…
– Страхи?
– Это животные, – вот что она сказала. – Теперь мы знаем, как всё было раньше. И я чувствую это…
– Что?
Она ещё раз приоткрыла коробку, взглянула на их «корову», потом метнулась к своему мужчине и стала неистово целовать его в губы.
Он стоял над ней своевременно, нависал обстоятельством, как вис, но головой вверх. Наждачная тишина и медленная тайна. Сейчас пора было. Она и сама знала: пора было рассказать. И так столько времени держала при себе, всё не могла отпустить. Наконец, села на стул – комната такая упругая, натянутая по углам, и ни одной двери – как она сюда вошла?.. Кажется, что ни одной двери, но это иллюзия, это полумрак клеит глаза, а вообще-то тут одни двери, как будто это кабинет дверей, и вот она смотрит на все эти выходы и будто бы знает, что там по ступенькам вниз магнитные коридоры, там что-то спрятано – невидимое, густое – шевелится…
Как бы это? Подвальное хранилище. Может, интерпретация жизни… Людей тут нет. Вещи особого содержания, хоть и не вещи вовсе: «что-то» конвертировано в однородную информацию, и к названиям приклеены тела, выловленные известными способами: опытом, реакцией; другие на чистых именах держатся. Назови это «каталог невозможного».
– Вот у меня есть для вас… – сказала она подоспевшим голосом.
– Для меня есть?
Мужчина повернул лицо, как бы отдельно от головы – лицо, повернулся, зрачки в одну сторону – понаехали, потом ещё внешняя благосклонность, улыбка, такт – и как их мастерят (интересными собеседниками) . Совсем ведь не похоже: чудолобый.
– Куда будете говорить?
– В историю сразу пишите, в общее достояние, или как это у вас…
– Можете своими словами.
– Они все мои. Все, что я буду говорить. Только вот оно новое, не знаю, как и выразить.
– Представьте, что мы приятели, беседуем, и вы мне что-то…
– Сообщение? Я поняла, поняла. Надо расслабиться.
– Просто рассказать.
– Рас-ска-зать… Ладно, ничего сложного. Вот как-то сижу я в своей комнате… Это интересно вам?
– Конечно.
– Вначале окно… Окно. Сижу я, и тут вдруг оно как появилось! Я его отчетливо так увидела. Увидела и сразу поняла, что это новое, его раньше не было в мире… И – да, да, я помню, что количество материи неизменно, но это точно не отсюда. Оно новое, понимаете?! Ну, может, дырка где-то и оттуда полезло…
– И как оно смотрелось?
– Это и есть ваш вопрос?.. Оно не смотрелось само, но я на него смотрела – какой-то узел и шипит. Да, именно так. Ни к чему не пристегнут, висел там, чистый такой, никем не названный ещё, и, может быть, я первая его увидела, и тоже думаю: надо как-то назвать. А потом стало жалко: вот он передо мной – тайна, а я его готовыми словами…
– Но всё-таки отнесли сюда.
– Это историческое, наверное, для всех людей. Потому и отнесла.
– Ну, а подробней. У вас что-то осталось?
– Впечатление осталось. Но не слишком отчетливое. Это что-то такое – узел. Не совокупность данного, но откуда-то вылезло. Оттуда не лезло раньше, но теперь началось.
– И как вы узнали?
– Я увидела. Человек видит своими качествами, и я увидела своими. Ин-ту…
– Не надо про это. Говорите общими словами.
– Мышь, лень. Ие.
– Ие?..
– Я же рассказала про узел. И шипит. Вы дадите мне билетик?
– Зеленый билетик?
– Он самый.
– Тот, на котором портрет человека?
– Конечно, такой билетик.
– Я вам дам. Но сначала опишите этот узел.
– Это был узел такой… То есть, он не шипел, а шипит. Как имя предмета или собственное. Узел и шипит. Понимаете? Что-то новое образовалось, вылезло, больше не знаю, как и сказать.
– Но оно плотное?
– Оно из каких-то сил. Я сначала подумала: может, это бог материализовался? Ну, знаете, люди думали столько лет об одном и том же, а потом возникли вот такие узлы и торчат около окон…
– А потом что?
– Стала сомневаться, конечно, решила его потрогать… Не как бога, но чтобы понять, из чего оно состоит. Так я вытянула руку, но его нельзя было потрогать. Его можно было просмотреть, и я просмотрела. А ещё речь… Оказалось возможным его проговорить.
– Вы храбрая.
– Я храбрая. Проговорила «узел и шипит». То, что в голову первое пришло.
– Странное имя.
– Растерялась…
– И где оно сейчас?
– Этого не могу сказать. Я проговорила, и оно исчезло. Ну, как бы засосалось в слова, и ему необязательно стало быть видимым.
– То есть, сейчас оно хранится в том словосочетании, которое вы всё время произносите?
– Вот именно.
– И вы понимаете, что после того, как я дам вам зеленый билетик, и вы подпишите договор, вы не сможете это никогда повторить? Ни-ког-да. Если вы ещё раз скажете это, вас будут судить, как преступницу.
– Зачем вы так?
– Я должен вас предупредить, потому что это обязательное правило. Раньше было ограничение типа «всуе», но теперь мы требуем полного молчания.
– Ладно, я поняла.
– Хорошо. Тогда спасибо за информацию, распишитесь, ещё раз… И держите ваш зеленый билет.
– Вот же, настоящий зеленый!
– Билет. Только вы осторожнее там с ин-ту…
– Я знаю, знаю.
Приёмщик аккуратно сложил бумаги – два комплекта, первый убрал в шкаф, второй поместил в конверт и отдал женщине, потом вежливое лицо и собирался её провожать до одной из дверей, привстал уже, но она так нервно его остановила.
– У меня ещё один вопрос, простите… И ещё раз простите, это, конечно, не моё дело, но я должна спросить, чтобы мне потом всю жизнь продержаться в этом молчании, я должна сейчас узнать: что вы с ними делаете, с этими штуками, которые просачиваются? В этом многослойном пространстве так сложно контролировать…
– На это я не могу вам ответить.
– Что-то секретное. Так я и думала. У вас тут густота кромешная, и ни одного растения даже, хоть бы цветочек в горшке или деревце… Они же как в тюрьме тут, бедненькие такие, а может, это щенки или дети, и не могут сами себя защитить, не могут вырваться из слов, которыми названы… Жалко их, до чего жалко их! И что-то со мной не так… Как это сказать, как же это сказать?.. Говорю: отдайте мне назад, вот ваш билет, отдайте мне!
– Возврат мы не осуществляем.
– Да что вы такое?! У меня бумаги тут, давайте я сотру, зачеркну – перепишите.
– Никакого возврата.
– Как же это?.. Дядечка, существо, отдайте назад! Отдайте… Иначе я возьму и скажу, я скажу…
Голос сорвался в еле слышное бормотание, и женщина расплакалась, выдавливая со слезами рыб, которые заплыли в глаза…
– Вот видите, эти рыбы, почему вы их не заберете? Они тоже не местные.
– Рыбы у многих. Вот что бывает, если вовремя нам не сдать.
– Если вовремя. Вам. Не сдать.
– Я так и сказал.
– Ладно, что ли… попробовать уйти надо… попробовать уйти. Но это полумандраж: не думала, что так тяжело будет расстаться… Теперь я не знаю… прихожу, а его нет – это как? Он у меня почти в каждой фразе жил, и я так привязалась, держала его своими словами, и он был близкий, герметично упакованный… в жизнь упакованный, такой мой… Рыбы точно не подойдут?
– Нам надо закрываться, извините.
– Вы и так закрыты… Ладно уж, билет мне пригодится, с портретом билет, а это моё… ваше останется тут, его будут изучать, и совсем не страшно… разные опыты…
Гостья встала, руки дергались, лицо, голова, и было невооруженным глазом заметно слово, передавленное в её горле – комок, но другое слово. Так она сотрясалась, и чудолобый тоже натянутый стоял, как бы готовый к самому худшему. Это был решающий сейчас момент: или уйдёт, или скажет. Присутствие летучей фразы, рука на сигнале, готовность номер один…
Женщина откашлялась.
– Всего доброго.
Развернулась и вошла в одну из дверей, где продолжалась одномерная жизнь с понятными вещами.
– И вам всего. Всего доб-ро-го, – ответил приемщик, выдохнул и отключил записывающее устройство.
Это черта, которая объединяет всех мужчин в один вид. Это секта без собраний, религия, созданная одной привычкой, одной реакцией на ситуацию, исключения редки и примитивны. Спросите у любого – никто не будет отрицать, никто не будет удивлён разоблачению – тотальное единодушие.
…Пауза открылась, и за ней человек – жизнь, залитая в форму, можно бы и рассказать всё, передать его судьбу общими словами, но зачем спешить? Не будем спешить – выставим паузу как декорацию, а чтобы ещё лучше рассмотреть всё, пойдём в ресторан сегодня вечером, наденем красивые, чистые вещи, водрузим женщину на каблуки и пойдём в ресторан. Там и начнётся рассказ.
Вот они сидят двое: Свили и Миранда. Сидят в одном из ресторанов на площади около торгового центра, где стоит гигантский бронзовый штырь с чертами лица бывшего президента страны, где студенты разных цветов на лестницах кушают гамбургеры, где биолюминесцентное дерево с золотыми частицами в хлорофиле пылает огнями, где солёный на вид асфальт тихо лежит, как прибитый мученик, посыпан белой башмачной мукой.
И это ресторан. Обычный ресторан с обычными девушками на входе – тонкая блондинка в четыре угла: бёдра, плюс плечи и посередине талии нет, талия – это удача семитских народов, а она из германских варваров, откуда у неё талия. Вот и стоит квадратом у дверей, внушает расположение и готовит входящих к предстоящему интерьеру: чёткие тисовые столы, однозначные стулья – прямые углы, диваны кубистов, и сюда бы картину с изображением яблока-би́блока, но даже и того не стали: всё прямолинейно, конкретно, в самый раз.
Они сидят напротив друг друга, но головы вбок – окно большое, естественных форм. Там город проистекает за стеклом – неравновесие одних с другими, суета, подзуживание, амбиции, в итоге все кувыркаются, прыгая выше головы, и получается циркус, и получается, что все акробаты, хотя кто-то больше акробат. Город движется слева направо – в тупик, который тоже движется, и так из дня в день. Город сосёт из людей: кажется, что хочет удовольствие доставить, но на деле это садистские ласки.
Каждый читает меню. Женщина неторопливо – страница за страницей, желая всё изучить, истрогать внимательно подушечками плоские буквы будущих наслаждений, а мужчина точечно – раздел «Мясо» и «Алкогольные напитки». Наконец, каждый заказал – свершилось, что-то заказали и ждут, когда приедет это, на золотистых тарелках с вычурными каёмками. Отодвинули книги с блюдами, сцепили руки и глядят друг на друга, притворяясь счастливыми, хотя третий год кредит платится, а ещё уборочную машинку пора менять – сломалась; везде пятна, и даже на солнце пятна.
К тому же прикупили мобиль, но теперь тяжело с ним – дороги сами себя боятся, дрожат, и ничего на них не крепится, как будто новая форма притяжения: к ямам сложнее притягиваться. Чинится каждый год, и ещё на бензин отдавать, и кредит как будто не убывает – зловещие проценты вздуваются на дробях. В общем, тот же акробатизм.
Теперь сидят в ресторане, разговаривать особо не о чем, уже взрослые дети – переехали (в телефонные гудки и «позже тебя наберу») . Могли бы подурачиться, вспоминая общих знакомых, но виски ещё не принесли, не с чего дурачиться. Ну, обсудили новости, кого отругали, кому вылизали, кто виноват, но как-то без энтузиазма; источник новостей – мягкая заказная гласность, на этом не разгуляешься.
Попробовали распланировать выходные, но что там планировать: к соседям на салаты, у соседей аквариум с четырьмя рыбками, фикус в ведре, мастиф, а его жена сама готовит творог из сухого молока. Четыре этажа вниз – и там уже другие порядки. Никто ни на кого не кричит, разговаривают, как будто шепчутся – тихие омуты. Она работает учителем и носит типичное лицо биологички, а он элитные души чинит (но если бы души, а то – душевые аппараты) , кривит лицо от плохой погоды, проклинает судьбу и редко меняет футболку, потому что она фирменная и из хорошего материала – такая у него одна. Четыре этажа вниз – это наши герои, которые сидят в ресторане, это о них мы и рассказали вот.
Тарелки, наконец, принесли: у него биф отменный с черри и молодым картофелем, у него шоколадный соус, а она заказала лазанью, что-то ей в голову взбрело заказать именно лазанью, хотя столько других блюд было: и карпаччо, и антрекот, но она выбрала это лазательное, аморфное – никто не заставлял, собственной волей предпочла из множества альтернатив. И вот тут уже начинается раскрывание секрета, уголок подцепили и тянем завесу от пола к рифлёному потолку – разворачиваем идею.
Мужчина нож берет деловито и разрезает весь кусок на маленькие – против этикета, но ему хочется продлить экстаз: перед ним кусок мяса, пышный, средней прожарки кусок настоящей латинской говядины, вынутый из задорной буренки, которая паслась на густых лугах далёкой страны, куда ему вряд ли удастся когда-то попасть.
Он разрезает кусок и чувствует этот запах невероятный, запах счастья и запах тонкой роскошной жизни, где у людей собственные дома в два этажа, а там мебель вся добротная, из ценных пород, и там камин с коваными засовами, и там мини-бар в гостиной, так что можно наливать себе виски, лёд, стакан красивый, с гранями, наливать выдержанный многолетний балвени и садиться к камину в дорогом халате, а рядом такие же успешные друзья сидят, и вы обсуждаете ситуацию на бирже или недавний гольф…
– Можно я у тебя кусочек?.. Как кувалдой по темечку.
– Можно я у тебя кусочек? – это остаётся звенеть у него физиологически в голове, как мысленные конвульсии. Только что он сидел перед камином в дорогом халате и обсуждал гольф, а теперь эта женщина, вклинившаяся в его жизнь со своими привычками, охотится бесцеремонно за первым, самым важным куском его добычи.
И пока он остолбенело истекает слюной раздражения внутри рта, она, не дождавшись ответа, ныряет вилкой в его тарелку, подцепляет самый красивый, сочный кусочек, нанизывает сверху молодую, придавленную луковой шапкой картошку и с невинным лицом тащит всё это на себя, снимает с вилки зубами, шипит открытым ртом, показывая помятые куски пищи (горячо!) , потом механически жуёт, глотает всё сразу, и этот шар медленно катится по её горлу.
– Вкусно, – говорит она обычным голосом, вытирает жирные подтеки на губах и переключается на свою тарелку.
Свили не шокирован, это слишком односложное определение; Свили не шокирован, он обалдел от такого. Этот человек, это существо, напротив него сидящее, только что слопало первый кусок его королевского бифа, пышного, средней прожарки бифа, который он собирался съесть у камина в собственном двухэтажном особняке с дорогим фасадом, выложенным толчеными раковинами.
– Никогда, слышишь, никогда не ешь из моей тарелки , – говорит он медленно, вязко, как будто стараясь придушить её этой фразой.
– Да брось ты, – кидает она и продолжает выковыривать фарш из тестяных листов.
– Никогда этого не делай, – говорит он, неимоверными усилиями сдерживая своё желание вывалить её же раскорёженую еду ей на голову. – Никогда, – повторяет он как мантру, накачивая вилкой желваки на руках.
– Слушай, ну чего ты так расстроился, я же просто попробовать хотела, – говорит женщина, повизгивая своим таким чрезмерно родным фальцетом.
Мужчина вонзает вилку в кусок, не сводя с неё глаз, быстро его съедает, и теперь это, конечно, не то, теперь это обычное набивание желудка, и никакого камина нет, и нет биржевых друзей, и он обычный сантехник с сальным животиком, двумя детьми, не проявляющими к нему интереса, женой, пропахшей школьными тетрадками, и с кучей долгов – неудачник, одним словом, конченый неудачник.
– Зачем так злиться? Я же маленький кусочек взяла, смотри, сколько ещё осталось… Между прочим, человека отличает от животных именно способность делиться, – не прекращает верещание женщина. И нет бы как-то это говорила про себя, но она вслух говорит и с таким лицом раздражающе-весёлым, как будто ей и вправду ситуация эта показалась довольно забавной.
Он ещё раз пробует успокоиться, нанизывает вкусный большой кусок и несёт в рот, испытывая последний шанс вернуться в дом с красивым фасадом, и на сей раз ему почти удалось, но тут происходит что-то запредельное: она стаскивает у него черри прямо рукой из тарелки.
– Хотела помидорку попробовать.
Это конец. Мужчина вываливает ей майонез на голову, брызжет кока-колой прямо ей в лицо, разбивает потолок стулом, и ей на голову летит штукатурка – всё мысленно проделывает, но картинки в голове натуралистические, очень реальные. И постепенно у Свили поднимается настроение, постепенно он в себя пришёл, даже улыбается от того, что так эффектно ему удалось ей отомстить за все эти годы устрашающего семейного счастья.
Он даже позор её изобразил: она сидит с этими башнями на голове, а вокруг все смеются над ней, показывают пальцами и смеются, мол, вот какая страшненькая, да к тому же учительница; наверное, пропахла бумагой вся, от женщины ничего и нет.
Такое он представляет, поедая свое мясо, закидывая кусок за куском в рот, так он улыбается оттого, что вечер понемногу налаживается и не вконец испорчен.
– Будьте добры, счёт, пожалуйста.
По дороге домой она идёт рядом, но не слишком, метр или полтора расстояние, обижена, но ему до этого никакого дела, он сегодня в который раз лишился и камина, и дома, и успешных друзей – какое Свили дело до женских обид, когда у него самого такие потери.
И он идёт, шагает ногами по тротуару, и виски блаженно струится по мыслям, в которых мир лучше, чем есть, не идеален, но для текущего момента подходит.
И они заходят в квартиру, там полы все в этих вечных кошачьих волосах, там новый шкаф в убитой прихожей и ни одного нормального держателя для обуви.
– Свили, прости, я сегодня буду спать в другой комнате, – говорит жена. – Голова разболелась.
Мужчина вспоминает, как недавно бросал ей на голову всякие штуки, и внутренне торжествует от того, что эта злая магия подействовала: люди должны быть наказаны за дурные поступки.
– Ничего, дорогая, я как раз хотел почитать, – говорит он, имитируя небольшое сожаление.
– Тогда до завтра.
– До завтра. И вот ещё что…
Он обрушивает на неё змеиную паузу.
– Тебе понравилось мясо, которое я заказывал?
– Да, оно было неплохим, – женщина отвечает спокойно, ни о чём не догадывается.
– Неплохим?
Он иронически сотрясает её за плечо.
– Нормальное мясо, – подтверждает недоумённо жена (ни капли сожаления в глазах) .
«Что ж, тогда, может, расстанемся, пока не сожрала всего меня». Но вместо этого:
– Я рад, что у нас похожие вкусы.
…Это черта, которая объединяет всех мужчин в один вид. Это секта без собраний, религия, созданная из одной привычки, и мантра её: никогда, слышишь, никогда не ешь из моей тарелки.
Город остановился, всё остановилось. Она, оглушенная словно, залеплена отчаянием, укором, собой, ходит бледная, на пластмассовых ногах и совершенно не умеет запахнуться сейчас, прикидываться. Она идёт по протоптанной, и впереди не следы, но вмятина сплошная из человеческих дорог. Она так идёт, а там ещё какие-то субботники, куличи, события, там ещё люди по бокам живут по плану такому, придуманному любителями закреплять всё и везде (собственность, желудок, власть) .
Она идёт куда-то, такая послушная – четыре этажа воспоминаний над крышей, каверз и золотые мозги, только теперь всё это пропало, загналось в угол и сидит там, немного беспомощное.
– Вот бы стать лёгкой, как снег, и падать на руки, лица. Вот бы не ждать знаков или просто не ждать…
Потом она здесь. Села и сидит на голубой кушетке, сидит на покрывале бумажном, но ей всего этого не видно, она же в вакууме таком, скомканная в точечку – нет ни чувств, ни направления. Вектор засох и отломался. Она сидит там, сидит, а внутри неё пульсирует это тугое принципиальное решение, собирающееся разорвать её жизнь моментально на эти полосы, метания, канделябр, не подставить под кого-то, но пустить по блестящим залам в рубище знатока – бродить, рассказывать истории про м а рвинов и изобретение любого предмета. Она сидит так, собравшись в кулачок, и готовится этим кулачком стукнуть трижды глухо из своего вакуума, но со всей силы, стукнуть, чтобы все поняли: это не временно, это вердикт – что-то такое тугое (да-да, вердикт) .
И тогда каждый пойдёт в свою сторону: она в свою, проблема – в свою, прошлое куда-то тоже и сорок четыре заглушки на колесе; она не собирается паразитировать там, вытаскивать воспоминания. Уже решила, и решение это своей жизнью живёт, ищет запечатления, после которого сотрется всё, что там случалось с ней когда-то: сомнительность, раздвоение, рок.
Сюда заходит человек, указывает ей жестом на что-то, и она снимает одежду и гладит себя по боковому изгибу, проверяя, точно ли она сделает такое, или ещё получится это вылечить, что ли, изменить.
– Присаживайтесь. Вы обдумали всё?
– Я, кажется, обдумала всё.
– Вот тут подпишите.
Она корябает дрожащей рукой по белому потолку, и это не потолок, но бумага, и она корябает там, и скользкое сомнение, как гнида, или как надежда, вьется – объятное, простое, «выбери меня, не делай». Но нет, она же уже приняла, и только докончить линию… Ломанная сердечная… Вот и всё. Пальцы онемели, немые, ни за что не отвечать им. А ей?.. И подпись уже тут. Теперь только голосом дрожать, вот так: «О, Господи, как это пережить, как это пережить…»
– Спокойней, прошу вас, расскажите, чего бы вы хотели, – обнаружился врач прямо тут, стоял в белом своём халате, и она руки туда: хотела расписаться (на халате) , но вовремя отдернула, поняла.
– Я расскажу. Нет, я попрошу вас. Попрошу: уберите это из меня. Так тяжело дышать, и ещё эти подёргивания, я так переиграла саму себя, когда-то давно ещё, а теперь осталось… Просто выньте это, и я пойду домой, буду веселиться, видеть цветное, мечтать и бегать босиком по песку, размахивая шелковыми волосами. Я просто не хочу так, словно в вакууме жить, носить чужую судьбу под боком, злиться и не понимать разговоры, не участвовать. Я не хочу такого, а хочу, напротив, излучаться, изучать всё. Давайте же, выньте.
Человек осматривает её с головы до ног, потом подходит и прощупывает где-то в районе пупка, пальцы напряжены – видимо, охотится на нужную точку.
– Сейчас ничего нет. А раньше бывали обострения?
– Было обострение давно, сначала обострилось, а потом… Я его не приглашала, а он пришел – это же тавтология, зачем меня повторять?! Я сказала: «Природа – кто она такая, чтобы приказывать мне?!» И они выпроводили его, чем-то там ковырялись, и он ушел. Так я его ненавидела… А потом, когда я лежала в этой крови, когда смотрела в себя, я поняла, что никогда не справлюсь с этим решением. Он же приходил ко мне, а я выдавила его, выгнала в самое никуда… И меня как будто перекрутили в обратную сторону тогда, заточили не в тюрьму, но в матку, и я перестала видеть, перестала смеяться, и с тех пор, доктор, я чувствую, что меня каждый день убивают заново и никак не хотят родить…
– Чувство вины – не из простых.
– Но теперь поздно об этом… И если я не могу справиться, то лучше совсем уберите из меня.
– И вы никогда не пожалеете?
– В этом и смысл, чтобы никогда больше не жалеть. Никогда и никого. Теперь мы выяснили, а значит, давайте приступим: выпустим меня оттуда, и я пойду смотреть во все глаза на людей, искать солнце красное в середине мира – находить… свет на шарнире, висячие мосты, питательный юмор…
Последние фразы она уже проговаривала без звука, удерживая щёлку между глазами, где стояла вода. И её трясло, и пот на лице – всё сразу. Когда же это кончится? Врач сострадательно вздыхал.
– Это непросто, Сатори. Но вы должны ещё раз всё обдумать, и вы должны понимать, что это точка невозврата. Ничто не сможет вас вернуть сюда, в эту ситуацию, поэтому я бы попросил в последний раз взвесить все «за»….
– Но я не знаю никаких «за», я не знаю! Всегда была сильная, жила как хотела, но теперь вот… Я не знаю никаких «за»! Эта ваша точка, что мне с ней делать?! Точка, точка, черта… она должна быть пройдена, это очередное препятствие, и я справлюсь, да, а почему бы мне не справиться? И я справлюсь. Уже подписала всё, не тяните, делайте, наконец!
Врач затягивает кожаные ремни на запястьях Сатори, говорит что-то про кровь, и про широкие вены, и про будущее… «Туда мне и надо – в будущее. Подбросите?» Так она молчит, но мысли громкие, бьются, как тикают, и окружающий вакуум как среда, и все перепуталось. В голове дрожь. Она сжимает глаза и старается согреться, но дрожь эта – внутреннее опустошение. Кто она теперь? Выбитая из сил… Кто она теперь?
Успокоиться. Что-то читала… «При дрожи образуется дополнительное тепло»… «Человек связан с потомством стадией одной клетки»… «Душа – это недоизученные функции мозга»… Всё не то. Успокоиться. Всё не то, но уже не изменить, точка невозврата тогда ещё поставлена была, и лучше сразу себя наказать, и больше никогда-никогда не вспоминать, как она лежала там, и вокруг была кровь, и это была кровь её человеческого продолжения…
Теперь какой-то металл в голове, и это уходит из неё медленно, по прозрачным проводам капельницы, и ей снится, как по ним ползет длинный червь, который растягивается и бледнеет, и становится жидкостью, и входит в ее вену… И он выедает из неё трупный яд, который она не смогла вывести из себя сама, и он выедает сначала яд, а дальше заползает прямо в сердце…
– Сатори, просыпайтесь! Просыпайтесь!
Она подняла веки, с трудом, но так хотелось открыть глаза, и она огляделась и увидела себя на кушетке, голубого цвета простынь, по сторонам белые потолки везде, белые потолки, и на них стоит её подпись. Здесь она проснулась, и сразу же надо уходить. И она опускает ногу, ещё слабая, но уже пытается встать.
– Для этого ещё рано, отдохните пока.
– Но мне надо уходить, я везде расписалась, вы всё закончили, и капельница отключена.
– Пока вы не можете уходить. Вы очень слабы.
– Я очень слаба…
– Но вы в порядке?
– В полном порядке.
И Сатори лежит так, с мягким телом, и теперь уже ощущает, как у неё эта дорожка внутри образуется, по которой острые мурашки будущего: намёки, планы и этот качественный приоритет – собственная жизнь, вот же он, чётко вычерчен. Это приоритет, и как она могла позабыть? Надо домой идти. Теперь она пойдет домой, забудет про потолки и пойдёт домой, и будет радоваться, видеть цветное, мечтать и танцевать босиком, красивая, танцевать будет, размахивая шёлковыми волосами…
Она ещё немного полежала тут, а потом встала и шла. Шла босая, удачливая, свободная от всего этого: от ощущений, зависимости, памяти, и могла смотреть на предметы (видеть их) , могла улыбнуться цветочнику, могла выкашляться – смеялась. Это было так по-новому: мир открылся, и, она совсем новая в нём, и больше ничто не плачет внутри, ничто не наказывает её…
Она встретила врача по дороге, и он отругал её за босые ноги, и они шутили по-доброму. А потом была контрольная экспертиза по плану, и они отправились в инкубаторий проверить, что Сатори ничего не чувствует. Там дети лежали в стеклянных вазах, и она посмотрела на каждого, и ни один не вызвал у неё никакой эмоции.
– Удалось, – сказала она врачу. – Все такие однообразные кожаные бочки, и это просто дети, как есть просто люди или просто ситуации. Я ничего не чувствую, вообще ничего, и нет плохих воспоминаний, я совершенно довольна.
– Тогда я могу вас выписывать. Поздравляю.
Какие-то формальности, отказы, афиши, а после она летала по городу и видела всё, видела, она была такой легкой теперь, она не могла вспомнить, что лишило её этой радости… Она шла по городу, который раньше отмер, а теперь двигался, и улыбалась этому времени, и внутри росла такая толстая защитная пустота, и теперь можно было жить, в этом состоянии только и можно было жить…
– Простите! – она задела ногу пожилого мужчины, который сидел на скамейке со своей газетой, и, видимо, со своей женой.
– Ничего.
– Хорошего дня!
И Сатори полетела дальше. А пожилой мужчина долго всматривался ей вслед. Огляделся по сторонам.
– С каких это пор по парку стали разгуливать голоса?
– Это из клиники, скорее всего. Там эти модные женские операции делают – удаляют самый главный инстинкт, и потом они как будто живут лучше прежнего, живут ради себя, и ничто их не мучает.
– Но на самом деле они призраки…
– Страшно это всё.
– Ну и времена.
Старики покряхтели ещё недолго – что-то вспоминали, а потом сложили газеты, встали, и она взяла его под руку. Немного размыло после дождя. Они шли по парку, и за ними тянулись четкие человеческие следы. А рядом с ними прогуливались другие люди, и тоже оставляли следы, как чертили будущее, шли на прямых ногах также, смеялись, но при этом чертили будущее. И это были красивые рисунки.
Он долго подбирал брюки под эту встречу, и в итоге надел самые приличные – ведь надо будет произвести эффект для начала, и потом тоже, надо будет казаться стабильным и однородным. Себе казаться. Он давно уже так – не живёт, а кажется. Теперь зачем ему идти? Как же – новые виды поведения. Все они делают это, и ему надо попробовать непременно – человеческий инстинкт. Страх тоже – идёт и чешет его. Боязнь одиночества. Зрелость. И что-то с причёской – заглянул в себя, волосы дыбом встали. Ну да, пусто там, нет ничего. Что ни человек, то мель. И он мель. Такие времена.
В городе тишина колом, ещё кое-где кричат, но не так как раньше: везде шум был и перемешанные голоса, все за всех отвечали, теперь этого нет. Город заговорили – колдуны пришли, и все замолчали, сначала замолчали, потом вымерли, но не все. Остались изменённые люди: надели дома на головы и долго думали, пока не пришли к выводу. А когда пришли, то очень удивились – они никуда не ходили, но пришли. В этом была суть перемен: человек оказался наедине с самим собой.
Но Грэй не готов был об этом думать сейчас. У него был другой интерес – девушка. Вот и она. Сидит в комнате для разговоров – есть необязательно, можно просто приходить и разговаривать. Она в накидке, из которой торчит дерево-тело. Волосы широкие и во весь лоб. Лицо медленное, брови, глаза как сувенир. Сидит, подперев под себя ноги, спина и взгляд под прямым углом. Немного покачивается от стены. Видимо, надо дать знак, чтобы разговор начался, надо что-то сделать такое…
Грэй раскрывает руки и забирает в открытое пространство часть её туловища: нервная трубка вдоль позвоночника, кожа теплая, ровная текстура.
