Бастион одиночества

Летем Джонатан

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Арестанты

 

 

Глава 1

Диван на мансарде — я называл ее своим офисом — обычно завален бумагой, рекламными вкладышами из конвертов с промоушн-дисками, разорванным полиэтиленом и картонными коробками. Сегодня же, в семь часов сентябрьского утра, залитый солнцем бабьего лета диван был очищен и от упаковок, и от рекламы. На нем лежала лишь сумка с двадцатью четырьмя конвертами для дисков и сидела, с лениво-изящной небрежностью раскинув ноги, Эбигейл Пондерс в старой футболке с изображением «Мит Паппетс» (моей) и мужских трусах «Кельвин Кляйн» (не моих, купила сама). В девять тридцать в Лос-Анджелес со мной должна была оказаться в самолете только сумка. Плейер, наушники и смену белья я уже упаковал в небольшой дорожный рюкзак. Он ждал меня у выхода.

Эбби редко появлялась в моем офисе. Признаться, сегодня ее присутствие действовало мне на нервы. Я планировал выскользнуть излома, пока она спит в комнате внизу. Но Эбби проснулась и пришла наверх. Белые трусы-шорты словно сияли в лучах солнца на фоне ее кожи и диванного покрывала. Она напоминала картинку с конверта старой пластинки, выпущенной «Блю Ноутс», — только «Мит Паппетс» сюда, естественно, не вписывалась, — сидела подбоченившись, с приоткрытыми губами, склоненной набок головой и припухшими от сна веками. Если бы я захотел войти в эту картинку, мне следовало превратиться в нахмуренного Майлза Дейвиса. Или по крайней мере в Чета Бейкера. Все существо Эбби служило мне немым упреком. Я с удовольствием встречался с черными девушками и любил Эбби, но не был джазовым трубачом.

Я подошел к полкам, достал из футляра с самыми ценными записями диск Рона Сексмита и положил на диван рядом с сумкой.

Эбби зевнула.

— А почему ты едешь с ночевкой? — спросила она с наигранной беспечностью, словно позабыв о том, что вчера вечером мы смотрели друг на друга волком. Между нами шла необъявленная война, мои с ней отношения зашли в тупик. Предоставленным шансом следовало воспользоваться: я был сильно привязан к Эбби, хотя и не знал, как с ней ладить.

— Я ведь сказал тебе: встречаюсь с приятелем.

— Собрался на свидание?

— На встречу со старым другом, Эбби, — не вполне уверенно повторил я свою ложь.

Я достал из футляра диск Билла Уизерса «Стилл Билл» и тоже бросил его на диван, не поворачивая головы.

— Ах да, старый друг, разговор за ужином. Я совсем забыла. Оп-па! — Послышался грохот падающего на пол диска. — Я задела его. — Эбби засмеялась.

Я поднял скачущий по половицам диск и положил в сумку.

— Мне хочется поболтать с тобой.

— Я опоздаю на самолет.

— Они улетают каждый час.

— Верно, но в тринадцать ноль-ноль я должен быть в «Дримуоркс». Не пытайся все испортить, Эбби, и не трахай мне мозги.

— Я не собираюсь никого трахать, не беспокойся, Дилан.

— Эбби! — Я насупил брови.

— Даже тебя. Так что не ревнуй меня к самому себе — нет оснований.

— Возвращайся в кровать, — предложил я.

Эбби зевнула и потянулась, уперев руки в бедра и прижав локти к бокам.

— Хотя, если бы мы трахались почаще, может, все складывалось бы иначе.

— У кого?

— Трахаются обычно только двое.

Я бросил на диван диск Брайана Эно «Еще один зеленый мир».

Эбби засунула руку под трусы.

— Когда ты заснул вчера, я сама себя удовлетворила.

— Разговаривают об онанизме тоже по меньшей мере двое, Эбби, но от этого оно не превращается в занятие сексом. — Мы с Эбби все время так общались. Под аккомпанемент подшучиваний с отвратительным привкусом дежа вю я продолжал просматривать диски.

— Сказать, о ком я думала, когда кончала? О, как это было здорово!

— Он закатывал глаза в твоем воображении?

— Что?

— Да так, ничего.

— Я скажу, если ты ответишь, к кому летишь.

— Значит, я должен назвать имя реального человека, а ты — того, о ком просто думала. Считаешь, это справедливо?

— Мой человек тоже реальный.

Ничего не ответив, я достал еще парочку дисков — Свомпа Догга и Эдита Фроста.

— Я воображала, будто меня лапает д'Сюр. Представляешь, Дилан? Раньше я никогда о д'Сюре не мечтала, ни на минутку не задумывалась о нем как о мужчине. Потом он достал свой член — преогромный!

— Неудивительно.

Я и в самом деле не удивился. Ни появлению д'Сюра в эротической фантазии Эбби, ни тому, что она вообразила, будто его пенис невероятных размеров. Д'Сюр был не только ее научным руководителем и рок-критиком, и даже не только рок-музыкантом. Профессора различных отделений магистратуры были настоящими звездами, обожаемыми всем городом. Когда ты заходил в университетскую забегаловку и заставал там кого-нибудь из них — сейчас в лучах славы купались Эвитал Рэмпарт, Ставрос Петц, Куки Гроссман и Гай д'Сюр, — сидящим за столиком над чашкой кофе, твой желудок подпрыгивал к самому горлу. На этих людей в Беркли смотрели как на богов. Их нечитабельные талмуды стояли во всех книжных магазинах на передних полках.

Эбигейл Пондерс была единственным ребенком семейной парочки дантистов из Пало-Альто — достойных борцов за лучшую жизнь среднего класса. Их самой заветной мечтой было получение дочерью ученой степени. Диссертация Эбби называлась «Образ темнокожей певицы в парижском отображении афро-американской культуры. От Джозефин Бейкер до Грейс Джоунс». Два года назад она занялась поисками журналиста в Беркли, который интервьюировал Нину Саймон. В 1989 году с Ниной Саймон от лица «Мьюзишн Мэгэзин», робея и краснея, беседовал я. Эбби без труда разыскала меня. В тот вечер после делового разговора я заманил ее к себе послушать записи Саймон и, выждав некоторое время, предложил вина.

Три месяца спустя мы перевезли вещи Эбби в мой маленький дом.

— Теперь твоя очередь, — сказала она. — С кем ты намереваешься встретиться в Лос-Анджелесе? И сколько заплатишь за номер в отеле, который тебе явно не по карману?

— Отель не в Лос-Анджелесе, а в Анахайме, и платить я вообще не собираюсь, — произнес я, наполовину выдавая свой секрет.

— Тебе что, заплатят за секс? Кто? Персонаж Диснея?

— Поднапряги мозги, Эбби. Подумай, кто в этой жизни готов платить за тебя, лишь бы встретиться с тобой.

Эбби притихла, немного смущенная. Я воспользовался своим преимуществом.

— Ты мечтаешь о лягушачьих руках своего д'Сюра только потому, что до сих пор не отдала ему содержание.

— Пошел он на фиг.

— А может, ты не зря о нем вспомнила и займешься наконец диссертацией?

— Я и так ею занимаюсь.

— М-да? Ладно. Извини.

Эбби откинулась на спинку дивана и положила ногу на ногу.

— А что твоему отцу понадобилось в Анахайме, Дилан?

— У него там дела.

— Какие?

— Он почетный гость «Запретного конвента».

— Что еще за «Запретный конвент»?

— Скоро узнаю.

Пауза.

— Это связано с его фильмом? — Эбби спросила об этом как можно мягче. Смеяться над неоконченным трудом всей жизни Авраама запрещалось.

Я покачал головой.

— Нет, с научной фантастикой. Ему присудили какую-то премию.

— Мне казалось, твоему отцу эти премии до лампочки.

— Наверное, Франческа убедила его поехать. — Новая подруга моего отца, Франческа Кассини, умела вытащить Авраама из дома.

— А почему ты не сказал, что твой отец приедет?

— Сюда он не приедет. Мы встречаемся с ним там.

Мы разговаривали натянуто и недружелюбно — все из-за сексуальных провокаций Эбби. Их немые отзвуки летали теперь по комнате, как дым одинокой сигареты.

Я достал диск Эстер Филлипс «Черноглазый блюз» и положил в сумку. Автобус, на котором я собирался добраться до аэропорта, должен был прийти через полчаса.

Эбби зажала в пальцах короткий завиток, спадавший ей на глаза. Мне вспомнился козленок, чешущий маленькие рожки о забор, — картина, которую я наблюдал в Вермонте тысячу лет назад. Почувствовав мой взгляд, Эбби потупилась и посмотрела на свои голые колени. Губы шевельнулись, но она ничего не сказала. По какому-то особому запаху в воздухе я почувствовал, что ей доставляет удовольствие томить меня.

— С тобой что-то не так.

— Не так?

— По-моему, последнее время ты опять в депрессии.

Эбби резко вскинула голову.

— Никогда не произноси это слово.

— Но я же волнуюсь за тебя.

Она вскочила с дивана и зашагала к лестнице, на ходу снимая футболку. Я лишь на миг увидел ее спину, затем Эбби исчезла из виду. Минуту спустя в ванной зашумела вода. Сегодня у Эбби был семинар, второй в новом семестре. Все лето она должна была работать над диссертацией, а я — над сценарием. Вместо этого мы занимались сексом и устраивали скандалы, которые нередко заканчивались тем, что мы объявляли друг другу бойкот и запирались каждый в своей комнате. Теперь Эбби предстояло почти что с пустыми руками идти к руководителю, а я летел в Лос-Анджелес без сценария, намереваясь оправдаться какой-нибудь выдумкой.

Мой редактор в «Лос-Анджелес уикли» устроил мне встречу с человеком из «Дримуоркс». За последние два года работы внештатником мой долг по кредитам вырос до тридцати тысяч долларов. Все это время я сотрудничал в основном с фирмой звукозаписи «Ремнант Рекордс» в Марине. Общение с седеющим антрепренером-битником — владельцем «Ремнант» Роудсом Блемнером — надоело мне до чертиков. Поэтому сегодняшнюю встречу я рассматривал как ключ к свободе.

Наверное, я ненадолго уплыл в свои мысли, потому что, когда повернул голову, увидел Эбби, уже одетую. На ней были джинсы, черный топ без рукавов и незашнурованные сапожки на высоких каблуках, в которых она была выше меня. Она втирала в руки крем и поедала меня злобным взглядом.

— Если я поделилась однажды с тобой своими проблемами, то вовсе не для того, чтобы ты напоминал мне о них при каждом удобном случае, — сказала она. — Когда-то я была в депрессии, это точно. Но никогда больше не произноси при мне это слово, понял?

— Верно, ты поделилась со мной своими проблемами. Ведь мы близки с тобой и хорошо друг друга знаем.

— Неужели? А по-моему, ты не знаешь даже самого себя.

— Что ты имеешь в виду?

— Почему ты не рассказал мне о приезде отца? Почему хотел утаить это от меня?

Я смотрел на нее, не понимая.

— Это ты в депрессии, Дилан. Только прячешь этот факт от самого себя. Ты отказываешься взглянуть правде в глаза. Подумай об этом.

— Интересная теория, — пробормотал я.

— Да пошел ты к черту, Дилан! Никакая это не теория, и ничего здесь нет интересного. Ты так старательно переживаешь за меня и за всех остальных, за Сэма Кука, например, что на себя самого даже не обращаешь внимания.

— Что ты хочешь, Эбби?

— Чтобы ты подпустил меня к себе, Дилан. Ты прячешься от меня даже тогда, когда некуда прятаться.

— А по-моему, если не хочешь испортить жизнь ближнему своим дурным настроением, вести себя следует именно так, как я.

— Ах вот оно что! Значит, это всего лишь настроение?

— Да что с тобой, Эбби? То ты мастурбацией занимаешься, то устраиваешь сцены. Я ничего не понимаю.

— Значит, ты просто не желаешь портить мне жизнь своим дурным настроением? И считаешь, что я должна быть от этого счастлива, ютясь с тобой в этой каморке? — Она махнула рукой, показывая на два шкафа, заполненных дисками, — по семь сотен штук в каждом. — Это стена твоих настроений, стена депрессии, мистер Беспристрастие. — Она шлепнула по полке ладонью, и диски задребезжали.

— Ого! Ты выдвигаешь против меня обвинение. — Я не имел в виду ничего особенного, просто защищался.

— Значит, по-твоему, я выдвигаю против тебя обвинение и страдаю от депрессии. Нет, Дилан, ты живешь в фантазиях Кафки. Я ни в чем тебя не обвиняю. Но я знаю, за кого ты меня принимаешь. Я для тебя — воплощение всего того дерьма, которое ты не позволяешь себе сформулировать. Живой экспонат в коллекции Эбдуса «Несчастные черные люди».

— Перестань.

— Давай-ка посмотрим. Куртис Мейфилд «Мы — люди темнее ночной синевы» — явно что-то депрессивное. — Она бросила диск на пол. — Глейдис Найт, страдание, печаль. Джонни Адаме, тоска. Ван Моррисон, депрессивнее не бывает. Люсинда Уильяме, «Предложи ей прозак». Марвин Гэй умер. Джонни Эйс тоже. — Зачитывая имена певцов, Эбби доставала диски и бросала их себе под ноги. — Литл Вилли Джон, Эстер и Джимми Скотт — все умерли, бедняжки. А это еще что? «Свалка»? Ты слушаешь музыку с таким названием? Просто не верится. Сил Джонсон «Это потому, что я черный?» Это потому, что ты неудачник, Сил. Джиллиан Уэлч. Мама дорогая! «Гоу-Битвинс»? «Пятеро слепых из Алабамы» — без комментариев. Эл Грин. А знаешь, я думала, его песни довольно веселые, пока ты не объяснил мне, насколько они трагические, черт бы их побрал. И пока не рассказал о том, что его подружка застрелилась, потому что пребывала в депрессии. Брайан Вильсон. Чокнутый. Том Верлен, мрачнее некуда. По-моему, даже ты не сможешь слушать этот диск. Энн Пиблз «Ненавижу дождь». Харольд Мелвин и «Блю Ноутс», бред. «Утопая в море любви» — что это за вещь? Грустная или веселая? Дэвид Раффин, а, знаю, он наркоман. Донни Хэтэуэй… Умер?

— Умер.

— «Бар-Кейс» — звучит довольно весело, но почему-то вызывает дрожь. Такое ощущение, будто диск вибрирует. А кто они такие, эти «Бар-Кейс»?

— Летели на самолете вместе с Отисом Реддингом.

— Капут-Кейс! — Эбби швырнула диск, и он, ударившись о стену, упал на диванную подушку вместе с пластмассовыми осколками коробки.

— Хватит, Эбби. — Я с мольбой протянул руки. — Сдаюсь. Мир. — Мои идущие вразнос мозги подсказали: «Спрайт! Мистер Пибб! Клитор!».

Эбби успокоилась, и мы уставились на пластмассово-зеркальную груду у ее ног.

— Я слушаю и веселую музыку, — сказал я, молча принимая обвинения Эбби.

— Например?

— «Сексапильная штучка» — наверное, одна из моих любимых песен. Мне нравятся многие вещи из эпохи диско.

— Дурацкий пример!

— Почему?

— Миллион стонущих и ноющих певцов, десять миллионов депрессивных песен и несколько штук веселых — они напоминают тебе о тех временах, когда тринадцатилетним подростком ты получал по шее. Ты живешь в прошлом, Дилан. Меня тошнит от твоих секретов. Кстати, Авраам хоть раз спросил, приеду ли я вместе с тобой?

У меня запылали щеки. Я ничего не ответил.

— Все это — полное дерьмо. А там что за ерунда?

На верхней полке шкафа, над дисками, лежали вещи, которые я никогда никому не показывал: кольцо Аарона К. Дойли, расческа Мингуса, пара сережек Рейчел и маленький самодельный альбомчик с черно-белыми фотографиями, подписанный «Д. от Э.».

Эбби шагнула к шкафу. Пластмассовые обломки захрустели под ее сапогами.

— И кто же подарил тебе это сокровище? Эмили? Элизабет? Ну же, Дилан, рассказывай, раз уж не сумел хорошенько спрятать свои богатства.

— Прекрати.

— Ты что, когда-то был женат? А я и понятия об этом не имею.

Я взял кольцо и положил в карман.

— Это вещи из моего детства. — Я немного схитрил. Э. была женой одного моего однокашника и подарила мне этот альбом в знак того, что между нами ничего не произошло, хотя и могло бы.

Комиксы Мингуса вперемешку с моими собственными тоже лежали в шкафу.

Эбби схватила расческу для афро.

— Черные девочки делали тебе подарки еще в детстве? А я и не знала.

— Эта вещь принадлежала не девочке.

— Не девочке! — Эбби швырнула расческу на диван. — Столь оригинальным способом ты даешь мне понять, что я буду крепче спать, если не узнаю эту историю? Не Отису ли Реддингу принадлежала эта расческа? И не из обломков ли самолета ты ее выкопал? А может, ею пользовались «Бар-Кейс»? Смешно, но точно этого уже не установишь.

Мое терпение лопнуло.

— Я, кажется, догадываюсь. Ты набросилась на меня потому, что чувствуешь себя недостаточно черной. Потому что выросла, катаясь на пони по городской окраине.

— Нет, я набросилась на тебя потому что, по-твоему, все наши проблемы происходят оттуда, где мы выросли. Ты только задумайся, Дилан. Что было у тебя в прошлом? Твое детство — будто какое-то святилище, ты живешь только в нем, не здесь, не со мной. Думаешь, я об этом не догадываюсь?

— Ничего особенного со мной не было в прошлом.

— Предположим, — саркастически отозвалась Эбби. — Почему же ты так помешан на своем детстве?

— Потому что… — Я действительно хотел ответить — не просто заткнуть ей рот. Но не знал, что сказать.

— Потому что?

— Детство… — Я говорил медленно, тщательно подбирая слова. — Детство — это единственный период моей жизни, когда… хм… В общем, меня не угнетало мое детство.

Не угнетало или не грызло?

Мы одарили друг друга долгими взглядами.

— Хорошо. Спасибо, — сказала Эбби.

— Спасибо?

— Ты только что объяснил мне, кто я для тебя, — произнесла она печально, больше не пытаясь что-то доказать мне. — Я ведь поднялась сюда после первой же ночи в этом доме и тогда еще увидела расческу.

— Это всего лишь вещь. Мне нравится, как она выглядит.

Эбби пропустила мои слова мимо ушей.

— Я сразу сказала себе: Эбби, этот человек берет тебя в свою коллекцию лишь потому, что у тебя темная кожа. Мне нравилось быть твоим ниггером, Дилан.

Это слово полыхнуло между нами, запрещая мне говорить что бы то ни было. Мне показалось, оно вырисовалось в воздухе кричаще яркими красками, вроде кадра из мультфильма или граффити, украшенного молниями и звездами. Мне понравилось, как оно выглядит — точно так же, как нравилась расческа. Многие слова обесцениваются, когда школьники с разным цветом кожи повсюду их пишут или когда любовники постоянно нашептывают их друг другу. Слово «ниггер», хоть и звучало между нами не впервые, оставалось редкостью и вызывало у нас обоих глубокое отвращение, служа сигналом тревоги.

— Но попасть в чью-то коллекцию из-за своих настроений я никогда не хотела. Тебя привлекла моя депрессия, ты ухаживал за ней, как за любимым кактусом. Я стала для тебя бездомным котом, которого хочется накормить и пожалеть. Об этом я даже не догадалась.

Эбби разговаривала с собой. А опомнившись, пришла в ужас.

— Убери мусор, — сказала она, направляясь к лестнице.

Я услышал гудок автобуса и решил, что порядок наведу потом и что пяти-шести дисков, которые я успел положить в сумку, вполне достаточно. Сил Джонсон «Это потому что я черный?» лежал на самом верху сваленных в кучу дисков и пластмассовых коробок. Я взял его и тоже положил в сумку.

Эбби, поставив ногу на стул, зашнуровывала у кухонного стола свой высоченный сапог. Она постоянно меняла украшения в проколах на теле. Наверное, вы скажете, что для будущего магистра она одевалась весьма странно, и я бы согласился с вами, если бы не знал, во что наряжаются все ее друзья. Видимо, Эбби хотела исчезнуть из дома раньше меня, чтобы ее слово было последним в нашем разговоре, но она не могла уйти, не зашнуровав сапоги.

Я схватил рюкзак, ожидавший меня у двери. Лицо Эбби, когда она повернулась, выражало страдание. С улицы послышался еще один гудок.

— Удачного дня, — пожелала Эбби.

— Спасибо. Я позвоню…

— Меня не будет.

— Ладно. И… Эбби?

— Что?

— И тебе удачного дня. — Не знаю, действительно ли я желал ей в тот момент удачи, и если да, то в чем. Неужели я хотел, чтобы она благополучно мне изменила? Но простились мы именно так. И я ушел.

 

Глава 2

На дворе стоял сентябрь 1999 года, сезон страха: через три месяца, с наступлением нового тысячелетия, в компьютерных системах должен был произойти сбой, и затянувшееся веселье конца двадцатого века грозило резко оборваться. Зато в это же самое время появилась новая радиостанция «Джеммин Оулдис» — переформатированная лос-анджелесская «МЕГА100». В тот момент, когда я говорил таксисту, что мне нужно к студии «Юниверсал», и мы отъезжали от аэропорта, звучала «Почему бы нам не быть друзьями?» группы «Уор». Казалось, стройные пальмы по обе стороны серой дороги страдают от жажды.

В Сан-Франциско «Джеммин Оулдис» тоже ловилась. И во всех остальных городах. На людей моего поколения время от времени находила охота посентиментальничать под звуки песен, занимавших в пору нашей юности первые места хитпарадов. Диско, если задуматься, не настолько ужасно, и, может быть, подростками мы все же тайно восхищались им. В нынешние дни танцевальные хиты «Кул энд зэ Гэнг» и «Гэп Бэнд», которые мы когда-то упорно не принимали, игнорируя их пульсирующий в нас ритм, звучали по всей стране на свадьбах и в кафе во время ленча. А баллады «Oy Джейс», «Манхэттенс» и Бэрри Уайта, которые мы не выносили, в компании с мартини считались незаменимыми для любой более или менее серьезной игры в обольщение. Если смотреть на мое взросление с точки зрения музыкальных радиостанций, то я двигался к совершеннолетию в эпоху утопии, не принимавшей во внимание расовых различий. Но эту эпоху безжалостно прогнал хип-хоп — прогнал или посадил под замок. Нынешняя музыка особого воздействия на меня не оказывала. Я сидел на заднем сиденье такси, которым управлял водитель Николас М. Броли, направляясь сквозь позолоченный солнцем смог на встречу с Джаредом Ортманом из «Дримуоркс».

— Вам нравится эта песня? — спросил я у седеющего затылка М. Броли.

— Довольно неплохая.

— А «Сатл Дистинкшнс» вы когда-нибудь слышали?

— Еще бы! Самая что ни на есть настоящая музыка.

Дежурный на посту охраны у главных ворот «Юниверсал» проверил, действительно ли меня ожидают, и махнул Броли рукой, разрешая въехать на студийную территорию, заставленную джипами, застроенную безоконными ангарами и кирпичными сооружениями, которые выглядели так, будто их только что построили. Здание «Дримуоркс», удаленное от главных ворот на милю, возвышалось за окруженной деревьями автостоянкой, въезжать на которую разрешалось только по особым пропускам. На меня пропуска никто не оформил, поэтому Броли остановился у внутренних ворот.

— Визитка у вас есть? — спросил я. — Мне надо будет выехать отсюда через… Скажем, через час.

Броли достал визитную карточку и написал на обороте номер.

— Позвоните мне на сотовый.

Когда я пересекал затененную автостоянку, мне навстречу попался очень прилично одетый человек, направляющийся к проходу между эвкалиптами. Он держал в руках статуэтку «Оскара» — за основание и за плечи — и смотрелся так, будто искал, кому ее вручить. Я подумал, может, это его служебная обязанность — бродить туда-сюда с золотой наградной фигуркой, напоминая посетителям о том, где они находятся?

Я вошел в здание, меня провели наверх, там я назвал свое имя симпатичной девице с мобильным телефонным устройством на голове. Она дала мне бутылку с водой и проводила по коридору в диванно-журнальное царство. Я снял свой скромный рюкзачок, подтянул штанины брюк, опустился на один из диванов и положил ногу на ногу, стараясь не казаться оробевшим при виде самодовольных улыбок на фотографиях в рамах. Время шло, телефоны трезвонили, ковры тихо вздыхали, кто-то шептался за поворотом коридора.

— Дилан?

— Да?

Я отложил «Мужской журнал» и пожал руку парню в костюме с идеально отглаженными стрелками на брюках.

— Вы пишете о музыке, так?

— Верно.

— Я Майк. Приятно познакомиться. Джаред разговаривает сейчас по телефону.

Мы прошли в небольшой офис Майка — куда перед беседой с Джаредом, наверное, попадали все посетители. Ты должен был показаться дюжине ненужных тебе людей, прежде чем предстать перед тем, с кем хотел встретиться. Но возможность обращаться к этим парням просто по имени ободряла.

— Майк? — послышалось из аппарата внутренней связи.

— Да?

— Я готов принять Дилана.

Майк дал мне «добро», подняв оба указательных пальца, кивнул на дверь соседней комнаты и подмигнул, желая удачи.

Офис Джареда оказался огромным и напомнил мне кабинет психиатра: в нем не было ни плакатов на стенах, ни чего угодно другого, что могло бы вызвать в человеке раздражение. Из окна сквозь резиновые листья цветов-деревьев в горшках лился солнечный свет и падал на ковер неровными пятнами. Джаред поднялся из-за стола. Он был без пиджака, светловолосый, плотный, уверенный, по-видимому, фанат тренировок в спортзале. Но на поле для игры в мяч я стопроцентно обставил бы его.

Разговор с Джаредом Ортманом обещал стать прелюдией к беседе с самим Джеффенбергом. Тысяча, а может, и миллион писателей о подобной встрече только мечтают. Я надеялся, что не провалю это ответственное мероприятие своей съежившейся за последние годы самооценкой и мыслями о долгах.

— Идемте сюда. — Джаред провел меня к двухместному диванчику у противоположной стены — приватной зоне.

Я опустил на пол рюкзак, и он скукожился, как скульптура Клаеса Олденберга, теряющая свое величие в офисной обстановке. Я пожалел, что не положил плейер и смену белья во что-нибудь похожее на портфель. Мы сели, закинули ногу на ногу и улыбнулись друг другу.

Джаред внезапно нахмурился.

— Вода у вас есть? Они дали вам воды?

— Да, но я оставил ее в коридоре.

— Желаете чего-нибудь? Прохладительного? — Казалось, Джаред готов достать напитки откуда угодно, хоть из камня выжать.

— Нет, спасибо.

— Итак. — Он улыбнулся, насупился, развел руками. Несколько мгновений мы изучали друг друга, стараясь сохранять атмосферу доброжелательности. И я, и Джаред были примерно одного возраста, но, казалось, прилетели на эту встречу с противоположных концов вселенной. Мои черные джинсы смотрелись грязным пятном или лужей блевотины в его кремово-персиковом царстве.

— Я друг Рандольфа, — напомнил я. — Из «Уикли».

— У-гу-у, — протянул Джаред задумчиво. — А кто такой Рандольф?

— Рандольф Тредуэлл? «Уикли»?

Джаред кивнул.

— А, да, припоминаю.

— Это он… гм… э-э… устроил нашу встречу.

— Хорошо, хорошо. А-а… Для чего вы хотели встретиться со мной?

— Простите? — Его слова сразили меня наповал, как если бы он спросил что-нибудь вроде: «Почему я работаю здесь? Вы можете мне объяснить?»

— Одну минутку, — произнес Джаред, поднимаясь с диванчика. — Майк, — позвал он, нажав кнопку у себя на столе.

— Да?

— По какому вопросу со мной собирается побеседовать мистер Эбдус?

— Он пишет о музыке.

— О музыке?

— Ты что, не помнишь? У него сценарий фильма.

— А-а-а. — Джаред повернул голову и одарил меня лучезарной улыбкой. Сценарий! Какая приятная неожиданность. — А кто такой Рэнди Тредмилл или как его там? — спросил он затем у Майка.

— Это тот парень, с которым ты разговаривал о мистере Эбдусе. — Щелчок, мелодичная трель. — На корабле.

— А-а-а. Да, да, вспомнил. — Джаред снова нажал на кнопку. Я сообразил, по каким правилам они тут работают. Майк запоминал за Джареда все те вещи, которые когда-то, продвигаясь по карьерной лестнице, удерживал в памяти за кого-то еще сам Джаред. В один прекрасный день и у Майка должен был появиться кто-то, кому предстояло впитывать в себя всю информацию вместо него.

Джаред вернулся на диванчик и с довольным видом указал на меня пальцем.

— У вас сценарий, — мягко произнес он.

— Да.

— Любопытно. — Я видел, что о моем сценарии ему неизвестно ровным счетом ничего, и мог запросто соврать, что работаю над комедией о начинающем виброфонисте, принятом в «Бостон-Попс», или над триллером, где главный герой может убивать ультразвуковым свистом, в общем, рассказать любую чушь, над которой мог бы трудиться «пишущий о музыке».

— Я закрываю глаза, — проговорил Джаред. — Это значит — внимательно вас слушаю.

Я посмотрел на его смуглые веки, безукоризненный письменный стол и одинаковые, как близнецы, резиновые цветы-деревья.

— Итак, ваш сценарий?.. — произнес Джаред особым тоном, ясно давая понять, что хотя он внимательно меня слушает, это вовсе не говорит об отсутствии у него других дел.

— Мой сценарий основан на реальных событиях.

— Так.

— В Теннесси…

— Теннесси? — Джаред открыл глаза.

— Да.

— И что же случилось в Теннесси?

Я начал с главного.

— В пятидесятые годы в Теннесси существовала музыкальная группа «Арестанты». Они называли себя так, потому что действительно сидели, но это не помешало им сделать карьеру. Записывались ребята в «Сан Рекордс», в той же студии звукозаписи, которая открыла Элвиса Пресли. Название моего сценарий такое же — «Арестанты».

— Вам известно, что мои родители родом из Теннесси? — спросил Джаред таким тоном, будто речь шла не об американском штате, а о Крыме или Марсе. — Или это просто совпадение?

— Я не знал о ваших родителях.

— Понятно. Удивительно. Как, вы говорите, называется ваш сценарий?

— «Арестанты».

— Хорошо. Расскажите все по порядку.

— Конечно. — Мне посоветовали дать ему описание каждой сцены. — Начинается фильм с происходящего в тюрьме. Главный герой, Джонни Брэгг, пишет и поет песни. В заключении он провел много лет, попав за решетку шестнадцатилетним мальчишкой по сфабрикованному обвинению. Так вот, Джонни Брэгг и его приятель прохаживаются в дождливый день по тюремному двору. Один говорит другому: «Чем, интересно, занимаются сейчас девочки?» Джонни Брэгг затягивает печальную песню «Гуляя по дождю». Она-то и становится их первым хитом. Наверное, под эту музыку фильм и должен начаться.

— Это кое о чем мне напоминает.

— Наверное, о другой песне? «Пою в дождь»?

— Точно. Ее написал тот же парень?

— Нет, совсем другой.

— Итак, вы говорите, главного героя сажают в тюрьму по сфабрикованному обвинению. По какому именно?

— Речь о шести изнасилованиях. Виновного ждет заключение на девяносто девять лет без возможности досрочного освобождения.

— Ого!

— Джонни Брэгга, самонадеянного симпатичного парнишку, подставляют копы. Вешают на него несколько нераскрытых преступлений.

— Брэд Питт, Мэтью Макконахи.

— Ах да, я совсем забыл: они черные.

— Все музыканты — черные?

— Да.

— Ладно. — Джаред махнул рукой, неохотно прогоняя мысль о Брэде Питте. — Черные так черные. Как же ему удается выйти на волю?

— Никак. Точнее, потом он действительно освободится, но не в тот момент. Свою группу Джонни создает в тюрьме. «Арестанты». В том-то и вся соль, они сидят за решеткой. Их вывозят в студию звукозаписи и на концерты.

— Не совсем понимаю. Вывозят?

— Именно. «Арестанты» становятся настолько популярны, что губернатор штата не знает, как ему быть: освободить их или все-таки в назидание остальным держать в тюрьме. В конце концов всем ребятам из группы выходит помилование, но Брэгг остается в заключении. В невероятной истории этих музыкантов масса поразительных взлетов и падений.

— Вы смеетесь?

— Смеюсь?

— Мы не делаем фильмы о поразительных взлетах и падениях.

— Что, простите?

— Вы как будто шутите, честное слово.

Меня охватило неодолимое желание задушить Джареда.

— Если бы вы позволили мне закончить свой рассказ, уверен, сценарий заинтересовал бы вас.

— Дилан, он нам не подходит.

— Но… Я очень хочу, чтобы вы выслушали меня до конца.

— А вы мне нравитесь, мистер.

Я подождал, не добавит ли Джаред к этой фразе еще что-нибудь, затем сказал:

— Спасибо.

— У вас пять минут. — Джаред растопырил пальцы, показывая — «пять», откинулся на спинку дивана и вновь закрыл глаза.

— «Арестанты» — одно из наиболее ярких событий в истории поп-музыки, оставшихся неизвестным широкой публике, — сказал я. Продолжать рассказ получалось с трудом, но у меня не было выбора. — Пятидесятые годы, пятеро черных парней за решеткой, некоторых упекли на целый век, другие отбывают более короткие сроки, все пятеро — жертвы предрассудков и несправедливости Юга при Джиме Кроу. Пятеро заключенных создают группу из любви к музыке. Они поют настолько замечательно, что им устраивают прослушивание. Начальник тюрьмы выписывает всем пятерым особые пропуска, по которым те могут выйти за пределы тюрьмы, чтобы поехать в «Сан». 1953 год — время, когда возле той же звукозаписывающей студии крутится чудаковатый парень по имени Элвис Пресли. Но главный герой фильма не он, а Джонни Брэгг — ведущий солист «Арестантов». Когда ему было шестнадцать лет, его подружка в приступе ревности навела на Джонни копов, заявив, будто он ее изнасиловал. Полицейские повесили на него еще шесть преступлений, которые они не могли раскрыть. Целых шесть! Джонни Брэгга приговорили к шестистам годам заключения. — Почти всю информацию я взял из аннотации Колина Эскотта к компакт-диску «Арестантов», а кое-что выдумал, просиживая в размышлениях над вырезками из старых газет. Этого было вполне достаточно. Я все больше увлекался сценарием, все чаще и чаще возвращался к нему мыслями. — Рано утром по дороге в «Сан Рекордс» Брэгг выглядывает из окна автобуса, видит пустующий кинотеатр для автомобилистов и говорит: «Вы только посмотрите на это жуткое кладбище». Ему двадцать шесть, он просидел в тюрьме уже десять лет.

— Кошмар, — задумчиво заметил Джаред.

— И вот их записывают. Они создают сингл, на двух сторонах. Элвис Пресли в этот момент тоже на студии, совсем молодой. Они с Брэггом становятся друзьями. Между прочим, в действительности все так и было. Какого-нибудь актера эпизодическая роль Пресли могла бы просто осчастливить. Как Вэла Килмера, сыгравшего в «Таинственном поезде».

— Не смотрел.

— Не много потеряли. «Таинственный поезд» — фильм так себе. Но вернемся к «Арестантам». В общем, они записывают сингл и отправляются назад в тюрьму. Казалось бы, на этом история могла бы и закончиться, так? Могла бы, если бы песня «Гуляя по дождю» не превратилась в хит. Настоящий хит. Люди постоянно названивают в радиостудии, чтобы поставили эту песню еще и еще раз. А «Арестанты» ни о чем не подозревают, потому что у них в камерах нет радио. До тех пор, пока к ним не начинают приходить письма от совершенно незнакомых людей. Ребята становятся звездами, и это приводит начальство тюрьмы в полную растерянность. Они звонят губернатору, спрашивают совета, пытаются придумать, как быть.

Джаред кивнул, как мне показалось, одобрительно и чуть подался вперед, очевидно, представляя себе на ролях второго плана белых актеров — Джина Хэкмана, Мартина Ландау, Джеффри Раша.

— Начальство выбирает либеральный путь решения проблемы и объявляет «Арестантов» исключительным примером перерождения преступников. С этого момента парни получают право ездить на радиостудии для участия в записи музыкальных передач, давать концерты, продолжать записываться в «Сан». Публика требует освобождения своих кумиров, а сами «Арестанты» записывают песню, восхваляющую губернатора — «Фрэнк Клемент, человек всесильный», — прося помилования. Но мысль об освобождении музыкантов не всем приходится по душе. Те парни, которые упрятали Брэгга за решетку, само собой, не в восторге от этой идеи. Обстановка накаляется перед выборами, на которых губернатор мечтает одержать победу. Вопросы расового притеснения встают в этот период особенно остро.

— Я вспомнил о ККК.

— Да, конечно. Причем в пятидесятые годы в Теннесси куклуксклановцы действовали, уже не прячась под капюшонами. — В эти подробности, может, и не стоило вдаваться. Но я во что бы то ни стало хотел добиться своего, а некоторые факты могли сыграть мне на руку. Я страстно желал, чтобы Голливуд меня услышал. — Итак, на губернатора давят со всех сторон, он подает парням надежду, одобряет их творчество и подумывает о том, чтобы даровать им свободу — упоминает о них в своих радиовыступлениях, естественно, преследуя при этом и личные интересы. Его оппонент-республиканец тем временем работает в противоположном направлении: пытается убедить общественность втом, что освобождение «Арестантов» станет катастрофой. «Добропорядочные граждане Теннесси надеются, что не все находящиеся в тюрьме убийцы запоют в один прекрасный день», — с такими речами он обращается к избирателям.

— М-да. Что ж, мне нравится.

— Позвольте, я опишу вам одну сцену, по-моему, она главная в фильме. На концертах «Арестантов», разумеется, фотографировали. Они выходили на сцену — которую наверняка окружал конвой, — выступали и сразу же ехали назад в тюрьму. А у ребят жены, семьи — но общаться с кем бы то ни было они не имели права. Жаль, что я не захватил с собой эти фотографии, Джаред, если бы вы взглянули на них, сразу многое поняли бы. — Я старался изо всех сил, делая «Арестантов» все более реальными, описывая их пот, боль, любовь, вызывая их к жизни в этом кабинете, равно как и в скучающем мозгу Джареда. Мне страстно захотелось, чтобы они втиснулись в этот мирок, в котором ничто не задерживалось, я вдруг ощутил, что едва ли не создан для подобных миссий. — Их концерты напоминали выступление «Битлз» на стадионе «Ши». Или концерты Элвиса. Плачущие, рвущиеся вперед женщины. Не толпа девочек-подростков, а матери этих ребят, бабушки, тети, любимые с детьми на руках. Они сходят с ума, разрывают в клочья носовые платки, падают в обморок, а «Арестанты» поют. Их музыка настолько потрясающая, что сердца поклонников бьются, будто птицы в клетках. На выступлениях присутствует и та девица, что подставила Джонни Брэгга. Она стоит в толпе неистовствующих женщин и жалеет, что так обошлась с ним, она до сих пор в него влюблена.

— О господи.

— Это еще не все. Когда волна плача и стонов захлестывает публику, «Арестанты» тоже теряют контроль над собой. Они хотят продолжить петь, но не могут. От матерей и всех остальных женщин их отделяет совсем небольшое расстояние. Они тоже начинают плакать, опираются друг о друга, сжимая микрофоны, или опускаются на стулья. Любая попытка приблизиться к родным тут же пресекается охраной. Это как «Герника», Джаред. Такие кадры никогда не сотрутся из памяти.

— Я почти вижу это. — Мне показалось, Джаред потрясен вырисовавшейся перед его глазами картиной и собственным воображением.

— Не сомневаюсь. На чем мы остановились? А, да. Губернатор. Его заваливают письмами, ему уже кажется, что он скачет верхом на тигре, и зверь вот-вот сожрет наездника. Короче говоря, губернатор принимает решение освободить кое-кого из «Арестантов». Его оппоненты беснуются, но он поступает, как задумал, следуя совету своего хитроумного помощника. Тот говорит, что Джонни Брэгга нужно оставить в тюрьме. Брэгг отбывает немыслимо большой срок, пишет песни и выступает в роли ведущего вокалиста, он гений. Если группу расколоть таким образом, ее история скорее всего сразу же закончится.

— О нет!

— Это ужасно, но так оно и было. На волю выпустили четверых «Арестантов» — всех, кроме одного. Люди ждут, что и Брэгга скоро освободят, мечтают услышать его новые песни. Но счастливый конец — всегда редкость. Противники губернатора изводят его разного рода обвинениями, и дабы выдать себя за борца с криминалом, он в очередном обращении к избирателям подчеркивает, что намеренно оставил Брэгга за решеткой. Начальство тюрьмы моментально лишает певца всех привилегий. Его музыкальная карьера практически растоптана.

— Вот это да!

Действительно, вот это да. И откуда я только взял все это? Моим сценарием уже заинтересовался бы, наверное, сам Оливер Стоун.

— Но Брэгг не прекращает заниматься музыкой и создает новую группу «Мэригоулдз». Время идет, вытягивая из Брэгга жизнь. В пятьдесят шестом году Джонни Рэй выпускает пластинку «Гуляя по дождю», и Брэгг получает чек на четырнадцать тысяч долларов. Таких денег он никогда в жизни не видел. Потратить их на что-то нет возможности. «Мэригоулдз» записывают несколько песен на студии «Экселло Рекордс», но хитами не становится ни одна из них.

— Что это за название такое — «Мэригоулдз»?

— Это была пора цветочного бума. «Мэригоулдз» — бархатцы, «Клоуверз» — клевер, «Поузиз» — маленькие букетики. А несколько лет спустя в моду вошли жуки.

— Ага.

— Брэгга отпускают на свободу лишь в пятьдесят девятом — через шесть лет после выхода в радиоэфир первого хита «Арестантов». А спустя год его снова подставляют — обвиняют в ограблении и попытке убийства, хотя на самом деле он украл всего-то два с половиной доллара. Ужасно. Клевещут на него опять же белые женщины, заявляют, будто он хотел на них напасть. Брэгг притягивает к себе подобного рода обвинения, как магнит. Но речь идет о типичном расовом противостоянии. Просто этот парень ходит с чересчур независимым видом — белые не могут этого вынести. Его опять упекают за решетку — по-другому полиция поступить не в состоянии.

— Не знаю, понравится ли вам эта идея, но мне в роли Брэгга представляется Дензел Вашингтон.

— Слушайте дальше: в шестидесятом году Элвис Пресли возвращается домой после службы в армии и по пути заезжает в тюрьму повидаться с Брэггом. Только вообразите себе: тот самый восемнадцатилетний мальчишка, который бродил по «Сан Рекордс», прислушиваясь к музыке «Арестантов», теперь считается самым популярным певцом на всей планете. Он помнит Брэгга и до сих пор дорожит его дружбой. Заключенный афроамериканец и Король. Об этом становится известно прессе, но огласка имеет значение лишь для Элвиса. О Брэгге никто уже не говорит, «Арестантов» вспоминают с трудом. Элвис предлагает ему нанять опытного адвоката, но Брэгг говорит, что сам все уладит. Письменных подтверждений этого разговора нет, но Брэгг добивается встречи с начальником тюрьмы и заявляет, что, если его не отпустят на свободу максимум через девять месяцев, он подаст апелляцию в Верховный суд США.

Я сделал паузу.

— И?..

— Его продержали в заключении еще семь лет.

— Немыслимо.

— В шестидесятые Брэгг вновь создает группу под названием «Арестанты», принимая в нее и белого музыканта. Наступает эпоха интеграции. Остальным заключенным это приходится не по душе, и на светлокожего музыканта нападают во время прогулки во дворе. Выйдя на свободу, Брэгг женится на белой женщине. Копы останавливают его, когда он просто идет с женой по улице.

— Подождите, хорошо? Остановитесь. Больше ничего не говорите.

Я видел, что Джаред приходит во все большее волнение. Он вскочил с дивана и с выкаченными глазами пошел к столу.

— Что-то не так?

— Все в порядке, Дилан. Просто… Кому еще известны эти сведения?

— Вы первый, кому я выдаю их. — Я давно решил, что на подобный вопрос отвечу именно так. Еще раз повторять, что история «Арестантов» жаждет быть услышанной тридцать с лишним лет, не имело смысла. Я ничего не выдумал. Быть может, в каком-нибудь офисе другой автор перелистывал сейчас страницы произведения, основанного на этих же событиях.

Я набрался смелости и спросил:

— Вам понравилось?

— О чем вы говорите, Дилан! Ваш рассказ просто сногсшибателен. Только мне надо кое о чем подумать, не возражаете? Надо подумать. Сегодня пятница, да?

— Гм, да.

— Так. Это значит, что до понедельника я никого не смогу разыскать.

— Не совсем вас понимаю.

— Куда вы планируете направиться после нашей встречи?

Я решил, что не должен рассказывать Джареду о «Запретном конвенте».

— В отель.

— Это вы так шутите?

— Даже и не пытаюсь.

— Понимаете, какая-то часть моего «я» очень не хочет выпускать вас из этого офиса, пока мы не решим, как нам быть, пока я не получу от вас согласие встретиться со мной еще раз, гм… скажем, дня через четыре. Салфетку?

— Да, пожалуйста. — Рассказывая о несчастьях Джонни Брэгга, я прослезился. Интересно, многие ли из посетителей Джареда приходили в столь же сильное волнение? Не исключено, что все.

Джаред поставил коробку с салфетками на диван, вернулся к столу и наклонился к микрофону внутренней связи.

— Майк.

— Да?

— Майк, я только что услышал нечто грандиозное. Не зря я все время твержу: предсказать, что произойдет с нами завтра, просто невозможно. К тебе в офис входит знакомый какого-то твоего случайного знакомого, писатель по имени Дилан, и предлагает фантастический материал.

— Невероятно, — ответил Майк.

— Действительно невероятно.

— Здорово.

— Майк, мы должны немедленно найти агента для мистера Эбдуса.

— Будет сделано.

Джаред посмотрел на меня.

— Я тороплю события, Дилан, но имейте в виду: на заработанные на вашей истории деньги мы с вами обеспечим наших детей.

— Хорошо бы. — Я высморкался.

— Если я не сделаю этот фильм, просто удавлюсь.

— Насколько я понимаю, вы собираетесь им заняться?

— Вы все правильно понимаете, черт побери. — Джаред ликовал и по вполне понятным причинам. На горизонте обрисовались знаменательные события, и в самом центре их развития должен был оказаться именно он. — Я хотел бы получить от вас готовый сценарий.

— На бумаге я зафиксировал эту историю лишь частично, — солгал я.

— Но ведь я как-то должен рассказать о ней другим. Я не могу пойти к ним с пустыми руками. Нам нужно, чтобы все, вами рассказанное, было записано.

— Мне потребуется на это какое-то время.

— Может, вы вообще не приступали еще к написанию?

— Угадали.

— Плохо, Дилан, очень, очень плохо. Мне нужен этот сценарий прямо сейчас.

Система внутренней связи щелкнула.

— Джаред?

— Что?

— Я не нашел агента.

— Майк, я десять раз повторял тебе брать у людей контактные телефоны!

— Я и сам могу об этом позаботиться, — сказал я полушепотом, защищая Майка.

Джаред повернулся ко мне.

— Мы не в игры здесь играем, — сказал он.

— Я тоже. Давайте я сначала свяжусь со своим личным агентом, а? — Никакого агента у меня не было, более того, я не имел ни малейшего представления, где его искать. — Правда, он еще ничего не знает про этот сценарий.

— Если вы полагаете, что я выпущу вас отсюда со сценарием в голове, вы просто ненормальный. И не смотрите на меня так, Дилан. Это моя картина, у меня на подобные вещи чутье.

— Замечательно, — сказал я, вскидывая руки в попытке утихомирить безумие Джареда. — Мы оба сильно взволнованы. Просто скажите, что мне следует сделать.

— Позвоните своему агенту прямо отсюда.

— Что?

Джаред тоже поднял руки.

— Садитесь за мой стол. Обещаю, что не стану подслушивать — выйду в коридор. — Он сделал несколько шагов к двери. — Садитесь и звоните.

— Но я…

— Мой кабинет полностью в вашем распоряжении, дружище. Идите же. Садитесь за стол.

У меня не было выбора. Я прошел к столу и уселся в кресло. Джаред закрыл за собой дверь, но перед тем ткнул в меня пальцем и сказал:

— Передайте ему, я буду удерживать вас в заложниках, пока не получу гарантии.

— Ладно.

Когда он исчез, я набрал свой домашний номер и, естественно, нарвался на автоответчик. Эбби ушла в университет. Я нажал на рычаг, не оставив сообщения, достал записную книжку и позвонил Рандольфу Тредуэллу из «Уикли». К счастью, он был на месте.

— Спасай меня, — сказал я.

— Ты был на встрече?

— Я до сих пор на встрече. Он вышел из кабинета, чтобы я позвонил своему агенту, а у меня нет никакого агента. Я сижу за его столом.

— Очень интересно, — бесстрастным тоном произнес Рандольф.

— У Джареда всегда так… гм… скачет настроение?

— Я почти не знаю его. А что?

— По-моему, он вбил себе в голову, что нам обоим стоит завести детей. Чтобы засыпать их баксами.

— Таков большой бизнес, — невозмутимо проговорил Рандольф. — Если все складывается удачно, денег бывает целое море. Постарайся не упустить этот шанс.

— Спасибо за совет.

— Заедешь после встречи ко мне? Долго ты собираешься пробыть в Лос-Анджелесе?

— Я встречаюсь с отцом в Анахайме.

— В Анахайме? Что он там забыл?

В дверном проеме показалась голова Джареда.

— Мне пора, — сказал я Рандольфу и положил трубку.

— Чем все закончилось?

— Прощу прощения?

— Я пытался кратко пересказать сценарий Майку — про черных ребят, про тюрьму, про Элвиса. И не могу вспомнить, говорили вы, чем все закончилось, или нет.

— По-моему… нет, — осторожно ответил я.

— И?..

— Гм… Полагаю, Джонни Брэгг попадал в тюрьму и выходил на волю еще пару раз. Но музыку не бросал. Хотя хитов у него больше не получалось.

— А «Арестанты»?

— Они, наверное, умерли.

— Может, придумаем «великое возрождение»?

Я пожал плечами — почему бы и нет? Я и так уже сильно переврал историю Джонни Брэгга. Возрождение ничего не добавило бы. Даже великое.

— И что насчет Элвиса? Его роль в фильме очень важна. Особенно тот момент, когда он приезжает в тюрьму. Вы даже заплакали, когда об этом рассказывали. Помните?

Может, Элвису следовало вмазать начальнику тюрьмы по физиономии, а потом лично освободить Брэгга? Или пусть их обоих, Брэгга и Пресли, закуют в кандалы и отправят куданибудь на каменоломни. Там их совместное пение зазвучало бы просто изумительно.

— Окончание этой истории не особенно интересное, — сказал я. — Она просто продолжается. Но место действия для финальной сцены мы с вами наверняка могли бы придумать исключительное. Может, это будут тюремные ворота. Джонни Брэгг проходит через них в последний раз. Свободный человек.

— Окончание должно быть обнадеживающим.

— Так и сделаем.

— Атех парней, которые на самом деле все это совершили, поймали?

— Что совершили?

— Ну, убивали всех этих женщин.

— Об убитых женщинах я не сказал ни слова. А что касается изнасилований… Нет, никаких громких раскрытий преступлений и разоблачений в фильме не должно быть. Брэгг просто становится старым, поэтому его оставляют в покое.

— Сколько ему лет?

Я задумался.

— Не исключено, что он еще не умер.

Когда девять лет назад Колин Эскот писал аннотацию к диску, Джонни Брэгг был еще жив и давал интервью. Его байки и составили половину моего рассказа. Я несколько лет мечтал съездить в Мемфис и лично с ним побеседовать, но постоянно откладывал это дело, работая над другими проектами, за которые получал деньги от контор, подобных «Дримуоркс». По крайней мере так я себя оправдывал.

— Не умер?

— Вероятно.

— Вероятно?

Да! Не умер! Вероятно! — захотелось мне проорать.

— Ему сейчас семьдесят с лишним.

— А точных данных у вас нет?

— Я все выясню.

— Это серьезная проблема, Дилан. — Джаред провел по волосам рукой и нахмурился, непонятно о чем тревожась. — Можно мне вернуться за стол?

— Так как мы договоримся? — спросил я, пустив его в кресло.

Продолжая хмуриться, Джаред сел, положил ногу на ногу, потер пальцами переносицу, затем подбородок. Казалось, он трезвеет после попойки или остывает от оргазма, или приходит в себя, покурив крэк. Я задумался, как часто с ним случается подобное.

— Вы пришли ко мне и поведали историю еще живого человека, — произнес Джаред с чувством глубокого сожаления. — Для ее экранизации нам потребуется приобрести права, заключить соответствующие договора. Мы можем столкнуться с массой проблем.

— А вдруг Брэгг мечтает, чтобы о нем все узнали? — предположил я.

— Да, это не исключено. Но меня смущает окончание, Дилан. Что-то в нем не то.

Он сказал об этом так, будто только что просмотрел уже отснятый и смонтированный фильм и остался недоволен. Будто нам сейчас следовало лишь довести дело до конца и понести неизбежные убытки.

