Длинные тени

Лев Михаил Андреевич

Часть вторая

СУД ПОСЛЕ ПРИГОВОРА

 

 

#img_6.jpeg

#img_7.jpeg

 

Глава шестая

СЧЕТ И РАСПЛАТА

 

ПИСЬМО АЛЕКСАНДРУ ПЕЧЕРСКОМУ

«Дорогой Александр!
Самуил Лерер

Я очень благодарен тебе за письмо и особенно за то, что ты выполнил мою просьбу и прислал свою фотографию. За эти годы я сильно изменился, ты же, как мне кажется, остался, каким был. Жена говорит, что, по моим рассказам, она тебя таким и представляла. Теперь ты уже знаешь, что я женат. У нас две славные дочки. Старшей скоро шестнадцать, младшей исполнилось одиннадцать. Работаю таксистом. Живем неплохо.

Итак, тебе хочется знать, что со мной произошло после Собибора и как я нашел Бауэра…

Стоит только написать слова «Собибор», «Бауэр», как меня пронизывает острая боль. Кто-кто, но ты, я знаю, меня понимаешь.

Приступлю к рассказу: примерно год тому назад я со своими знакомыми сидел в ресторане. И хотя давно знаю, что после любой попытки отвести душу остается лишь горький осадок, я почему-то дал волю словам и заговорил о Собиборе. Вдруг я увидел, что сидящие за столом смотрят на меня так, словно я рассказываю небылицы, и никому, понимаешь, никому не хочется верить, что такое могло происходить на самом деле.

Я умолк и через некоторое время, когда мы уже были на улице, сказал одному из знакомых:

— Генри, думаешь, то, что я рассказал, не больше как дурной сон? Ты улыбаешься?

Он мне ответил:

— Сон это или не сон, но, по мне, лучше постараться прогнать его. Кому по вкусу дурные сны! Хочешь, Сэм, я раздобуду тебе адрес врача, который лечит гипнозом такую хворь. Это обходится недешево, но, говорят, дело свое он знает.

Теперь настал мой черед улыбаться.

За несколько дней до того, как ехать в Хаген на судебный процесс по делу палачей Собибора, среди ночи я вдруг проснулся оттого, что кричал не своим голосом, и наутро все-таки направился на прием к врачу, изгоняющему дурные сны при помощи гипноза.

Врач начал с того, что предупредил меня: потребуется не менее десяти — двенадцати сеансов и результат будет положительным лишь в том случае, если я буду строго выполнять все его предписания.

— Согласны? — спросил он.

Конечно, согласен. Что мне еще остается делать? После этого он забросал меня вопросами, и, как мне показалось, мои ответы его удовлетворили. Вдруг он прервал себя на полуслове (в это время он втолковывал мне, как важно подольше бывать на свежем воздухе) и спросил:

— Что же, собственно говоря, снится вам много лет подряд? Не зря ведь говорят, каждый сооружает себе лестницу в зависимости от того, как высоко он вознесся во сне. Что вы думаете об этом?

Остроту насчет лестницы я, по правде сказать, не совсем понял и ответил ему без обиняков:

— Я ведь, доктор, говорил вам: Со-би-бор! Так назывался лагерь смерти, куда я угодил еще мальчишкой.

Ты бы посмотрел, как он возмутился, услышав мой ответ. Почему же я не сказал ему, что был в руках у фашистов, сразу, едва переступил порог кабинета? Нечего было зря тратить на меня время и брать плату за визит.

— Я медик, ме-дик, а не шарлатан, — внушает он мне, — я берусь лечить только тех, кому можно помочь, а вы…

Что мне оставалось? Я с ним рассчитался. За то, что он сказал правду, я ему хорошо заплатил.

— Гуд бай, доктор, — говорю, — прошу прощения.

— Гуд бай, гуд бай, могу дать вам только один совет. О лагере постарайтесь забыть. Избегайте всего, что может навести вас на мысль о том времени и о тех событиях. Вы должны были так настроиться давно, как только кончилась война. Неужели вы этого сами не понимаете?

— Понимаю.

— Вот и надо было выкинуть все из головы.

— Это выше моих сил, доктор.

— И все же вам бы следовало как можно меньше думать о трагедии минувших лет.

— Пробовал. Сперва думал, что это мне удастся после того, как я найду и помогу задержать хотя бы одного убийцу из Собибора.

— А-а! Так вот что вы себе вбили в голову! И с этой фантазией носитесь по сей день? Вы должны понять, что самовнушение тоже своего рода болезнь.

— Почему самовнушение? Я его разыскал и задержал.

— Кого вы задержали?

— Обергазмейстера из Собибора — Эриха Бауэра.

— Во сне?

— Нет, доктор, наяву.

— Даже так? Интересно. И долго вы его искали?

— Почти четыре года.

— Вы его задушили, пристрелили?

— Я передал его в руки полиции.

— Но теперь вам следует забыть о нем. Жив он или нет, все равно встречаться с ним вам больше не придется. Это несомненно.

— Не говорите. В ближайшее время нам обоим предстоит выступить в качестве свидетелей на одном судебном процессе. Извините, доктор, я отнимаю у вас время, а в передней дожидаются пациенты.

— А вы? Вы ведь тоже мой пациент. Этот обергазмейстер, не запомнил его имени, сейчас на свободе?

— Нет. Бауэр в тюрьме. Сперва его приговорили к смерти, но потом…

— Теперь только я начинаю кое-что понимать. Бауэра, конечно, власти запросто могут принудить выступить в качестве свидетеля. Но вас? Вы ведь свободный гражданин. Каждый мало-мальски разумный человек подтвердит, что ехать на процесс вам нельзя. Если вы не сойдете с ума, то заболеете, получите инфаркт. До вас доходит серьезность моих слов?

— А как же!

— Если вы будете выполнять мои предписания, я попытаюсь вам помочь. Я имею в виду ваши нервы. Но при одном условии: на процесс вы не поедете, ни строчки о нем читать не будете, даже слушать о нем откажетесь.

— Спасибо, доктор, только я непременно поеду. Я должен предъявить счет и добиться расплаты.

Вот тебе, дорогой Александр, слово в слово мой разговор с врачом, а заодно и кое-что о Бауэре. Подробнее о том, как я его обнаружил, я тебе еще расскажу. Об этом много писали в газетах. Шутка ли, такая сенсация! Посылаю выдержку из книги «По следам убийц», вышедшей в Польше. Все, быть может, происходило не совсем так, как в ней изложено, но все-таки там больше правды, чем в других публикациях.

После восстания мне действительно повезло. Пуля меня миновала, на мину я не наскочил и не попал, как это случилось со многими узниками, оказавшимися по ту сторону колючей проволоки, снова в руки к фашистам. Меня и одну девушку, бежавшую из Собибора, спас польский крестьянин. Мы скрывались у него целых девять месяцев. Все эти долгие месяцы, до встречи с советскими солдатами, он и его семья ежеминутно рисковали жизнью. Такое не забывается.

Больной, исхудавший, оборванный, я отправился в местечко, где родился и рос Повсюду только угольно-черные печные трубы, куда ни повернешься — зола. Из всей нашей многочисленной семьи не осталось в живых никого. Я потерял всех. Какое-то время слонялся один-одинешенек. Когда окончилась война, решил направиться в сторону Собибора, но по дороге передумал и сказал самому себе: покуда еще свежи следы и ты молод, соберись с силами, Самуил, и разыщи фашистских убийц, где бы они ни укрывались. Я понимал, что выбираю нелегкий путь, но это меня не остановило. Я отправился в осиное гнездо, где тысячи эсэсовцев уже успели заручиться выданными им западными оккупационными властями документами, отпускающими все грехи. Больше всего на свете мне хотелось разыскать кого-нибудь из бывших хозяев «небесной дороги», и вышло так, будто сам господь бог услышал мою мольбу. Но об этом — в другой раз.