– Привет.
Теперь она больше похожа на живое, глаза сдвинулись, поползли по рукам, по звуку. Старается улыбнуться, губы растягивает – пока не симпатия, но рефлекс.
– Кто вы?
– Я записывался на свидание.
– Хорошо. Можете поцеловать меня в висок, и будем лежать как пара.
– Нет, я пришёл, чтобы… ну, как это… Я пришёл, чтобы распознать вас.
– Тогда вот.
Протягивает ему тетрадь. Никто никому не мешает. Грэй берет каталог тем и выбирает самую простую из «интеллектуальных»; ему не хочется много получить, он хочет только попробовать – житейская мудрость, философский подтекст. Сообщает ей номер, вынимает название из кавычек. Девушка раскладывает глаза по потолку и бормочет что-то, как будто заучивала. Потом набирает г о лоса в рот и говорит:
– Это были такие люди… Они жили на ветру и все выветрились.
– А мы уже начали?
– Да. Такие люди, из которых выветривались все качества и все принципы.
– Они могли бы носить скафандры.
– Они не знали причины, думали, что это обычная жизнь.
– А потом?
– Потом около их поселения обнаружили огромные завалы. И они твердели, и это были будущие горы смысла.
– Откуда они взялись?
– Всё, что выдулось из людей, застряло в одной точке, и так скопился первый завал.
– И что эти горы?
– Люди стали приходить к ним и отмывать драгоценные смыслы из пород, но те уже накрепко вросли, и людям пришлось смириться и превратить эти горы в достопримечательность. Но туристов было немного, и тогда они конвертировали завалы в слово и пустили в язык. Так появилась «гора смысла» – устойчивое выражение № 17 из расширенного каталога духовных ценностей… То, что вы выбрали.
– Всё, что не продалось, как ценное, предлагается как духовное.
– Вам не понравилось?
– Напротив. Я считаю, что это прекрасная история.
Мужчина осматривает свои руки – пальцы горячие. Кажется, началось. Он не выветривается, нет, он собирает из неё, из того, что вокруг. Пальцы горячие, но пока сложно говорить: это только первые фразы. Пока сложно говорить… Кто же она? Сидит тут, в полубетонном доме, придуманном по сценарию многодневного чая, но тут нет никакого чая, только разговоры на заданные темы. И может быть, это просто работа для неё, и сейчас тоже работа, может быть, она хочет накопить много денег и построить платные кабинки в стиле каминных будок, и рассадить по ним таких же девушек с мирными руками…
– У вас чувство закрытого смысла? – вмешивается она.
– Похоже на то.
– Можем изменить тему.
– Но эта удачна.
– Тогда мне придется подойти и гладить вас по волосам, как море, чтобы вы раскрылись.
– Гладить, как море?
– По волосам.
Теперь они на одной стороне. Грэй опускает голову на её колени. Девушка кладет ему руку на затылок и начинает нежно провожать волны волос в естественном направлении.
– Оно бывает иногда с опозданием, нужно разогреться, дышать… А пока мы создадим вам будущие воспоминания, чтобы всё красиво. Ну, зачем я это говорю…
– Вы говорите, и мне очень нравится, только и вправду тема несколько тяжеловата для горизонтального состояния, в котором я сейчас пребываю, и у вас такие точные руки… Просто расскажите, как вам тут, но без плана. Опишите по-настоящему.
Немного касаний на коже. Первая искренность, дрожь. Она провела ему пальцем по линии, которой ухо крепится к голове, и долго молчала, не обращая внимания на вибрацию, исходившую от оболочки комнаты.
– Эти стены, они проецируют чувства, некоторые ощущают любовь, другие остаются при влюбленности, но всегда это большие чувства, которые очень долго создавать в реальной жизни, а здесь вроде как программное ускорение. И это интересная работа, много разных людей, а я просто транслирую конечный сигнал, и, конечно, мне интересно узнавать новые истории… Вот вы, зачем сюда пришли?
– Хотел попробовать, все пробуют.
– Но это неправда, я же вижу по вам.
– Что-то видите?
– Вы пришли, потому что вы пустой без этого.
– Я не знаю, какой я с этим…
– Вы чувствуете что-нибудь сейчас?
Грэй внимательно изучает её подбородок – ровный женский наклон лица. Волосы распущены, пахнут цветком и вечером. Голос такой надежный и слова… «Он пустой» – как она угадала сразу же… Первое удивительное. Но чему тут удивляться? Так и должно быть, он ведь заплатил, купил билет, самый дорогой купил. Конечно, это постановка. Но то, как она жмётся к его коже… Вторая рука через грудь ему, и он держит её в своей, и они будто влюбленные… Стоп, стоп, стоп.
– Пока я не понял. Что-то чувствую, но это намеки как бы, невнятность. Ещё расскажите о себе. Вы были счастливой когда-то?
– Я не была из-за того, что всегда существовал воздух, у меня на него аллергия, несмотря на то, что я им дышу.
– Где-то прочитали это?
– Сама придумала.
– А на самом деле: любовь?..
– Была. Но он не смог прокормить мое сердце.
– А что такое любовь, как вы думаете?
– Это такое, что никому не нравится сначала. Какая-то радость, и всё время замечаешь эти изменения вокруг. Погода, улицы. Всё такое становится заметное. И ты сам какой-то воспаленный, многозначительный.
– А потом?
– Потом ты другой. Это точно. Потом ты другой.
– И всё?
– Да. Потом ты другой.
Грэй отчаянно вслушивался в её интонации. С ней было так хорошо, и все понятные фразы и знаковые совпадения: у него тоже ведь аллергия на воздух, которым приходится дышать. Что же это: программа или это девушка с ним настоящая такая – нежная, чуткая, точно гладит по направлению волос. Очень непросто определить, и какие-то способы?.. Только разговаривать.
– Как появляется сгусток события, мы всегда знаем, что будет дальше. Это и есть судьба. И нет таких, кто без судьбы.
– То есть, вы верите?
– Я знаю.
– А сейчас это что для нас?
– Сейчас ещё не наступило. Для нас.
Такая честная. Мужчина провел пальцами по её ладони, и никакого отторжения, никакого конфуза, как будто они совмещены были уже не раз, как будто они пара. Грэй чувствовал худобу её ног, движение крови по сосудам, работу её легких. Он чувствовал правду в её голосе и то, что она говорит не по роли, но как простой человек, особенный для него человек. Как она проливается на него всем своим существом… И ему виделась их общая свобода, их долгая, неограниченная жизнь.
– Неорганическая?
– Я правильно сказал.
Теперь он был влюбленным, и ему хотелось говорить о странностях, какие-то тексты произносить без особого смысла, но чтобы шептаться вдвоем, чтобы ответы хотелось ждать. Не обязательно верные ответы, но просто шептаться.
– А как человеку взглянуть на себя со стороны?
– Разрушить себя.
– Поможете мне?
– Нет. Я лучше соберу вас.
И он был встревожен её оригинальностью, и он был заражен этим лирическим сумасшествием, которое просто не могло быть из-за денег, никак не могло быть из-за денег…И он бешено ощупывал ее, и он жил, нарушенный такой, мягкий, как выдавленный из тюбика. Он лежал на её коленях, и это делало его двойным, или даже четыреждым – очень густым, почти счастливым…
Люди перемещаются ногами, ходят по чему-то твердому, и ещё спят, едят, ещё что-то поделывают по выходным, заводят друзей, вырабатывают энергию, то есть – живут. Всё это нельзя оплачивать ежесекундно – смех, удивления, встречи. Это не может быть оплачено всё.
– Вас часто не понимают люди? – спрашивает он куда-то в подбородок.
– Нечасто, но в последнее время… Я говорю, а передо мной лес. Пустой взгляд и голова-кость.
– Это вы про клиентов?
– Про людей. …И голова-кость.
Грэй поднялся и смотрел её в глаза, стараясь уловить фальшивость, неоднородность, но там был человек такой, которого он очень долго искал, к которому готовился, сохранял в себе душу или как это там… Он её ждал, именно её, эту девушку из кабинки с автоматической любовью. И как она точно угадывала направление его волос, и какая это была теплота между ними – родные, теперь он точно понял. Это был водоем – стечение обстоятельств, и он будет пить из него, он не испугается и будет пить из него.
Теперь оставалось сказать. Хоть до конца сеанса ещё времени полно, и, может быть, выпишут штраф: тут камеры везде, и она будет вести себя как обычно в таких ситуациях, но он должен сказать ей. Надо сказать.
– Кажется, я влюбился в вас. По-настоящему влюбился. Я вижу перед собой человека, которого мне хочется оберегать. Это не стены. Можно я приглашу вас куда-нибудь, на прогулку, не знаю, или в дом, или на прогулку?
Девушка улыбнулась или смутилась – он не слишком понял, что она имела в виду. Установилась тишина, и он собирал надежды, как волосами всасывал из её пальцев, что бы хоть чем-то утешиться, потому как вот эта тишина… Но вскоре все сомнения исчезли: она ответила.
– Как только мы стали гладить, я решила, что выключу её, как только мы стали гладить.
– То есть, это мы настоящие? Как море…
– Это мы настоящие. Я выключила.
– О боже, боже, какая вы молодец, что выключили, какая вы…
И Грэй кинулся по сторонам, чтобы как-то закрепить результат, и там были её руки, и он начал целовать её руки, потому что внутри у него горело, как будто это петарда внутривенная, и огненная слюна, губами целовал пальцы и по рукам вверх, и всё никак не мог успокоиться.
– Я знал это, я понял потом… Стены не могут так работать, и электрическая любовь – что за чушь, я понял потом…
– Вот мой номер телефона, звоните.
– И я позвоню, конечно, позвоню, и когда я выйду отсюда, ничего не пройдет, и я буду влюблён в вас и обязательно позвоню.
– Безусловно. Я буду ждать.
Грэй хотел бы сказать что-то более весомое, но в горле стояло предвкушение или что-то такое… «Сейчас» – вот что стояло в горле, и это было их «сейчас», которое он не мог проглотить целиком – такое оно большое. Но кое-как справился, встал. Она тоже вслед за ним. Заманил её в объятие, потряс, как старого приятеля, потом ещё раз. Она смотрела на него с очаровательно спокойным лицом. И он улыбнулся ей, а потом вышел оттуда, как распахнул себя новой жизни, выпал в новый статус – влюблённого человека.
…Выход закрылся, и больше не было никаких звуков, только тонкий еле заметный гул, как искусственный ветер. Девушка прислонила голову к стене и выключила механизм. Надо было немного отдохнуть, восстановить в себе. И она отдыхала, сидела расслабленно и ни о чем не думала вообще. Затем перерыв закончился, и она подперла под себя ноги, выгнула дерево-тело, глаза как сувенир, спина и взгляд под прямым углом. Толстый неуклюжий мужчина вкатился в комнату дикобразовым шаром.
– Здравствуйте, эээ, – сказал он, выбросив вперед толстую колючую руку.
– Привет, эээ. Можете поцеловать меня в висок, и будем лежать как пара.
– Но я пришел, чтобы распознать вас, себя…
Девушка вздохнула внутри себя устало, прислонила голову к стене и протянула мужчине папку с темами.
Ринго остановился и стоял тут, обеспеченный историей жизни, рождённый и длящийся, он стоял тут перед совершенно гладким застывшим полем и смотрел так напряженно в эту пустую землю, так решительно, что ли, смотрел, как будто высаживал свои эти взгляды, годы свои высаживал. Носился горячий ветер над поверхностью, подбирал пыль, угадывал, где пыль, и носился с ней по сухой поверхности, поднимал её, дёргал горизонт, как сердечную линию: так горизонт двигался.
Он опустился вниз, сел и прижал ладони к этой сухой поверхности, выродившей растения, выкинувшей из себя, уничтожившей деревья, раздирающей лапы животным; он сидел тут, прижимая руки к земле изо всех сил, и она не могла с ним справиться, у неё не хватило бы ни катастроф, ни голода на него.
– Эй, брось, я такую малость прошу, просто покажи мне. Покажи мне это.
Ветра не было, и не было ничего тут: земля сухая и небо – это осталось, но и оно не двигалось, стояло пейзажем осторожным, как будто боялось снова породить эту силу, выпустить её нечаянно из собственной сути.
– Но именно об этом я и прошу. Покажи мне. Даже если тебе придется перенести эту схватку, эту конвульсию… Я не уйду отсюда, пока не увижу, я буду долгим напоминанием о тех временах, когда ты была вторична.
Ринго расправил шею: замлела. Сверху нависал белый дым, и всё небо было равнодушно белым и сплошным: облака не давали фигуры, но только дым, прижатый к самому себе толстый белый цвет. Цветов других мало осталось: даже для этого требовалась энергия, первосила – жизнь, но где её взять теперь?
– Покажи мне, – повторил человек шепотом.
Тишина. Ветер мотал остаточные мысли, изменялось направление облаков, но ничего не происходило всё же. Обычный день. Такие сотнями протискивались сквозь него и раньше: тощие, анемичные дни. Однородность не пугала его. Ринго в жизни не видел ничего другого, только вот это мертвенное существование. В тридцать два ему сказали, что он изменен, но это казалось обманом – все вокруг точно так жили: делали вид, что они яркие, стремительные личности, разгоняли себя, чтобы не застрять в ненужных мыслях, разыгрывали себя – вешали лицо на лицо, но если приглядеться – такие же мертвяки.
Никто не понял тогда, что самозамыкание было для него безопаснее всего, что он искал план, стоял перед проблемой ошарашенно – это внешнее впечатление, но на самом деле он искал, искал решение, как бы её убрать совсем. На это ушло много лет, целый десяток мертвенно несущественных лет, но в итоге план был готов к реализации. Тогда, увидев некое будущее, он исполнился великолепным чувством надежды, которое оставалось с ним и поныне. Эта надежда была больше похожа на жизнь, чем все его предыдущие попытки. Состояние крайне стабильное: хотелось есть и ел, хотелось спать и спал, глядел на этот сухой обезвоженный мир. Но кое-что новое появилось в нём: теперь он ждал. Он ждал ответа на свой вопрос, а вопрос этот бился вот так в его голове:
– Что такое жизнь? Есть ли она во мне?
Толстые, как небо, дни. В эти дни он устанавливал себя неизменно на южной стороне покосившейся старой веранды и смотрел, как дление въедается во всё: в стволы, облака, складки земли, и всё живёт, иначе – длеет. И человек тоже вытягивал изнутри ощущения, и снова вонзался в это пространство главной своей мыслью, высаживал её, как семена, и верил в неё, как в источник спасения. Он говорил:
– Она взойдёт, непременно взойдёт. Мысль.
Ну, а пока ничего не было. Перемещения солнца – монотонные, скудные движения прохлады – вечером только, а так всегда – плотная, безжалостная жара. Где-то там, в прошлом человеческих пустынь вельвичия пожирала туманы гигантскими листьями, а здесь и туманов не было – мёртвая земля, песок, мёртвые породы гор, пот на человеке, но этим не напоишь деревья – всегда сухие.
Ринго сидел около дома, и тонкие токи перехода из «сейчас» в «потом» гнали его кровь по венам этой замкнутой реки существования. Горизонтальность времени удручала. Куда бы он ни ходил, он возвращался назад, что бы он ни видел, он знал уже. Но, всё же, где-то здесь была жизнь, где-то рядом. Жизнь – это всегда некая структура, которая борется за себя. Кто-то в охоте за жизнью готов ждать десятки лет, кто-то готов притворяться несуществующим, больным – и всё для того, чтобы не испугать её, поймать собой – жизнь, уловить это состояние, ни на что не похожее.
– Я должен увидеть это. Покажи, – говорил он ей, как самому себе.
Ринго знал, что однажды оно должно прорваться – озарение. Он ехал сюда и знал, что однажды из этого песка как нитки поползут настырные стебли мимолётной жизни – эфемеры, так их называют, а ещё ашеб, бабужем, песчаные герои. Это должно было случиться – сейчас или через много лет, он не знал точно. Природу не разгадаешь до конца, надо просто ждать.
Иногда он замечал в небе темные пятна и думал, что вот оно, началось, но грозовые облака всё же не вызревали, и он продолжал сидеть с поднятой головой, высматривая намеки на непогоду.
В этом человеке не было боли и не было страха одиночества, но была цель. Он жил, чтобы получить знание, одно знание, запускающее его судьбу. Он не страдал и не молился, он просто ждал, ориентируясь на собственную интуицию. Никаких ситуаций, движение, заученное изо дня в день. Это называли биполярным нарушением, потом манией Котара, потом нигилистическим бредом. Он не верил, что он живой . Его привязывали к кровати, ему надевали солнечные батареи на лоб, его окунали в неприятности и отвлекали всемирной катастрофой, но он не смог вылечиться. Ринго болел своим несуществованием.
Изо дня в день эта пустота, одинаковая со всех сторон, это непрерывное солнце, как круглая дыра во времени, эти намеки на жизнь, но её самой не увидишь так вот.
Бывали периоды, когда он как будто просыпался. Открывал глаза очень широко и бродил по своей памяти, и видел прошлое, и видел другое обрамление этой реальности. Он вспоминал людей и эти их общества, сосредоточенные на вызреваниях обрядов, и он начинал слушать воздух. Стоял так, слушая воздух и прижимаясь взглядом к земле, и бормотал:
– Чтобы увидеть себя, мне надо разделить себя на части, и чтобы одна часть взглянула на другую. Она не увидит полного, но увидит идею себя. Это мне надо сейчас.
Люди вырастают из своих мыслей, как деревья. Люди переживают себя на опыте. Но у Ринго не вышло как у всех. У него не было семьи: женщины боялись его, дети не рождались от него, родственники, друзья приходили-уходили. Ринго входил в их положение и ничего для себя не требовал до какого-то момента, но теперь бред учащался, теперь всё сложнее было удерживать себя даже в этом состоянии всеобщего запустения. И он снова и снова опускал руки на землю, передавая тепло туда, и он умолял её: «Прошу тебя, покажи», и он знал, что это последнее для него лекарство.
Был вечер, поздний день, была пасмурность, был сдвиг небесной конфигурации, был тупик и тут же выход из тупика. Это началось. Однажды это началось, потому что всё имеет право на начало. Свет ещё не ушёл до конца, были светлые сумерки, и Ринго возился со старой машиной в пристройке. Вдруг поползли мрачные тона по стеклу, и откуда-то издалека прорвался звук. Это был гром, ничто не могло бы изобразить его так точно, да, это был гром – натуральный пустынный шум.
Ринго распахнул дверь и отчаянно побежал по этому полю, и он орал, выл, хрипел – он всю жизнь свою рассказал одним мигом. Это было так сильно, так удачно, как исполнение мечты: вода пришла, дождь прорвался! И Ринго жадно глотал эти потоки, несущиеся сверху вниз. Тонны воды опадали на иссушенную землю, как будто хотели из неё выдавить эту идею главную, выдавить её смысл.
– Вода!
Он сел на ступеньку веранды, он держал свои колени руками и смотрел на поле. Сейчас должно было произойти.
– Милые, давайте же! Ну!
Раздался треск в его голове. Ринго сконцентрировал взгляд на ближней дали – он так близко подошел к своей надежде. Вода вошла в поры сухой планеты, небольшая пауза, горизонт треснул, и из земли с невероятной скоростью полезли тонкие стебли, их было невиданное количество, миллионы тонких зеленых стеблей – они закрыли собой землю.
– Ашеб, – сказал он тихо-тихо.
Это были эфемеры, растения, ради которых он приехал сюда. Десятки лет они могут лежать семенем в земле и ждать одного решающего дождя, десятки лет они готовят себя к этому дождю, чтобы потом поймать собой побольше жизни. Они знают, что нельзя терять времени и проживают сразу всё, что было для них уготовлено: рождение, взросление, смерть. Но прежде, чем умереть, они дают семена, которые снова оседают под песком, чтобы десятки лет ждать своего часа, своего дня…
– Жизнь. Вот она что.
Он ошарашенно смотрел, как она росла не вдоль, но по своей оси, она раскидывала себя по окружающему, как новая планета. Такая сильная жизнь, такое движение. С первого взгляда – растения, природа, но в ней там эти новые формы материи, ради которых он приехал сюда.
– Я такой же, как и вы. Это я здесь.
Ринго стоял около старой веранды, капли текли по его голове. Он стоял и смотрел, как движется к небу живое зеленое поле, как тянутся крохотные лепестки к этому верхнему свету, как к жизни тянутся. И это была правда: мысль взошла и доказательство жизни, как главный момент в его судьбе, и теперь он плакал, поражаясь силе этого момента, и теперь он восходил, как они.
…Пора было двигаться дальше. Человек измял окурок и побрел в подсобку готовить автомобиль. Ему предстояло отправиться в удивительное путешествие к началу своей судьбы.
Митч такой сухонький, лаконичный, как кирпичная кладка, он носит на себе полушария, как реликвию, у него заросшие поры, руки жесткие, корявые и жилы как канат. Лицо чёткое, предметное, широкие ноздри, через них воздух как насосом, маленькие, выдержанные глаза. Он непременно хрипит, что-то с голосом случилось давно, и теперь хрипит человек, но, если ближе подойти, то всё понятно, что он говорит.
– Сегодня самолёт улетел, а в нём моя жена сидела, которую я не увижу семь месяцев теперь, но это не так обидно, если бы я к ней по-приятельски относился. Но я по-другому к ней отношусь, она меня услышала, понимаешь? Это особые чувства. Это как будто я старый, а она кокетка юная в голубых розочках на платье – глаз не могу отвести от этих розочек, хотя, казалось бы, обычный гипюр.
– Как вы говорите хорошо…
– Я сейчас говорю хорошо, а три года назад хрипел, как чёрные водопады, и никто меня не понимал, все переспрашивали, и тогда я испугался, что никто не слышит, и стал так близко к людям подходить, к самому уху придвигаться. Бывало так: придвинусь к кому-нибудь, возьму человека за руку, чтобы передать свои интонации, а он отстраняется, уходит.
– Но вы не обижались на них?
– Нет, я обижался. Обижался, что они не хотят меня слышать. Но потом я перестал обижаться. Она появилась, и я перестал обижаться.
– Какая она была тогда?
– Она была красивая и взрослая, какие-то бусы с ягодой, покушение на флирт, но глаза грустные и простые. Я подошел к её уху, за руку схватил так отчаянно, как выживал, держался за неё, как безумный краб. И она не отстранилась, не ушла. Она услышала меня, она меня поняла. И теперь многие меня понимают. Вот ты, понимаешь, что я говорю?
– Понимаю.
– И она понимает, и даже слышит. Слышит. И, когда мы в аэропорт сегодня ехали, я говорил, а она слышала. А теперь как же мне без неё, совсем я один останусь, а так ведь говорить хочется…
– Говорите со мной.
– Это ничего, что я так далеко сижу? Ты разбираешь слова?
– Да, всё в порядке.
– Это хорошо. Теперь всё хорошо. А почему? Потому что она меня вылечила. Бывает, что люди некоторые не закончены – что-то в них не доработано. Чего-то не хватает. Тогда можно приспособиться, а можно найти человека такого, чтобы он достроил тебя. Вот у меня голоса, к примеру, нет, а у неё есть голос. И уши, и душа. Так что, когда мы вместе, я могу слышать и говорить – через неё. Могу чувствовать. А теперь она уехала, и я ущербный опять.
– Скоро вернётся, не переживайте.
– Да, я тоже так думаю. Подождать до зимы, это же чуть-чуть совсем, какой-то кусочек жизни, крошечный молчаливый кусок, а потом опять она прилетит, и мы будем разговаривать. Я расскажу ей про наши уловы, про китов белых, танцующих хвостами симметрично, про рыб со смешными лицами: каплю, топорика, малоппину с прозрачной головой, кальмара-поросенка, про парящего осьминога. Про закаты, которые без неё – блеклые. Я расскажу, а она послушает. Как же нам здорово будет.
– Так и случится.
– Я надеюсь на это.
– Всё будет хорошо. Только вот… что это за звук?
– Звук?
– Как шорох….
– Никакого шороха.
– Что-то двигается…
– Ты это слышишь?
– Да, скрип слышу или шорох.
– Только это?
– Да.
– Жаль. Прости, я просто попробовал. Включил это устройство. Думаю, ну мало ли, что-то получится…
– Мы же совсем не знакомы с вами.
– Я просто проверил, извини.
– Даже не знаю, что и сказать… Как вам мысль такая в голову пришла?
– Ладно-ладно, просто забудь, договорились?
– Так и быть. Но, знаете, это так странно, что вы мне сначала про любимую женщину рассказываете, а потом вот так включаете устройство.
– Я виноват. Просто хотел проверить, а вдруг… Чудо или надежда. Прости меня.
– Давайте забудем. Но вы скажите, это правда была, ну, насчёт вашей жены?
– Это правда. Я совсем недавно её проводил.
– И она вернётся к вам?
– Она обещала. Только знаешь… Я не уверен, что смогу… Ну, что я ещё буду уметь говорить…
– Конечно, будете. С чего вы взяли, что не будете?
– Я просто боюсь этого.
– Не бойтесь, всего немного подождать.
– Да-да.
Митч выдернул этот провод с боковой панели – отключил ретранслятор внутреннего мира, закрыл ноутбук, посидел немного спокойно, а потом встал. Времени было полно, часы ходили так громко, железные стрелки. Он встал и начал складывать вещи в сумку, рубашки, брюки – всё, что было в гостиничном шкафу, потом из ванны собрал. Еще упаковал диски с фильмами, проверил документы, и вышел из комнаты в коридор, устланный грязными следами по ковру.
До порта взял такси. За окном шатались жгучие тропики, пальмовые замашки деревьев, зной и три солнца из одного миража; за окном торчал образный город, город-задумка. Она так и не поняла, что все эти красочные пятна вокруг, все эти цвета – просто отпугивание, защита от хищника. Слишком яркое невкусно, как и слишком серое.
Помимо хищников, здесь часто нападала хандра – этого она тоже не узнала. Хандра здесь была такая хитрая, она выглядела, как внутреннее спокойствие, но постепенно накапливалась внутри, и человек мог сорваться в один момент, и никто бы так и не понял: вот был же обычный парень, а потом его вдруг перековеркало – пошел и убился. А со стороны все казались такими счастливыми, полноценными; даже если у них было разорвано внутри, наружу не вытекало – защитная адаптация. Ничего не болит, ничему не плохо, а потом в один момент хлоп…
А что хлоп? Митч забывал быстрее, чем это могло бы надоесть или поранить. Например, как он потерял голос? Вероятно, когда-то сходил на выборы, и там ему дали какой-то неправильный бюллетень, как из прошлого, на котором уже стояла галочка, но он всё же поставил вторую – и так потерял голос. Или однажды он шел по улице, и вдруг налетел вороватый прохожий, и держал нож у артерии, и приказал молчать – и с тех пор Митч молчит, исполняя этот приказ, иначе нож войдет в его артерию. Или же он просто разучился говорить и пропускал слова каждый раз, когда они выходили, и не мог добавить им звука?.. Нет, Митч определенно не помнил, как и когда он потерял свой истинный голос.
Это были такие ровные годы, что-то происходило, но, в целом, без особых различий – что один, что другой. Уловы и закаты, города-задумки, яркие, как в защитной скорлупе, большое разноцветное яйцо, в котором болтаются дни и события, такие же защитные, сразу и не поймёшь, когда потерял, и что нашёл. А может быть, утрата речи – это приобретение? Животные вот молчат, и им так хорошо, и никаких лишних мыслей…
– Привет, Митч! Как там?
…У судна стояли люди, почти все уже собрались. Жестом уточнил: «Когда отходим?»
– Через час-полтора. Сейчас упаковку погрузим, ещё по мелочам, и – в путь.
«Ладно, я тогда по-быстрому кое-куда», – снова жестом в сторону улицы.
– Ты в «Банку»? Только не опаздывай.
– Угу, – промычал.
Закинул чемодан и пошёл в чёрный квартал, где находилась «Банка» – бар для моряков, где подавали пиво, очень неплохое местное пиво, которое шипело и пелось, пилось залпом без горящего горла. Митч присел за стойку и ткнул пальцем в бутылку светлой «Лаурентины».
– Вы же отходите сегодня, куда тебе пить? Мычание.
– Ладно, я не мамочка, держи…
Клиент положил деньги, взял бутылку, стакан, перелил содержимое из полного в пустое – как раз всё и ушло, потом отодвинул стакан, подтянул к себе бутылку и стал дуть по поверхности горлышка. И это была настоящая дудка из пивной бутылки, и звуки оттуда – это он сам их издавал, почти музыка, глухой вой, похожий на человеческую эмоцию.
– Ты что это, крыс на корабль приманиваешь? – смеялся бармен, и остальные тоже смеялись, а потом Митч немного раскачался, и они увидели, что возле бутылки мобильный телефон, и это значило, что он с кем-то разговаривает так.
– Романтик, – буркнул кто-то рядом, и новый смех.
Гудеть было несложно: просто находишь новый угол и дуешь оттуда через узкую щелку, пока не появляется звук такой вот – «буууу». Митч спокойно закончил свою песню, вытер рот и поднёс трубку к уху. Там была тишина, такая же, как у него в горле, там было ухо, которое крепилось на голове, которая завершало тело сверху, и это же человек, самый близкий теперь, самый дорогой человек.
Мычание.
– Спасибо тебе. Знаешь, это очень приятно, что ты мне показал это всё: тропики и своих китов… Я искренне благодарна, но ты пойми, что у меня есть голос, и я могу сказать тебе: «Не стоит ждать, я не приеду больше, и эти твои намёки на зиму… Ты сам себя успокаиваешь, знаешь ведь, что я никогда не вернусь». Надеюсь, ты услышал. Пока, Митч, совсем пока.
Он только собирался оформить своё мычание в слово, как-нибудь, хоть рукой в горло, хоть выдавить через вены, но по ту сторону уже не было человека, там остались только гудки. Митч проглотил воздух, как лягушка, и это в который раз был совершенно беззвучный пустой воздух. Потом он закрыл телефон и выпил свой стакан, залпом опустил в себя, как жидкий белый флаг.
Вокруг была такая пульсация, как сердце стучало стульями, столами, комнатой всей. В груди сдавило, и он захотел встать, понес себя вверх, кое-как поднялся, крепясь за стойку руками – только бы не надломиться. Пробные шаги и никакой ориентации. Солнце из-за угла, и это, наверное, дверь, выход – туда надо. Кое-как выбрался.