— Все слишком неконкретно: он выходит на свободу, опять возвращается в тюрьму, его группа так и не возрождается. И потом, я думал, та женщина появится еще в каком-нибудь эпизоде — которая плакала в толпе.

Ужасно, но я почувствовал, что Джаред прав.

— Может, закончить фильм пораньше? Например, после первого освобождения Брэгга?

— Сомневаюсь, что это изменит что-либо.

— Ну ладно, — пробормотал я беспомощно.

— Слушайте, я никому не стану рассказывать об этом сценарии, пока мы его не причешем, не сделаем из него конфетку, идеальное попадание мяча в корзину. Давайте вместе подумаем, как нам быть с концовкой, договорились? Я понесу этот сценарий к руководству только тогда, когда он станет безукоризненным.

— Понимаю.

— Вы поговорили со своим агентом?

— Э-э… гм… Он сказал примерно то же, что и вы.

— Неудивительно. Агенты разбираются в подобных вещах.

— И… — Я совсем растерялся. — Что же дальше?

— Все зависит от ваших дальнейших действий. Они определят судьбу сценария.

— Гм… Хорошо.

— Я верю в вас, мистер Эбдус.

— Спасибо.

— По сути, нет ничего страшного в том, что осуществление нашего плана ненадолго отложится. Всему свое время.

— Да.

— Вы на машине? Я бы хотел заняться своими делами.

— Мне надо позвонить…

— Конечно, конечно, но, пожалуйста, от Майка.

Я вышел в соседнюю комнату, протянул Майку визитку Николаса Броли и попросил набрать номер.

— Джаред потрясен, — прошептал Майк, округлив глаза.

— Надеюсь, он скоро придет в норму.

Я прождал на автостоянке с рюкзаком в руке минут, наверное, пятнадцать, пока не подъехал Николас Броли. Человека с «Оскаром» я больше не видел. Радио в такси было настроено все на ту же волну, и, когда я сел на заднее сиденье, зазвучала ненавистная мне с детства песня «Уайлд Черри» «Сыграй фанки». Но нынешний тридцатипятилетний рок-критик давно знал то, о чем тринадцатилетний подросток — жалкая жертва притиснений во дворе школой № 293 — и понятия не имел: «Уайлд Черри» были группой белых парней. Песня, ставшая настоящим обвинительным актом всего моего подросткового существования, оказалась не чем иным, как печальной пародией рок-певцов со Среднего Запада на самих же себя. Догадавшись об этом однажды, я не раз задавался потом вопросом: было бы мне легче тогда, в тринадцать лет, если бы я знал историю этой песни с самого начала? Быть может, нет. Ведь даже с опозданием открывшуюся мне истину я не воспринял как утешение: с меня точно сорвали украденную или взятую взаймы одежду, лишив возможности сострадать самому себе. Хотя сострадать не было причин. Смешно.

 

Глава 3

Авраам и Франческа стояли в фойе отеля «Марриотт», неподвижные как статуи. Вокруг них толпился народ: облаченные в бесформенные темные одежды люди, похожие на путешественников, занятых получением багажа. Все куда-то шли, то тут, то там собирались группки из четырех-пяти человек, люди обнимались, разворачивали смятые программки или передавали друг другу какие-то мелочи, что-то вроде значков или ленточек. Кто-то на ходу поглощал бутерброды, облизывая жирные пальцы. Многие были в очках и шляпах, кое-кто натянул футболки с надписями «СВЕРХЧЕЛОВЕК, ПРИНЕСИ СЕБЯ В ЖЕРТВУ НАУЧНОЙ ФАНТАСТИКЕ» или «КОГДА-ТО Я БЫЛ МИЛЛИОНЕРОМ, НО МАМА ВЫБРОСИЛА МОЮ КОЛЛЕКЦИЮ КОМИКСОВ». Криво висящие на стенах и стеклянных дверях объявления сообщали, где проводится то или иное мероприятие. Отдельные оживленные голоса тонули во всеобщем гуле, безумном смехе и громких возгласах — так кричат, встречаясь после долгой разлуки. На ламинированных бэйджах, прикрепленных к груди каждого, значилось имя и занятие. Это и был тот самый «Запретный конвент-7». Мне оставалось лишь выяснить, что конкретно он собой представляет, хотя, с другой стороны, может, и не стоило ломать над этим голову.

Первой меня увидела Франческа.

— А вот и Дилан! — крикнула она. Авраам кивнул, и они стали пробираться ко мне. Я прибавил шагу, чтобы им не толкаться в толпе.

— Ты опоздал! — воскликнула Франческа. — Еще немного, и мы пропустим самое главное.

Я пообещал, что приеду в три, а было почти четыре. Николас Броли покачал головой, когда я сказал, куда меня следует отвезти.

— Лучше бы вы взяли машину напрокат, — ответил он. Когда мы добрались до окраины Голливуда, я понял, в чем дело: на счетчике высвечивалось уже сто четырнадцать долларов.

Однако, входя в отель, в котором собрались фантасты, я подумал вдруг, что на фоне моего невероятного перемещения из офиса Джареда Ортмана на «Запретный конвент» деньги, отданные Броли, — это обыденная чепуха.

— Дилан, — сказал отец. Мы обнялись, и я услышал, как из его груди вырвался вздох. Потом я наклонился к Франческе, не успев сообразить, какую часть физиономии подставить ей для поцелуя. Она чмокнула меня куда-то между носом и верхней губой, наградив свекольно-багровыми усами. Я стер их пальцем.

— Простите, что опоздал.

Бэйдж Франчески был без лишних украшений, на отцовском болталась пурпурная ленточка с надписью «ПОЧЕТНЫЙ ГОСТЬ».

— Авраама ждут в зеленой комнате, — сообщила Франческа.

— Показывай, куда идти, — ответил я.

— Это весь твой багаж? — спросил Авраам, разочарованно глядя на мой рюкзак. — Надеюсь, ты останешься на ночь?

— Конечно.

— Номер для тебя уже есть, — сказала Франческа. — Зелмо обо всем позаботился. — Она раскрыла сумочку и принялась что-то искать. Мы направились в сторону коридора. — Вот, возьми. Этот ключ от мини-бара в номере. Что-то вроде кредитной карты.

— Сегодня напьюсь, — пошутил я, беря ключ.

— У тебя не будет на это времени, — ответила Франческа. — Зелмо Свифт из оргкомитета пригласил нас на ужин. — Она сделала большие глаза, давая понять, насколько огромная честь нам оказана.

— Он знает, что ты тоже будешь, — добавил Авраам. — И не возражает.

— Не глупи, дорогой, — сказала Франческа. — Ты почетный гость, естественно, имеешь право пригласить и свою семью.

— Я должен был предупредить, ведь ему нужно знать, сколько человек соберется на ужин. — Авраам повернулся ко мне. — Если все пойдет как задумано, мы пообщаемся с довольно интересными людьми. Я намерен воспользоваться этим шансом. Тебя устраивает такой план действий?

— Устраивает ли его план? — переспросила Франческа. — Конечно, еще как!

После того как я уехал учиться в Вермонт, отец четырнадцать лет прожил на Дин-стрит в одиночестве. За все это время в его жизни практически ничего не изменилось: он продолжал рисовать картинки для книжных обложек, чтобы обеспечивать себя, и тратил все свободное время, все остававшиеся силы на создание своего эпического, бесконечного фильма, который никому не показывал. В 1989 году Авраам наконец понял, что жить в одиночестве в трехэтажном доме нелепо, и, превратив одну из комнат на верхнем этаже в небольшую кухоньку, нижний он сдал молодому семейству. В студии все оставалось как прежде — он, подобно монаху, запирался в ней и отдавал всего себя кисточкам, краскам и целлулоиду. Соседское окружение на Дин-стрит мало-помалу сменилось людьми во всех смыслах более порядочными — наконец-то дали плоды усилия Изабеллы Вендль. Но для Авраама это означало лишь возможность повысить арендную плату, хотя он никогда не выяснял цены на сдаваемое внаем жилье и договаривался об оплате с квартиросъемщиками исключительно в устной форме.

После ухода Рейчел у него не было других женщин. Если он и знал, каким образом устраивается личная жизнь, то применить свои знания на практике не умел или не хотел. До тех пор пока в один прекрасный день его не заприметила Франческа Кассини — пятидесятивосьмилетняя секретарша из издательства «Баллантайн Букс». Человек с неуклюжей походкой, с черной картонной папкой, в которой он приносил свои работы, одетый в скромный костюм, сохранившийся со времен Художественной студенческой лиги, с остатками краски на пальцах и саркастическим взглядом на жизнь, он приглянулся недавно овдовевшей женщине из Бэй-Ридж. Франческа Кассини, несмотря на свое эмигрантское имя, всю жизнь прожила в окружении нью-йоркских евреев послевоенного поколения, потому и разговаривала в их манере и без труда узнавала их собратьев среди тысяч других жителей города. Ее муж-еврей, умерший за шесть месяцев до того, был преуспевающим бухгалтером и — по моим представлениям — любил столбики цифр так же исступленно, как мой отец — свой до сих пор не завершенный фильм. Знаменитый творец книжных обложек, предмет тайных коридорных подшучиваний наконец-то попал в ловушку. Франческа заявила о себе в полный голос. Она просто прилепилась к нему. Однажды зимой я приехал к отцу в гости и обнаружил, что она живет в нашем доме на Дин-стрит. Я не возражал. Франческа в некотором смысле даже осчастливила отца: заставила на собственном контрастном фоне разглядеть самого себя.

Зеленая комната располагалась в небольшом конференц-зале на первом этаже. У входа дежурил волонтер, в обязанности которого входило не пускать посторонних. Франческа, задыхаясь, объяснила ему, что мы — сопровождающие лица почетного гостя, и нам позволили войти в святилище. На столе посередине комнаты стояли кофейник, чайник и пластмассовое блюдо с кубиками чеддера и крекерами. Рядом с коробкой, наполненной пустыми бэйджами и пластмассовыми прищепками для них, сидели еще два волонтера. Франческа потребовала «пропуск» для сына Авраама Эбдуса и через минуту прикрепила бэйдж к карману моей рубашки.

Я не вполне понимал, зачем мы сюда явились. Отец в растерянности стоял посреди комнаты, а Франческа отошла в сторону.

— Мистер Эбдус? — обратился к Аврааму один из волонтеров.

— Да?

— Участники вашей творческой встречи поднялись наверх. Она уже должна была начаться.

— Без него? — встревожилась Франческа.

— В зале Небраски. Западном.

Мы торопливо вышли и направились к широкой центральной лестнице.

— Я ведь говорил, надо сразу подниматься наверх, — сказал Авраам Франческе.

— А Зелмо говорил — увидимся в зеленой комнате.

Авраам лишь покачал головой.

Люди передвигались по отелю как будто без всякой цели, а затем вдруг куда-то устремлялись, прибавляя шаг. Если кто-то оказывался на чьем-нибудь пути, на него смотрели с укоризной и что-то бормотали под нос, очевидно, ожидая слов извинения. Через это неспокойное человеческое море мы наконец пробрались к Западному залу Небраски. На двери красовалась табличка, не требующая комментариев: «Творческий путь Авраама Эбдуса». Я подумал, наверное, никаких объяснений и впрямь не требуется, по крайней мере до конца этого мероприятия.

Мы вошли и очутились в самом конце просторного зала. У противоположной стены за столом с запотевшими графинами ледяной воды сидели четыре человека. Стол был накрыт красно-коричневым полотном, гармонировавшим по цвету с обивкой стен и складных стульев, поставленных в несколько рядов. В зале сидело человек пятьдесят—шестьдесят — сосредоточенных, закинувших ногу на ногу, почесывающих висок или покашливающих, теребящих в руках программки.

— Как замечательно, что почетный Авраам наконец осчастливил нас своим появлением, — с добродушным сарказмом сказал в микрофон один из сидящих за столом.

Публика отреагировала на его слова смехом и аплодисментами.

— Поднимись к ним, — подсказала отцу Франческа.

Мы с ней сели на свободные места в переднем ряду. В волнении она схватила меня за руку.

Остряк, сообщивший аудитории о нашем появлении, был лысеющим типом лет шестидесяти в кричаще ярком синем галстуке. Он назвался Сидни Блумлайном. Когда-то этот человек занимал должность художественного редактора в «Баллантайн». Открыл Авраама не Блумлайн, но именно он был главным работодателем и покровителем отца на протяжении первого, решающего, десятилетия его творчества.

— Кроме того, я выступал и в роли его защитника, — продолжал Блумлайн. — И с гордостью могу заявить, что благодаря мне дюжину, а то и две дюжины раз его творения были спасены от грубого редакторского вмешательства. А еще я уговорил Авраама не отказываться от первой премии «Хьюго». — Публика благодушно рассмеялась. — Признаюсь откровенно, для меня все это — большая честь.

Представились и остальные сидящие за столом. Бадди Грин, часто моргающий человек в очках с толстыми линзами, лет восемнадцати-девятнадцати — редактор сетевого журнала «Коллекция Эбдуса», посвященного работам моего отца. Я пару раз натыкался на этот сайт, когда вбивал в поле поиска собственную фамилию, ища в сети свои статьи. Третьим был Р. Фред Вандейн, крошечный морщинистый человек с вандейковской бородкой и в очках безумного ученого, автор двадцати восьми фантастических романов, в том числе «Волнующего цирка» — первой книги, для которой отец оформил обложку. Четвертым представился Поль Пфлюг, еще один художник лет пятидесяти, похожий на байкера. Его полные ноги обтягивали кожаные штаны, длинные светлые волосы были собраны сзади в хвост, а глаза скрывали солнечные очки с большими стеклами. Пфлюг сидел сбоку, между ним и Вандейном оставался свободный стул.

Рассказы и шуточки всех этих людей не представляли для меня особого интереса, поэтому большую часть времени я изучал отца и следил за его реакцией на происходящее. Не помню, чтобы когда-либо прежде я видел Авраама на сцене, в центре всеобщего внимания. Мне казалось, ему жутко неловко, как будто его выставили перед толпой голым, — наверное, именно из-за своей стеснительности он всю жизнь избегал подобных мероприятий. Грин был многословен, когда противно-плаксивым голосом провозглашал Эбдуса преемником таких иллюстраторов научно-фантастических книг, как Верджил Финлэй и Ричард Пауэрс, — мне эти имена абсолютно ни о чем не говорили, но Аврааму, хоть и тушевавшемуся, речи Грина, по всей вероятности, доставили удовольствие. Вандейн выступал с чувством уязвленного самолюбия — наверное, он с большим удовольствием поразглагольствовал бы на встрече «Творческий путь Вандеи на». Говорил о глубокомысленном и оригинальном видении Авраамом сюрреалистической природы его, вандейновского, мира. Когда очередь дошла до Пфлюга, тот мрачно вспомнил о том, как встречался с моим отцом в самом начале его карьеры, похвалил серьезность Авраама, его уважение к традициям и поблагодарил за то, что в один прекрасный день он помог ему, Пфлюгу, начать двигаться в своем творчестве по совсем иному пути.

Авраам не произносил ни слова, только кивал, когда очередной приглашенный брал в руки микрофон. Ясно чувствовалось, что к Пфлюгу и Вандейну он питает неприязнь. Пфлюга, казалось, не выносит никто из сидящих за столом. Странно, что его вообще пригласили на встречу.

— Эту историю я рассказывал уже неоднократно, — сказал Бадди Грин. — Но повторю и теперь. Как-то раз я занялся поисками оригиналов первых семнадцати работ Авраама Эбдуса, созданных для книг «Белмонт Спешиалс». Их не оказалось ни у известных коллекционеров, ни у начинающих. Я обзвонил всех сотрудников «Белмонт» и, ничего не добившись, решил, что меня просто-напросто дурачат. Неожиданно мне в голову пришла идея позвонить самому Аврааму и спросить об этих исчезнувших оригиналах. Он ответил, что уничтожил их, причем таким тоном, будто речь шла о чем-то несущественном. Ему казалось, эти оригиналы никому больше не нужны.

Авраам обвел взглядом аудиторию — разыскивая меня, как я предположил. Интересно, как он воспринял эти слова — «первые семнадцать работ».

— Верно, — подтвердил Сидни Блумлайн с благодушием покровителя. — Авраам систематически выбрасывал свои оригиналы, и вначале, и когда перешел из «Белмонт» к нам.

По рядам слушателей прокатилась волна ахов и охов.

— Твой отец уважает только этого человека, — прошептала мне Франческа. — Больше никого. Даже Зелмо.

— Зелмо?

— Он в оргкомитете, влиятельный юрист. Я имею в виду, никого из тех, кто приехал на этот «Конвент». А с Зелмо ты познакомишься за ужином.

— Угу.

Микрофон опять передали Блумлайну — единственному, по словам Франчески, другу Авраама из всех, кто присутствовал здесь. Как ведущий этой творческой встречи Блумлайн взвалил на себя нелегкую задачу — попытаться разговорить этого молчуна, заставить наконец Авраама Эбдуса примириться со своими почитателями, повернуться к ним лицом.

— Авраам радует нас своими работами вот уже два десятка лет, именно так — радует. Все созданные им иллюстрации исключительны. Сегодня мне хотелось бы раскрыть его секрет: к созданию книжных обложек он пришел почти случайно. Основное занятие Авраама никак не связано с научной фантастикой, в этом его существенное отличие от большинства профессионалов, собравшихся на нашем конвенте, мастеров, съезжающихся на любую подобную встречу. Авраам не из тех, кто пришел в мир фантастики как все мы: увлекшись ею в юности после прочтения рассказа в популярном журнале.

Пфлюг ухмыльнулся. Вандейн наполнил стакан водой из графина. Аудитория притихла. Никто не переговаривался и не издавал одобрительных возгласов.

— Но не будем тешить себя глупыми иллюзиями: Авраам Эбдус пришел в фантастику вовсе не для того, чтобы повысить ее уровень. Он занялся иллюстрированием фантастических книг на благо своего основного дела. Вероятно, кое-кому из вас известно, а может, об этом знают даже многие: Авраам Эбдус — создатель фильма, экспериментатор, который подходит к своей работе крайне серьезно и посвящает ей всего себя. Вот так он проводит практически все свободное от создания книжных обложек время. Его фильм не научно-фантастический. Однако, будучи истинным художником, обладая способностью рассмотреть глубинный смысл фантастики, он неосознанно все-таки повысил ее уровень. Его творения отличают красота и непостижимость. Таков наш Авраам.

Я понял, насколько хорошо Сидни Блумлайн знает моего отца. Своим выступлением он попытался связать невидимой нитью Авраама и тех, кто пришел сюда увидеть его, постарался убедить отца в том, что эти люди заслуживают права быть принятыми им. Но я не был уверен, хочется мне, чтобы его план сработал.

— Насколько я помню, Авраам, это твой пятый или шестой конвент, так?

Отец ссутулился, будто намеревался ответить плечами. Но все же наклонился к микрофону и произнес:

— Я не считал.

— По-моему, впервые мне удалось вытянуть тебя на «Лунакон» в Нью-Йорке, в начале восьмидесятых. Ты приехал туда в весьма дурном расположении духа.

— Я не любитель подобных мероприятий, — нехотя признался Авраам.

В зале раздались смешки.

— Может, ты наконец раскроешь публике и другой твой секрет? Скажешь, что книги, которые иллюстрируешь, прочитываешь крайне редко, если вообще никогда?

Аудитория ахнула.

— Я никогда их не читаю, — ответил Авраам. — И отнюдь не извиняюсь сейчас за это. Возьмем, к примеру, первую книгу мистера Вандейна. Как, простите, она называлась?

— «Волнующий цирк», — процедил Р. Фред Вандейн сквозь стиснутые зубы — почти без гласных.

— Ах да. «Волнующий цирк». Меня это название задевало, царапало. Оно казалось мне — я прошу прощения — каким-то отталкивающим. Передо мной ставят задачу: изобразить на бумаге иные миры. И я изображаю их. Если мои иллюстрации совпадают с содержанием книги, это чистая случайность.

Я прочел когда-то «Волнующий цирк», и сейчас мне вспомнилась куча роботов, обитающих в полом астероиде.

На выручку скукожившемуся Вандейну пришел Блумлайн, поспешив сменить тему:

— Авраам настолько эрудирован и обладает таким редким природным чутьем, что за какую бы работу он ни взялся, выполняет ее блестяще. В нашей области этот человек — комета, которую мы ухитрились затянуть на свою орбиту. Попутчик — как Стенли Кубрик или Станислав Лем. Он презирает наш лексикон, невольно обновляя его по велению души.

— Я вынужден перебить тебя, Сидни, потому что ты переоцениваешь мои заслуги. — Авраам сильно разволновался. — Ты ставишь меня в один ряд с такими людьми, как Кубрик, Лем, а мистер Грин, дай бог ему здоровья, сравнил с Финлэем, с которым я, к сожалению, ни разу в жизни не встречался. Позвольте мне назвать несколько других имен. Эрнст, Танги, Матта, Кандинский. Возможно, ранние Поллок и Ротко. Единственная моя заслуга — это получение образования в сфере современной живописи, точнее, современной в пятидесятые годы. Я всего лишь уяснил для себя и прочувствовал, что такое поздний сюрреализм и зарождавшийся тогда абстрактный экспрессионизм. В тот период властвовали они. Каждый мазок, который я наношу сейчас кистью на бумагу, — производное от них, фактически цитата. К космосу все это не имеет никакого отношения. Ни малейшего. Если бы вы ходили в музеи, а не сидели в скорлупе быта, то поняли бы, что чествуете сейчас второсортного вора.

— Почему же ты все-таки занялся поп-артом? — спросил Блумлайн.

— Ради бога, Сидни! Когда я начал иллюстрировать книжные обложки, ничего, кроме поп-арта, уже не существовало.

Блумлайн и Эбдус теперь словно разыгрывали эстрадное представление, остальные же сидящие за столом, казалось, попали туда по ошибке. Публика все принимала молча.

— Несмотря ни на что, ты здесь, Авраам, среди нас. «Лунакон» не пришелся тебе по вкусу, но ты продолжал оформлять книги, делиться с нами своим талантом. Сегодня ты — наш почетный гость.

— Насколько я понимаю, ты ждешь от меня объяснения. Оно тебе вряд ли понравится. Признаюсь честно, если бы я обладал более твердым характером, то не приехал бы на нынешний конвент. Но меня соблазнила перспектива быть восхваленным, поэтому я приехал. О том, что я работаю над фильмом, вряд ли кому-то еще известно. Точнее, не известно никому. Вы все слишком добры ко мне, чересчур добры. Я благодарен вам. А объяснение — оно даже не одно, их несколько. Например, такое: моей подруге, Франческе, захотелось куда-нибудь съездить.

— Но ты хотя бы чувствуешь себя здесь своим человеком, пусть даже с недостатками, которые видишь только ты?

Авраам пожал плечами.

— Здесь собрался богемный полусвет. В области так называемого экспериментального кино тоже проводятся встречи и конференции, но я никогда на них не езжу. Некоторым людям кажется, что такие мероприятия помогают им профессионально расти. Однако работа, настоящая работа, естественно, идет вдали от всех этих сборищ. Подобные встречи — по сути, случайности, и далеко не всегда счастливые. Меня искренне удивляет, что вы собрались сегодня здесь, чтобы чествовать человека, который ничего особенного собой не представляет. Мне хотелось бы вывести вас из состояния очарованности, в котором вы пребываете, но я не уверен, что смогу с этим справиться.

Публика одобрительно засмеялась и захлопала в ладоши. Я услышал, как женщина, сидящая рядом, восхищенно прошептала:

— Он всегда такой.

— Мне даже немного стыдно, — сказал отец.

Все зааплодировали с удвоенной силой. Бадди Грин вскочил со своего места и хлопал стоя. Лишь Пфлюг не разделял общего восторга и ерзал на стуле.

— Я растратил свою жизнь впустую.

Это была последняя фраза отца, которую я услышал, — все остальные его слова утонули в море бурных оваций. Авраам страдал, находясь в центре внимания. Внимания богемного полусвета, так он назвал людей, которые сейчас его окружали. Они воспринимали отца как прирученного ересиарха, известного пессимиста. То, как он выставлял напоказ собственную несостоятельность, лишь заводило толпу, мне показалось, они все даже ждали этого ключевого момента. Мирясь с презрением к ним их кумира, как собака — с необходимостью терпеть поводок, эти люди, по-видимому, считали, что просто обладают хорошим чувством юмора и умеют посмеяться над самими собой, собственными недостатками.

Но несмотря ни на что, во взгляде Авраама я уловил проблески ответной любви, скрыть ее он был не в силах. Мне вспомнились слова моего тезки из «Колоколов свободы»: «Они звонят по страдающим, неизлечимым, несправедливо обвиненным, обиженным, легкоранимым, по каждому несчастному на всей земле». Естественно, я не раз бывал на сборищах рок-критиков, диджеев университетского радио, ездил на музыкальный марафон, организованный «Колледж Мьюзик Джорнал», на конференции и просто тусовки, где кого-то точно так же восхваляли и возносили, как сейчас — моего отца. Только одеты там люди были по-другому. Сейчас мне представился целый мир, сплетенный из таких вот встреч и разного рода «конов», где ощущение собственной неполноценности и ненависть к себе легко превращаются в свою противоположность.

Творческая встреча приблизилась к концу. К столу подошел и сел рядом с Сидни Блумлайном еще какой-то человек. Призывая к тишине, он постучал пальцем по микрофону. Одет этот тип был так же странно, как все вокруг, но по-особому странно. Его рубашка в светло-голубую полоску с белоснежным воротничком, красный галстук-бабочка, аккуратные усики и прилизанные волосы — все в нем напоминало облик сенатора-республиканца, занявшего столь высокий пост благодаря ловко провернутой избирательной кампании. У него был чрезвычайно громкий голос.

— Мне впервые выдается шанс лично поприветствовать всех собравшихся на конвенте, — прогремел он. — С чего бы мне начать? Наверное, с радостного известия, о котором по своей скромности мистер Эбдус не упомянул сам. Завтра в десять часов утра нам предоставляется счастливая возможность частично увидеть его фильм. Всех приглашаю завтра в зал Вайоминга. Не упустите этот шанс!

— Вот этот, — прошептала Франческа, теребя меня за руку. — Он от твоего отца просто без ума.

Это ты от него без ума, подумал я, но промолчал. От тебя исходят невидимые лучи, поэтому ты везде и во всем видишь свою любовь к отцу.

Окутанный облаком парфюма и эмоций Франчески, я рассматривал человека в галстуке-бабочке, продолжавшего громко говорить в микрофон, и размышлял о том, почему она вдруг так разволновалась.

— Перед вами, дамы и господа, еще один большой друг и помощник нашего уважаемого почетного гостя!

Вот при каких обстоятельствах я впервые увидел Зелмо из оргкомитета — человека, о котором так много говорила Франческа.

 

Глава 4

Ресторан «Бонджорно» был ужасен, но, наверное, и не догадывался об этом. Клиентам все здесь преподносилось с агрессивной напыщенностью, будто вам самим не хватало сообразительности и без подсказок вы не оценили бы по достоинству ни чесночный хлеб, ни индивидуальные вазочки для оливковых косточек, ни накрахмаленные салфетки в бокалах, ни отчетливое произношение официанта, зачитавшего для вас многочисленные названия фирменных блюд. Зелмо Свифт взялся лично заказывать вина: обратился к каждому из присутствующих и удостоверился, что выбрал именно то, чего желает гость.

— Этот ужин дарю вам лично я, а не «Запретный конвент», — подчеркнул он. — Все остальные пусть довольствуются кошмарной гостиничной едой. Уж я-то знаю, чем там могут накормить, потому всегда стараюсь хотя бы раз сводить своих друзей в заведение поприличнее.

— Очень мило, — сказал я, чтобы хоть как-то отреагировать.

За столом Зелмо говорил так же оглушительно. Его голос звучал, как раскаты грома, потрясая всех присутствующих. При этом Зелмо мастерски умел оборвать речь, когда кто-нибудь подзадоривал его обычными «Шутишь?» или «Ну, ты даешь!». В такие моменты его лицо, да и весь облик говорили о том, как хочется ему продолжить свой спич.

— Ужин и дружеская беседа! — провозгласил он. — Вот она, настоящая жизнь. А в отеле остались одни мумии. Да благословит их Господь.

«Не ты ли предводитель этих мумий?» — мелькнуло у меня в мыслях. Однако я понимал, что наш ужин при свечах задуман только для того, чтобы подчеркнуть заслугу Зелмо в организации конвента.

— Я выбрал этот ресторан, в частности, еще и потому, что подумал: мадам Кассини непременно оценит по достоинству лучшую на всем калифорнийском юге итальянскую кухню.

В глазах Франчески, сидевшей справа от Зелмо, блеснули шаловливые огоньки. Я нисколько не сомневался в том, что итальянское происхождение позволяет ей лишь проводить различие между несколькими видами пиццы в пиццериях на окраине Бруклина. Был уверен также и в том, что этот ресторан далеко не лучший на калифорнийском юге. А может, даже и в Анахайме.

Одеяние Зелмо и манера держаться искусно маскировали его возраст. По всей вероятности, ему, как мне или Джареду Ортману, было лет тридцать — тридцать пять. Во второй уже раз за этот бесконечный день я пришел к выводу, что своим поведением и внешним видом сильно отличаюсь от своих всеми уважаемых ровесников — представителей других профессий. Я больше походил не на взрослого, состоявшегося человека, а на служащего автозаправки или вообще бомжа. По неряшливости моей одежды нетрудно было догадаться, что я вырос совсем не в той среде, в которой воспитываются Джареды и Зелмо, а допотопные очки в металлической оправе красноречиво говорили о том, что на контактные линзы у меня просто не хватает денег. В Лос-Анджелесе моя непрезентабельность напоминала о себе на каждом углу. В Беркли же, до сих пор нежившемся в мечтательности шестидесятых, я никогда не задумывался о своей наружности.

Принесли вино, и Зелмо тут же его попробовал.

— Превосходно! Вам точно должно понравиться, — обратился он ко мне. Очевидно, с надеждой молча просидеть весь ужин в качестве просто сына почетного гостя надо было распрощаться. Я должен был поддерживать светскую беседу с этим говоруном.

Отец сидел слева от меня, от Зелмо его отделяла Франческа. Между мной и хозяином вечера расположилась его подруга Лесли Каннингем. В своем сером костюме она очень походила на актрису, игравшую в одном телешоу девушку — начинающего юриста и, как позднее объявил Зелмо, действительно была начинающим юристом — работала в его фирме. Я не утруждал себя гаданиями о том, что скрывается под этим идеально сидящем на ней серым костюмом; подружка Зелмо меня не интересовала. Я подумал, что в Беркли на такую даже не посмотрел бы. Она выглядела как обыкновенная банковская служащая или офис-менеджер — была типичной тривиально-модной калифорнийской блондинкой. Меня абсолютно не волновала ее связь с Зелмо, я не думал сейчас ни о том, что самое прекрасное в жизни достается даром, ни об отношениях между мужчиной и женщиной.

Дамы по обе стороны от Зелмо беспрестанно о чем-то болтали, разбавляя своим щебетом его громогласные выступления. Отец сидел в мрачном молчании. Наверное, мы были с ним одного поля ягода, с той лишь разницей, что он заработал этот ужин двумя десятками лет работы. От меня ожидали по меньшей мере выражения восторга и благодарности. Авраам подобным никого не жаловал — и это, как я выяснил на сегодняшней творческой встрече, была его торговая марка.

Сомелье повторно наполнил наши бокалы. Я уже собрался пригубить вино, но Зелмо потребовал:

— Тост!

— За тебя! — воскликнула Франческа. — И за твою щедрость!

Зелмо покачал головой.

— Я сам хочу сказать тост. Когда я предложил Аврааму приехать на «Запретный кон» в качестве почетного гостя, естественно, рассчитывал, что он проявит себя здесь так же ярко, как и в работе. Но никак не мог предположить, что с ним приедет настолько красивая, восхитительная женщина! Франческа и Авраам, ваша история трогает меня до глубины души. Пускай поздно, но вы все-таки нашли друг друга в этой жизни. — К тому моменту, когда Зелмо поднял бокал, его голос звучал уже как рев: — За человеческое сердце, требующее любви!

Люди за соседними столиками повернулись в нашу сторону, не понимая, в чем дело.

Мы чокнулись, выпили, официант принес блюдо с жареными кальмарами, а эти двое, в чью честь был произнесен тост, приглушенными голосами начали о чем-то спорить. Зелмо обнял за плечи Лесли и чуть наклонился, обращаясь ко мне:

— Расскажите, каково было взрослеть в доме нашего великого Авраама.

Наверное, на моем лице отразилось нечто ужасное, потому что Зелмо тут же сказал:

— Если не хотите, можете не говорить. Я прекрасно знаю, что характер у Авраама не сахар. Но только во мраке и страданиях рождается все великое. Жаль, что мало кому об этом известно. Из собравшихся в отеле, наверное, никому. — Он рассмеялся. — Вот Лесли, к примеру, еще не знает, почему год за годом я упорно организую эти конвенты. Сама она ни за что сюда не приехала бы.

— Я не люблю фантастику, — сказала Лесли, защищаясь.

— А я рос, любя ее, моя дорогая. Всю без исключения. «Звездные войны», «Звездный путь» — я их просто обожал. Может, Аврааму мое откровение и не по душе, но я говорю правду. Позднее у меня начал развиваться вкус. Вот так все и происходит, Лес, — благодаря развитию. Как в фильме. Во всех великих людях, имеющих отношение к научной фантастике, я обнаруживаю ту же несносность характера, ту же жесткость, которая привела меня сюда. Только вот никто не платит вашему отцу шесть тысяч баксов в год, верно?

— Верно, — согласился я просто для поддержания разговора.

— Я возгорелся желанием что-нибудь подарить этим людям. И создал «Запретный конвент». Он — мое детище. Ему уже семь лет. Думаете, мне интересно общаться с другими организаторами? Да они все терпеть меня не могут, но я им нужен. Лично я на этих сборищах получаю удовольствие только от таких вот ужинов. — Всеми возможными способами он убеждал меня в том, что презирает свое детище.

— А почему именно «Запретный»? — спросил я.

— Может, вы мне не поверите, но наш «кон» — один из лучших. Большинство талантов обнаруживается именно здесь. Что до вашего отца, он здесь как бисер перед свиньями.

— Да нет, я спросил о названии. Что тут запретное?

— Непостижимые силы, все тайное, скрытое. Различные редкости, табу, вещи невиданные и неслыханные. Ускользающая или позабытая мудрость. Благоприобретенные пристрастия, например, к икре, к виски с солодом.

— Понимаю.

— А еще в этом названии намек на «Запретную планету» — лучший, на мой взгляд, фантастический фильм. По-моему, многие сразу же улавливают эту связь.

— Ага.

— Я долго придумывал это название. Кстати, вы полагаете, Фред Вандейн ездит на конвенты лет двадцать? Ничего подобного. Он на одних бэйджах разорился бы, не говоря уж о билетах на самолет. В этот раз я уломал его приехать, поскольку знал: Авраам признается, что не прочел ни одной книги Вандейна.

— Неприятный был момент, — сказал я.

Зелмо махнул рукой.

— Такому человеку, как ваш отец, позволительно абсолютно все.

Я не стал возражать, но никак не мог одобрить идею преднамеренного публичного оскорбления Вандейна.

— А вы чем занимаетесь? — полюбопытствовала Лесли, заполняя наконец-то возникшую паузу.

Зелмо и на этот раз не смолчал.

— Дилан писатель, — сообщил он с гордостью. — Журналист.

— Я пишу о музыке, — сказал я. — В последнее время в основном для «Ремнант Рекордс».

Я долго смотрел в голубые изумленные глаза Лесли. Было бы лучше, если бы мы с ней разговорились в каком-нибудь баре для одиноких сердец в последний день нашей жизни, а не здесь, на этом идиотском ужине.

— «Ремнант» выпускает диски со старыми записями. Я занимаюсь составлением подборок и пишу к ним аннотации.

— Например? — спросил Зелмо, взмахнув рукой с бокалом, будто отвечая на предложение угостить всех за свой счет. Я почувствовал, что он опять хочет произнести речь.

— Одна из таких подборок — возможно, вы ее видели, — «Фальцет-шкатулка». Туда вошли довольно неплохие вещи. На четырех дисках сделаны записи исполнителей соула — Смоки Робинсона, Куртиса Мейфилда, Эдди Холмана. Есть и весьма неожиданные композиции. Ван Моррисона. Принца.

— Мы не видели эти диски, — сказал Зелмо за себя и за Лесли. — А еще о каких-нибудь расскажите.

— Некоторые подборки составлены довольно необычным способом, — продолжал я. — «Ремнант» любят оригинальничать. Например, один из наших дисков называется «Твои так называемые друзья». Во всех записанных на нем песнях есть эта фраза.

— Я не понимаю, — честно призналась Лесли.

— Эти слова стали чуть ли не фразеологизмом — «так называемые друзья». Или даже «ты и твои так называемые друзья». У Элвиса они есть в «Туфлях на высоких каблуках», у Глейдис Найт в «Приди, взгляни на меня», у Альберта Кинга в «Не сжигай мост» и так далее. Эти слова — как вирус, разносящий определенную идею или чувство… — Я замолчал, внезапно охваченный приступом робости.

Подали главные блюда.

— Я хочу продолжить этот разговор, — предупредил Зелмо, ткнув в мою сторону пальцем.

И тут же принялся увлеченно расспрашивать дам о том, довольны ли они принесенным заказом, поэтому на время забыл обо мне. Я повернулся к отцу. Перед ним стояла такая же, как у меня, тарелка со спагетти и мясными шариками. Неужели, повинуясь одному и тому же инстинкту, мы оба выбрали из огромного списка блюд самые скромные? Используя выдавшуюся наконец возможность поговорить, отец спросил:

— Как тебе здесь? Нравится?

— Разумеется. А тебе?

Авраам лишь повел бровями.

— Пока не забыл: я кое-что привез для тебя. Прочти. — Он достал из внутреннего кармана пиджака сложенный втрое лист бумаги и незаметно для остальных сунул его мне в руку. Я развернул лист на коленях. Это была ксерокопия вырезки из «Арт-форума» — статьи Уилларда Амато «Эпически медленное продвижение вперед: тайное путешествие американского титана». Я начал читать:

«Поверители вы, что наиболее талантливый из современных американских художников-абстракционистов не прикасался к холсту с 1972 года? Что в последний раз он экспонировал свои работы в 1967 году, вместе с еще одним художником, на выставке, о которой почти никто не слышал тогда? Что усердный создатель самого авангардистского фильма нашего времени никогда не увидит результат своих титанических трудов на экранах? Или что последняя монументальная работа в стиле модерн создается тайно, в немыслимой обстановке, в ту пору, когда модернистов почти не осталось? Если хотите удостовериться, что все вышеперечисленное — правда, отправляйтесь в маленькую студию в Бруклине, в Бурум-Хилл, туда, где…»

— Потом, — взмолился Авраам. — Оставь это себе. У меня есть еще.

Вот так-то. И это — всеми забытый человек, почти никто? Я отлично знал, что Авраам еще полон энергии, но статья сильно меня удивила. Я положил листок в карман.

— Как поживает Эбби?

— Нормально.

— Жаль, что ее нет здесь.

Я неожиданно посмотрел на компанию за нашим столиком совсем иначе: две пары и один брошенный мужчина. Я и представления не имел, где и с кем проводит этот вечер Эбби.

— У нее началась учеба, — сказал я, чувствуя, что как будто защищаюсь, и не в силах отделаться от этого ощущения.

Франческа, услышав, о чем мы говорим, провозгласила:

— Как бы мне хотелось снова увидеть ее, Дилан! Чудесная девушка!

Лесли и Зелмо заинтересовались.

— Эбби — афроамериканка, — пояснила Франческа, широко распахнутыми глазами выражая изумление на сей счет. С Эбби она встречалась всего раз — мы заехали тогда в Нью-Йорк по пути на музыкальную конференцию в Монреале. — Если бы ты только видела ее! — Франческа смотрела на Лесли. — Потрясающая кожа!

Своим восторгом она свела разговор на нет. Я занялся макаронами и телятиной.

— Она еще учится? — спросил Зелмо, глядя на меня с наигранным удивлением. Да, моя черная подруга еще не вполне состоявшийся человек. Если угодно, считай, что взрослые блондинки-юристы достойны лишь тех, у кого есть галстук-бабочка, контактные линзы и возможность оставлять в ресторане чаевые. Дилан Эбдус до всего этого пока не дорос.

— В аспирантуре, — ответил я. — Эбби дописывает диссертацию.

— Замечательно, — сказал Зелмо, видимо, мысленно поздравляя всех представителей и представительниц черной расы за столь неслыханное достижение одной из них.

Зелмо собирал под своим крылом бедных несчастных деятелей искусства. Они были его стадом, он заботился о нем, как мог. Тарелка мясных шариков, приглашение на «Запретный конвент». Черные же сами по себе являли целое искусство.

— Дорогой, — обратилась к Аврааму Франческа. — Расскажи Дилану об отце его друга.

— М-м?

— О том несчастном человеке с нашей улицы. Ты говорил, Дилану важно об этом знать.

Авраам кивнул.

— Твой старый друг, Мингус. Ты помнишь его отца, Барри? Нашего соседа?

Барретта Руда-младшего, уточнил я про себя. Ход мыслей Франчески был до умиления прост: Дилан неравнодушен к афроамериканцам — и это плавно перетекало в «того несчастного человека». Я решил выслушать отца как можно более невозмутимо, хотя оттого, что он так долго медлил, мне хотелось заорать. Нашего соседа! Это у мистера Роджерса соседи — вокруг нас же был целый квартал. Я, можно сказать, вырос в том доме, так и подмывало меня объявить им. Кроме того, мною написана биография этого человека в аннотации кдискам «Дистинкшнс». Но я промолчал. Напоминание о моем частом посещении дома Рудов Авраам воспринял бы как упрек, а о выпуске записей «Дистинкшнс» я ни разу не упоминал в наших с ним телефонных разговорах, выслать же ему эти диски так и не собрался.

Я даже не допускал сейчас вероятность смерти Барретта Руда-младшего — о подобном мне было бы уже известно. Позвонили бы из «Роллинг Стоун» и попросили написать статью — слов эдак в четыреста.

— У него отказали почки, — сказал Авраам. — Ужасно. Приезжала «скорая». Его подключили к аппарату «искусственная почка».

Зелмо Свифт не мог принять участие в нашей слишком личной беседе, поэтому подбросил Лесли и Франческе другую тему для разговора, предоставляя нам с отцом возможность на время забыть о них.

— Он несколько недель подряд просидел в своем доме в полном одиночестве, почти умирая. Никто из соседей ни о чем и не подозревал. Барри живет на Дин-стрит очень давно, а с момента того выстрела крайне редко показывается на улице.

Мы никогда не обсуждали событие, которое он назвал «моментом того выстрела» — ни в те две недели, что оставались до моего отъезда в колледж, ни позднее. Мингус и Барретт, давая показания в полиции, ни разу не упомянули меня. Насколько мне было известно, о моем присутствии в их доме в тот день знали только они двое.

В тысячный раз я вспомнил сейчас горки белого порошка — неудивительно, что у Барретта отказали почки. Чем это грозило закончиться? Я начал придумывать те четыре сотни слов.

— Но свершилось почти что чудо. Они разыскали Мингуса. В какой-то из тюрем на севере. По особому распоряжению суда его временно отпустили, он приехал в больницу к отцу и отдал ему почку.

— Что?!

— Проводить операцию имело смысл только в этом случае — донором для Барри мог стать лишь Мингус. Он спас отцу жизнь и вернулся в тюрьму.

Я схватил бокал, поднял его, мысленно произнес тост и допил вино. Мой мозг воспламенился, как только я услышал эту ошеломительную новость, а горло сжалось, так что от большого глотка бургундского я чуть не задохнулся.

— Значит, Мингус опять за решеткой, — заключил я.

— Ты думал, он уже на свободе?

— Артур сказал, его отпустили — я разговаривал с ним лет десять назад. Признаться, я вообще не знаю, что именно я думал на этот счет.

— Барри — чудесный человек, — сказала Франческа, улучив момент для присоединения к нашему разговору. — Тихий, спокойный. И, по-моему, глубоко несчастный.

— Ты с ним знакома? — спросил я. Должно быть, знакома, мелькнуло у меня в мыслях. А впрочем, какая разница? Стекла моих очков как будто запотели.

Франческа кивнула на Авраама.

— Иногда мы с твоим отцом носим ему еду. Суп, курицу — все, чем можем поделиться. А его как будто вообще не волнуют вопросы пропитания. Порой он подолгу сидит на крыльце. Даже в дождь. Другие наши соседи вообще о нем не вспоминают. Никто не общается с ним, кроме твоего отца.

— Извините, — сказал я, поднимаясь и бросая салфетку на стул. Мне нужно было сходить в уборную, пока я не омочил слезами мясные шарики в своей тарелке. Демонстрировать перед юристом, обожающим виски с солодом и «Запретную планету», еще одну слабую свою сторону у меня не было ни малейшего желания. Я предпочитал, чтобы мои слезы остались для него тайными, скрытыми, невиданными и неслыханными, чтобы не попали в зал «Жалость» музея Зелмо наряду с унижением Р. Фреда Вандейна.

Мингус спас своему отцу жизнь, согласившись на эту операцию. Время от времени, примерно раз в десятилетие, я был вынужден в который раз признать, что Дин-стрит до сих пор жива. И что Мингус Руд — реально существующий человек, а не плод моего воображения. С минуту я сгорал со стыда, потом запихнул мысли о Мингусе в тот угол моей души, где они жили всегда, независимо от того, думал я о Мингусе или нет, — к воспоминаниям о миллионе других людей с искалеченными судьбами.

Я сполоснул стекла очков, высморкался и вернулся за стол, где провел остаток вечера, не заостряя внимания ни на Франческе, ни на отце, хотя только ради них двоих и приехал в Анахайм. Я пил дорогой коньяк, желая захмелеть, и занимал Лесли Каннингем своим обаянием и остротами. Наверное, я даже заинтересовал бы ее, если бы главным участником нашей с ней беседы то и дело не оказывался Зелмо Свифт. Способа заставить его закрыть рот я не мог придумать.

Когда мы поднялись из-за стола и отец направился в уборную, Зелмо отвел меня в сторону.

— Надеюсь, вы будете завтра на показе фильма Авраама?

— Естественно.

— Для вашего отца это очень важно.

Задушить человека в галстуке-бабочке, наверное, не так-то просто. Быть может, эти штуки и изобрели в качестве защитного средства.

— Постараюсь вести себя прилично.

Зелмо нахмурился, как будто мгновение назад был полностью уверен в том, что я не испорчу завтрашнее мероприятие, а теперь вдруг усомнился в этом.

— Когда вы уезжаете?

— Сразу после фильма.

— Полетите на самолете? Из Лос-Анджелеса?

— Нет. Из Диснейленда. — От этой шуточки во рту стало кисло — она напомнила о шпильке Эбби, воткнутой в меня сегодня утром.

— Я отвезу вас, если не возражаете.

Наверное, я выпил больше, чем следовало, потому что уловил в его словах какой-то подвох.

— Нет, спасибо, — сердито ответил я. — Я вызову такси.

— Зачем же тратить деньги на такси? Я подвезу вас, а заодно и поговорим.

Ко мне подскочила Франческа.

— Соглашайся, Дилан, — прошептала она.

— Поговорим о чем? — спросил я.

— Тш-ш, — прошипела Франческа.

Я лежал в нижнем белье на двуспальной кровати в номере отеля и, переключая телеканалы, рассеянно смотрел то на спаривающихся крокодилов, то на Ленни Кравица. Дважды я набирал свой домашний номер в Беркли, и оба раза выслушивал свои же слова на автоответчике. В конце концов я достал ксерокопию статьи из «Артфорума» и заставил себя сосредоточиться на ней.

«…Эбдус возражает, когда его труд сравнивают с „Исправлением“ Томаса Бернхарда, и отвергает любую концептуальную либо философскую трактовку своего драгоценного материала, „живописной“ природы его исследования. Все в работе Эбдуса отталкивается от физических свойств краски, целлулоида и излучаемого проектором света. Я бы сравнил этот труд с медитативным (если не самозабвенным) творческим путешествием композитора-модерниста Конлона Нэнкэрроу, который за годы изгнания в Мексике освоил уникальные возможности игры на фортепиано, скрупулезно разработал исключительный метод извлечения из инструмента совершенно новых звуков. На написание пяти- или десятиминутной композиции у Нэнкэрроу уходило по два-три года. Рисованный фильм Авраама Эбдуса создается так же медленно…»

Я был искренне рад за отца, но думать сейчас о его успехах просто не мог. Мое сердце трепыхалось в груди как безумное. Когда я закрывал глаза, мне начинало казаться, что со мной рядом Мингус Руд — лежит на второй кровати или принимает в ванной душ. Мне представлялся персонаж из триллера — человек, у которого бандиты, торгующие человеческими органами, вырезали почку. А потом вдруг — несмотря на приглушенные звуки, доносившиеся из соседнего номера, и на близкое присутствие отца, от которого меня отделяли всего лишь несколько этажей, — возникло ощущение, что моя комната движется в открытом космосе. Роскошный саркофаг с кабельным телевидением. Я вскочил с кровати, надумав заглянуть в мини-бар.

Все, что лежало у меня в карманах, я высыпал на комод с зеркалом. Карточка-ключ от номера и ключ от мини-бара, несколько смятых купюр и кольцо Аарона К. Дойли. Сегодня утром я спрятал его в карман от Эбби, чтобы не пришлось объяснять, откуда оно взялось.

Я задумался, до сих пор ли кольцо обладает таинственной силой и как она проявится теперь. Погруженный в размышления, я натянул джинсы, положил карточку-ключ в карман, надел на палец кольцо, босиком пересек комнату, раскрыл дверь и, моргая от яркого света в коридоре, остановился на пороге.

Я не видел ни своих рук, ни ног, но, может, это потому, что все еще пребывал во власти алкоголя. Пройдя к лифту, я нажал кнопку вызова, а когда кабина с зеркальными стенками раскрылась передо мной, вошел в нее — все это я помню точно. Кроме меня, в лифте никого не было. Я прижал руки к зеркалу и принялся дышать на него — там, где лежали ладони, стекло оставалось сухим, не затуманенным, но самих рук я по-прежнему не видел. То было проявление волшебной силы — моей силы, ведь кольцо надел я.

Я ехал наверх, как мне показалось, несколько часов, надеясь, что никого не встречу в коридоре. Но там оказалось полным-полно участников конвента, о чем-то оживленно болтающих. Народ толпился и в баре. Я вошел туда, ловко уворачиваясь от столкновений. В опытного человека-невидимку я превратился много лет назад и до сих пор не утратил ничего из приобретенных в ту пору навыков.

Захмелевшие люди, тем или иным образом связанные с научной фантастикой, сидя за круглыми столиками, человек десять—пятнадцать за каждым, о чем-то шумно спорили, громко смеялись и то и дело поднимали бокалы. Кое-кто наверняка планировал с кем-нибудь сегодня спариться, как те крокодилы из телепередачи. Я радовался, что меня никто не видит. Центр бара пустовал. Я приблизился к стойке и уронил на пол стоявший на краю стакан с растаявшим льдом, чтобы отвлечь внимание бармена. Тот с ворчанием принялся убирать осколки. Я же тем временем схватил со стойки заполненную на треть бутылку «Мейкерс Марк». Прижал ее к груди, и она тоже стала невидимой. Я осторожно вышел в холл и увидел Поля Пфлюга, зажатого на диване между двумя почти что одинаковыми женщинами в обтягивающих платьях из кожи и высоких сапогах, как у Эбби. Я поднял бутылку-невидимку, будто произнося тост, и отправился к себе в номер, прочь от веселящихся фантастов.

Десять утра — для меня это чересчур рано. Хорошо еще, что в зале было темно. Отец сильно волновался, даже злился, суетясь возле проектора. Он заявил, что крутить фильм будет сам, и два волонтера, которые принесли проектор, покорно отошли в сторону. Я сидел рядом с Франческой в первом ряду, не в силах заставить себя не думать о том, что собралось всего пятнадцать—двадцать человек — хотя в зале легко уместилась бы и сотня зрителей. Публика терпеливо ждала, более терпеливо, чем я. Кто-то потягивал через соломинку апельсиновый сок из картонных упаковок, другие что-то жевали. Зелмо пока не было.

Перед моими глазами с опухшими веками уже шел фильм — фильм похмелья. Проснувшись, я едва успел принять душ, выскочить из номера и отыскать зал Вайоминга. Что меня утешало, так это мысль о кофе с рогаликами в самолете и о болеутоляющем в сумке Франчески. Дорожный рюкзак был снова упакован и стоял сейчас под моим сиденьем, а кольцо Аарона Дойли вернулось в карман. Бутылку из-под «Мейкерс Марк» я спрятал в мини-баре — открыть его оказалось не так-то просто, пришлось даже ударить по дверце кулаком.

— Я покажу вам два эпизода, — сказал отец, не считая нужным произносить вступительную речь. — Над первым я работал с 1979-го по 1981 год, он длится двадцать одну минуту. Второй создан совсем недавно, в девяносто восьмом году, его продолжительность, насколько я помню, десять минут. По окончании я готов ответить на ваши вопросы и выслушать замечания.