В Америку я приехал в 1950 году. Нас, бывших собиборовцев, здесь несколько человек, и мы часто встречаемся. Вскоре вышлю тебе хорошую фотографию, а пока посылаю давнишнюю, маленькую.

Будь здоров. Сердечный привет жене и детям.

С большим уважением и любовью

Бруклин

20 августа 1965 г.»

 

ОДНАЖДЫ ВЕСНОЮ 1949 ГОДА

Весна. Стоило солнцу выглянуть из-за плывущих облаков, как все вокруг засияло, хоть глаза зажмурь. В сквере на недавно выкрашенной скамье сидит молодая парочка. Чисто выметенные дорожки с ровными шеренгами стриженых деревьев радуют глаз. Парень положил руку на плечо девушки.

— Фейгеле, — говорит он, — посмотри-ка на эти деревья. Мне они напоминают свечи у изголовья.

Казалось, что такого он сказал? Но она сразу отстранилась от него. В ее взгляде из-под опущенных ресниц он увидел скрытый упрек, и ответила она ему чуть ли не сердито:

— Опять двадцать пять? Ты ведь, Берек, дал слово, что сегодня не будешь напоминать мне о таких вещах. Хоть на день забудь. Пора жить головой, сердце заведет черт знает куда… Честное слово, мы сами не хотим замечать, как много радости и счастья вокруг, не ценим этого, проходим мимо.

— Ты права, но что я могу с собою поделать? Хочешь, почитаю тебе газету? Правда, она старая. Может, просто так посидим, молча?

— Тоже мне кавалер! Он, видите ли, будет сидеть и молчать. Ладно уж, почитай что-нибудь. Только, чур, чтобы там и намека не было на войну и на Собибор… Ты слышишь, что тебе говорят?

— Слышу, а ты, пожалуйста, закрой глаза. Читаю: в одном недорогом берлинском отеле в соседних номерах живут двое, парень и девушка. Волосы у девушки гладко причесаны, из-под длинных ресниц глядят янтарного цвета глаза, и вообще она до того хороша, что, как говорила моя мама, хоть молись на нее.

— Так-таки и написано?

— Так. Только про маму — это я от себя добавил. Там еще сказано, что такая красота не часто встречается.

— Ты уверен?

— А я откуда знаю? Должно быть, так и есть. Но если ты не согласна, все претензии адресуй в газету. Может быть, тебе не понравится, как здесь пишут о ее звонком голосе и о том, что она прожила свое детство и юность далеко не так, как положено детям?

Фейгеле порывисто встала, будто собираясь уходить. Потом снова села и отняла у него газету.

— Теперь я буду читать, а ты у меня будешь сидеть с закрытыми глазами. Но сперва покажи, на чем ты остановился. Здесь, говоришь? Так вот, послушай, что здесь напечатано: «21 марта 1949 года. Вчера, в семь часов тридцать семь минут по Гринвичу, в Северное полушарие пришла весна. В Берлине она наступила…»

— И зачем, Фейгеле, ты мне все это читаешь? О том, что Земля вертится и мы с ней вместе, — все знают. Так я говорю? Дальше. Какая из себя девушка, мы уже слышали. А парень? Что там о нем сказано?

— О нем говорить еще рано, а писать и подавно.

— Ты ошибаешься.

— У меня, должно быть, что-то со зрением, и я не все вижу. Мои янтарные глаза подслеповаты.

— Твои глаза здесь ни при чем. Шрифт до того мелкий, что без увеличительного стекла ничего не разберешь. Только моим глазам под силу разглядеть мельчайшую точку на любом расстоянии.

— Так уж и разглядишь?

— Если эта точечка мне по душе — разгляжу.

У Фейгеле вспыхнуло лицо. Она забарабанила пальцами по скамье, затем вынула из сумочки сигарету с фильтром и закурила. Видно было, что курение не доставляет ей особого удовольствия, но не курить она не может.

— Так, так, — сказала она, — парень ты не промах. Жаль только, Берек, что ты об этом раньше не сказал.

— Раньше или позже, какая разница?

— Еще какая!

— Не понимаю тебя.

— Ты ведь знаешь, что я имею привычку спрашивать и сама себе отвечать… Но на этот раз ты меня опередил и сам ответил, почему ты меня искал целых пять лет. Понравившуюся тебе точечку ты бы, конечно, разглядел поскорее, но сокровище вроде меня…

— Фейгеле, не то говоришь. Ты ведь знаешь, что я думал…

— Надо было поменьше думать и побольше искать. А ты понадеялся на чужого дядю.

— Неправда, Кневский для меня не чужой дядя. Если бы не он, мне бы тебя не разыскать.

Фейгеле снова улыбается:

— Не сердись, дорогой. Что уж говорить, тому, кто поведется с таким вздорным существом, как я, не позавидуешь. Стыд и срам. Уж лучше бы ты на меня рассердился, накричал. Наклонись, я тебя поцелую, а там можешь читать дальше.

— Еле дождался. Читаю: он тоже красивый, стройный, рослый. Одним словом, парень что надо. И не только лицом пригож, он еще и приветлив, всегда весел, с ним приятно проводить время. К тому же умен, благовоспитан. Когда он встречается с девушкой, отвешивает ей нижайший поклон и любезно говорит…

— Умница моя, все ты перепутал. Совсем не то там написано. Эти же строчки прочту теперь я. Послушай: лоб у него наморщен, взгляд — напряженный. И еще есть изъян по части зрения — все ему видится черным. Иногда, правда, улыбка скользнет по его лицу, но откуда она берется — остается загадкой. Сам он щупленький, низенький, колченогий, заика, и все же иногда кажется, что не лишен некоторой симпатии — чуточку, конечно, самую малость.

— Ответь мне, Фейгеле, на такой вопрос: как при таком зрении ему удалось разглядеть, что у девушки очень миловидное лицо?

— Откуда я могу знать? Быть может, и не разглядел, он ведь враль порядочный. А то бы эта парочка давно уже сидела в Луна-парке. Он ведь как будто обещал?

— Что ж, пошли.

На углу Берек увидел в руках цветочницы корзину бледно-желтых мимоз-недотрог, купил пару веточек и, лукаво улыбаясь, преподнес Фейгеле.

Нарастающий гул можно было услышать уже за несколько кварталов до Луна-парка. Звуки музыки вперемежку с людским гомоном. Сегодня воскресенье, и народа, жаждущего развлечений, тьма-тьмущая.

В люльках, наподобие детских, люди взлетают в гору. На самой макушке горы они на мгновение застывают, словно повисая в воздухе, и срываются вниз, в пропасть.

Мужчина в белых брюках галифе вскакивает в седло мотоцикла и с треском на бешеной скорости несется по кругу, выписывая вензеля на гладких круглых стенах. Внезапно мотор глохнет, но зря обмирают многочисленные зрительницы: каждый поворот мотоциклист совершает с такой уверенностью, что не слушаться его машина не может.

Фейгеле тянет Берека в павильон кривых зеркал. Вот уж где смеха не оберешься. Берека же из всех увеселительных мест больше всего тянет в тир: надо думать, что те, кто когда-то любили стрелять, не сразу откажутся от этой привычки. Здесь, правда, стреляют в человечков из фанеры или картона, но все же…

На этот раз Береку пришлось уступить. Такой уж сегодня день выдался.

Им было хорошо. Они смеялись, резвились. Вдруг Фейгеле вырвала свою руку из его руки. В ее широко раскрытых глазах — ужас. Поднявшись на цыпочки, она стала оглядываться по сторонам.

Берек тихо спросил:

— Ты что, увидела его и потеряла из виду?

— Да.

— Это Бауэр, не ошибаешься?

— Не знаю. Но мне показалось.

Они оставались в Луна-парке еще несколько часов, но тот, кого искали, им больше на глаза не попадался.