А на улице зной. Медленно пошёл в сторону порта. Не было ни тележек, ни птиц. Хотя и тележки, и птицы были. Люди двигали предметы, двигались сами, ещё лицо – челюсти, рот, голова, и везде не единого звука. Океан лежал плавный, перекатывался волнообразно, и никакого шума из него – идеальное природное тело. Машины летали туда-сюда, торгаши вбирали через рот, женщина пела песню – такая глухая музыка, волшебные горы барабанов. Теперь он был дома, в своем мире, где всё тихое, где всё молчит.
В порту суета: время пришло. У капитана шевелились губы, старпом бил Митча по скулам кулаком, видимо, думали, что он пьян, но он ничего не отрицал, только стоял и улыбался, потому что в его мирке было так хорошо, так спокойно. Там всё замерло. Жаль, что этого раньше не произошло. Жить в полную силу не обязательно, если ты сможешь защитить себя так.
Человек стоял и смотрел на своё озарение. Вокруг была полная тишина. Теперь никто не сможет его обидеть, никто не сможет его разлюбить или предать.
Город расступился, и проявилась нечеловеческая равнина, на которой мягко вздрагивали под огромными пчёлами сочные виргинские цветы. Почти незаметно шевелилась горизонтально трава – остроконечные побеги, тонкий разогнавшийся воздух – еле осязаемый ветер – вился воображаемой змеёй по корке планеты. Ни единого звука – со стороны, и здесь, внутри, не шли эти привычные яростные войны растений, убивающих друг друга в борьбе за овладение минеральными солями – все брали, кому сколько нужно, и ничто не воевало ни с чем.
Жёлтая, но красная пещера с двойными озерами пряталась под землёй тут же, в обрыв ссыпались мамонты и гигантские олени, чересчур любопытные – вымерли. Над землей неподалеку гора встала – каменный хоровод. Время распалось – и невесомость невесомая так отчётливо проявилась тут, как будто всё это: и трава, и пещеры, и горы, и олень, как будто всё это особая была замкнутость, мысль, которая не могла себя увидеть со стороны и потому создала человека, чтобы он мог продумать её целиком. И человек этот приходил и на всё здесь смотрел, одновременно воплощая это, проявляя через себя.
– Вот видите, тут старые гранатовые сады, жилые дали и горло вулкана поющего. А здесь ничего нет, я здесь ничего не вижу, – этот человек говорил.
Этот человек – это была девушка, рождённая не здесь, но перерожденная первично здесь девушка по имени Фель, красивая и сплошная, как и эта равнина, со своими особыми знаками, мамонтами, укутанными в глиняные пальто, и девственными цветами растений.
Она не хотела ничего терять, но эти настроения общие, этот провал: когда люди увидели, как хороша эта равнина, они стали приходить сюда – тысячи людей сюда пришли и смотрели на эти места, и так они смотрели настойчиво, что, в конце концов, высмотрели всё тут, и ничего не осталось. И Фели не осталось в том прошлом виде: вышла вся. И на самом деле вышла – ушла, куда привели.
– Как я раньше одна была такая – уникум, а теперь я человек, как и другие, теперь я воплощаю их всех сразу – и никого.
И она долго смеялась над этим выводом, стараясь охрипнуть или исчезнуть совсем, и она смеялась так громко, что люди стали принимать её за свою, и они водили её на работу, и давали ей советы, и они пили с ней вино в кабаках, и лишали её невинности, и они двигали ей рот, чтобы оттуда выходили нужные слова, сверлили ей дыру в голове, и она кричала, а они руками подбородок ей вращали по часовой, преобразовывая крик этот в жизненную позицию.
Фель никогда не противодействовала этому: теперь она отображала людей, послушная и пустая – так она отображала их. Ей было некуда вернуться. И ей было нечего возвращать.
– Ну, что же ты, девочка, перестань. Выпей чаю и рассказывай то, что видела там. Они назовут тебя просветленной, – этим и будешь, – сказала какая-то голова.
И Фель стала просветленной, и её приглашали в большие дома, и с ней заводили дружбу, и её брали замуж, вытаскивали из неё детей, и её сажали на блестящий стул, и в неё стреляли, но мимо неё, и её ставили позировать для скульптур. И когда Фель стала совсем старой, её отвезли на равнину, где мягко вздрагивали под огромными пчёлами сочные виргинские цветы, и почти незаметно шевелилась горизонтально трава – остроконечные побеги. И Фель поняла, что им удалось воссоздать это всё заново по её словам, и она почувствовала, как замкнулся этот круг её жизни. И она сказала сама, никто не двигал ей подбородок:
– Теперь такая планета, новая, теперь человеческие равнины, и люди-пчёлы, и люди вместо цветов.
Она сказала так и пошла к этой новой пещере, жёлтой, но красной пещере с двойными озерами из городской воды, и ссыпалась в обрыв по частям – пылью, частицами кожи, летела туда, где лежали в глиняных пальто мамонты и гигантские олени, чересчур любопытные.
Фель уходила к своим мамонтам в медленную глубину, под землю, а над поверхностью продолжались войны, шли яростные войны непроявленного за жизнь, которые так редко оканчивались победой.
Они расположились в комнате; пытливый ветер тянулся из двери, оттуда же выбегали фигурные скважины – отважные, падали в танцующий сумрак электрических свечей. В стекле бокалов отражались подергивания заученного режима горения, по столу – какие-то журналы, фрукты, кареты, пара декоративных снов – на картине; всё это красиво и по местам: привычная обстановка для дружеского общения.
– И что он, Тони?
– Пригласил меня прогуляться. Туда, откуда смотрят на все эти холмы и стены… И Хавин был такой вежливый, придавал значение мелочам и рассказывал интересные вещи. Не было никакой тишины, и всё шумело, и я старалась подвинуться к нему, потому что не разбирала слова, и ещё потому, что он не поворачивал ко мне лицо, когда говорил: боялся поднимать глаза. Не то, что на меня не смотрел – вокруг не смотрел, а только вниз, на свои носки – они у него разных цветов.
– Перепутал от волнения?
– Да нет, выяснилось, что он всегда так носит. С этого и началось. Я стала наблюдать за ним: как он говорит и куда смотрит. Иногда он оглядывался, так быстро, словно что-то выкрадывал из окружающей действительности. В этом не было страха, но была какая-то осторожность – привычные действия. И вскоре я, конечно, спросила…
– Почему он так странно себя ведёт?
– Нет, я спросила, как он относится к башням, и предложила ему забраться на одну из них. И он ответил, что это можно, но только надо заранее разведать, не винтовая ли лестница туда ведёт. Потому как если винтовая, то он, к сожалению, не может меня сопроводить…
– Такая уж большая разница…
– …И я продолжила наблюдать. Видно было, что у него есть какая-то история, и я знала, что он мне рано или поздно расскажет, но не лишала себя удовольствия поугадывать. В общем, дальше мы отправились к реке, но он только взглянул на воду мельком и снова уткнулся глазами в свои носки, и не отрывал от них взгляда, пока я любовалась вечерней погодой. Было немного ветрено, свежо…
– И дальше что?
– А дальше я подошла к нему близко-близко, и тут Хавин уже никак не мог бы смотреть в пользу носков, и, конечно, он взглянул мне в лицо, но ненадолго. И потом у него глаза так забегали, и я спросила, что с ним такое, а он сказал: «Ничего». И я спросила: «Тогда почему ты не поднимаешь глаз? Смотри, какая набережная, какая фонарность, какой шик».
– И что он ответил?
– Ну, он немного помялся, не в том смысле, что был смущен или как-то, просто готовился к тому, чтобы мне рассказать. Всё-таки незнакомый человек…
– Четвертое свидание уже!
– Это такая ерунда для уровня той истории, которая у него была… В общем, дошли мы до набережной, а там огоньки везде, лампы, аттракционы, и он поставил меня так – между тем и тем, как снимать приготовился, но не стал снимать.
– Какое-такое?
– …Дошли мы до набережной, а там огоньки везде, лампы, аттракционы, и он поставил меня так – между тем и тем, как снимать приготовился, но не стал снимать.
– И что же он рассказал?
– Ты не спеши, я должна подробно описать. Вот мы стоим там, и он делает вторую попытку: осторожно так начинает поднимать свой взгляд, потом достигает моих глаз, смотрит уже дольше, чем в предыдущий раз, после чего глаза у него становятся краснющие, видно, что он всю волю собирает в кулак, что он так напрягся, даже сосуды полопались. И он продолжает на меня смотреть и тут же говорит так, почти кричит: «Моргай! Пожалуйста, моргай и смотри по сторонам, прошу тебя». Я немного удивилась и начала моргать, как от пыли. Это было так глупо всё… Но потом оказалось, что вовсе не глупо, а просто печально.
– Что именно печально?
Тони долила бокалы до краев, бросила ягоды в оба – разные, но одинаковое количество жидкости, пододвинула фрукты, обновила журналы.
– В общем, мы стояли там, на этих бордюрах, и он всё смотрел на меня, а я моргала и водила глазами. Сначала я моргала, потому что он просил, но вскоре так заслушалась, что моргала уже автоматически – от удивления, ибо эта история истинно меня поразила.
– Да что за история?
– Я сначала подумала, видишь ли… он по секрету говорил, только мне, и это вроде как нечестно…
– Ты же знаешь, я не буду болтать!
– Вот только из этих соображений и расскажу… Когда Хавин был совсем маленьким, его родители очень много работали, возвращались поздним вечером или за полночь, и ребенок был целиком доверен няне. Это была умная строгая женщина средних лет. Она говорила родителям Хавина, что занимается с ним по самым прогрессивным методикам и постоянно совершенствует свои знания в области детской психологии. Впрочем, среди её увлечений были также многие другие науки, о чём свидетельствовала нарастающая библиотека книг, которые она читала в свободное от исполнения своих обязанностей время. Родители Хавина относились к этому довольно терпимо, главное, чтобы ребенок был здоров, опрятен и сыт, а на всё остальное они готовы были закрывать глаза…
– И няня оказалась маньяком?
– Не спеши. В общем, ребенка они видели крайне редко и не умели оценить его развитие, тем более, это был первый ребенок у них. Дальше он пошел в школу, и сначала ему было очень тяжело, так как он даже говорить толком не умел, не то, что понимать буквы. Но потом он стал понемногу наверстывать и в конечном итоге выровнялся с одноклассниками. И всё бы хорошо, вот только он постоянно падал в обмороки. Стоит-стоит – и вдруг как отключится, и спит. Это было не очень приятно, и тогда родители начали водить его по врачам, и выяснилось, что Хавин не может долго смотреть на что-то однообразное и монотонное, а если он будет смотреть, то непременно отключится. Такой они поставили диагноз. А лечение было вот каким: контролировать себя, не смотреть на однообразное и читать, периодически переводя взгляд на пёстрые закладки, которые надо изготовить специально по такому случаю.
– Отсюда и носки…
– Правильно. Но это будет позже, когда болезнь начнет усиливаться, и он не сможет даже по сторонам смотреть во время прогулок, потому что там машины и пешеходы – однообразие – то самое, от которого он падает. И вот тогда Хавин придумал эти носки.
– А взгляды? Почему он не выдерживал?
– Это последняя стадия началась. Глаза человеческие начали казаться монотонными, вот почему он просил меня поморгать: чтобы не уснуть…
– Было бы нелепо, да еще на свидании.
– …В общем, вот с чем он столкнулся в жизни, и, конечно, ему было крайне важно понять причины своих особенностей. Он привык к ограничениям, выполнял всё, как робот, но также не терял надежды однажды узнать, почему же с ним всё это случилось, и что это вообще такое. Ведь симптомы не вписывались в описание ни одного из известных психических расстройств. И он бы так, наверное, никогда не узнал правды, если бы не случайность…
Девушка взяла две сигареты из пачки, одну протянула подруге, обе закурили, и новые коктейли в рот (поехали – в рот) . Съели немного фруктов, молча продолжая курить; двери, дым плюс наблюдение за свечами. Наконец, каждая вернулась в свою позу – слушателя или рассказчика.
– Пожалуйста, продолжай, это так интересно!
– Я рада за тебя. …Ну что, Хавин стал любимым пациентом многих известных психиатров, нейрофизиологов и всяких подобных ученых. И его обследовали, изучали, и как-то один из врачей выставил идею о том, что у Хавина это какая-то история из детства. Он был так уверен в своей идее, что вознамерился доказать её, во что бы то ни стало, и начал знакомиться со всеми людьми, которых его пациент встречал, будучи маленьким. Понятное дело, в какой-то момент дошли до его няни, и тут вскрылось нечто очень любопытное…
– Она была еще жива?
– Да, она была жива, но жила одиноко и болезненно, в общем, ей было совершенно нечего уже терять, поэтому она рассказала всё, как есть. Умоляла о прощении, понятно, раскаивалась… Просила не выдавать её, и они дали слово, что никому не откроют её имени, но что саму историю придется обнародовать – в научных целях…
– Вполне справедливо, а в чём суть?
– А суть в том, что она устроилась работать няней от безысходности, но на самом деле хотела профессионально заниматься психологией, и для этого нужно было много читать и писать, а с ребенком времени бы не хватило никак. И тогда она стала вводить его в гипноз после каждого кормления, так что он почти всё своё детство проспал.
– О, чёрт!
– Ну да. Няня отключала Хавина, а сама шла читать и заниматься своими делами…
– Какая находчивая.
– …И у него как бы устойчивая реакция выработалась – на монотонные действия. Как от неё избавиться, он не знал. И не знает.
– Это грустно так.
– Я тоже была поражена, когда он рассказал. Даже обняла его, и мы постояли так несколько минут. А потом Хавин предложил мне к нему переехать. Спросил, согласна ли я провести кусочек жизни с таким человеком…
– Так вот сразу?!
– Ну да, минута была трогательной. Мы обнимались, и я была мягкой как слизняк, но теплой. Хавин дышал мне в волосы и в перерывах между этими дыханиями рассказывал, что заказал себе очки с разными видами мельтешения, и они вот-вот будут готовы – тогда он сможет вести почти нормальный образ жизни. Мы будем гулять и путешествовать, и смотреть на уток в прудах, и радоваться жизни.
– И что ты ему ответила?
Рассказчица дотянулась до стола, наклонилась к столу и вдавила окурок в пепельницу, размазав искры. Она оторвала несколько виноградин от ветки и покатала их в пальцах.
– Я сказала, что это была очень милая история, но, конечно, я не перееду к нему, так как не вижу повода для обмена. С моей стороны он получит помощника и сострадателя, а что я получу с его стороны? Ведь люди используют друг друга, просто используют.
– То есть, ты отказала?!
– Конечно, отказала. Я не занимаюсь благотворительностью, даже во имя великой печали.
– И что же он сказал?
– Да что он сказал? Долго извинялся, потом проводил до дома.
– Как-то ты очень жестко…
– Но вот так.
– Даже не знаю, что и сказать, – замялась подруга.
– А ничего не говори, пей коктейль и кури сигареты. У нас стандартные девчачьи посиделки: простых междометий вполне достаточно для поддержания разговора.
Что-то натянулось в воздухе.
– Откуда в тебе столько злости?!
Тони взяла последний кусочек яблока с тарелки и кинула в рот – есть не хотелось, но была потребность в случайном движении.
– Откуда во мне… – повторила девушка рассеянно, сделала из пальцев волка, прошлась по стене тенью. Затем она резко рассмеялась и вскочила. – Потрясающий фокус! Какой хитрец…
– Что происходит? Да объясни же!
– Ничего-ничего… Поздно уже, вызови себе такси.
Подруга что-то говорила ещё, но Тони не слышала ничего, она подошла к окну и смотрела, как внизу мотались машины из стороны в сторону, и чувствовала эту круговерть в голове, с помощью которой организм пытался избавиться от этого нового объекта в памяти, который медленно разрушал всё, что там когда-то хранилось. «Его ещё жалеют, а у него ведь такая сила», – усмехнулась она. «Няня прекрасно справилась».
Тони ещё раз усмехнулась, но уже без смысла: нить шутки оборвалась; она взглянула растерянно на подругу, двинула губами – что-то хотела спросить, но тут же забыла, с силой потерла виски, лоб и пошла в комнату, чтобы собрать свои вещи.
Он чёрный, серый, разных цветов, но у него совершенно белое лицо, у него пластилиновые губы, как будто пластилиновые, но только не двигаются почти, иногда вздуваются и всегда выглядят мягкими, как гусеницы. На руках перчатки, подтяжки штаны подхватывают, темные очки, рубашка и серебристая шляпа впору – вот он, площадный истукан, уличная константа. За несколько часов ни одна мышца у него не передёрнется, ни один не содрогнётся палец, словно его клеем залили или вставили в стеклянную форму. И вряд ли был виновен стеклодув из циркового шатра, торгующий нарядами королей; Джимми замер сам по себе, в один момент замер и стал так талантливо неподвижен, так искренне оцепенел, что был теперь как живое искусство, трогательная деталька чьих-то стремительных дней.
– Эй, Джимми, идём домой, смотри, у тебя уже полная коробка сокровищ.
Тишина.
– Пятничный вечер, и это никому не нужно теперь; девочки в барах делают своё дело.
Ни шороха.
– Брось, солнце почти ушло, смотри, и Патрик-пекарь уже давно закрылся. Прошу тебя, уйдем.
Через пару минут зашевелился палец, потом рука, дёрнулось первое плечо, потом второе, и, наконец, весь человек сотрясся, как собака после купания, задышал так, что бы грудь вздымалась, закрутил руками, встряхнул всем своим основным составом туловища и пошёл крупной рябью, как пуловер на вязальной машинке.
– Мне нужно к Сиене.
– Братишка, не волнуйся, поедем и к ней, но сначала давай я покормлю тебя в каком-нибудь бодром мясном местечке, ты так до истощения себя доведёшь, – предложил мужчина.
Но мим мотал головой и кричал:
– Сиена! Сиена!
Родственник похлопал живую статую по плечу.
– Извини, я просто дразнился. Конечно, поедем туда.
Это маленький городок, тут всего один торговый центр, куда все жители идут в выходной, чтобы подзатариться молоком и сыром, тут всего одна достопримечательность – памятник воздуху, что стоит на каменной площади, куда время от времени привозят на экскурсии туристов. И, наконец, тут одна единственная клиника для реабилитации мимов, сделанная одним человеком для второго человека. В этой клинике один единственный сотрудник и, это, конечно, она.
– Привет, Джимми.
Сиена разворачивает руки и укладывает его в свои объятия. Так происходит каждый вечер на протяжении девяти лет, с того момента, как он начал стоять в этом костюме белого на пересечении трёх переходов торгового центра. Тогда он был единственный каменный мим в городе, а она была единственная в городе массажистка. Она увидела его, когда шла в кафе, чтобы сидеть у большого окна с выдуманной сигаретой. Она заметила его, встала напротив и наслаждалась своим удивлением от его спокойного и скучного искусства замирания. Она вложила ему в руку записку, с которой началось это методичное изо дня в день происходящее таинство, где не было ничего, кроме самого таинства: мим замирал – мим расслаблялся – мима разминали по косточкам. Она возвращала ему человеческую форму, выдёргивала из состояния камня. Она спасала его. А мим за это был преданным её другом.
Теперь он опять ложится на плоский твердый стол, и она начинает порхать около него с ароматными ветками, разливает по его спине лавандовые реки, расчёсывает ему волосы, натирает пятки. Она живёт ради этих процедур. Каждый день готовится, хочет сделать что-то поинтереснее. У неё ничего больше нет, кроме этого.
А у него, конечно, есть. У него есть улица, разные лица, фигуры, характеры; ситуации всевозможные, кражи коробки, бессмыслица в голове, замлевшие руки, ноги, голова на ниточках. Многое у него есть, но говорить нечего, и всё же она спросит, как всегда спрашивала: «Что там было сегодня?» – «Люди».
Как же он ей расскажет? Их столько там, с разными жизнями, взглядами, в неодинаковых настроениях, одежде, заботах. Как он объяснит ей, это же не пересказать всё. А она так хочет знать: приминает пальцами в самых откровенных местах, нервы оживляет. Через это намного интересней разговаривать. «Да же?» – «Ну».
Он лежит на столе и вспоминает прошедший день. Ничего особенного: парочка навязчивых пьяниц, желающих «растормошить беднягу», девочка забавная с совочком, которая колотила его по ногам, толпа подростков с булавками, лёгкий дождь, собака потерявшаяся – к вечеру нашли. Он всем этим пропитывается: человеческими жизнями, занятиями, он всё это постигает в некоторой степени. А потом передаёт ей через нервные свои окончания, через закупорки свои и поясничную боль.
И раньше ей хватало такого, но потом что-то между ними выросло: спина или изменение мира.
– Сегодня странный у тебя позвоночник, информация спутанная проходит. И что-то с кожей… Раньше у тебя была кожа мягкая, а нынче как стекло… словно эволюция в обратную сторону. Прошу тебя, прекращай замирать, это опасно теперь.
– Но это всё, что у меня есть.
– Это всё? Что у тебя… Ладно. Думаю, наши сеансы затянулись. Курс окончен, больше не приходи.
Она провожает его до двери, и потом дверь захлопывается. Джимми несколько минут ошарашено смотрит на древесного цвета вертикаль, а потом разворачивается и уходит. Он идёт по улице и не понимает, что ему дальше делать, куда ему идти. Вроде бы ничего не произошло, а такое состояние, как будто катастрофа или тупик. Он все вечера с Сиеной проводил, он знал, как ему жить следует, а теперь никаких идей.
Кое-как протянул ночь, а утром он снова на площади. Наблюдает всё это: солнечное помутнение, семейные выходы, группы неповоротливых туристов с западного материка, нюни влюбленных, пожилой скрипач, развлекающий самого себя. Всё как обычно, и он как обычно наполнен этим: улицей, людьми, суетой будничной и дорожными запахами, как обычно он цельный, он монолит, и никак это не поменяешь, ничем.
Вечером сразу же домой. Тело раскалывается. Он лежит на кровати и пытается развлечься фильмом, но не помогает совсем – нервы гудят, и какая-то метаморфоза внутри.
– Сиена! – он кричит.
Хотя к чему это, её никогда тут не было. Мышцы стонут, и ни одного движения без боли – только если замереть, только если прекратить свою длительность, тогда выдержать это можно, а по-другому никак не стерпеть.
Боль – такая спрятанная, где-то внутри. Он движется на работу по специально вымощенному асфальту, и ему представляется каменная реальность: застывшая в три движения. И ему видятся камни из людей – идеальная форма жизни. Джимми стоит на площади каждый день – это его работа, его дело, а по ночам он всё же кричит с закрытым ртом, боясь нарушить неподвижность, а по ночам он лежит с открытыми глазами напротив жидкого кислотного потолка, пытаясь разобраться, что это такое, что это с ним, но камни не имеют чувств.
Теперь это не роль для него, а единственно возможное состояние – камень. Кое-как он тащит себя на площадь каждое утро, ноги переставляет как по схеме, но тело отвыкло уже, тело как истукан, каждым шагом надо ломать, чтобы двигать. И он ломает, руками колени сгибает, стонет, хрипит и тащит себя туда, где можно превращаться в бессмысленное, где можно отдыхать от этих движений ненужных, от этой кары, от того, что рядом нет никого. Ни единой души нет, и Сиены тоже нет, хотя она всегда же с ним была, а теперь исчезла как будто. И он не может без неё, и он несет себя к каменному алтарю, как в жертву несет, но бога ни одного, чтобы принять…
– Ты как это? Сам это? Джимми, ты зачем?!..
Как они носились, плакали, растили лампу над головой. Потом всё успокоилось, простилось, и только холодная улица, ветер как щекотное, внутри – мысли, и Джимми сам из себя зудит: надо бы почесать, но больше ничего не дано.
Больше ничего не дано и лучше сразу привыкнуть, но что-то обнаружилось в воздухе, начало витать, что-то такое проникло в него – как будто бы внутренний голос вернулся, но это не голос был, а запах её, тепло её. Сиена рядом стояла – чёрный мим: от горя или такой замысел.
Джимми смотрел на неё и вот что он видел: раньше она жила интенсивно, всем существом, но теперь она упростилась ради него. Зачем это? Надо бы объяснить ей, прогнать её. Что она делает?
И он смотрел на Сиену, и слезы копились в глазах, и он злился на неё, и он говорил ей приблизительным голосом:
– Это была черта, и я перешел её, и стал такой весь скукоженный, жалкий, и все сочувственно дышат мне в шею. Это необратимость. Не иди за мной.
– Я не пошла один раз. Я не пошла и хотела жить, как прежде, но потом почувствовала, что нерв задействован. И я не смогла его унять. И мне пришлось исключить все нервы. Черта позади.
Он не мог поцеловать её или обнять, он не умел погладить её по волосам: Джимми был статуей. И Сиена, она была теперь статуей тоже.
Мимы разместились – двое, на одной этой маленькой площади, там, где голуби в кашу, где пончики и малопонятная живопись, они стояли там и ощущали этот поток, хлынувший сквозь материю, эти связи между собой настолько особенные, что без драмы не обойтись.
И драма была тут: город. Носились фигуры, передергивали друг друга: замкнутые подростки, размашистые женщины, приспособленные к мелкому, хасиды первичные, скормленные традициям, птицеголовые модники, мужчина, украшающий зонт, одинокая дурочка – внутри море, снаружи – тяжёлое деревянное пальто-драп; говорильня, карлики, юннаты, притворные дамы, кожаные черти… И чёрно-белые мимы смотрели со стороны на это движение, и они были как зажившая статуя или как немое кино.
«Чем человек станет, превращая себя в другое?» – доносились мысли откуда-то. Но мимы не слышали этого, они стояли на площади, сомкнутые в кулачок, скрепленные однородностью, и смотрели на мир одним большим глазом, как камни неподвижные. И они видели, как люди горели или плакали внутри, и они слышали, как шевелится мир и растет небо…
…Так они стояли там день за днем, а вечером приезжал человек и помогал волонтерам снять парализованное тело со специальных креплений на стене, которые создавали иллюзию вертикальности. И Джимми сажали в его привычное кресло и катили в дом с белыми окнами, где ночами можно было перетекать в естественное горизонтальное и лежать между стен, выдумывая истории о каменной любви.
Шмыгали скамейки, на скамейках, всё разговаривало, двигалось, делало: грязь уличная ныряла в деревья, траву, перерождалась и наружу, воздух возникал – круговой процесс; природа фабрична, всё четко и распорядочно, одно без другого не работает.
Дэвид приходил сюда в обеденное время, брал баночку пшеничной лапши и слушал ушами – не веток кураж, не птиц, но свежие новости от своего приятеля-газеты, и просто приятеля Мэя, который мало того, что бы вакаем, то есть местным парнем с чётко выраженной этической принадлежностью (раньше говорили – этнической) , но ещё всегда был в курсе. Про наводнение поговорили, казни обсудили, экономику, деньги, погоду, роли в обществе.
– А что тот дом? Есть новости? – спросил брит.
– Ты спрашиваешь у меня про тот дом, который стоит на холме и вокруг которого странная энергетика, как будто воздух там другого вида и усложнённая тишина?
– Именно про этот и спрашиваю.
– Ну, в общем, я был там.
– И молчишь?!
Мэй погрузил в рот моток коричневой лапши, всосал энергично застрявшую в этом мотке тигровую креветку – менее агрессивную в мёртвом состоянии – и продолжил свой рассказ:
– Ну что, я сказал, что у меня друг умер, и хочется для него чего-то особенного, если уж погребение невозможно по закону. Сказал, что знакомый обмолвился, что, мол, они могут устроить исчезновение.
– И что они ответили?
– Менеджер их, такой молодой хмурый парень принес мне буклет, где у них представлены примеры с картинками. А там такие фотографии откровенные – жуть, и на них люди, живые и мёртвые, разные виды церемоний: исчезновение трупа из дома заказчика – бюджетный вариант, исчезновение трупа с горы под танец вакайских девушек – это элитно.
– И какие расценки на всё?
– Обычную церемонию может заказать любой среднеобеспеченный человек, с девами немного дороже – как ужин в хорошем ресторане.
– Так дешево? Люди бы и больше платили.
– Ну, знаешь, я как-то постеснялся спросить: «Вы что, парни, на покойничках не наживаетесь?»
– Понимаю тебя. А мысли?
– Может, просто клиентов много, количеством берут.
Оба синхронно вложили мотки разных цветов себе в рот, Мэй на сей раз засосал фрагмент осьминога, а Дэвиду попался в лапше кусочек вполне мясного цвета говядины.
– Это я ещё не всё рассказал, – продолжил Мэй, завершив процедуру глотка.
– И что там?
– Мы поговорили, и этот парень разрешил мне присутствовать на ближайшем обряде, чтобы посмотреть, как всё это проходит…
– И он согласился?
– В общем, не сразу, но да. Сегодня вечером иду на похороны с исчезновением.
– Ох ты, чёрт, поздравляю! Постой… А я с тобой?
– Ты же брит. С какой такой стати я с тобой общаюсь во время вакайского траура?
– Но как-нибудь из окна, через щелку?
– Ладно, собирайся. Придумаем на месте.
Тем же вечером двое мужчин в строгих, уместных и в радости, и в трауре одеждах стояли перед небольшим домом в самой глуши города. Это был дом, в котором жила одна из тех привычных для местности семей, члены которой остро вкалывали в течение всей своей жизни, но никогда не претендовали на то, чтобы урвать хоть кусочек от этой игольной подушки.
…Вакай пододвинул какой-то ящик к окну на заднем дворе. Такие окна обычно использовали для регуляции ветра, оно было меньше других, затемнено и годилось для подсматриваний.
– Это как подставка, залезешь и протиснешь туда свои глаза – ничего опасного, сейчас вечер, и вряд ли тебя кто-то заметит. Встречаемся здесь же, когда гости начнут расходиться.
– О\'кей, сэр.
– Всё, я пошел.
Дэвид встал на коробку, немного еще вытянулся на руках и протиснул туда свои глаза. Внутри, в доме, стояли гибискусы остроконечные, там свечи горели, и все лампы тоже горели, отчего крайне отчетливо можно было увидеть признаки смерти, сопутствующие образу человека, который лежал тут же, в центре зала. Он был такой маленький, желтый в зеленое пятно, и, взглянув на него, одна только мысль появлялась в голове: мысль о том, что это уже даже не биомасса, это просто трупак, и никакое перерождение ему не светит. Что человек этот умер окончательно и бесповоротно, вопреки всяким там старинно-писанным надеждам.
– Дорогие друзья, сегодня мы собрались здесь, чтобы проводить нашего любимого Бао Гу в следующий виток его бесконечной жизни. Кто-то хочет сказать?
– Я хочу.
– И я.
Так брит переводил – скорее, угадывал по выражению лиц. К ложу подбирались маленькие вакайские люди – такого же желтого цвета, как и покойник, только без зеленых пятен, и каждый что-то говорил, в основном, говорили хорошее, но иногда проскакивали и похоронные шуточки, судя по тому, как дети хихикали и морщились забавной морщиной старики. Когда официальная часть подошла к концу, жёлтая тетушка, видимо, утешная вдова молча опустила голову, давая знак людям в темных комбинезонах. И началось главногвоздие вечера – погребение методом рассасывания неживой материи по недоизученному пространству.