Никто не возражал. Только мы с Франческой знали, что сейчас увидим. По зрительным рядам с немногочисленными, наиболее преданными поклонниками Эбдуса пробежала волна легкого возбуждения. Так всегда бывает перед началом фильма — даже если его показывают в десять утра в гостинице «Марриотт». Никто пока ни о чем не подозревал.

Я переживал за судьбу фильма. Как же иначе? Я сосуществовал с ним дольше, чем кто бы то ни было, если, конечно, не принимать в расчет отца. В детстве я относился к этому фильму, как к какому-то немому божеству-калеке, за которым ухаживали на верхнем этаже дома, точно за сумасшедшим родственником. Я прекрасно знал, что представляет собой эпизод, созданный в семьдесят девятом — восемьдесят первом годах. А четыре года назад даже видел его в «Пасифик Филм Аркив» в Беркли: один раз вместе с другими зрителями и дважды во время предварительных просмотров. Это были любимые фрагменты Авраама. Залитый светом невидимой луны пейзаж, линия горизонта, рассекающая экран на две половины, земля ярче неба — только Авраам отверг бы эти слова «пейзаж», «горизонт», «земля». Тем не менее: небо серо-черное, земля светло-серая. Когда смотришь на эти кадры, возникает ощущение, что перед тобой тысяча поздних работ Ротко, выстроенных в строгой последовательности. Целых два года, с семьдесят девятого по восемьдесят первый, Авраам рисовал только эту жестокую борьбу серого и черного. Поверхность земли плавно поднималась и опускалась, как океанские волны. Чернота порой стекала сверху и быстро пробегала по нижней части кадров, земля и небо в эти моменты являли собой застывший танец. Лишь один-единственный раз небосклон осветился красно-желтым проблеском — будто выглянувшим из-за черноты солнцем. Озарился и снова потемнел. Быть может, и собственный мрак Авраама в ту неделю, много лет назад, озарился мимолетным сиянием? Я твердо знал, что никогда не задам ему этот вопрос.

В создание двадцатиминутного эпизода внес свою лепту и я — нарисовав как-то раз один кадр. В тот день, вернувшись из школы, я не застал Авраама дома, наверное, он ушел в магазин. Теперь мне сложно вспомнить все подробности этого события, но я могу оживить в памяти чувства, которые тогда испытал: на меня в тот момент напало острое желание подняться в отцовскую студию и нарисовать кадр. Тонкие кисточки были мокрыми, значит, Авраам ушел совсем недавно. На целлулоидном фрагменте в рамке он еще ничего не успел нарисовать. Чтобы скрыть свое вмешательство, мне нужно было всего лишь переместить пленку на один кадр вперед. Потрясающий шанс. Тем не менее, окуная кисточку в краску и поднося ее к целлулоиду, я дрожал от страха. Меня пугала власть — не отца, а та, которую на время присвоил себе я.

Нарисовав черно-серую картинку, я, вспотевший от напряжения, спешно удрал из студии. Целую неделю я в ужасе ожидал, что буду наказан, но этого не случилось. Увидел отец мое художество или нет, я до сих пор не знал. Он вполне мог обнаружить поддельный кадр и ни слова мне не сказать, независимо от того, оставил ли он этот фрагмент в пленке или немедленно вырезал его. Сейчас я тешил себя мыслью, что мой рисунок все-таки вошел в фильм. Единственный из всей этой грандиозной работы кадр, длящийся долю секунды, — мой.

Я попросил у Франчески болеутоляющее, отчаянно стараясь не обращать внимания на ярость, с которой мой обезвоженный мозг давил на глазные яблоки. Тишину в зале нарушал только стрекот проектора и шелестение вентилятора. Сосредоточить внимание на фильме у меня не получалось: во-первых, из-за похмелья, во-вторых, оттого что сзади стоял Авраам, наблюдая за нами через пустые ряды. Я спиной чувствовал, что он расстроен. Наконец на экране мелькнул красно-желтый проблеск. Вскоре эпизод подошел к концу.

— Вот так твой отец мучает людей, которые его любят, — прошептала Франческа. — Окружает их мраком.

Я не ответил. В тот момент, когда создавались эти кадры, я на месте отца нарисовал бы их еще более темными красками.

Второй отрывок потряс меня. Отец изобрел некий зеленый треугольник с тупыми углами, который усердно пытался, но никак не мог упасть боком на призрачно-размазанный горизонт.

Треугольник занимал примерно четверть кадра. Он дрожал, наклонялся, почти что целовался с землей и опять вскакивал. Это движение рождало иллюзию: два шага вперед, два шага назад. Так и хотелось поддержать треугольник, как-то приободрить его. Упорный, трепыхающийся, вновь и вновь терпящий неудачу.

Я пришел в невероятное волнение: забыл о зале, в котором сидел, и о своей раскалывавшейся голове, будто сам превратился в тщетное усилие треугольника, в отголосок этой странной трагедии. Франческа достала из сумки салфетку и протянула мне. Арестанты, треугольники. В последние дни я стал слезливым слабаком. Вскоре все закончилось, и зажегся свет. Никто не хлопал — наверное, все позабыли, как это делается, или же, просмотрев этот фильм, уверились, что их ладони, как бы они ни старались, никогда не коснутся друг друга.

В том, что аплодировать мы все же не разучились, нас убедил вышедший к экрану и захлопавший первым Зелмо Свифт. Он подал пример. Отец подошел к нему и под наши дружные аплодисменты сел перед микрофоном. Впрочем, в этом не было особой необходимости: фильм просмотрело так мало людей, что никакой оживленной дискуссии состояться не могло. Публика задала отцу лишь несколько вопросов: робких либо бессмысленных. Он ответил на них очень вежливо.

— А звук вы никогда не планировали добавить?

— Музыку или слова?

— Гм… Музыку. Тогда можно было бы воспринимать не только зрительно, но и на слух.

— Конечно. Да, тогда мы слушали бы еще и музыку. — Авраам выдержал паузу. — Над этим стоит подумать.

Кто-то спросил, как изменился фильм со времени создания второго эпизода. Что он представляет собой сейчас?

— Словами это почти невозможно описать. Думаю, я ушел далеко от второго эпизода. Хотя последний фрагмент вы могли бы найти немного схожим с тем, что видели сейчас.

— Треугольник… — Именно это больше всего интересовало спрашивающего. — Этот треугольник все же опустится? Упадет?

— А-а. — Авраам помолчал. — Зеленый? Нет. Он продолжит борьбу. С ним не произойдет почти ничего нового.

Воцарилась тишина.

— А когда-нибудь он все же… — раздалось откуда-то справа. Этот вопрос волновал каждого в зале. Несостоявшееся падение разбило много сердец, не только мое.

— Я противник догадок и колебаний, — сказал Авраам. — Считаю, мы должны бороться с ними изо дня в день. Главное — в борьбе, а не в затянувшихся раздумьях. И в понимании.

Зелмо, все это время хранивший молчание, наконец не выдержал и забрал у Авраама микрофон.

— Иными словами, мои дорогие, ждите продолжения. Авраам Эбдус еще не сказал последнего слова. И это замечательно.

Да, фильм не закончился, но Зелмо Свифт, Зелмо Великий Ценитель, в отличие от собравшихся в этом зале обывателей, видел смысл не только в приземлении. Так-то.

На этом волшебство закончилось. Почитатели творчества отца встали с мест и, извлекая из карманов смятые программки, потянулись к выходу. Быть может, в каком-то другом зале отеля в это же самое время выступал на собственной творческой встрече Р. Фред Вандейн, и у них был еще шанс успеть на нее. Авраам поспешил к проектору, не желая доверять перемотку фильма волонтерам, а я вновь очутился в окружении Франчески и Зелмо.

— Смотрите не опоздайте на самолет, — весело воскликнул Зелмо.

— У меня еще уйма времени.

— Да, но моя машина уже ждет нас внизу. Так что…

— Лучше подстрахуйся, дорогой, — сказала Франческа.

В голове у меня стоял туман, и я не мог сопротивляться. Зелмо был прирожденным мучителем, а Франческа обладала даром изводить своей любовью, и, объединив усилия, будто следуя какому-то тайному, действующему мне на нервы плану, эти двое с легкостью отняли у меня лишние полчаса общения с отцом. Завтра он улетал в Нью-Йорк, и я понятия не имел, когда мы снова встретимся. А впрочем, нам все равно не удалось бы здесь пообщаться: мешали Франческа, Зелмо и мое похмелье. Я закинул на спину рюкзак.

— Сын.

— Папа.

— Очень рад, что мы повидались. Это… — Авраам махнул рукой. — Ужасно.

— Последний эпизод просто потрясающий.

Отец закрыл глаза.

— Спасибо.

Мы вновь обнялись — две птицы, севшие на одну и ту же ветку, чуть коснувшиеся друг друга перьями. Я принял с утра душ, но из всех пор снова просочился запах спиртного. Мне стало интересно, подумает ли отец, что я приехал сюда, переживая серьезный кризис. И я тут же начал размышлять, не так ли это на самом деле.

Авраам и Франческа проводили нас до лимузина с тонированными стеклами и личным шофером. Зелмо Свифт и я сели на заднее сиденье.

Диснейленд, когда я взглянул на него из окна машины, стремительно мчащейся по серой автостраде, показался мне затонувшим кораблем в промышленном море.

— Я вам не нравлюсь, — объявил Зелмо, не обращая внимания на шофера. Я прижимался к дверце, так что между ним и мной оставалось значительное пространство плюшево-кожаного сиденья. Наверное, ему казалось, что я вот-вот выпрыгну из окна.

— Что мне вам ответить? — Я нуждался в стакане апельсинового сока, чистке зубов, переливании крови, «кровавой Мэри», в Эбигейл Пондерс, в Лесли Каннингем, в ком-нибудь, кто заботился бы обо мне, в том, чтобы каждый день совершалось чудо, — я согласился бы сейчас на что угодно, лишь бы избежать откровенного разговора с Зелмо Свифтом. Мне хотелось найти невидимую кнопку и выключить его голос.

— Ничего не отвечайте. Я делаю это только из уважения к вашему отцу и Франческе. — Зелмо извлек из кармана пиджака какой-то конверт и положил его рядом с моей рукой.

— Что это?

— Случайность. Вы все поймете, когда прочтете. Для своих гостей я готов вывернуться наизнанку, Дилан. Понятия не имею, что вы подумали о «Запретном конвенте», но знайте: каждому его участнику я стараюсь преподнести какой-нибудь подарок. Я часто устраиваю мероприятия с названием вроде «Вся ваша жизнь, Авраам Эбдус!». Там и сообщаю своим друзьям что-нибудь для них важное и весьма неожиданное, например, связанное с их прошлым.

Я достал из конверта листок. На нем было два абзаца печатного текста. Юридическая заумь, пронизанная полнейшим безразличием ко всему. Подпись отсутствовала.

Эбдус, Рейчел Абрамович, подлог, причастность к преступному сговору, Оуэнсвилл, штат Вирджиния, 18.10.78, приговор с отсрочкой исполнения. Арест и предъявление обвинительного акта, Лексингтон, штат Кентукки, 09.05.79, участие в вооруженном ограблении; побег, местонахождение не установлено; ордер от 22.07.79.

И:

Эбдус, Рейчел А. последний установленный адрес: 2/75, № 1 Руэрел Рут 8, Блумингтон, штат Индиана, 44605.

— Надеюсь, вы не подумали, что я раздобыл эту информацию умышленно. В поисковом отделе моей фирмы работают исключительные специалисты. Они нашли эти сведения без моего ведома.

— Почему? — спросил я, имея в виду: «Почему я узнаю об этом от тебя? Почему в твоем лимузине, Зелмо?»

Он понял меня правильно.

— Авраам велел мне уничтожить эту бумагу. Она его не заинтересовала. А потом я один на один побеседовал с Франческой.

— Значит, пожелания Франчески для вас имеют больше значения, чем слова моего отца?

— Она хотела как лучше, Дилан. По ее мнению, вы имеете право знать об этом. — Он говорил очень громко, будто выступал в зале суда. — Не сердитесь на нее. Войти в чужую семью и разобраться, что тебе здесь позволено, что нет, — очень непросто.

Я еще раз посмотрел на листок, чувствуя на себе взгляд Зелмо. Мне хотелось обрушиться на него всей своей яростью, но я сидел не двигаясь. «Какого черта ты на меня пялишься?» — повторял я мысленно, раздираемый желанием съездить ему по морде.

Но я и пальцем его не тронул. Белый мальчик-молчун.

— Забудьте об этом, если хотите, — сказал Зелмо. — А я постараюсь уничтожить все следы.

— Делайте что вашей душе угодно. Только больше не дергайте Авраама.

— Не беспокойтесь.

Я положил листок в конверт и засунул в рюкзак. Остаток пути мы ехали ни о чем не разговаривая, и Зелмо это молчание, как ни странно, не напрягало. Я подумал, всегда ли то, что он считает своим великодушием, так скупо вознаграждается.

А с другой стороны, вряд ли стоило винить его. Только и всего-то: люди из поискового отдела его фирмы знали о моей жизни больше, чем я сам.

Уничтожить следы. Я никогда не занимался ничем подобным. Меня окружали воспоминания — слепого человека, который дожил до тридцати пяти лет, воображая себя невидимкой.

 

Глава 5

Если мужчине хоть раз в жизни довелось вернуться в опустевший дом — с комнатами, где все свидетельствует о поспешных сборах и отъезде, — он поймет, что испытал в тот вечер я. Наверное, любой бедолага, оказавшись в таком положении, начинает утешаться самобичеванием, мечтает о самоуничтожении. Я по крайней мере решил поступить именно так. Сначала, правда, пару часов подремал — и все это время мне казалось, что я слышу сквозь сон торопливые шаги разгневанной Эбби. Когда за окном сгустились сумерки, я поднялся с кровати, поменял футболку, сполоснул лицо, вышел из дома и направился по вечерней прохладе в соседний квартал. Для того чтобы осуществить план саморазрушения, требовалось лишь попасть в нужное место.

Старый, обклеенный плакатами блюз-фолк-клуб на Сан-Пабло-авеню назывался «Шейман Бригадун». Чернокожие музыканты в темных костюмах, узких галстуках и фетровых шляпах, видимо, хранившихся в свободное от выступлений время на болванках, тридцать с лишним лет выходили на малюсенькую сцену этого заведения и развлекали выряженных в береты, пончо или дашики белых клиентов. Меня как журналиста, пишущего о музыке и долгие годы лично знакомого с владельцем клуба, пускали в «Шейман» бесплатно. Минимальный заказ — пару стаканов выпивки — я делал тут постоянно, а устраивался обычно за одним из столиков у самой сцены, где мог пофлиртовать с аппетитной молоденькой официанткой — широколицей, зеленоглазой девицей по имени Катя, которая, как мне казалось, перебралась в Беркли откуда-нибудь из Серфервилла.

Родилась Катя в конце семидесятых. Своей беспечной улыбкой, умением легко шутить и крутить бедрами она походила на киноактрису. Вначале я пожирал ее взглядом, однако Катя представлялась мне всего лишь обезличенным воплощением сексуальности, невинным развлечением. В ее провоцирующем кокетстве я видел только неотъемлемую составляющую работы официантки и, естественно, просьбу оставить ей чаевые.

Как не раз уже со мной случалось в жизни, мое внимание на одной женщине заостряла другая.

— Ты определенно неравнодушен к этой девчонке. А она к тебе, — сказала Эбби, когда в прошлом мае мы возвращались с концерта Сюззи Рош.

— Она улыбается как Дрю Берримор, — ответил я, не отрицая ее правоты.

— У нее сиськи как у Дрю Берримор, — подхватила Эбби, ущипнув меня за руку. Мы весело рассмеялись над моим самообманом. Это был последний раз, когда мы с Эбби вместе сидели в «Шейман».

Вскоре после этого я узнал фамилию Кати и кое-какие факты ее биографии. Выглядела Катя Перли лет на девятнадцать, на самом же деле ей был двадцать один год. Несмотря на характерную внешность, родилась она вовсе не на побережье, а в Валла-Валла, штат Вашингтон. Катя писала и исполняла песни, и в один прекрасный день собиралась выйти на сцену заведения, в котором работала официанткой. Она жила среди хиппи в Эмервилле вместе с двумя другими официантками «Шейман», переехавшими на юг одновременно с ней. Они не были музыкальной группой, просто дружили. Узнав все это, я притворился, будто сразу же выбросил информацию из головы. Мое любопытство чуть не разрушило давно сложившиеся между нами беззаботно-игривые отношения, но когда я пришел сюда в следующий раз, все вернулось на круги своя. В этом привычном тоне мы и продолжали до сих пор общаться.

На сцене играло трио музыкантов из Кении — один парень на ксилофоне, второй на бонго, третий подпевал им без слов. Их мелодии были весьма заунывными. Я подумал, не задержали ли часть их группы в аэропорту Найроби. У самой сцены были свободные столики, но я сел за самый дальний в той части зала, которую обслуживала Катя.

— Привет, красавчик! — сказала она, кладя передо мной меню.

— Катя, Катя, Катя.

— В чем дело?

— Ни в чем. Я просто повторяю твое имя. Звучит как тяжелое дыхание.

— Может, и так, если дышать как собака в жару. Пить будешь?

Катя принесла мне стакан скотча, а я сделал вид, будто с удовольствием слушаю игру музыкантов. Когда она проплывала мимо, я отпускал шуточки о Валла-Валла, надеясь, что, когда подойдет время перерыва, она подсядет ко мне. Как только моя задумка осуществилась, я спросил:

— Чем планируешь заняться после работы?

— Кто, я? — Это было все, чего я хотел сейчас, — услышать по ее голосу, что она приятно удивлена. Когда два человека вдруг возгораются опасно-опрометчивым желанием соединиться, проще простого заставить друг друга улыбнуться.

— Ты. Ты и твои так называемые друзья.

Катя бросила на меня косой взгляд.

— А лошадь, на которой я приезжаю на работу?

— Лошадь в первую очередь.

— Ты что, задумал пригласить меня на вечеринку, Дилан?

— Хочу послушать, как ты играешь на гитаре.

Чувствовалось, что Катя колеблется, боясь попасться в ловушку. Не собираюсь я заманивать тебя в капкан, ни сегодня, ни когда бы то ни было, подумалось мне.

— Я работаю до половины второго, — сказала Катя.

Увидев мое пожатие плеч, она начала понимать, что я не шучу.

— Иногда и позже — если кто-то из посетителей засиживается, — произнесла она деланно безразличным тоном. — Если хочешь, приходи.

Слушать кенийцев у меня не было ни малейшего желания. Я решил прогуляться, вышел на улицу и направился к пристани. Вдоль берега бродили влюбленные парочки. Мне стало интересно, влюблен ли в кого-нибудь я сам.

Пройдясь по соседним кварталам, я вернулся к «Шейман» и, как велела Катя, зашел со двора, попав на кухню. Из магнитофона на полке раздавались звуки рэпа — песня «Фогорн Дегорн» в исполнении «Диджитал Андеграунд», включавшая в себя несколько кусочков из «Мятого костюма» незабвенных «Дуфус Фанкстронг». Когда начался очередной из этих кусочков, я прислушался и уловил тенор Барретта Руда-младшего. В кухне горел свет, а в темном зале, видном через раскрытые двери, стулья были уже подняты на столы. Катя и одна из ее подруг считали чаевые, монотонно произнося суммы вслух, будто молясь. Третья девица орудовала кухонным ножом, делая дорожки кокаина на стойке.

— Дирдри, — представилась она, протягивая мне сложенную в трубочку долларовую купюру и заправляя за ухо прядь выбившихся волос.

— Дилан. Спасибо.

— Вы с Катей?.. — Возможность определить, в каких мы с Катей отношениях, она предоставила мне.

— До сих пор мы с ней общались только здесь.

— Замечательно.

По поведению Дирдри я догадался, что подцепить кого-нибудь на ночь этим девочкам ничего не стоит. По-видимому, она сразу же дала мне какое-то прозвище, что-нибудь вроде «Немного странный парень гораздо старше нас». Беркли жил по тем же законам, что и Гованус или Голливуд, или «Запретный конвент», или любая другая закрытая для посторонних зона, где я когда-либо появлялся. Границы между этими зонами до поры до времени не видны, а потом вдруг бросаются в глаза, как эта ярко освещенная кухня с выходом во двор, на которой три женщины считают деньги. Объединяются зоны — у меня, например, все происходило именно так — при помощи алкоголя или марихуаны, или кокаина, снадобий, стирающих границы. Кокаинчика не желаете, мистер Странный Парень Гораздо Старше? С превеликим удовольствием. Разве я мог отказаться от любимого наркотика Барретта Руда-младшего после такого уикенда? Именно затем я и пришел сюда, хотя до настоящего момента не знал об этом. Не то чтобы я не хотел Катю. Я до одури желал ее. Но чувствовал сейчас, что если проведу ночь с ней, то должен буду пересмотреть отношение к собственному существованию, расстаться с иллюзией умения владеть собой. Впрочем, я был к этому готов.

— Ты в самом деле пишешь для «Роллинг Стоун»?

— Писал.

— С кем ты встречался?

— М-м?

— У Шерил Кроу, например, брал интервью? — Дирдри разговаривала со мной без тени смущения.

— Нет.

— А у R.E.M.?

— А с R.E.M. однажды встречался — во время их выступления в «Оклендском колизее». — Как я мог признаться, что беседовал на том концерте лишь с «Ди Бис», работавшими на разогреве публики?

— Расскажи о них.

— Майкл Стайп, вернувшись со сцены, присосался к кислородному баллону.

— Ничего себе!

Мы вышли на улицу. Катя села за руль своего «форд-фалкона», Дирдри с ней рядом, а мы с Джейн — третьей девочкой, самой юной, — на заднее сиденье, положив посередине пакет со спиртным из «Шейман». Машина резко тронулась с места и помчалась в Эмервилл, а Джейн принялась засыпать меня вопросами. Скорость и девочки — это сочетание плюс виды ночных улиц, казалось мне сейчас настолько же привычными, как Фрэнк Синатра и Джин Келли в «Поднять якоря». Наверное, все дело было в алкоголе и кокаине. И в возбуждении иного рода. На кухне Катя ни разу не заговорила со мной, только маняще улыбнулась, беря из моей, руки свернутый в трубочку доллар. Она почти не замечала меня и сейчас, в машине, отдав в распоряжение любопытной Джейн. Мы с Катей как будто молча говорили друг другу, что сделали шаг вперед и оба заслужили эту ночь. Кокетство и заигрывания были нам теперь ни к чему.

Машина остановилась возле викторианского трехэтажного здания с башенками на крыше, поросшим сорняками двором и низкой белой оградой вокруг. Сквозь некоторые окна дома, наполовину занавешенные простынями, были видны горящие голые лампочки. На белых стенах комнат пестрели плакаты. Это и было поселение хиппи, где жили Катя и ее подруги. В угловых квартирах с обеих сторон дома свет не горел. Две из припаркованных у обочины машин выглядели так, будто на них никто никогда не ездит, а в одной, похоже, кто-то жил. Присмотревшись, я разглядел на самом верху черного человека в белой футболке, с бутылкой и бумажным стаканчиком в руках. Он окинул безразличным взглядом остановившийся у калитки «фалкон».

— С Мэттом не хотите поздороваться? — спросила Джейн, когда Катя заглушила мотор.

— Джейн таким образом говорит «до свидания», — пояснила с переднего сиденья Дирдри. — Когда они с Мэттом встречаются, сразу идут трахаться.

— Заткнись! — Джейн шлепнула Дирдри по макушке.

— А что, разве не так? Я ведь правду говорю.

На крыльце Катя опять мне улыбнулась, будто поддерживала человека, находящегося в состоянии транса.

— Поднимайся с нами, — сказала она. — Моя комната на втором этаже. Сам все увидишь.

Джейн и Мэтт жили в мансарде, туда можно было забраться с лестничной площадки третьего этажа. Джейн позвала Мэтта, но он не стал спускаться вниз, только высунулся из окна. Несмотря на густую бороду, парню тоже было лет восемнадцать.

— Привет, — сказал он.

— Дилан знаком с R.E.M., — сообщила ему Джейн. — Это Катин друг.

— Здорово, — ответил Мэтт в ожидании — если верить Дирдри — возможности потрахаться.

— Ну ладно, пока, — сказала мне Джейн, немного смущаясь — впервые за все это время. Взбежав по крутым расшатанным ступеням, она напомнила мне в этот момент белку.

Я тоже поднялся и остановился на втором этаже, освещенном синей лампочкой. В спертом воздухе пахло стираным бельем, табачным дымом и прокисшим пивом; где-то играла музыка. У меня оставался последний шанс — выбраться отсюда, взять такси и вернуться на Сан-Пабло, но не сделал этого.

Две комнаты Кати с окнами-эркерами, лепным потолком и паркетным полом могли бы быть роскошными залами, если бы это здание стояло где угодно, только не в Эмервилле. На потолке желтели пятна от воды, в паркете темнели огромные щели. Хозяин дома, наверное, даже радовался, что до сих пор находит квартиросъемщиков, потому и не обращал внимания на их странности, например, привычку освещать комнаты не люстрами, а рождественскими гирляндами. Футляр с гитарой Кати стоял в первой комнате у стены рядом с музыкальным центром. В шкафу без полок и дверей горой была навалена одежда. Во второй, меньшей комнате не было ничего, кроме накрытого покрывалом матраса. Даже плакаты не висели на стенах.

Дирдри, когда я вошел, сидела на полу, опять занявшись кокаином. Катя стояла у окна-эркера и разговаривала по телефону. Ее слова заглушала музыка — звучала запись Бека. У стены на матрасе сидела, подогнув под себя ноги, странная парочка: парень-афро с усиками и женщина явно старше его с короткими, выкрашенными в черный волосами. Разговаривала она с сильным немецким акцентом. На матерчатом раскладном стуле полулежал подросток, видимо, мексиканец, лет пятнадцати-шестнадцати, в широченных штанах фаната хип-хопа и c синей повязкой на голове. Дирдри меня им не представила. Соблазнительная и молчаливая, она походила на героиню из фильма Уорхола. Роландо и Дуня, парочка на матрасе, сами назвали свои имена и дружелюбно улыбнулись. Подросток на раскладном стуле, протянув мне руку, тоже что-то сказал: Марта или Марди, или Марли — я не расслышал.

Впрочем, эта неопределенность совсем не волновала меня в эту бесконечную ночь, проведенную у Кати. Сама она продолжала уделять мне минимум внимания. Я был не с ней — во всех смыслах. Дирдри, Роландо, Дуня и я разговаривали, вдыхали кокаин. Наверное-Марти отказался составить нам компанию, скорчив по-детски презрительную гримасу, как домашний кот, гордый собой, пренебрегающий хозяевами. Парень сидел молча, а когда доиграла последняя песня Бека, поднялся, взял из скромной коллекции Кати диск N.W.A. «Из Комптона», поставил его и прибавил громкость. Нам, продолжавшим разговор, пришлось напрячь голоса. Задав какой-то невинный вопрос, я невольно вынудил всерьез разговориться и без того словоохотливую Дуню. Как оказалось, она была немецкой еврейкой, с детства жившей то в Германии, то в какой-то сельскохозяйственной коммуне Израиля. Дуня отнюдь не воспринимала свою жизнь как урок или набор символов, рассказывала о ней с легкостью. Я слушал, удивляясь, что приперся вслед за официанткой, с которой давно заигрывал, в этот гетто-дом в Эмервилле, что сижу по-турецки на полу, пьяный и нанюхавшийся кокаина, в свете рождественской гирлянды и слушаю рассказ о том, как шестнадцатилетняя немка потеряла девственность где-то на залитом лунным сиянием футбольном поле, спутавшись с эмигрировавшим из России инженером. В это же самое время здесь, в Калифорнии, где-то чем-то занималась Эбби, а мой отец в Анахайме вернулся в свой номер после банкета.

Сделав пару телефонных звонков, Катя вышла из комнаты. Вернулась она спустя полчаса с упаковкой из шести банок «Короны» и с пухлощеким парнем, назвавшимся Питером. Ему было лет двадцать с небольшим, он держался скромно и походил на гея. Катя вдохнула дорожку кокаина и предложила угоститься Питеру, но тот отказался, махнув рукой, и открыл банку пива. Наверное, он был знаком с присутствующими в комнате, во всяком случае, свободно заговорил с Дирдри и Роландо, объяснив, что поссорился с соседом по комнате и сегодня туда не вернется. Дуня тем временем продолжала рассказывать мне о временах, проведенных в кибуце, — однообразных и благополучных. Катя впервые с момента моего появления здесь обратилась ко мне, предложив пива. Я взял банку и сделал глоток — как раз то, в чем нуждалось мое занемевшее от кокаина горло. Пиво оказалось крепким и сладким. Наверное-Марти в углу возле музыкального центра принялся застенчиво танцевать брейк. В его сторону никто не смотрел. Было три часа утра.

Я отвернулся от Дуни и всех остальных, устремив взгляд на Катю. Мне показалось, она чем-то расстроена и сосредоточена, как будто все еще находится на работе.

— Сыграй на гитаре, — попросил я.

— Что именно?

— Что-нибудь свое.

Мы поднялись с пола и перешли к окну. Улица, озаренная сиянием одинокого фонаря, хранила мертвое спокойствие, бесстрастие нищеты. Свет не горел ни в одном окне, даже в жилой машине. Катя попросила Наверное-Марти убавить громкость. Тот покрутил колесико музыкального центра и снова уселся на раскладной стул. Все остальные — Дирдри, Питер, Дуня и Роландо, не глядя на нас, продолжали болтать. Роландо массировал плечи Дуни, которая разговаривала теперь с закрытыми глазами. Питер, видимо, передумав, все же вдохнул дорожку кокаина. Порошка оставалось мало. Дирдри доведенными до автоматизма движениями разделяла его на полоски. Катя достала гитару и принялась настраивать.

Петь она начала внезапно. Сильным, потрясающим голосом — песню с жесткими словами:

Психоделические победы, Мрак и тоска, хочу уколоться. Сигарета последняя, привкус беды. Я люблю тебя, бейб, но признаться придется: Лишь подсев на иглу, я забыла себя, Взорвала все мосты и влюбилась в тебя. Последнее, что я запомнила, Твой жалкий взгляд: прости, забудь. Ты мне не нужен, я опомнилась, Но пожелай меня вернуть. Лишь подсев на иглу, я забыла себя, Взорвала все мосты и влюбилась в тебя.

Паузы в песне заполнял пульсирующий хип-хоп Наверное-Марти. Разговор на полу прекратился. Закончив, некоторое время Катя снова настраивала гитару, потом запела незамысловатый блюз. Некоторые строки она пропускала, просто мурлыча, но припев выводила отчетливо:

Не пытайся уколоть меня словами, Я одна, я потеряла все. Мне бы только позвонить сегодня маме. Мне бы только позвонить сегодня маме…

— Это из нового, — сказала она, обрывая песню.

Питер, всхлипывая, поднялся с пола, закрыл лицо руками и вышел из комнаты. К моему великому огорчению, Катя отложила гитару и направилась за ним в коридор. Дуня тоже вскочила и выбежала.

Наверное-Марти снова прибавил громкость.

Роландо принялся массировать плечи Дирдри, а я пытался подавить свой внезапный приступ негодования. Дирдри нанюхалась кокаина и напоминала сейчас истощенного енота, но я, как ни стыдно в этом сознаваться, страшно желал прикоснуться к ней, да и к любой из этих женщин. Потому и злился, наблюдая за Роландо, у которого было такое право. Взяв еще одну банку пива, я прошел к двери и выглянул в коридор, но никого не увидел. Из-за дверей других комнат тоже лились звуки музыки — весьма посредственные мелодии. Я вернулся в комнату.

— Эй.

Голос подал Наверное-Марти. Я уже привык не замечать его — так делали все, кто был тут.

Наверное-Марти выключил музыку.

— Хочешь послушать, какое дерьмо сочинил я?

— Конечно, — ответил я: у меня не было выбора.

— Подожди, мне надо настроиться.

— Ладно.

Я прислонился к стене рядом с музыкальным центром. В тишине отчетливо слышалось дыхание Дирдри, которой Роландо растирал лопатки. Наверное-Марти склонил набок голову, выставил вперед одну ногу и немного согнул ее в колене, как Элвис на сцене. Слова полились из него непрерывным рэп-потоком — своим высоким голосом он произносил их подчеркнуто небрежно, но при этом особенно выделял «п» и «д».

Послушай-ка, ты, да, да, ты. Я Эм-Пес, меня не прет от этой простоты…

— Подожди, подожди, я начну с начала. — Наверное-Марти умоляюще вытянул руки, как будто я каким-то образом дал ему понять, что мне не нравится. Вновь настроившись, он смущенно закрыл глаза и опять запел-заговорил, принимая то одну, то другую позу.

Послушай-ка, ты, да, да, ты. Я Эм-Пес, меня не прет от этой простоты. Знаешь ведь, как все порой случается, Когда заряжен мой ствол, Кто-то с жизнью прощается. Я такой, да, крутой — яи мой кореш Раф. Не попадайся нам на глаза, тогда и не будет пиф-паф. Смеяться тут не над чем, меня достал Эмервилл. Если ты падаешь, значит, я тебя пристрелил.

— Ну, как тебе? — спросил Наверное-Марти с наигранной дерзостью.

— Спой-ка еще разок, — сказал я.

Наверное-Марти принял исходную позу, ни секунды не колеблясь. Второй раз он пропел свое творение увереннее, отчетливее и агрессивнее, а может, с пародийной агрессией. С каждым мгновением он казался мне все более и более юным, несмотря на «пиф-паф».

Уже лет пятнадцать—двадцать я терпеть не мог рэпперов — как белых, так и черных — за их претенциозность, за козыряние своим знанием уличной жизни, действительным или мнимым, за то, что они выставляли его напоказ, будто цепляли на грудь значок, в то время как я держал это знание при себе. Я бессмысленно злился на них за то, что они недотягивают на диджея Стоуна или команду «Флэмбойен» со двора школы № 38, за то, что поют о вещах неправдоподобных и не имеют понятия о том, кто такие, например, «Файв Ройалз», за то, что не знают всего того, о чем было известно мне. Но Эм-Пес с его застенчивостью и до ужаса банальными стихами не вызвал во мне ни капли раздражения. Может, Катя сказала бы, что все дело в наркотиках, но этот парень даже запал мне в душу. Я понял, что мира без рэпа он просто не представляет и что, сочиняя эту песню, не кривил душой. Мне стало вдруг чертовски стыдно за свои былые резкие суждения. Тяга этого парня к рэп-рифмам напоминала необъяснимое желание научиться забрасывать на крышу сполдин.

Вернулась Катя и, когда Эм-Пес закончил выступление, воскликнула:

— Здорово. Сам сочинил?

— Да. Я и один мой друг.

— Молодцы.

— Эти слова только у меня в голове, — сказал Наверное-Марти, страстно желая, чтобы его слушали. — Мы не записали их на бумагу.

Катя взяла меня за руку. Что-то изменилось. Я совершил нечто такое, что пришлось ей по душе, вероятно, она оценила мою заинтересованность выступлением Наверное-Марти. Похоже, именно этого мы с ней ждали всю ночь, как будто прорвало невидимую запруду или спали оковы с Катиного желания узнать меня ближе. Или, быть может, что-то произошло во мне самом. Я сейчас купался не в кокаиновой прохладе, а в теплой любовной реке, словно принял экстази — наркотик, эффект которого я лишь воображал себе, нередко с возмущением, как то, которое испытал несколько минут назад, еще только начав слушать речитатив Наверное-Марти.

Мы с Катей вернулись кокну, без гитары. Наверное-Марти поставил другой диск. Шоу закончилось.

— Что с Питером? — спросил я шепотом.

— Он влюблен, — ответила Катя. Ее тон говорил о том, что она считает это состояние редкостным и преходящим, а к страдающим этим недугом относится скептически и с сочувствием. — Дуня укладывает его спать.

— Замечательно, — произнес я, удивляясь самому себе. Впрочем, то, о чем сообщила Катя, и впрямь показалось мне замечательным.

Она, видимо, восприняла мои слова как намек.

— Скоро я их всех отсюда попрошу.

Я кивнул в сторону соседней комнаты, вспомнив про матрас.

— Может, просто исчезнем? А остальные пусть продолжают веселиться.

— Нет. Там постель не для этого.

— Не для чего?

— Чего угодно. На ней спит только моя сестренка.

— Какая еще сестренка? — спросил я удивленно.

— Она живет в Вашингтоне с нашими приемными родителями. Иногда я привожу ее сюда на выходные. Ей всего четырнадцать. Мне бы хотелось перевести ее в какую-нибудь здешнюю школу.

— Думаешь, удастся? Если она такая юная, родители наверняка ее не отпустят.

— Тут ей было бы лучше.

На этом разговор закончился. Я попивал пиво, пока Катя выпроваживала остальных. Роландо до последнего растирал спину Дирдри, свесившей голову между согнутыми коленями, — будто пытаясь ладонями вытянуть из ее тела озноб кокаиновой ночи. Когда все трое наконец ушли, Катя, ничуть не смущаясь того, что должно было последовать, поставила диск Ван Моррисона «Астральные недели». Я испытывал чувство благодарности и в то же время некоторый страх — наверное, оттого, что звучал острый, как скальпель, дебютный альбом Моррисона. Я ощущал себя почти таким же обнаженным, как эти песни.

Наконец-то мы были одни. Катя прикурила косяк от своей сигареты, протянула его мне, заперла дверь, и мы направились к матрасу.

— Итак, зачем ты сюда пришел, Дилан?

По-моему, это очевидно, подумал я, но вслух ничего не сказал.

— Как же твоя подруга?

— Эбби?

— Если так зовут ту темнокожую красавицу, то да, Эбби. Я иногда вижу ее на Телеграф-авеню.

— Правда?

— Там несколько книжных и другие магазины. Она меня не узнает.

— Эбби вечно куда-нибудь торопится, — сказал я, и перед глазами, будто кадр из клипа «Сентрал Лайн» «Попадая в солнечный свет», возник образ Эбби, шагающей по людной Телеграф-авеню мимо попрошаек в кожаных одеждах за несколько сотен баксов. Но, несмотря на этот образ, предрассветная темень Эмервилла, Ван Моррисон и божественный запах секса, приправленный дымом марихуаны, все сильнее затягивали меня в свои сети.

— Мне всегда кажется, что она рассержена, — произнесла Катя. — Ты, конечно, ответишь, что это не мое дело. И будешь прав.

— Ничего подобного я не собираюсь говорить, — ответил я, пораженный и обрадованный ее словами. — Эбби, может, и в самом деле такая. Иногда трудно определить, какой у человека характер, даже когда сближаешься с ним.

— Не понимаю.

— Это как в твоей песне. Порой все становится ясно лишь в какой-то определенный момент, которого следует дождаться. — Я был безмерно благодарен Кате за то, что она назвала Эбби рассерженной. Мне хотелось приласкать ее, щедро одарить прелестями оргазма за объяснение моей непутевой жизни этим мимоходным замечанием.

Несколько лет тому назад я прочел одну книгу — триллер, персонажи которого занимались саморазрушением, ввязываясь в любовные интрижки. Одна из героинь, морально принижавшая себя и своих сексуальных партнеров, считала, будто она опасна для других, потому что хлебнула в жизни немало горя. Страдание заставляет людей вновь и вновь совершать преступление — в этом, насколько я понял, заключалась главная идея книги. Эта героиня была сиротой или в детстве стала жертвой насилия — я уже не помнил, что именно с ней произошло, — поэтому и не сходилась с людьми, которым посчастливилось миновать все жизненные трагедии. Книга не была чем-то особенным, но увлекала — я не мог не дочитать ее, хоть она с самого начала раздражала меня несформулированным утверждением, что счастливчикам не следует и на порог пускать людей, на чью долю выпала масса страданий. Что неудачник непременно попытается отравить жизнь баловня судьбы, просто не сумеет устоять перед таким соблазном. Когда я читал это, в моем окружении не было ни одного счастливчика. Впрочем, я никогда не встречал их — ни прежде, ни теперь.

Совершенно неожиданно Катя Перли показалась мне живым опровержением той книги, опровержением, в котором до этой минуты я не нуждался — или не знал, что нуждаюсь. Я прочел тот дешевый дрянной роман на одном дыхании потому, что испугался собственного жизненного опыта, решил, что и я опасен для нормальных людей. Катя доказала: это полный бред. Направляясь в ее логово, я думал, что иду за падшим ангелом, собираясь заняться саморазрушением. Оказалось, Катя не падший, а, наоборот, светлый ангел. Доказательством тому служили Наверное-Марти, Питер и постель ее сестренки. А главное — мое собственное присутствие здесь. Катя протянула мне руку именно в тот момент, когда я остро нуждался в этом.

Просто Катя была настолько же светла, насколько и несчастна. И все понимала. Я же действительно представлял собой опасность — не потому, что много страдал, а потому что отвергал свою прошлую жизнь. И оттого не сделал чего-то, что должен был. Катя заботилась о сестре и о Наверное-Марти, Мингус отдал свою почку, а Авраам и Франческа носили Барретту Руду-младшему суп и курятину. Я представил, как исхудавший Барри достает из судка куриную ножку и выдавливает на нее горчицу. В то время как другие творили добро, мы с Эбби вели ожесточенную борьбу друг с другом, пытаясь выяснить, кто из нас двоих пребывает в депрессии. Прячась от былого страдания, я заморозил свою жизнь. Я потерялся в уловках и в перепалках, оставив родной порог за три тысячи миль. У Кати была кровать для сестры из Валла-Валла, а у меня только «Фальцет-шкатулка» и «Твои так называемые друзья».

Десять месяцев назад я отправил Роудсу Блемнеру из «Ремнант» аннотацию к дискам «Сатл Дистинкшнс». Он не звонил мне, чтобы подтвердить получение, целых две недели. Я не выдержал и сам позвонил.

— Ты получил мою аннотацию?

— Конечно.

— Что-то не так?

— Все так. Я передал ее в художественный отдел. Диск будет выпущен в соответствии с планом.

— Ко мне есть какие-нибудь претензии?

— Это не лучшая из твоих работ, Дилан. — Роудс развил в себе умение быть убийственно прямолинейным, как его кумиры — Билл Грэхэм, Р. Крамб и прочие. — Признаюсь, я разочарован. Ты ведь так настаивал на выпуске дисков «Дистинкшнс». Я надеялся, ты отнесешься к этой работе серьезнее.

— А на мой взгляд, это лучшее из всего, что я написал.

— Я так и подумал, что ты скажешь это. Аннотация изобилует глубокими мыслями, наверное, поэтому ты и решил, что прекрасно справился с задачей. Но я увидел в ней и кучу разного дерьма, начиная с цитат в самом начале, этих размышлений Брайана Эно. Я убрал их.

— Да пошел ты, Роудс. Верни мне аннотацию.

— Я уже написал одобрение. Ты за нее, может, еще и «Грэмми» получишь. В номинации «Лучшие пустые разглагольствования».

Я попытался защититься:

— Я хотел описать ситуацию…

— И пошел по неверному пути. Когда читаешь это, создается впечатление, будто ты целый год сидел в какой-то каморке, слушал только «Дистинкшнс», а потом решил написать историю черной музыки. Так и кажется, что ты от чего-то упорно уходил. Быть может, от результатов какого-то собственного исследования. И потом, на кой черт ты цитируешь «Кэш Бокс»? Подобные штучки обожают британцы: написать о ныне живущем музыканте и привести цитату из выпущенного аж в семьдесят четвертом году журнала.

Я сидел на матрасе, как будто выдернутый из времени, перебивая кокаин марихуаной и рукой начиная исследовать колено официантки, — при этом вспоминал придирки Роудса Блемнера и прочие подобные неприятности, которые мирно соседствовали на одной из полок моей памяти. Я не смог предложить Джареду Ортману достойный вариант окончания фильма, и это означало для меня почти то же самое, что и стишки Эм-Пса, пустая комната Катиной сестры, зеленый треугольник отца — я был вынужден останавливаться в движении, не завершив начатое. Я жил не так, как следовало. Меня побеждали служащие поискового отдела Зелмо Свифта, укорял суп Франчески. «Певец до сих пор жив», написал я в своей аннотации, хоть и не до конца верил в это. Певец и его сын, с одной парой почек на двоих.

Мы с Катей разговаривали и целовались, а мысли в моей голове сменяли одна другую с бешеной скоростью. Потом все исчезло. Я и официантка заигрывали друг с другом несколько месяцев и наконец добрались до решающего момента. На покрывале поверх матраса, в свете уличного фонаря, под стоны Ван Моррисона, одурманенные наркотой, мы порывисто прижались друг к другу. Наши горячие руки скользнули к поясам джинсов, с наших губ слетел вздох. Расстегнулись пуговицы, молнии. У Кати была нежная, блестящая, словно резиновая, кожа, когда я прикасался к ней, мне казалось, она сплошь покрыта кокаиновой пылью. Создавалось впечатление, что я ласкаю диковинное марципановое животное. От пупка к лобку на Катином животе тянулась изящная полоска золотистых волос.

Я остановился в тот момент, когда обычно делаю паузу. Меланхолия у самого входа, человек, замерший в размышлениях. Я подумал: «На этом можно и закончить. Довольно. Так будет лучше». Мне всегда кажется, что полезнее притормозить, чем окунаться с головой в неизведанное.

— Я кое-что возьму, — прошептала Катя. — Минутку.

— Хорошо, — ответил я.

Мои блондинки всегда были как Лесли Каннингем, они шагали по жизни, не ведая страданий, или, по крайней мере, производили такое впечатление. Невозмутимые богини, взирающие на меня с подозрением. Хэзер Уиндл, девочки Солвер, упаковавшие вещи и навеки укатившие прочь на своих роликовых коньках. Теперь моей блондинкой была Катя Перли. Наконец-то одна из них отдалась мне — полностью, не торгуясь. Только она была другой: более реальной, пронизанной страданием. Обычным, быстро блекнущим божеством, последним из множества. Моя молоденькая официантка не казалась мне плодом воображения. Впрочем, и все остальные тоже. Даже девочки Солвер, как бы давно я ни видел их.

Я обладал своей блондинкой. Но мой член внутри нее быстро обмяк — наверное, из-за наркоты и потому, что я не чувствовал ее в презервативе, который она принесла. Тогда Катя Перли обошлась со мной невообразимо великодушно. В свете уже зарождавшегося дня, наполнившем комнату, под звуки оживавшей улицы, в окружении людей, спящих в соседних комнатах этого дома, похожего на космический корабль, Катя сама себя довела до оргазма. Сделала то, о чем я мечтал. Ее лицо и шея покраснели, виски озарились розовым сиянием. Она предложила мне поласкать ее роскошную грудь, сводя меня с ума своим воркующим голосом.

Я проснулся потный и осмотрел полупустую комнату. Нас с Катей заливал яркий солнечный свет, мы уже не обнимались — лежали по краям широкого матраса, сбив смятую простыню к ногам. Катя приоткрыла глаза и сказала, что я могу остаться, но мне хотелось уйти. Я оделся, вышел из дома и направился по Сан-Пабло-авеню домой. Было десять утра. Я не пожелал остаться у Кати Перли, потому что просто не мог находиться рядом с ней. Равно как и с Эбигейл Пондерс. Да и вообще оставаться в Калифорнии. Ведь здесь не Дин-стрит и не Гованус — а я собирался направиться именно туда. В то место, которому когда-то принадлежал. Я позвонил в авиакомпанию, заказал билет на самолет, принял душ и лег спать. Проснувшись во второй раз, упаковал вещи и положил в карман кольцо.

 

Глава 6

Я почти не помню, что со мной происходило в период между выстрелом Мингуса и моим отъездом в Вермонт, в колледж. Трагедия, естественно, тут же превратилась в общественное достояние Дин-стрит, а о том, что я был ее непосредственным свидетелем, никто из посторонних так и не узнал. Поэтому мои личные воспоминания вскоре перемешались с разнообразными слухами, ходившими по кварталу. Я не особенно сочувствовал арестованному Мингусу и с беспощадным равнодушием ждал возможности поскорее удрать, покинуть место преступления и забыть о нем. Убийство Руда-старшего как будто стало завершением той пирамиды причин, по которым я жаждал уехать из Бруклина. Мингуса я теперь боялся. Он убил человека из пистолета. Раньше я не сталкивался ни с чем подобным. Шел 1981 год, эпоха ножей, бейсбольных бит и самодельных нунчаков: огнестрельное оружие в разборках еще почти не применялось. При мне неоднократно размахивали пистолетом, пугая противника, но в ход не пускали.

Вермонт подействовал на меня как противоядие. С того лета, когда я отдыхал там тринадцатилетним подростком, мне довелось побывать в Вермонте всего лишь раз, семь месяцев назад, в конце января — я ездил на собеседование в Кэмден. Зеленые вермонтские холмы укрывали тогда снежные шапки — поразительно белые, — а ветер был такой сильный, что с легкостью проникал под куртку. Тем не менее я повсюду чувствовал присутствие Хэзер Уиндл и ощущал дыхание того лета. На автобусной станции в Кэмден-тауне я купил коробку сладкого печенья, сделанного в форме кленовых листиков. Вспомнив, как меня учила Хэзер, я положил одно на язык, чтобы оно растаяло, и в тот момент у меня произошла самая сильная и самая невинная за последние четыре года эрекция.

А впрочем, Вермонт колледжа не походил на Вермонт Хэзер Уиндл. Хэзер в Кэмдене выглядела бы местной жительницей, одной из тех девочек, что приходили в бары, куда выбирались также и студенты, покидая территорию своего огороженного заповедника — безмятежного студенческого городка. Это засаженное сочной травой убежище было похоже на заведение для релаксации: нервным городским обитателям здесь позволялось играть во что бы они ни пожелали. Наряженные в кожу, меха и батик, студенты Кэмдена — а вместе с ними и я, ставший одним из них, — жили в сельскохозяйственном районе Новой Англии. Обшитые белыми досками общежития, кривые яблони с несъедобными плодами, невысокие каменные ограды, поросшие лишайником, убегавшие извилистой змеей в глубь леса, мимо старинных кладбищ с могилами людей, умерших в восемнадцатом веке — таков был облик студенческого обиталища. Колледж славился своим экспериментальным отделением искусств, созданным еще в двадцатых годах, мастерами современного танца и студенческими браками. А также тем, что здесь учились капризные детки богатых родителей — постоянные клиенты частных психологов, готовящиеся ради сохранения семейных традиций вслед за старшими братьями и сестрами поступать в Гарвард или Йельский университет, отдыхающие на курортах Средиземноморья, проводящие лето в Восточном Хэмптоне и оттягивающиеся в VIP-залах «Студио 54».

Я подобных вещей не понимал и почти не знал, что такое классовые различия. Равнодушие к деньгам привил мне отец с его художественным аристократизмом и, как ни парадоксально, Рейчел со своей радикально-демократической гордостью: меня воспитывали монах и хиппи, оба намеренно выводящие себя за рамки классовой иерархии. Если наша семья не могла позволить себе какие-то роскошества, то на этом не заострялось ни малейшего внимания, причуды высшего общества казапись нам глупыми и пустыми. Однако у меня всегда были карманные деньги — не меньше, если не больше, чем у любого другого ребенка в Бруклине. Правда, все же не так много, как у моих одноклассников из Стайвесанта, живших на Манхэттене. То есть я занимал некую среднюю позицию. Да, конечно, так оно и было. Я относился к среднему классу.

Большинство студентов Кэмдена в муниципальных школах никогда не учились. А я даже не приближался к частным — ни к бруклинской «Френдз», ни к «Пэкер», ни к Сент-Энн. В первые недели учебы в Кэмдене меня познакомили с несколькими бывшими учениками этих школ, в основном из Бруклин-Хайтс, — с ребятами «тоже из Бруклина», как их представили. Ни одного из них я прежде не встречал. Когда они узнавали, что я учился в тридцать восьмой, а потом в двести девяносто третьей школе, сразу начинали считать меня придурком, а мое пребывание в Кэмдене, среди них, — аномалией. Я и мои новые знакомые смотрели друг на друга будто на жителей Зазеркалья.

Так уж распорядилась судьба: меня поселили вместе с парнем, тоже не избалованным деньгами. Мэтью Шраффт приехал из города Кин, штат Нью-Гэмпшир, — местечка, подобного Кэмдену, только, разумеется, без знаменитого колледжа. До шестого класса Мэтью учился в школах Манхэттена, но потом благосостояние его семьи резко ухудшилось: отец оставил работу младшего продюсера в «Си-Би-Эс Ньюс», решив переехать в маленький городок и заняться писательским трудом. Потому-то Мэтью так сильно походил на местных жителей Кэмдена. Мы подружились, и тот факт, что мой сосед и товарищ ничем от меня не отличается, нередко служил мне утешением. Нас часто видели в столовой по другую сторону стойки — в белых передниках, ставящих тарелки с сосисками и яйцами на подносы своих же однокашников. Это занятие ради денег было наименее благородным и наиболее бросающимся в глаза, и те студенты, которые подрабатывали тайком от других, могли позволить себе, стоя в очереди за едой, посочувствовать мне и Мэтью.