 

КАРУСЕЛЬ КРУЖИТСЯ

В следующее воскресенье Фейгеле пришла в Луна-парк с Самуилом Лерером. Проходя мимо карусели, он внезапно остановился. Губы его искривила болезненная гримаса. Он как бы снова увидел «небесную дорогу», ведущую к газовым камерам. Самуил схватил Фейгеле за руку и сжал ее с такой силой, что девушка вскрикнула от боли.

— Вот он, — шепнул Самуил возбужденно, — обергазмейстер Эрих Бауэр. Беги за полицией. Я задержу его.

Кружится карусель, огороженная крашеным штакетником, а вокруг, как в улье, не унимается гул. У будочки, где у открытого окошка кассирша продает билеты на следующий сеанс, выстроилась длинная очередь детей и взрослых.

Работая локтями, Самуил проложил себе дорогу и встал рядом с турникетом; сперва всех выпустят без толкотни, по одному, а затем, так же по одному, чтобы ненароком не пробрался безбилетник, впустят новую партию любителей карусели.

Какая неподдельная радость на лицах у тех, кто сидит верхом на разрисованных лошадках! О малышах и говорить не приходится. Что же касается взрослых, то обремененных заботами и нуждой здесь вряд ли встретишь.

Среди седоков, проносящихся на карусели, обращает на себя внимание мужчина крепкого сложения, широкоплечий, пришпоривший коня с таким видом, будто под ним не деревянный, а настоящий, живой.

Самуил не спускает глаз с этого человека. Ему кажется, стоит перемахнуть через забор — и он вцепится в Бауэра, стащит его на асфальт и станет душить, душить… Но такое он может позволить себе только в мыслях. Жажду мщения придется укротить. Без особой необходимости он Бауэра и пальцем не тронет. Так он обещал Станиславу Кневскому. Каких бы трудов это ни стоило, он, разумеется, слово сдержит.

Когда подошло время, автоматический выключатель сработал и карусель замедлила ход. Уже можно рассмотреть вытянутые губы Бауэра. В Собиборе он носил до блеска начищенные сапоги; сейчас на нем лакированные туфли. Там он ходил с железным прутом в руках, теперь держит иллюстрированный журнал.

Лучше бы колесо продолжало кружиться как можно дольше. Один на один в поле или в лесу Самуил справился бы с Бауэром скорее, но здесь, среди густой толпы, это будет нелегко. Все равно из своих рук он его не выпустит. Его надо задержать до тех пор, покуда не явится полиция. Для этого надо самому быть как можно более спокойным. Совершенно спокойным.

Бауэр уже стоит на асфальте. К выходу спешить ему незачем. Пока турникет всех выпустит, пройдет минуты две. Бауэр делает несколько шагов в сторону, и Самуил видит его отражение в цветной дверце какого-то шкафчика на подставке. Что может храниться в таком красивом шкафчике? Пожарный кран, аптечка или что-нибудь другое? Об этом сейчас не время думать. Хорошо, если бы Бауэр задержался по ту сторону турникета подольше или хотя бы вышел последним. Но нет, турникет он уже миновал.

— Господин Бауэр, одну минутку, мне нужно с вами поговорить, — обращается к нему Лерер.

— Со мной? Вы ошиблись. Мы с вами незнакомы.

— Нет, я не ошибся. Мы с вами знакомы. Давайте отойдем в сторонку.

— Зачем? Вы наверняка меня с кем-то спутали. Но это неважно. Бывает. К сожалению, я спешу. Меня ждут.

— Подождут. У меня к вам более важное дело.

— Что вам от меня надо? — Глаза у Бауэра налились бешенством. — Я вас не знаю и знать не хочу.

— Мало ли что. Было время, когда и я не хотел вас знать, но кто с этим считался? Ладно, ладно, не смотрите на меня так. Вы бывший обергазмейстер из Собибора, эсэсовец Эрих Бауэр.

— Я никогда не состоял в СС! Из Собибора? Что это такое — Со-би-бор? Вы что, ненормальный?

Бауэр взял себя в руки и говорил теперь спокойно, сдержанно и неторопливо.

— Что такое Собибор, вы отлично знаете. Но если хотите, я напомню: Собибор — бывший фашистский лагерь смерти на севере Польши. Какая же это была для вас золотая пора, когда вы носили свастику, и как быстро вы обо всем забыли!

Бауэр замахнулся, но Самуил перехватил его руку, попытался вывернуть ее за спину, но это ему не удалось. Бауэр вырвался, однако убежать не успел. Немецкий полицейский и два американских солдата в белых касках с черными буквами «МП» — военная полиция — задержали его.

Вокруг Бауэра и Лерера собиралась толпа. Тучный мужчина науськивал Бауэра:

— Дай ему в зубы и иди своей дорогой!

Теперь этот человек тяжело качнулся и обратился к полицейскому:

— Какой-то тип посреди бела дня пристал к порядочному человеку, а вы, не разобравшись, что к чему, задерживаете не того, кого следует. Это преступление против закона!

Другой — на вид совершенно немощный, скособоченный старик — поддержал его неожиданно зычным голосом:

— Я тут стою с самого начала спора и заверяю вас, что этот человек, — указал он на Бауэра, — воплощенное благонравие. Это же, господин полицейский, у него на лице написано. Я психолог и в таких делах разбираюсь. А этот, — ткнул он в Лерера, — если не сумасшедший, то определенно бандит. Скорее всего, и то и другое. Не иначе, хотел ограбить человека. Вы видели, как он стал заламывать ему руки назад? Он…

— Хватит! — прервал его полицейский и обратился к Бауэру: — У вас при себе какие-нибудь документы имеются?

— Конечно. Мне документы выдала американская комендатура. Пожалуйста, читайте!

Тучный субъект радостно всплеснул руками:

— Вот видите, кто прав?

Рядом с Фейгеле стояла женщина. Длинные белокурые волосы, отливавшие золотом, ниспадали на плечи. За руки она держала девочку лет шести и мальчика лет трех. Повернувшись к Фейгеле, она негромко сказала:

— С немецким полицейским говорить нечего. Он здесь не хозяин. Но если вы знаете английский, то объясните солдатам…

— Что, по-вашему, я должна им объяснить?

— Я хочу сказать, мало ли что кому померещится. Может, этот человек в самом деле ни в чем не виноват? Так недолго всем нам остаться вдовами, а нашим детям, не дай бог, сиротами. Ведь что получается? Их, мужчин, карают, а в нас, женщин, попадают. Расплачиваться-то приходится нам. Разве не так? Когда один говорит — белое, а другой — черное, надо выслушать, что скажет третий. Как я понимаю, должен быть хотя бы еще один свидетель, который мог бы подтвердить, что это не клевета. И вообще пора перестать ворошить прошлое. Американцы должны знать, что мы, немцы, делали то, что требовал Гитлер. Жить надо сегодняшним днем, и пусть прикажут обоим разойтись по-хорошему.

Говорила женщина искренне и с такой доверчивостью, будто они давно знакомы. Но эти искренние слова прозвучали для Фейгеле дико. Вряд ли есть смысл повышать голос. Разве только напомнить случайной собеседнице, что делали с такими малыми детьми, как у нее, она ведь мать. Хотя она, должно быть, и так наслышана.

— С этими двумя эсэсовскими защитниками и спорить неохота, — сказала Фейгеле в ответ женщине, — но вам я могу сказать, что никакого недоразумения здесь нет. Этот человек, о котором здесь говорят, что он порядочный и благочестивый, и который прикидывается божьим агнцем, в Польше задушил газом сотни тысяч людей, в том числе отца и мать молодого человека, который задержал его, его сестру и ее такую же маленькую, как у вас, дочку. По-английски я говорить не умею, но вот этот солдат, со шрамом на щеке, понимает и немного говорит по-немецки, и вы, если не передумали, можете сами к нему обратиться.