Один из мужчин приблизился к телу и отрегулировал тонкую металлическую пластину, которая была заранее приложена к затылку усопшего, включил инженерную коробку, повертел какие-то ручки, и вдруг что-то случилось, начались крики и обмороки среди гостей. Дэвид протиснул глаза ещё глубже в окно и собственными вот этими глазами увидел, как желто-зеленый человек на полу начал утрачивать свои пространственные контуры – иными словами, исчезал, да так качественно, стремительно, словно его никогда тут и не было.
Вскоре всё было закончено, и на ложе осталась сплошная традиционная пустота. Люди в комбинезонах собрали реквизиты и вышли на улицу, а за ними потянулись на воздух и другие гости: всем не терпелось обсудить свежие покойничьи новости этого самого бесконечного из миров.
Мэй выплыл в первой же волне соболезнующих.
– Ты это видел? – спросил он у своего приятеля, как только они отошли на безопасное расстояние от дома.
– Фантастика! Его как будто черти утянули, – сопоставил Дэвид.
– Ну, знаешь, не думаю, что черти уместились бы в этой металлической пластине…
– Интересно, они стирают человека вместе с информацией о жизни или как-то частично его убирают?
– Этого мы никогда не сможем узнать.
– Я бы так не утверждал, приятель.
– А?
Вакай сощурился и встал точно напротив собеседника, чтобы по выражению его лица понимать, когда он шутит, а когда это такая языковая конструкция.
– Ты что это задумал?
Дэвид улыбнулся той улыбкой, которая обычно знаменовала начало новой авантюры, погладил своё бритое лицо – бритость, как гордость всей нации – и сказал:
– Твоим умершим другом буду я. Жёлтый всхихикнул:
– Кажется, ты перепил белого чая.
– Нет, Мэй, я настроен решительно. Завтра утром вы меня похороните. Ты сам подумай, ну что может случиться? Это вряд ли убивает людей, потому что зачем им в этом приборе лишняя функция – убивать?! Так что наверняка я окажусь в каком-то другом измерении…
– И как ты выберешься?
– Имея в стране мёртвых здоровый живой мозг…
– Эта плохая затея, друг.
Вакай ещё раз взглянул в лицо приятелю, рассчитывая, что сейчас там мелькнет хоть какая-то мимическая подсказка, и оба рассмеются и хлопнут друг друга по плечам, но там была суровая бритая серьезность и прямота, и никакого намека на розыгрыш.
– Да всё будет нормально! Ты сейчас иди к ним, заплати за похороны, возьми исчезновение в пещере, люксовый вариант. Всегда хотел красиво умереть.
– Эй, Дэвид!
– Шучу-шучу про умереть. Всё остальное в силе, держи деньги, договорись о времени. Какое, ты говорил, там свободно?.. Утро нам подходит. Восемь? Отлично. Завтра в восемь я буду ждать вас на общем пещерном ложе, надену лучший костюм, изображу на лице трупные пятна – в меру художественных способностей, конечно, но кто тут знает, как выглядит мертвый брит?
– Я всё ещё надеюсь, что ты передумаешь.
– Не подведи меня, Мэй. Завтра увидимся на похоронах.
– Ты сумасшедший, приятель. Совсем свихнулся.
На следующий день Дэвид в лучшем своем костюме лежал в окружении множества зажженных свечей, растрясающих темноту. Он предусмотрительно накрыл себя многими слоями траурного покрывала, чтобы никто не заметил, как он дышит. Притворяться мертвым не было слишком сложно для него: в юношестве до поступления в университет он подрабатывал в доме престарелых и часто видел, как умирали люди. Мертвый человек лежит так близко к земле и кажется, что он невероятно тяжелый, что он раньше как-то отталкивался, сдерживал себя, а теперь уже не может скрывать своего истинного веса.
Вокруг стояли какие-то люди, судя по голосам, несколько женщин и в два раза меньше мужчин – приятели Мэя. Наверное, они говорили по-вакайски, и это был ровный, сдержанный вакайский, очищенный от эмоций – так они выражали своё уважение к ситуации. Дэвида так убаюкивало это мерное течение информации, что он чуть было не уснул, но тут какие-то свежие голоса добавились, и он понял, что церемония вот-вот начнется.
– Можете приступать, – услышал он голос своего друга.
«Вот, гадёныш, даже речь прощальную не сказал», – подумал Дэвид, но развить эту мысль у него уже не получилось, потому что в тот же миг что-то холодное, кажется, металлическое, прислонилось к его затылку, и он почувствовал сильное жжение и немного боли стреляющего характера. Он услышал, как люди в пещере кричат, но это было как-то невнятно, как эхо где-то далеко за стеной.
Наконец, металл сняли с затылка, и Дэвид смог окончательно возрадоваться тому, что не умер. Потом он ещё немного полежал, притворяясь неживым, и начал осторожно щурить правый глаз, дабы убедиться, что все люди вышли. В пещере никого не наблюдалось, и мужчина энергично встал, расправил пиджак и вышел наружу.
На улице он нашел Мэя. Тот стоял около выхода из пещеры и затягивался сигаретой с таким лицом, как будто сам только что помер. Брит хотел какого-то сюрприза, поэтому выскочил сзади с фразой «А вот и я!» и сразу же рассмеялся, но это всё было проделано для самого себя: вакай и бровью не повёл.
– Ну, прекращай. Ты, что ли, обиделся? Молчание.
– Мэй, не смешно!
Дэвид осторожно похлопал его по плечу, но никакого ответного действия, тот даже не смотрел на него.
– Хватит шутить, ладно, ну что ты?
Ничего не изменилось. Вакай спокойно докурил сигарету, потом задавил окурок ногой и пошел к стоянке.
– Эй! – закричал Дэвид.
Но никто не обернулся на его крик. Он сел на скальный уступ, внимательно ощупал себя, но не нашел ничего удивительного на теле.
– Что же это такое?
Потом Дэвид шел по улице и окрикивал людей на случай, если кто-то сможет его услышать, но никто его не слышал. Он преграждал им путь, но они его не отталкивали, потому что он не был для них преградой. Он пробовал звонить по телефону, думал, что хоть голос его находится в том же пространстве, что и привычный мир, но на том конце плыла тишина.
Мысли возникали и тут же схлопывались в районе головы. Ноги вроде бы устали, но не было никаких ощущений. Может быть, есть захочется? С этим вопросом он зашел в кафе и сел за свободный столик, но только посмотрел на блюда в буфете, как понял, что совершенно не хочет есть, и пить, ничего не хочет. Он сидел за столиком и не знал, куда ему дальше идти и что делать, он сидел тут, разочарованный, угнетённый и смотрел пустыми глазами, как вакайские повара орудовали за стойкой комариного звука ножами.
Он смотрел туда, и что-то ему казалось странным в том, что он видел, но понять было сложно пока. Вроде люди как люди, и ножи у них отличнейшие из стали, колпаки на головах, и лица такие сосредоточенные…
– Жёлто-зелёные!
Дэвид присвистнул. Ну, надо же! Вот же в чём дело, вот же в чём! Теперь стоило убедиться… Выбежал на улицу и стал заходить во все крупные магазины, на фабрики, предприятия, на заводы, в мастерские, и везде, наряду с обычными людьми, трудились эти желтые с зелеными пятнами по телу. Теперь сомнения были неуместны: его идея полностью подтвердилась, и он только удивлялся тому, как же надо при жизни приучить человека к бесконечному изматывающему труду, чтобы он даже после смерти возвращался на своё рабочее место…
Плыли серо-мерные тени, плыли солнца в обратную сторону, лежали сырые туши съедобных рыб, начавшие перерождение в свои чуть более живые тела, стояли пластиковые цветы в растрескавшихся горшках – тут всё служило и на жизнь, и на смерть.
– Хваленое экономическое чудо, – ухмыльнулся Дэвид, потискал жмуриковый сэндвич – не проглатывается – и пошел искать дом воскрешений.
Кто-то развивается, строит, мастерит, а эти крадут. Долгая невидимая рука подбирается к твоему карману, потом какая-то жалость: пёсик или человек с барабаном – и дело сделано. Ты лишился, а эти обрели. Обокрали тебя. Забрали кошелек, волю, историю жизни. Забрали иллюзию, выкрали твои достижения. Оставили на улице в слякоть стоять, мирными истериками трястись, научили сдаваться.
И вот ты стоишь там, подошва течет клеем – ненависть к самому себе, разочарование, бессмысленность. Они сумели вырезать куски из твоей памяти. Ты ни с кем не сталкивался, никого не дразнил своими душевными качествами, ты просто шел себе – поступками, идеей, и вдруг они напали невидимо. Украли самого тебя. И как теперь найти? Никаких навигаторов, всё по-честному хотел, а теперь растерялось чужими помыслами.
Они не прятались, были на виду – такие же прохожие, куда-то шли, кого-то любили, может быть, давали время на то, чтобы кем-то стать, а потом отбирали всё сразу, ничего почти не оставляли, кроме тикающего горла, кроме беды и тишины.
– А что ты хотел – выступы для того и придуманы.
– Какие ещё?..
– Выступы. Сколько-то правильной формы лет, за которые тебя могут обокрасть несчетное количество раз. Ты стоишь между приемником и передатчиком, и они растягивают твое время, берут что надо, а потом сшивают по линии. И ты ничего не помнишь. Не помнишь, как лишился; шов очень тонкий, никак не заметить…
– Это физики, хирурги? Кто эти люди?
– Они не совсем физики, они духовники, скорее. Люди, которые чувствуют, когда вы полны, они берут свою десятину… Это налог на счастье.
– Церковь мироздания?
– Названий никаких нет.
– И как вы узнали?
– Я увидел шов. Какие-то сработали неаккуратно, и я увидел его.
– Что это было?
– Шов. В прямом смысле. Сшитая информация. Я увидел их всех: кому не помог, кого не вспомнил, кому нагрубил, кто не принял от меня истины. Я вспомнил их всех и тогда же увидел его. Шов. Он был неочевидный, как пророчества или мифы, как астрологические прогнозы и признание своей слабости, он был очень неловкий для моей головы, однако, он там был.
– Теперь мне не жалко этой потери. Теперь я понял, что отдал сам.
И собеседник исчез, уехал на следующем троллейбусе, захватив с собой остатки твоей жизни. И ты подумал: «Да, он с ними», но не стал ничего предпринимать, ты стоял и улыбался, ты чувствовал слизистые ботинки, ты тек, создавая течение, и все вокруг текли таким же образом, улыбались и верили во всю эту метафизическую чушь о переносе энергии и теряли-теряли, чтобы никогда не найти.
Это воровство на уровне твоей сущности, это воровство из самой сердцевины – виртуозные мошенники. Остаешься им благодарен, что не выкрали больше.
– А в следующий раз я сам раздам. Накоплю и раздам: нельзя доверять благополучию.
Так говоришь и несешься в общем потоке по коллективному туннелю «всего в меру». Можешь оставить ещё меньше и улизнуть в отсек, где сырость и тишина. Это гостиница для аскетов. Дорого отдаешь за проживание, зато совершенно спокоен – у тебя ничего не украдут: ты и так платишь слишком много, счастье не успевает копиться.
– Туда, что ли?
Но выбрать сразу не выходит, и ты болтаешься, как скользкий тип, у всех на виду, маневрируешь из стороны в сторону, оставаясь на месте, пока до тебя не доходит: это серия страха. Страх появляется одновременно в нескольких местах, как бог, и ты смотришь на него, и ты преодолеваешь его.
Надо бы решиться. А вокруг люди в мысленных шляпах. У каждого подкорка, душевные травмы, первые впечатления, симпатии, нервы… Сбивает. Жужжание драмомашины как стремительный фон. Быстрее надо предпочесть что-то, выбрать свое отношение к происходящему, закрепиться во мнении, иначе затянет, иначе врастешь сюда и будешь вечно слушать этот шум, коверкающий внутренние голоса.
Надо предпочесть… Итак, что же произошло на самом деле? Ты шёл. Помнишь, как ты шел по дороге, где расстилалась серо-зеленая разница, как ты замкнулся на грозе и попал в дрожащие дни, как ты с остервенением кинулся на закат – смотрел на него. Это был особенный день для тебя, это был смысловой день, и всё бы хорошо, но тебя обидели, обокрали. Ты не смог защитить. К чёрту гостиницу для аскетов, к черту церковь, налоги, отпущение – надо сохранить нажитое, закрепить судьбу, пока не растащили.
Вот теперь ты решился. Вынырнул из болотца около ноги, сформулировал шаг, и скоро ты в банке – в банке не из стекла, но со стенами, по периметру – мозговой коридор. Это хранилище ценностей, в прямом смысле. Раз и навсегда ты формируешь свои ценности, потом пара процедур и – готово. Твой характер, твоя история зафиксированы – не украдешь. Самые наивные глаза, самое открытое лицо – всё можно позволить, теперь никто не обворует, никто не вмажется своей удрученной идеей в твою историю жизни, никто не пролезет недвижимой рукой в твои потайные карманы…
– Вклад «Фиксация», не так ли? Это долгосрочное вложение, значит, вы не сможете ничего поменять.
– Я бы не хотел ничего поменять.
– Выплаты внутренней силой.
– Особые условия, акции?
– Возможность быстрого погашения при обилии жизненных удач.
– Согласен. Будем оформлять.
Ну вот, теперь нечего бояться. Твоя сущность закреплена, теперь никаких сюрпризов, никаких случайностей не будет: всё четко и безопасно. Жизнь без воров, размеренные дни без страха и угнетенности, понятные события по запросу…
Что-то прозвучало в голове – скрип и затягивание нитками.
«Вот черт! Опять они обманули!» Ты сам себя обманул – зашил; думал, что спас, но зашил, и всё, что у тебя есть, зашито там же, внутри. Возвращаешься на троллейбусную остановку. Но тут какое-то недоразумение: везде тянется, и люди как ткачи – производят внутри себя нитки и потом выбрасывают их – повсюду эти плетения. Чтобы попасть в троллейбус, выделяется нитка из пальца, купить билетик – и новая нитка; чтобы просто гулять… Швов никаких нет, реальность не зашита – она сплетена.
И ты бежишь обратно в тот банк, но там уже нет никакого банка. И ты набираешь номер, там у них такой простой номер, как дата твоего рождения, и ты делаешь звонок по телефону, но звонит в твоей голове. «Банк зашит вместе с ценностями», – решаешь ты и понемногу успокаиваешься. Трясешь пальцем – выпускаешь первую нить.
Вот и обратный звонок.
– Здравствуйте, это из хранилища. Вы что-то хотели бы узнать?
– Я хотел бы себя узнать.
– Оставайтесь на линии, вам обязательно ответят.
И заиграла такая приятная музыка. Ты вышел на тротуар, ты шел по дороге, и эта прекрасная музыка играла, а ты знал, что однажды тебе обязательно ответят, главное – оставаться на линии. И не зудели никакие швы, и не торчали никакие нитки – играла музыка и тянулась линия, и ты шел, умиротворенный, в ожидании своего ответа, и это была чудесная жизнь.
Вот он потягивается зевками, скручивается, трясёт ладонями, фалангами пальцев разминает голову, чистит дыхание, через одну ноздрю глубоко вдыхает, через другую прерывисто, с похлопываниями. Массирует мягкие хрящи, на которых челюсти крепятся, потом теребит щёки – весьма энергично. Слюнную точку находит не сразу, но находит и жмёт на неё, пока рот не промокнет. Потом распахивает глаза – детский взгляд – и очень тонкий слабый пускает звук изнутри: «Н-н-н». Подглазники разминает, потом косточками над бровями разбивает: «Ммммм». Над губой несильно стучит, барабанными: «З-з-з-з».
Затем губы включаются, делает машинку: губы болтаются свободно. Вдохнул-выдохнул и ложится на пол. Упираясь рёбрами в пол, вонзает туда свою латинскую «Вэ», потом «Л» находит внизу живота, потом тянет «Уууу», передавая тайны своего рода, забирает всё удивительным «О» и тут же вышвыривает изнутри с помощью решительного «А».
Коврик сложил аккуратно, принял душ, побрился, надел костюм без рисунка, но про значок не забыл. Через мгновение он уже на улице. Садится в автомобиль, и тут можно немного полежать дрёмно на заднем сидении, слушая, как поют кости, растущие наследственным эхом. И он знает себя проводником времени: с изнаночной стороны звуковая колба, стена рода и новая защита, условный рефлекс, который он так активно вырабатывает изо дня в день. «Никогда не сомневайся, говори изнутри, порабощай их, захвати их, пусть у них не останется возможности победить тебя, будь впереди, давай».
В зале сто или двести людей; разбросаны пятнами на той стороне взгляда, вырезаны по контуру человека из общего месива толпы. Он садится и смотрит на них, так смотрит, что лучше бы провалиться. И они спасаются, как могут: глаза щурят, вертятся и однозначно робеют.
– Я пришёл сюда, чтобы услышать ваши вопросы, – говорит. И вот они.
– Здравствуйте, меня зовут Бэлль, мы с вами были влюблены друг в друга четырнадцать лет назад, хочу спросить, почему вы тогда перестали звонить?
– Нашёл кого-то поинтереснее.
– Ясно.
Девушка мрачнеет и отходит от микрофона.
– Привет, я мистер Коч-старший, твой отец, хотел бы спросить, почему не заходишь к родителям?
– На личные визиты у меня нет времени, но иногда я звоню вам с мамой по телефону, не так ли?
– Это так, – произносит старик и возвращается на место.
– Добрый день, мистер Коч, я жирный, у меня мелкие глаза и страшный рот, а вы красивый, хорошо собраны, вы умный, интеллигентный, вы властный, богатый, вы сильный, умеете убеждать, мы же совсем разные. Почему так получилось?
– Потому что вы слабый человек, вы не стали бороться.
– Но я не знал, с кем должен бороться…
– Со всеми и с собой.
– Кто же тогда победитель?
– В вашем случае – никто.
– Спасибо. И удаляется.
– Что там дальше?
Микрофон берет женщина, такая круглая, с клеткой не менее круглой, но более квадратной, или это старинный фотоаппарат, в любом случае – что-то очень ассоциативное… «Ну нет, только не сегодня», – думает он, и его как-то сразу так швыряет в пот – резко, звуковая колба трещит, мякоть вжимается в кости… Это новое покушение, снова покушение, и каждый раз оно именно так начинается: с постановочной метафоры. Странный предмет и люди, которые смотрят так поверхностно, внешними глазами смотрят, судят так примитивно, по старинке – через добро и зло, выдурачивают какие-то протесты.
– Мы тут принесли вам птичку в клетке, а у нее на хвосте новость, и сама она умеет шептать…
– Я слушаю вопрос.
– Но мы принесли вам птичку.
Конечно, это новое покушение – теперь подтвердилось, и оратор инстинктивно хватается руками за стул. Внутри что-то расходится – поехало, началось. Белые флаги, малиновые устрицы. За что ему? Могли бы подкинуть, позвонить, статейку какую, но разве можно издеваться так, при всех… Надо что-то придумать, надо бежать… «Последний вопрос, пожалуйста». Подумал или сказал? Холодный ознобный пот…
– Спасибо, но мы сейчас не о том, – говорит он из последних сил.
– Эта птичка для вас.
– Я понял, я бы попросил…
– Она специально для вас. От всего народа, который вы так безобразно обкрадываете и вводите в заблуждение своим вымышленным психическим здоровьем, от всего народа…
На панели, которая держала микрофон, загорелась красная лампочка, звук пропал, а Коч глубоко вдохнул, но теперь процесс уже начался, и это было так сложно сдерживать. «Последний вопрос», – теперь точно сказал, потому что у микрофона образовалась небольшая давка, видимо, они никак не могли выяснить, чей повод самый лучший. Счет на секунды, но что они делают? Медлят, подозрительно медлят. Если прямо тут начнётся, это же будет катастрофа, беда…
– Я неважно себя чувствую. Спросите что-нибудь.
Он дотронулся до галстука. «Терпеть, пока терпеть… Совсем немного осталось, ну кто-нибудь, ради всего святого, разного…» Вот идет, наконец. Целая толпа, демонстрация, группировка.
«Ну же, люди, милые». Из массы высовывается голова и припадает к черному шару микрофона: хитрая улыбка под носом.
– Здравствуйте, мистер Коч, мы из комитета по защите использования равносторонних треугольников в архитектуре города…
Всё, теперь не спастись. Везде враги там, и это был заговор. Снова они прикончили его, взорвали, застрелили. Надо схватиться за сердце, сказать, что это сердце, инсульт… Надо схватиться, но рука, рука не поднимается, и это устойчивое выражение… Не такое уж и устойчивое – тоже качается, падает…
– Помогите, – тихо вбок от самого себя.
По телу пошла медленная волна, с кончиков пальцев через кости, потом внутренние органы, сердце, шея, сейчас стошнит… Коч поднимает подбородок и говорит, стараясь не расплескать:
– Когда они хотят скрыть что-то, они делают из этого сено, мозговые стекла из бурых сосудов, суетятся головы, доброта утомила… Больная нагота, моральный хронометр, кому-то в рот въехала лодка… Выдираешь себя из траектории, пастбище, вязаные ракеты… С клинической ясностью пронзенный сквозняком, слушайте! У меня там рецепторы… Хористы, школьница, заперто или открыто – зависит от конструкции и от того, сколько у вас есть. Мародерство, набрасывается на день, казалось бы – каверз, но это он и есть…
Последними всплесками самоосознания человек понимал, что из его рта идет словесная блевотина, он ощущал, как его выворачивает бессмысленной речью. Всё было такое неочевидное, люди вокруг него носились, крики такие острые, девушка вопила: «Уносите его, уносите». И он чувствовал руки у своих подмышек. Тело поднялось и летело – его перетаскивали. Пол, завешенный шторами. Что это такое?.. Вот и знакомые слова, человек кричит:
– Это логорея, приступ! И, как обычно, ответ:
– Скорее-скорее, нужно погудеть ему в колено!
Мужчина приподнимает глаза и видит, как кто-то задирает ему штанины на обеих ногах; теперь всё будет хорошо. Какой-то человек прислоняется к колену голосом, и в костях возникает это лечебное родовое «У». Кто-то гудит ему в кости, и от этого мысли встают на правильные места; он видит своё детство, поместье, лес, один раз к ним зашла настоящая живая рысь… Отчего бы рыси не зайти в человеческий дом, вдруг там припасены рысиные консервы?..
Звук шёл по костям, и Коч становился подростком, который стоит у окна в перерывах войны с собственной индивидуальностью, смотрит через стекло и видит там город, современный мир, люди какие-то ходят… И воздух тонкий, как греческие колготки, будто совсем нет, только зонтики по всей улице выдают – разных цветов, с геометрией, на палке, выпуклые и самозваные, зонтики хэнд-мэйд, сверху они такие крохотные, а под каждым ведь человек, ситуация, под каждым шмыгает кто-то или улыбается, мальчик, девочка, мальчик, репетитор французского, переносчик лепты, жиродей, фарисель… А потом приходят родители, и они начинают лепить печенье в виде символических знаков, потом они начинают лепить людей, дальше – из людей (это потомственные навыки) , и вскоре уже за этим окном ничего нет, обычные прохожие под обычными зонтами, расползшимися от ядовитых осадков… Фариселей нельзя было видеть, и он подавлял в себе эти картинки, но они, оказывается, никуда не уходили, а копились где-то внутри, и иногда так вот выплескивались рвотным потоком – не остановить.
Ох, уж этот родовой «У». Первое время помогало, но теперь только хуже от него. Ненужные сантименты. Хорошо, что рука уже работает. Можно донести её до лица и вытереть рот… «Что это?» На ладони следы: по боковому пальцу размазалось предложение, и он поспешно вытирает его о рубашку… Надо было, конечно, прочитать. Раньше он всё читал, а теперь вот как-то боится. А вдруг новое осложнение…
– Вам получше, мистер Коч? – говорит помощница, опуская ему штанины.
– Да, спасибо, я скоро встаю.
– Ничего-ничего, полежите.
– А что она там про птичку?
– Нет, вам об этом нельзя, не обращайте внимания, отдохните и подумайте о чём-то понятном.
…Человек подложил пиджак со значком под голову, лег и стал смотреть в стену, белую как начало, чистую белую стену. Это всегда помогало – посмотреть в белое и не пускать из головы ничего, вычистить все эти образы, неизданные указы, неразобранные архивы предвыборных фраз, невыполненные обязательства… неспасенные люди, непонимание, непомощь…
Коч закрыл глаза и начал загонять в себя «Мммм» внутримысленно. Он всегда выручал его в трудную минуту – старый приятель-мммм.
Обычная комната – кабинет, белые стены, стеклянные блики дипломов и наград – ничего лишнего, строгая атмосфера денег. Может быть, человек какой-то лишний, а может быть, это самый необходимый человек, если мы имеем в виду нелепости, которые раздражают мир и тем самым двигают его, или вгоняют в хаос – тут уж как повезет. Вот и теперь: гадание без результата. Лучше прояснить детали. На стуле сидит девушка – красивая отполированная кожа, безупречные руки, глаза грандиозно серые и настойчивый эпитет волос.
– Вы уверены, что пришли по адресу? – заводит разговор человек в гипоаллергенном пиджаке. – Я обычный реконструктор, ваятель, делаю свою работу.
– Ну, не скромничайте, вы очень хороший ваятель, судя по отзывам, а мне нравится всё самое лучшее, поэтому я и здесь.
– Но ваше желание… Это вроде заявки на чудо. Очень заманчиво – совершить чудо, однако, я не уверен, что смогу.
– А на сайте другое: «Доктор Массел, творит волшебство»…
– Он творит.
– То есть, вы согласны?
– Не надо спешить, Алисия. Давайте побеседуем, обсудим… Вы пробовали посещать университет? Какие-то, может быть, курсы, библиотеки, репетиторы…
– Была я там – в университетах и на курсах, но это всё не то. Там же нужно сидеть и читать эти серые деревянные книги… Они такие большие! Откуда у меня лишняя жизнь на это? Никакой лишней жизни у меня нет. Так что, будьте так добры, берите ваш скальпель или что там нужно…
– Особый инструмент.
– Берите этот особый и давайте уже приступим.
Мужчина, плотный такой, со спокойной осанкой, но еле заметно по рукам, по голосу – какие-то судороги несоответствия: медленно думающее лицо, встроенное в орнамент благоденствия. Вынул сигареты из стола – курить запрещено в кабинете, но вот то самое исключение.
– К несчастью, его у меня нет – этого инструмента. Его ни у кого нет.
– Почему так?
– Ещё не изобретен.
– Так изобретите! Говорю же: я за всё заплачу.
Ваятель слегка улыбнулся, потом подошел к шкафу и взял одну из тех громоздких коробок, которые оказываются научной учебной (литературой) ; сначала потянулся за матерчатым томиком (классика) , но потом снова эта судорога: отдернул руку, взял учебник и разложил перед посетительницей.
– Пройдём несколько тестов. Сперва надо почитать.
– Это я умею.
Девушка придвинула глаза к буквам и начала:
– При измерении синапсов абдо… минального ганглия аплизии они обнаружили… что-то на другом языке… характерные изменения формы и числа этих…, некоторые из которых менее, другие более сто́йки…стойки́… Поэтому нельзя утверждать, что память выражена набором симпсонов…
– Что, простите?
– …набором симпсонов на определенном моторном нейроне… Вообще-то я хорошо читаю, но тут слова такие непонятные, что-то заумное…
– Это только тест. Не надо стесняться, я просто смотрел, что у вас с лицом, когда вы прикладываете усилие.
– Иногда я прикладываю, но не часто: нет такой необходимости.
Он бережно уложил книгу обратно в кабинетную библиотеку, прошелся глазами по другим названиям, видимо, искал какую-то идею, но пока не нашел (мятое отвращение около носа) , пока не нашел и вернулся на своё законное место – в кресло под картинами и статусами.
– У меня нет права на личные вопросы, однако, я вынужден их задавать, чтобы определить меру дальнейшего вмешательства…
– Спрашивайте уже.
– Почему вы решились на такое?
Девушка забросила одну ногу на другую, потом отвела драматично взгляд куда-то в сторону окна и завела свой рассказ.
– Мы познакомились во время дорожного происшествия, я отвлеклась на что-то и въехала в его джип, а он вышел, такой высокий, красивый мужчина, и всё мне простил… Ну, потом мы встретились в кафе, и он был такой потрясающий, и так хорошо говорил, но потом больше не стал мне звонить. И тогда я позвонила сама, и он сказал, что мы не будем больше встречаться… И я вычислила его дневник, а там было написано, какие девушки ему нравятся… Вот поэтому я здесь.
– Из-за этого парня?
– Из-за него. Знаете, я не привыкла проигрывать. Если хочу кого-то соблазнить, то мало перед чем остановлюсь… К тому же, это, в некотором смысле, тренд последнего времени, вы видели эти симпатичные гарвардские пиджаки, коллежские сарафаны?
– Ну, если тренд…
– А какие бывают красивые рубашки! Под них же надо соответствующее лицо.
– Может быть, макияж?
– Нет, это должно быть как-то изнутри.
– Понимаю вас, Алисия, с трудом, но понимаю. А есть ли у вас с собой какие-то подборки, фотографии, может быть… На что нам ориентироваться?
– Конечно, есть.
Она проворно разоблачила лаковую сумку-сундучок, открыла боковой карман и вынула оттуда несколько снимков, распечатанных на глянцевой бумаге, небольшие черно-белые изображения. Ваятель взял портреты и теперь смотрел то на снимки, то на девушку, щурил левый глаз, подходил с разных сторон.
– Вы немного похожи…
– Да, у неё такое лицо… Наверное, какая-нибудь профессорша.
– То есть, вы не знаете, кто это?
– Я выбирала лицо по схожести, к тому же, посмотрите, какая она хорошенькая.
– И вправду. А ещё она была выдающимся ученым своего времени.
– Вот и прекрасно.
– Я тоже так думаю. Ну, что ж, можно предположить, что черты лица нам изменять не потребуется, самое главное – это глаза. Умозрение… Надо что-то сделать с глазами… Впрыснуть раствор ума в хрусталик, не знаю.
– А у вас такой есть?
– У меня только для моего хрусталика, но где-то в вашей голове должно быть то, что нам нужно.
– Достанете это? Вы же известный доктор. Вытащите оттуда?
Мужчина вежливо вздохнул и потер лоб рукой, включил кондиционер, переложил свои шаблоны с одной части стола на другую.
– Алисия, я говорил образно про такую жидкость. Проверял вас на абстрактное мышление.
– Это опять проверка… И как, я прошла её?
– По-своему, конечно, прошли.
– Значит, можете назначить день? Когда мне явиться?
– Думаю, через пару сотен лет.