Нам досталось весьма неожиданное для первокурсников жилье: лучшие комнаты в «Освальд Хаус». «Освальд» считался самым шумным и хулиганским среди восьми общежитий. В каждом из них была центральная «квартира»: апартаменты со смежными комнатами, камином и отдельной ванной. В этих гнездышках обычно поселяли аспирантов или приглашенных профессоров, но в «Освальде» не рекомендовалось появляться человеку, желающему хотя бы ночью отдохнуть в тишине. Пол в нашей гостиной постоянно вонял пивом, на ковре чернели следы от сигарет, двери пестрели порнографическими картинками и граффити, которые по-панковски обильно украшали шипы. «Освальд Хаус» напоминал пиратский корабль, держащий курс на райский сад. В конце лета выставленные на подоконники динамики почти круглосуточно изрыгали музыку, а на траве вокруг здания отдыхали студенты. До нас в этой центральной квартире общежития обитали два волосатых хулигана. Заменив их парочкой стриженых новоиспеченных студентов, администрация полагала, что провела операцию по пересадке «Освальду» сердца — очевидно, нам с Мэтью надлежало мало-помалу урезонить все общежитие. С тайно возложенной на нас миссией мы так и не справились, однако, узнав о нашем въезде в эту квартиру, жильцы «Освальда» несколько пали духом.

В своем стесненном положении мы с Мэтью компенсировали наши лишения музыкой. «Дево», команда, к творчеству которой в школе я не питал ни малейшего интереса, в колледже стала знаком нашего отличия — не только от компаний хиппи, но и от шикарных панков, слушавших Боуи, получавших по подписке «Интервью» и отдыхавших на каникулах в Париже. «Дево» пели в духе «Токинг Хедз», но настроены были более жестко. Любовью к «Дево» мы подчеркивали свое неприятие деления людей на классы. Это слово превратилось у нас в ярлычок, который мы цепляли на кое-какие вещи.

Ясным сентябрьским днем в первую неделю пребывания в Кэмдене, еще не свыкшиеся с мыслью, что мы распрощались со средней школой, и практически никого не зная в колледже, я и Мэтью отправились на беседу с Ричардом Бродо, новым ректором Кэмдена. Нам сразу показалось, что он так же напуган этим учреждением, как и мы. Подобно отцу Мэтью, он оставил корпоративную работу, решив заняться чем-то более настоящим, — в его речи, обращенной к нам, проскользнуло желание оправдаться. Бродо определили на эту должность в надежде, что он наведет в колледже порядок после ухода его харизматического и чересчур толерантного к студентам предшественника. На первую встречу с Бродо явились только мы — легковерные первокурсники.

— Я расскажу вам одну историю, — сказал Бродо. — Мальчишкой я обожал пиццу, и когда отец брал меня с собой в пиццерию, постоянно просил купить мне сразу две штуки. Мы садились за столик, я с жадностью принимался за первую пиццу, а глазами уже поедал вторую, в то время как отец просто за мной наблюдал. Я даже не успевал почувствовать вкус того, что я ем. Однажды отец сказал мне: «Сын, когда ты ешь первую пиццу, не смотри на вторую. Не берись за нее, пока не разделался с первой». Год назад я вдруг вспомнил эти слова: взглянул на свою жизнь и понял, что смотрю именно на вторую пиццу.

Лично ко мне эта притча не имела отношения, но, услышав ее, я не мог не вспомнить о Роберте Вулфолке и его младшем дружке, когда они пытались отобрать у меня пиццу на Смит-стрит. Я задумался, известно ли Ричарду Бродо о проблеме единственной пиццы, и решил, что нет.

По окончании беседы с Бродо мы с Мэтью побрели к себе. Полоска земли позади дальнего ряда общежитий, не засеянная травой, называлась «Край света». Там студенты из нашего «Освальда» как раз открывали новую пивную бочку. Мы с Мэтью встали в очередь, решив купить по кружечке пенного пивка. На зеленые холмы вдали ложились предзакатные тени.

— Ну и что он нам пытался втолковать? — спросил Мэтью.

— Когда ешь первую пиццу, подумай, не заришься ли ты на вторую?

— Что-то вроде того. В любом случае я страшно проголодался.

У нас появилась шутка: когда мы стали уже позволять себе опаздывать с утра на занятия, то называли это «поеданием первой пиццы». Как выяснилось позже, вторую мне не суждено было попробовать здесь, в Кэмдене.

В первую же неделю учебы мы побывали на знаменитой пятничной вечеринке: администрация, не желая выпускать своих подопечных на уикенд в город, снабжала студентов пивом и пластиковыми стаканчиками. В одиннадцать вечера мы уже дергались под звуки «Супер Фрик» Рика Джеймса в толпе из трех сотен студентов. Происходило это в «Фиш Хаус», другом хулиганском общежитии, чуть менее знаменитом, чем наше. Тогда-то, глядя на танцующих под фанк ровесников, я впервые возгорелся желанием понять это странное явление: легкое, спокойное восприятие белыми людьми запутанных межрасовых отношений — тогда как мне эти отношения всю жизнь не давали покоя. Все, кто окружал меня, ни на секунду о них не задумывались, для них имела значение лишь музыка, под которую так здорово танцуется. За Риком Джеймсом последовал Дэвид Боуи, затем «ОуЭмДи», а после — Арета Франклин. Я всей душой отдался танцу, на время обретя свободу.

Спустя пару часов мы с Мэтью привели на «Край света» двух девчонок. Лысую полоску земли окутывала чуть разбавленная туманом тьма. Эйми Данст и Мойра Хогарт учились, как и мы, на первом курсе и тоже жили вместе. В волосах у них блестел лак, на веках лежали густые тени. Мы начали разговор еще в общежитии, точнее, пытались начать. Вечеринка дала трещину: повсюду народ корчился от рвотных спазмов. Тогда мы взяли по стаканчику грейпфрутового сока с виски и вышли в темноту, наполненную пением птиц.

Эйми жила в Лайме, штат Коннектикут, а Мойра в Палатине, пригороде Чикаго. Как постепенно выяснялось, настоящих городских жителей в Кэмдене вообще не было. Если кто-то говорил, что приехал из Лос-Анджелеса, Чикаго или Нью-Йорка, это означало — из Бербанка, Палатина или Маунт-Киско.

Увлекшись заигрыванием, я похвастался, что отлично знаю порядки и правила городской жизни.

— На тебя когда-нибудь нападали грабители? — спросила Эйми.

Как и все, кто когда-либо задавал мне этот вопрос, она подразумевала столкновение на темной улице — мрачные бандиты, угрожающие пистолетом, обыскивающие жертву. Очевидно, вспоминая при этом «Жажду смерти» или «Коджака». Последним, кто обобрал меня, был Роберт Вулфолк. В квартире наркодилера. Я понятия не имел, как можно красиво рассказать об этом кому-то.

— Со мной случалось нечто поинтереснее, — неожиданно для себя выпалил я.

— Что?

— Если хочешь, покажу.

Девчонки переглянулись и хихикнули, а Мэтью уставился на меня в недоумении.

— Ну, не знаю, — протянула наконец Эйми, неуверенно отступив на шаг.

— Ладно, не буду.

— Покажи мне, — смело сказала Мойра.

— Ты уверена?

— Ага.

— Больно не будет, можешь не бояться. Но стакан лучше поставь на землю. — Мы оба опустили стаканчики. Быстро выпрямившись, я почувствовал легкое головокружение. Вермонтский воздух был как прохладительный напиток — что-нибудь легкое после виски и пива.

— Эй, какого черта ты на меня пялишься?

Все трое вздрогнули, испуганные моей внезапной репликой. На «Краю света» мы были одни. Никто не мог помешать мне разыгрывать спектакль.

Я не сводил глаз с Мойры. Остальные для меня в тот момент не существовали.

— Я с тобой разговариваю, красотка. Какого черта ты на меня вылупилась, а?

— Прекрати, — попросила Эйми. Мойра молча смотрела мне в глаза, напуганно, но и дерзко.

— Эй, я ведь не собираюсь тебя обижать. Все в порядке. Поди-ка сюда на минуту. — Я показал на землю перед собой. — Ты что, боишься меня? Я ничего тебе не сделаю. Просто хочу поговорить.

Мое пьяное «я» демонстрировало блестящее знание нужных слов и интонаций. А ведь я никогда не произносил их вслух.

Мойра шагнула ко мне, принимая вызов. Наверное, на этом мне следовало остановиться, но кураж требовал, чтобы я доиграл спектакль до конца. Внутри меня кипела настойчивая ярость, которую я никогда прежде не выпускал наружу.

— Да ведь мы с тобой почти друзья, а? Ты мне нравишься, красавица. — Я положил руку на плечи Мойры и притянул ее к себе. — А доллара в долг у тебя не найдется?

— Ничего ему не давай! — крикнул Мэтью, поняв, что я всего лишь шучу. Но я был вполне серьезен.

— Нет, — ответила Мойра.

Как можно более осторожно обхватив запястье, я завел ей руку за спину — поймал в ловушку, в какую тысячу раз попадался сам. Мойра согнулась, едва не касаясь головой моей груди.

— А ты уверена? Дай-ка я на минутку загляну в твои карманы.

Я обшарил передние карманы ее вельветовых брюк и вытащил несколько купюр. Мойра страдальчески изогнулась. Мне стало жаль ее, и я разжал руку. Жертва отпрыгнула к подруге.

Я поднял руку со смятыми бумажками.

— Я в долг беру, можешь не сомневаться. Сама ведь понимаешь, я не хотел тебя обидеть.

Мойра рванула вперед и со всей силы толкнула меня. Я почувствовал, в каком она бешенстве, — мне было прекрасно знакомо это ощущение. Мы вместе повалились в траву, хмельные, взбудораженные. Получалось, что, унижая Мойру, я подцепил ее. В воздухе одуряюще запахло сексом, как на танцполе в «Фиш Хаус». Соблазн витал в Кэмдене повсюду, и вот мы с Мойрой попались в его сети. В школе, в старших классах, я никогда не осмеливался поцеловать девочку, предварительно не заговорив ей зубы. Здесь властвовали другие законы. Когда Мойра схватила купюры, я взял ее за руку, и мы вместе засунули деньги в карман ее брюк, катаясь по росистой траве и отчаянно целуя друг друга в губы, волосы, уши. Мэтью и Эйми ушли, растворились в темноте.

Одной вещи я никогда не смог бы объяснить Мойре — что сексуальную составляющую унижения я познал давным-давно, задолго до сегодняшней разыгранной сценки.

Мы провели ту ночь в квартире девушек, а Мэтью и Эйми воспользовались нашей в «Освальде». Целых две недели после этого я и Мойра считались влюбленной парочкой — вечность по меркам Кэмдена, где репетиции взрослой жизни из-за ограниченного пространства и времени ужимались до предела. За один-единственный выходной ты мог закрутить и к ночи уже оборвать настоящий роман, а раны от расставания залечить уже к следующей пятничной вечеринке. Позже, до самого Хэллоуина мы с Мойрой вообще не общались. А потом вдруг, в День благодарения столкнувшись у одного из общежитий, снова разговорились, начали шептать друг другу на ухо, смеяться, быстро снова очутились в одной постели и стали проводить вдвоем ночи напролет. Все подумали, что мы опять вместе, но в действительности и я, и она спали в это время и с другими. К концу семестра между нами вспыхнула очередная ссора, и наш роман опять завершился. Так и продолжалось: ты вновь и вновь сближался с одними и теми же симпатичными девчонками. Потерь практически не было.

Унижение Мойры на «Краю света» составило основу моего грандиозного плана: окончательно отделаться от Бруклина. Я чувствовал, что мне чего-то не хватает. В Кэмдене со своей короткой стрижкой, в свитере и сапогах как у ребят из «Квадрофении» — в Стайвесанте все это считалось стильным — я выглядел весьма ординарно на фоне остальных студентов. Однако мои великие познания в области уличной жизни никто не ставил под сомнение. Никому, кроме меня, законы улицы, по сути, не были известны. В Кэмдене я заслужил уважение, представляясь всем ходячим артефактом городского гетто. Я притворялся, будто понятия не имею, что такое «Баджа» и «Аспен», будто фамилии моих однокурсников — Вестингауз или Трюдо — не говорят мне ровным счетом ни о чем. Я курил «Кул», носил бейсболку «Кэнгол», звал приятелей «Эй», что особенно забавляло двух старшекурсников, Раньона Кента и Би Прюдома, которые тоже жили в «Освальде» и продавали наркотики. Они даже дали мне прозвище «Эй-эй». Словом, я сотворил из себя карикатуру на Мингуса. И этой новой роли прекрасно соответствовала моя ненависть к самому себе и к однокашникам. Я стал популярным.

У меня здорово получалось издеваться над богатенькими, но определенную черту я никогда не переступал. Я «разводил» их на деньги, хитростью заставляя заплатить то за мой ужин, то за стрижку, или купить мне пачку «Кул». Я льстил им — одновременно раздражая, — разглагольствуя о том, что впереди у них — и позади тоже — безоблачная жизнь, в которой совсем не нужно задумываться о деньгах. Деньгах, на которые покупались их «BMW» и наряды «от-кутюр», поздние завтраки и ужины в «Ле Шеваль». А впрочем, в сельском Вермонте покупать на перечисляемые студентам-богачам деньги было нечего. Абсолютно нечего. Кроме наркотиков. Наркота, кстати говоря, тоже помогла мне заслужить всеобщее уважение.

Кэмден бесплатно предоставлял нам пиво, кинофильмы, противозачаточные средства и психотерапию. И кое-что еще — вещи, которым не было точного названия, например, занятия нетрадиционной музыкой, проводимые доброжелательным седоволосым профессором, доктором Шакти. Все знали, что на экзамене он никого не завалит, независимо от того, сколько у тебя прогулов. Бесплатно выдавались нам и некоторые книги или кассеты. Само собой, родители студентов только посмеялись бы, услышав, что здесь столько «бесплатного»: ведь стоимость абсолютно всего включалась в непомерную и тем знаменитую на всю страну плату за обучение. Кэмден был прославлен и привилегирован, поэтому многие забывали о том, что некоторые из учащихся совсем небогаты. Считалось, что все мы плывем на корабле в каютах первого класса — на тех, кто драил палубу, никто не заострял внимания.

Наркотиками администрация, естественно, не снабжала нас, но закрывала глаза на процветание в стенах колледжа наркомании, а мы принимали это за дополнительную привилегию. Дельцы вроде Раньона и Би проворачивали свои операции совершенно спокойно. Во дворах общежитий студенты открыто курили травку, а на знаменитых вечеринках в «Пелт Хаус» все угощались пуншем с ЛСД, сварганенным в «специализированной лаборатории». Во время просмотров «Головы-ластика», «Человека, упавшего на Землю» и других фильмов в небольшом зрительном зале плавали облака дыма. Дверь в комнату во время кокаинового сеанса было принято закрывать, но зеркала после этого возвращали на стену лишь немногие, а кое-кто и вовсе не убирал, словно используя в качестве кофейных столиков. Совсем как Барретт Руд-младший.

Я нюхал кокаин только за чужой счет — специально так делал. Днем, когда нам следовало находиться на занятиях или в лаборатории, мы с Мэтью, Раньоном и Би играли в баскетбол на пустынной площадке за футбольным полем — спортивностью Кэмден не отличался. Раньона и Би забавляли мои уловки и хитрости: я обучился им еще в детстве, но тогда не смел применять на практике. Мы с Мэтью стали для этих двух парней приемышами, талисманами. Все четверо мы носили солнцезащитные очки, играли с некоторой небрежностью, а в перерывах курили в тени сосен. То, что я не платил за наркоту, Раньона и Би либо раздражало, либо, наоборот, умиляло, в зависимости от настроения, на которое мне было плевать. По вечерам я постоянно торчал у них, а когда кто-нибудь из студентов заходил чего-нибудь купить, то неизменно принимал участие в опробовании. Но однажды я все-таки заплатил — перепечатав на машинке статью Раньона об «Эз Ай Лей Дайинг» и исправив тьму грамматических ошибок. Наверное, он на то и рассчитывал. Когда я принес ему готовую работу, мы вместе подкрепились дурью.

Три или четыре раза в ту осень, накурившись или наглотавшись наркотиков с утра пораньше и покинув компанию, с которой оттягивался — Мойру или Мэтью, или старшекурсников, — не в силах бороться с охватившими меня странными желаниями, я уходил в лес и поднимался в воздух. Костюма у меня не было, да я уже и не считал себя Аэроменом. Я просто летал, расходуя избыток энергии на захватывающее дух маневрирование между ветками деревьев. Может, именно потому, что я не претендовал теперь на звание Аэромена, у меня снова получалось летать. В Бруклине я никогда на это не отваживался — если не считать подпрыгиваний за сполдином. Наверное, мне мешала трусость — осознание того, что я не наделен столь необходимыми Аэромену качествами. Героизмом, умением вызволять кого-то из беды. Здесь же некого было спасать, разве что нас самих от себя же — но об этом я, восемнадцатилетний студент, и не помышлял. Просто отправлялся за футбольное поле и баскетбольную площадку, поднимался на холм и взлетал — без определенной цели. Взлетал и оглядывал сверху наш студенческий городок, остановившиеся башенные часы, пытаясь поверить в собственную удачу, в свое невероятное, сводившее меня с ума бегство с Дин-стрит. Я всматривался в холмы, твердя себе, что они реальны, касался на лету веток деревьев, будто присваивая их себе. Не знаю, помогали мне эти прогулки или нет. Я никогда не был уверен в том, что умею наслаждаться свободой — настоящей, не той, которая окрыляет тебя под воздействием наркоты или какой-нибудь песни. Кстати говоря, песня, если слушать ее два или больше раз подряд, очень редко звучит одинаково. И все-таки белый порошок, запах ментола, ветер с ароматом сосен — в те дни, когда я летал, мне казалось, мои ноздри выворачиваются наизнанку и я могу обонять свой собственный, пропитанный мятной свежестью мозг.

В один из этих дней, уже приземлившись, на обратном пути я наткнулся на Джуни Элтек. Джуни была стройной хиппи из «Освальда», которую частенько в поздние часы заставали в комнате Би. Мы подозревали, что Би с ней спит, но тот никогда в этом не сознавался. Раньон называл ее «Аспект». В тот день Джуни в одиночестве гуляла по лесу. По выражению ее лица я понял, что она видела меня в воздухе.

— Чем ты здесь занимаешься? — ошеломленно спросила Джуни.

— Тренирую летные навыки.

— О!

— Круто?

— Еще бы!

Пристрастие к кокаину, сленг и полеты — все, что представлялось мне раньше опасным, — здесь даже не пахли угрозой. И неудивительно. Кэмден для того и был создан: чтобы все чувствовали себя здесь уверенно и ничего не боялись. Вот в таком я пребывал состоянии, когда однажды поздним вечером в начале декабря мне позвонил Артур Ломб.

 

Глава 7

Артур говорил торопливо. За несколько месяцев до ареста Мингуса и осуждения его на десять лет тюрьмы Руд, Ломб и Вулфолк завязали странное предпринимательское партнерство. Вылилась эта затея в нечто еще более непостижимое: сотрудничество Артура и Роберта. В общем, эти двое взяли деньги, которые я заплатил им за комиксы и кольцо, где-то наскребли недостающую часть суммы, купили гидрохлорид кетамина и благополучно его перепродали, в том числе и Барретту — я сразу об этом догадался. На выручку они купили новую партию товара, решив повторить операцию. Но Роберту вдруг понадобились деньги, и он в сопровождении каких-то дружков из Гованус Хаузис явился к Артуру и потребовал свою долю. Мать Артура перепугалась и позвонила в полицию. Роберт озверел и пообещал, что убьет Артура, если тот в назначенный срок не принесет ему требуемую сумму. Артур теперь боялся показываться на улице: черные приятели Роберта отлично запомнили его белое лицо и знали, что он должен Роберту деньги. Барретт же еще перед Днем благодарения уехал в Филадельфию к какому-то врачу и до сих пор не вернулся…

Я остановил Артура. Признаться, я был рад, что меня не касаются все эти новости Дин-стрит.

— Мингуса больше нет, защищать тебя некому, — произнес я с чувством глубокого удовлетворения.

В ответ из трубки донеслось лишь тяжелое дыхание Артура, и я уловил в этой неподдельной панике призрачное напоминание о притворных приступах астмы.

— Купи билет на «Грейхаунд», — сказал я. — За пару дней мы продадим твой товар, можешь не сомневаться. Вернешься в Бруклин с нужной суммой.

Уговаривать Артура не пришлось. На следующий день, во вторник, любуясь устилающим землю первым снегом, я стоял на автобусной станции в Кэмден-тауне. Подъехавший автобус начертил на девственно ровном снежном покрове две глубокие полосы и со вздохом остановился. Водитель выскочил из кабины и направился к багажному отсеку. Артур, приехавший без багажа, вышел из автобуса и, дыша в приставленные ко рту ладони, двинулся ко мне. Одет он был в легкую не по сезону короткую куртку. На плече висела спортивная сумка «Адидас».

— Ты здесь учишься? — спросил он в замешательстве.

— Это город. До колледжа отсюда три мили.

Артур посмотрел на меня недоуменно.

— Не волнуйся. Запросто туда доберемся, — хвастливо сказал я. Так у нас было заведено: старшекурсники или аспиранты на машине, а порой и кто-нибудь из профессоров, по особому стилю одежды безошибочно узнавали тебя среди местных жителей, останавливались, забирали и везли по узким улочкам умирающего индустриального центра, по трассе 9А, проложенной среди леса, до самого колледжа. Мне хотелось произвести на Артура впечатление. Я взял его сумку, и мы зашагали мимо закусочной «Данкин доунатс» к серой мокрой дороге.

Нас подобрал в городе сам Ричард Бродо, директор колледжа. Быть может, он приезжал сюда полакомиться пиццей. Я представил Артура, назвав его другом, приехавшим навестить меня из Нью-Йорка. Бродо сдержанно поприветствовал Артура и тут же напомнил мне, что посетители, остающиеся в студенческом общежитии на ночь, обязаны зарегистрироваться. Кроме того, они не имеют права находиться на территории городка более трех суток. Я заверил его, что мы не нарушим правила. С того дня, когда Бродо рассказывал нам о двух пиццах из его детства, он заметно постарел — так мне показалось. Неужели три месяца в Кэмдене для ректора были столь же насыщенными, как и у меня? — задался я вопросом. Признаться честно, мне стало жаль Бродо. То, что он предложил подвезти нас, служило доказательством его тщетного желания завоевать доверие студентов, найти наконец свое место в царстве бессистемности — место, которое до сих пор ему не удалось отыскать.

Дворники сбивали снег к краям ветрового стекла.

— Ты тоже учишься в колледже, Артур? — поинтересовался Бродо.

— Э-э… Гм… Я собираюсь в Бруклинский колледж. Только… гм… мне надо сдать еще парочку зачетов. В общем, я решил поступать в следующем году.

Его не вполне внятное объяснение заставило Бродо переменить тему разговора. Он улыбнулся и заметил:

— Для вермонтской зимы ты оделся не очень подходяще.

— Не-а, нормально, — ответил Артур. — Сэр.

Бродо довез нас до самого «Освальда», хотя кто угодно другой высадил бы возле будки охраны. Мне вдруг нестерпимо захотелось пригласить его в гости, и я задумался, бывал ли он хоть раз в студенческих общежитиях. Наверное, нет. Вот бы Мэтью удивился. Назвал бы мой порыв «Дево». Я не боялся, что Бродо увидит у нас наркотики или украденное имущество городка — мы никогда не забывали об осторожности. Но в последний момент я все же отказался от своей безумной затеи.

— Желаю приятно провести время, Артур. Может, надумаешь поступить в следующем году в наш колледж.

— Гм… Да, было бы здорово. Спасибо.

Буквально за два дня Артур Ломб прославился на весь Кэмден. Своими широченными джинсами, толстыми шнурками, несвязной речью, постоянными упоминаниями рэпа и граффити, а также неподдельным изумлением, в которое его привело наше обиталище, Артур поразил моих новых друзей и стал живым доказательством того, что все мои рассказы о Бруклине — не пустая болтовня. Как ни смешно, но Артур ошеломил студентов своей реальностью. Когда он заявлял, что должен пересчитать деньги, прежде чем отдать им наркоту — я, Артур и Мэтью убили все утро на раскладывание порошка по бумажным пакетикам, — мои однокашники снова и снова убеждались в его «уличной закалке». Наконец-то в городке появился настоящий наркоделец. Артур чувствовал, что привлек к себе общее внимание, и, как мог, этим пользовался. Так что было сложно определить, кто над кем смеется.

На третий день пребывания Артура в городке Раньон и Би отвезли нас в город. В хозяйственном магазине мы стащили по банке «Крайлона» и «Красного дьявола». Вечером того же дня мы вчетвером разрисовали боковые стены «Освальда», потом местную пивную, а заодно и здание отделения искусств. Мы с Артуром украсили Кэмден «истинно» бруклинским граффити, воспроизвели на стенах тэги «ДМД» и «БТЭК» — группировок, парни из которых когда-то подписывали слово «той» над нашими собственными метками. Здесь все эти буквы ровным счетом ничего не значили, хотя если бы мы вывели их на какой-нибудь стене в Бруклине, то вскоре познакомились бы с реанимацией в «Колледж Хоспитал». Раньон и Би несколько раз написали большими буквами «КОРОЛЬ ФЕЛИКС» — слова из какой-то их личной шутки. А затем, увидев, как ловко мы с Артуром орудуем распылителем, отказались от этого занятия.

Наверное, Артуру казалось, что он попал на съемки «Субботнего шоу» под названием «Наркоделец-самурай» или «Нанюхавшиеся кокаина в Вермонте». Я старался вести себя так, словно полностью адаптировался к местной жизни и нахожу нынешние условия своего существования привычными и естественными. При этом страстно желал, чтобы Артур усвоил одну вещь: Дилан Эбдус был на Дин-стрит подобием принца в нищенских одеждах, лишь выжидающего возможность занять свой трон. Естественно, я не хотел даже упоминать о произошедшем между Мингусом, Барреттом-младшим и Старшим. И отказывался признаваться самому себе в том, насколько долго я знаком с Артуром. Я даже об Аврааме ни разу не завел речь, только хвастливо заявил, что отцу почти ничего не известно о том, как я здесь живу. А ведь именно он внес большую часть платы за мое обучение. Но в тот момент это казалось мне незначительным.

В пятницу утром мы ужаснулись при виде своих художеств. Ярко-красные, наспех выведенные на пасторально-белых стенах буквы в свете солнца смотрелись шокирующе. Создавалось впечатление, что мы с Артуром, будто лунатики, вставшие с постели, отобразили в этом псевдоискусстве свои городские кошмары. В столовой только и говорили о том, кто мог это сделать, а Раньон и Би шепотом заверяли меня, что бояться нам нечего.

Мы лишь по-новому оформили нашу детскую площадку, только и всего.

По правилам, мне следовало уже сегодня посадить Артура на автобус и отправить обратно в Нью-Йорк, но я плевать хотел на все установления. Я жаждал показать ему пятничную вечеринку — в тот день она проводилась в «Крамбли Хаус». По городку гуляли слухи, будто я устроил у себя в квартире распродажу дури по сниженным ценам, а у Артура уже набралась сумма, которую требовал Роберт Вулфолк. Но мы желали устроить себе еще одну грандиозную ночь — и заодно употребить остатки наркоты.

Квартира была в нашем полном распоряжении. Мэтью в последнее время ночевал у подруги-второкурсницы, которая жила за пределами городка, в северной части Кэмдена, поэтому Артур расположился в комнате Мэтью. Я спал в гостиной, где, кроме кровати, стоял еще диван и был устроен камин. В тот день мы бесцельно слонялись по квартире, освещенной бледным декабрьским солнцем, приходя в себя после минувшей ночи и готовясь к следующей. Артур не выносил записи «Дево», «Уайр» и «Резиденте», которыми мы заслушивались в эту пору, поэтому залез в фонотеку Мэтью и выбрал альбом «Дженезис». В конце концов мы завалились подремать, я — на свою кровать, Артур на диван. Болтать нам было, по сути, не о чем. За нас говорила истерически-завораживающая музыка.

Внезапно раздался громкий стук в дверь. Оказалось, это не покупатель, а уборщица — женщина, имени которой я не знал, хоть и видел ее уже в сотый раз. Бледная, полная, согбенная — я смотрел на эту тетку как на старую каргу, хоть и было ей максимум лет сорок. В обязанности уборщицы входила чистка туалетов, поэтому мы всегда без слов впускали ее. Едва заметно кивнув Артуру, она удалилась в комнату Мэтью, к которой примыкала ванная. Я перевернул пластинку и вновь завалился на кровать.

Уборщица была из армии «серых» местных жителей — владельцев частных домов и земельных участков. Их отличали бесцветность и готовность раболепствовать, они усердно выполняли свою работу и обращались со студентами настолько почтительно, что были почти незаметны. Мы знали имена некоторых из них — людей в возрасте, отдавших Кэмдену по двадцать—тридцать лет, переживших несколько поколений не только студентов, но и профессоров и превратившихся в своего рода талисманы колледжа. Точнее, знали из прозвища — Скрампи, Рыжий. Их постоянно видели с газонокосилкой или снегоочистителем. Уборщицы же туалетов практически ни с кем не общались. Раньон называл этих служащих «людишками», а однажды даже поднял бутылку с пивом и сказал:

— Хотел бы я когда-нибудь сердечно поблагодарить людишек, в особенности того из них, который в субботу, пока я кайфовал, убрал мою блевотину из коридора.

«Дженезис» не успели доиграть до конца, когда в дверь вновь постучали. На сей раз Карен Ротенберг и Эвклид Барнс. С ними дружила Мойра, впрочем, и я, наверное, тоже. Теперь эти двое стали еще и моими клиентами — они уже приходили к нам за наркотой в эти дни. Высоченный Эвклид учился на предпоследнем курсе. Темные длинные волосы, которые он никогда не затягивал в хвост, постоянно лезли ему в глаза. Это был безобидный апатичный гей, вечно роптавший на судьбу за то, что в колледже не может найти себе сексуального партнера. Карен выступала в роли его защитницы — темноволосая упитанная девица с готическим макияжем и утомленным выражением лица. Вечно крутясь возле Эвклида, она производила впечатление человека, который оберегает себя от своих же тайных желаний. Однажды, несколько недель назад — по меркам Кэмдена, это целая вечность — мне пришлось отразить двойное нападение Карен и Эвклида. Теперь оба сосредоточили внимание на Артуре — безумном детище Бруклина.

Эвклид снял куртку, бросил ее на стул, достал пачку сигарет и принялся вертеть в руках.

— Что слушаете? — полюбопытствовал он.

— «Дженезис», — ответил я.

— Чушь. На «Дженезис» ни капли не похоже. Убавь громкость.

— Где Мойра? — спросила Карен.

— Понятия не имею.

— Она сказала, встретимся у вас.

— Впервые слышу.

Карен плюхнулась на диван у ног Артура, выдергивая его из дремы. Было похоже, что эта парочка подцепит его быстрее, чем я ожидал.

— Я почти на мели, — сознался Эвклид, закуривая сигарету. — Предки что-то долго не перечисляют деньги. — Он вытащил четыре двадцатки и бросил их на столик. — Это все, что у меня осталось.

— Да и у нас уже почти ничего нет, — сказал я. Артур, потирая глаза, принял сидячее положение.

Эвклид недовольно нахмурился.

— А я думал, к вам теперь постоянно можно обращаться.

Он перевел взгляд на Артура — сопровождение наркотиков, прибывших из Нью-Йорка в Кэмден. Я вдруг сообразил, что наш бизнес не должен вот так просто закончиться. К своему посредничеству я относился как к забаве, к несерьезному подражанию деятельности Раньона и Би. Но, быть может, и Раньон с Би смотрели когда-то на свои первые сделки с иронией.

— Ужасная музыка. Какие-то мелодии троллей.

— Что еще за мелодии троллей? — спросил Артур.

— Музыка, которую слушают тролли, — ответил Эвклид, качая головой, что означало: если ты не понимаешь, о чем речь, это трудно объяснить. — Я сразу сказал, что Дилан и Мэтью под влиянием «Освальда» изменятся, но не думал, что это произойдет так быстро.

— Эта общага — рассадник троллей, — согласился я.

— О-ой! Пожа-алуйста, поставьте вот эту, — протяжно, как ребенок, взмолилась Карен, достав из стопки пластинку «Психоделик Ферс».

— Черт, я терпеть это дерьмо не могу, — полусонно пробормотал Артур, и мы трое рассмеялись.

— Сама поставь, — сказал я. Карен поменяла пластинку и прибавила звук. Ричард Батлер зарычал песню «Да, влюбиться». Под эти звуки растворилась дверь, в комнату без стука вошла Мойра и присоединилась к нам. Артур, высыпав на кусок стального листа порошок, принялся разделять его на дорожки. За четыре дня Артур освоился с местными порядками. По его представлениям, продавец не должен принимать наркоту вместе с клиентами, но здесь эти правила не имели значения.

Я был счастлив видеть Мойру. Компания Артура, Раньона и Би успела мне поднадоесть, я скучал по Мойре. Меня радовало и то, что она пригласила ко мне Карен с Эвклидом и что вошла без стука. Признаться, когда Мойра села рядом со мной под рев гитар, при котором разговаривать не имело смысла, я подумал, что, может, даже люблю ее и что хотел бы стать для нее чем-то большим, чем просто партнер по сексу. В постель мы затащили друг друга двумя днями позже, после отъезда Артура, совершив очередную ошибку, которая дорого мне обошлась. Но тогда я просто сидел и улыбался, надеясь, что Мойра разделяет мои чувства.

Мы все стали нюхать кокаин Артура. Когда он выразил по этому поводу недовольство, я закрыл ему рот, заплатив за часть порошка деньгами, которые достались мне как посреднику. Если честно, каждым своим жестом я старался досадить Артуру. Внешне относясь к нему как к закадычному другу, я лишь маскировал свои истинные чувства. Пока мы нюхали кокаин, Карен и Эвклид засыпали Артура вопросами: «Почему ты никогда не завязываешь шнурки? Удобно ли ходить в таких джинсах? Не пытался ли кто-нибудь когда-нибудь подергать тебя за штанины?» Когда Артур посмотрел на меня с мольбой о помощи, я отвернулся, обнял Мойру и засмеялся. Любуйся, Артур: У меня есть девочки и друзья, и веселье, посмотри, какой я крутой. Если бы ты только знал, насколько замечательная у меня будет жизнь, то никогда бы не променял меня на Мингуса. А он никогда не променял бы меня на тебя. Мы с Артуром словно до сих пор играли в шахматы, два жалких зануды на крыльце Пасифик-стрит. Я наконец сразил его ферзя, но позволял ему продолжать игру, хоть и знал наверняка, что он проиграет. Через пару дней я собирался отправить Артура назад, к Роберту Вулфолку. Но сначала хотел показать ему все, что он потерял, — все, что я выиграл.

Было пять часов. В столовой уже выстроилась в очередь первая волна студентов. До вечеринки в «Крамбли» оставалась еще уйма времени, но на дворе уже сгустились сумерки, мы ловили кайф под надрывную музыку. У нас полным ходом шла собственная вечеринка. Тащиться на ужин было неохота. Если бы мы проголодались, Карен могла свозить нас в город — пять человек легко разместились бы в ее «тойоте». Я знал, что скоро к нам подтянутся и другие: кто за наркотиками, кто просто так. И что вот-вот вернется Мэтью со своей подружкой — ужасно скучной, заражавшей и Мэтью своим постоянным унынием. Знал, что потом мы всей толпой поднимемся к Раньону и Би, а затем будем пить безвкусные напитки, смотреть на своих друзей и врагов, танцевать в «Крамбли», непохожие на себя и все же остающиеся прежними. В какой-то момент Эвклид пристанет к Артуру, позоря и себя, и его. Попытки утешить парня превратятся в настоящую драму, которая не завершится до самого рассвета. Все понимали, что вечер пройдет именно так, и никто не мог ничего изменить — в этом-то и состояла вся прелесть. Распорядок пятничного вечера был вырезан в камне.

Уборщица вышла из соседней комнаты, прижимая к себе желтое ведро со всем остальным внутри него, будто защищалась. Наверное, прислушиваясь в уборной к звукам из нашей комнаты, она дрожала от страха и молила бога поскорее отправить нас на ужин. Но время шло, мы никуда не уходили, поэтому ей ничего не оставалось, как собраться с духом и покинуть свое убежище. Ей предстояло пройти мимо нас пятерых, сидящих на кровати и диване, обогнуть кучу пластинок, которые Карен разбросала по полу. Уборщица прошмыгнула к двери с проворностью и безропотностью жертвы. Мне показалось, она даже пробормотала «Простите», быть может, мысленно. Был ли ей понятен смысл нашего разговора о наркоте или нет, не знаю, но во всяком случае в ее кроличьих глазах — она прятала их, торопливо шагая к выходу, — я увидел страх.

Когда дверь за ней закрылась, мы, все пятеро, купающиеся в звуках безумной музыки, умолкли как по команде.

Из руки Карен выпал свернутый в трубочку доллар. В ошеломлении она прижала ко рту ладонь.

— Что. Это. Было.

— Черт! — воскликнул Артур.

— Я совсем забыл, что она здесь, — пробормотал я, не обращаясь ни к кому конкретно. Мысли замелькали в голове с бешеной скоростью. Я допустил чудовищную ошибку.

— Думаете, она видела? — спросила Карен, расширяя свои как будто птичьи, накрашенные черным глаза.

— Конечно, видела, — ответила Мойра. — Или тебе так не кажется?

Мы поняли, что нас застукали, но еще не знали, что за этим последует. Несколько лет назад — Мойре наверняка была известна эта знаменитая кэмденская история — одного студента, распространявшего наркотики, заботливо предупредили о том, что к нему собирается наведаться полиция Вермонта. Кто-то из сочувствующих однокурсников посоветовал ему закрыть квартиру и на выходные исчезнуть из городка. Кэмден старательно оберегал своих студентов от нежелательных стычек с законом, очевидно, считая, что талантливым эксцентричным деткам не под силу вписаться в жесткие рамки взрослого мира. И что в тягостные учебные годы они имеют право жить как хотят. Такова была негласная установка нашего учебного царства, раскинувшегося посреди леса.

Итак, одна из «людишек» узнала, что в моей квартире в «Освальде» коллективно нюхают кокаин. Чем это мне грозило? Вероятно, ничем. Уборщица могла никому ничего не сказать.

Или вообще не понять, что именно она видела. Главное, я не продавал в этот момент наркотики. Наверное, следовало сделать вид, что не произошло ничего сверхъестественного — просто забавная нелепость. В голове у меня зазвучал голос Раньона, уговаривающего взглянуть на ситуацию именно так. Я попытался заставить себя не вспоминать слова, которые мы произносили — которые она могла слышать.

— Кошмар, — сказал Эвклид, нарушая затянувшееся молчание. — Уборщица, запертая в ванной, будто сексуальная рабыня. Неужели вы думали, что мы о ней не узнаем?

— Определенно она не моя сексуальная рабыня, — ответил я.

— Даже и не пытайся откреститься теперь, — продолжил дразнить меня Эвклид. — Ты и Артур, вы оба грязные животные. Хорошо еще, что мы пришли, и бедняжке удалось сбежать. А кормить ее вы собирались? И угощать наркотиками?

— Само собой, старик, — ответил Артур, забавляясь шуткой. — Платить в жизни приходится за все.

— Я так и подумал, — произнес Эвклид.

— А хорошо, что она свалила, — сказала Карен. — Я захотела по-маленькому.

— Представляю, как ты напугала бы ее.

— Сходи посмотри, не развела ли там эта рабыня костер, — велел Эвклид. — Может, ей пришло в голову подать дымовой сигнал своим подругам.

— И проверь, не сожрала ли она мыло, — добавил Артур.

Страсти улеглись, и наша теплая компания продолжила отдыхать. Когда появился Мэтью, мы вновь вернулись к недавней сцене, наперебой рассказывая ему сильно приукрашенные подробности: женщина промчалась мимо нас с пугающей скоростью, Карен чуть не надула в штаны, Артур подумал, что это агент ФБР по борьбе с наркотиками, и чуть не проглотил все, что оставалось. В десять вечера, ужиная в «Ле Шеваль» — спасибо кредитной карточке мамы Карен Ротенберг, — мы все еще смеялись, вспоминая про уборщицу. На следующий день я поведал эту историю Раньону. Тот, как я и предполагал, посоветовал не придавать особого значения случившемуся. Вскоре все забылось.

Спустя две недели никто из нас уже не вспоминал и о визите Артура Ломба — слишком много событий происходило с нами каждый день. Мы с Мойрой пережили наш третий роман, разбившийся о чудовищное взаимное непонимание, и с помощью друзей преодолели душевную боль, описать которую были бы не в состоянии. Подобно самому студенческому городку, окутанному сумерками и холодом, мы съежились, замороженные зимой, поэтому подходивший к концу семестр казался нам чем-то второстепенным. Главное, что всех интересовало, — где провести каникулы. В Стимбоате? На Мастике? Лично я собирался обратно на Дин-стрит, но не особенно над этим задумывался. Мои мысли витали вокруг дней грядущих. С кем мне удастся переспать в следующем семестре? Я уже наметил себе несколько девочек, на которых в самом начале почему-то не обратил внимания. А впрочем, прошедший семестр уже как будто омертвел, а вместе с тем умерли и все его ошибки и радости.

Вот в таком настроении я явился в последний учебный день на встречу с куратором, Томом Суиденом. Этот человек был еще и моим преподавателем по курсу искусства скульптуры — типичный кэмденский ваятель. Неприветливый, неразговорчивый, завзятый курильщик, в неизменно пролетарской одежде — рабочих ботинках и заляпанных гипсом джинсах. Он чем-то напоминал парня из рекламы «Мальборо». Мы недолюбливали друг друга: меня раздражала его деланная страсть к бедности и фальшивая неграмотность, его — моя ложная неординарность и напускная искушенность. Тем не менее, мысленно разделяя преподавателей на тех, кто более близок студентам, и консервативных властолюбцев, я относил Суидена к числу «своих». Не знаю почему, возможно, потому, что был уже опьянен колледжем.

Суиден ждал меня в своем кошмарном кабинете в одном из зданий отделения искусств, окруженный переполненными пепельницами и кипами бумаг. Когда я явился — с десятиминутным опозданием, — он, сдвинув брови, изучал мои оценочные листы. Значит, теперь ему было известно, что социологию я провалил, а по английскому не сдал последнюю контрольную.

— Неважные ваши дела, — произнес Суиден, складывая в стопку листы.

— За английский можно не волноваться, — сказал я, словно находился на переговорах о купле-продаже. — Работа наполовину готова.

На самом деле я даже не притрагивался к ней.

Заляпанными пальцами Суиден почесал щетинистый подбородок. Подобно Брандо, он играл роль ниже собственного уровня, и это причиняло ему боль. Он не умел спонтанно облечь свои глубокие мысли в банальные слова, поэтому лишь хмурился.

— К концу семестра я еще больше увлекся скульптурой, — сказал я, прибегая к лести.

— Да, но… — Суиден замолчал, предоставляя нам обоим возможность по своему усмотрению додумать начатую фразу.

— А нетрадиционную музыку я сдал, — сообщил я.

— Доктору Шакти?

— Но это не основной ваш предмет. Я прав?

Как будто Суиден не знал, что провалить нетрадиционную музыку было невозможно.

— Вас что-нибудь… — Он то и дело поглядывал на дверь. — Вас, Дилан, что-нибудь не устраивало в первом семестре?

— Нет. Просто, наверное, это был период адаптации. После каникул я постараюсь сконцентрироваться. На занятиях и на остальном… Меня все устраивает.

Суиден опять почесал подбородок. По-видимому, взвешивая мои слова и оценивая, можно ли на этом завершить беседу. Раздался стук в дверь.

— Да-да, войдите. — В голосе Суидена я уловил нотки раздражения, но не удивления.

На пороге стоял Ричард Бродо, ректор.

— Я просмотрел эти документы, — произнес он, показывая Суидену папку с какими-то бумагами. Суиден что-то проворчал, кивнув на стол. Бродо добавил папку к остальным кипам.

— Ричард… Гм… Это Дилан Эбдус, — с явной неохотой сказал Суиден. — Мы как раз беседуем.

Бродо пожал мою руку и пристально посмотрел мне в глаза.

— Ага, — ответил он. — Мы совсем недавно виделись.

— Точно, — согласился я. — Здравствуйте.

— Я вас подвез, правильно? Еще шел снег.

— Да.

— Как поживает ваш друг?

— Хорошо, наверное. Хорошо.

— Что ж, не буду вам мешать, — деловитым тоном произнес Бродо. — Документы просмотрите, когда сможете. Это не срочно.

— Ладно. — Суиден скорчил гримасу.

Бродо ничуть нам не помешал. После его ухода Суиден почти ничего больше мне не сказал. Только пожелал хороших каникул и удачи в написании контрольной. Закуривая сигарету, добавил еще: «Всего вам доброго». По-видимому, только для этого он меня и вызывал.

Письмо пришло спустя чуть меньше недели. В Бруклин. На имя моего отца. Авраам отдал его мне за завтраком, в распечатанном конверте, сдержанно произнеся лишь:

— Это, насколько я понимаю, тебе.

Письмо пришло накануне. Очевидно, Авраам читал его и перечитывал весь день и вечер, прежде чем решился отдать мне.

Оно было напечатано на тисненой кэмденской бумаге и заверено подписью Ричарда Бродо. В нем сообщалось, что за неоднократное нарушение установленных в Кэмдене правил — поселение у себя на длительный срок гостя, хранение и употребление наркотиков, — меня отчисляют из колледжа до окончания учебного года, то есть до того момента, когда мое дело будет разобрано на студенческом совете. Отчисление производилось и по другой причине: к концу первого семестра я не набрал академического минимума баллов. По истечении определенного срока меня обещали пригласить на экзамены для повторного поступления в колледж.

Выходило, что легенда о студенте из «Фиш Хаус», которому посоветовали на время прикрыть нарколавочку, основывалась на реальных событиях. Кэмден и впрямь умел защитить себя от столкновений с полицией. А также от меня и Артура Ломба. Избегая встречаться взглядом с Авраамом, я засунул письмо в карман джинсов. Отец продолжал завтрак, а потом вдруг в порыве зачитал мне газетное объявление о смерти Луи Арагона, французского поэта, простившегося с жизнью в возрасте восьмидесяти пяти лет. Теперь я мог делать что хотел — я был свободен. Закинув за спину рюкзак с недоделанными контрольными и подарками для друзей из Стайвесанта, я вышел из дома и направился к трамвайной остановке на Невинс. Дин-стрит ничуть не изменилась. О том, что я куда-то уезжал, напоминало лишь письмо в кармане.

 

Глава 8

Продолжилась моя учеба в Калифорнийском университете в Беркли. На большом расстоянии от дома, что согревало мне душу. Вермонт для жителей солнечного побережья Калифорнии — всего лишь северный штату черта на куличках. Здесь никого не интересует, где именно он находится. Тех баллов, что я заработал в Кэмдене, было слишком мало, чтобы заводить речь о переводе, поэтому я начал обучение с нуля, вновь поступив на первый курс. Университет оказался прямой противоположностью Кэмдена, этой теплицы, окруженной соснами, — он был азиатско-мексиканско-черно-белым студенческим морем в прибрежном городе. На занятиях в Кэмдене студенты рассаживались по десять-двенадцать человек за длинными дубовыми столами и принимались о чем-то спорить, подшучивать друг над другом и пижонить. Здесь же мы в основном делали записи, слушая бормотание профессора, стоявшего у микрофона на возвышении возле дальней стены. Наши руки двигались как манипуляторы рассаженных в несколько рядов роботов. Впервые в жизни я понял, как это — учиться.

Лучшим, что было в студенческом городке, мне казалась локальная радиостанция KALX. Ее диджеям предоставлялась полная свобода, они могли работать в любом направлении, поэтому в итоге всегда получалась грандиозная мешанина. Некоторые диджеи оставались на радиостанции и после выпуска из университета — им делали поблажку, отдавая дань основательности KALX: ее ведущие жили большой семьей, у каждого из них было прозвище, по которому и различались отдельные радиопрограммы. Я особенно любил «Маршал Стэкс», «Оповещающий Сигнал», «Командир Крис» и «Секс для тинейджеров». Харизматические, язвительные, ставшие для тебя почти родными диджей наполняли своими голосами дни и ночи в Беркли, где сезоны почти не отличались один от другого. В моей комнате на одиннадцатом этаже уродливой высотки-общежития, из окон которой была видна обсаженная пальмами дорога к заливу, диджей служили мне единственной компанией.

Располагалась радиостанция на Боудич-стрит, в маленьком белом здании из шлакобетона. Название было выведено над дверью синими буквами. KALX напоминала мне айсберг: большая ее часть — студии и аппаратные — находилась под землей, в подвальном помещении, наверху же располагался лишь офис, заставленный письменными столами с телефонами, и приемная с диванами из магазина эконом-класса. Дырки, тут и там прожженные в диванах сигаретами, сверкали набивкой. Я отправился в KALX при первой же возможности, вызвавшись посидеть на телефоне во время кампании по сбору средств на развитие станции. Моя смена начиналась в немыслимую рань, и диджей, когда я предстал перед ним, вытаращился на меня как на идиота. Потом он объяснил мне, что слушатель, жертвующий более двадцати пяти долларов, имеет право прийти в студию и получить фирменную футболку; а тому, кто перечислял на счет KALX свыше пятидесяти баксов, я должен был вручить одну из завалявшихся в студии пластинок. За время моей смены в студию звонили человек пятнадцать—двадцать. Я разговаривал с ними, прислушиваясь к доносившемуся снизу голосу диджея, который неохотно рассказывал в эфире о проводимой KALX кампании. В подвальное помещение мне пока не было доступа.

Позднее я спросил, не могу ли тоже стать диджеем, и меня включили в список кандидатов. Я продолжал работать волонтером, ожидая, когда до меня дойдет очередь. Запастись терпением следовало как минимум на год. Лишь по прошествии этого времени тебе могла выпасть возможность выходить в эфир хотя бы в ночные часы. Тренировали начинающих опытные диджей — те, кому ты внушал доверие. Подходить к работе надлежало крайне серьезно, в противном случае о ней можно было и не мечтать. Коллектив KALX, в соответствии с давними традициями Беркли, почти полностью состоял из волонтеров, однако не отличался ни местным ханжеством, ни мистицизмом, и жил в духе стоически-панковского изнеможения. Шел март 1983 года. В ноябре—декабре я планировал стать ведущим радиошоу, которое проходило по четвергам с двух до шести утра. Этой работой я и занимался три следующих года. Мизер, по стандартам KALX. Но в моей новой взрослой жизни это был весьма важный и продолжительный период.

Я назвался Бегущим Крабом. Если, отправляясь в Беркли, я лишь мимолетно подумал о том, что подражаю Рейчел в ее побеге на запад, то теперь зло шутил над самим собой, надеясь, что однажды она меня услышит. Наверное, ей стало бы интересно, что за двойник у нее появился. В начале каждого шоу я ставил «Причины быть веселым» Иана Дьюри, объявив эту песню своим гимном. Вскоре моей горькой самоиронии суждено было отправиться на свалку — а вслед за ней и списку предпочитаемых мною музыкальных записей. Мое шоу не пользовалось успехом. Я думал, у меня невероятное множество любимых песен, но, как выяснилось, буквально за несколько эфиров я прокрутил большинство из них по два-три раза, и это не понравилось администрации. А мне казалось, я произвожу на публику впечатление, щеголяя своей индивидуальностью, как в Кэмдене, когда мы с Мэтью слушали «Дево».

Одинокие предрассветные часы представлялись либо пустотой, либо зеркальным отражением. Я разговаривал или ни с кем, или с самим собой. Итак, я начал с начала — продвигаясь вперед на ощупь и делая все новые и новые открытия. Перед каждым шоу я приносил из провонявшей плесенью студийной фонотеки всеми забытые пластинки и обнаруживал среди них такие, которые сам никогда не мог достать. Особенно меня заинтересовали — я позволил себе признаться в этом — ду-воп, ритм-энд-блюз и соул. Записи, сделанные на студиях «Стэкс», «Мотаун», а также «Хай», «Экселло», «Кинг», «Кент» и других, — Отиса Реддинга, Глейдиса Найта, Мэксина Брауна и Сила Джонсона. А еще я увлекся музыкой групп. Гармонично спетых коллективов. Я полюбил «Сатл Дистинкшнс».

И превратился в винилового наркомана: выискивал теперь в музыкальных магазинах редкие старые пластинки, которые прослушивал потом с особым вниманием. Несколько лет спустя все эти записи появились на компакт-дисках, а тогда приходилось довольствоваться поцарапанными скрипучими пластинками. Я читал аннотации Чарли Джиллета, Питера Гурланика, Грега Шоу, и мои личные соображения перемешивались с их высказываниями, которые со временем превращались в мои собственные мысли, — потому что я ставил, и ставил, и ставил записи. Я научился в нужный момент закрывать рот и пускать музыку. В промежутках между песнями я не высказывался от себя лично по поводу только что прозвучавшего, а зачитывал строчки из аннотаций на конвертах. Например, Ричарда Робинсона к пластинке Говарда Тейта «Бери, пока можешь»:

«Да, Говард — это „черный андеграунд“, признавали белые люди. В его музыке — душевное волнение соула, которого не замечаешь, если не прислушиваешься к песне сердцем. Таково все творчество Говарда: в нем бесстрастность самой земли, медленное движение от зарождающегося дня до сгущающихся сумерек».