Женщина ничего не ответила. Она потянула детей за руки, и они направились к карусели. Фейгеле подошла к солдату со шрамом и спросила:

— Чего мы так долго ждем?

— Успокойтесь, мисс, сегодня воскресенье. И уж если мы удостоились чести быть в одной компании с такой красавицей, как вы, зачем спешить? Берите, мисс, пример с вашего кавалера. Он свое дело сделал и знает, что из наших рук никто не увернется. Правда, и немец ведет себя так, будто ему опасаться нечего, но я уже привык к тому, что только маленькие дети и большие дураки говорят правду.

— На комплименты вы, оказывается, мастер, но я спрашиваю всерьез. От этого шума, от музыки можно оглохнуть. А адвокаты Бауэра… Вы только посмотрите, их становится все больше и больше.

— Сейчас подойдет наш «джип», и мы отвезем задержанного, а там уж им займутся следователи. Я лично вам верю больше, чем бумажке, которую кто-то из наших ему выдал. Но, как видите, я только простой американский солдат.

Бауэр стоял с таким видом, будто его все это не касается. Но, когда ему приказали идти, он заупрямился:

— Никуда я сейчас не пойду. Меня ждут. Если вы имеете право, возьмите мой документ, а завтра я сам явлюсь, куда скажете.

Немецкий полицейский ответил лаконично:

— Исключено!

Бауэр заносчиво вскинул голову и высокомерным тоном заявил:

— Я требую, чтобы вы сейчас же меня отпустили.

И снова услышал в ответ:

— Исключено!

Видимо, Бауэр не совсем потерял надежду выпутаться из этой истории и позволил себе пригрозить американским солдатам:

— Смотрите, как бы вы потом не пожалели. Вы вынуждаете меня обратиться с жалобой к вашему главному коменданту.

Это возмутило солдата со шрамом. Он побагровел. Двумя руками резко повернул Бауэра направо, потом налево, после чего рванул его на себя.

— А ну-ка, шагом марш! А парень, что тебя задержал, пойдет рядом. Нравится тебе такая компания? Если не нравится, то у тебя есть выход. Попроси, чтобы тебя переправили в Польшу. Поляки, думаю, тебя хорошо запомнили и будут рады такому «желанному» гостю.

Немецкому полицейскому он приказал:

— Освободи нам дорогу!

Так они шли до ворот берлинского Луна-парка, а оттуда на машине доехали до полицейского участка.

Самуилу не терпелось скорее позвонить майору Кневскому и сообщить ему о случившемся, но он решил не отходить от Бауэра до тех пор, пока тот не окажется за решеткой. Начальник полицейского участка заверил, что надлежащее распоряжение относительно Бауэра будет немедленно отдано, но при этом позволил себе пошутить. С ухмылкой он спросил американского солдата:

— Вы никогда не были охотником или рыбаком? — И, услышав отрицательный ответ, продолжал: — Даже с опытными охотниками случается, что гонятся они за волком, а, оказывается, вспугнули зайца. Любой рыбак знает, что в сеть попадает всякая рыбешка — большая, средняя, маленькая и совсем мелочь, которую можно, не раздумывая, бросить обратно в реку.

— А мне думается, — ответил ему солдат, — что если это не акула, то во всяком случае и не рыбешка. Но даже такую «мелочь», как вы говорите, обратно в воду бросать не следует. Из нее со временем могут вырасти довольно крупные хищники.

— Возможно, возможно… — нехотя согласился тот.

Свое обещание начальник полиции сдержал. Бауэра заперли в камере с зарешеченным окном.

Оставив позади полицейский участок, Самуил и Фейгеле кинулись искать телефон-автомат. Когда в автоматах нет нужды, они попадаются на каждом углу, а тут… Наконец подвернулся автомат, и Лерер стал торопливо крутить телефонный диск. В квартире представителя польской миссии по делам военных преступников долго не снимали трубку, и, когда наконец кто-то подошел к телефону, Лерер, не поздоровавшись, выпалил:

— Бауэр у нас в руках!

— Кто-кто?

— Эрих Бауэр.

— Обергазмейстер из Собибора?

— Да, пан майор.

Трубку снял Берек, который пришел к Станиславу в гости. Если бы Лерер знал, что с ним разговаривает не Кневский, а кто-то другой, он был бы сконфужен. Правда, ничего страшного здесь нет. Было бы только сообщение достоверным. Тем временем трубку взял Кневский:

— Что случилось? Кто говорит?

— Вы меня не узнаете? Это я, Лерер. Мы поймали Бауэра.

— Успокойтесь, Самуил. Я даже сперва вашего голоса не узнал. Когда и где это произошло?

— Два часа назад. В Луна-парке. На карусели. Он катался на лошадке… — выпалил Самуил на одном дыхании.

— Он сопротивлялся?

— Не очень.

— С вами Фейгеле?

— Да.

— Вы уверены, что это Бауэр?

— Абсолютно. Поверьте, ошибка исключена. Это настолько точно, что вы можете хоть сейчас сообщить в Варшаву.

— Конечно, могу. Но лучше подождем. Где он сейчас находится?

— Под охраной в полиции. Если вы желаете туда поехать, адрес такой…

— Нет. Там нам делать нечего. Сперва надо встретиться и услышать от вас все подробно. Плохо, что сегодня воскресенье.

— Почему? Если бы не воскресенье, мы бы его не поймали…

— Тоже верно. Но американцы такими делами в день отдыха заниматься не станут. Над ними не каплет. И все же им придется поспешить. Среди них есть один человек, который к таким делам неравнодушен. Большой властью он не обладает, но для начальника полицейского участка ее вполне хватит. Сейчас мы ему позвоним. Итак, я вас жду.

 

ТРЕТЬЕГО СВИДЕТЕЛЯ НЕ ТРЕБУЕТСЯ

Своим спокойствием и сдержанностью представитель польской миссии Кневский производил впечатление человека, которого никогда и ничем не удивишь. Фейгеле, например, после первой встречи с ним заметила:

— Мужик он, видать, головастый, только уж больно строг и невозмутим.

Вскоре, однако, она свое мнение о Кневском изменила и утверждала, что майор человек веселый, жизнерадостный а иногда даже чересчур горячий.

На следующий день Кневский обратился в американскую администрацию с требованием, чтобы суд над военным преступником Эрихом Бауэром состоялся там, где он совершил свои преступления, — в Польше. По существу ему не возразили, но обратили его внимание на одну незначительную деталь, являющуюся препятствием: отсутствие доказательств. На начавшемся предварительном следствии Бауэр отрицал, что он когда-либо служил в СС и бывал в Польше. Он утверждал, что до вчерашнего дня о Собиборе вообще слыхом не слыхивал, назвал свидетелей, которые могут подтвердить его местонахождение в 1942 и 1943 годы. И вообще держался он так, будто произошло недоразумение и вскоре все прояснится.

Кневский понял, что, судя по всему, в адвокатах для Бауэра недостатка не будет. Уже сейчас пытаются его амнистировать. Чиновник американской военной полиции говорил:

— Бауэр признает, что о концентрационных лагерях что-то слышал, но где и при каких обстоятельствах — сказать не может. Когда следователь напомнил ему, что речь идет о специальном лагере смерти, в котором он, Эрих Бауэр, в течение восемнадцати месяцев день за днем умерщвлял газом тысячи людей, он с удивлением пожал плечами и спросил: неужели такие лагеря существовали на самом деле? Такого он себе представить не может. Ему становится дурно даже при виде капли крови.

Что еще можно сообщить господину майору? Разве только то, что Бауэр просил не извещать жену об его аресте. Он нередко отлучается на несколько дней, так что и на этот раз она наверняка не станет тревожиться. Он сам, если ему позволят, напишет жене и подготовит ее к печальному известию. Еще он просит, если можно, принести ему альбом для рисования, несколько карандашей, линейку, резинку. Это пока все, что можно сообщить господину майору.