Пациентка свела брови, потом осторожно улыбнулась.
– Это была шутка, да?
Мужчина пожал плечами, так спокойно, один раз, потом второй раз пожал.
– Знаете, Алисия, если говорить откровенно, вы меня потрясли. Я никогда об этом не думал, даже не подразумевал, что будет такой заказ, иначе начал бы готовиться, конечно.
Мне интересен этот вопрос, и я бы хотел разрабатывать его, если уж есть такая возможность. Вы, может быть, сами не поняли, насколько необычную задачку задали нам всем: какую роль играют глаза в жизни человека, как они соотносятся с мозгом, как формируется взгляд… Не припомню хороших работ на эту тему. Интеллект, закат духовности и вырождение красоты… Почему люди нового времени очень редко бывают красивы, так одухотворенно, искренне, почему им приходится себе что-то подрезать, укорачивать, сужать, и кто это всё придумал?.. Почему читающие, думающие народы, как правило, красивы, а потребители, проживатели имеют обычные лица?.. Что такое красота, и почему всегда можно отличить подделку от реальности? Такие заметные подделки, но они всё равно продолжают приходить и делают эти нелепые заказы, и просят совершать для них чудеса, а потом видят только короткие носы и прямой лоб, а себя целиком не видят… Миллионы изменённых, изменивших самим себе людей, какие-то медузоиды, кожа как отварная, глаза без идеи, искусственное выражение лиц… Суррогат вместо человека, а говорят так… Выращивание духовности уже не поможет. Приходят ко мне… Девушки, в основном – волосы копошатся, личность, надличность… Такой отчаянный кругозор, тоненький, вот-вот зарастет… А сами сидят такие раздутые, большемерные. Приходят, прожевав губы, говорят: сделайте мне новые глаза, а делать-то из чего? Это не глаза, а жижка, никакой энергии, разум – о чём мы говорим?.. Удручающее впечатление. И ещё эти увеличения, изчезать себя – это новая мода, и тщательно лелеют… Иммиграция внутренней силы – куда она делась, сила? Моральное искусство туда же. Красота вырождается, вы не заметили?..
Доктор успокоил дрожащую руку, выключил её одним взглядом, потом достал платок, вытер выпотевший маслом лоб и что-то ещё пробубнил. Наконец, его остановило, и тут он начал метаться взглядом, как будто увидел в комнате огромное количество бисера, словно вся комната была в мелких стеклянных бусинах, и посреди всего этого сидела эта вот гладкая розовая девушка, которая смотрела на него с нескрываемым удивлением.
– Это последний участок теста. Теперь мы закончили.
– Я подумала, у вас припадок какой-то.
– Ну, что вы, это часть плана… и теперь я могу уже сделать кое-какие выводы.
– И ответить мне? Знаете, это очень необычные тесты, и вы выглядите не слишком нормальным, но вас так советовали, вы считаетесь самым лучшим… не знаю, почему… Но это очень долгая консультация, и мне уже надоело, почти час тут торчу, скажите уже, наконец: вы сделаете пластическую операцию по приданию умности моему лицу или нет?
Ваятель почувствовал, как по его телу пошла мелкая дрожь брезгливости, чуть менее слабая, чем та, которую он испытал, впервые услышав этот вопрос. Он щёлкнул пальцами так тихо и с таким усилием, что кости чуть не переломались.
– Да, я возьмусь за вас, но это не будет именно пластическая операция. Мы разработаем для вас специальный план… Потребуется время – я не могу гарантировать быстроты, мы будем экспериментировать и искать нужные пути, основываясь на полученных результатах… К тому же, возможно, вам потребуются коррекции – постоянные коррекции в течение жизни. Мы должны будем химически стимулировать в мозге интенсивную мыслительную деятельность… А в целом, я согласен попробовать. Почему бы и нет? Что меня останавливает?! Ничего не останавливает.
– Отлично. И не волнуйтесь о деньгах, делайте всё, что нужно… Просто я не привыкла проигрывать, кто-то другой, но не я. К тому, же гарвардские пиджаки…
Доктор ещё раз взглянул на симпатичного греческого математика со снимка, потом вытащил скрежет из зубов, любезно улыбнулся клиентке и принялся составлять контракт.
Они стояли там – по одному, но все. Света не было почти – фары вместо сияния, перевёрнутые поезда – по горизонтали, как хордовые, никаких ракет, только поезда и люди в металлических стенах – общество, туда и оттуда, больше никаких путей. Ещё они сидят там, сидят друг напротив друга, и им никуда не деться, теснота, взгляды. И им никуда не деться: поезд как оболочка, смотрение в упор, и нет никаких разрешений – все собраны в единое пассажирие.
Сонные позы, чтение, или уставились на соседа напротив, цепкие (глаза) , бездна, роли, обдумывание предстоящего вечера, пёс на колёсах у старика (лапы не ходят) – морда в кудряшках с коричневыми ресницами.
– Косматый – имя.
Как комета опять же, но тут искажение любой мысли, банка для вызревания толпы, всё такое большое в своей мелкости, количество душ на единицу скамейки. Духота ещё, взаимное изменение. Поезд, как микроволновая пещера, из стороны в сторону – гремит. Внутренностью обрасти – обросло, внутри девушки скрижали, мужчины трансформировались, и все вместе тащили этот порядок из хаоса. Четыре стадии существования (пятая ещё не началась) , но здесь уже такой намёк из ситуации: кто-то сильный запустил мысль, и остальных как током ударило – это мысль была одна такая на всех, разумный ток. Они переглянулись, и все в один момент поняли:
– Мы не знаем.
– Как это сказать? – кто-то случайно произнес, как будто вырвалось.
Некоторые отшатнулись: «Неужели это вслух можно?»
Как резкое замыкание – общая мысль, и им стало стыдно друг на друга смотреть, и они отворачивали головы, и они прятали глаза, и мяли свои пальцы под сумками. Стыд обволакивал их головы изнутри, и через него ничего не проходило внутрь, только стыд там был, стыд, и ни борьбы, ни возражений себе – стыд.
– Стыд, – констатировал тот же случайный.
«Как вы можете? Мы все в одинаковой ситуации. Как вы можете?» – шипели щекотно.
Нужен был императив, срыв индивидуальный, перелом всех через одного, но никто не решался. В этих подземных комнатах так сильно давило на каждого это ощущение большого провала; и стыд, и испуг, и общее пассажирие.
– А что тут такого? – наконец, выговорил старик, поглаживая пса. – Почему бы нам не обсудить?
И все задвигались, перемешались лица и эмоции. «Кто он такой? Кто же он? Почему он говорит вот так, один? Даже у мира запечатаны губы…». И люди подпрыгивали, толкали друг друга, стараясь заглушить удивление, но потом как прорвало всех – цепная реакция.
– Давайте обсудим. Это поможет.
– Почему бы не сказать?
– Начинаем.
– Нет, я не знаю, извините…
– Вот именно. И я.
– Как, и вы? Вы тоже не знаете?
– Мы все здесь не знаем. И они ёрзали как парады.
– Скажите, скажите до конца… Кто-то может?
Никто не мог. Вновь тишина ползала как паук, и никто не мог, и тишина ползала как паук.
Им всем было в одну сторону, и комнатные горизонтали, и тележки – все туда ехали. Им всем было в одну сторону – людям, и поэтому они сидели друг напротив друга и не могли уйти, не могли оторваться от этой привычки. Всегда нормально проходило, но сейчас откуда-то взялось это чувство: неловкости что ли, неполноценности ситуации. Кто-то сильный запустил общую мысль, и им стало так стыдно. И они все думали эту мысль, и старались держать опущенными глаза, чтобы не получить разряд – столкновение взглядами, но конфуз только нарастал.
– Скажите же вслух! – лопнуло нервное.
– Ну ладно, ладно, – произнес сиреневый старик и сразу вырос в восемь раз над своей головой. И собака его показалась всем символом, и колёса на колеснице. – Я скажу, говорю: нам всем стыдно, потому что мы не знаем, зачем мы живем .
Сначала было молчание, холод общий и только редкие шорохи. Но потом… Их как будто заменили всех. Люди развеселились, и каждый начал поздравлять соседа с тем, что всё стало очевидно, люди начали обнимать друг друга и обмениваться благодарениями. Кто-то вынул губную гармошку, и понеслась музыка. Встали для танца и бесились, как электронные, раскидывали руки, забрасывали головы на позвоночник.
– Как тебя зовут, старик? – вынырнул голос из шума.
– Меня зовут Морис Виль.
– Морис Виль… Морвиль! Морвиль! – размножились голоса.
Толпа приветствовала пророка, люди давились новой верой, давили друг друга, мотались в экстазе по вагону, наваливались на спины и груди, выкрикивали новое слово, которое должно было изменить их жизнь. Поезд остановился и пропустил по себе мелкую дрожь. Это была конечная. Толпа вывалилась на перрон, и каждый метался по полумраку в поисках собственной дороги, чтобы занести туда новое слово, заразить откровением.
– Морвиль! – доносилось со всех сторон. – Морвиль!
…Сиреневый старик подождал, пока вагон опустеет, потом вынес на руках испуганного пса, сделал несколько шагов к скамейке – занято, нашёл пустой уголок вдалеке, добрел кое-как. Сел туда, разместил пса на коленях, зафиксировал колеса лап, чтобы не съехали, погладил собаку по голове.
– Ну что, приятель, проголодался? С утра же ничего не ел.
Он отломил кусочек батона, прямо в сумке отломил, потом вытащил и протянул псу. Косматый посмотрел на него с благодарностью, взял хлеб и стал мять его во рту старыми зубами. Проносились поезда по линии сгиба стен, люди впадали в вагоны как в прострацию и вываливались из них с новым знанием, глаза светились как фонари.
– Это ли озарение?
…Человек и собака сидели на скамейке напротив потока идущих. Перед ними стояла табличка – надпись крупными буквами «Регистрация смысла жизни». В шапку падали батоны и деньги. Сиреневый старик улыбался, пёс на колёсах жевал. Обоим очень нравились эти вечерние сеансы.
Они сидят на песке. Ветерок небольшой крутит волосы, шуршит вода. Девушка выковыривает узорные ямки, а мужчина потягивает виски из выпуклого стекла. Так сидят они поздним вечером или ранней ночью, старинные друзья, на одном из украденных философами пляжей. Он начинает сам:
– Лис, расскажи мне, какая она.
Девушка разворачивается к нему лицом, глаза как продолжение дали, красочная сила, невесомая, воздух по волосам – заблудился; девушка разворачивается и говорит:
– Она твердая, постоянная, она не даёт тебе спешить или замедляться; она как будто что-то рациональное, но иногда истрёпывает тебя, рвёт, и тогда ты понимаешь, что она такое, и тогда ты садишься на траве где-нибудь в северном лесу, и трогаешь свою шею, представляя чью-то другую шею. Тогда ты мгновенно возрождаешься, и к ушам подходит какой-то комок, и ты берёшь мобильный, набираешь номер и говоришь: «Ну вот, а у нас здесь тепло, плюс шестнадцать сегодня, и на обед был жареный гриб». И дальше болтаешь всякую чушь, слушая, как он смеётся или сопит, а комок в середине шеи уже горячий стал, и теперь самое время распрощаться, и лечь в траву, чтобы рассмотреть, какое небо. И ты ложишься и смотришь. А всё вокруг такое широкое, и ты огромный, счастливый человек, лежишь в северном лесу и трогаешь свою шею, представляя что-то из ещё неслучившегося…
И потом возвращаешься в дом, прижимаешь спину к постели, и чувствуешь, какое там всё цельное, как будто из ниточек – вот тебе и гамак. Укутанный в собственное чувство, засыпаешь. Какое-то воспоминание в голове крутится, смеёшься. Где-то на другом конце мира спит твой любимый шестой позвонок, в который губы упираются точь-в-точь всегда, даже если не прицеливаться. Целуешь его образно, спишь – блаженный сон… Вот такая она, Корт.
Он ничего не скажет, погладит её по голове, и ещё немного виски внутрь. Ему надо бы радоваться, видя, что она влюблена, ему надо быть радостным за неё, однако, этого и раньше не получалось.
…Серо-чёрное просторное небо висит в этих местах по ночам. Ничего особенного – кусок темноты и несколько тонн серебристой пыли – вот и весь сюжет, однако, можно долго на такое смотреть, и совсем оно не приедливое.
– А теперь ты расскажи, – девушка попросит.
Мужчина не сразу станет говорить, немного помолчит, устроится как следует в своей координате, застынет, переменится, а потом, конечно, расскажет что-нибудь. Что-нибудь безвредное и густое выплеснет, приоткроет свой тайничок или просто звук исторгнет изнутри, ни к чему не обязывающая беседа.
– Множество лет, изо дня в день, она здесь. У меня рождаются дети, происходят романы, строятся дома, мои глаза видят мир, я ублажен, я успешен, и всё это – вместо неё, но и вместе с ней.
– Почему ты не сказал?
– Она бы не ответила.
– Ты отобрал у себя жизнь.
– Скорее, нет. Множество лет, изо дня в день…
– Ты мог бы касаться её. Но ты испугался разлюбить, ты трус, Конт, ты не рискнул.
Луна такая неравномерная выскакивает из-за облака, немного сдвигаются полюса, и самая смелая волна цепляется за человеческие ноги, изучая твёрдость, но только на пару секунд она сухопутная, а потом уползает обратно в гигантское тело, чтобы искать своё продолжение.
– Ты думал, это будет обычная история с дурным концом, когда люди протирают друг на друге дырки. Ты считаешь себя очень умным, умнее судьбы и умнее нерва, но только это всё самолюбование, надменность; надо было ей сказать. И надо было мне сказать. Но ты струсил, Корт, ты испугался.
– Это другое.
– Нет, ты испугался просто. Испугался дискомфорта и вывел план.
– Ты не знаешь меня.
– Я тебя не знаю?! Да брось! Я знаю тебя, Корт, и буду дальше знать, как бы ты ни дурил сейчас, пытаясь отказать мне в дружбе.
Так проходила ночь. Они спорили или молчали. Небо постепенно смягчалось, ветер переходил в соль, вода ела песок и падала, грузная, в темноту. Сверкнула первая краснота, зашелестели серые токи в начале леса. Откуда-то слева потекли лодки, шершавые дау вывалились на поверхность живого металла.
– Кстати, как ты тут оказался?
– Проходил мимо.
– Проходил мимо Танзании?!
– Я много путешествую теперь.
– Приезжай в любое время. Я рада тебе.
Она положила голову ему на колени, и её волосы накрыли его знакомой нежностью. Лис просто хотела немного полежать с закрытыми глазами, но в итоге вот так и уснула на нём – тёплая ночь, но лучше прижаться к чему-то живому – так она уснула, а когда открыла глаза, солнце было вздернуто и белого цвета час. Девушка вскочила, сложила в сумку плед и собранные урожаем босоножки, проросшие из песка.
– Уже пора.
– Надо идти.
– Знаешь, Корт, я хотела сказать… Спасибо, что ты счастлив за меня. Я боялась, что ты будешь спрашивать… Но ты не спрашиваешь, и ты не зол. Между нами большая дружба, и это, может быть, не меньше, чем навсегда. Да ведь?
– Да.
– Вот там кафе, можно позавтракать, а я пойду. Мне надо идти.
– Я знаю.
– И помни, что я тебе рада.
– Я помню.
Лис уже давно ушла, а он сидел тут, сидел ещё несколько часов, вращая в руках вынутую из её волос заколку, и смотрел неподвижными глазами на утреннюю харизматичную воду, замкнутую на самой себе, как яростный интроверт. Ничто не нарушало вечности, но что-то было в избытке. Что-то было лишним… Корт вынул из кармана телефон и сделал короткий звонок.
Потом какие-то путешествия, экскурсии, встречи, и день как день пробежал, свалялся в тихие сумерки и обернулся теменью почти истошной.
Вот и ночь. Болтались чудаковатые светильники на поляне, и морщинистая луна падала отражениями в океан, а больше ничего не было видно. Мужчина открыл перед собой зажигалку и увидел сцепленное из деревьев шале – корявую хижину естественного происхождения; разулся и полез телом. Чем-то пахло травным внутри: животные испарения, дым – запахи клубками путались, висели в воздухе, озвучивая мрак. На постели сидела девушка: вычурная спина и громкий нос – дышал; дышала.
– Надо же, Лис, ты вернулась? – спросил он полушёпотом; как сам с собой разговаривал.
Но ему ответили всё-таки:
– Да, Корт, я пришла к тебе.
– Это хорошо. Хорошо, что ты пришла.
Он сел и уткнулся лицом в её волосы. И руки сошлись, сжимали это тело – так крепко, как вмятину оставить, вмять – и обрасти новыми силами.
– Это хорошо, – повторил он и снял с неё платье. – Лис, ты останешься со мной?
– Я останусь.
– И ты не пойдёшь к нему?
– Нет.
– Ты не пойдёшь к нему.
Он поставил пальцы на её шею и начал считать:
– …Третий, четвёртый, пятый… Вот он.
Руки повторяли – грубое воплощение мысли, беглые импульсы – сбежали, вернулись. Корт сжал большими руками с обеих сторон её шею, и что-то в нём такое сейчас проявилось, что-то скользкое внутри, и он поморщился, сдавил руки, но не сильно.
– Мне было больно, знаешь. Мне было не по себе.
– Прости.
– Ты виновата.
– Я не хотела.
– Нет, ты хотела. Хотела заморочить меня.
– Извини.
– Я бы мог быть гораздо счастливее, но теперь я вынужден размышлять, понимать, почему всё так, почему ты забыла меня.
– Я помню тебя, – сказала девушка, задыхаясь. – Я помню.
Он целовал её в шею и спину, и это было так приятно ему – отобрать Лис, получить её назад; так он был доволен собой, что, казалось, не видел ни её заковырок, ни её глупости, ни того, что у неё глаза как-то странно блестят и коричневая плотная кожа. Мужчина трогал тугие волосы, вдыхал её дыхание, а потом вдавил пальцы глубоко в шею и держал так, пока тело не опустилось на подушку.
…Где-то там, в лесу, ломались ветки, носились песни; где-то в лесу угловатые тени мешались с огнём, и возрождались знаки неусвоенных энергий, ссыпаемые бережно чернокожим вершителем в чьи-то доверчивые и простые жизни. Где-то там, в лесу, метались ракушки каури по камням, и остывшие молнии резали древесную плоть, где-то там, в лесу. А где-то тут, в городе, девушка с прямыми волосами в припадке каталась по полу, не желая вынимать из себя этот сгусток, она держала его, как могла; пальцы трещали, выкручивались руки, внутри жгло, а она держала упрямо, не хотела отпускать своё чувство. Но уже ничего нельзя было изменить. Костёр в последний раз вспыхнул и угас, тени исчезли где-то там, в лесу, и разморщинилась луна…
Мужчина подошёл к окну и закурил.
– Лис, прости, но я устал ждать.
Корт посмотрел на своё отражение, выпрямил спину. Он готовился к тому, чтобы снова почувствовать себя любимым.
«Меня зовут Берри, и я не ягода, хотя уже сорок два года все говорят, что я та ещё ягода. Какая именно ягода – та, никто не объясняет, но мне и не надо: я малость замкнутый с детского возраста, но не в том смысле, что мне враждебен весь мир, а в том, что я не способен быть в одной куче со всеми. Когда они объясняют, что я только часть рода, что за мной и передо мной по всемирной пуповине тянется цепочка человеческих жизней, я морщусь и закрываю уши. Потому, что никакой цепочки я вокруг себя не чувствую. Но если уж они так хотят, чтобы я рассказал про своих родичей, то вот что я расскажу.
У моего отца были глухонемые родители, и, когда он плакал, к нему никто не приходил, и с ним никто не разговаривал. Он лежал в корзине на траве, пока его мать пасла коров. Отец вырос злым, слабохарактерным человеком и никогда никого не любил. Его второй сын, мой брат Томигус, полностью унаследовал все отцовские предрасположенности и считал, что люди не услышат его, даже если он будет кричать им прямо в уши. Он утонул в соленом озере в прошлом году, зацепившись волосами за ржавый якорь, и старые моряки, знавшие его, шутили, что он нырял, чтобы биться головой о дно.
Так что брат утонул, а перед этим ещё отец прекратил своё существование, просто распался в один день, не будучи способным удерживать молекулы своего тела в одно целое, и только я как-то спасся, и то не уверен, что надолго, потому что уже сейчас у меня появляются совершенно пустые мысли в голове, и я чувствую эту наследственную муть, которая будет тянуться тоскливо из поколения в поколение, пока не растворится в одном человеке. И этим человеком, видимо, должен стать я.
Ещё у меня, конечно, была мама. Она вышла без шапки на улицу в семь лет и отморозила себе мозг, после чего неделю пролежала в коме, и всё это время её родительница стояла над ней со всей белой церковью, пока мама не услышала колокольный звон, и ангелы не вернули её к жизни. Мама отошла от болезни, но много-много лет после этого падала в обмороки, где снова встречала тех самых ангелов, так что люди были у неё всегда на втором месте. И когда мы родились, она почти с нами не разговаривала, но всё звенела колокольчиком, который вечно лежал у неё в верхнем кармане кофты. Мама ушла от нас пешком куда-то в сторону южного полюса, и мы больше не имели от неё никаких новостей.
Мамина мама, моя бабушка, сначала жила с нами, но потом она перестала ходить и лежала перед столом, на котором стояла еда, и люди ели и пили. И мне рассказывали, что у бабушки внутри тогда не было сердца, а вместо него туда что-то натолкали, а её сердце увезли в научный институт – я думал, что учиться, но выяснилось, что на исследования, потому что оно было таких огромных размеров, что занимало почти всё туловище. Отец говорил, это оттого, что она всем без разбора сочувствовала.
Её муж, мой дедушка, недолго был свидетелем её сердечного роста: он не был свидетелем, но был дипработником, и время от времени он уезжал, пока однажды не уехал совсем. Он уехал работать на Куб, но не смог долго удерживать равновесие, так как с одной стороны у него была моя бабушка, а с другой – новая кубическая привязанность, и в какой-то момент он упал и ударился сердцем, так ударился, что разбил его. В общем, они с бабушкой перестали поддерживать не только совместную, но и собственно человеческую жизнь примерно похожими способами.
Были незначительные вкрапления дяди, который строил испытательные ракеты для испытательного космоса, и тёти, у которой было парализовано лицо, но об этом и сказать больше нечего, кроме того, что виделись мы раз в четыре года по большим праздникам и никак не могли друг друга запомнить.
Так что вот так выглядели судьбы главных для меня людей. В этой истории была ещё моя девушка, но мы остались друзьями ещё до того, как стали встречаться, потому что я не собирался быть в куче, и она тоже не собиралась. Мы не начали быть вместе, вот и всё, что можно сказать про эту историю.
Итак, меня зовут Берри, и я точно не ягода, потому что, во-первых, я больше не расту, но ещё не подвергаюсь гниению. Меня также не съели. Я не вошел в состав варенья – так что я намного меньше ягода, чем все окружающие. У меня собственная корневая система, особые взгляды, и я никогда не чувствовал рядом с собой присутствие куста, так что этот допрос кажется мне почти бесполезным. Я не понимаю, почему они спрашивают меня о людях, в которых я никогда не верил.
Что касается моей собственной жизни, то я рано стал понимать, что происходит вокруг, и, значит, рано стал замкнутым. Сначала люди пытались получить от меня электричество, и клали рядом с собой, и гладили по голове, пытаясь высечь искры из волос, но искр никаких не было. И тогда они начали растить меня гелием: выставляли на солнце с огромной лупой и смотрели, как я буду изменяться в размерах и по характеру. Когда мне удалось сбежать от людей, я долго не мог попасть в свою жизнь, и всё заходил в чьи-то другие по старой памяти: распадался на молекулы, отмораживал мозги, нырял в соленое озеро – больше плакал, работал официантом – отзывался на колокольчик, взял собаку – сочувствовал собакам, выгнал её – взял паузу, чтобы походить по острым углам геометрических органических форм – философское скалолазание. И когда они снова нашли меня, я был уже без вести пропащим для самого себя. И им долго приходилось отучать меня от стояния с лупой на солнце в попытке выгореть и развеяться по ветру.
Я хотел тогда красиво уйти, но они вернули меня сюда. Посадили на место и просят заново рассказать. Я должен быть благодарен, но у меня нет этих эмоций, а есть право – право отказаться от их участия в моей жизни. Это не сложно – уехать отсюда в маленькие города и не давать себе свободного времени.
Меня зовут Берри, и никто никогда не называл меня ягодой. Это мои фантазии, это и есть они – мои фантазии, они помогают мне, но они и преследуют меня. Они испортили мою семью, сделали её уникальной. Они выводят меня из ряда обычных людей, и я никогда не смогу называть вещи своими именами. Даже своё имя я выдумал, чтобы рассказать эту историю, чтобы быть вашего поля…»
Ягода, бродячий рассказчик, взял коробку с мелочью, положил в рюкзак, туда же – картонные титры, маленькие колокольчики с руки, подвесной камин, искусственный космос, взял всё это, сглотнул и побрел на новое место.
У него лицо такое заповедное, широкие зрачки и мокрый рот. Он сидит на полу, и под ним ковролин мягкий плетётся, как сплетня, а около него женщины в малиновых шапочках носятся, хотят помочь. Маска полуовальная падает из шкафчика и ложится на его рот и нос, парень хочет придержать её, но тут же забывает, что хотел, и потому маску держит женская рука, одна из тех, что в районе плеч перейдёт в шею и завершится малиновой шапочкой.
Рори сидит, и никаких движений в нём нет, глаза большие и мирные, как будто это прострация какая-то, как будто он гуляет где-то, в волнообразных лесах, как будто он на поляне, и свет свешивается большими клочьями с облаков, падают продолговатые лучики. Он гуляет там, внутри, вставной, как протез реальности, а тем временем его тело сидит на ковре самолёта, который летит в страну Фером, где умеют спасать людей.
– Сосуды сужаются.
– Меняется консистенция мозга.
Бортовой врач расправляет парню спину, и теперь тот лежит в отсеке около кресла стюардессы, лежит и смотрит в правый потолок застывшим взглядом, лежит и совершенно не двигается, хотя там он смеется, гуляет в красочных лесах, и лучи-полянки ему радоваться помогают.
Он смущённый такой после каждого приступа, но теперь он не смущён ни капли: обычный человек на полу самолёта – пикник у него или исправление позвоночника.
– Я не ушёл туда. Ничего не было, – говорит он врачу и стюардессам, которые возятся рядом.
– Это о чём вы?
– Приступ. Его не было у меня. Я думал, он вот-вот начнётся, я увидел лес, но не ушёл туда.
– Наши поздравления, – говорят сидящие кружочком вокруг, пропитывая звук равнодушием.
Но Рори мало восприимчив к тону беседы, ему нужно зацепиться за ситуацию сейчас, ему нужно врасти в этот ковёр, приклеиться к этой стенке, только чтобы не вырвали опять, только чтобы не засосало туда. И он прислоняется к кружочку так, как будто хочет обвить себя этим кругом общения, из которого впервые за много лет с ним разговаривают без жалости и без этих вот похлопываний по плечу. Впервые он чувствует себя на равных с людьми. Как будто никогда и не было у него этих вот навязчивых состояний, кувырканий по полу, как будто не было у него веревок слюнных изо рта. Как будто он человек нормальный, обычный человек.
Кому-то хочется выпада, вечности, а он просто лежит тут и наслаждается такой простой и желанной очевидностью – раньше ему казалось, что он ложный, а теперь совсем не кажется. Раньше он разрушался, а теперь сцеплен во что-то.
– И как это вышло?
– Удача.
Стюардессы поздравили повторно и отошли, а парень остался сидеть тут, на полу, как временная достопримечательность, как реактив для эмоций. Обычно зеваки стояли над ним, смотрели на него, но сейчас не то. Люди как будто сами в себе застряли и сидели так – что ни тело, то герметичный сосуд без души. Он только сейчас понял: они забежали в себя. Люди спрятались, а Рори остался тут, нервами наружу, плотный, однородный пассажир, горящая материя, летящая не в чёрную дыру, но куда-то из себя.
Теперь он поднимается и идёт по проходу, показывая, что может идти сам, вот так, с прямой спиной, гордый и приличный, и ничья ему помощь не нужна, и ничьи ему не нужны молитвы. Он идёт по проходу и приманивает одобряющие взгляды, но никто на него не смотрит, почти никто: где-то у самого конца ряда сидит отчетливая человеческая усмешка внутри лица. Мужчина смотрит на Рори в упор и при этом усмехается так очевидно, как будто заговорить хочет или намекает на что-то, проще – сигнализирует.
Рори набирает силы в мышцы и бросает ноги, шаг за шагом. Наконец, он у цели. Врезается глазами в это странное мужское лицо, дышит тяжело, но равновесие не потерял.
– А почему вы ухмыляетесь как бы? – вопрос.
– Я, может, заговорить с вами хочу.
– Мы уже говорим.
– Присядете тут?
Рори отпускает руки, показывая, как он может стоять, ни за что не держась, он отпускает руки и медленно разворачивается, тестируя своё тело на осмотрительность. Потом его заносит, он подминает колено и всаживает себя в ближайшее кресло.
– Куда летите? – спрашивает усмешка.
– В Фером лечу.
– И что там?
– Там людям раздают магнитные коробки, которые спасают писателей и эпилептиков.
– Это что за коробка?
– Это коробка, в которой магнитное поле особое создано; и солнце не может выбросить туда свои токи.
– Вот об этом мы и поговорим.
Мужчина вывел усмешку с лица в голос, и теперь она звенела на перепонках, тряслась там, как подкрадывалась истина какая-то, и Рори чувствовал, что вот-вот увязнет в этом ожидании, провалится в свои волнообразные леса, пойдёт трогать макушкой продолговатые лучи… Но опять его что-то вынуло оттуда. Он тряхнул головой и посмотрел точно в глаза сидящего рядом мужчины, ожидая объяснений, как будто это объяснитель был или пророк.
– Уютная кома, да? И при этом ты всё понимаешь. Химерический голод удовлетворен. Ты увидел, что можешь бороться, ты стал сильный и спокойный, и я вот что скажу: коробка твоя эта, о которой ты говоришь… – мужчина выдвинул решительную паузу. – Ты уже в ней.
Рори немного поводил глазами по стенам, но ничего особенного там не заметил, ни на стенах, ни на потолке.
– С чего вы взяли?
– Я инженер, я говорю тебе: здесь и есть эта особая вселенная со своими законами. Поэтому богатые и летают много: тут их бури на солнце не задевают никак, тут им плевать на образование солнечных пятен.
– И это во всех самолётах так?
– Теперь во многих (так) , но этот самолёт немного особенный, в том смысле, что здесь все пассажиры вроде тебя – они пациенты, скорее. Мы тестируем новое магнитное поле, оно немного отличается от тех, что были введены в эксплуатацию, оно другое.