Разве можно высказаться более красиво? По-моему, не имело смысла даже пробовать. Я зачитывал куски из аннотаций и ставил музыку — целую сторону пластинки. Вот так, в подвальной студии KALX я сделал для себя еще одно открытие: все время мира было моим. Я понял, что если человек верит в свое призвание, то готов отдать делу всего себя. Я почувствовал, что стал в чем-то похож на Авраама: подобно отцу, наносившему краску на целлулоидную ленту, я выстраивал тропинки в ночи, ставя двух — трехминутные композиции.

Общаться в студии было практически не с кем. Коллективные сборища здесь никогда не устраивались. Ты виделся только с теми людьми, которые сменяли тебя в эфире, и то мимоходом. Но я все же сдружился с компанией диджеев, в том числе и бывших, которые собирались, чтобы вместе поиграть в софтбол. Они именовали себя «Лигой людей». Мы встречались по воскресеньям на так называемой площадке глухой школы и, разделяясь на команды независимо от половой принадлежности, начинали игру без счета, но непременно с обилием пива и разных копченостей. Десять лет тренировок со сполдином и палкой от метлы сделали из меня неплохого бейсболиста, хоть и отличавшегося одним-единственным умением: бросать мяч. Остальные диджеи подшучивали над моей предсказуемостью.

Объяснить им, на какой узкой площадке я играл в бейсбол на Дин-стрит, что первая и третья базы располагались у нас на проезжей части, а второй служил канализационный люк на противоположной стороне улицы, было невозможно. Игра в Бруклине порой заканчивалась забрасыванием мяча в чье-нибудь окно. Все мои новые приятели родились и выросли в Калифорнии — и в детстве им не приходилось играть на дороге перед домами. Как-то раз, задумав произвести впечатление на одну девчонку из «Лиги людей», я в один день забил целых три контрольных мяча. То воскресенье могло бы стать самым счастливым в моей жизни. Если бы за моими бросками наблюдал и Мингус Руд.

Успехов в игре с «Лигой людей» я добивался без помощи кольца Аарона К. Дойли. Оно теперь лежало на полке в моем шкафу. О своей роли самого несчастного на свете супергероя я мало-помалу позабыл. Теперь я был калифорнийцем. Встречался с калифорнийскими девушками, жил в калифорнийском доме. Бросив учебу, потому что она больше не представляла для меня ни малейшего интереса, я начал работать музыкальным критиком в приложении к газете KALX «Аламеда Харбинджер». О кольце и Аэромене я вспомнил лишь через три года. После того как вновь испытал унижение.

С Люсиндой Хэкке мы поехали на концерт Джонатана Ричмана в Окленде. На втором курсе Люсинда перевелась в Беркли из Сент-Джона в Аннаполисе и стала поклонницей KALX. В этот ветреный мартовский вечер было наше третье свидание. После концерта мы сели в почти пустой автобус — на предпоследний ряд сидений — и поехали в Беркли. Быть может, мне захотелось доказать Люсинде или самому себе, что я нисколько не боюсь третьего пассажира автобуса — сутулого чернокожего парня в углу, — поэтому я и решил сесть прямо перед ним. На мне была шерстяная шапка, полосатый шарф и очки в черной оправе, как у Бадди Холли или Элвиса Костелло, — знак того, что я неравнодушен к рок-музыке. Но этому парню я наверняка казался карикатурной жертвой: Вуди Алленом, забравшимся в его автобус. Он подошел и локтем поднял мой подбородок, давая понять, что может прибегнуть к мерам и пожестче.

— Эй, ты. Это твоя подруга?

Люсинда моргнула. Мне показалось, окна автобуса окрасились в черный цвет. Водителю в кабине не было до нас дела. У меня запылали щеки.

— Доллара у тебя, случайно, не найдется? В долг?

Сценарий Восточного побережья ничем не отличался от уличной драматургии Западного. Или, может, этот тип что-то прочел на моем затылке. Я взял Люсинду за руку и увел к кабине. Мы сели прямо за водителем, но он даже не посмотрел на нас.

— Что ты собираешься делать? — шепотом спросила Люсинда.

Я шикнул, прося ее замолчать.

— Ты что, не можешь ответить на простой вопрос? — крикнул парень сзади. — Я с тобой разговариваю, слышишь, ты?

Вскоре он вышел через заднюю дверь, на прощание долбанув рукой по стенке азтобуса. Мы продолжили путь молча: я и водитель — сгорая со стыда, Люсинда ни жива ни мертва от страха. В ее глазах горело непонимание. Почему я злился на нее? Все произошло точно так же, как в последний раз во дворе школы № 293. Поразительно. Задаваясь массой вопросов, я знал, что никогда на них не отвечу.

С того дня я ни разу не звонил Люсинде. И никогда не надевал те очки.

Костюма Аэромена больше не было. Он гнил в полиции, в каком-нибудь пакете для вещественных доказательств или давно сгорел на свалке. Какая разница? Теперь я надумал создать нечто менее броское, поэтому отказался от плаща Супермена и решил остановиться на варианте с маской, на неком подобии Зеленого Шершня. Мне захотелось отобразить в новом костюме недавно возникшую во мне страсть к кино сороковых и пятидесятых, свои впечатления от нарядов марвеловских персонажей, которые в моем воображении смешались с безумными одеяниями ребят из «Кисе» и «Ти Рекс», и при этом позаимствовать некоторые элементы формы «Хьюстон Астрос». Наши накидки — Мингуса, Аарона Дойли, моя — все равно не помогали в полете. Я принялся ходить по магазинам Беркли в поисках подходящего костюма с неширокими лацканами на пиджаке, из коричневой или зеленой блестящей ткани — в общем, чего-то экстравагантного, запоминающегося и достойного высоких устремлений Аэромена. А потом я внезапно обнаружил, что мои поиски бессмысленны: Аэромена больше не существовало, поэтому наряды не требовались. Возможности кольца со времени моих полетов в лесах Кэмдена круто изменились.

Я узнал об этом однажды вечером, на абсолютно трезвую голову, забравшись на высокий холм, с которого были видны крыши роскошных домов на берегу, зеленые поля за студенческим городком, в том числе и «площадка глухой школы» па окраине равнины, простиравшейся до самого океана. Я ушел за город, чтобы собраться с духом, воскресить в памяти прежние полеты — не городские, а лесные и озерные. Я решил, что полечу вниз с холма и приземлюсь, быть может, прямо на «площадке глухой школы». Бороться за справедливость я в этот день не собирался — еще не обзавелся костюмом и не наметил никакого плана. Мне хотелось просто потренироваться.

Как только я надел кольцо на палец, сразу почувствовал разницу. Вокруг не сгустился, как прежде, воздух. Зато рука стала прозрачной. И все остальные части тела. Спотыкаясь, я побрел вниз по каменистой тропе, вертя головой в надежде увидеть хоть кусочек себя. Но пока кольцо сидело на пальце, я оставался невидимкой. Я мог пнуть ногой комок земли, кашлянуть или что-нибудь выкрикнуть — я слышал свой голос и кашель, — лизнуть палец и почувствовать, как на ветру испаряется слюна. Но я не видел себя.

Понятия не имею, что произошло с кольцом. То ли на него подействовал калифорнийский климат, а это значило, что оно находится в непосредственной зависимости от географического положения и меняет свойства при перемещении с востока на запад. То ли дело было в возрасте — возрасте кольца, не моем, ведь летал же, пусть и не ахти как, Аарон Дойли, которому в ту пору явно перевалило за пятьдесят. В конце концов я связал чудесное преображение кольца с личными качествами владельца. Когда в двенадцатилетнем возрасте я заполучил эту штуку, то счел, что она наделяет способностью летать всех потенциальных супергероев — даже если кому-то из них перед взлетом надо подпрыгнуть или проплыть на волшебном пузыре, или проехать на воздушной подушке. Я был уверен, что заполучил ключ к полету. В Беркли я понял, что ошибался. Возможность становиться незаметным — вот что отличало супергероев от обычных людей. Ведь вы никогда не видели этих ребят?

Если бы кольцо сохранило свои прежние свойства, то я, наверное, ни за что бы не связался с Оклендом — полетал бы над холмами и опять надолго убрал кольцо на полку. В тот момент во мне шевелился страх и кипела ярость из-за того, что меня унизили в присутствии Люсинды Хэкке. Полет, наверное, утешил бы меня. Но перемена в кольце сообщала о том, что Аэромен повзрослел. Невидимость гораздо больше подходила человеку, борющемуся со злом в условиях города. Я находился на пороге чего-то важного.

Я остановился, опьяненный своей невидимостью. Какая-то птаха, кажется, воробей, очевидно, решив передохнуть на склоне холма, устремилась вниз и врезалась мне в висок. Мы оба упали. Я приземлился на колени и ладони, почему-то ожидая новых ударов. Взгляд упал на лежавшую в пыли ошарашенную птицу. Я подумал, она умерла, но птаха шевельнула лапками и крыльями, поднялась и склонила набок голову. Я снял кольцо, посмотрел на свои ободранные ладони, прикоснулся к виску и обнаружил, что истекаю кровью.

Птица пристально смотрела на меня. Казалось, она не особенно удивлена, что я стал видимым. О моем существовании ей было уже известно. Потом, отлетев на безопасное расстояние, она снова принялась изучать меня. А затем внезапно развернулась — не то струхнув, не то уяснив для себя что-то, не то окончательно запутавшись, — и мы оба отправились своей дорогой. По земле, не по воздуху.

 

Глава 9

Первые компакт-диски, сменившие на полках в музыкальных магазинах пластинки, выпускали в широких коробках, похожих на конверты. Чтобы узнать, диск перед тобой или пластинка, нужно было прочесть надпись на упаковке. Рик Рубин ввел в рэп гитары, а «Эм-Ти-Ви» пригласили рэпперов на телевидение. «Ран Ди-Эм-Си» записали совместно с «Аэросмит» песню «Шагай этим путем». Пели, конечно, «Аэросмит», ведь рэпперы не умеют этого делать. Кокаин породил отпрыска — черные подсели на крэк, лучший продукт, предлагаемый на рынке, со времен… появления ЛСД? Или аятоллы Хомейни?

В Беркли, в пору правления Рейгана, ученики начальной школы Малколма Икс проводили перерыв на ленч в Хошимин-Парк.

В тот год я занялся осуществлением грандиозного проекта «Аннотации к альбомам», который так и не завершил. Мне хотелось, чтобы эту подборку выпустили в квадратном пластиночном конверте — их так обожают коллекционеры, в том числе и я. В него я мечтал поместить набор вкладышей — оригинальные аннотации, лучшие в истории современной музыки. Написанные Сэмюэлем Чартерсом, Нэтом Хентоффом, Ральфом Глисоном, Эндрю Луг Олдхэмом, а также самими музыкантами: Джоном Фэйхи, Дональдом Фейгеном, Биллом Эвансом. Я страстно желал включить в подборку отзыв Поля Нельсона об альбоме «Живи» группы «Вельветс», записанном в шестьдесят девятом — семидесятом годах, Грейла Маркуса о «Подпольных записях», Лестера Бэнгса о «Годз», Джо Струммера о Ли Дорси, Криса Кристофферсона о Стиве Гудмане, Дилана об Эрике фон Шмидте, Джеймса Болдуина о Джеймсе Брауне, Лероя Джоунса о Колтрейне, Хуберта Хамфри о Томми Джеймсе. Психиатра Чарльза Мингуса о «Черном святом и грешной леди». Кое-что из раскопанных мною восхвалений я зачитывал в эфире KALX, к примеру Дини Паркера, такими словами отметившего творчество Альберта Кинга:

«Если обстоятельства сжали вас в тисках или предал лучший друг, или почти не осталось денег, и вы уже на грани, найдите время и послушайте Альберта Кинга — он сумеет вам помочь. Или купите его запись просто из любопытства. Вот увидите: он коснется вашей души… Ставьте же пластинку на проигрыватель, опускайте на нее иглу… И утоните в блюзе…»

Мысль о том, что музыки как таковой в «Аннотациях к сборникам» не будет и что это может разочаровать покупателя, ни разу меня не посетила. Даже не знаю почему, возможно, я был просто ослеплен идеей соединить в одном сборнике отзывы о своих любимых композициях, изложенные на бумаге. Люди нередко вводят в заблуждение самих себя. Мне было двадцать три года, я искренне верил, что меломаны остро нуждаются в «Аннотациях к сборникам». А еще считал, что распространение крэка — настоящая эпидемия, и Аэромен просто обязан уничтожить основные точки его продажи в Окленде и Эмервилле.

Я направился в то место, которого больше всего боялся. В бар «Босунс Локер» на Шэттак-авеню близ Шестидесятой улицы — заведение, где выпивку можно было брать в долг, а белым показываться не рекомендовалось. На тротуаре перед баром постоянно толпились черные парни. Когда я смотрел на них из окна автобуса, проезжая мимо, неизменно вспоминал бруклинские Уикофф-Гарденс и Гованус Хаузис. Еще одной острой проблемой того времени считались перестрелки из машин на неспокойных окраинах Ричмонда и Эль Серрито, но у меня, переселенца из Нью-Йорка, до сих пор не было водительских прав, а прилежащие к Беркли города казались мне невообразимо далекими. И потом, я и представить не мог, каким образом человек-невидимка может прекратить автомобильную перестрелку, для этого ему по крайней мере понадобилась бы прозрачная машина. Поэтому я и отправился туда, куда мог добраться пешком, — в жуткий бар на Шэттак.

В семь часов вечера во вторник я вошел в «Босунс Локер», сжимая кольцо рукой в кармане. Я знал, что ко мне незамедлительно привяжутся, — в тот момент ни в чем другом я не был уверен настолько твердо. Разве только в том, что худшего мне удастся избежать — при помощи кольца. Однако оно предназначалось для других целей. Аэромен горел желанием защитить кого-нибудь. Наверное, в глубине души мне хотелось спасти Руда — Мингуса или Барретта-младшего, — людей, которых я покинул. Или Рейчел. Мингус ведь тоже от меня отказался, так уж складывалась моя жизнь. Я бросал тех, кому переставал быть нужен. С этой путаницей в голове я и вошел в «Босунс Локер». Потому-то задуманная мной операция прошла настолько по-идиотски.

Четверо черных — все, кто там был, — сразу же повернулись в мою сторону. Бармен с расширяющимися книзу баками, настолько огромный, что и сам защитил бы себя от кого угодно, два игрока лет пятидесяти за дальним бильярдным столом, и мальчик, или мужчина, — примерно моего возраста, а себя я считал уже мужчиной, — сидящий на высоком табурете у стойки. На парне была бейсболка «Кэнгол», желто-коричневый жилет с замшевым передом, поверх жилета — куртка. Все молчали, во всяком случае, я не слышал голосов за звучащей из динамиков песней Тедди Пендеграсса.

— Чего желаете?

— «Энкор Стим», пожалуйста.

— Есть только «Бад», «Миллер» и «Хейнекен».

— Тогда… Гм… «Хейнекен».

Парень у стойки пристально смотрел на меня. Получив свое пиво, я взглянул на него в ответ, поднял бутылку, словно произнося тост, и лишь после этого сделал глоток. Нас отделяли друг от друга пять свободных табуреток. Парень отвернулся к окну и задвигал головой — в такт музыке.

Я продолжил игру.

— Послушай…

— Эй, ты, не доставай меня.

— Я только хотел спросить…

— А я говорю, не доставай меня.

— Может…

— Отстань, я тебе сказал.

Я направился к одному из столиков и сел там. Минуту спустя парень подошел ко мне.

— Че ты хотел?

— Где можно купить наркоту? — спросил я.

Мой собеседник наморщил нос.

— Че именно?

Мне почудилось, что от него пахнуло крэком. Наркотиком, который «Ньюсуик» и «Шестьдесят минут» называли в те дни «средневековой чумой».

— Фрибейс. Мне бы хотелось купить бейс-рок, — сказал я.

— Да пошел ты на хрен! Думаешь, я знаю, где продают эту дрянь?

— Извини.

— Ищешь проблем на свою задницу?

Да, именно это я и искал. За тем и пришел сюда. Парень как будто прочел мои мысли.

— Нет, — ответил я.

— Тогда не притащился бы в этот бар. — Он неожиданно улыбнулся. — Послушай, приятель, бей-рок и фрибей — это совершенно разные вещи. — Несмотря на то, что парень проглатывал окончания, неправильно называя фрибейс и бейс-рок, он искренне желал, чтобы я понял его.

— Извини, — сказал я.

Парень оглянулся, проверяя, не смотрит ли на нас кто-нибудь, и подставил мне ладонь. Я хлопнул по ней.

— Как тебя зовут?

— Ди, — ответил я.

Парень снова посмотрел по сторонам. Бармен занимался своими делами, два других посетителя были слишком увлечены игрой.

— А меня можешь звать просто ОДДД.

ОДДД. Просто Од было бы лучше.

— Значит, ты нормальный пацан?

— Само собой. — Я задумался, не принял ли он меня за копа, и если так, то почему прямо об этом не спросит.

— Побалдеть, говоришь, хочешь?

— Деньги у меня есть.

Парень наклонился ко мне.

— Не в деньгах дело. Хочешь словить с ОДДД кайф, просто скажи.

— Понял.

— Лады. — Мы пожали друг другу руку. Я чувствовал, что ОДДД каждые несколько секунд подавляет в себе желание оглянуться на дверь — с такой частотой делать это не получалось. Бармен тем временем стал бросать на нас косые взгляды. Я представил, как в его голове крутится вопрос: «На кой черт ОДДД связался с этим белым?» Мне казалось, что все, кто приходит в этот бар, завсегдатаи здесь. И что они смотрят на меня как на копа. Однако как выяснилось позже — я прочитал об этом в «Окленд Трибьюн», — до сегодняшнего вечера бармен никогда не видел ОДДД и ни секунды не думал, что я коп. На полицейского я, по всей вероятности, не тянул.

ОДДД повел меня мимо бильярдных столов и игроков, которые по-прежнему не удостаивали нас внимания, в уборную. Вдоль стены там шли стальные писсуары. Пол с дренажным отверстием посередине понижался к центру, на выбеленных стенах чернели надписи. Дверей в кабинках не было, но мы все равно вошли в одну из них, встали друг напротив друга, прислонившись к перегородкам. Воняло аммиаком, больше ничем. Но когда ОДДД распахнул куртку и достал из внутреннего кармана стеклянную трубку, мне в нос ударил запах пота. Я задумался о том, как давно он принимал ванну и вообще был дома. Лишь потом я догадался, что это был запах страха.

Через несколько мгновений все перебила едкая вонь крэка, подожженного в стеклянной трубке. Я понаблюдал за ОДДД и попытался воспроизвести его действия. Мне никогда не доводилось попробовать курить кокаин, я только видел, как это делает Барретт Руд-младший. Кажется, ОДДД понял, что для меня это первый раз, и обрадовался. Это как будто придавало ему храбрости. Он показал мне, что такое «пеббл» и «твиг». Мы попробовали всего понемногу, и пару раз я даже почувствовал, как меня обдает упоительно прохладной волной. Но это ощущение быстро проходило, смаковать его было невозможным. Потом ОДДД продемонстрировал мне «биг рок» и попросил показать деньги. Я достал сорок баксов. ОДДД не взял их, сказав, что они пригодятся нам там, куда мы сейчас отправимся, если, конечно, я захочу оттянуться по полной. Я чувствовал: ему очень хочется, чтобы я согласился, и размышлял, в какой момент мне надо будет стать невидимым.

Когда мы вернулись в зал, увидели ярко накрашенных женщин. Одна из них обратилась к ОДДД:

— Эй, красавчик, куда торопишься?

— Закрой рот, сучка.

Бармен покачал головой, но я и ОДДД уже шли к двери. Плевать нам было на то, что он о нас подумал. Повернув за угол, мы зашагали по тонущему во мраке жилому району. Мне всегда казалось, что бедные кварталы Окленда ничем не отличаются от богатых — на окраинах те же газоны, те же дороги, и ни души вокруг. Только по автомобилям я видел, где нахожусь: припаркованным у обочин раздолбанным «кадиллакам» с проржавевшими крышами и крыльями другого цвета.

ОДДД шел впереди, я следом за ним. Создавалось впечатление, будто им движет некая сила, как будто он все еще горит, воспламененный «биг роком». Примерно в центре квартала мой провожатый остановился. Я сжал в кармане кольцо. ОДДД кивнул на выкрашенный розовой краской гараж, гармонировавший по цвету с жилым домом слева. Из гаража доносились звуки тяжелой музыки, под широкой дверью желтела полоска света.

— Готов?

— Конечно.

Мы пошли к боковому входу. ОДДД постучал в дверь, и она открылась, натягивая цепочку. На нас уставились чьи-то глаза.

— Эй, это я.

— Кто «я»? ОДДД? — Голос шел из глубины гаража.

— Да хватит вам, открывайте дверь.

— А кто это с тобой? — спросил тот, что смотрел на нас.

— Эй, пусти ОДДД! — крикнул голос изнутри.

Дверь закрылась, затем широко распахнулась. Мы вошли в гараж. В желтом свете единственной лампочки на раскладных стульях сидели вокруг электрообогревателя несколько человек. Очевидно, ОДДД никак не ожидал увидеть здесь этих четверых, по крайней мере одного из них. В то мгновение, когда ОДДД увидел того типа, встречаться с которым ему не хотелось, он резко повернулся, но было слишком поздно. Дверь за нами закрыли на замок.

Парень поднялся со стула, улыбнулся и протянул руку. ОДДД не взял ее, даже не взглянул ему в лицо. Вместо этого он наклонился к другому парню и с нотками заискивания в голосе сказал:

— Ты что, специально позвал сюда Хорто на? Чтобы мне насолить? Так не поступают, брат.

— Хортон рассказал нам, как ты обворовал его, ОДДД. — Именно этот голос мы слышали снаружи. — Так тоже не поступают.

— И ты поверил этому придурку?

Хортон наконец опустил руку.

— Себя ты, значит, придурком не считаешь?

— Сам-то ты зачем сюда приперся? Решил еще чего-нибудь стянуть? И что это с тобой за привидение?

Терпение ОДДД лопнуло. Я сразу понял это по исказившей его лицо гримасе. Из того же внутреннего кармана куртки, где лежала стеклянная трубка, он неожиданно достал пистолет. Небольшой, такой же старый, как ржавые машины у обочин. Наверное, ОДДД приобрел его в том же «Секонд-хенде», где и жилетку с замшевым передом, если, конечно, в этих магазинах продают оружие. Он выстрелил, едва достав ствол. Гипсокартонный потолок содрогнулся, металлические ножки раскладных стульев брякнули. Мне показалось, у меня лопнули барабанные перепонки, но уши продолжали слышать, болезненно воспринимая поток грохочущей музыки. После первого выстрела каждый из парней успел выкрикнуть «твою мать», после второго все остальные звуки заглушил рев Хортона. Он схватился за колено, и его пальцы мгновенно обагрились кровью. Будто ребенок, участвующий в детской игре, Хортон застонал:

— Попался, я попался!

Я надел кольцо и стал невидимкой. Никто Не заметил моего исчезновения. ОДДД стоял будто замороженный, удивляясьтому, что сотворил с коленом Хортона, и лишь покачивал рукой, в которой сжимал пистолет. Кто-то монотонно повторял: «Черт, черт, черт». Я подошел к ОДДД и в порыве несвойственной мне храбрости ударил ему в пах коленом, выхватил пистолет. ОДДД согнулся пополам, и его мгновенно вырвало — как будто он и явился сюда специально для этого.

На мгновение оружие утонуло в моей невидимости. Патронник сильно нагрелся от выстрела — эта штука вообще была очень примитивной, едва ли не кусок металла, напичканный порохом. Мне обожгло руку, я разжал пальцы и выронил пистолет. Как оказалось, в нем еще оставались патроны. Третий выстрел раздался в момент соприкосновения пистолета с полом, а четвертый — когда он отскочил и упал в густую блевотину ОДДД. Последняя пуля угодила ему в шею. Он отшатнулся, хватаясь за горло, точно так же, как Хортон — за колено, хватил ртом воздух и скорчился в судороге. Губы задвигались, но слов я не услышал.

Я выскочил из гаража и помчался прочь. Несясь по Шэттак мимо машин с сиренами, я налетел на полную черную женщину, неожиданно возникшую у меня на пути, и больно ударился лицом о ее плечо. Виной этому была, естественно, моя невидимость. Женщина шарахнулась в сторону, а я споткнулся и чуть не упал, но, быстро придя в себя, поспешно снял кольцо с пальца. Увидев меня, женщина яростно сжала в кулак руку с перстнем и еще раз приложила меня по лицу.

— Смотри, куда прешь.

Я лишь стиснул зубы, прижал к ушибленному глазу ладонь и побежал дальше. Кольцо я на ходу положил в карман. Тот воробей на холме ясно дал мне понять: природа — во всяком случае в лице птиц и женщин — ненавидит невидимок. Я с опозданием внял его предостережению.

Ортан Джамаал Джонас Джексон остался жив. О том, что его состояние и здоровье Хортона Кэнтрелла — их доставили в реанимацию «Херрик Хоспитал» — не внушает опасений, написали на следующий день в «Окленд Трибьюн». Называлась статья «ДВОЕ РАНЕНЫХ НА СЕВЕРЕ ОКЛЕНДА». В ней упоминалось и о том, что полиция разыскивает белокожего бандита, выстрелившего из пистолета и сбежавшего с места преступления. Оба пострадавших с копами имели дело не впервые, и того и другого уже не раз задерживали, а Кэнтрелл был даже условно осужден за хранение наркотиков. Но сейчас их ни в чем не обвиняли — о том, что начался вчерашний инцидент с разборки между Кэнтреллом и Джексоном, в статье не было ни строчки. По-видимому, на общественность эта история не произвела особого впечатления. К происшествиям, причиной которых становились наркотики и оружие, все давно привыкли.

Тем не менее в четверг газетчики опять вспомнили об этом событии, напечатав новую статью на первой странице. «ТАИНСТВЕННЫЙ СТРЕЛЯВШИЙ — ГОРОДСКОЙ МСТИТЕЛЬ» — так она называлась. Как выяснилось, придя в чувство, пострадавшие ответили на вопросы полиции. Дополнив их рассказ показаниями Кеннета и Дори Хэммондов — владельцев розового дома и гаража, копы выдали историю журналистам, а те незамедлительно опубликовали ее. Статья сообщала, что какой-то белый парень, увидев в баре «Босунс Локер» Ортана Джексона, дальнего родственника и близкого друга Хэммондов, увязался за ним, явился в гараж и без предупреждения открыл огонь. Бармен подтвердил, что белый вел себя странно, нервничал и первым заговорил с ОДДД. Тот, в свою очередь, заявил, что с самого начала понял: парень искал на свою голову проблем. Попытался разыграть перед ним наркомана и стал выведывать, где обитают местные дельцы. По словам ОДДД, это был просто дурачок, задумавший поиграть в борца с наркоманией. В конце статьи журналист Вэнс Крисмес назвал меня «Оклендским Бернардом Гетцом». Впрочем, если бы эта фраза не родилась в его голове, он не был бы настоящим газетчиком. Гетца, кстати, тогда еще не поймали.

Я долго бродил в ту ночь по зданию KALX, а когда подошло время, начал свое шоу, отдав дань уважения Бобби «Блю» Бленду, материал о котором тщательно готовил несколько недель. Жуткий фиолетовый синяк под глазом я честно объяснял всем, кто спрашивал, столкновением на Шэттак-авеню, естественно, не упоминая о своей невидимости. По счастью, в гараже Хэммондов у меня еще не было этого яркого опознавательного знака. После шоу я купил свежие пятничные газеты, внимательно просмотрел их и, не найдя ни единого упоминания о том, что произошло во вторник, свернулся на кровати калачиком и проспал до темноты.

Затишье длилось до субботы, когда в приложении к «Трибьюн» появилась новой статья Вэнса Крисмеса «САМОСУД МСТИТЕЛЯ В ОКЛЕНДЕ — ПОВТОРЕНИЕ „ПОДВИГА“ БЕРНАРДА ГЕТЦА ИЗ НЬЮ-ЙОРКА». Начиналась статья с психологического анализа поступка Гетца, белого человека, который выстрелами из пистолета ранил четверых черных, попытавшихся ограбить его в нью-йоркском метро. Об этом происшествии начинали уже забывать, но Крисмес воскресил его в памяти людей, сравнив с недавней историей в Окленде. Он предоставил читателям даже словесный портрет Мстителя, основываясь на показаниях бармена и ОДДД. Что делали в гараже Хэммонды и Хортон Кэнтрелл (четвертого парня там как будто вообще не было), его ничуть не интересовало. Создавалось впечатление, что эта троица просто сидела и ждала ОДДД, а вместе с ним и нападения, совершенного сумасшедшим линчевателем. Тому обстоятельству, что началась эта история в «Босунс Локер», Крисмес придал особое значение. «Знал ли Мститель, что именно в этом баре Хьюи Ньютон и Бобби Сил написали черновой вариант манифеста „Черных пантер“?» (Я понятия об этом не имел.) Дальше Крисмес разглагольствовал о наихудших временах, переживаемых «черным» радикализмом, о процветании бандитизма и наркомании и о том, что прошла та пора, когда черная община гордилась «Пантерами». «Неужели в произошедших переменах виноваты белые паникеры вроде Гетца и Мстителя?» — спрашивал Крисмес в конце статьи. И ответил: «Возможно».

Редакцией «Окленд Трибьюн» владел чернокожий, мэром Окленда тоже был черный. В понедельник я позвонил в газету из здания «Союза студентов Калифорнии» и попросил соединить меня с Вэнсом Крисмесом, журналистом, помешанном на «Пантерах». Я ожидал, что он тоже черный. Имя у Крисмеса было, на мой взгляд, афро-американское. Но он оказался белым, я определил это по голосу.

— Вы исказили в своей статье факты, — заявил я.

— Хм-м… Как вас понимать? — Крисмес, очевидно, что-то жевал.

— Стрелял Ортан Джексон.

Это не особенно впечатлило Крисмеса.

— В самого себя?

— Пушка упала на пол.

— Что ж… Гм… А вы кто, простите?

— Я не могу назвать своего имени.

Крисмес несколько секунд молчал.

— И откуда вам известны такие подробности?

— Из достоверного источника.

— Вы думаете, я вам поверю? — В голосе Крисмеса не прозвучало ни капли враждебности. Вопрос был задан совершенно искренне.

— Пистолет упал в блевотину, — сказал я. Об этом не упоминалось ни в одной из статей. — Почитайте отчеты полицейских.

— Подождете меня — я на минутку отлучусь?

— Нет. Дайте мне свой прямой номер. Я перезвоню.

Крисмес попросил связаться с ним не через одну, а через десять минут. Я повесил трубку, купил в магазине йогурт, разыскал другую телефонную будку и набрал номер.

— Слушаю, — ответил Крисмес.

— Они — наркодельцы. — Мне казалось, я участвую в фильме: эксперты из полиции устанавливают мое местонахождение, и здание, в котором я нахожусь, вот-вот окружат. Но я хотел успеть сказать ему все, что должен был. Может быть, я только внушил себе, что не преследую никаких других целей.

— Разумеется, — спокойно ответил Крисмес. — Они всем известные наркодельцы, вы правы. Вопрос в том, кто вы?

— Я всего лишь пытался помочь. ОДДД связан с распространением крэка, по-моему, он даже ворует его у тех парней. Скорее всего он решил открыть стрельбу, еще когда мы стояли за дверью гаража.

— Говорите, вы пытались помочь?

— Помочь накрыть эту точку, — выпалил я раздраженно.

— Перестреляв всех, кто там был?

— Я ни в кого не стрелял. Ни разу не нажал на курок.

— Прямо как Бэтмен.

— Что?

— Это Бэтмен постоянно заявляет, что он ни в кого никогда не стрелял.

Я ничего не ответил и попытался нарисовать в воображении портрет Вэнса Крисмеса, но у меня ничего не вышло. Наверное, и он в этот момент гадал, как выгляжу я. Рядом с ним кто-то шептал и, видимо, что-то записывал — я слышал едва уловимый скрип карандаша.

Нет, ответил я мысленно на вопрос Крисмеса. Бэтмен — творение «Ди Си». Я же предпочитаю «Марвел».

— Насколько я понимаю, вы не хотели, чтобы все случилось так, как случилось. — Крисмес не пытался выразить мне сочувствие. Казалось, ему доставляет удовольствие неверно истолковывать недавние события. — Для этого вы и позвонили — чтобы внести в дело ясность.

— Разумеется.

— Значит, вы вовсе не питаете ненависть к черным?

В этот момент во мне чуть не заговорило страстное желание отомстить за «Сыграй фанки» и чувство одиночества, породившее когда-то Аэромена и сейчас вернувшее его к жизни. Но я ограничился лишь кратким:

— Нет.

— Тогда вообще странно, что вы ввязались в эту историю, вы так не считаете?

Я почувствовал, что Крисмес относится ко мне снисходительно.

— Сложно объяснить, чего именно я пытаюсь добиться, — сказал я. — Но в этот вторник моя операция провалилась.

— У вас были лучшие времена?

— Естественно.

— И каких же успехов вам удалось достичь?

Вэнс Крисмес стал напоминать мне компьютерную программу, имитирующую психолога: он был готов плыть за мной в любом направлении.

— Если моя операция заканчивается успешно, люди, подобные вам, никогда о ней не узнают, — ответил я. — Меня радует сама возможность кому-то помочь.

— Вы сторонитесь прессы?

— В большинстве случаев — да.

— Что ж… Значит, мне повезло, — сказал Крисмес. — Я стал исключением из правила.

— Не называйте меня Мстителем.

— Как же вас называть?

— Аэроменом.

— А-Р-Р-О…

— Нет, не так. — Я произнес слово «Аэромен» по буквам.

— Когда вы планируете провернуть свою очередную… м-м… операцию?

— Я прихожу на помощь тогда, когда в этом нуждаются.

— Ясно. М-м… Да, да, конечно. Послушайте, вы как-то по-особенному выглядите? Я о том, гм… Поймет ли человек, что вы явились ему помочь?

— Нет.

— А вы не из тех, кто хорошо известен в районе залива? Как, например, Кларк Кент или Брюс Уэйн?

— Нет.

— Вы уверены, что мы не знакомы? Смешно, но, видите ли, у меня такое ощущение, что я уже где-то слышал ваш голос.

Мое сердце заколотилось часто и громко. Неужели Вэнс Крисмес относится к немногочисленному отряду ночных слушателей KALX? Я опять попытался представить себе этого старательного разоблачителя расистов, поклонника Бэтмена. Сколько ему лет? Почувствовав, что не смогу больше выдавить из себя ни слова, я повесил трубку. И без того я рассказал слишком много, чересчур долго разговаривал с Крисмесом. Но здание «Союза студентов Калифорнии» не окружили полицейские. Это означало, что бояться мне нечего.

Сенсационная статья Крисмеса появилась в «Трибьюн» в следующий вторник. Нельзя сказать, что он сильно переврал мои слова, но приправил их щедрой горстью абсолютного бреда. «Я ПРИХОЖУ НА ПОМОЩЬ ТОГДА, КОГДА В НЕЙ НУЖДАЮТСЯ». «МСТИТЕЛЬ ГОТОВИТСЯ К ОЧЕРЕДНОЙ ОПЕРАЦИИ». Крисмес обращался к жителям города, призывая их быть предельно бдительными и опасаться столкновения с разгуливающим на свободе безумцем. По его словам, я хвастливо признался ему, будто давно уже занимаюсь подобным тому, что совершил неделю назад, и моя операция провалилась впервые. Я заявил, что не питаю к черным ненависти, — неудивительно. Меня «радует сама возможность» творить свои дела. Я обвинил Джексона и Кэнтрелла в наркоторговле, несмотря на то, что перед приходом в гараж сам вместе с Джексоном курил крэк в уборной «Босунс Локер» — об этом Крисмес не упоминал ни в одной из предыдущих статей. Слово «Аэромен» в газете не появилось — пожалуй, это единственное, что не получилось бы извратить. Быть может, таким образом он дразнил меня, ведь наверняка понял, что я страстно желаю заявить о себе как об Аэромене и позвоню ему еще раз с требованием внести коррективы. Он был почти прав.

К среде на статьи Крисмеса откликнулась вся округа. «Игзэминер» сравнил Мстителя с Трэвисом Биклом. «…Не приходило ли этим двоим в голову сфотографироваться вместе? Интересно…» Я просматривал газеты, читая о себе все, что находил. Пока не устал и не плюнул на это бесполезное занятие.

Крисмес не забыл слово «Аэромен». Напротив, запомнил и проделал поистине впечатляющую работу. Неделю спустя, когда я уже начинал верить в то, что нашумевшая история осталась в прошлом, на первой странице «Трибьюн» появились снимки Мингуса Руда, сделанные полицией в день его ареста после того выстрела. Мингус был запечатлен таким, каким я видел его в последний раз. «МСТИТЕЛЬ ЗНАКОМ С УБИЙЦЕЙ ИЗ НЬЮ-ЙОРКА?» — стояло вверху страницы.

Из статьи я узнал, что Мингус все еще сидит в тюрьме — в Элмайре. Рассмотреть вопрос о вероятности его досрочного освобождения собирались лишь через три месяца. Так что он не имел ни малейшей возможности побывать в «Босунс Локер». Тем не менее информация о нашем знакомстве по каким-то таинственным каналам все же попала к Крисмесу. Слова «Аэромен» в статье не было. Крисмес предложил публике головоломку, за отгадку которой «Трибьюн» сулила вознаграждение в тысячу долларов: какова связь между событием, произошедшим шесть лет назад в жилом комплексе Уолт Уитмен в Бруклине и недавним чудовищным нападением на Шестидесятой улице, между этим черным парнем с печальной физиономией и нашим неуловимым белым маньяком, прохлаждающимся на свободе? Неужели Руда арестовали вместо Мстителя?

Крисмес рассчитывал, что на удочку попадусь именно я, но мне плевать хотелось на их вознаграждение. Поэтому я опять убрал кольцо подальше. Со дня приключения в «Босунс Локер» до того утра, когда его обнаружила среди остальных моих памятных вещиц Эбигейл Пондерс, я ни разу к нему не прикасался.

 

Глава 10

Артур Ломб попросил меня о встрече в ресторане «Берлин» на Смит. Эта улица, изобиловавшая когда-то дешевыми клубами, забегаловками, торговыми точками с запыленной пластиковой мебелью и допотопными кассовыми аппаратами, превратилась теперь в царство роскошных ресторанов и бутиков. Авраам неоднократно пытался объяснить мне, что убогая Смит-стрит теперь как яркая игрушка, но я не верил ему, пока не попал туда и не увидел чудесные перемены собственными глазами. Смит стала настолько шикарной, что я едва узнал ее, главным образом по пуэрториканцам и доминиканцам, по-прежнему там обитавшим. Бедолаги на своей собственной территории стали вдруг беженцами. Они, как и раньше, сидели на ящиках из-под молока, что-то пили из бумажных стаканов и маячили в раскрытых окнах своих квартир. И старательно делали вид, что заселение квартала богатыми белыми для них отнюдь не стихийное бедствие.

Когда я вошел в «Берлин», Артура не увидел. Было одиннадцать утра — ресторан пустовал. Буквально все в этом зале, размещавшемся в вековом здании, говорило о недавнем ремонте. Потолок покрыли жестяными листами, полы — светлым деревом, зачищенные до кирпичей и тщательно обработанные стены — лаком.

Официант курил за дальней стойкой, но, увидев меня, быстро затушил сигарету и фальшиво улыбнулся. Он был высокий, сутуловатый и показался мне мрачным типом. Проводив меня к одному из столиков у окна, официант предложил мне меню. Я до сих пор не вполне пришел в себя от вечеринки у Кати Перли, на которой отвел душу два дня назад, и от вчерашнего ужина, приготовленного Франческой Кассини. Когда официант вернулся, я заказал кофе со взбитыми сливками и повнимательнее всмотрелся в парня. Волосы, посеребрившиеся у висков, он теперь коротко стриг. Эвклид Барнс.

Он ушел к стойке, приготовил кофе, а когда поставил чашку на столик, заметил мой пристальный взгляд.

— Мы знакомы?

— Дилан Эбдус.

Эвклид моргнул.

— Мы вместе учились, — добавил я.

— В Кэмдене?

— Точно.

— Вот уж не думал, что еще когда-нибудь встретимся.

Я не стал говорить, что он работает теперь в моем родном районе, в месте, где я вырос. А впрочем, за последние почти двадцать лет я навещал Бурум-Хилл всего-то три или четыре раза. Наверное, эти улицы больше не считались моими.

— Поддерживаешь отношения с кем-нибудь? — поинтересовался я. Мне было немного не по себе. Оттого что я сидел в этом роскошном ресторане через квартал от школы № 293 и оттого что встретил Эвклида, который сварил мне кофе.

— Даже не знаю, что ответить. Иногда кое с кем вижусь, знаешь ведь, как в жизни бывает.

— Конечно, — сказал я, хотя и не очень-то знал, как в жизни бывает. С людьми, с которыми мы общались в Кэмдене, я ни разу не виделся за все прошедшие годы. С Мойрой Хогарт к концу того единственного моего семестра я перестал даже разговаривать.

— Можно присесть? — спросил Эвклид.

— Разумеется.

— Не возражаешь, если я закурю?

— Не-а.

На Эвклиде был черный свитер с высоким воротом — слишком теплый для нынешнего сентября, который на обоих побережьях выдался в этом году необычайно жарким. Эвклид оттянул воротник, и я увидел дряблую кожу на шее. Но несмотря на это и на сеть морщин вокруг глаз, он сохранил былое свое печальное очарование, а потому выглядел весьма привлекательно. В короткой щетине над верхней губой белела седина, впрочем, как и у меня, если я долго не брился.

Эта встреча всколыхнула во мне волну бесполезных воспоминаний, перехлестнувшую другую волну, ту, что родилась, когда я шел от дома Авраама к этому ресторану. Но самую ошеломительную бурю чувств вызвала в душе, естественно, Дин-стрит. Затем я, собственно, и приехал сюда. А на встречу с Эвклидом никак не рассчитывал.

Закурив, он изучающе стал смотреть на меня.

— Что произошло?

Я понял, о чем он.

— Я бросил учебу.

— У меня такое ощущение, будто я помню тебя и в то же время не помню.

— У меня такое же ощущение, — ответил я. А если честно, особенно глубоких чувств я сейчас не испытывал. Кэмден в моей жизни был отдельным эпизодом, окном во времени. Эвклид проучился там четыре года и продолжал до сих пор видеться с людьми, с которыми водил дружбу в студенческую пору. Наше общение с ним было случайным и мимолетным.

— Я поступил в Беркли. И остался в Калифорнии. Сюда приехал в гости к отцу.

— Чем сейчас занимаешься?

Я чуть не проболтался, что работаю над сценарием для «Дримуоркс».

— Я журналист. Пишу в основном о музыке.

— Молодчина.

— А ты? Просто работаешь здесь или это твое заведение?

— Зачем становиться владельцем ресторана, если умеешь обслуживать столики?

— Тоже верно.

— Раньше я работал в «Балтазаре», но кое-кому вдруг показалось, что я утратил прежнюю привлекательность, и мне пришлось уйти.

— Живешь где-то поблизости?

— Да. Черт! Я уже давно не могу позволить себе платить за жилье в Манхэттене. А Бурум-Хилл уже еле терплю.

Понятное дело. Я видел, как богатство принимается студентами Кэмдена за нечто неизменное, само собой разумеющееся. И знал, что это всего лишь стиль жизни, который не хочется менять даже тогда, когда деньги уходят. Я вспомнил, что родители Эвклида всегда пополняли его счет с большим опозданием.

— Смит-стрит теперь шикарная улица, — заметил я, продолжая притворяться, что не особенно знаком с этими местами.

— Я ее ненавижу, слишком много тут всего новомодного. Буквально за каких-то шесть месяцев ее окончательно испортили. В одном путеводителе для туристов из Германии она называется теперь «Новым Вильямсбургом».

— Значит, ты приверженец старых порядков?

— Я и сам уже старый, спасибо, что напомнил.

— А ресторан выглядит так, будто его открыли только вчера.

— Наш ресторан — сплошная бутафория, — сказал Эвклид. Заказов не было, поэтому шеф-повар вышел из кухни и занял за стойкой место Эвклида, которого, кажется, ничуть не волновало, что его слова могут услышать. — Хозяину этого заведения принадлежит весь квартал, — объяснил он. — Жирная свинья. В этом районе все его презирают.

По тону Эвклида я понял, что «все в этом районе» — это владельцы других заведений, рискнувшие начать бизнес в этой части Бруклина.

— А ты что здесь забыл?

— Жду приятеля. Он опаздывает.

Быть может, Эвклид что-то заметил в выражении моего лица, потому что неожиданно вспомнил, откуда я родом.

— А ведь ты из Бруклина, верно?

— Именно. — Мне стало немного обидно, но я понимал, что Эвклид ни в чем не виноват. Мои оскорбленные собственнические чувства были глупостью. Ходя по этим улицам, я всему придавал слишком большое значение: видел едва заметные тэги «ДМД» и «БТЭК», нанесенные на стены двадцать лет назад, смотрел на произошедшие в Бурум-Хилл перемены глазами Рейчел, выступавшей против «заселения приличными людьми». По сути, в глубине души я тоже был против этого. Я бродил по этим улицам, сверяясь с невидимой картой унижений и издевок, отмечая флажками места, где в меня бросали яйцами, где хотели отнять пиццу, — по дорогам своих страданий. Но вообразить, что былые детские переживания покажутся значимыми тем всезнайкам, которые заселили теперь эти улицы, было то же самое, что обнаружить в песне «Сыграй фанки», услышанной в такси, некое завуалированное послание лично тебе. Нет. Изабелла Вендль давно умерла, и о ней все забыли, а Рейчел исчезла. Реальным был теперь Бурум-Хилл Эвклида Барнса, вот что мне следовало уяснить. Тот факт, что сквозь внешний лоск я повсюду видел Гованус, не имел значения, никого не интересовал.

— Как поживает Карен Ротенберг? — спросил я, переводя разговор в нейтральное русло.

Эвклид посмотрел на меня удивленно.

— Вернулась в Миннеаполис и перестала мне звонить. У нее теперь свой магазин шляп, работает на заказ. На Ладлоу-стрит. Если бы ты только видел эти шляпки! Полный кошмар. Но Дэшилл Маркс… Помнишь Дэшилла?

Я соврал, что помню.

— В «Нью-Йорк мэгэзин» он внес магазин Карен в список наиболее прибыльных. Так что все тип-топ.

Эвклиду явно доставляло удовольствие вспоминать о прошлом. Он зажег следующую сигарету от окурка предыдущей и продолжил рассказывать о бывших однокашниках — настолько увлеченно, словно окончил Кэмден только вчера. Я узнал, что Джуни Элтек, какое-то время работавшая клип-мейкером, участвовала в создании роликов «Сайпрес Хилл» и Редмана, что Би Прюдома на каком-то лыжном курорте под Хельсинки зарезала любовница, что Мойра Хогарт стала актрисой, и какой-то сенатор со Среднего Запада однажды высказался о ней крайне неодобрительно.

Неожиданно Эвклид вскочил с места, потушил сигарету и стал размахивать рукой, разгоняя дым. На пороге ресторана возник Артур Ломб, и в этот момент я понял, почему из многочисленных кафе и ресторанов Смит-стрит он выбрал именно «Берлин». Ему всегда было свойственно приуменьшать свои достижения и в то же время кичиться ими. Не то чтобы что он действительно превратился в жирную свинью, но изрядно пополнел. Эвклид видел в нем лишь ненавистного работодателя — а не моего старого друга, который много лет назад приезжал в Вермонт с партией наркотиков.

Схватив со стола пепельницу, Эвклид зашагал к стойке. Я только сейчас осознал, во что превратили ранимого принца-гомосексуалиста, которого я побаивался в Кэмдене, десять или пятнадцать лет обслуживания столиков. В колледже Эвклид не претендовал на любовь и симпатию окружающих, добивался только одного — чтобы его пожалели. А я никогда — до сегодняшнего дня — не питал к нему жалости.

Упитанный, бородатый Артур проводил Эвклида сердитым взглядом, смахнул реальный и воображаемый пепел со столика и опустился на стул.

— Есть хочешь? Я плачу.

— Я догадался, что это твой ресторан.

— Верно. Я вбухал в него кучу денег. Так что, если угощу тебя, не обеднею.

— Нет, спасибо. У меня на сегодня много планов.

На Дин-стрит я оставил машину, взятую напрокат. В ней была магнитола, что радовало меня.

Я пригласил Артура съездить в Уотертаунскую тюрьму к Мингусу. Он отказался, сообщив, что навещал Мингуса совсем недавно, вместо этого предложил сходить в гости к Младшему. На этом наша встреча должна была закончиться. Отмахнувшись от мыслей об Эвклиде, я с нетерпением поднялся с места.

— Кофе за мой счет, парни, — крикнул Артур своим служащим.

Мы с Артуром вышли на Смит — улицу, по утверждению Эвклида, полностью принадлежащую теперь Артуру. Я осмотрел витрины парикмахерской, лавки, торгующей ароматическими светильниками и этническими украшениями, маленьких уютных бистро, цены в которых, видимо, непосредственно соотносились с ценами «Берлина», оглядел окна квартир на верхних этажах. Названия всех здешних заведений были аккуратно выведены вручную на узеньких вывесках или прямо на стеклах занавешенных окон. Все они соответствовали местным историческим названиям: Бруклин, Пьеррепонт, Шермерхорн и даже Гованус — слово, которое Изабелла Вендль так усердно пыталась предать забвению.

— Какого черта ты трепался с моим официантом-гомиком?

На Артуре была бейсболка с надписью «Янки». Я до сих пор не мог простить ему предательский уход из армии болельщиков «Метс» в двенадцатилетнем возрасте. Мне казалось, что благодаря тому же свойству своего характера позднее он с такой легкостью принял законы чернокожих и превратился в друга Мингуса Руда. А мне не позволило следовать за Мингусом по таинственным уличным тропам то же самое чувство, что заставляло быть преданным неудачникам «Метс».

Некая разновидность аутизма, неспособность подражать окружающим — вот что помешало мне стать таким же бруклинцем, как Артур. Я был вынужден уходить в чтение книг, затем променять Бруклин на Манхэттен и в конце концов вообще уехать. Словом, тот факт, что Артур до сих пор здесь жил и владел теперь значительной частью Смит-стрит, не особенно меня удивил. Жирная свинья.

Я решил не трепать Артуру нервы, воскрешая в его памяти тот эпизод, когда будущий официант-гомик пытался приласкать тогда еще тощую Артурову задницу на лестничной площадке в общежитии Кэмдена. Ломб и Барнс могли в конце концов вспомнить эту пикантную подробность и без моей помощи. Хранить ту или иную информацию в секрете от Артура всегда было легко. О кольце, например, я за всю свою жизнь не сказал ему ни слова.

— Он сообщил, что тебе принадлежит весь квартал, — сказал я.

— Всего пять зданий. Если верить этим мерзавцам, так я вообще Дон Корлеоне.

Я подумал, имеет ли для Артура значение, что его нынешние владения находятся в двух шагах от нашей старой школы. Быть может, только тот, кто уехал отсюда и вернулся через много лет — как я, — мог настолько остро ощущать ее близость и тяжесть былого. Мы шли сейчас будто прежние шестиклассники, которых дома у Артура ждут шахматы и бутерброды. Когда-то, в незапамятные времена, я и он были самыми жалкими созданиями на планете.

Накануне вечером Франческа Кассини организовала для меня экскурсию по моей же собственной жизни.

— Представляю себе: вы двое в этом огромном доме! — то и дело восклицала она.

А меня так и подмывало ответить: «Не надо представлять».

Собрав все имевшиеся в доме фотографии, Франческа поместила их в альбом — логическое продолжение другого альбома, который заполнила Рейчел. На тех старых снимках я сидел на коленях матери, а Авраам — молодой, каким я никогда его не знал, — стоял перед своими картинами, проданными или потерянными еще до появления на свет меня и первого кадра его фильма. Франческа же собрала в своем альбоме мои школьные фотографии — эти вымученные улыбки, — и несколько снимков, сделанных во время каникул в Вермонте. На них мы с Хэзер, с мокрыми после купания волосами, торчащими в стороны, будто рожки. На последних страницах разместились фотографии Авраама и Франчески, сделанные во время их путешествия по Италии. Авраам запечатлен на террасе отеля, на ресторанном балконе и на фоне виноградных лоз. Замечательное продолжение предыдущей истории — «вы двое в огромном доме».

Но самым интересным, что появилось здесь с моего последнего посещения, были новые картины — штук десять, развешанных на стенах в коридоре и вдоль лестницы. Отец написал их на плотной бумаге, той же, что шла для рисунков на обложки, но по стилю они ничуть не напоминали иллюстрации к книгам, походили скорее на те давние сфотографированные картины. Это были небольшие портреты: результаты детального изучения лица Франчески. Отец не пытался подать ее в более выгодном свете, но и не заострял внимания на недостатках. Меня поразило, что он не стремился изобразить Франческу по-разному. Некоторые портреты были почти одинаковыми, и в этом смысле напоминали кадры фильма. По крайней мере их роднил с фильмом дух постоянства и терпеливости. Портреты как будто сообщали: «В этом доме произошли и не произошли перемены».