«Господина майора» эти сведения не удовлетворили. Он пообещал в течение ближайших дней представить доказательства, а также свидетелей, которые подтвердят, что задержанный и есть тот самый Бауэр, и потребовал, чтобы ему разрешили два-три раза присутствовать на допросе. Хотя, возможно, и одного раза будет достаточно.

Так и договорились.

Допрос начался в десять часов утра. Вел его комиссар немецкой уголовной полиции Иоганн Штифтер в присутствии высокопоставленного офицера американской военной полиции Арчибальда Флетчера, представителя отдела экстрадиции при главном штабе американских войск Юджина Фушера и представителя польской миссии Станислава Кневского.

Прошел час, другой, третий. Пепельницы уже до краев наполнились окурками, но попытки разоблачить Бауэра пока безуспешны.

Ему показывают фотографии нацистских бонз. Он их тут же называет, так как, по его словам, их знает каждый немец, даже тот, кто не читает газет, видел их сотни раз в кино.

Когда его спросили, сколько раз ему приходилось беседовать с Гиммлером, у него от смеха затрясся кадык. Содрогался от смеха даже черный галстук-бабочка.

— Вы всерьез полагаете, — спросил он, жестикулируя, — что такие, как я, имели доступ к Гиммлеру? К тому же…

Следователь не дал ему договорить:

— Вопросы задаю я, а вы извольте на них отвечать. На этот раз, как исключение, отвечу вам: мы не только полагаем, но нам доподлинно известно, что 13 марта 1943 года вы стояли рядом с рейхсфюрером Генрихом Гиммлером. Вы отдали ему рапорт. Гиммлер вас похвалил, наградил орденом, повысил в звании.

Бауэр и бровью не повел.

Ему показывают еще несколько фотографий. На них, если верить Бауэру, он никого не узнает. Тогда его просят внимательно всмотреться в одну из них. Вдоль высокого забора шагает эсэсовец. Идет он чуть согнувшись. Правая рука, в которой он держит хлыст, отведена назад. На нем белый китель и такая же фуражка.

Проходит минута, две, три…

Следователь прерывает затянувшуюся паузу:

— Неужели вы не узнали своего непосредственного шефа оберштурмфюрера Штангля, назначенного в 1942 году комендантом лагеря смерти Собибора? Нам известно, что ваша совместная работа началась еще до этого. Франц Пауль Штангль! Неужели не помните? Нет? Тогда я вам напомню кое-что из его биографии: родился в Австрии, совсем молодым поступил на службу в полицию. Многих из своих бывших сотрудников, в том числе самых близких друзей, упрятал в тюрьму, в концлагеря. Перед войной гитлеровская администрация в Вене поручила ему составление протоколов, свидетельствующих о естественной смерти антифашистов, замученных в гестапо. Занимал несколько постов сразу. Возглавлял группу по обеспечению существующих и строительству новых концлагерей. Одновременно, а это вам должно быть хорошо известно, состоял главным комендантом лагеря смерти Хартгейм. О его заслугах, а заодно и ваших, в разработке самых «рациональных» методов уничтожения людей при помощи газа «Циклон» вам еще придется рассказать. Напрасно вы все отрицаете. Это вам не поможет. У нас хватит терпения. Фотографию Штангля мы пока отложим в ящик стола и извлечем оттуда рисунок. Можете взять его в руки, только очень осторожно. Художника вы убили. Рисовать вас ему больше не придется. Помните голландского художника Макса ван Дама?

Бауэр не дал вывести себя из равновесия. Лицо его оставалось невозмутимым! Взглянув на портрет, он подтвердил:

— Похож.

— Правильно, — впервые за время следствия согласился Штифтер с Бауэром. — Но мне хотелось бы от вас услышать, на кого похож портрет?

— На меня.

— Так, значит, Бауэр, теперь всей игре конец?

— А это, господин следователь, зависит от вас. Только так не полагается. Это противозаконно. Если только рисунок, а вернее, эскиз не является дешевой фальшивкой, тогда мне ясна причина вашего нелепого заблуждения. Вы, вероятно, со мной согласитесь. Человеку свойственно ошибаться. Это может случиться с каждым, даже с теми, кто служит в уголовной полиции… Здесь ведь не указано, кто, где и когда позировал художнику.

— Чего нет, того нет. Зато есть живой человек, присутствовавший при том, как художник вас рисовал. Этому человеку и удалось сохранить эскиз. Таким образом, и нам и вам известны ответы на все ваши вопросы: кто? — вы; когда? — весною 1943 года; где? — в Собиборе, в казино. Дом этот сохранился. Окна выходят на железную дорогу, до которой рукой подать. Помещение небольшое, но персонал лагеря в нем недурно развлекался. Приходилось ли вам когда-нибудь позировать художнику Максу ван Даму — мы не знаем, да это для нас не столь уж важно. Я думаю, что вас и еще кое-кого из ваших коллег художник запечатлел не случайно. Макс ван Дам, безусловно, понимал, что из ваших рук ему живым не выбраться, и в этом для него заключалась единственная возможность, находясь на краю гибели, рассчитаться с вами. Вы только подумайте, — повернулся следователь к польскому майору, — как он был прав. Макса ван Дама давно уже нет на свете, а своими рисунками он помогает нам разоблачить убийц и приблизить справедливую расплату.

Станиславу Кневскому было известно, что следователя Иоганна Штифтера Штангль в свое время посадил в тюрьму, и смерти он избежал только случайно. Был ли тогда Штифтер антифашистом — неизвестно, но после пяти лет, проведенных в тюрьмах Ганновера и Баудена, он им определенно стал. Кневскому не впервые приходится сотрудничать с Штифтером, и они без слов понимают друг друга…

Когда имеешь дело с такими, как Бауэр, изречение «кто много спрашивает, тому много отвечают» неприменимо, и Штифтер пытается при помощи фактов убедить обвиняемого в том, что его запирательство может повредить в первую очередь ему самому. Все же сегодня Штифтер ведет следствие необычно. Как он сказал только что? «Макса ван Дама давно уже нет на свете, а своими рисунками он помогает нам разоблачить убийц и приблизить справедливую расплату». Далеко не от каждого обвинителя в Западной Германии можно услышать такие слова. Нелегко будет майору Станиславу Кневскому, если Штифтера освободят от должности и на его место посадят кого-нибудь из тех, каких здесь большинство. Если они и не солидарны с бывшими эсэсовцами, то, во всяком случае, готовы их выгородить.

Такой опытный человек, как Кневский, естественно, сразу заметил, что Бауэра наконец приперли к стене. Настал час, когда Бауэр почувствовал, что скамьи подсудимых ему не миновать. Какую лазейку отыщет он на этот раз, что теперь скажет? Бауэр заявил:

— Высокочтимые господа! Не каждый, на кого следователь указывает пальцем, действительно преступник. Сперва некто — вероятно, психически больной — вздумал меня оговорить, теперь вы хотите при помощи хитроумных ходов обосновать, доказать этот оговор. Возможно, существовал какой-то Бауэр, и звали его, как и меня, Эрихом, но я такого не знал и знать не хочу. Нас, немцев, обвинять теперь проще простого, и все же я верю, нет, я уверен, что все выяснится. Справедливость должна восторжествовать.

Никто не возражает против того, чтобы справедливость восторжествовала. И «высокочтимые господа» тоже. Между тем Юджин Фушер — здоровяк, с явной наклонностью к сытой полноте — на своей визитной карточке написал по-немецки и положил на стол против Штифтера записочку: «Еще несколько минут, и я упаду в обморок от голода и усталости. Неужели не сжалитесь?»

Следователь пододвинул белую картонку к жандармскому офицеру Арчибальду Флетчеру. Тот, даже не успев дочитать ее, утвердительно кивнул головой и взглядом спросил у польского майора: «А вы что скажете?» Улыбка Станислава Кневского должна была означать: «Что же, если вам так хочется, пусть будет по-вашему».