– Чем отличается?
– Это у всех по-разному проявляется.
Ямы хлопали, таскали металлическую машину по туче как на экскурсию, продёргивали сквозь мелкий ток, и люди шатались в своих креслах, не приросшие, но тихие, сжатые люди, завернутые в самих себя – как свёрток с человеком, но это сам человек и есть. Рори смотрел на них, пока самолет продирался сквозь зону турбулентности, и никак не мог уловить смысл этих перемен, которые сейчас происходили со всеми.
– Расскажите ещё.
Мужчина вернул усмешку на лицо, теперь она отображала доброжелательность, но такую не сильно искреннюю, как будто это приманка для откровенных – Рори сразу раскусил, но не стал осторожным: он был слишком счастлив оттого, что удалось избежать этих прогулок с выделением слюны. Беседа не вызывала у него дрожи сосудов, никакого раздражения не было, напротив даже – его с каждой минутой всё больше тянуло поболтать с этим сомнительным типом.
– Итак, это самолёт с особым магнитным полем. Нам поставляют сюда больных и очень творческих, и мы смотрим, как они реагируют. Я видел, что у тебя приступ не начался, хотя ты подошёл близко-близко…
– Я подошел, но меня не закинули туда, я уцелел дважды во время перелета, этого не было никогда, но теперь я нормальный и могу выкинуть эти платки из кармана, теперь я нормальный совсем.
– Ты не спеши. Послушай, что я расскажу. Эти самолеты обшиты специальными листами-экранами, и человек может укрыться тут от раздражающего влияния окружающей среды. Здесь живут писатели и режиссёры – они могут равномерно творить круглый год в наших самолётах, психические больные становятся совершенно обычными людьми, у них прекращаются сезонные приступы, даже некоторые смертельные болезни в ранних стадиях удаётся приостановить… У нас тут нет ни погоды, ни бурь, ни смены времен года. Тихая стабильная жизнь.
– Это важное изобретение. Но получается, что люди, которые хотят никогда не болеть, должны постоянно бывать в этих самолётах?!
– Само собой.
– И каждый раз платить за перелёт? Нужно быть невероятно богатым человеком, чтобы так поступать.
– Но у нас есть исследовательские самолёты, там пациенты ничего не платят.
– И вы медленно отбираете у них «душу», используете информационные ресурсы их жизней, пока они упиваются своим восторгом от того, что стали обычными людьми?!
– Как ты догадался? – рассмеялся мужчина.
Голос у него сейчас немного прыгнул, бровь отрикошетило ко лбу, но он быстро взял себя в руки и восстановил отрепетированную усмешку.
– А если оставить шутки, нам нужны постоянные пациенты, которых можно будет изучать.
– Какому риску они подвержены?
– Многим рискам. Подобные опыты никогда ещё не проводились на живых существах.
– В чём суть исследования?
– Мы пытаемся сконструировать такое поле, в котором всё будет закольцовано, сама структура жизни будет закольцована, то есть, люди, попавшие в это поле, смогут находиться в нём бесконечное количество времени…
– Это будет искусственная вечность?
– Примерно так. И чтобы её создать, чтобы создать это поле, нам нужны творческие и психически нездоровые – те, кто как бы умеет проявлять вечность через себя… Мы должны посмотреть, как влияет это поле на них, и потом мы сможем сдавать эти поля обычным людям.
– Вы хотите сдавать вечность?
– Что-то вроде, – ответил инженер.
Рори хотел бы опешить от такого рассказа, кашлянуть громко и во весь рот, но только глазами хлопнул два раза – хлоп-хлоп, и сказал:
– Двойная выгода, отлично… А зачем вы у нас спрашиваете? Дали бы ток, убивающий человеческую волю, и – готово.
– Нам нужны подлинные люди со всеми их чертами характера, с их мыслями, воспоминаниями, эмоциями. Иначе ничего не получится.
– Ну, судя по виду этих, – Рори обернулся, – у них тут не очень много эмоций. Какая-то инертная вечность.
– Это-то мы и пытаемся исправить.
– И вы хотите, чтобы я тоже стал такой вот размазнёй?
– Они не размазаны. Они обычные люди здесь.
– И им это очень не идёт.
– Да брось, разве ты не ненавидишь эти приступы больше всего на свете?
– Это правда, ненавижу, но я не ненавижу себя, поэтому отказываюсь.
– Не спеши с ответом.
– Я сразу отказываюсь.
Собеседник нервно повёл плечами.
– Уверен?
– Совершенно. В Фероме я сойду с самолёта.
– Это твоё право.
Инженер мгновенно завернул ухмылку в спокойствие, разложил кресло и лёг, повернув голову к картине, которая висела в том месте, где обычно бывает окно, а Рори поднялся и побрёл по проходу, оглядывая пассажиров, которые продали душу за иллюзию, стали намеком на самих себя. «Они как будто обворованные. Хорошо, что я не попался», – подумал человек и торжествующе двинулся к своему креслу, где он хотел немного отдохнуть до приземления.
…Это было раннее утро. Рори вышел из самолёта, и мягкий весенний воздух окутал ему лицо. Фером просыпался, как после долгого сна, или это человек сам просыпался – непонятно было пока. Он закинул рюкзак за плечи и шагал по внешнему аэропорту уверенной походкой, не перемешивал своё тело с окружающим пространством, но предвкушал свои счастливые времена в этом городе. Он шёл по аэропорту, и вокруг плавно вырастали волны из деревьев, и возникали дебри, и свет свешивался страшными клочьями с облаков…
Рори прижался к стене и вынул платки для слюны, он достал целую пачку платков из кармана и приготовился упасть, как множество раз падал в своей жизни, но в этот раз он совсем по-другому обрушился, он рухнул так безнадёжно, как будто из него вынули двигатель, основную деталь, которая запускала эту человекомашину.
– Они украли её, забрали просто так… Он соврал мне.
Тело его лежало обмякшее около стены, но последний импульс двигал ноги по тропинке: Рори забегал в свой волнообразный лес, где ему предстояло спрятаться навсегда.
Серое примятое небо, капли – почти молекулы, висят плотно, воздух как из воды. Человек в красной бейсболке размазывает пену по асфальту, носятся корзины с газетами, бормочет океан что-то. Гиль открывает баночку с рефрешкой [1] и вливает в себя этот красочный пузырчатый раствор. Теперь он разноцветный человек: внутри у него столько оттенков – не сосчитаешь.
– Хелло, Ванесса, я рефрешку пил, – говорит он с гордостью соседской девчонке и выпускает шумную радужную отрыжку.
– Мне мама тоже купит на рождество, – говорит девочка с угрюмой завистью. – И вообще, я сок пробовала из бутылочки четыре дня назад, так вот!
– Сок из бутылочки! Да ну?! – говорит Гиль и заглядывает Ванессе в глаза, пытаясь угадать по оттенкам на радужке, не врёт ли она и не обманывает ли его насчёт сока.
Девочка высокомерно кивает.
– Здорово, – с неохотой признает поражение мальчик.
А потом они бросают друг в друга два кулачка грязи из лужи, смеются и убегают глазеть на паром, который хоть и приходит-уходит два раза в час, но всё равно всегда интересно понаблюдать, кто там катается, какие-такие люди, и в какой одежде, что у них на футболках написано, и как они смеются, и о чём говорят. К тому же, флаг у парома такой красочный, на ветру дёргается, как юбка у тёти из вентилярии.
– Хромой из серого дома рассказывал, что если к белым подбегать и говорить, что ты голодный, то они денег дают, просто так! Веришь в это?
– Как это – просто так? То есть, вот ни за что?
– Ну, они жалеют, как бы, человека, помогают ему.
– Это мне не понятно, они же могли на это рефрешки себе купить или галинью с карри? Зачем они отдают?
– Хромой говорит, что у белых деньгами все карманы забиты, они их даже не считают никогда, только подкладывают и подкладывают. А если какой белый захочет на эти деньги рефрешки купить, то столько её получится, что можно заставить весь амбар китайский, где рис хранят, видела его?
– Он же огромный, этот амбар! И что, везде там рефрешка будет?
– Везде.
– Ого.
– А ещё хромой говорит, что белые едят в ресторанах по выходным. Это такие места, где цены на еду в десять раз больше, чем в магазине, но зато еда там разложена красиво по тарелочкам, и её приносят люди в костюмах с блестящими пуговицами. Белые иногда там ужинают и даже что-то такое пьют… одна бутылка стоит как полтора года в той красивой школе на Каунде учиться.
– И они платят столько денег?
– Платят.
– Где же они все эти деньги берут?
– Хромой как-то на пароме катался и разговаривал с белым, который работает чемоданом… нет, кто-то другой он… Дипломат! И вот он работает этим, и ему каждый месяц дают за такое кучу денег.
– Надо же! А если я буду сумочка, мне дадут денег?
– Думаю, что должны дать, это же не очень большая разница – между дипломатом и сумочкой.
– Мне дадут кучу, и я куплю рефрешки баночек сто… А лучше двести. Сама буду пить и с тобой поделюсь.
– И мы будем разноцветные каждый день!
– И наши отрыжки радостные поднимутся вверх, и там слепятся цветные облака.
– Точно! Давай-ка ты поскорее становись сумочкой.
– Ладно… Только вот как это сделать?
– Ну, смотри: ручки у тебя есть…
– А всё остальное?
– Надо подумать.
Они сели на бордюр и почесали головы. Уже паром два раза причалил-отчалил, уже рыбаки вытащили на берег вечерний улов из семи гароп и одного страха, а они так и не смогли ничего придумать.
– Кажется, я понимаю, почему у этих белых так много денег. Не так-то просто стать сумочкой, что уж про дипломат говорить, намучился он, наверное, тот человек, – вздохнула девочка.
– Это точно. Вот ничего ведь в голову не лезет, а мама говорит, что я самый умный в семье. Знаешь, что? Давай не будем больше им завидовать, белым, а будем их уважать за то, что они такое придумали.
– Давай. И ничего, что мы рефрешку раз в два месяца пьём, зато можем веселиться и играть, а не ломать голову над тем, как стать каким-то предметом.
– Вот-вот. К тому же, карманы у меня дырявые, если бы сюда кто деньги положил, сразу бы выпали.
– И мы потом бы их не нашли и расстроились. Нет уж, пусть будет, как сейчас.
– Да!
Ванесса сгребла в кулачок немного слякоти поплотнее и швырнула в лицо Гиля так, что чуть весь рот ему грязью не забила, однако, он сумел вовремя спохватиться и запульнул в девочку камнем – прямо в лоб. Оба рассмеялись и продолжили беседу.
– А что ещё хромой говорил? – спросила Ванесса, потирая свежую шишку.
– Ещё он говорил, что у белых есть дома в несколько этажей, и что они могут выбирать, на каком этаже будут спать, а ещё у них там есть специальный ящик для костров, так что можно прямо в комнате разжигать, а во дворе дыра квадратная, и вода в ней голубая-голубая. Там они купаются. Это хромому мама его рассказала, она в одном из таких домов убирается.
– Купаться во дворе и голубая вода, надо же!
– И ещё им полотенца каждый день новые приносят. Хотела бы ты каждый день новое полотенце иметь?
– Сильно бы хотела! Вот я бы их пачкала – изо всех сил, а мне бы с утра чистые давали.
– Хорошо бы было.
– Очень неплохо.
Паром со звуком выпустил пар и потянулся лениво к другому берегу, а Гиль с Ванессой улеглись на колючей траве и смотрели в вулканное небо.
– Сейчас начнётся. На сколько ставишь¬? – спросил мальчик.
– Считаем до пятидесяти трёх.
– А ты сколько говоришь?
– Сто пятнадцать!
– С ума сошёл! Лето же!
– А вот скажу сто пятнадцать.
– Закрываем глаза.
Один, два, три, семьдесят пять, девяносто четыре…
– Девяносто шесть! Ты продула!
– Ну, ты тоже не угадал…
– Ладно, ничья, но признай, что я лучше высчитываю, за сколько оно свалится.
– Ерунда! Завтра ещё раз сыграем, а пока отстань, я хочу посмотреть.
Они откинулись на спину и глядели туда, наверх, и видели эти спектральные взрывы, и как многие цвета возникали над головой – лиловый и оранжевый, синий и красный – словно кто-то большой отрыгивал после рефрешки.
– Знаешь, всё-таки хорошо, что я не стала сумочкой, у сумочки же нет глаз, и как бы я смотрела сейчас на эти разноцветности?
– Да, ничего бы не увидела, обидно. Но я бы тебе пересказывал.
– И чем бы я тебя слушала? У сумочки даже ушей нет.
– Я и забыл. Очень хорошо, что мы остались теми, кто мы есть.
Закат уходил, наступала темнота, мягкая, тёплая, пахло травами и солёной водой, которая снова и снова перетекала из океана в воздух, из воздуха в людей и обратно, перемешивая человеческие мысли, перетасовывая настроения и выкидывая результатом эти неимоверные цвета, эти красочные заповедные конструкции.
Цепь ощущений – потом, сначала цепь как граница между состояниями, но они подготовились: постились и размышляли о грехах, в основном, будущих, но «всемилостив Отец наш». Теперь вот эта худь, острое бедро – стержень прихожанина, а на него уже мирские ценности эксклюзивные намотаны: платье по фасону стихаря, приподнятые в благоговении пяточки (праздничная подпорка – шпиль) , резные скарабеи, печати из терракоты и праведный клатч на руке. Тело умаслено благовонием, на голове платок из ангельских волос. Пономарь немного квадратный, и поэтому у него мозг из угла в угол катается, но зато душа внутри чистая и спокойная, через неё он и смотрит, вычисляя лукавого в толпе. Но худь не лукавая точно – он видит по лейблам, решает тут же, что надо бы направить её по жизненной тропе. Алтарщик этот хоть и без алтаря, но зато с полномочием – цепочку снимает и пропускает овец несчитанных к свежим водам нового модного завета.
И худь пошла бы к водам, но сперва осмотреться надо, изучить пути, приводящие к царству. Сначала выбирала, куда, а потом выпала прямо в священный мрак: а там свечи без огня, но за здравие, там милостивый око металлогалоген, там золотой свет с потолка – небесное откровение. И прихожане приходят или прихаживают, а потом стоят тут, окутанные мирской скромностью, стоят смиренно – это одни, а другие трясутся ещё, трясут свои тела под звуки габриелевых мандолин, пропитываются божественным духом, погружаясь в динамичный экстаз.
Человек, к примеру, девушка (худь) – она же девушка, дева поистине, только наоборот. Руки упругие, тонкие, волосы с зеркальным покрытием, губы-подушечки, гуттаперчевый бюст (сейчас деву подробно рассмотрели) . Сидит на пружинном стуле поперек, лицом светит, хочет поделиться с кем-то этим своим таинственным настроением, вибрацию передать, хочет безрассудности, тесноты, кремния, но тут главное не переборщить, поэтому начинает она с веры и исступления – танцует.
Она дева, но не совсем, это точно. Вынимает харизму, спину распрямляет и готовится совершить растление сердец, но на самом деле жаждет исповеди особого вида, которую производить можно будет тут же, после пятой евхаристии, а для этого тут всё готово:
Сангри́я из крови Христа, Текила, Курвуазье, Бифитер.
Быстро и ярко – везде. Процедуры на любой вкус: вживление характера, импланты смысла, порок животворящий, столкновение с бесом – борьба телами. И этот перезвон, вносящий шаткость в умы, отображается в умилении сердца. Перезвон сотрясает тела, и «соединяются все народы, землю населяющие», и вот оно стадо едино, и единый пастырь – в голубом колпаке парнишка протирает пластмассовые круги.
И она смотрит на него возвышенно и входит медленно в четвёртое состояние благодати. Она такая девочка приятная, светлая вся, плоская, как икона, со стула встаёт и начинает снова плоть прислонять к звукам, ноги энергично двигаются, расслабление, платье приподнимается, а под ним тело горячее, чистое – худь к исповеди подготовилась.
Украшенная не целомудрием, но платьем этим, она впускает в недра свои волю к спасению, но риза души её не хочет сиять белизной, примешиваются к ней и бесовские помыслы, и притворство, и сладострастие. Но это же ничего, кому-то нравится даже, вот ему нравится – человеку в бежевом пиджаке, он совсем даже не страшится такого порока, подходит к деве, ртом к уху подбирается и говорит:
– Можно вас исповедовать, оно же – угостить?
А она ближнего не обидит. И они сидят вместе около тёплой стеклянной церкви, у которой купола хрустальные над мойкой перезваниваются, где спасение жидкое и моментальное.
Курвуазье, Бифитер, Кровь Христа.
И он гладит её по голове, отпуская все грехи. Помолились, сблизились, и он готов провести языком по её губе, а она пьяненькая, смешная, ей всё равно, когда так. И снова по их телам бежит разжиженная благодать, и оба к вечности подбираются. Свечи повсюду, чил-аут. Она сваливается в одно из кресел, и он за ней туда, в вере своей силён, сжимает ей грудь правой ладонью, прикладывается губами к образу, вознося ожидания как молитвы.
Крики те «царь небесный» из неё вынул, а потом резко ушёл, оставил благословение за бретелькой и ушел, а она тут, как ересь, немного озадаченная этим скромным таким благословением, но не так уж. Грехи конвертировать по-прежнему выгодно, и это истинное её возношение. Сейчас она к мирскому готова: бедро заострить и идти к утешителю, где готовый дух продают, любимый её – сладкий с амброй, или что-нибудь из новинок.
Худь теперь сидит спокойно на стуле – полувер, полушария срослись, и это состояние просветления, это здесь церковь новая, это здесь город знаменитых икон – вокруг. Терновые венцы по магазинам – держи-дерево, подставной огонь жжет, фимиам в трубочках намного удобней, чем из кадила, а ещё люди над предметами трясутся – всеобщий страх.
– Но это обычный танец – дева говорит. – Танцуй.
И сейчас она больше, чем дева, – носитель мнения. Сожженная на покупном костре (можешь – разожги) , удавленная обстоятельствами, вываренная в словесной жиже, дева и пошла бы на курсы по убийству воображения, но только она и так уже неврастеник.
– Вот-вот, – подтверждает.
Расплачивается, берет свои сокровища со шкалы уровня и уезжает в ад.
* * *
(вместо окончания)
– Простите, я не знаю дороги, – говорит таксист.
– Тогда домой поеду. Сверните на светофоре и по прямой.
– А если молния в капот?
– Хорошая погода и никакой грозы.
Ехали-молчали, за окнами витрины, темнота и огни искусственных цветов падали горизонтально, как предчувствия, или без цели, просто так осыпались. Они ехали, и это был обычный автомобиль изнутри, и стены не выламывались, и не текло стекло. Чудеса закончились, чудес никогда и не было – маленькая фальшь.
– Вы часто на этих тематических вечеринках? – водитель заговорил.
Худь что-то писала через телефон, смотрела на экран и теперь даже глаз не подняла – так и отвечала, не прерываясь.
– Бываю по настроению. На вечеринках.
– И как там?
– Ну, как там… Все ходят.
– И вы, как все?
Она какое-то время молчала, тыкала в экран и, кажется, уже пропал разговор, но она вдруг подняла глаза, подняла глаза и тут же вскрикнула:
– Мы не туда едем! Вы заблудились!
– Я не заблудился. Хочу вас пригласить кое-куда. Можно?
– Что вы творите?!
– Хочу вас пригласить…
– Да я услышала!
– Вы не бойтесь. Это обычная прогулка, вы не бойтесь, пожалуйста, вот, можете забрать мои права. Только не бойтесь.
Худь выхватила карточку, которую он ей протягивал, посмотрела на фотографию, личные данные прочитала внимательно, включила телефон.
– Я сообщение отправлю, мало ли.
– Конечно.
– У меня в первый раз такая ситуация. Очень неожиданно… Да и поздно уже.
– Это ненадолго, прошу вас.
– Ответ уже пришёл, видите? Если что-то со мной случится…
– Доверьтесь мне, пожалуйста.
– Ладно, только отвезете меня сразу же, как попрошу.
– Тут же отвезу. Как только попросите.
Скоро они были на месте. Вышли из автомобиля и двигались по прогулочной дороге. И ниоткуда не лился на них белый свет, и ниоткуда не сыпались хорошие примеры, и манны не сыпались, и ангелы, людей тоже тут не было, и не было никаких чудес (потому что чудес не существовало никогда) , а была такая металлическая ракета, тело-ракета, шаровидное здание, врытое в землю.
– Планетарий?! Это тут при чем? – взорвалась девушка.
– Можно вас сопроводить?
– Да я была там. В школе нас водили.
– Ещё раз посмотрим. Там туманности можно увидеть, и звезды, и луну…
– Ну и что?
– Ведь это очень красиво.
– И дальше?
– Простите за навязчивость, можем вот тут присесть?
– Какая-то скамейка… Да что вам надо?
– Хочу вам показать.
– Только без всякого там…
Девушка сняла босоножки, подложила журнал и села на скамейку, осторожно – чтобы платье не помять.
– Поднимите, пожалуйста, голову…
Она скептически хмыкнула, но долго не сопротивлялась – подняла.
– Видите?
– Что вижу?
– Небо. Такое блеклое, серое, темное, звезды как будто старые – уставший космос. Кажется, что светильники перегорели, и созвездий никаких не видно, и ещё эта дымка – всё размазывается, всё такое нечеткое, непонятно, как люди могли любоваться этим из века в век. Мутное некрасивое небо и редкие невнятные огоньки.
– Это потому, что мы из города смотрим…
– Вот именно, – сказал он особым тоном и отошел немного.
Худь подняла брови и посмотрела в его сторону.
– Так что вы хотели показать?
– Это и хотел. Извините за беспокойство. Я отвезу вас домой.
Девушка вздохнула капризно и хотела уже обуваться, но вдруг какая-то остановка, мысль, и она замерла на своем месте, ещё раз голову запрокинула и долго смотрела туда, как будто хотела увидеть этот спрятанный смысл.
– Забыла, как это называется… слово такое… Аналогия! Да, точно! Это ведь аналогия с тем, что на вечеринках, да? Созвездий не видно обычным глазом, и брендабога тоже не видно, но это не значит, что они – подделка? Вы об этом же? Вы же об этом?
Человек пожал плечами.
– Кажется, я поняла, поняла… А что, можно и зайти ненадолго. Давайте зайдём. Только я подготовлюсь: придумаю желание…
Таксист улыбнулся вежливо, подал ей руку, и они пошли к кассам обсерватории.
Он был ребёнок обычный: глаза яркие, большие, поспешный рот, деловитость, голова-пух, коллекция настроений – такой же, как другие, ребенок, вот только мама у него была бумажная. Любимая бумажная мама. Она приходила к нему по вечерам чаще, иногда днём после обеда; она пахла деревьями. Она появлялась из-под подушки обычно или оказывалась в шкатулке на столе – он всегда удивлялся, как она умела так незаметно прокрасться в комнату, чтобы получился сюрприз.
Она появлялась, и Вигор говорил:
– Мама пришла!
И не случалось ни дня, когда её не было рядом.
Мама рассказывала ему о странах, в которых она жила. Она путешествовала по миру. На континенте слонов она видела бога-какао, сусеки летучих мышей, людей с синими глазами, которые капали себе чернила каракатицы, чтобы стать шаманами, рассказывала про театр на острове, и как у природного явления нашли сознание, описывала экзотические виды шумов, и как в бушах сумасбродная саранча грызёт деревья вместе с птицами. Она писала про такие места, куда приезжали лечиться сказкой люди с кризисом эмоций, люди-бумаги, пророки, коммерсанты, и мама вот поэтому туда поехала: она же была человек-бумага.
Мама присылала ему подарки. В основном, через родственников передавала, иногда через знакомых. Так у него появились маски, в которых танцуют, чтобы ускорить исполнение желания, блестящие фигурки жаб, сосуды из страусовых яиц, деревянные барабаны, пахнущие чужими местами. Пару раз она даже присылала живых птиц – теперь они чирикали тут в клетке около окна.
Мама никогда не вкладывала фотографии, и он думал, что у неё нет лица, но оно и не важно было – он видел её целиком, как человека-тетрадь, и бережно сохранял в памяти их общение. Не только в памяти сохранял: у стены стояли огромные шкафы, в которых лежали мамины письма. Она отрывала от себя по листочку и пересылала ему – так Вигор себе представлял. Иногда он доставал их оттуда и строил настоящие пространственные дома, или разбирал письма по темам, вчитывался в какую-то одну историю и в прямом смысле видел, словно перед ним происходило – как хлопок растет в чистой соли, как летит над океаном рыба, как чешет длинный красный нос кахау из семейства мартышковых.
Иногда ему очень хотелось рассказать ей о своих впечатлениях, нарисовать для неё открытку, чтобы она носила её с собой как закладку, но мама просила не делать этого: она же может уехать из той страны, куда он пишет, и тогда его открытка попадёт в переделку. Или, того хуже, какой-нибудь злой почтальон станет над ней смеяться, или даже напишет гадкую шутку на конверте, и он потом очень расстроится, когда получит её назад. И поэтому Вигор никогда не писал ей писем, боясь злого почтальона, а если и писал, то сразу же прятал в ящик.
Мама была шершавой, мягкой, светлой. Она писала разными цветами, но иногда простым карандашом, и это были истории о том, как грустно бывает жить так, без близких людей и семейных ужинов, как страшно бывает. И Вигор плакал, разгадывая её шуршащую тоску. Он понимал, что у бумажных людей и дома такие же, а как мама будет жить в этом огромном доме? Разве что, он её в блокнот положит, или в какую книжку, но маме, наверное, тесно будет и в блокноте, и в книге. Пусть лучше она дальше путешествует по своим бумажным странам, а он её будет любить – очень сильно, так сильно, чтобы она смогла чувствовать, будто они вместе.
Первые перемены в сознании у Вигора случились, когда он пошёл в школу. Общаясь со сверстниками, он постепенно понял, что у других детей мамы вполне обычные, выпуклые, и только у него одного бумажная мама, которая не печёт ватрушек и не устраивает ему заварное детство, но зато интереснее всех на свете описывает мифических хвостатых и как правильно обнимать ногами диких лошадей. И он начал ещё сильнее гордиться собственной мамой, тем более, что ватрушек он мог и в кондитерской купить на карманные деньги.
Чем взрослее он становился, тем ему страшнее было спать ночами: ему виделись какие-то беспросветные монстры. Вот и сейчас: кровать вертикальная, и он летает, во сне и после сна, он летающий мальчик, собранный из чернильных узоров, он – потомок блокнота, бумажный мальчик, исписанный небывалыми историями. Так он себе виделся в снах, так он себя ощущал, когда просыпался, и удивлялся, почему сны казались кошмарами, ведь ему не стыдно было быть бумажным, и ничуть он этого не стеснялся. Только вот с ночными монстрами, вполне конкретными, сложнее было сражаться, и тогда он вызывал маму на поддержку: придвигал ящик с её письмами, и они вместе воевали с чудовищами.
Первое общение с косичковыми было тоже на записках: он искал девчонку, которой интересно будет с ним переписываться, и такие девочки находились, но ни одна не писала так здорово, как его мама. Вигор перечитывал письма и учился выдумывать красивые фразы, учился не сдерживать эмоции и давать полные описания. Он полюбил выполнять этого вида задания, особенно ему нравились сочинения, и он часто получал высший балл – старался, потому что это сближало его с мамой.
И он рос, как любые другие дети – любил порезвиться во дворе, побегать в футбол, любил теребить животных, разводить жуков, собирать кленовый сок с большого паркового дерева, откапывать глину в яме и лепить из неё корабли. Постепенно событий стало так много, что он начал рассказывать об этом маме, но это были не письма: он завел дневник и выкладывал всё начистоту, всё, что с ним случилось за день. И ему казалось, что мама каким-то образом его слышит, и он даже пытался угадывать её мысли, придумывал её реакции на эти сообщения.
Вигору исполнилось шестнадцать, и он получил свою первую премию – за лучший рассказ. Это была юношеская премия, но всё равно он был немало доволен, и мама была довольна, она даже прислала два письма в один день. Где-то в пропасти рассудка пульсировала мысль о том, что письма из дальних стран не могут так быстро приходить, но он все эти сомнения прогонял, убеждая себя, что, наверное, у него была какая-то очень важная мама, и она пользовалась особой секретной почтой, по которой все сообщения приходили практически мгновенно.
Ещё он немало удивился, когда нашёл в одной из книжек текст маминого письма, вот точно, слово в слово про мифических хвостатых, как она писала. Бумажный сын растерялся, но это было временное сомнение. Вскоре он успокоил себя, начав думать, что это по маминому письму и было написано, и хоть век этого произведения плохо совпадал с веком текущим и далеко уходил в глубины времени – мало ли случалось подделок.
Вигор становился известным в некоторых кругах сочинителем. К двадцати трем годам у него вышла книга, которая получила хорошие отзывы, и он был очень доволен таким обстоятельством, и они с мамой радовались успеху вместе: он накупил вкусной еды и устроил пикник около шкафа с её письмами.
– Вот так, мам, кажется, я писатель.
И она отвечала ему мягким родственным шуршанием.
Когда ему исполнилось двадцать пять, Вигор немного утратил веру в то, что мама когда-то приедет к нему. Ему было стыдно, что он отрекся от главной религии, что он предал своё детство, но больше не было волшебства в этом бумажном общении. Он не чувствовал человека с той стороны букв, там был какой-то автомат, какая-то наборная машина, но точно не мама. Он не верил, да и письма уже давно перестали приходить.
Взрослые люди стремительны, дотошны и упрямы. Они охотятся за правдой, хоть и очень боятся этой правды. Они страшатся такой правды, которую не получится пристрелить или скормить собакам. С ней надо будет жить дальше – и это как лезвие в голове, лучше бы никогда о нём не знать. Но иногда от правды не увернуться. И Вигор ощущал, что однажды придет его черед. Правда охотилась за ним, и в какой-то момент она напала на него: непонятно, кто на кого охотился.
Внук приехал к бабуле на выходные. Сел на скамейку в коридоре и начал разматывать ботинки. Дверь была полуоткрыта, и оттуда слышались голоса – бабушка беседовала с подругой.
– Сегодня день рождения – у неё . Хотела поздравить, но она трубку не берёт, наверное, думает, что буду её упрекать.
– Могла бы хоть как-то проявиться за столько лет, эгоистка… Но ты героиня: все эти письма.
– Как же я изнервничалась! Всё боялась, что он наткнется на одну из этих приключенческих книг, откуда я переписывала… Но вроде бы обошлось.
Вигор почувствовал тик в середине горла и холод. Его трясло, внутри миллионы букв бились о стенки сосудов, это же была его кровь – мамины письма, это была его жизнь – а оказалось, что только спектакль. Он надломился от обиды теперь. Как фибры, больно рвались привычные смысловые нити. И он сидел, искаженный, на улице, и в него заново загружался сюжет его жизни.