Вчера мне так и не удалось побеседовать о картинах с отцом, не выдалось возможности. Франческу слишком взволновало мое появление, и угомонить ее никак не удавалось. Авраам первым ушел спать. Франческа еще немного пощебетала и наконец выдохлась. Я позвонил к себе домой и прослушал оставленные на автоответчике сообщения. Эбби до сих пор не давала о себе знать.

Франческа никогда не просыпалась рано. Разбудить меня перед встречей с Артуром я попросил отца. Мы вместе выпили по чашке кофе, но я так и не вспомнил, что собирался поговорить с ним о портретах. Сказал лишь, что они произвели на меня глубокое впечатление.

— Спасибо.

— Не планируешь организовать выставку?

— Не задумывался об этом.

— Над фильмом все продолжаешь работать?

Авраам метнул в меня строгий взгляд Бастера Китона.

— Разумеется, Дилан. Каждый день.

Заброшенный дом давно не был заброшенным. Мне пришлось отсчитать нужное количество крылец от дома Генри, чтобы найти то самое, у которого мы собирались в далеком детстве. Швы кирпичной кладки были теперь повсюду на Дин-стрит зализаны, оконные рамы и ступени заменены новыми, ограды отремонтированы и покрашены — квартал выглядел так, будто здесь собрались снимать кино об идеальной жизни, поэтому замаскировали нищету, придав улицам вид уютной старомодности. Даже тротуары были теперь гладкими и аккуратными — кое-где их просто выровняли, а на самых разбитых участках положили бетонные плиты.

Я задумчиво разглядывал карнизы, размышляя о том, сколько гниющих сполдинов до сих пор засоряют канализацию, и в этот момент меня окликнул Артур. Оказалось, я прошел мимо него, не заметив. Он остановился возле калитки дома Генри, по крайней мере бывшего дома Генри, и говорил с какой-то черной женщиной. Как и Артур, она была теперь отнюдь не худая, но я узнал в ней Мариллу. Косы, длиннее, чем прежде, лежали кольцами на макушке.

— Дилана помнишь?

— О чем ты говоришь, Арти! Я познакомилась с ним намного раньше, чем с тобой.

Громкие слова о давней дружбе рвались из нас будто клятвы. Если бы Марилла первой не произнесла эту фразу, возможно, нечто подобное сказал бы я. В этом смысле разговоры при встречах почти не отличаются от писательства. Я постоянно «удобряю» свои тексты такими строками: «Если вы когда-нибудь слышали песню Литла Вилли Джона „Лихорадка“, даже не думайте приобретать ее в другом исполнении». Я во всем предпочитаю оригиналы — наверное, к этому приучила меня Дин-стрит.

— Ты теперь зрелый мужчина, Дилан. Откуда приехал?

— Живу в Калифорнии, — ответил я.

— Ла-Ла тоже. Ты с ней не встречался?

— Нет, — сказал я, пытаясь не выдать голосом бушевавшие во мне чувства. — Ла-Ла в Калифорнии мне не попадалась. — Захотелось даже пошутить: «Ла-Ла в Ла-Лапландии», — но я решил, не стоит.

— Нет?

— Калифорния огромная.

— Надо бы когда-нибудь и мне взглянуть на нее.

Марилла, казалось, ничуть не удивлена нашей встрече — лишь тому обстоятельству, что меня не было так долго. Очевидно, она никогда не покидала этот район. Я старался делать вид, что воспринимаю встречу с ней как нечто само собой разумеющееся и отнюдь не поражен тем, что спустя многие годы она узнала меня. Пытаясь замаскировать ошеломление, я что-то рассказывал о Беркли, о Вермонте, об офисе Джареда Ортмана, «Запретном конвенте», еще о чем-то. Но что меня поражало сильнее всего — мое личное неприятие этих мест. Я стоял перед домом Генри, болтал с Артуром и Мариллой и притворялся, будто не происходит ничего необычного.

— А Генри тоже до сих пор живет здесь? — спросил я хриплым голосом.

— Появляется время от времени, — ответила Марилла. — Если бы ты только видел, как эти белые люди таращатся на нас на нашей же собственной улице! Иногда даже вызывают копов, а ведь Генри сам — чертова полиция.

— Новые жильцы Дин не понимают, что такое вечеринка на крыльце, — извиняющимся тоном произнес Артур.

— Генри — коп? — переспросил я.

— Альберто коп. А Генри — помощник окружного прокурора, — задумчиво протянул Артур. — Все обитатели этих улиц теперь либо в полиции, либо за решеткой. За исключением вас двоих.

— Нет, за решеткой, к сожалению, не все, — сказала Марилла. — Кое-кого еще я с удовольствием бы туда упекла.

Артур рассмеялся.

— Ладно, Марилла, мы собрались в гости к Руду.

— К Руду? Черт! От него бы я избавилась в первую очередь.

Глава художественного отдела «Ремнант» для оформления коробки дисков «Встревоженная синь» выбрал довольно старую фотографию из архива Майкла Окса. Я увидел ее впервые, когда получил авторский экземпляр. На снимке был Барретт Руд-младший перед микрофоном в студии «Стигма». Остальные певцы «Дистинкшнс» стояли полукругом позади и смотрели на Руда с явным восхищением. Вероятно, их совместная работа тогда лишь начиналась и «Дистинкшнс» искренне радовались, что приобрели такую жемчужину.

Интересно, смог бы догадаться посторонний, что Барретт Руд-младший, запечатленный на фотографии — парень лет тридцати, с широким волевым лицом, короткой стрижкой и аккуратными ногтями, в туго завязанном галстуке и белоснежной рубашке, буквально излучающий уверенность в себе и звериное свободолюбие, — и тот съежившийся, морщинистый старик с усами Фу Манчу и желтыми длинными ногтями, которому я подарил набор дисков, один и тот же человек? Естественно, Барри не мог выглядеть теперь так же потрясающе, как парень на коробке из-под дисков, — никто бы не смог. Но время изменило его настолько, что, не будь я знаком с Мингусом и Старшим, то и сам, наверное, не узнал бы сейчас открывшего нам дверь старика. Певец на фотографии был похож на восемнадцатилетнего Мингуса — в его лучшие дни. А человек, принявший в подарок диски и пожавший мне руку, царапая ладонь своими когтями… У меня в голове родилась строчка — хотя мне было совсем не до шуток: «Младший превратился в Старшего». У Барри на шее даже висела теперь отцовская звезда Давида. Когда он наклонил голову, чтобы рассмотреть коробку, мне захотелось выхватить ее и выбросить на улицу. Но было поздно.

— Аннотацию написал я.

— Что?

— Внутри буклет, краткая история твоего творческого пути. Я ее написал. Надеюсь, тебе понравится. — Только сейчас, впервые я вдруг представил себе, что мою писанину начинает читать сам Барретт Руд-младший. И подумал, что некоторых строчек ему лучше не видеть. Но опять же — поздно.

— Мне уже нравится, дорогой, — ответил Барри, удивленный моему появлению не больше, чем Марилла. Он провел нас в свою комнату и положил коробку с дисками на диван. Этот дом практически не изменился, лишь пришел в совершенный упадок — уже лет двадцать ему никто не уделял внимания. Я даже готов был поспорить, что пластинки до сих пор лежат там, где я видел их в последний раз — в общей куче перед проигрывателем. Многие без конвертов.

— Вспомни, Артур, мои слова, — сказал Барри, косясь на телеэкран, — показывали шоу «Судья Джуди». Телевизор был новый, и я решил, что сейчас Барри уделяет ему гораздо больше внимания, чем проигрывателю. — Я всегда говорил, что мы будем гордиться нашим Ди.

— Ага, — ответил Артур. — А, Барри, я тебе тоже кое-что принес. — Он пошарил по карманам, нашел пачку «Кул» и положил ее Барри на колени. — Кстати, эта строчка — «Курение опасно для вашего здоровья» — никто и не догадывается, что это я их придумал.

— Вы оба ребята талантливые, что тут скажешь.

— Естественно, они изменили текст, выбросили самые проникновенные строки, — подхватил я.

— Это их привилегия, так ведь, Артур?

— Угу.

— Всегда нужно помнить об их привилегиях.

— Точно.

Барри положил сигареты к дискам, протянул руку и потрепал Артура по затылку. Разговаривая, он продолжал следить за телевизионным шоу.

— Может, послушаем диски? — спросил я, чувствуя себя по-дурацки. — Отличные записи.

По всей вероятности, Барретту от продаж должна была перепасть какая-то сумма. Добавка к былым гонорарам, благодаря которым он давно уже мог сидеть дома и ничем не заниматься. Быть может, я ошибся, решив, что ему будет приятно увидеть эти диски. Наверное, они порадовали бы Барретта прежнего, затерявшегося где-то году в семьдесят пятом, или того парня с фотографии. Они предназначены для людей, которым было бы не под силу достучаться до Барретта нынешнего. Как и мне.

— Мне хорошо известно, что это за записи.

— Да, но…

— Я послушаю их как-нибудь в другой раз, дружище, — медленно произнес Барри. — Плейера у меня все равно нет.

Мне оставалось лишь кивнуть.

— Кстати, эта Фран, подруга твоего старика… — Сменив тему, он вновь заговорил ласково. — Замечательная женщина. Присматривает за мной, представляешь?

— Да, они рассказывали об этом.

— Ему крупно повезло. И как это он нашел ее!

Все так считали — Барри, Зелмо. А я лишь надеялся, что Авраам разделяет их мнение. Мне вдруг вспомнилось, о чем я хотел вчера расспросить отца. Не являются ли эти новые картины выражением желания заглянуть за пределы нынешней твоей жизни? Жизни с этой женщиной, занявшей рядом с тобой так долго пустовавшее место? Ты все еще присматриваешься к Франческе, изучаешь ее? Или она сама попросила написать ее портреты, взглянуть на нее повнимательнее?

Последовала долгая пауза, заполняемая лишь телевизионным вздором. Я опять перенесся мыслями к взятой напрокат машине и к тому долгому пути, который я намеревался начать сегодня. Мое сердце принадлежало Дин-стрит, но я приехал сюда, чтобы увидеться с Мингусом.

Барретт впервые почти за двадцать лет внимательно смотрел на меня, возможно, пытаясь угадать мои мысли. Невидимая оболочка, которой он окутал себя в тот момент, когда взял в руки коробку с дисками и взглянул на свою фотографию, наконец-то исчезла.

— Почему тебе захотелось навестить старого выдохшегося певца, Дилан? — Эти слова — «старого выдохшегося певца» — он произнес с былой мелодичностью, и я почувствовал, как у меня сводит болью скулы.

— Я просто захотел подарить тебе эти записи, — ответил я, избегая слова «диски».

— Ты подарил их мне, — сказал Барри чуть отстраненно.

— А еще мы собираемся навестить Мингуса. То есть я собираюсь.

— Хм. — Лицо его помрачнело. Он скорчил гримасу, реагируя на происходящее в «Судье Джуди», возможно, ему не понравился приговор.

— Если хочешь что-нибудь ему передать…

Барри махнул совей когтистой рукой. Мингус слишком далеко, говорил этот жест — так мне показалось. Настоящей была Дин-стрит, Франческа и Артур — только их и стоило считать реальными. Одна приносила суп, другой сигареты. И судья Джуди тоже заслуживала внимания, потому что все время маячила на экране телевизора. А я явился сюда, предлагая переключить внимание на совсем иное, вспомнить о шестьдесят седьмом годе и об Уотертауне — вещах слишком расплывчатых и далеких, чересчур неинтересных.

— Ты ведь знаешь, по утрам я всегда смотрю эти шоу, — сказал Барри, обращаясь к Артуру. — По правде говоря, я еще не вполне проснулся. Приходите вечером, устроим гулянку.

— Но Дилана вечером не будет. Он хотел просто поздороваться.

— Передай мальчику, я смотрю утренние шоу.

Артур проводил меня до машины и извинился.

— Мне надо было предупредить тебя: не следовало упоминать при нем о Мингусе. Его это просто с ума сводит.

— А что Мингус ему такого сделал?

— Слишком долго объяснять.

Я положил сумку в багажник машины и попрощался с Авраамом и Франческой, пообещав, что, вернувшись с севера, проведу с ними перед отъездом в Калифорнию целый день. Я был готов снова покинуть Нью-Йорк.

— Возьми вот это, — сказал Артур, достав из кармана незапечатанный конверте наличными. — Отдать деньги им в руки тебе не разрешат. Попроси положить по сотне на счет каждого. Это им на сигареты и все остальное.

— Им? — переспросил я.

— Помнишь, когда мы разговаривали с Мариллой, я сказал, половина местных в тюрьме?

— Конечно.

— Роберт Вулфолк тоже сидит. В Уотертауне, там же, где и Мингус.

 

Глава 11

Я был здесь новичком, чувствовал себя таким же неискушенным, как в тот день, когда явился во владения Джареда Ортмана. Среди мамаш, бабуль и невозмутимых парней, приехавших навестить друзей, среди черных и пуэрториканцев — я единственный не имел понятия, как следует вести себя, когда приходишь повидаться с заключенным. О том, что остальные посетители — люди опытные, я догадался еще на парковке, за пределами ограды из колючей проволоки. Такси с железнодорожной станции и автовокзала Уотерхауса, рейсовый автобус из Нью-Йорка — приехавшие родственники арестантов чего-то ждали у входа. Водитель моего такси, тоже выйдя на улицу, закурил. Спустя какое-то время толпа выстроилась в очередь у длинной алюминиевой будки на бетонных блоках — и стала медленно двигаться, входя на территорию тюрьмы. Вчера я выехал из Нью-Йорка в дождь. Моросило и вечером, когда я добрался до Уотертауна, и сегодня утром. Переночевав в номере одной из гостиниц, я позавтракал сосисками в тесте. И сейчас тоже серо-зеленые тучи плыли над тюрьмой, отражаясь в лужах под ногами. Из всей очереди только я один смотрел на небо. В будке трое охранников — сотрудников исправительного учреждения, как они назывались, — проверяли документы, заполняли какие-то бланки, рассказывали, куда идти, спрашивали, кем посетитель приходится заключенному, к которому приехал, знакомили с правилами поведения. Все, кроме меня, знали номер своего арестанта. Мне было известно лишь имя, поэтому капитану со скучающей физиономией пришлось раскрыть толстую папку с бумагами и продиктовать мне ряд цифр. Здесь же, на пропускном пункте имелась уборная, которую следовало посетить во избежание неприятностей — в самой тюрьме это удобство посторонним не предоставлялось. Все посетители устремлялись туда, очевидно, зная по опыту, что в противном случае им придется туго. Я последовал их примеру. Настолько же популярным оказался и единственный — платный — телефон, которым все жаждали воспользоваться. Я подумал, не позвонить ли домой, Эбби, но очередь была слишком длинной.

Самое утомительное последовало дальше. Никто не возмущался, наверное, давно привыкнув к местным порядкам. Нам пришлось стоять и ждать сначала в одном изолированном помещении, потом в другом, пока вся толпа не прошла должную проверку. После пропускного пункта нас повели по бетонной дороге, покрытой желто-оранжевыми флуоресцентными полосами. Я не мог отделаться от ощущения, что вот-вот получу пулю в затылок — за нами наблюдали с высоких башен. После некоторого ожидания мы направились в так называемую «А/Б дверь» — металлическую клетку, в которой если открывалась дверь «А», другая — «Б» — была непременно заперта. После проверки в кабинете со множеством окошек, расположенном в центре клетки, раздался пугающе громкий звонок. Загрохотали металлические засовы, задняя дверь закрылась, а передняя растворилась, и нам позволили выйти из клетки.

Теперь мы были внутри. Тюрьма представляла собой не одно отдельное здание, как я себе воображал, — не каменный Горменгаст и не железный Детстар. Это был ряд сооружений, окруженных забором с воротами, рвами и колючей проволокой — безрадостная ферма для людского скота. Офицеры в серой форме открыли двери, и мы вошли в здание, внутренний вид которого напомнил мне скучное казенное учреждение, школу или больничную приемную эпохи шестидесятых, выложенную мятно-зеленой плиткой и обшитую потертыми деревянными досками. Мы зашагали по коридорам, стены которых казались мне временными, наспех сооруженными, хоть они стояли уже долгие годы.

Позже я узнал, что каждого заключенного выводили в комнату для свиданий отдельно от остальных и заблаговременно, поэтому офицерам не имело смысла торопиться с проверкой посетителей. Тюрьма — царство упраздненного времени. Здесь оно ни для кого не представляет никакой ценности. А посетители арестантов — не клиенты, которых нужно ублажать. Я вздрогнул, когда назвали мою фамилию, потому что все время, пока ждал, был слишком увлечен рассматриванием окружающего. Стен, пожелтевших табличек: «Сержантам оставаться на постах до прибытия следующей смены» или «Посетительницам не появляться в здании тюрьмы в юбках более чем на два дюйма выше колен и с голым животом». Объявлений транспортной и других служб, длинных списков, напечатанных мелким шрифтом: «Зубная паста $1.39, кетчуп 1 пакет 19 центов, расческа 19 центов, тушенка куриная 1 банка $1.79, бобы консервированные 1 банка 89 центов, растворимый кофе 1 банка $1.59, ореховая паста $1.39, кондиционер $1.29, сетка для волос 29 центов, булочка 25 центов, шоколадная булочка 30 центов» и такдалее. Список ужасал хаотичностью, бессистемностью.

— Эбдус.

— Я.

— Снимайте ремень и обувь, содержимое карманов выкладывайте в коробку.

Я сделал неуверенный шаг вперед. Мне единственному требовались объяснения.

— В коробку.

Я выгреб все, что лежало в карманах, снял обувь и ремень.

— Ручку выбросьте.

Я пожал плечами.

— Вон туда.

Я бросил шариковую ручку в зеленое стальное ведро для мусора. Пока я возился со своим хламом, остальных посетителей уже начали проверять металлоискателем.

— Что это за кольцо?

— Обручальное.

— Почему оно не на пальце у вас?

— Гм… Это кольцо моей матери. Я всегда ношу его с собой. — Только не требуйте, чтобы я его надел, взмолился я мысленно. Женщина-офицер прищурила глаза, насупилась и тут заметила нечто еще более интересное.

— А это что такое?

— Где?

Она указала на бледно-оранжевую затычку для ушей, которую вместе с мелочью, ключами от машины и кольцом я положил в коробку.

— Затычка, — сказал я.

— Для чего?

Я попытался взглянуть на затычку, отдаленно напоминавшую игрушку из секс-шопа, глазами охранницы.

— Для полета на самолете.

Женщина внимательнее всмотрелась в затычку. Мне вдруг подумалось, что эта штука очень похожа на атрибут наркомана.

— Для полета на самолете?

— Нужно вставить их в уши, и тогда не будет слышно рева двигателей. Можно даже поспать.

— Почему она одна?

— Вторую я, наверное, потерял.

— Хм…

Никогда не думал, что ушная затычка может вызвать у кого-то столько подозрений. Продолжая хмуриться, тюремщица отодвинула коробку с моим имуществом к дальнему краю перегородки.

— Протяните правую руку.

Вдавив в штемпельную подушечку печать, женщина поставила на моих пальцах какой-то невидимый знак и придвинула мне коробку.

— Можете забрать свои вещи.

Засовывая ноги в ботинки, я начал было складывать мелочь в карманы.

— Не здесь.

— Что?

— Вы мешаете мне работать. Возьмите коробку и идите вон туда, к скамейке.

Спустя некоторое время пятерых из нас вызвали и посветили на руки лучом сканирующего устройства — секунду на них был виден розоватый символ. Ключи в огромной связке на поясе сопровождающего офицера поражали разнообразием. Некоторые выглядели современными, как ключ зажигания от машины, другие походили на средневековые. Когда нашу группу повели по коридору, я уяснил еще одну тонкость: идти нужно было медленно — дверь, остававшуюся позади, офицер закрывал на замок, догонял нас и лишь тогда открывал следующую.

Все, кто шел вместе со мной, давно усвоили, как следует себя вести. Продвигаясь в глубь этого жуткого здания, мы сами как будто превращались в заключенных. Наконец нас привели в помещение, где уже сидел Мингус Руд и другие заключенные, — в длинную комнату для свиданий, пропахшую известью, выложенную бледно-голубой плиткой и разделенную посередине перегородкой из органического стекла. Общаться мы могли только по телефону.

Поначалу Мингус говорил за нас двоих — я не мог найти слов.

— Ди-мен. Просто не верится, что это ты. Черт, вот это да!

Я кивнул в ответ.

— Только посмотри на него. Совсем взрослый!

Все это время Мингус представлялся мне реальным только наполовину, неким полумифом. И вот он сидел передо мной, человек из крови и плоти. Накачанный, с болезненно-желтыми белками глаз, с дурацкими усами Фу Манчу, прямо как у его отца, в грязной красной куртке, со сломанным зубом — я заметил это, когда он широко улыбнулся, — со шрамом, пересекавшим бровь. Тем не менее выглядел Мингус неплохо, точнее, за прошедшие годы он мало изменился. Я считал его похожим на Барретта с фотографии, украсившей «Встревоженную синь», но теперь, несмотря на усы, я видел в нем человека, ничем не напоминающего отца. Мингус был и оставался Мингусом, самим собой, — отвергнутым идолом моей юности, моим другом и любовником. Сидя напротив него, я сознавал, что в некотором смысле он превратился во взрослого мужчину задолго до нашей последней встречи и рокового выстрела. Чего не скажешь обо мне самом. Мне не хотелось даже вспоминать того мальчишку, которого я видел в зеркале, когда приехал в Кэмден и поселился в «Освальде». Перепуганного ребенка, страстно желавшего произвести на окружающих впечатление своей панковской прической, притворявшегося уличным невеждой.

— Я глазам своим не верю, старик. Где ты был?

Мингус вел себя так, будто мы продолжили прерванный разговор, будто я все еще тот запуганный школьник с Дин-стрит. Словно все эти годы я учился на Манхэттене, и в последние несколько месяцев наши дороги просто-напросто не пересекались.

Итак, где же я был?

— В Калифорнии, — ответил я.

— А, да. Я слышал, ты теперь в тех краях. Хотелось бы и мне когда-нибудь туда съездить. Золотой штат! Черт возьми! — Как и Марилле, Мингусу не доводилось бывать в Калифорнии. — Диллинджер уехал на запад, поселился в Золотом штате. И как бы хорошо ему там ни жилось, о своих корнях он не забывает. Возвращается в родные места и навещает старых знакомых.

Мингус как будто сочинял роман — растворял мое смущение в теплых интонациях рассказчика. Я слушал его болтовню с радостью, ощущая себя человеком, которому преподнесли подарок. Ни я, ни Мингус даже в мыслях не имели задумываться о том, на каком основании возрождается наша дружба. Она не потерпела бы никаких формулировок. Я чувствовал, как сквозь толстую стеклянную перегородку меня согревает его улыбка, его присутствие, и, почему-то вспомнив о том дне, когда мы ходили любоваться с моста на огромные тэги, думал, что Мингус всегда обладал этой удивительной особенностью.

— Артур не смог приехать, — сказал я, словно пытаясь оправдать приятеля. — Но прислал денег.

— Артур заботится обо мне, — кивнул Мингус. Нет, он вовсе не хотел уколоть меня, просто подчинялся желанию согреть и Артура теплом своей благодарности. — Знаю, я не раз его подводил. Но мой кореш никогда обо мне не забывает.

— Я постоянно спрашиваю у него о тебе, — солгал я. В действительности все эти годы мы с Артуром не поддерживали отношения. О Мингусе я давным-давно ничего не слышал — пока Франческа и Авраам не завели о нем речь в Анахайме, за ужином с Зелмо Свифтом.

— Мой братишка тоже сумел устроиться в жизни, — сказал Мингус, освобождая меня от необходимости врать. — Стал толстым и счастливым.

— Да уж, растолстел.

Дыхание Мингуса стало громче — видимо, его душил смех.

— По последним сведениям, наш мальчик надумал заняться фигурой и начал подыскивать себе подходящую жену.

Последовало тягостное молчание. Нам давно перевалило за тридцать, но ни один из нас до сих пор не обзавелся семьей. У Мингуса, разумеется, была на то уважительная причина. А я растратил свою жизнь впустую непонятно почему. Упоминать сейчас об Эбби я не мог: рассказ получился бы сбивчивым и лишь вызвал бы приступ жалости к самому себе. К тому же мне казалось, что между Дин-стрит и моей жизнью в Беркли зияет такая огромная пропасть, над которой при всем желании не выстроить мост.

Вокруг нас разговаривали с посетителями другие заключенные, кто-то всхлипывал, двое офицеров, дежуривших у двери, тоже о чем-то толковали.

— Я видел Младшего.

— Ходил к нему?

— Да, вчера. С Артуром.

— Мой старик, — с некоторой застенчивостью произнес Мингус. — Все сидит в своем убежище.

— Было приятно с ним повидаться, — сказал к.

— Наверное, он обрадовался.

Я не нашелся, что ответить, поэтому разговор вновь прервался. Мингус больше не пытался развлечь меня своей болтовней, его словоохотливость как будто иссякла. Я со стыдом сознавал, что мне не о чем говорить.

Мингус погладил свои длинные усы, провел пальцами по подбородку. На поверхности стекла с его стороны белели капельки слюны — свидетельства его напускного восторга, от которого теперь не осталось и следа. Я заглянул в его слезящиеся глаза и понял, что передо мной совсем чужой человек. Я не смел спросить у него, кем он стал — что произошло с ним тогда, в восемнадцать лет, какая причина снова привела его в тюрьму после освобождения, имела ли для него какое-то значение жизнь в промежутке между отсидками. Я не знал и как рассказать о себе — о том, в кого сам превратился, и о том, что несмотря ни на что, помню абсолютно все.

— Артур сказал, Роберт тоже в тюрьме. — Я презирал себя за наигранную беспечность, с которой произнес это слово — «тюрьма». Сердце громко билось.

— Много парней из нашего детства теперь в тюрьме, — ответил Мингус. Может, он хотел устыдить меня — я не был в этом уверен. — Дональд, Герберт, вся их компания.

Я не знал ни Дональда, ни Герберта. И Мингусу об этом, вероятно, было известно.

— Вы с Робертом видитесь? — Из меня так и сыпались идиотские реплики. Я ничего не мог с собой поделать.

— Я заботился о Роберте, пока мог. — Прозвучало это холодно, Мингус отвел в сторону взгляд. — Наш Роберт сам нарвался на неприятности. Вот и попал в камеру особого режима.

— Хм…

— Я ведь говорил ему! Нет — этот придурок не захотел меня слушать.

Желая смягчить его гнев, я сказал:

— Артур прислал деньги для вас обоих.

— Положи мою долю на его счет. Он сумеет ею воспользоваться.

— Серьезно?

— А то. Эти сукины дети достали меня, честное слово. Забрали у меня марки.

— Марки?

— Для писем. Почтовые марки.

— Почему?

— У меня было марок на тридцать баксов — в Оберне. Когда я попал сюда, думал, мне отдадут их… — Мингус принялся многословно рассказывать об ошибке, допущенной тюремной службой. Согласно правилам, заключенным запрещалось иметь при себе марки. Они напоминали купюры и могли использоваться ими как деньги. Мингус пожелал, чтобы сумму, на которую были куплены эти марки, перечислили на его счет. Но их просто поместили к остальным вещам, которые он получил бы при освобождении. Мингус писал жалобы, но ничего не добился. Эта история в духе «тюремных баек» напомнила мне о книгах Кафки. В этом мире постоянных лишений заключенные делают фетиши из самых ничтожных вещей. У меня заболела голова. Мне нестерпимо захотелось заорать: «Да забудь ты про эти чертовы марки! Я куплю тебе новые, если хочешь!» Но Мингус видел в этом проблему, требующую срочного решения, поэтому продолжал возмущаться. Разве могло сравниться то, что наболело на душе, с какими-то тридцатью долларами? Но в тюрьме разговоры велись лишь об одном — как облегчить тяжесть, накапливавшуюся часами, днями, годами. Я старался сдерживаться, слушая нескончаемый монолог Мингуса.

— Кстати, я привез тебе кое-что еще, — сказал я, когда он сделал паузу, чтобы перевести дух.

Мингус нахмурился в замешательстве.

Я сунул руку в карман и достал кольцо.

— Берег его для тебя. — Я придвинул кольцо к стеклу, будто знак дарования Мингусу монаршьей милости.

— Убери, — сказал он, дополнив ответ быстрым резким жестом. — Его все равно отберут.

Все еще не решаясь сообщить самое главное, я накрыл кольцо ладонью.

— Я для этого и приехал к тебе. Вернее… Нет, ну, разумеется, и для того, чтобы повидаться с тобой. В общем, кольцо твое.

— Оно никогда не было моим.

— Значит, стало сегодня.

— Черт!

Мингус помрачнел и напрягся, как будто я потребовал вспомнить что-то такое, чего он не желал воскрешать в памяти.

— Как можно тебе его передать? — «Если бы я знал, что между нами будет эта чертова стена, то испек бы тебе пирог», — подумал я.

— В этом нет необходимости.

— С его помощью ты сможешь выбраться отсюда, — произнес я едва слышно.

Мингус рассмеялся — искренне и с горечью.

— С его помощью никто не сможет даже проникнуть сюда.

Оставшееся время мы просто болтали. Мингус спросил, как поживает мой отец, и я рассказал, с какими почестями Авраама встречали в Анахайме. Потом я все-таки упомянул про Эбби, опустив подробности вроде цвета ее кожи, а Мингус опять вспомнил о марках. В последние минуты перед расставанием он задавал вопросы и не слушал моих ответов. Между нами как будто выросла невидимая стена. На выходе у меня снова проверили наличие штампа «свободный человек». Я положил обе сотни на счет Роберта Вулфолка, как и обещал Мингусу.

 

Глава 12

Невидимый, в сумеречном свете, я рассмотрел то, чего не увидел, когда пересекал этот двор впервые.

Латексную перчатку, наполовину вывернутую наизнанку, лежащую на бетонной плите, тщательно очищенной от листвы и грязи.

Вывеску на заборе, нарисованную отруки: «НЕ КОРМИТЬ КОШЕК».

Деревья прямо у ограды из колючей проволоки. Недосягаемые холмы вдалеке. Бледный диск луны, выплывший еще до заката.

Когда я вернулся на территорию Уотертаунской тюрьмы, трудно было сказать, день еще или уже ночь. Скорее нечто промежуточное — час, когда на постах менялась охрана.

Я полчаса пролежал на кровати в гостиничном номере, переключая телеканалы и глядя то на играющих «Метс», то на Фарру Фосетт и Чарльза Гродина в «Ожоге», то на Тедди Пендеграсса, пока в моей голове не прозвучали опять слова Мингуса, оглушив меня: «С его помощью никто не может даже проникнуть сюда». В первый раз я воспринял их несерьезно, а ведь они говорили о том, от чего я постоянно убегал, что играло в моей жизни главную роль. Не о Калифорнии, а о Бруклине. Не о колледже в Кэмдене, а о школе № 293. Не о «Токинг Хедз», а об Эле Грине. Не о выходе, а о входе (вспомните Тимоти Лири, шестьдесят седьмой год). Выход подразумевал вход (вспомните альбом «Гоу Битвинз», записанный в восемьдесят четвертом). Вход в царство музыки, конечно. А мне предстояло проникнуть в тюрьму. Первый пропуск, который выписали на мое имя в соответствии с правилами, позволил мне побывать там в роли гостя, почти туриста. Теперь я должен был войти в тюрьму в обход правил и тем самым заслужить право подарить Мингусу свободу, доказать ему, что иногда и невозможное возможно. Я собирался предоставить Аэромену шанс спасти самого себя, а теперь понял, что ошибался. Воспользоваться кольцом должен был я.

У меня как будто резко подскочила температура, стены комнаты зашатались, и я почувствовал себя Реем Милландом из «Потерянного уикенда». Внутренности словно расплавились, меня прошиб пот. Я лежал неподвижно, продолжая давить пальцем на кнопки пульта в надежде найти какую-нибудь передачу, которая отвлекла бы меня. Бесполезно. В конце концов я соскочил с кровати, ополоснул лицо и шею и минут пять простоял у зеркала, пытаясь пристальным взглядом отговорить себя от безумной затеи. Затем я собрал свои вещи и выписался из гостиницы.

Я подъехал к торговому центру на окраине города и оставил машину на стоянке среди множества других автомобилей.

Вспомнив о металлоискателях, я снял ремень и часы, спрятал их под сиденьем, а бумажник засунул в бардачок, решив, что деньги и документы тоже не стоит брать с собой. Ключ от машины я снял с брелка и положил в ботинок, как шестиклассник, прячущий доллар, чтобы не отняли. Затем я надел на палец кольцо Аарона Дойли и невидимый вышел из машины. До тюрьмы я добирался пешком — по обочине идеально вычищенной дороги с вывесками «ОПАСАЙТЕСЬ СЛУЧАЙНЫХ ПОПУТЧИКОВ».

Автостоянка для служащих тюрьмы располагалась непосредственно за пропускным пунктом, через который я прошел сегодня утром. Сейчас на территорию въезжала на своих машинах вечерняя смена, охранники не слишком дотошно проверяли их: смотрели на жетоны и заглядывали в сумки с завтраками. Я без проблем вошел в ворота вслед за очередным автомобилем — в сумерках любой бы, наверное, справился с этой задачей. Машина заняла место среди других. Ее водителем оказался невысокий тип, похожий на грушу, с баками Элвиса, в шерстяном костюме. Перед входом в здание тюрьмы он остановился, сделал последнюю глубокую затяжку, бросил бычок на гравий, загасил его ногой и открыл дверь. Я вошел вместе с ним, стараясь ступать беззвучно. В какой-то момент я чуть пошатнулся, тут же подумав о неуклюжести невидимок, лишенных возможности видеть самих себя, и ощутил приступ паники. Но быстро собрался с духом и, подражая размашистой походке мистера Груши, последовал за ним.

У офицеров была своя «А/Б дверь». Здесь мне пришлось несладко — дверью «Б» меня чуть не пришибли, и, уворачиваясь от удара, я ударил ботинком Грушу по ноге, сзади под коленом, едва не сыграв с ним шутку, которая в нашей школе называлась «спущенная шина». Груша резко развернулся. Я прижался к двери, закрыв рукой рот. Он посмотрел направо и налево, ничего не увидел и зашагал дальше. Я выдохнул. Тюрьма тихо гудела, доносились отзвуки отдаленного лязга и грохота. Этого было достаточно, чтобы никто не слышал вздохов невидимки.

Я поспешил за своим ни о чем не подозревающем провожатым. Он вышел в освещенный бледной луной двор, и вскоре мы очутились в низеньком здании с множеством кабинетов, окна которых не были защищены решетками. Камер с заключенными здесь, по всей вероятности, не было. Утром этого здания я не видел. Груша свернул направо, к двери с надписью «КАМЕРЫ ХРАНЕНИЯ», и я понял, что пора с ним распрощаться. Было бы глупо надеяться, что, переодевшись, Груша отправится прямиком в камеру Мингуса.

Я решил обследовать кабинеты. В отличие от помещений для посетителей здешний воздух не пропах страхом. Если бы я не знал, где нахожусь, мог бы подумать, что это совершенно безопасное место — нечто вроде управления транспортных средств. В первом кабинете у стола с кофеваркой офицер заигрывал с коллегой-женщиной, которая хоть и была подстрижена под мальчика и одета в форму, выглядела весьма соблазнительно. Пара служащих, то и дело зевая от усталости, корпели над какими-то бумагами, двое других прилипли к экрану крошечного телевизора, наблюдая за игрой «Метс», начало которой я краем глаза видел в гостинице. На зеленых стенах висели фотографии чьих-то детей, вырезанные из газет карикатуры и календари. Лет десять назад здесь, вероятно, были и снимки красоток из журналов, но сейчас тут работали женщины и подобные вольности исключались. Может быть, теперь мужчины прятали вырванные страницы в камерах хранения.

Я стоял, прислонившись к стене, когда в кабинет вразвалочку вошел Груша, в серой форме с обилием кнопок, с дубинкой и связкой ключей на поясе.

— Эй, Стеймос! — воскликнул офицер, тот, что у стола с кофеваркой.

— Здорово! — ответил Груша-Стеймос. — Чем занимаешься?

Все служащие в офисе были белыми. Но и их общение не обходилось без «Эй».

— Жду тебя, — ответил офицер у кофеварки. Его собеседница, на лице которой появилось недовольное выражение, отошла в сторону. — Метцгер отправляет нас двоих в шизо. С днем измождения!

— Где мой торт с мороженым? — убито пробормотал Стеймос.

— Никакого мороженого.

— Боже всемогущий! Помоги мне пережить этот чертов день.

— Я позабочусь о тебе, мой сладкий.

Стеймос и его приятель покинули кабинет, очевидно, с ужасом думая о том, что ждало их в загадочном шизо.

— Сохраняйте мужество, — не поднимая головы, пожелал им один из офицеров, возившихся с бумагами.

Я решил не идти за Стеймосом. Он не внушал мне доверия. Следовало выбрать нового провожатого и запастись терпением, чтобы в нужный момент быстро прижаться к стене, стоять там сколько потребуется, усмиряя трепещущее сердце, не позволяя громкому вздоху слететь с губ, а затем суметь проскочить в открытую дверь. Но прежде я должен был установить местонахождение Мингуса в этом мрачном тюремном городе, где улицы не имели названий — по крайней мере на них не было указателей.

Его координаты, вероятно, можно было найти в бумагах, хранившихся в этих кабинетах, или в той папке на пропускном пункте, из которой охранник прочитал мне номер Мингуса. Я стал ходить по комнате, заглядывать в документы через плечо работавших с ними офицеров и даже листать досье на столах, когда никто не видел. Но так ничего и не выяснил. Одна из тетрадей содержала сведения, не поддающиеся расшифровке: «4:00 охрана/4:25 с-т Мортин здание Г/6:30 заключенный Легман, Дуглас 86Б5978 запрос по д. РЛХ» и так далее. На другом столе я обнаружил журнал с перечнем служащих тюрьмы и итоговой подписью «Количество превышает норму».

Наконец мой взгляд упал на стопку папок, обозначенных именами и номерами заключенных, — они лежали на низкой полке в стороне от письменных столов. Уголки торчащих из папок бумаг трепал ветер, проникавший через раскрытое окно. Я решил, что раз уж нельзя извлечь из невидимости никакой другой пользы, то хотя бы устрою здесь кавардак, подчиняясь детскому желанию, которое вынужден был душить в себе всю жизнь. Хорошо, что ветер усилился — это могло послужить объяснением разгрому. Я подошел к полке и смахнул папки на пол.

— Мать твою, — пробормотал офицер, сидевший ближе всех к полке.

Женщина с мальчишеской стрижкой изумленно посмотрела на бардак.

— Подними, Суини, — сказал один из тех, что пялились в телевизор.

— Сам подними.

— Я собираюсь уходить. Кстати, тебе следовало унести отсюда эти бумаги еще на прошлой неделе.

— Не мне, а Заретти.

— Да, но упали они из-за тебя. Закрой наконец окно, а то мы все свалимся с гриппом.

К моему удивлению, Суини послушалась его. Подойдя к полке, она наклонилась — ее серая форменная куртка задралась на спине, и из-под брюк выглянула полоска цветастых трусиков — и принялась быстро собирать с пола папки, не давая мне возможности прочесть написанные на них фамилии. Я едва удержался от соблазна схватить последние несколько штук и попрыгать с ними, изображая взбесившийся ветер. Этой мертвой зоне не помешала бы хорошая встряска. Суини что-то ворчала себе под нос. Болельщик «Метс» не обращал на нее внимания. Оживленный голос комментатора заглушал гудение вентилятора. Когда Суини собрала все папки и вышла из кабинета, я последовал за ней — за цветастыми трусиками, единственным ярким пятном в этом мраке.

Суини привела меня в комнату с несколькими шкафами и большим деревянным письменным столом, на котором стоял телефон и лежали фотографии, вырезанные из газет. Быть может, это был кабинет тюремного смотрителя, если таковые вообще существуют. Помню, как сильно я удивился, узнав в тринадцатилетнем возрасте, что в маленьких вермонтских поселениях есть шерифы, — они представлялись мне тогда настолько же нереальными, как рыцари или пещерные люди. Тюремный смотритель ассоциировался у меня с Пенни Брюсом или с речитативами Слика Рика. В общем, скорее всего это был кабинет какого-нибудь старшего офицера. Суини включила свет и начала раскладывать папки по ящикам в шкафу, помеченным буквами в алфавитном порядке. Я понял, что попал именно туда, куда нужно. Хотя в данный момент меня это не очень интересовало. Я подошел к Суини — ближе, чем следовало, — на время забывая о том, что я в тюрьме. Суини была невысокой, но я почти любил ее. За то, что она — женщина в этом созданном и охраняемом мужчинами аду, за то, что я видел в ней Лондон и слышал Францию.

Ничего подобного я никогда не испытывал. Мне еще не доводилось исследовать сексуальные преимущества невидимости — я не приходил прозрачным в стриптиз-клубы, не заглядывал в чужие окна. Жажда распутства обуяла меня как раз в тот момент, когда я собрался навсегда отказаться от кольца и его таинственных возможностей. Я едва не прижался к Суини, опьяненный ароматом ее волос. Она напевала «Билив» Шер и пускала газы, но меня это не отталкивало. Я уговаривал ее мысленно: «Только не бойся меня, Суини, не кричи. Позволь прозрачным рукам человека-невидимки проникнуть под твою мужицкую форму…». Мой член стоял, едва не касаясь обтянутого серой тканью зада Суини, сейчас я был возбужден сильнее, чем когда остался наедине со сладкой Катей Перли. Эта безумная страсть как будто давала мне последнюю возможность отказаться от своей затеи, которую я уже осуществил наполовину, она как будто выталкивала меня в совсем иную жизнь — изобилующую женщинами и глупостями, со своими проблемами, которые, по сути, не такие уж проблемные и неприятные, как настоящие трудности. И пусть катится к черту эта гнетущая мужская тяга к подвигам! Это идиотское стремление пробраться на территорию, огороженную колючей проволокой, чтобы разрешить загадки из прошлой жизни! «Пропади она пропадом эта тюрьма, давай трахнемся, Суини! Позволь мне хотя бы на время вытянуть тебя из этого дерьма!»

Суини выдвинула ящик, обозначенный буквами Р-С-Т, и мне сразу же бросилось в глаза: «Руд, Мингус Райт, 62Г7634». Возбуждение как рукой сняло. Секунду назад я был в двух шагах от катастрофы, чуть не прикоснулся к Суини своим отвердевшим членом. А теперь пятился к окну, позволяя ей закончить работу. Она продолжала весело напевать, даже не подозревая о том, что всего минуту назад она вызывала в ком-то бешеное желание. Перед уходом она щелкнула выключателем, но света фонарей во дворе было вполне достаточно, чтобы найти нужный ящик и достать папку.

Я сел за стол и раскрыл ее.

В папке было пятнадцать, а может, двадцать страниц. Первая — самая важная — датировалась семьдесят восьмым годом. Мингус поступил в тот год в школу Сары Дж. Хейл, а я еще учился в 293-й.

«ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА:

Результаты проведенных тестов свидетельствуют о высоком уровне интеллектуального развития мальчика. Вербальные способности значительно преобладают над практическими навыками преодоления трудностей. Уровень концентрации внимания ниже возрастной нормы — вероятно, как результат расстроенных чувств, напряжения и внутренней дисгармонии. Недоверчив, склонен относиться к жизни с настороженностью, эмоционально сдержан, раним…»

«ДЕТСТВО: Родился в срок. Осложненные роды; появившись на свет, выбил ногой инструмент из руки акушера…»

«Мингус не понимает, что с ним происходило. Ему кажется, его неприятности начались еще в детском саду…»

«Свои проблемы увязывает с хулиганскими элементами в школе и на улице. Затрудняется объяснить, чем занимается в свободное время…»

* * *

«РЕЗУЛЬТАТЫ ТЕСТА: Пройти тест согласился с готовностью. Однако в ходе проверки проявлял недовольство, граничащее с безразличием и даже пренебрежением… Показатели колеблются от ниже среднего до высшего, за исключением задания „Механическое переписывание текста“, оцененного „ниже нормы“, что, вероятно, не соответствует действительности, поскольку он мог делать это умышленно небрежно…»

«Склонен к замкнутости и предчувствию дурного (например, карточка V: замаскировавшаяся бабочка на дереве, карточка III: два человека готовят колдовской отвар, карточка IV: летящий на зрителя дракон)… Что свидетельствует о страхе и порой подозрительности в отношении личного жизненного опыта и окружающей действительности…»

«Для обычной манеры поведения характерны сарказм и склонность к словесным перепалкам с людьми, имеющими над ним власть…»

Передо мной вставал совсем другой Мингус, таким я его не знал. Казалось, перед встречами с психиатром у него неизменно портилось настроение. А ведь в этот самый период он с легкостью управлял моей жизнью, там, на Дин-стрит. Я отложил верхние листы, перейдя к «послужному списку» — записям об арестах и судимостях. Первые пять или шесть задержаний произошли еще в школьную пору — из-за граффити. До принятия Эдом Кочем особых законов о граффити, полицейским приходилось выдумывать, какую причину задержания указать в протоколе.

«02/03/78: Хулиганство, причинение вреда чужому имуществу.

14/04/78: Хулиганство, причинение вреда чужому имуществу.

27/09/79: Хулиганство, владение воровскими инструментами».

И так далее. Воровскими инструментами, по всей вероятности, окрестили металлорежущие приспособления, при помощи которых Мингус проникал в депо метро. Ни о нападении на полицейского в Уолт Уитмен, ни о костюме я не нашел ни единого упоминания. В ту ночь Мингуса отпустили под ответственность отца. Все его подростковые преступления были связаны с граффити. Смешно: в ту пору Мингус мог спокойно курить травку и нюхать кокаин у себя дома, а как только выходил на улицу, сразу попадался в лапы копам.

Ему прощали мелкие прегрешения.

«16/08/81: Убийство 2, хранение оружия».

И приговор:

«23/10/81: Признан виновным в совершении уголовного преступления: непредумышленного убийства».

Эхо убийства Старшего отобразилось в «послужном списке» Мингуса шестилетним молчанием. Перечень его арестов продолжился с 1987 года. К этому моменту улица уже пережила революцию крэка.

«23/11/87: Хранение запрещенного вещества (стимулятора)»

Далее шел перечень подобных же преступлений, напечатанный ленивым секретарем, обожающим аббревиатуры:

«03/10/88: ХЗВ (стимулятора), мисдиминор. 12/02/89: ХЗВ (стим.) мисдим.

03/06/89: ХЗВ (стим.) мисдим.».

Затем — результат вступившего в силу дополнения к уголовному кодексу:

«08/08/89: Владение предметами нанесения граффити».

И:

«05/04/90: Кража 1».

Раз за разом Мингус попадал за решетку до суда и проводил там больше положенного срока. За период между отсидкой в Элмайре и нынешним заключением Мингус ни разу не выезжал за пределы города, его никогда не отправляли на север. В каком-нибудь другом штате или Городе ему, может быть, прощали бы его проступки. А выживал он скорее всего благодаря своим исключительным «вербальным способностям» — своему знаменитому дару убеждать. Так или иначе, предупреждений ему делали предостаточно:

«05/08/92: ХЗВ (стим.) мисдим.

01/30/94: ХЗВ (стим.) мисдим., владение преступными инструментами».

Я читал этот список правонарушений, и мне казалось, я наблюдаю за крушением поезда или обвалом в горах.

«11/08/94: Хранение стимулятора, попытка продажи. Хранение оружия».

И:

«Обвинение в совершении уголовного преступления, от 4 лет до пожизненного».

На этом список заканчивался. Создавалось впечатление, что сначала долго Мингуса покусывали, а распробовав, решили загрызть насмерть.

Дальше шли документы, содержащие подробности его нынешнего заключения: бумаги, обрекавшие его на жизнь в тюрьме строгого режима — сначала в Обернской, потом в этой, Уотертаунской, куда он был переведен по личной просьбе. Я лишь позднее осознал, что Мингус плыл против течения: большинство заключенных стремилось на юг, куда родным и знакомым легче добраться.

Далее следовал список незначительных преступлений, совершенных Мингусом уже в тюрьме, — его составляли дежурные офицеры. Я долго и с изумлением всматривался в неразборчивые записи:

«Заключенный отказался выйти из камеры во время досмотра.

Запрещенные предметы: маркер.

Заключенный готовит суп с помощью нагревательного прибора.

Лишняя газета.

Заключенный улегся днем на койку и заявил, что он Супермен.

Запрещенные предметы: трубка».

Вот такая аннотация ко всему существованию Мингуса. Я заучил наизусть номер его камеры и блока, вернул папку на место. Но прежде чем продолжить свою призрачную прогулку по тюремным владениям, вновь сел за стол, словно притянутый стоявшим там телефоном. Быть может, во мне говорила еще не остывшая страсть к Суини или какое-то другое обманчивое чувство, но я вдруг нестерпимо захотел поговорить с Эбби.

Уже привыкнув к тому, что у меня дома никого нет, и настроившись на очередное разочарование, я очень удивился, когда вместо автоответчика услышал голос Эбби.

— Эбби?

— Да.

— Ты дома.

— Гм… Я у тебя дома, — поправила меня Эбби.

— А какая разница?

— Разница в том, что тебя здесь нет. — Она немного помолчала. — Все наслаждаешься Диснейлендом?

— Диснейленд. Н-нет! Я совсем не там.

Мне вдруг пришло в голову, что, когда я названивал домой, разыскивая Эбби, она, наверное, тоже звонила в Калифорнию, ища меня. Так же безрезультатно.

— Я не в Анахайме, — сказал я. — Вернулся в Бруклин.

— Заболел твой отец?

В первую секунду я пришел в замешательство, но быстро сообразил, что Эбби высказала самую безобидную из догадок, а версии поинтереснее приберегла на потом.

— Нет… Нет, — ответил я.

— Значит, ты отправился брать интервью у печального Айрона Джона? Ты где сейчас? В лесу? Играешь на барабане?

— Не совсем.

— Может, ты разыскиваешь того типа, которому принадлежала расческа для афро?

— Что-то в этом роде.

— А почему ты шепчешь?

— Если честно, я сейчас не могу с тобой разговаривать, — сказал я. — Я не ожидал, что ты ответишь. — Мне хотелось добавить: «Я звонил много раз», но как раз в этот момент мимо двери со стеклом проплывал дежурный офицер. Если бы кто-то услышал мое бормотание и вошел сюда, то увидел бы повисшую в воздухе трубку.

— Точнее, в данный момент тебе просто неохота со мной разговаривать, я правильно понимаю, Дилан?

— Прости.

Эбби задумалась, очевидно, ища объяснение моему молчанию.

— Ты в каком-то жутком месте, угадала? — Ее голос прозвучал несколько мягче. — А наш сверхсерьезный разговор тебя просто достал.

— Я в жутком месте, — ответил я. Ее предположение стопроцентно совпадало с действительностью.

— Я тебе верю.

— Спасибо, — тихо произнес я.

— Когда выберешься оттуда, перезвонишь мне?

— Да.

— Ладно. Наверное, я смогу подождать.

— Спасибо, — повторил я.

— Я остаюсь здесь. Звони в любое время. — Теперь Эбби говорила со мной как с ребенком.

— Эбби…

— Да?

Мне захотелось что-нибудь сказать ей напоследок — хоть даже ерунду. Но я как дурак молчал, пока не вспомнил о том, чем давно мечтал с ней поделиться, — о таких вещах мы с удовольствием болтали в наши лучшие дни.

— Помнишь, я всегда удивлялся, что «Фор Топс» столько лет остаются вместе и не принимают новых вокалистов, хотя обычно все группы рано или поздно распадаются?

— Да?

— Представляешь, я выяснил, в чем их секрет. Это невероятно. «Фор Топс» не распались, потому что все четверо ходят в одну синагогу. Они евреи. В некотором смысле это очень трогательно, согласна?

— Ты позвонил, чтобы сообщить мне эту новость? Чтобы сказать: «Фор Топс» евреи?

— Э-э…

— А о себе, насколько я помню, ты всегда говорил: то, что я еврей, практически ничего не значит.

— Гм… Да, конечно… И все же… Мне кажется, история «Фор Топм» удивительна.

— Хм-м… По-моему, это твое изумление — отголосок увлеченности черными. М-м? А у этих ребят наверняка имеется парочка подружек — черных евреек, где-нибудь в Краун-Хайтс. Удачных поисков, брат по крови.

Эбби положила трубку. Впрочем, разговор завершился далеко не худшим образом.

Мне ничего не оставалось, как продолжить выполнять миссию, с которой я сюда явился. Заняться поисками, как сказала Эбби. Поисками Мингуса.

 

Глава 13

Он никогда не желал быть ни королем улицы, ни лидером какой-нибудь группировки. Он хотел быть только Дозой. Его не интересовало ни точное количество нанесенных им меток, не увлекало хвастовство или разграничение сфер влияния. В сделки с группировками ему, разумеется, приходилось вступать — в конце концов он примкнул к БТЭК, — но только ради того, чтобы получить право свободно заниматься собственным искусством. Времена Моно, Ли и Суперстрата — легендарных героев, показавших улице, что такое «тэг» или «троу-ап», или «топ-ту-боттом», а в первую очередь — что вообще представляет собой граффити, искусство, родившееся из надписей на стенах уборных, — времена этих людей прошли. Миллион подростков расписывали город тэгами, не зная их истории. Наверное, этим ребятам казалось, что люди всегда так жили: ели, спали, смотрели телевизор, вступали в группировки и оставляли на стенах и столбах свои тэги.