После перерыва состоялась очная ставка Бауэра с Лерером, затянувшаяся на несколько часов. Один утверждает, другой опровергает. Создавалось впечатление, что речь идет не о том, действительно ли обвиняемый служил в лагере смерти и ежедневно занимался удушением людей, а лишь о том, с какой палкой он ходил. Бауэр твердит, что он, собственно, никогда палку в руках не держал. А насчет того, будто он отнимал у кого-то лекарства, Бауэр отвечает, что ни о каких лекарствах знать не знает и вообще считает, что лекарства излишни. Человеческий организм должен сам справляться со всеми болезнями.

На вопрос, как он обходился бы без лекарств, если бы был ранен, последовал ответ:

— Не знаю. До сих пор господь оберегал меня от всех напастей. Ни я ни в кого не стрелял, ни в меня не стреляли, и надеюсь так прожить до конца своих дней.

Случайно или умышленно, но Лерер уже в который раз называет Бауэра старшим банщиком, и обвиняемый на это никак не реагирует. Удивительно. Штифтер интересуется, что должно означать это обращение? Бауэр пожимает плечами: дескать, откуда мне знать? Лерер поясняет, что так звали Бауэра узники, потому что здание, в котором находились газовые камеры, декоратор специально закамуфлировал под баню. Жертвам говорили, что перед отправкой в резервацию, где каждый получит работу по специальности, они должны сходить в баню. Даже охранники за глаза называли Бауэра «старшим банщиком».

Допрос продолжался до позднего вечера. Все устали, выдохлись. Следователь поблагодарил Лерера за его весьма важные показания и предупредил, что, наверное, еще не раз придется его беспокоить. Затем он обратился к Бауэру:

— Вам передали альбом, о котором вы просили?

— Да. Спасибо.

— И вы успели что-нибудь сделать?

— Пустяки. Свет в камере слабый, но все же…

— Вы можете нам показать ваши рисунки?

— Могу. Хотя я полагаю, что вам будет неинтересно, а возможно, и непонятно…

— Они такие сложные?

— Наоборот. Но вам мои занятия покажутся детской забавой, а для меня, можно сказать, в них смысл жизни. Я могу продолжать? Хорошо. Каждый Новый год устраиваются базары, где для детворы продают пряники, игрушки. От искусных поделок глаз не оторвать. Еще до войны я вынашивал мечту о создании Санта-Клаус-автоматов. В одном берлинском журнале недавно была опубликована моя статья об этом. Теперь мне хочется усовершенствовать некоторые из развлекательных аттракционов.

Следователя интересует, приходил ли Бауэр в последнее воскресенье в Луна-парк, чтобы развлечься или по делу.

Бауэр объясняет:

— Пожалуй, по делу. Механизм, приводящий в движение карусель, можно усовершенствовать. Но для меня это и развлечение, доставляющее радость.

Задается новый вопрос:

— Не кажется ли Бауэру, что характер его нынешних занятий может в какой-то мере подтверждать его деятельность в Собиборе?

Бауэр и на этот раз не теряется.

— Да, — отвечает он после небольшой паузы, — я допускаю, что вы, господин следователь, можете так подумать. Но, как мне кажется, только поначалу. Логически мыслящему человеку ясно, что тот, кто действительно виновен и хочет скрыть свою вину, не станет добровольно давать показания, которые могут быть истолкованы не в его пользу или же каким-то образом подтверждают обвинение. Разве я не прав?

— Со временем это выяснится. Но вы опять задаете вопросы… Так что вы намеревались или уже успели изменить в механизмах Луна-парка?

— Вы, господин следователь, должны меня извинить, я неправильно выразился. Мое упущение. Я не предполагал, что именно это вас заинтересует. Между прочим, это лишний раз подтверждает, что современные аттракционы занимают воображение не только детей. Я думаю не столько об изменении аттракциона, сколько о создании новых. Взрослые люди, а особенно дети, любят, чтобы все было настоящее, как в жизни. Вы представляете себе, как будет здорово, если каждая деревянная лошадка по воле всадника начнет брыкаться, пускать пену изо рта, насколько естественней и увлекательней будет выглядеть аттракцион. Вот когда я все это осуществлю, вы сами убедитесь.

— Хорошо. А теперь покажите нам свои чертежи. И, пожалуйста, объясните, что вы успели сделать в камере. Встаньте так, чтобы и мои коллеги могли видеть. Для нас ведь это не более чем пунктиры, черточки и кружочки. Вот так. Коротко и ясно расскажите о самом существенном.

Бауэр объясняет. Какого напряжения это ему стоит — знает только он сам, а может, наоборот, он и рад, что ему дали высказаться. С тех пор как его задержали, он впервые оказался «на коне». В последние годы нет для него ничего более интересного, чем то, о чем он здесь рассказывает.

Сколько времени мог еще Эрих Бауэр говорить о своих Санта-Клаус-автоматах, проявляя в этом деле глубокие познания и эрудицию, сказать трудно. Надо полагать, что долго, очень долго. Но следователь, обладавший весьма зычным голосом, вдруг скомандовал:

— Кру-гом!

Бауэр, хотя ему и было уже под сорок, не моргнув глазом, как это подобает вышколенному солдату, выполнил приказание и упруго повернулся на сто восемьдесят градусов. То, что он увидел, заставило его на миг оцепенеть. Внезапно охрипшим, сдавленным голосом он пробормотал:

— Юлиана! Ю…

У дверей стояла молодая женщина в очках. На руках она держала кролика. Когда взгляды ее и Бауэра встретились, она вздрогнула, по щеке скатилась слеза. Одета она была почти так же, как в Собиборе. Ее, Юлиану-Эстер, и еще одну девушку из Голландии, Люку, Бауэр на время оставил в живых лишь потому, что кролики почему-то к ним особенно привязались. Настоящее имя ее, Эстер, Бауэр запретил произносить и приказал, чтобы и в женском бараке все звали девушку Юлианой. В порядке исключения он разрешил ей носить очки, потому что, как объяснил он помощнику коменданта лагеря Густаву Вагнеру, это нравится кроликам. Узников в очках в Собиборе можно было сосчитать по пальцам. Если человек нуждается в очках, значит, он неполноценен и не вправе рассчитывать даже на кратковременное существование.

Работы у Бауэра хватало. Собибор беспрерывно принимал и «перерабатывал» десятки эшелонов. В каждом эшелоне — двадцать пять вагонов. В вагоне от восьмидесяти до полутораста человек, осужденных без суда на смерть. И так восемнадцать месяцев подряд.

Потом, во время суда над Бауэром, его защитник Бернгард Готчер скажет:

— У человека, которого я защищаю, немало недостатков. Но достоинств у него куда больше. Он очень трудолюбив. Если бы вы знали, как он любит детей, каждую божью тварь. Он часами может заниматься кроликами…

Тогда еще не было известно, что Готчер — бывший эсэсовец и во времена Гитлера написал брошюру, превозносящую расизм и нацизм, но то, что Бауэр трудолюбив, — это было чистой правдой. Однако обергазмейстеру и его шести дизельным моторам, нагнетавшим удушливый газ, тоже нужно было время от времени отдохнуть, остыть. Вот тогда, в свободную минуту, Эрих Бауэр с наслаждением наблюдал, как Юлиана и Люка кормят его любимых кроликов. В такие мгновения могло бы казаться, что в одном человеке уживаются змея и голубь, но это было не так.

Если кролики почему-либо неохотно брали из его рук траву, которую Бауэр сам рвал и приносил, он менялся в лице и орал на девушек:

— А ну-ка, жрите траву сами, да поаппетитней, чтобы сок тек по вашим свиным губам. Жуйте и глотайте так, чтобы и кроликам захотелось!