Вот так бывает. Однажды пространство распадается на два точных куска, как старая ткань распадается, и человек где-то там обычный стоит, традиционный, в платье из ценностей, а где-то в другом месте он же – моток нерва. Всё это было отложено для него: сейчас подошло и – занавес. Орган надежды атрофировался, и, как разноцветный гной, из него вытекала воспаленная память. И Вигор понимал, как в людях вырастают вопли, как в них вырастают такие раны, которые уже не получится залечить.
– Привет, ба, – он зашёл, как ни в чём не бывало. – Чего бы поесть?
Она немного растерялась, почти испуг, но быстро запрятала.
– Сегодня только пирог с вишней. Как же ты не предупредил, я бы наварила пельменей!
– Хотел сюрпризом.
– Садись и будем ужинать. Молодец, что приехал.
Этой ночью он вытащил шкаф на задворки, разложил сухую траву, закурил и бросил спичку в траву. Шкаф горел долго, письма тонули в черноте, расползаясь на мифических животных и сказочные растения.
– Прощай, мама.
Вигор прибрался в комнате, оставил свои книги и уехал до наступления утра, стараясь никого не разбудить.
Оно упало с балкона, выпрыгнуло из кофейни, переползло из воды. Оно перескочило на неё и всосалось в это тело обезбоженное со всех сторон – Мади даже вздохнуть не успела, как лёгкие её сжались и запаршивели, она захотела подскочить от удивления, но позвоночник скукожился, захотела напиться, но влага летела в другое горло. Всё наперекосяк пошло: кашли, тошни, испорченные простыни. Организм рассредоточился и замлел, так замлел, что чуть было не умер. В итоге не умер, но повредился очень, так повредился, что мало не покажется. И ей вправду столько всего казалось – что она на велосипеде по карнизам, что она богач, что она у пруда карпов кормит хлебными шариками, что белоухие совы. Из этой ахинеи половина ждала её, половина была из фильмов вынута – в общем, всё перемешалось, и оставалось понять только, зачем её так наказали.
Раньше она мыслила, смеялась, шагала в лаковых ботинках по городским магистралям, а теперь замлела и остановилась. Лежит без сил и никакие сиропы её не лечат.
– Сладкие-сладкие! – несутся ложки в её рот, но рот зигзагом и вовсе не желает зиять.
– Что же ты, Мади?! – вскрикивает врач, вынимает транслятор из-под кресла и растягивает картинку по стене.
Женщина укладывается напротив стенки, одеялом подлокотники заменяет и лежит сидя, как в прострации, что-то бормочет такое, говорит:
– Оно не просто так возникло. Оно чего-то ждёт, всё раскалилось и плавится, всё намекает, но у человека нет приёмника, у него нет микроскопа внутри, он просто получил и решает – варенье ест или прикладывает чесночные квадраты, однако, пока мало что может прекратить это дребезжание сосудов, этот хрип в правой стороне, ветер.
– Давай уже посмотрим, что с тобой…
– Что со мной? Я устала и потому лежу, перемотанная шерстяными пейзажами, лежу среди одеял больших, среди невиданной прочности сна. Купаться не хочется, да и зима, холодно, снежные горки вместо бассейна и свечки из лимона на тумбочке. Не буду смотреть, просто дайте мне таблетку, сироп, и не надо ничего объяснять.
– Это тебе не общество милосердия; накуролесила, теперь слушай.
На стене свет загорается и лезет точно в рисунок, так что получается фильм, ну или презентация некая; по стене её биография тянется – с самого истока: отход вод у матери, пуповина обрезана, человек корчится маленький, видит разноцветных птичек, коробочки, миловидные цацки, пальцы как крючки мамины, раскраски, детский сад, школа, и подышать бы над горячим чайником, высматривая з а мки в истёртостях одеяла, но Мади занята вечно, носится с сёстрами-детьми, убирает сорняки в саду, попкорн продаёт в школе по увеличенной цене, чтобы родители телевизор в кухню купили.
Потом она подросшая, в школе каменщиков, и это как будто игра для неё – в преткновение, точнее, она не сама выбрала, так получается просто: без неё ничего не делается вокруг. На Мади весь мир держится, так она решила, и потому работает с утра до вечера: родителям помогает, своим и чужим, с детьми уроки делает, мужу отчёты сводит, кошкам мастерит деревья для когтей, тёте – кислородный суп.
– Шея не болит, дружок? – интересуется врач, увеличивая картинку.
– Немного замлела, да это мелочи; скажите лучше, что за болезнь у меня? Какую бы таблетку съесть, что бы такое приложить компрессом?
– Всё бы так просто, да всё не так. Это закупорка, деточка: ты навалила всего сверху, мир как бетонное одеяло на тебе. Эмоции в организме вызревают и лопаются прямо там, а надо бы их вывести вовне; знаешь, это не шуточки тебе: тромб и колесница.
– Что же мне делать теперь?
– Вот тебе телефон, позвони этому человеку как-нибудь, пригласи к себе, будь одна и не бойся. Он не опасен обычно.
– Но мне не до встреч, столько дел нынче…
– Я предупредила просто, диагноз поставила, прописала тебе куролесить и ныть. А дальше сама решай.
– Спасибо и за такое вам. Буду думать.
И, конечно, она не позвонила по этому номеру ни вечером, ни следующим вечером не позвонила, а вместо – продолжила носиться по заданиям. Потом как-то чуть в груди дернуло, так дернуло вызывающе, что чуть не вывернуло, и тогда она до мобильного дотянулась, наконец, и как-то на автомате выбрала тот номер «прописанный», сделала вызов и стала ожидать. Мужчина поднял – мужской голос – дала адрес и через пару часов он уже сидит напротив неё, и она ждёт, что дальше будет.
– Витя, если что, но можно без имён.
Так он разгоняется, и пока заподозрить ничего нельзя, человек как человек, обычный.
– Я коньяк купила и водку ещё, как вы просили, купила колбасы и жасмина.
– Это хорошо ты сделала. Давай выпьем и понемногу начнём.
Жидкости помещаются в организм, туда же идёт продовольствие, колбаса, пряники, цветы только на столе остаются, цветы – украшение, они эстетический праздник. Третий стакан, и мужчина вещает, как не может остановиться, и слова вываливаются из его рта как розетки из стены – не через что пустить ток. И вечер немного мрачноват, но продолжается. А он всё говорит и говорит, как будто эта такая розница: метко и в полный словарь Витя сообщает человечеству о том, какое оно неумелое, как оно разочаровало его, разобидело. Говорит абстрактно сначала, а потом выкидывает ей прямо в лицо:
– А кто ты вообще? Что ты о себе возомнила?
Она сидит напротив, и вроде хотелось бы убежать оттуда, взять вот так сумочку, туфли свои нацепить и по-быстрому смотаться из собственной квартиры всё равно куда, и чёрт с ним, с этим имуществом. Да только она бережёт его (человека бережёт) , а на самом деле потакает, потому что видно, что никакой он не спасатель, а обычный алкаш – наклюкался и болтает. И вид у него тоже алкоголический: волосы блестящие, животик слегка подрыгивает – нездоровый аппетит, глаза есть, нос, но всё какое-то искореженное, как будто это и не человек вовсе, а гнилая картошка.
Видел бы и молчал, но городит же, никак не скажешь, что начнёт городить, а вот уже всё помещение своими городами застроил. Ей и рассесться негде. Прикормила кусочек дивана, но так ведь неудобно на нём: туловище устаёт и уши клонит. Плакать хочется, до жути хочется плакать, но пока держится. Затыкает нёбо языком, чтоб из глаз не текло, а ногтями в ладонь сделать забыла, хотя это помогает всегда, и сейчас бы помогло, но поздно сообразила.
– Ты мне сначала нормальной показалась, а теперь вот смотрю на тебя – и откуда такие берутся?
Она молчит, конечно, дышит мелкими заходами и молчит. Понятно, что ей ответить никто не даст, хоть кажется, что вопросы прямо в воздухе висят – поразвешены, но ответить никто не даст. Сейчас тут явный монолог происходит.
Мади смотрит на этого Витю и как будто о другом думает. Звук исчезает, и остаётся картинка только: машущее собой лицо. Она смотрит на это лицо паразитическое и понимает, что вот человека за ним как будто и нет. Он же завтра ничего не вспомнит из того, что теперь происходит, поэтому можно сказать, что его нет в настоящем, а в будущем у него нет настоящего. Вот такая ситуация на её глазах формируется. И Мади смотрит на всё это, сидит тут, строгая, тонкая, как палочка для экскрементов, и ничего совсем не предпринимает, кроме того, что нёбо языком поддерживает, чтобы не разреветься от оскорблений, а больше ничего не делает. Как до такого дошло?
Женщина удивлена самой себе, встряхивается и открывает уши, звук включился, а там музыка философская, мирра для души – алкоголические размышления:
– Пробки на дорогах, пробки в людях, век закупориваний, все закупоривают, а я откупориваю один, понимаешь, какое предназначение это специфическое?.. А ты что? Повесила на себя всех, а они тебя просили? Они тебя замечают вообще или только твои дела? Глупая ты, вот и всё, что ты!
И вправду. Мади открыла глаза и увидела, что она стоит на каком-то валуне, и со стороны кажется, что она стоит на своём, но этот камень не её, камни никому не принадлежат, и их можно таскать с места на место, и никто не спохватится. И если посмотреть вниз с этой горы… И тут её осенило мгновенно, тут она как бы сама из себя вышла, как из игры.
– Какого чёрта?!
Виктор прислушался и этим выпустил ненадолго ум на лицо – умное выражение, прокололся, но она ещё не сошла со своего валуна, она ничего не заметила. Алкоголик рявкнул неестественно напоследок, но ничего не сказал больше – ушёл просто, взял, конечно, оставшийся коньяк и колбасу в тетрадке взял, ботинки набросил и вышел. А женщина осталась тут, и словно какой-то крючок лопнул: волны полились изнутри, слёзы пошли, рыдания, крики и битьё ладонями по столу.
– Тварь! Скотина! Вторая мысль:
– Мразь. Третья:
– О ком я говорю? Кто виноват?
Никого нет, никто не отвечает. В голове суррогаты вместо эмоций. Раньше там вызревала мечта, раньше там росли фантазии, но теперь её мысли – констатация жизни. И все они видят, как она ходит по кругу, и все они молчат. Даже хуже:
– Со всех сторон они бьют меня, думая обо мне. Откуда они знают, кто я, если я сама даже не знаю? А вообще-то я потомок космической энергии…
Она заглянула в свою жизнь и увидела свою душу, и то, как человек огромен. Тут что-то подкатило к горлу, и начался исход ощущений: тарелки, вазы полетели об стену, посыпался старинный хрусталь. Она вышла на середину пространства и раскидывала слюну по окружающему: оскорбления, упреки, нападки. Изо рта выскакивали мельчайшие капельки злобы и падали на воображаемых людей, оседали кислотными пятнами на них. А потом Мади как будто открыла глаза и увидела, как у неё с правого края торчит длинный кусок сна, и она подумала, что спит, конечно, но вскоре опять его нащупала, и тогда уже надо было что-то предпринимать. Потому, что сейчас вдруг вот тут выяснилось, что она – старая потрепанная лошадь, которая не на парадах гарцевала, а тащила железо по грядкам…
Всё поняла теперь. Смешно, что только теперь поняла – правдоподобно.
Раздался телефонный звонок. Трубка холодная, мёртвая, но внутри человек.
– Мади, это Виктор. Надеюсь, что вы среди разбитой посуды, надеюсь, что вы рыдали.
– Виктор? Но вы же недавно…
– Шестнадцать лет в театре, не обижайтесь… Мы захотели убрать из вас эту установку, ну, что вы кому-то должны. Теперь получше?
– Намного… Но почему «алкоголик»?
– Это же философский образ. Сегодня он делает, а завтра не помнит, и при этом живет спокойно. А люди себя ограничивают ещё как-то там…У нас целая бригада «алкоголиков», некоторые с психологическим образованием. Так что обращайтесь ещё, у нас есть пьяные священники, пьяные политики и всё, что может вас вывести из себя, оно же – разрядить.
– Спасибо, наверное… даже не знаю, я правда многое поняла.
– Не за что, главное, прошу: берегите себя.
– Спасибо, буду.
Она положила трубку и собиралась сидеть в недоумении перед стенкой, но тут вспомнила, что ужин не готов и не почищена скатерть…
– Ну и чёрт с ними.
И она надела своё самое лучшее платье, и пошла гулять по городам и танцевать на уличных праздниках. И Мади смеялась, а в ней росла мечта и просыпалась жизнь. И теперь уже нечего было бояться.
Они стояли на каменном выступе, внизу ворочался океан, буря подходила. Ветер лежал на их лицах, как стекло, волосы летали, одежда, волосы. Ночь осела на воду, тёмно-синяя пудра неба, а внутри там луна, как зеркало – вход в соседнюю комнату. Скрипели кусты на заднем, под ногами хрустела порода напряжённо, а они стояли всё на временном выступе, стояли тут и не держались за руки, не касались телами друг друга, просто смотрели, как океан ворочался, просто стояли на выступе вдвоём.
– Мне сложно быть тут и не дотронуться до тебя, – начал мужчина.
Девушка сдвинула прохладное стекло с лица и посмотрела на него. Мужчина, человек, высокий, мерный, красиво выращенный, симметричные руки, глаза тёмные и умные.
– Я тоже испытываю влечение.
Она снова обернула лицо в стеклянную плёнку из ветра и подняла голову к тонному филигранному небу, где застряла аккуратная тайна в миллион скважин, из которых смотрели горящими глазами обладатели прямого доступа к небесным дверям.
– Иногда мне кажется, что мы могли бы любить друг друга.
– Но ты же знаешь…
– Да, я знаю, мы не можем.
– Мы не должны.
– Не должны…
Шум воды – прерывистый, сокращения почвенных мышц; дно влажное – открывается около берега, мелкие рыбы как брызги разлетаются по сторонам.
– Иногда я забываю о том, кто мы такие, и я тянусь к тебе, и я тебя целую…
– Милая, со мной то же, но в итоге – просто видения.
Тени плели на горизонте свои замысловатые интриги-ковры, щурился лунными лучами скалистый плац, крошились волны о препятствия – другие волны, суша или отсутствие ритма движения, беспомощно барахтались в руках провидения люминесцентные организмы, прибитые к берегу световыми телами.
– А что если…
Она долго не решалась продолжить, и ему пришлось сказать это самому:
– Попробовать ещё раз?
Мужчина яростно повернулся к ней, она к нему – медленно, чтобы совсем не упасть, обратила к нему своё лицо, как воззвание; никакой революции не было, просто ветер вцепился в бока, ночь, буря, и приходилось маневрировать на пятках.
– Ещё раз…
– Боже! К чему это нас приведет?..
Ураган усиливался. Где-то в глубине воды происходила генерация тьмы. Надломился от страха горизонт, и все элементы природы, замкнутые друг в друге, ужались в крохотный беспокойный пейзаж.
А люди стояли так свободно – цепкие аргументы воли. Они стояли как в собственной геометрии, что-то замыслили. Тема: представления о конституции души, а также вопрос чрезвычайно важный – коснуться друг друга или не рисковать, смириться. И между ними угадывались случайности, тождества – они как приманка, вскрывались, если разворачивалась общая схема.
Она первая ощутила это – приторное вещество надежды: «А может, в этот раз повезёт?» Девушка посмотрела на него: такой красивый, такой естественный человеческий организм.
– Ты знаешь, что нас накажут, и мы будем бродить по городу, больные и бледные, не понимая, как себя вылечить.
– Я готов к этому.
– Мы можем исчезнуть совсем… О чём это я?.. Вот: умея останавливать материю, мы не побеждаем её.
И они стояли там, завернутые во внутреннюю погоду, и это было изобретение теплоты. Но до победы им не хватало поступка, и они хватались за голые эмоции.
– Сейчас во мне нет чрезпотребностей и нет жадностей, я просто хочу любить тебя. Я человек, который осознаёт свою длительность. Рядом с тобой.
Обычно такая идея выпадала из сознания мужчин для конкретной цели – поразить. Но это был не тот случай, казалось, что за них всё решено – этап, агония сомнений, и вот результат:
– Я не могу больше ждать.
Он прислонился к ней, девушка закрыла глаза, и они начали медленное, пугливое сближение лицами – поцелуй (целого тела не хватит) . Он положил руки на её ключицы; шея, грудь, она дрожала как внутренний голос, металась, он вжал её в себя, испарина, соль на коже, языки, и они спрятались, там уголок был прикрыт валунами – ни ветра, ни урагана. Так они гладили друг друга, целовались; летали звуки от воды к камню, тела горячие на земле, небесные – по-разному, озарение, страсть, конструкции из людей, токи, нервы открылись…
Потом они лежали, укутавшись друг в друга. Ничего не изменилось в природе – буря, шквал, но в них тишина особого рода осадком выпала – тишина. И они долго не могли говорить, не могли, не хотели, но она вытянула себя первая.
– Ласка остаётся на коже. Я закрываю глаза и чувствую, что ты везде, твой запах, прикосновения, соль, время… Мы вдвоём, втянуты в одно целое, совмещены в праздник…
Он ещё раз посмотрел на неё – такая нежная, живая структура. Примял к себе, как будто замыкал эту цепь, но – тело. Чёртовы границы благоразумия. Она разревелась бы, но слишком много тоски – не выдавить через жидкости.
– Прости меня… За всё, что сейчас.
– Не надо, не вини себя. Мы пошли на это сознательно, несмотря на эту дурацкую несовместимость.
– Почему каким-то биосхемам виднее, подходишь ты мне или нет?!
– Мы не можем противостоять тому, что мы есть.
– Тупая эволюция!
Обычно наказание приходило мгновенно, но тут что-то задерживалось, это давало им шанс уцелеть, срастись… но нет, вот и оно, вступило. Мужчину сотряс какой-то удар, как рок, но изнутри шёл – как внутренний катаклизм; раздражение, лихорадка, крах. Он вскрикнул и сжался, пытаясь уменьшить боль.
– Это сложно терпеть!
– Пожалуйста, отпусти, не противься, – повторяла она куда-то в глубину горла.
Девушка хотела погладить его, хотела по волосам, но отдернула: на руке жилка печального цвета тикала – как перспектива взорваться. Она улыбнулась – так нервно, беспомощно, а потом они выросли друг напротив друга с этими нечеловеческими лицами, и это было страдание – то, что они видели. Это было страдание.
– Такая боль! Они разрушают нас…
– Я знаю. Прощай, мой дорогой, это было хорошо, очень хорошо.
Она сжала вены руками и хотела поцеловать его напоследок, но уже установилось противоборство полей: влюбленные, схемы которых были несовместимы, не могли даже приблизиться друг к другу.
Била середина сердца, и все вещи, связанные со светом и теплом, выходили из женщины истерикой и рвотой. Вскоре она была сухой человек, внутри – трещины, смещение фрагментов души. Надломленная от страха и боли, она крепилась к миру искусственным равнодушием, перемешивая своё тело с окружающим, спасалась так, но – малые силы.
– Надо уходить, – шептала глухо, но рассудительно, и что-то управляло её голосом. – Надо уходить.
Потом она медленно встала и двинулась прочь отсюда. Катались глаза по окружающей среде, искали зацепки за настоящее; ноги шлепали – удача: несли пока. Хрип несказанных слов царапал горло, вырастала опухоль противоречия изнутри. Около валуна, за которым начинался город, девушка обернулась и сказала очень тихо куда-то в сторону, в сторону прошлого.
– Я тебе благодарна и люблю.
Но ветер не желал помогать нарушителям правил, и голос унесся далеко в море – мужчина ничего не понял из её слов.
Открывалось небо, ясность ломилась в голову – правила были гипнотически неоспоримы. Девушка уже не оборачивалась. Она шла по идеальному песку набережной и смотрела, как из-под горизонта, словно по сигналу мощного пульта, медленно поднималось бледно-большое кирпичное солнце.
Я не помню, как мы оказались тут, но я помню, что ты сидела на стуле-скамейке и смотрела на меня так, как будто мы когда-то росли вместе… не то… как будто мы неженские обе… нет, о другом… мы дружили, кажется, да, раньше мы дружили. Ты сидишь на скамейке и кого-то ждёшь, а я смотрю на тебя из-за четкого бордового дерева (джакаранды) , и нам не хватает равноправия внешнего, потому что ты такая красивая, ты роджер-бизнесмен, ты успешная женщина, у которой собственные мотыльки на производстве шёлка, а я кто?
Это мы и пришли выяснить.
Штопатель подошёл к тебе и заправил руку в волосы, как в салат; он обычный штопатель, что бы он в тебе понимал, только и умеет, что зашивать твои душевные раны, а ты и рада: любишь такое одиночество, с пустыми людьми. Всё объяснимо, даже более чем, и это самое страшное, что может случиться с человеком, когда он всё объяснил, и дальше картинка по образцу складывается; и никаких тебе чудес, примет, суеверий – всё объяснимо.
– Таша, ты помнишь, как мы купились на эту чушь?
Но ты не отвечаешь, стоишь там, с этим дурачком в костюме, и ничего тебе не страшно; и тебе не слышны эти шорохи за деревьями, какие-то голоса – ты очень плотная, в тебя не идёт предчувствие, и я толкаю его изо всех сил – предчувствие, но в тебя не идёт. Молодец, девочка, прекрасно держишься, но разреши мне ещё немного тебя посокрушать. Уверена, ты справишься.
Тень с отверстием, солнце на лицах пятнами. Отойдите в сторонку, сейчас вылетит птичка – нет, это не съёмка, просто вспышка: маленький остроносый Жилетмэн, помнишь, ты таких придумывала? Смотри, какой он реальный, хар а ктерный – всё, как ты и представляла. Это же твой герой, гляди, как расхаживает значимо, какой у него колоритный жилет, влажный: выжми и утонешь в печали. Он обычный, видишь, а ты так хотела, чтобы он смех собирал, а не слезы, чтобы ему смеялись в жилетку. Вот и птичка…
Ты испугалась, вижу. Ты вынудила себя не смотреть, но чувствую, как ты дрожишь, как ты вспомнила. Что он такое? Жилетмэн. Ты вспомнила. Теперь не вздумай ничего делать, просто иди и не трать на это свои мысли, ты же сама такое выбрала: роджерство, успешную женщину.
– Знаешь, сейчас мне показалось, что я ничтожество, – говоришь ты штопателю, приготовившись к комплекту стандартных утешений.
– Ты самая необыкновенная женщина, – выфонтанивает он с вдохновением.
Вот и понеслось. Он распаляется в комплиментах – фоновый шум, и у тебя есть возможность представить себя другой, представить себя на корточках в саду, где растёт похититель цвета – спектральный баклажан, который засосал всю радужность из ближайших метров пятидесяти. Раньше ты такие растила.
Конечно, могло быть наоборот. Ты бы стояла за деревом – тут, а я шла – там, странная, в полосатом шарфе, и в меня лезли чужие звонки о путешествиях, статусах, исключительной возможности вмешиваться в этот беззастенчивый плагиат одного другим – править оригиналы.
Ты подумала так и успокоилась – лучше не будет, если мы поменяемся. Ты бросила свою грядку с баклажаном, и опять здесь. Ты довольна своей жизнью, вышагиваешь решительно по собственной территории, ты тут хозяйка – в этой реальности, а остальное – капризы, приверед.
– Детка, а ты веришь в лимонад, ну, в то, что раньше люди любили пузырьковые жидкости? – вдруг ляпает штопальный.
И ты опять бежишь по своему мчащемуся поезду, стараясь сделать так, чтобы скорости не было заметно, чтобы пейзаж остановился. Но ты не умеешь так быстро бегать, хоть и поезд бесконечен – ты не догонишь спокойствие, никогда не догонишь…
– Я не верю, – говоришь. – Никакого лимонада не было. Что вкусного в пузырях? Зачем глотать пузыри, если можно дышать всем воздухом, брать целиком.
Штопальный пожал плечами и обнял тебя за бёдра, словно он чувствует, когда ты спасаешься глупостями. Но ты решаешь проверить.
– Мы не должны забывать о бесстрашии тоже, – говоришь.
– Чего бы ты хотела?
– Мечту.
– Оглянись и вычти из этого правдоподобие.
Тебе и вправду с ним повезло, прими поздравления. И я не угадала насчёт твоего бега по поезду: ты не бежишь, а едешь в нём, это и есть спокойствие – ехать в собственном поезде по всему миру и прокладывать всё новые и новые рельсы, это и есть твоё спокойствие, я права? Ты умница, роджер, ты моя умница.
Что ж, пора уходить, наверное, вот и деревья скоро кончатся, а за пустотой не спрячешься. Ты приходи иногда к нам, сама приходи, а другого не надо. Тебе не обязательно придумывать поводы или искать результаты, просто приходи, роджер, мы послушаем горение огненных жуков, устроим шапс-крапс и ярмарку-имитатор.
Приходи, слышишь, хоть ты прошлое терпеть не можешь, но иногда ведь приятно перекручивать оттуда: как было бы, если тогда ты стала чердачной, а не пошла обматывать себя связями, статусами, распорядками. Приходи просто, ты знаешь, где меня найти.
Что-то началось. У всех людей что-то началось внутри – синхронный процесс, коротко: генерация смысла жизни. Люди остановились и смотрели на себя со стороны через вымышленные ситуации или через других людей. Через катастрофы, угнетения, голод – так люди смотрели внутрь своего существа, так люди приспосабливались к этому новому знанию, которое гласило: человек обязан исполнить предназначение вида.
У одних душа на потусторобусе летала на огненную планету, у других пупок тикал и развивалось абстрактное мышление, третьи видели, как создавались мысли в их голове, но это единицы из множества. А для толпы: глобальное равнодушие, тающие льды, ожирение, майя, терроризм, болезни, голод, открытые краны с водой… Распределение миссий закончилось, и возникло много свечей на потолке, праздник огня: теперь люди питали солнце – так о себе возомнили. Выборы плюшевых медведей и первый чемпионат по кризису. Взрыв, и там же – лепка из лавы. Прогресс, и тут же – пересаживание духовного облика.
…Он стоял у черты перед стеклянной перегородкой окна и отчаянно забрасывал в себя знаки, направлял на себя знаки, входил в своё будущее и присылал оттуда информацию сам себе. Обычно это так медленно происходит, что человек не замечает деталей; это как ртуть – судьба вязкая, залипаешь в ней, так залипаешь, что глаза-уши заклеиваются. Вот это и есть судьба.
Теперь он почувствовал её: смотрит на улицу и видит, как там город расползся на миллионы знаков. Люди по дорогам идут, а у них из душ валит прошлое, как дым из душ валит прошлое у них. Потом оно делает круг и приходит к человеку со стороны его будущего.
– Надо же, – удивляется человек, принимая знак, который послал себе сам.
И так у него биография образуется, и так у него происходит жизнь – по этим загадочным маршрутам, которые как бы ниоткуда появились.
Обшарпанные люди, улицы – он не сюда приходил, но как-то же дошёл теперь до этого состояния, когда глаз видит напрямую, всё видит подробно, но не то. Материю надо отбросить, стереотипы, догадки: он хочет проникновения глубокого и ясного. Для этого вопрос нужен. Вот и вопрос: суть человека – это что?
Зажмурился, провёл сеанс удержания мысли – особая математика власти над собой, полезная игра. Напряжение, концентрация… Кажется, получилось.
Вилли прислонился к окну и увидел, что по улице шастали ноги, и над каждой парой по телу – всё вместе это называлось жизнь. Ещё головы крутились, захватывая пространство, глазами цепляли всё подряд, а потом не могли разобраться в этом, искали какие-то ориентиры, драли на разные реальности, а всё было проще: мир был как диаграмма силы, где человек – одно из состояний этой силы.
Он так увидел это. Стоял у окна и видел, что люди вокруг – это не просто люди, но что-то ими управляет, а именно – над ними существа какие-то разных размеров: над кем-то они огромные, но таких очень мало людей. Некоторые влюбленные, и ещё дети, и совсем немного творческих. Это как будто тени сверху, это сила, которая продавливает пространство особым образом – и так получается человек.
Вилли выходит из границ здания и идёт по пыли, но это не пыль, это единица пространства: пыль, тротуар, это придаёт равновесие мелочам, это придаёт постоянства мелочам, потому что человек нуждается в постоянстве, но он совсем не нуждается в тщетности, как многие путают. Тщетность совсем не нужна, но случился переход живого к самоусложнению, и люди начали строить везде стены, через которые они не могут пройти.
Старое потрескавшееся небо с обеих сторон. Он остановился и смотрит на этот бульвар из тех вот, что над людьми. Эти сверху резкие такие, забирают в себя все эти сезоны, погоду, информацию макушкой хватают, всё отовсюду (хватают) , перекручивая это в фарш человеческого характера. Города нет вообще, город – такая же выпуклость, только силы над ней никакой не видно, как будто его люди сами выдавили, и вот поэтому он только для людей и есть. Мир – это реализованная мысль.
Он стоит тут и смотрит, как они идут, эти гиганты: такие равномерные, не тени, но как будто сила какая-то.
– Что это такое? Вы видите? – спрашивает он у первого попавшегося.
– Людей вижу?
– Нет, вон тех, что над ними.
– А что там?
– Большие.
Прохожий пожимает плечами и идёт дальше, а Вилли стоит тут, как будто хочет почувствовать их – закрыл глаза и представляет (что он и сам большой) .
– И кто я теперь?
Идёт, и те идут, и что-то за макушку тянет их к общей цели.
– Мы сцеплены все тут. Я не человек уже, я большой – вторгся в свою верхушку и живу оттуда. Но кто нами управляет теперь?
– Можно назвать их «сути». Они воплотились в человеке и выдавили его из пространства как бы.
Теперь он знает. Отправил себе ответ из будущего и сейчас сам его получил – очень наглядный вышел ответ.
Как будто одна из стен рухнула, и стало отчетливо видно, как люди проживали себя на опыте. Это были не ситуации, но именно люди, разные по своей природе: преднамеренно-талантливые, зараженные ритмом суеты, поперхнувшиеся царством божьим. Они шли по своим делам, и в это же время мысль реализовывалась в мир через больших.
…И Вилли понесся по улице, и кричал всем: «Смотрите, вот они, вот они!». И люди поднимали головы вверх, и видели больших, и пытались допрыгнуть до них. И они смеялись, когда поняли, что есть эта внутренняя сила, такая огромная, что в тело не вмещается, и они плакали от счастья.
Он забежал в какой-то бар.
– Ты видел? – спросил он у бармена.
– Да. Но что это было?
Какой-то мужчина обернулся.
– Как, вы не знаете? Мы изменили своё направление только что. Теперь люди не идут к своему концу. Люди сами могут выбирать себе будущее.
– Ну, здорово.
Парни чокнулись пивными кружками и дружно приветствовали новую эпоху.
