Широкая водная гладь перед поросшим вереском желтым песком побережья. На западе оно доходит до стен города, на севере как бы граничит с большим, покрытым зеленью островом, а на востоке выходит далеко в туманное море — таково побережье, именуемое Бодденом. Над водой носятся чайки, альбатросы, другие птицы. По берегам там и сям разбросаны маленькие селения, в них живут крестьяне, рыбаки, отдыхающие. Так оно было до того дня, когда проектировщики электростанции провели своими циркулями на картах окружности, и зеленая окраска или голубая штриховка входивших в круг земель говорили о том, что здесь не найти ничего, кроме пустошей, болот и трясин. Стрела указывала в сторону мыса, устремившегося в Бодден. Отсюда река, впадающая в залив, будет отведена в канал; потом она охладит нагретые до высоких температур агрегаты и через западную оконечность мыса снова вернется в Бодден. Несколько квадратных километров вересковых пустошей, пустынных солончаков и перелесков, в которых еще расцветали орхидеи, гнездились морские ястребы и водились черные гадюки, были объявлены районом стройки будущей атомной электростанции. Появились строители, проложили железнодорожные пути, шоссейную дорогу. За ними последовали подземщики, с помощью мощных механизмов вырывавшие деревья с корнями из земли. Бульдозеры выравнивали стройплощадку, грейдерные экскаваторы копали русло канала. Приехали бетонщики, каменщики, плотники; они вязали арматуру, укладывали фундамент и возводили здания, которые по сравнению с выраставшими одновременно столовыми, прачечными и строениями, где размещалась администрация, казались огромными бетонными кубами, поставленными рядом с игрушечными кубиками.

Примерно в это время главк получил распоряжение командировать на стройку в Бодден наиболее способных и по возможности знакомых с монтажом атомных реакторов специалистов. Отдел монтажа парогенераторов делегировал Штробла. Тот, работавший на стройке в Шпреевальде, мысленно составил список тех, кого помнил еще со времен монтажа в Штехлине; он подумал о Зиммлере, подумал о Шютце и внимательно пригляделся к тем, кто трудился с ним рядом сейчас в Шпреевальде; остановил свой выбор на Эрлихе и под конец на Вернфриде. Из отобранных им людей Зиммлер согласился немедленно, а Эрлих и Вернфрид — после некоторых бухгалтерских операций, когда подсчитали, сколько же они получат по тарифной сетке, плюс почасовая оплата, плюс премиальные, плюс надбавка за отдаленность и в конечном итоге надбавка за работу на строительстве атомной электростанции, и сравнили с тем, что получали на руки в Шпреевальде. Шютц же дал согласие после того, как Штробл подкрепил свое личное приглашение официальным вызовом с тремя подписями. Но с того момента, как Штробл с первыми монтажниками прибыли на стройку, прошел почти целый год, и монтажные работы уже шли полным ходом.

— Сейчас мне нужен ты, — сказал Штробл Шютцу.

Он лежал, сплетя руки под головой, на своей полке и ждал вопроса: «Почему именно сейчас?» Ответить будет несложно: теперь все зависит от монтажников. От их работы зависит, будет ли сдан объект в срок, как запланировано, — к концу года.

Шютц, лежавший на противоположной полке, не догадывался, что Штробл улыбнулся, вспомнив, как он несколько недель назад прикидывал, кого бы вызвать. Он мысленно перебирал людей, которых хорошо знал, в том числе и Шютца. Сначала он отказался от его кандидатуры: одного того, что они хорошо ладили, тут мало. Но потом снова вернулся к ней, как бы перепроверяя себя. Что побудило его увидеть в тогдашнем сорвиголове человека, которого он хотел бы видеть рядом с собой? И наконец понял, что именно. Помимо прочих привлекательных качеств (а Штробл, разумеется, навел о Шютце справки в «основе», разузнал, что с ним стало), помимо них, значит, Шютц обладал зарядом юношеского задора. Он не был массой застывшей, из него можно было лепить. И он, Штробл, займется этой лепкой, запустит его на полный ход. Нынешняя стройка несравненно сложнее той, в Штехлине, но монтажники преодолеют все препятствия этого сложного года.