Независимо действовали лишь те, кто имел склонность к одиночеству. Дозу нравилось смотреть, как возникает линия, как краска из распылителя лижет, словно языком, камень или стекло. Линия и лижущий язык — выражение ошеломления, придаваемое лицу города тэгом. Топ-ту-боттом — роспись, украшающая стену вагона снизу доверху. Да черт побери! Пусть мир превратился в мрачную тюрьму, но у Дозы были продолжатели! Граффити никогда не пользовалось бешеной популярностью, многим просто хотелось в это верить. Как в случае с Джеки Уилсоном, Сэмом Куком, Отисом Реддингом и Барреттом Рудом-младшим — настоящие таланты составляли исключение, собираясь в созвездия.

Быть может, Барри об этом не догадывался, но именно любовь Дозы к своему искусству сблизила их, отца и сына.

Кокаин тоже сыграл в этом большую роль — Барри, очевидно, именно так и считал. Между прочим, это он открыл его для Дозы.

На изучение наркотика уходило немало времени — ты мог умереть, так и не поняв, что именно кокаин хотел рассказать тебе.

Барри и Дилан понятия не имели о том, что казались ему слишком похожими друг на друга. Он ощущал вес их радужных надежд, возлагаемых на него, Дозу, и на целый мир. Барри и Диллинджер витали в облаках, а потому отличались нерешительностью. Слабостью. Ему хотелось защитить их от сокрушительных ударов, хотя порой он склонялся к мысли, что это неосуществимо. Они не хотели знать о тех вещах, о которых было известно Мингусу — ведь он смотрел на них раскрытыми глазами. Он осознанно оставил Дилана без своего покровительства в 293-й школе. Не потому что просто захотел этого, а потому что твердо знал, как тяжко придется его другу, — знал и не имел возможности что-либо изменить. Иногда его так и тянуло прийти к Аврааму и прокричать: «Отправь же наконец своего сына во „Френдз“! Забери его из этого ада!»

А полеты? Он делал это, потому что не желал разочаровывать Дилана.

Черная пантера, Люк Кейдж, Астромен. Как же. Можно подумать, Гованус нуждался в черном супергерое.

Доза читал в комиксах между строк — Дилан никогда этого не умел, — поэтому знал, что оба они всего лишь довесок к общей картине и никаких шансов у них нет.

С половиной парней, которых они пытались проучить с помощью кольца — любителей отнять деньги у белого, — Доза был знаком.

Барри и Дилан — они оба застряли в романтике Дин-стрит. Доза смотрел на свой квартал как на маленький остров в городском море — взглядом летающего человека. Он знал, что такое Невинс и Хойт и куда они ведут. Никто, за исключением, быть может, Мариллы, не догадывался о том, сколько раз Доза защищал свой квартал от молодчиков из Уикофф-Гарденс и Гованус Хаузис, от дружков Роберта Вулфолка и им подобных. О том, что он оберегал детей Дин-стрит, в том числе Альберто и Лонни, даже гордеца Генри, следил, чтобы их не избили, не отобрали у них скейтборд или велосипед. О том, что спасал дома из бурого песчаника на Берген и Третьей от нападения разбойных банд — те следили за восстановительными работами новых жильцов, чтобы подгадать удобный момент и наведаться к ним в их отсутствие. Продавая этим парням травку, Доза отговаривал их от подобных действий. «Какого черта вы там найдете? Думаете, белые хранят дома бабки? Да они же все хиппи! Скоро вообще уберутся отсюда».

Может, новым жильцам так и следовало сделать — убраться подальше. Здесь ведь был не Парк Слоуп.

И почему Доза с таким рвением за них заступался?

Многие из поселившихся в этих домах белых — не Эбдусы, конечно, а Изабелла Вендль, Дэвид Апфилд, Роты — вообще избегали встречаться глазами с ним или с Младшим, как будто они заняли на улице чужое место. Усатый Апфилд в своей бейсболке «Ред Сокс», каждый день выходя во двор убирать мусор, метал испепеляющие взгляды в сторону пуэрториканцев перед магазином Рамиреза, словно мог заставить их таким образом не бросать в его клумбы бутылочные крышки и упаковки из-под чипсов.

Быть может, все беды Дозы были вызваны переездом из Филадельфии. Вынужденным отказом от формы бойскаута и футбольной экипировки. Ему пришлось забыть о прошлом и все начать сначала.

Младший мог целыми днями просиживать дома и любоваться на свои «Золотые диски». А ты, ты заставлял себя выходить на улицу и шагать по серым тротуарам прочь с Дин-стрит.

Иногда он с самого утра отправлялся на Монтегю, проходил сквозь толпу школьников из Хайте, спешивших на первый урок в Сент-Энн и «Пэкер», и сворачивал в сторону моста, чтобы в одиночестве покурить травки. Вдали от учителей и школьных охранников, Дилана, Артура, Роберта. Вдали от звонков на урок, команды «Флэмбойен», «Свирепых убийц» из Ред-Хук, которые хотели, чтобы он присоединился к ним, «Томагавков» из Атлантик Терминале. Все уходило, рассеивалось, как дым в воздухе. Он сидел у подножия Бруклинского моста на городской свалке, глядя на проржавевшие крылья полицейских автомобилей, разбитые счетчики такси, скелеты других машин, с торчащими в зажигании ключами, словно эти развалюхи еще надеялись встать в строй. Уходило все. Младший. Старший. Мингус.

В каком-то смысле Старший был таким же, как Доза. И, несмотря на свою фанатичность, замечал все вокруг.

Несколько раз Доза следил за Старшим, когда тот отправлялся на встречу с офицером, наблюдающим за досрочно освобожденными. И тайно провожал его до книжного магазина на Ливингстон-стрит, где Старший подолгу изучал картинки из порножурналов, лежавших на полке между гороскопами и сборниками тестов для государственных служащих. Свои вылазки в этот книжный Старший прекратил лишь после того, как старый еврей велел ему или что-нибудь купить, или проваливать.

Однажды Старший ущипнул Дозу за руку, столкнувшись с ним в прихожей, и сказал:

— Иногда мне кажется, ты ходишь за мной по пятам, сынок. Надеюсь, ты хоть что-нибудь наматываешь себе на ус.

Из того дня, когда произошло убийство, Доза помнил лишь собственное чувство безграничного стыда и страстное желание, чтобы белый парень ничего этого не видел.

Если он возвращался мыслями к тому моменту, то жалел лишь об одном: что не разделался со Старшим под покровом ночи, наслав на него стаю шлюх, или не всадил в его вампирское сердце серебряную пулю.

Не стоил старик того, чтобы стрелять в него. Если бы у Дозы был скальпель, он просто отрезал бы Старшего от Младшего. Но в тот день им завладело желание защитить отца. Вот как нужно было объяснить это копам.

Споффорд.

Барри не было ни в момент предъявления Дозе обвинения, ни на слушании дела в суде. Он сбежал, уехал вместе с гробом Старшего в Северную Каролину, оставив Дин-стрит, свою комнату с залитым кровью полом и осевшим на диванных подушках кокаиновым порошком. Никто не хлопотал об освобождении Дозы, не собирался вносить за него залог. А как же Артур Ломб? Ему ведь предстояло развивать их бизнес. С кем? С перепуганной матерью?

Никто не знал, что Дозе уже исполнилось восемнадцать. Сначала его отвезли в Бронкс и поместили в «Споффорд Джувенайл» вместе с тринадцатилетними распространителями героина, четырнадцатилетними трансвеститами и несовершеннолетними растлителями малолетних. Сидела здесь и парочка убийц, которые еще не достигли половой зрелости. Оба лишили жизни таких же детей, какими были сами. А Доза уже брился и, кроме того, застрелил взрослого человека. Мальчишки приняли его как главного. Через десять дней из Филадельфии прислали копию его свидетельства о рождении, и ошибку тут же исправили. Дозу перевезли в тюрьму на острове Райкер.

Но если время от времени он и вспоминает об августе восемьдесят первого, то думает только о Споффорде: о двенадцатилетнем соседе по койке из Бед-Стай, который слышал голоса и постоянно твердил: «У меня в башке Баггз Банни». Этот мальчишка похитил третьеклассницу со двора школы № 38, отвез ее на конечную остановку Лонг-Айленд Рейл-роуд, разделся, снял одежду с жертвы и заставил ее есть его фекалии, а теперь сходил с ума от тоски по маме. Никто не издевался над ним, имитируя болтовню Баггза Банни, — голоса являлись ему, быть может, по безмолвной просьбе тех, кто его окружал.

Райкер.

Доза уже не помнит, каково было его первое впечатление в этом месте. Подчинение себе острова Райкер — вот одно из главных достижений его жизни. Он заставил себя не подавать виду, что ему страшно. Здание номер шесть. Его обитатели объяты тревогой, вызванной появлением нового арестанта. Доза всегда и везде — человек с большим опытом.

Нет ничего ужаснее напуганных убийц, пытающихся доказать, будто они жесткие и непоколебимые. Если ты знаешь, что такое здание номер шесть на Райкере, непременно попросишься в любую тюрьму на севере. Люди на севере более уверены в себе и спокойны — большинство уже знает, сколько им предстоит отсидеть, и воспринимает это как нечто неминуемое, психов же, которых только-только сцапали, гораздо меньше. Здание номер шесть переполнено парнями с улицы, намеренно ожесточившимися перед тем ужасом, с которым, как они думают, им предстоит столкнуться. Поэтому Райкер гораздо страшнее любой тюрьмы в северных районах. Лучше с самого начала притвориться крайне жестоким и бывалым, еще когда только входишь в ворота. Так все и делают — приходя в неохраняемую столовую, разыгрывают перед окружающими свирепость. Пузырь — застекленный пост тюремщиков — далеко от пищеблока, поэтому здесь идеальное место для подобных демонстраций.

Молодые гораздо более опасны, чем люди зрелые.

Страх растягивает ожидание суда на целую вечность. Каждый, кто попадает в здание номер шесть, заявляет, что на этот раз потребует, чтобы его дело слушалось в суде присяжных, клянется, что больше никогда не станет подавать апелляцию. Заверяет, что в следующий раз ни за что не попадется. И — как бы то ни было, я невиновен! Через шесть месяцев, наполненных отчаянными попытками не попасться под горячую руку какому-нибудь соседу-убийце, назначенный судом защитник намекает клиенту, что может кое-что устроить. Условное заключение или от года до пяти в тюрьме на севере штата. Подзащитный соглашается — только чтобы не «от десяти до пожизненного».

Ничто не помогает системе лучше, чем система, выходящая из-под контроля.

Заняв на острове выгодное во всех отношениях положение, Доза увидел все, что здесь творится, — будто заглянул в механизм часов.

Когда за решетку попадали психи, они требовали предоставить им лучшее спальное место, но их отовсюду гнали. Вонючие, тощие, они никогда не могли найти для себя места и никого ни в чем не убеждали. Более взрослые тертые калачи и даже парни помоложе — все говорили психам одно и то же: «Твою мать, недоделок! Чем от тебя несет? Иди вон туда, придурок, и не торчи здесь».

И психу приходится брать одеяло и отправляться в тот угол, где спят покрытые коростой изгои. Растоптанные, опустившиеся люди со слезящимися от бесконечного раболепства глазами.

Только-только попадая в тюрьму, ты в некотором смысле превращаешься в героя Хорэйшио Алджера. Вспоминаешь о своей внешности. В последнее время на уход за собой ты не тратил ни минуты: не мылся, не причесывался, утешался наркотой и ревущей рок-музыкой. И вот внезапно оказываешься перед зеркалом. У всех, кто тебя окружает, свои принципы, своя идеология: у адвоката, мусульман, картежников, доносчиков, членов известных на весь штат группировок. И каждый твердит об уважении. Всех что-то ограничивает, все состоят в какой-нибудь команде, несмотря на то, что постоянно твердят: выживает лишь тот, кто полагается на самого себя; отстаивай свою территорию и не влезай в долги. Этих правил придерживаются все. Но в первый день тебе, естественно, пытаются навязать сигареты: в долг, браток.

А еще ты обнаруживаешь, что очутился в окружении одних качков, — ты, костлявый мальчишка, ошивавшийся по подворотням.

Никаких долгов, говоришь ты себе, но местный парикмахер делает тебе отменную стрижку и шепчет на ухо: «Полпачки, браток». Ты не возражаешь, даже благодарен ему, ведь, пока он тебя не подстриг, ты не мог без содрогания смотреть на себя в зеркало.

Первое испытание. В кого ты превратишься? В стукача? Опущенного? Законченного наркомана? Или всего лишь в рассказчика бесконечных баек, в тюремную Шехерезаду?

Самая невероятная история приключилась с Дозой именно в этот период — после вынесения приговора и до перевода на север. В сентябре как Доза увидел слово «иудей» в заведенном на него личном деле — призрачный привет от Старшего. Офицер и глазом не моргнул — просто рассказал, где и в каком месте проводятся службы. Доза напрочь забыл об этом разговоре и вспомнил, лишь когда однажды зимой получил на обед коробку с опресноками, которые ему позволили забрать в камеру. Видимо, о нем позаботился какой-то фанатик-иудей из начальства. Так или иначе, опресноки стали нелепой, но весьма приятной неожиданностью. Теперь ему каждый день выдавали по коробке — одной такой упаковки хватало на целую неделю.

Соседом Дозы по койке был в том декабре парень, тоже из Бруклина, которого Доза не раз видел в районе Олби-Скуэр-Молл — он торговал пирожными и навязывал прохожим какие-то памфлеты. Попав за решетку, этот тип увлекся исламом. В пять утра он и его дружки уже стояли на коленях, о чем-то моля Аллаха. Шел месяц Рамадан, и этот идиот изнурял себя голодом, поскольку в это время мусульманам запрещается есть до захода солнца. Это означало вообще не ходить в столовую и в пять вечера, когда все отправлялись на ужин, сидеть в камере. Доза предложил соседу коробку опресноков и еще одну для его дружков — теперь у него под кроватью был целый продовольственный склад. Болваны, разумеется, не устояли перед соблазном. Взамен Доза ничего не потребовал, рассчитывая, что теперь в случае чего они выступят на его стороне. Вот так фальшивый черный еврей превратился в тюремного Санту для умирающих от голода мусульман. Логика Райкера.

Элмайра.

Каждая тюрьма хранит воспоминания о своей прошлой жизни, подобно медленной реке с илом, устлавшим дно в предыдущем столетии. Реформирование пенитенциарной системы, различные нововведения — порой по прошествии какого-то времени от них отказываются, — тюремные стены помнят обо всем, что в них происходит. Взять, к примеру, печально известный Синг-Синг с его электрическим стулом. Даже после отмены высшей меры наказания запах смерти не оставил это место. В Оберне и филадельфийской Истерн-Стейт впервые стали сажать заключенных в одиночные камеры — каменные склепы, где люди живут в своем внутреннем аду. По сравнению с этим охранная суперсистема Оберна — просто смех.

Аттика — это уже настоящая преисподняя. «Апокалипсис сегодня».

Элмайра когда-то была исправительным учреждением для малолетних, и хотя позже ее статус официально изменился, туда продолжали посылать молодых, будто делая им одолжение. Позднее Элмайра заменила Синг-Синг, превратившись в перевалочный пункт — место проверки вновь поступивших и содержания их до отправления в другую тюрьму. За работу, выполняемую в заключении, человеку начисляется от сорока до семидесяти центов в час в зависимости от уровня образования и результатов теста на выявление способностей. Бывает, усердно работая, арестант долгое время пользуется доверием администрации, а потом неизвестно по каким причинам попадает в немилость и вынужден терпеть множество унижений. Некоторые заключенные отсиживают в Элмайре полный срок, тем не менее она продолжает считаться пунктом временного содержания и тюрьмой для мальчишек — местом, где настоящими трудностями якобы и не пахнет. «Закрой рот, придурок! Твое счастье, что ты попал именно сюда!» — звучит тут повсюду. Неужели в других тюрьмах страшнее, чем здесь?

Доза отсидел в Элмайре четыре года, вывернув наизнанку самого себя. Как и после переезда на Дин-стрит, он сразу повел себя здесь будто человек, умудренный опытом, бывалый уголовник, чувствующий себя в тюрьме, словно рыба в воде. Ничего не смысля в тюремной науке, он сделал вид, что давно ее изучил, постарался быстро встроиться в систему, о которой почти ничего не знал. Для этого он в первый же день во дворе примкнул к парням, качавшим мускулы. Груз был припаян к перекладинам штанг — чтобы не утащили и чтобы никому не взбрело в голову разбить им чей-нибудь череп. Если бы Доза не подкачался в Райкере, то не смог бы завоевать уважение здесь, в Элмайре, — его и к штангам тогда не подпустили бы. Уже не приходилось тешить себя иллюзиями о туманном будущем. Тот момент, когда еще можно было что-то изменить, остался далеко позади, — настолько далеко, что делалось страшно. Будущее теперь было жестко определено.

Карьера.

В Элмайре Доза стал тюремным художником. Как и в истории с райкеровскими опресноками, возможность превратить случайность в бизнес, выдалась совершенно неожиданно. Сев как-то раз за стол в рабочем помещении и отрешившись от окружающего, он начал делать на страницах блокнота наброски, которые тут же мысленно яркими красками наносил на стены вагонов. Наиболее скрупулезно он работал над композицией на тему дня Святого Валентина: объемные сердца с физиономиями влюбленных, в которые пускает стрелы херувим-поросенок Порки Пиг в кроссовках «Найк».

Внезапно у стола появился парень с каменным лицом в рубашке, обтягивавшей мускулистый торс, — Доза всегда старательно обходил его стороной. Взглянув на рисунок через плечо художника, парень ткнул пальцем в бумагу.

— Эй, классная картинка.

— Спасибо.

— Может, нарисуешь и мне что-нибудь? Я пошлю своей девчонке.

— Конечно.

— И подпиши внизу «Джунбаг от Рафа».

— Ладно.

— Нарисуй сердца по краям листа. А внутри я напишу текст.

— Договорились.

— Сколько это будет стоить?

Доза пожал плечами.

— Четыре пачки, — предложил Раф.

Это был один из тех парней, которые на воле равнодушно обходятся со своими подружками и даже поколачивают их, а когда попадают за решетку, превращаются в романтиков. Кроме объяснений в любви налистках бумаги, разрисованных цветочками, и обещаний жениться — что еще мог предложить своей любовнице мужчина, чтобы убедить ее продолжать навещать его, не встречаться с каким-нибудь Джоди и не думать о том, чтобы сбежать от него вместе с ребенком? Позвонив подруге пару раз, Раф исчерпал весь свой небольшой словарный запас, заверив ее в любви до гроба. Потому такая мелочь, как листок с потрясающим рисунком, казалась ему вещью жизненно важной. Может быть, он чувствовал, что Джунбаг начинает о нем забывать. Или она стала реже приезжать к нему.

Так или иначе, с того самого дня Раф постоянно делал заказы на картинки.

Однажды Доза набрался смелости и сказал:

— Этот бесплатно, старик.

Раф прищурил глаза, и Доза прочел в них ярко блеснувшую мысль: «Хочешь сделать меня своим должником? Я не идиот, приятель».

— Только сразу не отправляй его. Покажи сначала остальным.

В столовой Раф сидел вместе с парнями из группировки «Бладз» — в неприступной зоне чутко дремлющей жестокости.

Раф улыбнулся, понимая, к чему клонит художник.

— Ладно. По рукам.

Доза сразу догадался, что плакаты и примитивные порнорисунки, приклеенные скотчем над койками, создаются самими заключенными. Причин не воспользоваться шансом стать популярным не было. То, что он делал для Рафа, по качеству намного превосходило картинки на стенах, большинство которых напоминали рисунки из комиксов пятидесятых годов и никого не трогали. Тогда как граффити-художества приводили всех в восхищение.

Проведенная Рафом рекламная кампания незамедлительно принесла плоды. Доза вплотную занялся рисованием рамок для любовных посланий — бурного потока чувств, изливаемых на бумагу, — которым предстояло выпорхнуть за пределы этих стен и решеток. Если задуматься об этом, голова пойдет кругом. Целая армия бывших непрошибаемых мерзавцев обернулась толпой пылких влюбленных, выражающих готовность часами простаивать на коленях перед объектом своей страсти. Доза старался не думать о том, приходят ли ответы на любовные письма его заказчиков, навещают ли их подруги и отвечают ли на телефонные звонки приятелей.

Рисование открыток на тему дня Святого Валентина было основным, но не единственным занятием Дозы. Еще он оформлял картонные рамочки для фотографий любимых или друзей, выводил на блокнотных листах имена в стиле граффити — их вешали на стену над койкой. Остальные, увидев это, решали: «Я тоже хочу такое» и шли к Дозе делать заказ. Рисовал он и порнографические картинки для самодельных библий Тихуаны, изображая, к примеру, Крокетта и Таббса, совокупляющихся с Мадонной, — в общем, исполняя любые пожелания клиента, который, как известно, всегда прав. К Дозе обращались и с просьбами создать образец татуировки, которую специалист переносил потом на тело заказчика. Иногда на глаза ему попадались незнакомые парни — никогда не встречал их даже в столовой — с его картинками на теле.

Он был почти королем Элмайры. Порой эта жизнь напоминала ему дни в бойскаутском лагере, только здесь никто не награждал его знаками отличия ни за образец тату, ни за рисованные груди.

Как-то раз паренек-пуэрториканец возгорелся желанием пометить свою белую футболку — такие выдавали всем заключенным: нанести на нее карикатурное изображение самого себя с беспомощно вытянутыми вперед руками и подпись «ОТ ДЕСЯТИ ДО ПОЖИЗНЕННОГО?!» Звучит печально, но это реальность. Доза нарисовал парня на футболке — с большими овальными глазами, которые делали его похожим на Кота Феликса. На следующий день в камеру к Дозе пришел чернокожий старший офицер, которого звали Кэрролл.

— Встать. Проверка, — сказал он.

— В чем дело, старина?

— Поднимайся.

Обыскав камеру, Кэрролл изъял у Дозы все рисовальные принадлежности и десять пачек сигарет.

— Я вынужден конфисковать у тебя эти вещи и сделать в твоем деле соответствующую запись, — сказал он. — Заключенному разрешается хранить не более пяти пачек.

— Да забери ты хоть все их, только оставь ручки и бумагу.

— Послушай, Руд, это ведь твоих рук дело? — Кэрролл вытащил из заднего кармана скомканную футболку с надписью «ОТ ДЕСЯТИ ДО ПОЖИЗНЕННОГО?!»

— Предположим. Что из этого?

Кэрролл покачал головой, отягощенной двойным подбородком, уставший от всего, что повидал на своем веку.

— Изменение форменной одежды приравнивается к попытке бегства и наказывается семью годами. Ты играешь с огнем.

Доза взял новые рисовальные принадлежности в долг у приятелей, решив больше никогда не связываться с желающими метить свою одежду. Вторая неприятность приключилась с ним через несколько недель: произошла стычка с двумя парнями-испанцами, братьями Астацио — никто не знал, действительно ли они братья или нет, может быть, двоюродные. Впрочем, оба были невысокие и круглолицые, оба носили сетку для волос. Работали Астацио в трогательном стиле татуировок Кони-Айленда — их рисунки выглядели так же топорно, как процарапанные на дереве каракули. Доза осложнил им жизнь, став конкурентом, и братья начали цепляться к нему в очереди за едой или во время прогулок, со зверскими физиономиями требуя: «Кончай воровать у нас клиентов». На что они рассчитывали? Что Доза станет спрашивать у каждого, кто к нему обращается: «Ты не клиент братьев Астацио?» Он делал вид, будто не понимает, что им нужно от него, как если бы они говорили на испанском. До тех пор, пока однажды Рамон Астацио не подошел к нему в опустевшей уборной.

Парень явно не намеревался снова пускать в ход слова — только кулаки или ноги. Губы испанца внезапно разъехались в неестественно широкой улыбке, и Доза увидел на его языке лезвие бритвы.

Впервые с того дня, когда он выстрелил в Старшего, Доза позволил своему страху и ярости выплеснуться наружу. Резким движением локтя он ударил Района в челюсть. Тот захлопнул рот, едва не проглотив столь искусно продемонстрированное лезвие. Доза повел себя достойно, но допустил ошибку. Проиграл, несмотря на то, что чуть не заставил Рамона захлебнуться собственной кровью.

Просто так здесь не затевалось драк. Если кто-то из заключенных начинал избивать противника, то со спокойной совестью мог прикончить его.

Доза выскочил из уборной, пролетев мимо Ноэля, второго брата, оставшегося у входа на страже.

На ужине в тот вечер Рамон не появился, и по тюрьме расползлись слухи, будто на его порезы во рту пришлось наложить швы. Ноэль сидел за столом с парнями из группировки «Ниета» и бросал на Дозу угрожающие взгляды. Тот отлично понимал, что должен что-то предпринять — тянуть резину не было смысла. Поэтому решился на немыслимое — направился к столу, где сидели «Бладз», но подошел сначала не к Рафу, а к их главарю. Немного усмирив бешено колотившееся сердце, он заговорил:

— Простите, что мешаю вам есть. У меня проблемы. Могу я поговорить с Рафом?

Лидер «Бладз» даже не повернул головы, что означало: «Я в курсе всех здешних дел».

— Хочешь его разжалобить или пришел по делу?

— По делу, — ответил Доза.

— Валяй, — ответил главарь, выдержав продолжительную паузу, за время которой все в столовой увидели, что к столу «Бладз» подошел Доза и, дрожа от страха, ждет ответа на вопрос.

Таким образом Раф превратился в защитника Дозы, забирающего половину его дохода и изображения грудастых девиц для распространения среди парней из «Бладз». Позднее на каких-то тайных переговорах кто-то из авторитетов «Бладз» потолковал с влиятельным человеком из «Ниеты», и Астацио притихли. Только изредка, встречаясь с Дозой, братья метали в него убийственные взгляды, а Рамон проводил по зубам языком, показывая, какими узорами наградил его Доза, и намекая, что их разговор еще может продолжиться.

Но у Дозы был теперь крепкий, могущественный защитник — Раф, поэтому он больше ни о чем не беспокоился. Раф занимался не только бизнесом Дозы. Еще он распространял наркотики — плотно скрученные сигареты, набитые марихуаной с примесью ментола, — и порой угощал ими Дозу. Тот твердо решил, что за решеткой к наркотикам не притронется — эта дорожка слишком быстро приводила заключенных в «долговую яму», — но от даров Рафа, не представлявших никакой угрозы, не отказывался. Время от времени Раф изменял своей подружке, получательнице «валентинок», с Дозой, который делал ему минет. Раф, в свою очередь, благодарил Дозу тем же самым способом, поскольку теперь полностью ему доверял. «Бладз» пользовались для подобных развлечений кладовкой, где хранились метлы. Дозе нравилось стремление Рафа продлить удовольствие — собственное и партнера. Он искусно управлял процессом движениями бедер или языком. Если Доза и усвоил что-то из науки отца — Человека Любви, почившего на лаврах и лениво принимавшего сексуальные услуги тех, кто навещал его: подружек Горация, а порой и самого Горация, — так это убежденность в безобидности минета. В тот день, когда Барретт Руд-младший застукал сына развлекающимся с Диланом Эбдусом, Дозе стало ясно отношение отца к подобным вещам: нет ничего страшного в том, что время от времени ты будешь брать в рот чей-нибудь член. Этот мир предоставляет мужчинам гораздо больше возможностей, чем, к примеру, котам, — даже отсутствие женщин им не помеха.

В тюрьме Доза не так уж часто размышлял о Дин-стрит или о своей жизни до появления в ней Старшего, о тех днях, когда Барри еще не утратил своего великолепия, а все окружающее — в доме, на улице — не пропиталось безумием. О той поре, когда Барри еще имел возможность вернуться в музыку, например, примкнуть к группе фанк-супергероев. Когда еще мог использовать свой четырехдорожечный магнитофон и не хранил под половицами пистолет.

В тот недолгий период между отказом от формы бойскаута и вступлением вместе с Робертом Вулфолком в ряды «БТЭК», — тогда же он отверг Дилана Эбдуса или, наоборот, сам был отвергнут им — Доза еще не утратил интереса к простым детским играм, вроде стикбола или скалли, с азартом воровал журналы в глянцевых обложках из киоска в конце Флэтбуш и старательно заучивал строчки «Восьмого чуда света» группы «Гэнг» или «Брейкс» Куртиса Блоу.

Нередко он устраивался в те дни у окна, выходившего на задний двор, и с увлечением читал новые выпуски «Нелюдей», ожидая, что немой Черный Гром наконец-то раскроет рот и, произнеся какую-нибудь невинную фразу, устроит светопреставление: разрушит мост, башни, школы, все стены с тэгами Моно и Ли.

Если бы Черный Гром когда-нибудь запел, то стер бы с лица земли весь город, осталось бы только метро — лабиринт туннелей, подземный квартал.

Бывало, Доза лежал на кровати, вдыхая запах старых гниющих деревьев во дворе, и часами мечтал об этом.

Или, в особенно жаркие дни, выходил на улицу, шел на угол Невинс и направлял струю гидранта в раскрытые окна проезжающих мимо машин. Если водитель догадывался о намерениях мальчишки и поспешно поднимал стекло — все равно не успевал защититься от холодного душа.

Но нужно признаться: многочисленные истории, которые ты рассказывал самому себе — и верил, будто все эти события происходили с тобой регулярно, — основывались на воспоминаниях лишь о нескольких днях, ставших для тебя легендой. Точно так же ты преувеличивал размеры женской груди, которую рисовал на листке в клеточку, и полученное однажды во время минета блаженство, точно так же считал, что, нажимая на спусковой крючок, ты издал победный вопль мстителя, хотя на самом деле чуть не обмочился от страха. Как часто включали этот чертов гидрант? И сколько раз в действительности ты обливал водой машины? Может быть, всего лишь дважды? И потом, особенно жарких дней летом всегда бывало не так уж много.

А что до полетов, Доза теперь даже в небо не смотрел. Полеты были летом внутри лета, пустым капризом. Думать о них не имело смысла.

 

Глава 14

В период между Элмайрой и Уотертауном жизнь Дозы была лишь тенью, бледной мечтой.

Первое освобождение плавно переливалось в следующее. Отбывших срок привозили в Нью-Йорк из тюрьмы на спецавтобусе, который останавливался недалеко от отеля «Плаза» возле моста Куинсборо. Каждому из освободившихся водитель выдавал жетон на метро — скромный прощальный подарок от пенитенциарной системы. В окружении таких же, как он, бывших заключенных Доза направлялся в метро. Все притворялись, будто друг друга не знают, лихо жевали жвачку и слишком часто сплевывали. Одежда плотно облегала накачанные мышцы, а во взглядах отражалась паника. К нормальной жизни эти люди теперь были так же не способны, как раки, выпущенные на волю в чистом поле.

Если не мешало смущение, Доза ехал до железнодорожного вокзала Гранд-Сентрал, там любовался новыми росписями вагонов, делал пересадку и отправлялся на Невинс, где мог повстречаться с кем-нибудь из знакомых. Когда же им владела глупая робость, он предпочитал дойти пешком до Куинс, сесть на метро и, собираясь с мыслями, час ехать до дома. Через Гринпойнт, Бед-Стай, Форт Грин — целых тринадцать станций.

Ехать, мысленно напевая: «Ты хоть скучал по мне? Я вернулся!»

Вернулся в нью-йоркскую трясину.

Освободившись из Элмайры, Доза поселился у Артура Ломба, ютившегося в тесной каморке на Смит-стрит. Барри сдавал теперь каким-то людям комнаты на первом этаже; туда Дозе больше не было доступа. В свой первый сезон свободы он устроился на работу к одному подрядчику, Гленрею Шурцу, и занялся герметизацией прогнивших оконных рам в домах из бурого песчаника, став таким образом непосредственным участником превращения Говануса в Бурум-Хилл. Поначалу он наведывался к Барри во время обеденного перерыва: перепачканный пылью, с полным пакетом горячих бутербродов из магазина Багги, которые Барри когда-то так любил. Только теперь он почти ничего не ел. Доза садился рядом с ним на софу, желая получше узнать, что же за человек его отец, но они практически не разговаривали. Лишь смотрели телевизор — шоу Фила Донахью, «Миссия невыполнима», а по воскресеньям игру «Джетс».

На улице стояла тишина: детей во дворах не было.

Генри в костюме и галстуке говорил ему «Эй» при встрече.

Барри складывал бутерброды в холодильник и брал бутылку солодового напитка, который и составлял весь его обед.

Иногда Доза видел отца на улице — на Атлантик, у отеля «Таймс Плаза». Не желая быть замеченным кем-нибудь, он наблюдал за Барри, проворачивающим очередную сделку, со стороны.

Позднее, когда Дозу опять арестовали и он снова вернулся — зацикленный на Райкере, жаждущий наркотиков, — Артур Ломб уже не предложил ему койку у себя в комнате. Замечая Дозу на улице, Артур тут же доставал бумажник и, когда они пожимали друг другу руки, всовывал между пальцами друга пятидолларовую купюру. Доза принимал милостыню, позабыв о гордости. В следующие разы, выходя из тюремного автобуса у отеля «Плаза», он не возвращался ни в Гованус, ни вообще в Бруклин. Направлялся в Манхэттен, на Вашингтон-сквер, искать знакомых по тюрьме, или в ночной клуб, где подцеплял какую-нибудь женщину и шел к ней ночевать. Понятно, чем это заканчивалось, — очередным арестом.

Гимн возвращений превратился в тихое бормотание. Единственное, что ты помнил, — строчка из припева какой-то песни: «Не вернусь за решетку сразу же! Повеселимся сначала, красавица?»

Позднее, перед тем как Дозу взяли на квартире Леди в Гованус Хаузис, для него началась пора абсолютной свободы. Он чувствовал, что близится финал, и спешил надышаться вольным воздухом. Стал проводить ночи в заброшенном плавательном бассейне на Томпсон-стрит, забираясь в него через дырку в заборе. Другие бродяги на бассейн не покушались — вероятно, потому что в этом же районе располагался клуб и штаб-квартира Джона Готти.

Доза был теперь просто наркоманом и вором. Работал день и ночь, не жалея сил: воровал компакт-диски, одежду, ремни, обувь, мелкую бытовую технику. До тех пор пока магазинов, где все это можно было стянуть, почти не осталось. Тогда он разыскал круглосуточный ресторан и стал прикарманивать чаевые, оставляемые на стойке.

Жизнь от рассвета до заката. Из имущества — только курительная трубка.

У него был один выход — вернуться назад, в тюрьму. Доза ждал очередного ареста как нового сезона, со все большим нетерпением. От курения он похудел до девяноста фунтов, потом до восьмидесяти, превратился в настоящее пугало, не брезговал теперь и ночлегом в сточной канаве. Жажда вновь оказаться за решеткой усиливаласьс каждым днем: «Умоляю, Господи! Верни меня в Райкер, пока я не сдох».

Незаметный в толпе, Доза должен был как-то выделиться, чтобы получить то, о чем мечтал. Организовать преступную группировку или пойти более простым путем — появляться каждый день в одном и том же месте, к примеру, у здания «Тауэр Рекордс», маячить там до тех пор, пока кто-нибудь не позвонит в полицию и не попросит убрать это человекоподобное существо.

Городские кварталы изменялись с каждым возвращением из спасительного Райкера. А что же граффити? Какой смысл об этом разговаривать, если ты, пропащая тварь, уже не в состоянии даже косяк скрутить?

Только не называй себя призраком.

Хотя ты и впрямь бродил невидимкой по городу.

Виндзорские герметичные прокладки.

Именно Артур познакомил Дозу с Гленреем Шурцем, привел его в общину хиппи на Пасифик, одну из последних в Бруклине. Бородатый Шурц был крепышом-вегетарианцем, а по профессии — мебельщиком. Переехав в Бруклин, он стал специализироваться на кухонных гарнитурах, но вскоре ему изрядно надоело воплощать в жизнь идеи дизайнеров из журналов для домохозяек. И он занялся более простой работой: установкой оконных герметичных прокладок. Подъемные окна в домах из бурого песчаника были сделаны в шестидесятых—восьмидесятых годах девятнадцатого века, менять в них прокладки приходилось так же часто, как автомобильные шины. Число новых обитателей Бурум-Хилл все прибавлялось, наверное, это дух Изабеллы Вендль манил их сюда, уговаривал выкупать сомнительные закладные. Но когда после первой же зимы приходили счета из «Бруклин Юнион Газ», призрак старухи Вендль даже не пытался их утешить. Они в растерянности шли к соседям, и те советовали: «Виндзорские герметичные прокладки. Их устанавливает специалист с Пасифик, одно окно сорок баксов, плюс его материалы. Этот тип выглядит несколько странно и жадноват, но тем не менее…»

Доза стал помощником Шурца. Дважды в неделю они ездили за оцинкованными прокладками в мастерскую в конце Четвертой авеню, потом отправлялись к клиенту и чаще всего в присутствии одной только хозяйки дома — которая, глядя на них с подозрением, наверняка думала: «Может спрятать кошелек подальше?» — приступали к работе. Снимали окно, подгоняли прокладки по раме, устанавливали их и хитрым способом, неизвестным бедолагам-жильцам, ставили эти старинные оконные конструкции на место.

Если все было сделано правильно, прокладка герметично закрывала щели. В хорошие дни Шурц и Доза обрабатывали по восемь окон в день. Доза заметил, что отлично выполненная работа приносит его патрону огромное удовлетворение, хотя Шурц и называл свое занятие упадническим, а заказчиков — зажравшимися свиньями.

Большинство хиппи без возражений уступали район богатеям, черным и белым. Белые, такие как Шурц, Авраам Эбдус, миссис Ломб, были лишь начальным этапом в перевоплощении квартала.

Некоторые из клиентов узнавали Дозу, но ничего не говорили, только поводили бровями. Жизнь — вечный урок: люди возвращаются и предстают перед всеми в новой роли.

Ты постигал эту науку сам и преподавал ее окружающим.

Как-то раз Доза, отвернувшись, прошел по улице мимо Авраама Эбдуса.

Иногда, снимая столетние окна с петель, Шурц и Доза обнаруживали в щелях между рамой и стеной обрывки коричневых от времени газет, которыми давным-давно умершие люди утепляли комнаты. В этих газетах говорилось о сыгранных в начале века бейсбольных матчах и затонувших кораблях. А однажды Шурц и Доза нашли спрятанную в стене бутылку бренди с настолько потемневшей этикеткой, что невозможно было ничего прочесть. Во время перерыва они устроились на крыльце и откупорили запыленную бутылку. Бренди оказался сладким и отдавал плесенью.

В других домах они обнаруживали лишь выведенные карандашом надписи — даты и имена своих предшественников. «Уилсон, 16.02.09». Иногда, прежде чем вернуть окно на место, Доза брал карандаш Гленрея и ставил на стене свой тэг «Доза 1987» — загадка для будущих времен.

Бывало, в обеденный перерыв они забирались по пожарной лестнице на крышу, курили хорошую марихуану, глазели на Уикофф-Гарденс, железнодорожную платформу, на Кони-Айленд и переменчивый океан. Доза ни разу не признался, что знает, как выглядит город сверху.

Гленрей говорил:

— Из-за этого чертова химзавода скоро мы все заболеем раком яиц. Если однажды услышишь, что кто-то спалил его ночью, знай: это моих рук дело.

Или:

— Я бы с удовольствием построил себе хижину на крыше бруклинской тюрьмы.

Или:

— Твой старик правда работал на подогреве у «Стоунз»? Он настоящий бог!

Или:

— Как-то раз, наглотавшись мескалина, я дрочил о ливерную колбасу. На нее и кончил.

А однажды Гленрей сказал:

— Странно, я всю жизнь предпочитаю темные наркотики, в основном травку, а белый порошок даже не пробовал. Знаешь, по-моему, я готов перейти на кокаин. Поможешь мне, Мингус?

Миссия.

Из сеансов оздоровления, организованных в Райкере обществом анонимных алкоголиков, Доза вынес одно-единственное — название своих бесконечных блужданий по улице в поисках новой возможности отдаться во власть наркотического одурения. Он выполнял миссию. Слово обозначало тысячу разных вещей, которыми он занимался, охватывало все многообразие стычек и афер: перепродажу билетов по завышенной цене у Мэдисон-сквер-гарден, кражу фена или часов у какой-нибудь случайной подружки и даже просто поиски на Вашингтон-сквер знакомого наркодельца, у которого можно выпросить кокаин, пообещав прислать к нему нового клиента. Занятий у погруженного в одиночество, страдающего мономанией Дозы имелось множество, и все они были выполнением миссии.

Но с самым странным проявлением системы оздоровления он столкнулся не в тюрьме и даже не в Нью-Йорке, а в Хадсоне, умирающем промышленном городке на севере. Называлась программа «Нью Гэп». Как-то раз январской ночью, спасаясь от мороза, Доза забрел в городской приют, где наткнулся на работницу социальной службы. Он обратился к ней лишь с просьбой угостить его кофе, а несколько минут спустя уже сидел за столом и заполнял какой-то бланк. На автобусе, в котором он неизвестно как очутился, его привезли к зданию из крошащегося кирпича — бывшей туберкулезной лечебнице. Служащие «Нью Гэп» являли собой дьявольскую смесь фашистов и промывателей мозгов. Стремясь отучить своих подопечных от ненависти к самим себе, эти люди всеми мыслимыми способами разрушали их «я». Дозе и еще нескольким бедолагам сразу же запретили разговаривать без письменного на то разрешения и велели, в случае необходимости, молча поднимать руку. За малейшее нарушение правил бешеный сержант изливал на них поток брани.

Доза поддерживал эту игру две недели. Потом, окрепнув на харчах «Нью Гэп», сбежал и уже через час нашел в Хадсоне точку наркоторговца. В те годы в каждом городе в изобилии водились свои дельцы и проститутки, словом, те элементы, которых добропорядочные граждане небезосновательно порицали.

Именно в Хадсоне Доза наблюдал последнюю стадию деградации. Он увидел, как делец унижает наркомана, умоляющего дать ему порошок бесплатно. «Хочешь, чтобы я угостил тебя крэком? Тогда отсоси у меня». Если просила женщина, он предлагал это порой серьезно, порой просто забавляясь, если мужчина — то с желанием увидеть в глазах опустившегося пугала проблеск стыда, прежде чем сжалиться над ним или послать к черту. Унижение было стержнем общения в подобных ситуациях; унижение на почве секса толкало участников драмы к самому краю пропасти. Доза убедился в этом здесь, в Хадсоне.

— Хочешь крэка, приятель? — ответил делец наркоману. — Видишь того таракана?

Доза тоже посмотрел на таракана. Желто-коричневую мерзость под старой расшатанной раковиной.

— Съешь, я дарю его тебе.

Наркоман-попрошайка шагнул к раковине, поймал таракана и засунул себе в рот. И наконец получил крэк под веселый гогот дельца и его приятелей. Доза ничего не сказал, лишь задумался о том, что торговец заставляет делать других таких же горемык. Все, кто сидел тогда в этой кухне с облупившейся краской на стенах, были мертвецами. И только Доза знал об этом.

Местные копы поймали Дозу на свалке, но не арестовали, а просто посадили на автобус и отправили в Нью-Йорк. Спустя месяц или два, после очередного ареста, он сидел на койке в Райкере и рассказывал о Хадсоне товарищам по камере. Один из них сказал, что ему тоже довелось однажды наблюдать сцену с поеданием таракана — на квартире у какого-то дельца в Филадельфии.

Все сошлись во мнении, что здесь ничего подобного произойти не может. Ньюйоркцы слишком честолюбивы, чтобы позволить так над собой издеваться.

У Леди.

Тем июньским вечером в гостиной Барри Доза в первый и единственный раз видел Леди вне ее собственной квартиры. Они организовали нечто вроде вечеринки: Доза, Барри, Гораций, Леди и еще одна девица — тощая, вспыльчивая, постоянно задирающая нос.

Доза и Барри садились рядом и курили одну трубку на двоих.

Поскольку все наркоманы были одной большой семьей и, как родственники, ненавидели друг друга, не имело смысла отказываться от собственного отца.

Дым выписывал в воздухе над ними какие-то каракули на своем особом, мертвом языке. Быть может, имя Старшего, которое здесь никто больше не произносил вслух.

Однажды, поймав в гостях у отца кайф, Доза смахнул пыль с конверта какой-то пластинки — очевидно, к ней не прикасались лет десять, — и поставил ее на проигрыватель. Зазвучала песня Эстера Филлипса, потом Донни Хэтуэя — забытые сокровища. А в тот вечер, когда Доза, придя в мрачный склеп Барретта Руда-младшего, увидел Леди, она сама просмотрела пластинки и выбрала запись «Куртис Жив» Мейфилда — ту, которую заедает, когда певец под игру басиста заходится от смеха.

Таких выносливых, как Леди, Доза еще никогда не встречал. Ему казалось, ни один парень не в состоянии выкурить больше крэка, чем он сам, а женщин вообще не брал в расчет.

Леди блаженствовала на вечеринках три-четыре дня в педелю, причем подряд. В то утро, когда в четыре часа Барри выставил их из дома, Гораций со второй обкурившейся девицей направились на Невинс, а Леди повела Дозу к себе — в квартиру, превращенную в наркоманский притон.

Ее настоящее имя было Вероника Уоррелл, хотя от самой Леди Доза ни разу его не слышал. Она называла себя только Леди, так обращались к ней и все окружающие. Это прозвище указывало на бывший статус и говорило о выпавших на ее долю тяготах. Она никому не доводилась ни матерью, ни подружкой — была общественной леди, тем и славилась.

Если, идя с ней в то утро по Дин-стрит, Доза и подумывал, что она приняла его не за того, кем он был на самом деле, то, увидев квартиру, распрощался с сомнениями. Крыльцо дома выходило на Хойт-стрит, а из окон был виден фасад другого многоэтажного дома, дорога, несущиеся по ней машины с грохочущей музыкой, от которой дребезжали стекла, и полицейские фургоны, угрожающе медленно катившие мимо. Леди постоянно вела наблюдение и умела разговаривать жестами. Все здешние обитатели знали, что означает тот или иной сигнал: кулак — белый человек, или незнакомый черный, или тот, кто может оказаться копом; ладонь — постоянный посетительлибо явный наркоман, либо просто кто-то, не представляющий угрозы, слишком невзрачный или молодой.

Доза не знал об этом, но, появившись в этом доме, приступил к выполнению своей последней миссии.

Квартира Леди была цехом, оборудованным для достижения единственной цели — удовлетворения главной потребности хозяйки. Увидев, насколько хитроумно и в полной мере используются все преимущества этого муниципального угла с тремя спальнями, сам Генри Форд ахнул бы. Каждый клочок квартиры Леди кому-нибудь сдавала: ванные — девочкам для обслуживания клиентов, кухню — наркодельцам, фасующим дурь, шкафы — для хранения всего этого, коридор и диваны предоставлялись обдолбанным завсегдатаям. Спать было почти негде. Да и мало кто здесь спал. Проведя у Леди два месяца, Доза ни разу по-настоящему не отдохнул. Хотя и ничем особенным не занимался: просто клевал носом или сидел, таращась на стену. Но даже за возможность где-нибудь посидеть следовало заплатить Леди.

Доза рассчитывался с ней единственным доступным ему способом — приводил в ее притон новых людей. Если они покупали у нее наркотики, его долг погашался. Мозг Леди работал как бесперебойная счетная машина, несмотря на то, что дури она употребляла больше, чем Доза был в состоянии вообразить. Крэк он получал лишь после того, как расплачивался. Позднее Леди позволила ему принять участие в расфасовке. Четыре или пять раз за два месяца, проведенных у Леди, Доза даже сам выступил в роли продавца: отнес пакетики с порошком клиентам на Хойт, Фултон, Олби-Сквер-Молл, а однажды — на задний двор дома Леди. На шестой раз он не выдержал — выкурил содержимое пакетика прямо на улице, вернулся в притон и уселся на пол возле стены — а потом был вынужден заплатить за место. Система работала четко и безупречно, поблажек не давалось никому. На Леди никто не обижался: о своих постояльцах она заботилась. Если ты позволял себе расслабиться в ее квартире, можно было не сомневаться: никто не украдет у тебя ни обувь, ни одежду.

Это был настоящий любовный роман. Леди сумела заглянуть в сердце Дозы и увидела, что оно объято страстью к наркотикам.

Вот так свое последнее свободное лето Доза провел у коридорной стены в квартире Леди. Дремал и курил — так что к моменту очередного ареста страшно похудел и весил теперь всего фунтов семьдесят.

Давайте станем тощими скелетами. Все.

В том же июне на Смит-стрит, через квартал от Гованус Хаузис открылся первый во всей округе роскошный французский ресторан. Вскоре его посетила какая-то знаменитость из «Таймс», и механизм бомбы замедленного действия под названием «Заселение Говануса приличными людьми» громко затикал. Ресторан стал предвестником появления здесь множества кафе и бутиков, перемешанных с сувенирными лавками и клубами, предвестником рождения бутафорского «Берлина» Артура Ломба.

Младшие официанты и посудомойщики французского ресторана быстро прознали о бизнесе на Хойт. Кое-кто даже стал прибегать за товаром к Леди во время десятиминутных перерывов.

Доза, потеряв доверие Леди в тот день, когда он выкурил предназначенный для клиента крэк, занял новую должность — быть может, Леди рассчитывала возложить на него эту обязанность с первого же момента их знакомства. Теперь он дежурил у входной двери. Не у окна; в идиота, который годился только для этого, он еще не превратился. Ему предписывалось отворять закрытую на цепочку дверь, брать деньги и выдавать товар, то есть, по сути, играть роль того же продавца. Наркотики проходили через его руки, но он больше не брал чужого ни грамма.

Когда в притон пожаловали копы, Доза сразу снял цепочку. Продолжать жить в ритме Леди и столько курить он был уже не в состоянии.

Найденный пистолет вообще никому не принадлежал, просто пылился в ящике, но обвинили в хранении оружия именно Дозу. Он отнесся к этому философски. На кого еще могли повесить этот грех, как не на убийцу?

За шесть месяцев, проведенных на этот раз в Райкере, Доза набрал в весе до ста тридцати фунтов. С острова его перевели в Оберн, потом — в Уотертаун.

Оберн.

Доза заметно повеселел — человек, обреченный на жизнь за решеткой. Теперь не только в Райкере можно было встретить знакомых из соседних районов и подворотен, но и здесь, на севере. Обернская тюрьма была настоящим городом, с несколькими многоэтажными зданиями. Казалось, система умышленно собрала тут все нью-йоркские банды. Мальчишек семьдесят седьмого года. Художники вновь встретились с товарищами, которых не видели с того момента, когда все они распрощались с подростковым возрастом и вступили в более суровую и серьезную взрослую жизнь. Жизнь, которая ни у одного из них не сложилась. Теперь они были тридцатилетними мальчишками, подшучивающими друг над другом в тюремных камерах: «Черт возьми! Да ведь это мой кореш Педро, тоже из „ДМД“!» Или: «Твою мать, старик! Я помню, как рассматривал твои тэги в вагонах на шестой линии. Ты был в команде „Раскаты Грома“, верно?»

Понятия о войне стилей и былая враждебность как будто умерли. Все, о чем тут вспоминали, только радовало душу. Доза встретился в Оберне и с несколькими парнями из грозной группировки Кони-Айленда. Несколько лет назад он и еще несколько ребят из «БТЭК» чуть не нарвались на потасовку с кониайлендовцами, допустив идиотскую ошибку: забравшись в освещенное лунным сиянием депо, они расписали своими тэгами сиденья нескольких вагонов — сиденья, которые в полумраке казались чистыми. На следующий день Доза и его приятели с ужасом обнаружили, что их черные метки нанесены на сиденья поверх огромных розовых тэгов команды из Кони-Айленда. Разве кониайлендовцы могли догадаться, что их надписей просто не заметили? Разумеется, нет. Они, конечно, подумали, что Доза с дружками специально это сделал. В то лето он постоянно оглядывался по сторонам, как потенциальная жертва.

В Нью-Йорке Доза считался живой легендой. В тюрьме на него смотрели горящими глазами.

— Эй, Доза! А меня ты помнишь? Мой тэг — «Кэнсур 82», ты все время ставил на нем свою метку.

— Конечно, я тебя помню, — отвечал Доза, если бывал в хорошем настроении.

В другие дни, когда ему не хотелось делиться с кем попало своей славой, на подобные реплики он отвечал:

— Делать мне, что ли, было нечего — ставить свою метку на твоей? Что такое твой тэг в сравнении с моим, а?

— Конечно, той, я знаю, правильно делал, что превращал меня в фон.

Доза, желая помучить смущенного собеседника, продолжал:

— Намекаешь на то, что ты постоянно меня опережал?

— Но твой тэг и в самом деле несколько раз появлялся поверх моего, — настаивал тот.

— Это другой разговор. Я всегда был сверху.

Операция.

Разумеется, именно Гораций, походивший теперь на клоуна больше, чем когда бы то ни было, появился тогда в комнате для свиданий и завел этот туманный разговор. Барри заболел, Доза знал об этом. И не просто заболел — уже пару раз попадал в реанимацию «Колледж Хоспитал». Теперь ему срочно потребовался Доза — зачем, Гораций не стал объяснять. Доза дал согласие, не имея понятия, на что идет.