Кто знает, сколько дней или даже часов девушки могли бы еще прожить, если бы в лагере не вспыхнуло восстание? Немного. Известно, что на другой день после восстания Бауэр задушил своих кроликов, а заодно и гусей, которые гоготали, когда по «небесной дороге» партиями гнали голых людей в крематорий.

Юлиана-Эстер свою миссию на допросе выполнила и удалилась так же незаметно, как вошла.

И когда Эрих Бауэр, сломленный и опустошенный, снова опустился на скамью, он как бы заново увидел себя и без лишних слов, черным по белому, письменно подтвердил, что он — это он. Следователь еще что-то ему говорил, но Бауэр ничего не слышал. Показаний третьего свидетеля — а им был Берек Шлезингер — не потребовалось.

 

В КАМЕННОМ МЕШКЕ

Какое это было время!.. Даже в самом прекрасном сне невозможно чувствовать себя более счастливым, чем Эрих Бауэр. Подумать только! Распоряжаться судьбами сотен тысяч людей из разных стран, делать с ними все, что тебе заблагорассудится. А ведь для таких, как он, арийцев, властелинов мира, это было только началом… И вот — на тебе! Что же произошло? Сперва он проиграл вместе со своим фюрером, а теперь — и сам. Неужели конец? Каждый оценивает события на свой лад. Для Бауэра опасность, угрожающая ему лично, куда существеннее, нежели общее поражение.

Как только исход войны стал очевидным, Бауэра ни на минуту не покидал страх. Как вести себя в случае опасности, он продумал давно, но ему и в голову не приходило, что с него сорвут защитный костюм и парик, которые он натянул на себя, как артист перед выходом на сцену, что как из-под земли появятся живые свидетели и все кончится провалом. Если бы он хоть на мгновение мог допустить, что тот, кто задержал его в Луна-парке, собиборовец, он с самого начала попытался бы вырваться, убежать: при таком скоплении народа это вполне могло удаться.

Когда следователь упомянул имена Штангля, Вагнера, Болендера, Френцеля, закралось подозрение, что кого-то из них поймали и тот выболтал лишнее. Иначе откуда такие точные и полные сведения? Теперь он уже знает «откуда». Попался на крючок, и весьма основательно, он один, все же остальные на свободе. Штангля американцы в последние дни войны задержали, отобрали награбленное им добро, а его самого передали австрийским властям. В Австрии же у него было немало друзей, и те помогли ему улизнуть. Теперь говорят, он находится довольно далеко отсюда, и бояться ему некого.

Почему же и он, Бауэр, не бежал? Скорее всего, оттого, что ему не хотелось расставаться со своим богатством. Сидеть на месте, никуда не уезжать уговаривал его также бывший товарищ по партии Карл Френцель. Френцель переслал из Собибора домой столько, что хватит внукам и правнукам. По сей день живет он в своем Геттингене и в ус не дует. О Курте Болендере ничего не известно. Этот сразу же после войны как в воду канул. Ищи ветра в поле!

Надежда на то, что опасность пройдет стороной, жила в нем до тех пор, пока ему не показали его портрет. Он мог бы поклясться, что тогда, шесть с лишним лет назад, сходство не было таким разительным, как сейчас. Откуда голландец мог знать, что с годами у него на верхней губе появятся короткие усики? Действительно, получилось так, как сказал следователь: художника уже давно нет на свете, а его нарисованные письма все еще идут…

Никого из голландцев, удушенных в его газовых камерах, он не запомнил. Да и как было запомнить при таком колоссальном объеме работ! И хорошо, что они ушли в небытие, не оставив после себя и следа. Даже птицы на деревьях, как любил говорить Штангль, и те тогда знали, что шуметь нельзя. Из семидесяти двух голландцев, которых расстреляли за попытку к бегству, он запомнил только одного, их руководителя, кажется, бывшего офицера флота. Каким только мучениям и пыткам его ни подвергали, он не переставал твердить, что бежать из лагеря собирался один. Запомнил он также художника, которого следователь назвал ван Дамом.

Вагнеру, Нойману и Френцелю, видите ли, захотелось иметь свои портреты! Им мало было того, что унтершарфюрер Франц Вольф по нескольку раз в неделю их фотографировал. Семьдесят одного голландца отвели на так называемый полигон и расстреляли. А Макса ван Дама на время оставили в живых и даже дали ему в помощь какого-то подростка. И зашел-то он, Бауэр, к художнику случайно, один-единственный раз. Ему тогда позировал Карл Френцель. Этот Макс ван Дам знал наверняка, что, как только закончит работу, он умрет. Да и клиент его не подгонял. Однако непохоже было, чтобы художник стремился растянуть работу надолго. Более того, он торопился.

Паренек, что помогал ван Даму, очевидно, и есть тот самый свидетель, которым его напугали. Это он сохранил его, Бауэра, портрет. Сколько же их, этих свидетелей?

После восстания объявили, что все беглецы пойманы и что их руководителя, советского офицера, тоже нашли, только, к сожалению, уже мертвым. «К сожалению» потому, что у мертвецов один недостаток: можешь их сколько угодно душить и жечь, ни боли, ни страха они уже не почувствуют. Но кто его знает, возможно, и руководитель восстания, как Юлиана, поднялся из могилы.

Юлиана… Чертовщина, да и только! Какие же претензии у него тогда могут быть к Вагнеру или Френцелю? Те ведь художника все же расстреляли, а он? Дождался вот, что девица, как привидение, возникла на пороге!

Ясно одно: пока приговор не вынесен, надо быть предельно осмотрительным. На все вопросы, которые ему зададут, у него будет один ответ: война. Что ему приказывали, то он и делал. Есть еще одна возможность: все, что ему невыгодно, он забыл… Все бы это ничего, не будь свидетелей. Их надо опасаться куда больше, чем следователя. Иоганн Штифтер, должно быть, из тех немцев, которые носили полосатую одежду и деревянные колодки на ногах. Кто же мог оставить его в живых?

Мало, слишком мало было газовых камер. И хотя Штангль и даже рейхсфюрер Генрих Гиммлер его хвалили, сам-то он, Бауэр, знает, что, не возись он с этими дурацкими кроликами, мог бы обслужить не шесть, а семь или даже восемь газовых установок. Если бы он, Вагнер, Болендер, Нойман, Гомерский, Френцель и другие делали свое дело с большим усердием, Юлиана не появилась бы на пороге и могила Штифтера давно заросла бы травой. Но после драки кулаками не машут.

Пока он и без адвоката понимает — в его интересах, чтобы предварительное следствие тянулось как можно дольше. Есть еще надежда, что американцы, которые снабдили его документом, свидетельствующим о непричастности к каким бы то ни было военным преступлениям, не выдадут его полякам. Ничего не может быть ужаснее, и хотя он себя малодушным не считает, но при одной мысли об этом его бросает в дрожь. Хоть караул кричи: он, Эрих Бауэр, угодил в тюрьму, в каменный мешок!

Мрачные раздумья донимали Бауэра всю ночь.

…Что и говорить, Эриха Бауэра сразу должны были передать в распоряжение Польской Народной Республики. Там, на территории оккупированной Польши, он совершил свои преступления, там, естественно, должен был свершиться справедливый суд над ним. Но американские дипломаты прибегли к всевозможным уловкам, уклоняясь от выполнения законных требований польских властей. И пошли в ход торги, споры. Наконец американская администрация пошла на некоторый компромисс: Бауэра будут судить в английском секторе Берлина, в Моабитской тюрьме, где фашисты пытали Эрнста Тельмана, Мусу Джалиля. Там, мол, сами тюремные стены взывают к объективному рассмотрению дела.