Если смотреть на вещи с этой точки зрения, год начинался хорошо. Что Штробл задумал — достигнуто. Он мог быть довольным… Он и доволен, но радости нет. Бессмысленно сейчас, в ночи, уверять себя, будто на сердце у него тепло. В нем поселился холод. Способность радоваться (сейчас он думал об этом почти с удовлетворением) пропала, она как бы усохла в нем или ее у него отняли. И он точно знал где. Он мысленно увидел себя в суде, где тщетно пытался убедить двух мужчин и двух женщин — одна из них была его женой — в том, как много значит для него семья. Они смотрели на него так, будто он говорил на непонятном для них языке, были по-деловому внимательны, беспристрастны, временами проявляя даже некое подобие заинтересованности. В том числе и Эрика, которая не могла не знать, что нужна ему и что он нужен ей, — на сей счет она не заблуждалась.

— Как дела у Эрики? — спросил Шютц.

— Хорошо… наверное, — ответил Штробл и, прежде чем Шютц задал другой вопрос, добавил: — И у мальчика все в порядке… наверное.

Шютц не стал больше ни о чем спрашивать, понял: произошло что-то такое, о чем до поры, до времени говорить нельзя.

Сколько часов провел Штробл без сна с того дня, когда их развели, сколько раз он мысленно видел себя идущим по коридору после суда. Он прошел мимо Эрики, которая глядела на него непонимающе, с болью в широко раскрытых глазах, и даже бровью не повел. Нет, не мог он остановиться. Да и к чему? Прощальные слова, прощальный взгляд? Не он хотел расстаться, не он. Так зачем же ей его прощальное слово или взгляд? Вот и разошлись они молча и не обменявшись взглядом, двое, которые не смогли ужиться, потому что одному из них это было не под силу.

Праздники он провел в пустой квартире, где ему было постелено на диване в гостиной. В стенном шкафу стояла фотография сына, державшего в руках подарок первокласснику, и больше ничего такого, что вызывало бы воспоминания о совместной жизни. Только фотография сына с подарком в руках, но и она казалась какой-то строгой, суховатой, как бы запоздалым упреком: почему, мол, он, вместо того чтобы в такие дни быть рядом с женой и сыном, проводил время на испытаниях новой установки под давлением. В ванной комнате висела ночная рубашка, не убранная ею впопыхах; легкая, воздушная, она хранила еще запах кожи Эрики и напоминала о ней сильнее, чем все вещи в квартире, вместе взятые. На второй день рождества, бог знает сколько раз измерив комнату шагами, не в силах заснуть, куря одну сигарету за другой, глядя вполглаза, без всякого интереса, на экран телевизора, он скомкал эту рубашку и сунул ее в пластиковый мешок, висевший в ванной на дверной ручке. Вышел из дому, направился на вокзал. До отхода поезда в город, что рядом с химкомбинатом, два часа. Ну и пусть, все равно, в какое время он приедет.

Он все представлял себе заранее. Он поедет к матери. Но времена, когда он действительно считал, что он у матери дома, миновали давно, примерно в конце сороковых годов, когда мать сошлась со вдовцом, который привел к ним двух своих дочерей. Чем была ее жизнь до той поры: схватив сына на руки, бежать в бомбоубежище; получить однажды последнее письмо от ефрейтора Штробла с Восточного фронта; торопливо сбрасывать с притормозившего товарняка немного угля, чтобы не замерз ее сын; подбирать на горячей от солнца, жесткой стерне колоски, чтобы он не умер с голоду, — вот чем она была. У вдовца с двумя девчушками была крепкая спина; он мог таскать уголь корзинами и получал вдобавок продовольственную карточку для рабочего, занятого на самом тяжелом производстве. То, что к двум чужим детям прибавилось еще двое, которых мать родила от вдовца, совершенно естественно. В квартире повернуться было негде, и, когда четырнадцати-пятнадцатилетний Штробл приезжал сюда по субботам (он учился на слесаря в соседнем городке), к нему относились, как к гостю, которому полагается оказывать внимание.

Возможно, все будет иначе, когда он приедет домой впервые за несколько лет. Ну, представим себе… Вон стоит старый за́мок, а вон пролегла новая магистраль. Штробл как-то читал в газете, что занесенный некогда илом пруд очистили и превратили в озеро с фонтанами; вдоль улиц, покрытых пепельно-серым асфальтом, посадили сотни молоденьких деревьев. Здесь, на Озерной улице, в доме номер три проживала семья с четырьмя детьми. Нет, не с пятью, их всегда было четверо, один ребенок в счет не шел, он был всего лишь осколочным напоминанием о войне, слишком взрослым, чтобы обрести детское счастье в новой семье. Вот как оно примерно будет: явится он на Озерную, дом номер три, позвонит в дверь и кто-то ему откроет. Но сегодня они все дома, такой уж случай — рождество.