Неделю спустя Дозу отвели в тюремную больницу на осмотр к хирургу, похожему на профессора Дулитла. Врач неодобрительно хмурил брови и слишком медленно произносил слова. Догадался ли Доза, во что его втягивают? Да, конечно, теперь да. Дулитл предупредил, что положительный результат операции не гарантирован. Чтобы узнать, годится ли он для задуманного, требовалось сделать какие-то анализы. Уже привыкший к повиновению, Доза дал согласие на трехнедельные тестирования мочи, желчи и фекалий и вскоре ему сообщили, что его почка идеально подходит для отравленного организма Барри.

Дулитл, хоть и стал невольно инструментом в руках Андрэ Дегорна и прочих влиятельных личностей из Филадельфии, посоветовал Дозе отказаться от операции. Одна почка могла прослужить ему пять — максимум десять лет.

Но Доза был готов пожертвовать хоть сердцем, хоть руками, хоть глазами.

На реабилитацию им потребовалось шесть дней. Доза и Барри лежали в наркотическом сне — бок о бок, в больнице Олбани. А по палате терпеливо прохаживался вооруженный охранник, прокручивая в уме эротические сценки с хорошенькими медсестрами.

К облегчению Дулитла, оба благополучно перенесли операцию. За день до возвращения в тюрьму Доза и его отец, одетые в пижамы, вместе с Горацием и охранником поднялись по пожарной лестнице на больничную крышу.

И закурили привезенную Горацием травку, проверяя работоспособность пересаженной почки. Для чего же еще она нужна?

Сидя на крыше и глядя в яркое небо Олбани, Доза убедился, что отец никогда не перестанет его разочаровывать. Даже теперь, заполучив от сына почку, Барри не смотрел ему в глаза.

Вернувшись в Оберн, Доза узнал, что операция по пересадке прославила его на всю тюрьму, и попросился в Уотертаун, желая отбывать срок в тишине и спокойствии.

Уотертаун.

Доза оставил в прошлом абсолютно все. О рисовании он позабыл много лет назад: теперь стилем граффити владел каждый второй заключенный. О заработке и бизнесе Доза теперь и не помышлял, а в своем многолетнем тюремном опыте не находил ничего отрадного, напротив, когда задумывался о прошедших годах, понимал, что они растрачены впустую. Воспоминаниям о группировках, к которым каждый когда-то принадлежал — «Эй, а я знаю того черного парня. Это же младший брат Фитти Сентса, короля Уикофф-Гарденс!», — уже почти никто не предавался. Доза освоил искусство расставления ловушек и накапливал своих должников. Пытаться обдурить или расположить к себе офицеров не имело смысла — от них не было никакого проку. Может, стоило обзавестись покровителем, вроде Рафа — но от чего бы он защищал?

Невидимость, неосязаемость. Тишина и спокойствие.

И все-таки Доза допустил ошибку. Одну-единственную.

Роберт Вулфолк был все таким же неугомонным, как и прежде, изменился только внешне, потрепанный пятнадцатью годами уличной и тюремной жизни. С золотыми зубами, безобразными шрамами на сгибах рук и серьгой в ухе, Роберт продолжал ввязываться в переделки, которые давно доконали бы его, если бы он не оказался настолько живучим. Так и хотелось взять да и приструнить этого любителя приключений на свою голову.

Дин-стрит переместилась в Уотертаун, подобно радиосигналу, хиту из семьдесят шестого года, превратившемуся в единственный символ жизни.

В общем, Доза взял Роберта под свое крыло, хотя никакого крыла у него уже не было.

Вопреки совету Дозы, едва появившись в Уотертауне, Роберт занялся распространением марихуаны. Хочешь продавать — продавай. Только тихо, не мозоль никому глаза. Нет же: Роберт развернул кипучую деятельность. Стал отдавать косяки за две сигареты штука, набивать их старой травой, плодить должников. Ничего особенного, конечно, во всем этом не было, кое-кто из тюремных знакомых Дозы по нескольку лет занимался тем же самым. Он и сам проворачивал такие сделки — в Райкере, от нечего делать.

Но Роберт вскоре переключился на новый продукт, а на травку махнул рукой. Занялся жидким наркотиком, разливаемым по маленьким пакетикам, — метадоном, который давали наркоманам, проходившим курс лечения в тюремной больнице. Они брали снадобье в рот, притворялись, будто глотают его, а потом переправляли Роберту. Задача не из легких. Не у всех желающих участвовать в этом бизнесе получалось удерживать метадон во рту. А заниматься этим делом было выгодно: не зависишь ни от внешних поставщиков, ни от посредников.

О том, что командовать наркоманами и жить припеваючи за их счет желал не он один, изворотливый Роберт почему-то не задумывался.

За минуту до того момента, как они подошли во дворе к Дозе, ему показалось, что в воздухе запахло угрозой. Незаметно для самого себя он давно уже превратился в барометр, точно измеряющий уровень опасности. На тех парней, что окружили его, он несколько лет не обращал внимания. Они тоже как будто не замечали его. Но теперь ситуация резко изменилась.

Обо всем, что последовало, слишком долго рассказывать. Роберт оказался по уши в долгах, а расхлебывать заваренную им кашу пришлось Дозе. История продолжалась нескончаемо долго.

А потом произошло нечто неожиданное.

К Дозе пришел Дилан Эбдус, надумавший подарить ему кольцо.

 

Глава 15

Я спросил у Мингуса, который час. Четверть первого, ответил он. Я сидел на полу в коридоре уже пять часов, прислонившись плечом к стене, которая разделяла камеры Мингуса и его соседей. Виском я прижимался к прутьям дверной решетки, Мингус тоже — с другой стороны; так мы могли разговаривать. Пару раз я даже почувствовал, что его ухо касается моего. Я показался ему всего раз, на мгновение сняв кольцо, когда объяснял, как мне удалось сюда пробраться. Мы общались тихим шепотом, тонувшим в гуле ночной тюремной жизни и вентиляционном шуме.

Последние несколько часов говорил преимущественно Мингус. Я слушал, стараясь не отключаться. Мне еще ни разу не приходилось оставаться невидимым так долго. Сидя на холодном полу, я чувствовал, что возвращаюсь в детство, наполняюсь ночными страхами, от которых, как мне казалось, распрощался в возрасте одиннадцати-двенадцати лет. В те далекие дни, лежа в своей спальне на Дин-стрит, я ощущал себя маленькой песчинкой, затерявшейся в огромной вселенной, мне чудилось, будто со всех сторон на меня надвигается пустота. Ветви деревьев на заднем дворе, стучавшие в мои окна, я принимал за гигантские руки, тянувшиеся из других галактик. Позднее, став обладателем кольца, я объяснял свою боязнь полетов с крыши склонностью к подобным галлюцинациям. Они вернулись ко мне сейчас, в тюрьме, будто задумав ослабить мою решимость. А она и так была на исходе. Я чувствовал, что сил у меня едва-едва остается лишь на то, чтобы выйти отсюда. Я мечтал поскорее освободиться от проклятия Аарона Дойли — выбросить кольцо в придорожную канаву, добраться до своей машины и со спокойным сердцем вернуться к привычно тревожной жизни обыкновенного калифорнийца. Я был автором множества аннотаций к дискам и весьма скверным любовником. И как только меня угораздило отказаться от собственных достижений и ввязаться в эту непостижимую аферу? Давящая тяжесть этого коридора, словно рождающая клаустрофобию атмосфера церковного подвала, страшила меня. В воздухе витало нечто специфическое — удушливая вонь прокисших человеческих жизней. Когда погас свет, в темноте вокруг меня — вверху, справа, слева — замелькали огоньки сигарет, укоряющие в чем-то недолговечные звездочки. «Вперед!» — говорили мне они.

Наверное, я мог отключиться еще и потому, что голос Мингуса действовал на меня усыпляюще. Мингус исповедовался мне, наверное, даже не подозревая об этом. Рассказ о его злоключениях длился на миллион мгновений дольше, чем я был в состоянии вынести. Я старался не утонуть в желании утешить его и в собственном чувстве вины. Я стыдился, что когда-то бросил Мингуса и что хочу повторно совершить этот грех — незаметно ускользнуть отсюда.

Кольцо ему ни к чему. Вот в чем пытался убедить меня Мингус. Он рассказывал, что живет замечательно, что уже несколько лет у него не было ни с кем стычек, если не брать в расчет историю Роберта. И что после скорого пересмотра дела срок ему могут сократить, так что он выйдет на волю буквально через год-два. Возможно, на стражей порядка произвела впечатление пересадка почки. Словом, перспектива бегства — чтобы потом всю жизнь трястись от страха — ему не улыбалась.

Когда он сказал, о чем хочет меня попросить, я почувствовал, что эта мысль родилась в его голове в первый же момент нашей встречи. Часов десять назад, в комнате для свиданий. Он пожелал, чтобы я помог Роберту Вулфолку. Как оказалось, ШИЗО, куда отправились те два офицера, — это штрафной изолятор. Туда сажали заключенных, опасных для всех остальных, а также тех, кому грозила расправа. Наш приятель находился сейчас именно там. Мингус рассказал, как пройти туда, где отдыхают дежурные офицеры, чтобы стащить у них ключи. И как найти дорогу к Роберту. Он знал, что я могу справиться с этой задачей. И что соглашусь выполнить его просьбу.

Я хотел задать Мингусу несколько вопросов, прежде чем уйти и решить, следует ли мне сдержать данное ему обещание. Меня ничуть не интересовало ни ШИЗО, ни Роберт Вулфолк. Свою миссию в тюрьме я почти выполнил — съел все печенье Пруста под названием «Сыграй фанки». Остались одни крошки.

— Мингус, — сказал я. — Ты имеешь хоть малейшее представление о том, сколько раз ко мне цеплялись на улице в детстве?

— Ты о парнях, заламывавших тебе руки?

Он не издевался надо мной, просто облек мою мысль в более точные слова. Он даже не пытался устыдить меня за то, что я заговорил о своих детских проблемах, едва выслушав рассказ о его взрослых горестях. В сострадании Мингус не нуждался, ни намеком не попросил ему посочувствовать. Но мне все равно сделалось немного стыдно. Тем не менее я хотел услышать ответ на свой вопрос.

— Заламывавших мне руки и отнимавших у меня деньги, — сказал я. — Они издевались надо мной почти каждый день в течение всех трех лет моей учебы в 293-й школе. Я был для них белым парнем.

— Эти ниггеры и ко мне несколько раз привязывались. — Кажется, Мингус отнесся к моим словам более серьезно, чем я заслуживал. — Парни из Гованус Хаузис, Уитмен, Атлантик Терминалс. Они вечно кого-нибудь обчищали — всех подряд.

В манхэттенских клубах их боялись как огня, этих долбаных придурков.

Что верно, то верно. Я был для своих обидчиков одной из тысячи мишеней.

— Дело тут даже не в цвете кожи, — продолжал Мингус. — Просто эти черти — вечно голодные, им постоянно надо чем-то подкрепляться.

Вечно голодные. Точно подмечено. Сейчас мне предстояло отправиться к самому ненасытному из этих чертей — жаждавшему увидеть мой страх, угрожавшему прикончить меня — и освободить его.

— Мингус.

— Что?

По его голосу я понял, что он устал не меньше, чем я. Задание я получил и теперь мог уходить. Мингус проговорил со мной почти всю ночь, сделал все, чтобы я не обиделся, чтобы не слишком тяготился обманутыми ожиданиями, и чтобы мое проникновение сюда не особенно отразилось на нас обоих. Он зашел очень далеко, забрался в Уотертаун, не желая обременять ни Барри, ни Артура, ни всех остальных. С какой же стати ему обременять меня?

— Ты когда-нибудь издевался над белыми парнями?

Мингус ответил подчеркнуто скучным тоном, но я все же уловил в его голосе оттенок смущения.

— Да, — сказал он. — Один раз. Точнее, ничего особенного тогда не произошло. Я и пальцем к ним не прикоснулся. Не было необходимости.

— Как это случилось?

— Мы с ребятами из Терминалс задумали купить травки. Один из них предложил отправиться на Монтегю и отнять бабки у какого-нибудь мальчишки из «Пэкер» или все равно откуда. В общем, мы выбрали парочку школьников и обступили их кольцом. Средь бела дня. Я и рукой не пошевелил, просто корчил физиономию, пока ребята обшаривали их карманы. Но это тоже важно.

— Что?

— Я же сказал. Корчить физиономию. — Он прижался лицом к решетке, демонстрируя свои слова. В тусклом коридорном свете я рассмотрел его выдвинувшийся вперед подбородок и сдвинутые брови. Мне показалось, он похож на кота из мультика, но сердце мое сжалось от привычного страха.

В каком возрасте черные мальчишки узнают, что могут выглядеть пугающе?

Мингус задержался у решетки всего на мгновение и вновь скрылся во тьме.

Наверное, я пребывал в состоянии легкого помешательства, когда шагал прочь от камеры Мингуса. Он как будто содрал с меня всю кожу. У меня не осталось никаких секретов. И не было соответствующей физиономии, а может, и вообще лица: неудивительно, что Зелмо Свифт обращался со мной как со слабоумным! Зелмо Свифт и Джаред Ортман по-другому и не могли повести себя с человеком без лица, решившим вдруг повернуться к обществу. Я чувствовал, что не могу уйти из Уотертауна, не выполнив свою миссию, но расставаться с кольцом теперь до ужаса не хотелось — оно превратилось в часть меня, в правдивую историю обо мне. Поэтому некоторое время я просто бродил по тюремным коридорам, раздумывая, как поступить. Однако шел я именно туда, куда меня отправил Мингус, только себе в этом не признавался. Ноги двигались неохотно, лишь в те моменты, когда нужно было проскользнуть в дверь за офицером, я заставлял их работать быстрее. Я чувствовал себя живой преградой на пути воздушных волн, полтергейстом, страдающим рефлексией. Украсть у охранника здоровенную связку ключей не составило для меня труда. Ища нужный ключ для каждой из попадавшихся на пути дверей, я не особенно осторожничал, — даже не пытался потише орудовать связкой. Двери я оставлял открытыми: может, надеялся, что этого никто не заметит до того, как я пойду назад, или просто не хотелось возиться. Я ни о чем не думал — мой мозг не видел самого себя.

Еще раз пройдя через двор, который теперь уже не освещался луной, я, будто марионетка, управляемая Мингусом, без труда разыскал ШИЗО, невысокое трехэтажное здание, больше похожее на тюремную больницу, нежели на изолятор особого режима. Его вид не соответствовал тому, что я ожидал увидеть. Неуемное чудовище, буйствующее в сердце тюремного лабиринта, следовало содержать в клетке под открытым небом или в яме, охраняемой вооруженной охраной. Но ШИЗО выглядел безобидным. Я подумал, что упрятать сюда Лорда Длинные Руки, Мастера-по-забрасыванию-мяча-в-окна, равносильно заключению его в пряничный терем, в котором он с легкостью прогрызет себе дорогу на волю.

Я вошел в ШИЗО. На первом этаже здесь находились заключенные, страдающие каким-нибудь серьезным недугом — умирающие от СПИДА наркоманы, жертвы перестрелок с ранениями позвоночника. Второй этаж напомнил мне сумасшедший дом из «Инспектора Клузо» — своими зарешеченными окнами и дверьми без ручек, но с прорезями. Когда я разыскал камеру Роберта, он спал.

— Хреноберт! — позвал я.

Я снял кольцо и встал так, чтобы Роберт мог рассмотреть меня в тусклом свете. Потом подошел к решетчатой двери.

— Дилан?

— Да, Роберт.

— Какого черта ты тут делаешь?

Это был он, Роберт Вулфолк, я опять смотрел в глаза объекту своей ненависти. Облаченному в тюремную форму, бритоголовому, с застывшим выражением насмешливости — вечной соответствующей физиономией. Я взглянул на его руки, укрытые оранжевой арестантской рубахой, и подумал: когда-то они соприкасались с руками Рейчел. Я презирал Роберта и завидовал: ему посчастливилось ощутить на себе ее удары.

— Меня Мингус прислал, — пробормотал я.

— Ты небось подумал, я сплю. Да?

— Ты действительно спал.

— Не-е, только прикидывался. Никому не удастся подкрасться ко мне незаметно.

— Может быть, — ответил я.

— Знаешь, чем я занимался?

Я представлял себе наш разговор совсем иным.

— Чем?

— Сочинял в уме стихи. У меня их в голове — целый альбом. Никто из этих придурков понятия не имеет, что со мной. Наверное, думают, я свихнулся. Просто я все время сижу с закрытыми глазами и качаю головой. Скоро это дерьмо в моей башке точно взорвется и разнесет эти чертовы стены. И я отсюда смоюсь.

«Ты смоешься отсюда быстрее, чем думаешь», — мелькнуло у меня в голове.

— Хочешь послушать?

— Да.

Не знаешь мое имя, прочитай на коробке, Ты, смазливый рэппер с жирной бабьей попкой. Найди его на дизайнерской картинке. Захочешь поплавать по Гованусу, Приготовься получить по загривку.

Он прочел свое нелепое творение грубым и агрессивным тоном. Впрочем, может, нелепым было не оно, а я.

Кончай трястись, трусливая задница! Я слышу, как стучат твои зубы, И мне это не нравится…

— Хватит, Роберт!

— А что такое?

— У меня мало времени.

Я показал ему кольцо — с некоторым раздражением. Я ждал, что он сам его у меня попросит («Эй, дай-ка на минутку. Я никуда не уйду, только пройдусь с ним вокруг квартала. Ты что, не доверяешь мне?»). Но та игра давно закончилась.

— Помнишь эту штуковину? — спросил я.

— Черт! Это же кольцо Гу.

Я не смог убедить Мингуса принять от меня этот подарок. А Роберт тут же признал в нем имущество Мингуса. Меня его слова в некотором смысле порадовали.

— Правильно, — ответил я. — Мингус сказал, чтобы я принес это кольцо тебе.

— Черт!

— С его помощью ты сможешь выбраться отсюда. — Я просунул кольцо в дверную щель. В тот момент, когда Роберт взял его, я почувствовал приступ паники, мгновенно отрезвивший меня. Мне следовало поскорее отсюда выбираться.

— А почему Гу не оставил его себе?

— Захотел, чтобы ты им воспользовался.

— А как оно действует?

— Сам разберешься.

Роберт на мгновение задумался и спросил снова:

— Эй, Дилан, а у тебя есть ключи?

— Они нужны мне самому.

— Открой хотя бы эту долбаную дверь.

Я смотрел на него, не отвечая.

— Эй, Дилан?

— Что?

— Пошел на хрен, сукин ты сын.

Тюрьма спала. Я продвигался к выходу. Было часа три-четыре ночи. Знакомые звуки отворяющихся дверей и бряцания ключей никого не тревожили. Единственное, чего я боялся, — «А/Б двери», преодоление этого препятствия без кольца казалось невозможным. Я думал, что попрошу Мингуса несколько деньков подождать и выберусь отсюда невидимым. Он, естественно, согласился бы. А Роберту было на меня плевать, но его я бы и не стал просить.

План мне пришлось изменить. Я решил пробраться к комнате для свиданий — туда, где собирались свободные люди, и смешаться с волной первых посетителей, а в случае необходимости сказать, что по ошибке вошел не в ту дверь. Руку после вчерашнего официального визита к Мингусу я до сих пор не мыл и надеялся, что тюремные сканеры и сейчас обнаружат на ней штамп. К тому же я белый, а местное «население» по преимуществу чернокожее. Меня непременно должны были пропустить.

Я разыскал корпус с выложенными зеленой плиткой стенами, в котором находилась комната для свиданий, в одиночестве прошел по длинному коридору, миновал помещение с широким внутренним окном из оргстекла, где меня заставляли снять ремень и туфли и где моя ушная затычка привела в изумление охранницу. И попал в просторное помещение, нечто вроде вестибюля с четырьмя автоматами — пара ярко освещенных «Пепси», «Ореос», выдающий печенье в полиэтилене, и «Чиз-Ит». На одной из стен на полке стоял телевизор.

Я засунул связку ключей между пыльных опор автомата «Чиз-Ит». Там их никто бы не нашел. Если бы ключи мне еще понадобились, я без труда достал бы их. От усталости меня уже мутило. Я сел на корточки, прислонившись спиной к стене у входа, — так, чтобы из коридора меня не было видно, — и тут же заклевал носом. Не занялся сочинением рэп-стишков, обреченных на бесславие, как Роберт, а в самом деле задремал. Если бы кто-то задумал незаметно ко мне подкрасться, легко сделал бы это. Черный глаз телевизора смотрел прямо на меня. В нем не отражалось ни проблеска мысли — ни Вейдера, ни ребят из «Биг Бразер» — только пустота. Меня окружала лишь тишина, бояться грозных стражей не имело смысла. Автомат «Пепси» светился, но никого не привлекал к себе.

Я проснулся от яркого солнечного света и переполненного мочевого пузыря. И сразу же увидел толпу возле помещения с окном из органического стекла в другом конце коридора — не вялых утренних посетителей, а взволнованных тюремных офицеров, полицейских и нескольких белых мужчин среднего возраста в темных костюмах. Некоторые из них делали записи в блокнотах. В следующее мгновение я с ужасом заметил человека, стоявшего буквально в нескольких шагах от меня, — повернутого ко мне спиной офицера у одного из автоматов. Он кормил машину долларами и затаривался пепси. Наверное, именно от грохота выскакивающих из ее глотки жестяных банок я и проснулся. Вероятно, войдя сюда, офицер направился сразу к автомату и меня не заметил. Но неожиданно он повернул голову.

— Я… Гм… Уронил мелочь, — сказал я, моргая, чтобы стряхнуть с себя сон и опираясь ладонями на пол.

— Как вы здесь очутились, черт побери?

— Через входную дверь, — соврал я. — Она была открыта.

— Твою мать! Если вас увидит Тэлбот…

— Именно Тэлбот меня сюда и направил, — продолжил я рискованную игру. — А может, я просто перепутал. Где здесь уборная?

Офицер прищурил глаза, глядя на меня с подозрением, очевидно, чувствуя подвох. Затем расправил плечи, плотнее прижав к груди банки пепси. Он выглядел слишком юным — более молодого стража правопорядка мне еще не доводилось встречать. Наверное, он был здесь мальчиком на побегушках, хотя на поясе у него висела связка ключей, пластиковая дубинка и — к моему счастью — сканер.

— Вы журналист?

— Да. Вы должны помнить меня, молодой человек. — Я произнес эти слова с трансатлантическим высокомерием, копируя Гэри Гранта, разговаривающего с Ральфом Беллами. Затем выпрямился и стряхнул пыль с рук.

— А как, простите, ваше имя?

Задумавшись лишь на мгновение, я сказал:

— Вэнс Крисмес. — Сейчас я мог вспомнить имя только одного газетчика. Ну и еще, пожалуй, Джимми Ольсена. В конце концов, Крисмес сам нарвался на это, связавшись с Аэроменом, пусть и было это много лет назад.

— Понятно. Но… Откуда вы?

— Из Олбани, — ответил я. — Я работаю в… э… «Олбани Геральд-Леджер». Мы собираем материал для статьи о состоянии тюрем. Вы наверняка в курсе.

— Но ведь вы приехали со всеми остальными, я правильно понимаю? — Туман неопределенности действовал ему на нервы: он страстно хотел, чтобы я развеял все его сомнения — того же желал и Я.

— Да, конечно. Тэлбот сказал мне приехать вместе с ними, — произнес я. По-видимому, под «остальными» мой собеседник подразумевал ту толпу у кабинета с окном. Если бы у меня появилась возможность к ним присоединиться, я бы смог выскользнуть отсюда. — Я же говорю, что собираю материал. — Я настолько увлекся своей выдумкой, что ни на секунду не задумался, с какой целью сюда приехали все эти репортеры.

Мне не следовало во второй раз упоминать о таинственном Тэлботе. Мальчик-на-побегушках пристальнее посмотрел на меня, сложил на автомат банки пепси, прокашлялся и начальственным тоном произнес:

— Могу я взглянуть на ваши документы?

— Послушайте, — пробормотал я, понижая голос, — если честно, я пришел сюда не с этими ребятами.

— Как вы здесь оказались?

— Я провел тут ночь. Вчера приехал навестить приятеля. Проверьте мою руку, на ней печать.

— Гм… Даже не знаю, что с вами делать. — Я видел, что он вот-вот запаникует и бросится искать подмогу. Толпа в коридоре до сих пор не обращала на нас внимания. Я нашел спасительную соломинку, ухватился за нее, но она грозила переломиться.

— Послушайте, подождите, — пробормотал я. — Я в самом деле репортер из «Олбани». — Может, этой чушью я выносил себе окончательный приговор? Мне было уже на все наплевать. — Я договорился со знакомыми офицерами тайно впустить меня сюда. Стеймоса и Суини знаете?

— Предположим.

— Я очень не хочу доставлять им неприятности, поэтому и наговорил вам разных глупостей. Они помогли мне проникнуть сюда неофициально, понимаете?

— Стеймос решился на такое?

— Да.

— Черт! Вот идиот!

— Гм… Наверное.

— Тэлбот придушит их.

— Может, и кет, если вы выпустите меня отсюда. Просто проводите к выходу. Обещаю, я ни слова никому не скажу.

— О господи!

— Проверьте мою руку.

Качая головой, Мальчик-на-побегушках отстегнул от пояса сканер и осветил мне пальцы. Показался розовый символ.

Я не дал ему возможности поразмышлять, как поступить, — сделал вид, будто он уже ответил мне согласием.

— Пойдемте. На нас как раз никто не смотрит.

— Господи…

— Но сначала покажите, где здесь у вас туалет. Я проторчал здесь целую ночь.

— Да уж…

Когда я вышел из уборной и заметил сочувственный взгляд Мальчика-на-побегушках, то немного успокоился.

— Надо же было случиться такому именно сегодня. Вам крупно не повезло.

— Точно, — согласился я.

— Впредь будьте осторожнее.

— Непременно.

— Я серьезно говорю.

— Я тоже.

Когда мы приблизились к «А/Б двери», я прошептал:

— Скажите, например, что я забыл кое-что в машине.

Мальчик-на-побегушках напустил на себя строгую небрежность и мрачно, будто испуганный подросток, крикнул кому-то в кабинете с окошком в центре клетки:

— Этот парень возвращается на стоянку. Я его провожу.

— Хорошо, — негромко ответили изнутри. Нас пропустили.

— Кстати, а что сегодня стряслось? — спросил я, когда мы подошли к автостоянке. Утренний свет, расчесывавший кроны деревьев, слепил мои утомленные глаза. От меня, наверное, жутко пахло, как от любого, кто не побывал в ванной после ночного сна. Расхаживавшие по гравию три сердитые вороны хлопнули крыльями, поднялись в воздух и, пролетев над оградой с острыми металлическими крючьями поверху, устремились в сторону дороги. Птицы скромно ознаменовали мое освобождение: мне не терпелось добраться до своей машины и выпить где-нибудь чашечку кофе.

— Черт, — сказал Мальчик-на-побегушках, удивляясь тому, что, находясь почти что на месте происшествия, я не знал, в чем дело. — Один парень в ШИЗО уломал кого-то из офицеров открыть камеру. Наверное, у этого скота были припрятаны ворованные ключи от других дверей. Сегодня нам такой разнос устроили! Тэлбот в бешенстве.

— А что с тем парнем? Сбежал? — Вывести меня за пределы тюремной территории Мальчик-на-побегушках согласился, очевидно, потому, что не желал добавлять масла в гневный огонь Тэлбота. Мне повезло. Устроить судьбу Роберта Вулфолка более аккуратно я просто не мог.

— Покончил с собой.

— Что? — поразился я.

Мальчик-на-побегушках закрыл глаза и высунул язык, изображая мертвеца.

— Может, кто-то его убил? — спросил я.

— Нет, — ответил он. — Самоубийство. Выйдя из камеры, этот псих добровольно распрощался с жизнью.

— Он ведь мог сбежать? Зачем ему понадобилось кончать с собой?

Мальчик-на-побегушках пожал плечами.

— Черт его знает. Он забрался на самую высокую башню и сиганул вниз. Сдикими воплями, как рассказывают. Приземлился на бетонные плиты. Жуткое зрелище. Труп сфотографировали, но смотреть на эти снимки скорее всего невозможно. Ничего более страшного здесь никогда не случалось. Говорят, руки каким-то странным образом переплелись, а грудь раскололась, как скорлупа. Он уже и на человека не был похож.

 

Глава 16

В зал Хоуги Кармайкла, оформленный в стиле Среднего Запада, с ковром, мебелью и полками, заполненными личными вещами Кармайкла, впускали лишь посетителей, заранее согласовавших свой визит. Я же ухитрился проникнуть туда без предварительной записи. По сути, все эти правила были выдуманы лишь для того, чтобы какой-нибудь наглец не уселся за пианино Хоуги, принявшись на нем играть, или не стащил письма, присланные композитору самим Биксом Байдербеком или Рональдом Рейганом. Ключи хранились у секретарши средних лет, которая сидела в Моррисон-Холле, в Архивах традиционной музыки. Поначалу она нервно прохаживалась по залу Кармайкла, наблюдая за мной, но, убедившись, что я не хулиган, удалилась. Я углубился в рассматривание нот и перевязанного ленточкой сценария «Иметь и не иметь» с автографами Богарта, Фолкнера и Хокса. Затем перешел в соседний зал и, надев наушники, некоторое время прослушивал творения Кармайкла. В том числе и «Колиджьенс» в исполнении группы его друзей-музыкантов из Индианского университета: хот-джаз с соло на скрипке под названием «Марш хулиганов». Я прослушал эту запись несколько раз, потом вернулся в сад «дзэн» — первый зал.

Покинув Уотертаун, я, словно в наказание, ехал весь следующий день и еще полночи в сторону Пенсильвании по ровной трехполосной трассе, которая не могла ни карать, ни прощать и давала мне право самому делать выводы и вершить суд над собою. Теперь я понимал: я разбудил Аэромена, чтобы убить Роберта Вулфолка. И Мингус, и моя копившаяся много лет ненависть, в которой я давал себе отчет лишь наполовину, сыграли в этом немаловажную роль. Не обошлось и без искры вдохновения. Эта история началась с падения Аарона К. Дойли в парке на Пасифик-стрит, свидетелем которого я стал двадцать три года назад, — все, что поднимается, непременно опустится. Аэромен стал черным трупом на бетонной плите. А ведь я поступил не совсем честно: не рассказал Роберту о свойстве кольца делать его владельца невидимым. Интересно, узнал ли он сам об этом. Я раздумывал, действительно ли охранники видели человека, который, падая вниз, орал, будто дикий зверь, могли ли они вообще что-нибудь заметить до того момента, когда на земле появился изуродованный труп.

Я долго считал, что должен идти по пути Авраама, что мое назначение в жизни — раз уж я не умею летать или, например, петь, — удалиться в Бастион Одиночества и заняться сбором материалов и ваянием скульптурных портретов ушедших в никуда друзей. На худой конец, погрузиться в мир аннотаций: я диджей, я тот, чью роль исполняю. Но вот я пересек страну, сев в самолет, безумный астромен с прозрачными намерениями — освободить из Уотертауна Мингуса и Роберта. Аведь они не звали меня на помощь. Быть может, я неосознанно душил жившую во мне Рейчел — Бегущего Краба, способного все уничтожить и сбежать, разрушить чужие жизни и поспешно удрать.

Мне предстояло сделать шаг вперед. Я хотел разыскать ее крабьи следы, и на этот раз знал наверняка, чего ищу. Я перешагнул черту, забыл самого себя в этом стремительном движении, хотя, сидя в замкнутом пространстве машины, оставался осторожным водителем, не превышающим допустимую скорость. У меня даже музыка не играла — сумка с дисками лежала на заднем сиденье, — и уродливую сцену с одним актером ничто не украшало. Я останавливался, только чтобы немного размяться, залить в бак топливо, посетить уборную и сделать несколько звонков. Аврааму и Франческе я сообщил, что не смогу приехать в Бруклин, авиакомпании — что отменяю заказ на билет, а служащему проката автомобилей при нью-йоркском аэропорте «Ла Гардия» — что верну машину не завтра, а через несколько дней, причем в Беркли. Никто моим сообщениям не обрадовался, но ничего утешительного я не мог им сказать. Эбби я не звонил, потому что не знал, о чем нам разговаривать. Пока не знал.

Около трех ночи у меня начались галлюцинации. Мне стало казаться, что редкие машины, ехавшие по встречной полосе, хотят развернуться и следовать за мной, и лишь широкая разделительная полоса, поросшая травой, убеждала меня в том, что это не так. У границы Огайо я остановился в мотеле, несколько часов поспал, принял душ и продолжил путь. В Индиане был около десяти утра и направился на юг, в Блумингтон.

Университетская автостоянка, где я поставил машину, оказалась ужасной. Но вчера ночью я убил человека — заслуживал ли я большего?

Расследование я начал со справочной, где узнал, что тот, кого я ищу, не только до сих пор живет в Блумингтоне, но и работает в университете. Мне даже перегонять машину на другую стоянку не понадобилось. В семьдесят пятом году, как выяснили служащие юридической конторы Зелмо Свифта, Бегущий Краб жила в Блумингтоне. Потом она исчезла, а несколько лет спустя объявилась в Лексингтоне, штат Кентукки. Авраам не пожелал даже заглянуть в преподнесенную ему Зелмо Свифтом бумагу. А я понятия не имел, к кому еще можно обратиться в Блумингтоне, чтобы найти какую-нибудь зацепку.

Архивы традиционной музыки и зал Хоуги Кармайкла делили Моррисон-Холл с психологическим отделением Индианского университета, отделением английского языка и Институтом сексологических исследований Кинзи, который располагался на верхних этажах. Крофта Вендля я разыскал в Институте Кинзи. Он работал в отделе общественных связей. Я позвонил ему из справочной, и он сказал: «Приезжай».

Когда я пришел, секретарша объяснила мне, что Крофт разговаривает по телефону с какой-то важной птицей. Я сел в холле и принялся листать брошюры. По всей видимости, Институт Кинзи до сих пор боролся за право внедрения результатов своих исследований в умы американского народа и находился на грани изгнания из университетского сообщества, управляемого командой педантов. На стенах здесь повсюду красовались «эротические материалы» — видимо, некогда конфискованные у кого-то полицией и отданные Алфреду Кинзи, чтобы не тратиться на их хранение. Обстановка, несмотря на всю здешнюю специфичность, царила почти домашняя: стены украшали еще и пятна, появившиеся годах в пятидесятых, и черно-белые снимки. Над столом секретарши висели портреты руководителей, начиная с самого Алфреда в галстуке-бабочке и заканчивая нынешними деятелями, задумчивыми очкариками-психологами — благородными распорядителями безумной реальности.

Крофта я едва узнал. Он был в костюме цвета ржавчины, красно-коричневом галстуке и молочно-шоколадных туфлях. На свежем румяном лице белела аккуратно подстриженная борода. Он выглядел как учитель-диетолог или специалист по правильному образу жизни. Меня его вид поверг в шок. Мне казалось, стареет только Авраам, а Рейчел и ее любовник остаются молодыми, такими же, как в семьдесят четвертом году.

— Мои переговоры затягиваются, — извиняющимся тоном произнес Крофт, указывая на дверь своего офиса. У него был высокий голос — я этого не помнил.

Он не особенно меня рассматривал, обратил внимание лишь на следствия долгого нахождения в дороге: трехдневную щетину, загар на одной руке и припухлость век, как у ветерана вьетнамской войны. Быть может, он ожидал моего появления много лет.

— Я беседую с одним коллекционером-геем из Лос-Анджелеса. У него чудесная коллекция японской эротики, тысяча образцов. Он уже несколько месяцев морочит мне голову, но сегодня я почти уломал его.

— Никаких проблем. Я могу подождать.

Я подумал, могла ли заинтересовать Крофта коллекция Эрлана Агопяна — портреты обнаженной Рейчел. Или, может быть, эти картины уже перебрались сюда?

— Если ты свободен сегодня вечером, приезжай ко мне домой, — сказал Крофт. — Побеседуем за ужином.

— Руэрел Рут 8, номер один? — спросил я.

Глаза Крофта расширились от удивления.

— Мы называем это место «Ферма арбузного сахара». Подъезжай сюда к пяти часам, я покажу тебе дорогу. Сам ты вряд ли найдешь. На картах это место не обозначено.

— Ладно.

— Вот и отлично. А я побегу продолжать переговоры. Если тебе нечем заняться, я позвоню Сюзи. Она недавно у нас работает, но может провести экскурсию по Институту.

— Нет, спасибо.

Когда я проходил по коридору Моррисон-Холла, заметил зал Хоуги Кармайкла. Туда и решил отправиться. Крофт пошел к телефонной трубке, а я — к «Маршу хулиганов».

— Я хочу показать тебе одну вещь, — сказал Крофт. — А потом прогуляемся по территории общины, пока светло. Сегодня особенный вечер.

Усевшись за руль старенького «пежо», Крофт поехал впереди меня по серпантину загородной дороги, мимо ферм, через лес к общине, обозначенной надписью «А. сахар» на почтовом ящике у ворот. Мы проехали мимо скелетов нескольких «фольксвагенов» и остановились возле самодельной деревянной хибары с облупившейся краской. Я подумал, что совсем скоро эта хижина развалится. Выйдя из машин, мы направились к наполовину открытой двери — мимо ржавой сенокосилки и примитивного каменного колодца, заросшего травой.

— Вы здесь живете? — спросил я, оставляя при себе второй вопрос: «Кроме вас тут больше никого не осталось?» В некотором смысле это место выглядело даже очаровательно, но, кажется, было необитаемо.

— Боже упаси! Конечно, нет. Дома внизу, в лесу. У нас сто шестьдесят акров. Здесь была кухня, когда мы питались вместе. И зимовье для тех, кто летом жил в шалашах. Теперь тут никто не появляется. Только пчелы.

Конечно, если у них столько акров, не имело смысла рушить этот мирок — утаскивать ржавые машины на свалку и сносить хибару. Особенно если дверь ее украшает портрет Ричарда Бротигана.

Внутри хибара и впрямь выглядела как заброшенная кухня. Я оглядел плиту с потрескавшейся эмалью, похожей на поверхность картины эпохи Возрождения, длинный потемневший стол для рубки мяса, который отлично вписался бы в любую квартиру Эмервилла или Говануса, две раковины и большое пластмассовое ведро под ними. Койка, на которой, очевидно, когда-то спали обитатели шалашей, стояла почти вплотную к плите. Пахло гнилой древесиной и личинками насекомых. Перешагивая через какие-то палки и кастрюли, Крофт прошел в дальний угол, достал с полки, заставленной раздувшимися от сырости книгами, какой-то увесистый предмет, вернулся и отдал его мне. Пишущая машинка. Катушки с лентой покрывала ржавчина — они давно не двигались с места.

Теплившаяся в моей душе слабая надежда на то, что Крофт предъявит мне саму Рейчел, продолжающую вести в этой заброшенной лачуге свою таинственную жизнь, рассеялась.

— Мы всегда брали ее с собой, когда ездили на побережье, и писали тебе с каждой стоянки.

— Кто именно писал?

— Мне всегда приходилось ее уговаривать. Она мне помогала. Скорее всего ей не давал покоя стыд, ты меня понимаешь? А потом я сам отправлял тебе открытки. Когда ее не стало.

Я смотрел на машинку, будто на уличного попрошайку. Крофт отряхнул сырую ржавчину с края рукава.

— Хочешь забрать ее?

— Нет.

Чтобы кто-нибудь возместил мне ту сумму, которую я вскоре должен буду выложить за взятую напрокат машину, — вот чего я хотел.

— Пошли.

По ухоженной неасфальтированной дороге мы съехали вниз, через открытое поле к лесу, у самого края которого начинались владения общины, и в прохладной тени зашагали в сторону вырубки. Солнце уже скрылось за полоской просматривавшихся на горизонте холмов, стволы берез и листья папоротника, казалось, фосфоресцируют. Слой серого гравия на дороге что-то тихо нашептывал под ногами. Безмолвие леса сливалось с небесами.

Ответвления дороги вели к семи или восьми домам — деревянным двухэтажным строениям, при виде которых вспоминались Бакминстер Фуллер или Кристофер Александр — с куполообразными крышами, оранжерейными окнами, крытыми проходами и низенькими пристройками.

Перед каждым домом стояла одна или две машины, из нескольких труб поднимались сизые ленты дыма. Тут и там стояли велосипеды, лежали лыжи, электрические пилы, высились кучи перегноя, опилок, в чурбанах торчали топоры. Жильцы «Фермы арбузного сахара» были дома. В кухнях горел свет. Мы шли тихо, никого не тревожа. Я чувствовал себя не в своей тарелке, с удивлением отмечая жизнестойкость этого поселения.

— Рейчел и Джереми были, пожалуй, самым серьезным испытанием, выпавшим на долю общины, — говорил Крофт своим визгливым альтом. — Борьба с ними помогла нам повзрослеть, поэтому многие даже благодарны им. Никогда не забуду ту ночь. Мы обступили их кольцом, взялись за руки и потребовали, чтобы они ушли. Я думал, вот-вот намочу штаны. До этого пару раз Джереми начистил мне физиономию, но я никому об этом не рассказывал, — стыдился. Как потом выяснилось, он многих здесь поколачивал.

— Я не знаю, кто такой Джереми.

— Его уже нет в живых. Умер пару лет назад. Это был жестокий тип. Несколько месяцев, пока он жил здесь, обращался с нами будто с игрушками на детской площадке. Его излюбленной забавой было заставить кого-нибудь из парней накуриться до одури, а потом запугать его рассказом о том, как однажды он, Джереми, одним ударом убил человека. Таких баек у него была тьма. После этого он подкатывал к подруге парня. Мы не возражали, думали: «Если она хочет сойтись с Джереми, пусть, может, заставит его образумиться». Но только Рейч осталась с ним надолго.

— Он отбил ее у вас? — спросил я. Сумерки сгущались. На мгновение мой взгляд остановился на ярко освещенном кухонном окне. Женщина средних лет с такими же седыми, как у Крофта, волосами резала на столе помидоры, а две девочки за ее спиной сидели перед телевизором — светловолосые и сияющие, точно сестры Солвер. На телеэкране темнело не то подземелье, не то подводное царство. Меня они не могли видеть. Я почувствовал себя грязным чудовищем, подсматривающим за людьми, и отвернулся.

— В тот период мы уже мало с ней общались. Рейч и сама доставляла нам массу проблем. Многие страшно злились на меня за то, что я привез ее сюда. Рейч была пропитана нью-йоркским сарказмом, который местных просто бесил. — Крофт засмеялся. — Она здесь всем не давала покою. В том числе и мне. Ее не устраивала эта жизнь. Иначе ей не захотелось бы уехать с Джереми. Мне кажется, Рейч сожалела, что оставила Нью-Йорк.

— Она когда-нибудь вспоминала… об Аврааме?

— Ей было очень стыдно. — Тем же самым Крофт объяснил нежелание Рейчел писать мне открытки. Наверное, это была правда. Я решил, что больше не буду его ни о чем спрашивать.

Крофт продолжал:

— Особенно мне запомнился один день. Я попытался уговорить ее пойти со мной за грибами. Она подобные занятия ненавидела, находила это слишком глупым. Джереми в тот момент уже появился у нас. Я просто хотел достучаться до нее, понимаешь? Наладить с ней контакт. Мне казалось, ей это нужно. Каждый раз, когда я звал ее на улицу, она отвечала что-нибудь вроде: «Интересно, что сейчас показывают в „Талье“. „Тысячу клоунов“ или „Тридцать девять ступеней“?» Давала мне понять, что скучает по прошлой жизни. Но в тот день, не знаю почему, она согласилась пойти со мной за грибами. Перед этим три дня лил дождь, и мы решили поискать свежие сморчки. — Крофт обвел жестом лес вокруг, и я понял, что все, о чем он говорит, происходило здесь. На этом самом месте. — Естественно, Рейч не собирала грибы. Беспрестанно курила. Водить машину она не умела и все время просила меня отвезти ее в город за сигаретами. Но речь не об этом. Так вот, шагая со мной по лесу и дымя, как паровоз, Рейч опять завела разговор о «Талье» и сказала: «Может, там сейчас идет „Одолеть дьявола“?» Я спросил: «И что в этом „Одолеть дьявола“ хорошего?» Рейч стала пересказывать мне содержание этого чертова фильма — не умолкала целый час. Она имитировала голос Питера Лорра и всех остальных, представляешь? Помнила весь фильм чуть ли не наизусть.

* * *

Я не включал музыку, пока не выехал за пределы Индианы.

Сначала мы с Крофтом вернулись к машинам, и он показал мне свой дом — здание на самой окраине «Фермы арбузного сахара». Дорога, по которой мы ехали, тянулась вдоль поля акров в двенадцать и вливалась в трассу, ведущую в сторону Кентукки. Когда ветер дул справа, до нас издалека доносилось тарахтенье грузовиков. Крофт между прочим упомянул о том, что у общины сейчас проблемы. Власти штата задумали проложить через ее владения шоссе, собираясь угрохать на это четыре миллиарда долларов. По словам Крофта, путь до города от Чикаго благодаря этой новой дороге мог сократиться всего минут на десять. Мы задумались об этом, прислушиваясь к отдаленному шуму тягачей с прицепами. Потом Крофт провел меня в дом, зажег на кухне свет, накормил спагетти и предложил переночевать у него, в комнате для гостей. Я отказался, желая поскорее отправиться в путь. Крофт разрешил воспользоваться его телефоном, и я чуть было не принял его предложение, но передумал, решив позвонить Эбби, когда буду подъезжать к дому и когда пойму, что должен ей сказать.

У двери Крофт неловко меня обнял, и я его тоже, столь же неуклюже. Я ничего не отвергал и ничего не принимал. Племянник Изабеллы Вендль не мог стать мне матерью, которой у меня никогда не было — ни он, ни его дряхлая пишущая машинка. Не мог он заменить мне и отца, заботы которого я тоже почти не ощущал. Авраама и Рейчел я считал родителями, а Бурум-Хилл домом — но в действительности ничего этого у меня не было. Все вокруг, как бы оно ни называлось, — само по себе, и ни до кого ему нет дела.

Направляясь назад в Блумингтон, я несколько раз сбивался с пути, но не стал ни у кого уточнять дорогу. Я не торопился.

После полуночи я подъехал к Гэри — родине «Джексон Файв». В Иллинойсе остановился на заправке и вспомнил о дисках на заднем сиденье. Залив в бак бензин и вновь тронувшись с места, я достал первый попавшийся и на ощупь поставил его в магнитолу. Зазвучала первая песня из альбома Брайана Эно «Еще один зеленый мир». Рок на закуску, музыка троллей, как выразился бы Эвклид Барнс. Я слушал эту запись постоянно с того дня, когда обнаружил ее в умирающем музыкальном отделе на восьмом этаже магазина «Абрахам и Строс», рядом с секцией коллекционных монет и марок. Позднее, в Кэмден-тауне, используя приобретенные в Бруклине навыки, я стащил кассету с записью этого альбома из магазинчика на Мейн-стрит и как-то раз крутил ее всю ночь, занимаясь любовью с Мойрой Хогарт. Я обожал это невинное страхолюдство: звуковые потоки клавишных самого Эно, виолончельный свист пилы Джона Кейла, ажурные узоры Роберта Фриппа. Эта музыка всегда ассоциировалась у меня с дорогой, проносящимися в свете фар сотнями миль. Слушая сейчас «Еще один зеленый мир», я вспоминал о другой своей поездке.

Это было в ту зиму, когда меня выставили из Кэмдена. Получив письмо Ричарда Бродо, я должен был съездить в колледж еще раз, чтобы забрать вещи — книги, белье, проигрыватель, — ожидавшие меня на чердаке «Освальд Хаус». Я поехал вместе с Авраамом, на машине, которую он, как обычно, ничего мне не сказав, у кого-то одолжил. Шли долгие зимние каникулы, в колледже никого не было. Но я все же уговорил отца подождать меня в машине и отправился искать охранника, который открыл бы мне чердак общежития. Я не хотел, чтобы Авраам входил на территорию городка.

Назад мы возвращались в пургу, сквозь белый туннель танцующих снежинок. В полном молчании. Я стыдился, сознавая, что Авраам разочарован, но это чувство соседствовало во мне с безграничной злобой. Пурга разыгралась не на шутку, мы были вынуждены снизить скорость до черепашьей и ориентироваться по свету задних фар вихляющего перед нами грузовика. Я достал с заднего сиденья, из коробки с книгами и кассетами, ту самую запись и поставил ее. В волшебство метели музыка вписалась просто чудесно. Наверняка Авраам осторожничал, ведя машину, а сверхъестественно безмятежный «Еще один зеленый мир» как будто внушал, что ценит его старания. И тем самым успокоил нас обоих. Эно пел: «Нет больше строк, меж которых ты умел читать…»

Несколькими годами раньше, когда я начал учиться в Стайвесанте, и мы с Габриелем Стерном и Тимоти Вэндертусом только-только увлеклись Клэшем и Рамонесом, я принес их пластинки домой и поставил для отца.

— Слышишь? — спросил я. — Здорово? Такой музыки еще не было!

— Конечно, — ответил он. — Здорово.

— Ты действительно слышишь то, что слышу я? Ту же самую песню?

— Разумеется, — сказал Авраам, страшно меня разочаровывая, оставляя тайну нераскрытой.

Могли отец наслаждаться моей музыкой?

Немного повзрослев, я больше не приставал к нему с подобными разговорами, даже в более светлые времена, чем тот мрачный период, когда меня выгнали из колледжа. Поэтому я даже не пытался выяснить, каким показался ему «Еще один зеленый мир».

Эно пел: «Ты удивишься, если узнаешь, насколько я не уверен в себе…»

Сейчас я осознал наконец, что именно люблю в этой и, несомненно, в других записях: срединное пространство, иллюзию которого они создавали и в котором существовали, богемный полусвет, мечта хиппи. Это же самое пространство, это бесперспективное предложение я со временем возненавидел. Мне следовало отказаться от него — ради соула, ради Барретта Руда-младшего, ради его давней боли. Я нуждался в музыке, которая рассказывала о себе — такой, какая она есть, какой я научился ее принимать, живя в большом городе. «Еще один зеленый мир» был подобием фильма Авраама: слишком хрупкий, чересчур беззащитный. Но мне сейчас требовалась более сильная песня. Ведь я знал об этой жизни гораздо больше, чем Б. Эно и А. Эбдус, и уже не мог выносить эту бесхитростность, устал от этих двоих сильнее, чем Мингус — от меня с моей наивностью.

Именно от этой бесперспективной срединности удирал Бегущий Краб. А хиппи, геи и создатели бесконечных фильмов в надежде на обретение этой же срединности стекались в Гованус, невольно превращаясь в помехудля торговцев недвижимостью и подрывной фактор расизма. «Заселение порядочными людьми» было шрамом, оставшимся от мечты. Утопическим шоу, заканчивающимся в день открытия. То есть почти тем же самым, чего так боялся Авраам, отказываясь взглянуть на свой фильм трезво. Урезанным летом, двором, в котором Мингус Руд бросает сполдин и забивает контрольные мячи.

Мы все стремимся отыскать свое срединное пространство — тот момент, когда «Встревоженная синь» держалась на первом месте хит-парада, а Джозефин Бейкер в Париже считалась сенсацией. Те дни, когда тинейджер Элвис, мечтая записать собственный альбом, прислушивался в «Сан Рекорде» к песням «Арестантов», когда вагон с кричащей росписью-граффити на боку проезжал по станциям метро, на мгновение преображая мир, когда во дворе школы номер тридцать восемь крутили на проигрывателях модные пластинки. Я приехал в Индиану не для того, чтобы посмотреть на пишущую машинку или встретиться с Крофтом, а для того, чтобы в сгустившемся сумраке отправиться в обратный путь. И для того, чтобы увидеть, как обитатели «Фермы арбузного сахара» живут в лесу, оторванные от мира. Я приехал сюда для того, чтобы ощутить то же, что почувствовал дома у Кати Перли, когда увидел кровать, которую она берегла для сестренки, и услышал речитатив Эм-Пса. Срединное пространство растворяется и исчезает, как проблеск света. Если моргнешь не вовремя, можешь так ничего и

,,не увидеть. Вероятно, этим пространством в моей жизни стал когда-то Кэмден, но тогда все рухнуло. Я лишь оставил там свои следы. Подобно Рейчел, я летел навстречу несуществующим мирам, белый мальчик из муниципальной школы, уже ставшей неуправляемой — сценой для репетиции фрагментов из тюремной жизни. Насколько же глупую, прекрасную ошибку совершила Рейчел, поступив так по-американски — вселив в меня ужас жизни. Авраам действовал иначе: уединившись в студии, пытался превратить срединное пространство в обыденность. Если зеленый треугольник так и не упал на землю в его фильме, значит, никогда уже не упадет, верно?

Брайан Эно пел: «Почему время тянется так медленно?» Мы ехали сквозь пургу. Авраам и я пробирались по снежному туннелю, глядя в лицо опасности, однако на мгновение оба ощутили уверенность. Оба знали: отец должен довезти сына до дома. С нами не было ни Мингуса Руда, ни Барретта Руда-младшего, ни открыток от Бегущего Краба, ни письма из Кэмденского колледжа. Мы пребывали в срединном пространстве, под снежным куполом — отец и сын, едущие по дороге с черепашьей скоростью. Не то чтобы безмятежные, но успокоенные — два завитка каракулей, выведенных неведомой рукой, чьей-то тайнописи, человеческой мечты.