Она сидела на стуле и гостеприимно морщилась. Ей казалось, что она улыбается так: оскал в четверть лица, скулы вытаращены и немного прикрыты глаза. Лицо исторгнутое, никому не досталось – ей. Ноги из юбки, прибраны под стул, рука пальцами бежит по колену – нервная, но она вся из такого: глаза мощные, волосы чересчур. Улицами ходили, её не видели, теперь наткнулись тут, садятся поговорить: скучно им или ищут.
– Что? – спросил. – Расскажи.
– Я была раньше очень толстая, в детстве, – сказала.
– Да ну?
– Очень толстая.
– Ясно. А любишь фильмы или пироги?
– Люблю.
– Можем пойти в кофейню утром? У меня есть «Крёстный отец».
– А я не верю в это.
– Во что?
– Ну, в то, что религии там, обряды.
– А я и не говорил.
– Поняла.
Куда-то подевались вспышки. Раньше её снимали, а потом выключилось. Она сама как фотография – никуда не денется, мыски приросшие – хотела балериной быть, встать и уйти – тоже ведь концерты, представления, но этому с детства учиться. А она толстая была в детстве.
– Ты всегда так боялась людей?
– Я не всегда.
– Тебе платят?
– За это?
– Да. Хорошо платят?
– Мы договорились, что мне не будут платить. Просто они разрешают мне жить в их доме.
– И у тебя есть своя комната?
– Да, наверху небольшая комната. Я развесила там лампочки.
– Ясно. А тебя можно поцеловать?
– Ну да, меня можно поцеловать.
Она закрывает глаза и сосредоточенно ждёт, когда к ней подойдёт это – концентрация жизни, рот мокрый, как у всех. Ей не жалко. Если им так нравится мотать мокрыми челюстями её губы, надо потерпеть… Всё, рот отъехал, и лучше бы успокоиться, но нет: опять открывается прерывисто (видимо, очередной текст) .
– Не помню твоего имени.
– Меня зовут Фея, но лучше Фейга.
– Это же другое имя.
– Ну, все имена разные.
– Ладно, Фейга. А вот скажи, у тебя есть цель?
– Сейчас?
– Да нет. У тебя есть большая цель?
– Я хочу жить в доме среди деревьев и никогда не видеть людей.
– Ты немного странная.
– Возможно. Доктор Калеб говорит, что мне не нужен дом, но нужно разговаривать со всеми, тогда я пойду на поправку.
– А чем ты болеешь?
– Ну, я не люблю людей.
– Это со всеми бывает.
– Наверное.
Она как в музее каждый раз – экспонат, но только говорить приходится, но только приходится позировать, переворачивать глаза, как все они делают. Еда идёт в рот, который недавно целовался. Через зубные щели продираются волокна бордового мяса, человек жуёт. Тут ещё и ресторан сразу же: у них свидание.
– Все едят на свиданиях, – продолжает она мысль.
– Это удобно. Тебе удобно так?
– Конечно, я не голодна.
– Тогда я поглажу тебя по щеке. Мне нравится, как ты стараешься.
Одинакового размера пальцы плывут по направлению к голове. Она трясет коленкой и пробует не отвернуться, не выпасть… Ведет взглядом большую бежевую руку из пространства к своему виску, теряя её из поля зрения только в конце. Рука елозит по щеке вверх-вниз и затем возвращается обратно в пустоту. Так странно, что у него нет лица и всё по частям: рука, рот, голос…
Конечно, никто не учил её быть фейгой, и это не в один момент началось. Она медленно съезжала с этой общепринятой полосы, она падала в кювет и была при этом подозрительно счастлива, так что кто-то принял всё это за искусство и стал выставлять её в передвижной галерее с единственной работой, которой была она сама. Посетители оплачивали входной билет в неё и после этого могли делать всё, что угодно, кроме того, что могло испортить работу, повредить её внешне или изнутри. Этого вот делать нельзя было.
Раньше считалось неприличным просто смотреть и трогать, и люди забирали фейг к себе домой, выкупали навсегда и потом запускали в понятные человеческие обстоятельства. Это было весело им – наблюдать, как фейга растеряется, попав в стандартную человеческую жизнь. Это было смешно им, и все вокруг уважали благородный поступок и то, что человек так весело развлекается.
Некоторые влюблялись серьезно, привыкали к фейгам, хотели их обезопасить, спасти, но взамен была только видимость, и сказка получалась дурного сюжета, но собственники не хотели её останавливать: собаки, дети, дачи – они добавляли новые детали в произведение. И всё-таки картина мира не складывалась.
Фейги не гордились собой и не проповедовали себя, они мирно прикреплялись к чьей-то жизни, чтобы кормиться, и тихо мечтали о своём одиночестве. Это было довольно жестоко с их стороны – они разрушали людей иногда, но их самих невозможно было разрушить, они были по-своему неприкасаемы.
– Моё время истекло, кажется…
– Да.
– А ты будешь тут дальше сидеть?
– Буду тут сидеть.
– Что ж, я ничего не понял, что ты такое, но было интересно.
– Хорошо.
Рот отлетел от руки, подобрал голос, и всё это двинулось к двери. Фейга закрыла глаза и оказалась перед окном. Она приподняла раму, и в нос забрался свежий запах возрожденных деревьев. Тишина поражала своей полнотой и величием. Она была дома. Это сложно было кому-то объяснить, как она туда попадала, как она выстроила этот дом: все захотели бы туда войти, но это было нельзя, поэтому она не рассказывала.
– Девушка, а вы не заняты?
– А где мы?..
– В кино.
– Нет, я не занята.
– Тогда можно вас поцеловать?
– Меня можно.
Она сморщилась, оскал в четверть лица, скулы вытаращены, и немного прикрыла глаза. Так она улыбалась гостеприимно, и люди с удовольствием заходили на эту экскурсию в живого человека, как в дом, построенный из незабытых обид.
Вот он такой. Стоит на тротуаре с раскинутыми руками, в своем замкнутом плаще-рулоне, в кропотливых ботинках, без зонта и марочных часов; он классический прохожий – чердак шляпы, он прохожий, только он стоит. Двигаются машины шинами, электронные светофоры – трехглазые палки, рекламные экраны, галогенные витрины, телефоны, примотанные к вискам: голос переходит в сигнал, и везде эти волны, компьютеры, магнитные стены. Глубокий длинный шум растворен в ушах, как привычка; раньше тут были лошади, потом их же силы, и, наконец, вывелась такая вот уличность – громкая и глухая единовременно.
– Кто бы такое объяснил?
У него закрыты глаза, уперты ноги, туловище и только руки – из стороны в сторону, он как будто летает, или это управление ветром, или защитная реакция: нервы – но он совершенно спокоен. На лице такая тишина, сосредоточенность и даже мимики нет – тишина. Это какая-то идея – в его манере, в его поведении; это какой-то умысел. Но пока тайна замкнута, как и плащ.
– Что-то он нечеловеческое испытывает…
– Думаете?
Потоки людей из стороны в сторону, горожение, пульсация, зуд. Хочется движений побольше – из кожи вон; хочется постоянно метаться, прыгать выше своей головы, и кто-то бы попрыгал, но снизу батут из листового асфальта. Жизнь – это колебания частиц, полей, везде нужны колебания. А тут вдруг этот стоит – размеренный, моношляпный. Выжимает из публики чувства. И кто-то кинул монету, но шляпа у него на голове и, кажется, он не денег ищет. Руками не реагирует на звон: руки отдельно летают, пальцы сведены – разные витки из ладоней. Это ли какое колдовство?..
Вопросы выветрились в метре от него, как будто никого не слышит, но что-то большее с ним – он чувствует – особые способности, и это слух, память, адаптация к современности. Как он выдергивает это руками, что он выдергивает? Как он ваяет – из ничего, что ли: скульптор или городской сумасшедший? Пальцы на одной нитке – иногда раскрываются, и оттуда выходит не звук, но хотя бы жест, такой плавный, как тонкая ирония.
Это дирижер. Теперь они догадались – по тому, как он красиво вывернул локоть, теперь многие раскусили, и где-то здесь должна быть музыка, но – обычный тротуар, и люди-шаги… Откуда здесь музыка?
Что-то вставлено туда, в его руки, что-то под кожей – дирижерские палочки, или просто вены вздулись, напряжены. Немного передохнул – и новые фигуры прямо из пустоты выстраивает. Замахивается и берет сверху, правой немного приглушил и обеими вывел в волну такую…
– Я что-то слышу, как звук, но много тоньше.
– Внушение?
– Я что-то слышу.
И другие начали собираться, закрывали глаза, сосредотачивались – и точно: где-то вокруг был новый звук, что-то скрытое, воздержанное (ша) …
– Это же музыка!
Пешеходные клавиши, арфы из домов, рожок для неба – офисная акустика, электрические импульсы как новые струны… Толстая дама, которая первой услышала, разгадала секрет.
– Есть такой инструмент – терменвокс. Это когда играют на физических полях, запуская туда руки, изменяют колебательный контур и появляется звук. Это концерт перед нами, это современное искусство, вот оно какое – не сразу и догадаешься…
Нота шевелится, как биение, неозвученный манифест: что-то не так идет, какая-то пагуба в этом мире, отсюда и музыка такая – тихая, беспомощная музыка. У каждой эпохи есть свой звук. Теперь это излучение, неслышимые барабаны и немые скрипки.
…И люди хлопнули себя по головам, мол, точно же – это игра на шуме. На звуках и информации концерт. И как они раньше не поняли? Кто-то решился повторить, но дальше смеялись. Дирижер пробыл тут до вечера. Доиграв завершающий этюд, он поднял руки в последний раз, чтобы удержать шляпу, сделал небольшой поклон и смешался с толпой.
Мужчины, которых она хотела, не давали ей искренности, только возбуждение, но и этого было немало: после такого она катилась по утреннему городу как липкий карамельный шар, собирая собой невидимые городские шорохи, запахи океана, мусор с бордюров, песок и цветы. Прикосновения оставались на нервах, и некоторое время ещё она чувствовала их, выискивала порами засекреченные куски пространства. Такие чисто телесные ощущения.
Потом – всё. Через пару дней этот парень звонил ей из своего потного рабочего будня, и им говорить было не о чем особо – какие-то возвраты, погода, дребедень. Так всегда бывает, и она не понимала, зачем вообще звонить, если точно будет не о чем разговаривать.
Ей мало нравились физиологические мужчины, гораздо интересней были те, что думали. В отношениях они были ленивые и простые, но зато из них получалось вытянуть парочку полезных вещей: легенду или шутку. Такие были ей по душе. С ними удавалось дружить, к ним можно было приходить с сигаретой и menses, приходить и укладывать себя в складки их живота, и в складки их ума – такие мужчины были лучше всего. Иногда они «подумывали о семье», но очень редко, в основном, когда видели чужих детей: им хотелось бы посмотреть, что получится из их биологического материала; это же нормальное интеллигентное развлечение – делать детей, чтобы посмотреть, как именно они тебя повторят.
Иногда они вычитывали ей за легкомысленность, но это было не от злобы у них, просто они старались получить свой поцелуй, ради чего иногда даже прибегали к нотации, хотя обычно им это было лениво, так как поцелуй можно было получить во многих других местах и без использования каких-то трудоемких методов. Но всё же лень у них была вполне адаптационная. С ними было хорошо путешествовать и выходить в свет. На свету они становились более расслабленными, почти всегда напивались и начинали петь, или читали долгие готические стихи, а потом находили в себе какую-то новую ипостась, например, представляли себя львами рыкающими, и даже их большие карьерные животы не могли пошатнуть их эту тёплую алкоголическую иллюзию.
Те, кого она хотела и те, что думали – это было два типа мужчин, с которыми она проводила время. Больше никакие варианты её не устраивали, точнее, всех остальных она рано или поздно записывала в один регистр: там были мужчины убыточные, будто вырезанные из природы кривыми ножницами. Когда она вычисляла таких, то сразу же переставала замечать, и они как-то сами собой растворялись в пространстве, хотя иногда она о них спотыкалась, и ей это было малоприятно – спотыкаться о ровное место, поэтому каждый раз после такого она давала себе установку ходить осторожнее.
Мужчины ей были интересны ровно четыре месяца в году, ну, иногда ещё урывками, если нужны были деньги или внимание – такие капризы, она же была женщиной чистого, в некотором смысле, одногранного типа – женщина чувствующая. Итак, только четыре месяца в году – в основном, томные осенние и начало весны (и то не залпом, а если суммировать дни) она проводила с мужчинами, а всё остальное время Рани отдавала широкорату, андрогину и люсечке-сверхсамке, то есть представителям остальных трех полов, каждый из которых был частью их любовного союза.
С тех пор, как была открыта духовная многополость, все наболевшие вопросы тут же разрешились, вся эта неразделенная страсть, измены, слезы, исступления – все это понемногу отошло, и люди стали искать «докирпичики» себя, неспешно, никуда не торопились, ни с кем не ссорились. И если раньше кому-то становилось скучно – быт и деградация ценностей, то теперь человеку не обязательно было придумывать для своей жизни какой-то долгоиграющий смысл. Ему не обязательно было искать высших развлечений, потому что всё уже было придумано: почти половину биологического срока жизни человек искал свои «составные части».
Рани называла их союз «капибара», и это было удобно – давать название союзам, можно было не тратиться на долгие предложения: «Как твоя капибара?», и сразу всё понятно. Некоторые придумывали гербы своим союзам, ну там щиты, животные, какие-то символы, вензеля, но им пока было рано об этом думать, ведь они никак не могли подобрать пятого – пятого по счету, но фактически он назывался четвертым, так как в пятии более полых союзах была особая нумерация. Мужчина всегда считался четвертым, пятой была женщина, которая замыкала кольцо, а на первом месте располагался умилительный андрогин.
Это было открытие, жить после которого стало легче и интереснее, были перетрактованы многие литературные произведения, выведены новые образцы жизни, и всё это было как внезапно рухнувшая на человека свобода – вот ему запрещали смотреть на солнце, а теперь – смотри, сколько хочешь.
Разумеется, где-то оставались ещё ветхие духовники – такие, кто жил по старому образцу, то есть, создавал устойчивые пары вида «мужчина и женщина», но теперь это было крайне неудобно и даже опасно: были случаи, когда женщины умирали от брака, а мужчины почти всегда становились такими безобразными – сидели в летних креслах с большим рыхлым лицом и никак не могли привести себя в тонус. Все страдали от таких примитивного типа отношений, и все становились рыхлыми, поэтому многие, конечно, вовремя одумывались и прекращали это посмешище – семью из двух человек.
Для сотворения детей было достаточно и стандартной биологической пары – в этом смысле ничего не изменилось. Но кому было интересно сотворение детей, когда можно было сотворить что-то намного более смелое, а именно – «полноту жизни»?
В гармоническом смысле капибара была почти завершена, требовался только мужчина, один качественный добротный мужчина. Они сразу же определили типаж – вот этот самый ленивый мыслитель, именно такой типаж они предполагали в качестве четвертого. Конечно, можно было отступать от регламента, потому что они всё-таки искали духовного партнера, но внутренний мир часто проецировался на внешности, и надежные люди выглядели именно как надежные люди – спокойные, уверенные в себе мужчины классического образца. А капибара искала именно надежность – всего остального у неё в общем духовном поле было с лихвой.
Итак, они искали мужчину. Каждый начинал свои отношения, то есть, формировал пару, а потом, если всё шло хорошо, кандидат знакомился с другими членами союза, и вступал отношения со всеми по очереди до тех пор, пока где-то не выявлялось проблемы, и тогда поиски надо было начинать заново.
Таковы были новые времена. Рани приветствовала их улыбкой изо дня в день, делала свои дела, бегала на свидания, любила капибару, и всё у неё было прекрасно, ровно до той поры, когда она встретила Фикса. Это был истинный мужчина плотной массивной породы, сильный, надежный, с четко очерченными скулами, как у гор, и его раскованная деловитость приводила её в восторг.
Фикс отличался от других тем, что его было много, он был полноценен сам по себе, и ему как будто бы не надо было собираться ни в какие союзы, и сам он был против всяких устойчивых человеческих образований, игнорировал бары, митинги и всевозможные общественные увеселения. Он был такой вот надежный и самодостаточный, что вызывало в Рани массу разнообразных чувств – от зависти до восхищения, плюс смущение от того, как сильно он подходит их капибаре, и как сильно их капибара была ему не нужна.
Этот мужчина был такой ироничный, такой праздничный, своетипичный, на лице как будто ухмылка зависла, и никто не мог ее отодрать. Рани так любила смотреть на него, трогать его, слушать, что он говорит. Сначала это было обычное соединение, проба, но потом стало всё сложнее расставаться, и оба были озадачены, потому что почувствовали что-то такое пространственное, многомерное, и это было выше ощущения и больше близости. Им даже говорить было не обязательно – в том смысле, в котором каждый говорит о себе, а потом все делают вид, что это общие интересы – так им было не обязательно, но они всегда находили, что обсудить.
Когда устанавливалась тишина, они передавали мысли по коже, по волосам, проводили через руки, и мысли становились такие длинные, как прошлое и будущее на одной нитке, и сами они были на одной нитке, в одном пространственном отсеке, и больше никого не требовалось – это была догадка, которую они запирали вне своей головы. Думать об этом всерьез никто из двоих не решился бы.
Так они встречались. Днем ходили каждый на свою работу, вечером ходили по рукам: Рани ужинала со своей капибарой, а Фикс навещал друзей, но ночью они непременно встречались. Гуляли просто по улицам или шли в крытые ромашковые поля, где он одаривал её отборной лаской, и он рвался напополам, чтобы что-то сделать для неё – размножиться и стать всем сразу, заменить ей андрогина, широкората и люсечку. И она чувствовала это всё – не только телом, но и где-то вокруг себя, и она чувствовала, что в эти минуты они были в бесподобном меньшинстве, и это было похоже на полноту жизни.
Граница между ними таяла день ото дня, ещё немного – и можно было срастись, но тут не в тканях было дело, а в том, как они внутренне дополняли друг друга – очень точечно. И Рани уже начинала нервничать оттого, что так сильно затянулись эти пробные отношения, и пора было решаться на что-то кардинальное, а решаться можно было только на одно – ввести его в капибару. Никакие другие варианты даже не появлялись у неё в голове. Другое дело, что Фикс совершенно не хотел никуда себя вводить, и ей предстояло как-то корректно его уговорить, что ли, приспособить, как-то его переменить…
– Но что я делаю?
И она затягивала эти переговоры, как затягивают веревку на шее, и задыхалась, снимая себя с петли, а потом снова становилась на стул и читала стихотворение и выбивала стул, чтобы из раза в раз брать всю их беду на себя. Хотя беды-то никакой и не было. Фикс как-то спросил у неё, что случилось, и она все рассказала, и тогда он предложил испытать: ну, мало ли, что-то перевернется в нем, это же было так естественно – собираться по частям в одно, люди же это делают, ну, и он тоже попробует. В общем, они договорились на пятницу – пятый день недели, в некотором смысле символическая придумка.
И в пятницу всё прошло просто замечательно. Сначала был общий ужин, и капибара варила сыры в котелке с вином, и мужчина тоже варил, дальше они посмотрели какое-то кино в гостиной, а потом люсечка-суперсамка утащила гостя к себе в комнату. А Рани сидела за стеной и прислушивалась, и волновалась на тему того, чтобы только его не забраковали. Так все выходные он переходил из комнаты в комнату, от одного капибарца к другому, и пока его всюду утверждали: люсечка была крайне довольна этим вариантом, ей даже отношения не понадобились, чтобы рассмотреть в Фиксе истинного четвертого. Широкорат был достаточно лоялен, но не только сейчас, а вообще по жизни, ну и сейчас тоже. А вот на андрогине случилась заминка. Он вроде бы ничего не имел против такого типа мужчин, и ему всё нравилось у данного кандидата – всё, кроме его ухмылки, которую никак не получалось отодрать.
– Я не могу, не могу это выносить. Какая у него неромантичная мимика, и ещё эти шуточки. Нам только циника тут и не хватало.
– Но нам и не хватало циника!
– Пока ничего не отвечу.
Так заканчивались выходные. Фикс сидел в комнате у Рани и проводил параллели рукой по её животу.
– Мило у вас. Но даже если капибара меня примет, я не смогу к этому по-серьезному отнестись. Я свободный человек, сложно-составной, мне не нужны эти гербы и эти фотоальбомы.
– Ну, знаешь, это многие так говорят, а потом как соберутся «в пять», понимают, что только тогда жизнь и началась.
– Видишь ли, Рани, несмотря на это громкое открытие, все люди по-прежнему неодинаковы, нет закона, который бы делал их абсолютно идентичными.
– Даже закон природы?
– Природа человека непознаваема.
Так они болтали у неё в комнате, потом он поехал к себе домой, а чуть позже, вечером, андрогин вынес своё решение. Это был отказ. И все выслушали и разошлись, но Рани в который раз упала со своего стула и теперь не хотела себя вынимать из этой веревки, и не хотела себя распутывать. Ей было как-то обидно, что ли. И она накинула кофту, и пошла на прогулку, иногда так приятно было пройтись по вечернему городу. Она шла, а внутри у неё гнило что-то такое ветхое, архитипическое, и она удивлялась, откуда взялось это недомогание.
А потом Рани остановилась около того поля, где он передавал ей свои мысли по волосам. Она стояла там, под углом к собственному телу, и не могла понять: она сейчас угол или женщина, так же, как и человек, идущий по ночному городу – для кого-то тень, или страх, для кого-то – безразличие.
И это была единственная её правда: человек всегда есть многое. Он состоит из тысячи очертаний, и его нужно грандиозно отображать – с разных сторон, другими людьми, качествами – чем больше, тем лучше. Люди выпуклые, как дерево, люди не на плоскости. Люди – одно из пяти. Как же она забыла. Пора было выкинуть этот стул для стихотворений. Сколько дурацкого пафоса…
Она фыркнула сама на себя, потом вынула из сумочки фотографию капибары и сразу же почувствовала эту составляющую: человек совершенен, когда он собрал себя. Только так. И Рани достала телефон, самое последнее слово в контактах – это Фикс. Запустила себе руку в волосы – там никаких мыслей от него.
«Мы говорим отказ». Она уверенно стерла номер, убрала телефон и пошла домой.
Допустим, что все сидят в одной комнате, занимаются своими делами. Духовное отопление отключено, но никому не страшно, они прочно сидят, каждый внутри себя. Мамонтовая луна, трактовка валунов, какая-то стоптанная кошка, как будто её носили на ноге (астигматизм – отсутствие фокусной точки) . Воду разливают строго по расписанию, поэтому жажда, поэтому сцеживают слезы и пьют их. Всё хуже получается плакать: перекодировка боли, внутренняя среда неустойчива. Они расселись по полкам и смотрят оттуда, некоторые спокойные очень, другие как есть: добропорядочные, заурядные люди.
С одной стороны совершенно одинаковые с виду: мраморные, приличные, с другой стороны – особенные. У первых проторенные уши, и это очень заметно, когда дырка идет в голову (так можно разговаривать, когда есть чем слушать) . Немного атрофировалось понимание, до кого-то не дошло: вопросы застряли в волосах, теперь сложно распутывать.
Есть и вторые те – особенные. Вот этот особенный: из головы вытекают боги. Интересная аномалия, но тоже не без последствий: боги сворачиваются язвами по всему черепу, и целыми днями он отковыривает эти засохшие воспоминания.
Некоторые по углам расселись. Один из них сутулый в обратную сторону, раньше сидел в углу, потом вышел и теперь постоянно оборачивается, но только не через плечо, так можно и шею выломать, к тому же – дурной знак. Поэтому он оборачивается только через затылок, становится на руки через голову, отчего за ним повсюду ходит обморок. Всё это собирательный образ: обморок как первая стадия, дальше начинаются крушения – планов, надежд, у кого что осталось. Их почти никак не предотвратить: они маскируются прошедшим временем – вроде только начал жить, а уже всё переломано изнутри.
Угловые – припадочные, а у тех, что по стенам, хмурые кликушеские идеи. Вот кто-то закрылся, зарылся в глубокой вере – нервная религия; тогда они принесли звон и выложили перед ним. Звон в ушах – и человеку кажется, что в него встроена благодать. Другой замыслил искусство. На доске рисунок – какой-то размытый круг, и это подписано как «Замысел», хотя больше напоминает пакет или мешок. Круг такой просторный, в него понапихать можно разного, и некоторые периодически кладут в него, что-то прямо в рисунок кладут, но никак туда не лезет, и это сценка «Предельность».
За углом тренажерные смысла – такие пустые белые помещения, в которые иногда добавляются какие-то объекты: холсты, книги, каждый раз новые, иногда там ставится балет, ну, не сам собой, а с помощью усилия. Всё это случается редко, а большинство времени комнаты пустые от вещей, там только люди. Вот и сейчас кто-то есть. Носится из стороны в сторону. «Что это он делает?» – «Бросается в крайности». «Ой, смотрите-смотрите!» Человек остановился и снял всю одежду. «Теперь он бросается в глаза».
Торгаши тут же шевелятся, бдят, иначе – продают повседневность. Цена зависит от состояния, от состояния повседневности.
«Купите, недорого: типизация, рутина, комфорт». Но тут всегда торг: некоторым вообще не нужна повседневность, а другие только её и хотят, в итоге бродят, перепутанные между собой, смотрят на пол и не знают, какое решение подобрать. Лучше, конечно, купить про запас, мало ли – смерч или проказа.
У каждого можно найти какие-то качества, описать эти его качества, и он тут же становится личностью как бы. Но если смотреть прямо, если говорить прямо, вот кто они: толстостенный мужчина с закупоренными сосудами, рыжестраусовый общипанный тип, человек-трещина, вялый патриот в деревянных узорах и прочие весельчаки. Почти все прошедшего времени – сидели тут, скалили эпитетные зубы, на лицах двигались гадко кривые рты, в которых умер и разлагается смех. Гнилые изнутри и снаружи, некоторые лежали, не притрагиваясь к пище, желая только болеть. Кто-то покорнейше ерзал, лишенный весомости, другой с ножницами стриг себе локти и ел их.
Кого тут только не было – почти все. Почти все, так или иначе, временами заходили сюда по разным причинам, иногда эпохами заходили, и это что-то вроде общечеловеческой традиции. Много разговоров, и главный из них – ни о чем, но иногда тема складывалась и какие-то мысли. Вот двое стоят. Один ростом с себя, второй немного пониже – не в том смысле, что ничего не добился, но мог бы и побольше взять.
– Мне нужно каждый день подниматься на эту башню и хлопать минимум четыре раза, иначе со мной что-то случится. Ну, я выпаду из общества, и со мной никто не будет дружить. И ты должен. Все нормальные люди туда ходят. Мы и живем тут все только чтобы подниматься на башню.
– Я тут не живу. Прихожу в тренажерный зал, чтобы бросаться в крайности, но, в целом, я не живу тут. И на башню не хожу.
– Никогда не ходишь?
– Не хожу.
– Да, брось, так не бывает. Или ты болен чем-то, или религиозен, или зануда.
– Я не то и, надеюсь, что не это.
– А, вот в чем проблема, я понял! Ты боишься того, как будешь проявляться на башне. Там же каждый человек становится таким сильным, таким значимым. И ты боишься, что у тебя не получится. Что ты не проявишься или, наоборот, как-то не так…
– Ничего я не боюсь, просто не хожу туда. Мне и так хорошо, я вполне доволен тем, что у меня есть.
– Но как же полнота жизни?
– Она присутствует тоже.
– У тебя-то, не ходящего на башню?! Вот не поверю никогда. Это же научно доказано, что если время от времени ходить на башню, то это очень даже полезно, для сердца, например, и чтобы не сойти с ума.
– Могу попросить ссылку?
– Хоть каторгу. Это в интернете везде написано.
– Понятно тогда.
– Что это тебе понятно?
– То, что на достоверные источники вы сослаться не можете.
– Так я же сказал – везде написано, какие ещё источники? Видишь, у тебя уже первые признаки паранойи, и всё потому, что ты не ходишь на башню. Но я могу помочь. Завтра вечером, если не занят, можем подняться и хлопнуть вместе.
– Спасибо, но я не пойду туда, ни один, ни с вами.
– Что ж, в таком случае нам больше не о чем разговаривать. Но я пытался помочь, не забывай. Мудрость поколений, уроки истории…
– Вот именно.
– Всего доброго. Хотя куда тебе…
– До свидания.
Такие редко заходят, в основном, по работе, или как-то провести время, или на балет. И на них все смотрят так – загадочные дурачки. Как можно не ходить на башню? Все люди из века в век ходили на такие башни, и все хлопали, а эти вдруг не ходят. Очень подозрительно.
– А что, вы не знали? Они же в ямниках целыми днями…
– Все там сидят?
– Ну, не все. Есть чудилы, которые и на башню не поднимаются, и ямники обходят стороной. Но эти, скорее всего, с иголками под кожей.
– Дикобразы, что ли?
– Ну да, дикие образно.
Каждый человек обязан подниматься на башню и хлопать там, это же нормальное устройство общества, это, можно сказать, заповедь. Тысячелетиями люди поднимались и хлопали: политики и пророки – все поднимались и хлопали, и никто не обходил башню стороной, разве что в конце жизни и по болезни, когда подниматься уже было тяжело и всякие там противопоказания.
Вот вечер, и снова кто-то пошел, все пошли, все, кто тут сидел. Там факелы наверху и открытые проемы в стенах, так что небо хоть и темное уже, но наравне со взглядом. Так первый хлопнул, и его внутренность начала разбухать. Другой старался не удручать себя понапрасну, иначе, чем адаптируясь к виду. Ходили животы из стороны в сторону: переваривали слухи.
На стене вышел фильм про обращение народов в глупость, увидели, посмеялись – кто-то захлопал. Все захлопали, и это был такой обряд: превращение в существ иного вида. Хлопки из раза в раз, минимум четыре. Это аплодисменты – хлопки.
– Кому они рукоплещут?
– Большому Башенному, это изобретатель мира. Сначала ему хлопают, потом просто так. Им кажется, что они счастливы. Они приходят сюда думать, что счастливы. Без этих башен человеку очень сложно встречаться с миром лоб в лоб, тем более, радоваться ему. Эти башни – явный прогресс.
– Или упрощение.
– Даже если и так… Браво!
И собеседник захлопал так увлеченно, так стремительно ухлопался, а потом все по очереди пошли к спиральному спуску. Там была такая горка, и она вела вниз, надо было просто скатиться. И все скатывались без возражений, и кричали от радости, и никто не потерял этот день, никто не прожил эту жизнь зря. Человек скатывался и начинал ждать, когда же он снова сможет взобраться наверх.
Мамонтовая луна, трактовка валунов… Духовное отопление отключено, но никому не страшно, и никто не замерзнет. Люди спокойны. Люди ждут.
Примечания
1
Рефрешка – цветная газированная вода в алюминиевой банке.