И внуки тут как тут, маленькие и чуть постарше, все они болтают напропалую, смеются, пьют и едят, а у матери на щеках красные пятна, ей хочется, чтобы все обошлось ладно и мирно и никто, не дай бог, не поссорился. Но ничего подобного не случится. Все настолько переполнены собственными переживаниями и так хотят высказаться, что почти не обращают внимания на слова других, и если кто и выскажет мнение, которое другому не по вкусу, кто станет взвешивать слова на аптекарских весах! И вдруг все умолкнут, потому что кто-то пришел! «Это Вольфганг! Ну, вы же знаете, это Вольфганг! Чувствуй себя как дома, Вольфганг. Ой, извини, ты и так дома!» Они пожимают ему руки, втискивают еще один стул к столу, кто-то ставит перед ним чайную чашку, мать подсовывает ему большой кусок ковриги, сейчас у нее красные пятна даже на шее. Но всеобщая радостная суета как-то сразу уляжется. Начнутся взаимные расспросы, как оно живется, ахи и охи, «нет, ты только посмотри…», и громкий смех по поводам, заслуживающим легкой улыбки. И никто толком не будет знать, что бы такого еще сказать… Вот как оно будет.

«Нет, лучше ничего этого не начинать», — решает Штробл, который сидит в одиночестве. В родном городе он не вышел, а поехал дальше, до конечной станции.

Ночь провел на вокзале: первый поезд в обратную сторону отходит рано утром. Считая про себя шаги, он ходил по серым каменным плитам вокзального вестибюля. Решил было вернуться на стройку. Но свою квартиру в доме-башне нового микрорайона он перед отъездом уступил другому, потому что рассчитывал перебраться в общежитие поближе к стройке и надеялся, что Шютц поселится вместе с ним.

Ему не оставалось другого выбора, кроме как вернуться в оставленную Эрикой и сыном квартиру.

Утром Штробл основательно убрался в квартире, выбросил в мусорный ящик во дворе пустые бутылки, переменил белье, пропылесосил, начистил до блеска ванну, аккуратно повесил обратно на крючок ночную рубашку Эрики. Положил на стол сто марок: на подарок сыну на праздники, о чем и написал крупными печатными буквами на большом листе бумаги. За полчаса до отхода поезда он уже стоял на перроне.

Еще час спустя поезд сделал остановку там, где к нему должен был присоединиться Шютц. Штробл глядел в окно, и, когда увидел Шютца, ему впервые за долгое время стало опять легко на душе.

— Сейчас мне нужен ты, — сказал Штробл.

Он думал о строительстве, о Зиммлере и Эрлихе, о Юрии, о предстоящих делах. И еще о том, как хорошо, что Шютц будет рядом, хорошо — и все тут.

— Что поделывает ваш Уве? — спросил он у Шютца. — А Норма как поживает?

— Хорошо, — ответил Шютц, но прозвучало это на редкость неопределенно.

Штробл уловил этот оттенок, но слишком устал, чтобы вдаваться в расспросы, да и не место здесь.

— Какую бригаду ты мне даешь? — услышал он слова Шютца.

— Неплохую, — пробормотал Штробл. — Люди надежные, сработавшиеся. Среди них и Зиммлер.

— Зиммлер? Яблочко? — рассмеялся Шютц, который вспомнил, что с Зиммлером всегда удавалось найти общий язык, когда поджимали сроки монтажа, только не осенью, когда поспевали яблоки. Осенью Зиммлер по субботам уезжал домой, чтобы собрать плоды с деревьев вокруг своего домика, уезжал, что бы ни случилось, будто для него это вопрос жизни или смерти.

— Как насчет рабочего времени? — спросил Шютц. — Работаем посменно или циклами?

Пассажир с нижней полки возмутился:

— Может, хватит молоть языками?

— Ладно, прекращаем, — ответил Штробл, а потом, обращаясь к Шютцу, добавил: — Да, циклами.