Процесс, по мнению американцев, должен был доказать, что западногерманские органы правосудия способны сами надлежащим образом наказать военных преступников. Так что незачем выдавать их тем странам и народам, которые хотят сорвать с убийц маску и показать их подлинное лицо. Между собой уж как-нибудь можно будет договориться, прийти к соглашению… А в ФРГ уже в то время поговаривали об установлении срока давности. К этому шло.

Бауэра задержали весной 1949 года, а суд над ним начался лишь через год.

 

ГОРЕЧЬ ВОСПОМИНАНИЙ

Снова май. Перешептываются деревья. Листья купаются в солнечном свете. В городском шуме нелегко уловить пение птиц. А этот парень замедлил шаг и весь обратился в слух, будто желая вобрать в себя пойманную невзначай мелодию.

Возможно, он и сам не заметил, как опустился на скамейку. Одна из женщин, пришедших сюда, в городской сквер, погулять с детьми, согрела его озабоченным материнским взглядом: она заметила его хмурые глаза под насупленным лбом и удивилась угрюмому виду этого еще совсем молодого человека. Ведь она и представить себе не может, какие тяжкие испытания выпали на его долю. Кому придет в голову, что было время, когда жизнь в нем еле теплилась, что у него отняли самое дорогое и сокровенное.

Берек сидит, положив ногу на ногу. Плечи низко опущены, и, хотя он в том возрасте, когда воспоминания не должны подавлять мечты, в памяти его неотступно живет прошлое, полное мук и страданий. Как побороть горечь воспоминаний?.. Стоит им всплыть, никуда от них не деться. Бывает, они путаются в голове бессвязно, разрозненно, а вот сегодня выстроились в ряд, день за днем, ночь за ночью…

С Максом ван Дамом провел он неотлучно двенадцать дней и двенадцать ночей. Погибнуть, как это позднее выяснилось, должны были они вместе, и кто бы мог предположить, что Нойман, этот ядовитый и желчный маньяк, нагонявший смертельный страх не только на узников, но даже на своих «коллег», из-за Куриэла вынужден будет отсрочить гибель Берека.

Днем у них не было возможности разговаривать. Днем ван Дам рисовал. Сначала Френцеля, затем Вагнера, Ноймана. Они охотно ему позировали. Каждому из них непременно хотелось иметь свой портрет кисти ван Дама. Собственно говоря, для этого они и продлили ему жизнь. Днем Берек был всего-навсего послушным помощником. Зато по ночам, двенадцать ночей кряду, они говорили, говорили… Общим языком для них служил немецкий, который Берек все же немного понимал, и еврейский.

В первый же вечер, когда оба они, усталые, лежали рядом на нарах, ван Дам прикоснулся к плечу Берека:

— Послушай, Берек, мне хочется знать все о тебе и о Рине. Кое-что про вас мне рассказал Куриэл, — а так как Берек молчал, он с огорчением продолжал: — Я знаю, к человеку лучше не приставать, тогда он сам рано или поздно выложит все, что у него на сердце. Но у меня мало времени, а мне надо еще рассказать тебе о себе и о последних минутах Рины. Нет, мальчик, ты и представить не можешь… Я даже не знаю, смогу ли я все это передать словами. Попытаюсь нарисовать, но ты не думай, что это проще. Но надо, необходимо. Ты не отзываешься. Не хочешь меня слушать? Тогда я завтра же объявлю Нойману, что художнику Максу ван Даму не нужна больше дарованная ему на время жалкая жизнь. У меня не было ни малейших сомнений в том, что он выполнит мое требование и пришлет тебя. Иначе я бы и карандаша в руки не брал.

— Может быть, и не надо было?

— Ты так думаешь?

— Я думаю, что его надо не рисовать, а задушить. Хотите, я схвачу его сзади за горло, а вы мне поможете, и мы вдвоем его повалим.

— Дорогой мой мальчик, так нельзя. Тогда не только нас, но и все рабочие команды уничтожат.

— Так или иначе, всех нас до единого уничтожат.

— Скорее всего, ты прав, и все же искорка надежды остается.

— На что? Фронт ведь от нас далеко.

— Да. Ближе, чем раньше, но все равно далеко. Однако хочется, чтобы ты знал: и здесь, в лагере, кое-что происходит, и я верю…

— Ваш капитан должен был сделать первую попытку?

— Наш капитан думал только о голландцах, и в этом состояла одна из его ошибок. Но самая большая его ошибка была в том, что он, как слепой, который тычет палкой во все стороны, долго колебался, покуда отважился на решительный шаг. И когда наконец решил осуществить свой план, то не нашел ничего лучшего, как обратиться за помощью к гитлеровцу. А тот, как и следовало ожидать, всех нас выдал.

— Как же мне разыскать тех людей, которые что-то предпринимают?

— Это не так-то просто. Если кто-нибудь им нужен, они находят его сами.

— Почему же они медлят?

— Должно быть, время еще не настало. Нет еще человека, который способен повести за собой… Наш капитан был смельчаком, но и только.

— Каким же еще надо быть?..

Вот так и начались их ночные беседы. Ван Дам снова и снова просил, чтобы Берек рассказал ему про себя и про Рину. О местечке, в котором они росли, о лесе, в котором они скрывались. И лишь перед тем, как распрощаться навеки, Берек понял, для чего художнику понадобилось знать все это.

Настал вечер, когда ван Дам сказал ему:

— А теперь, Берек, выслушай меня. Я верю, что ты выживешь. Может быть, благодаря Куриэлу, может быть, каким-нибудь иным путем… Так или иначе, на тебя одного надежда, что ты передашь людям некоторые рисунки.

— Ваши?

— Быть может, не только мои. Здесь есть еще один художник, который, как и я, делает зарисовки.

— Кто он?

— Лагерник. В какой он команде — не знаю, мне он назвался Иозефом Рихтером из Польши.

Берек промолчал. Что он мог ответить? Пообещать? Поклясться? Это не нужно было ни ему, ни художнику. В тот вечер ван Дам рассказал ему о себе.

Макс ван Дам родился 19 марта 1910 года в голландском городе Винтерсвейк. К рисованию он пристрастился с тех пор, как помнит себя. Чем больше родители противились этому, тем сильнее в нем крепло желание стать живописцем. Когда отец убедился, что не в состоянии заставить сына отказаться от своей мечты, он ему сказал:

— Потом ты наверняка пожалеешь, что пошел по этому тернистому пути, но поздно будет. Ну что ж, даю тебе еще неделю на размышление.

— Я тогда, — рассказывал ван Дам, — учился в средней школе. На другой день после этого разговора я уже не пошел на уроки. Я думал, что родители об этом не знают, но кто-то рассказал им, и еще до истечения недели отец мне заявил: «Раз ты такой упрямец, то откладывать ни к чему, но я ставлю условие: вначале ты должен приобрести специальность. Получи, скажем, диплом учителя черчения. Тогда ты хоть заработаешь себе на хлеб. Теперь не рембрандтовские времена. Я хочу, чтобы ты никогда не знал голода и был одет, как все люди».

Я же, разумеется, мечтал о свободном искусстве. Отец отвел меня в школу, где готовили преподавателей черчения.

— Ваши родители были бедными? — спросил Берек.

— Отец мой был директором кооперативного объединения, муниципальным советником Гельдерландских провинциальных штатов. Но он придерживался мнения, что живопись — не профессия.

Школу я окончил, диплом получил и подал документы в академию художеств. Каким глупым и самоуверенным был я тогда. В академию меня не приняли. Я готов был голодать, лишь бы заниматься тем, что мне по душе. С помощью друзей недалеко от города я приобрел первое в своей жизни ателье и был принят в художественное объединение «Независимые». Отец остается отцом. Хоть он меня и бранил, все же от него я получил первый солидный заказ — изготовить витраж для здания кооперативного объединения в Винтерсвейке. С 1933 года я стал получать королевскую субсидию по пластическому искусству, однако в академию меня все еще не хотели принимать.

Сейчас, в Собиборе, понять это трудно, но тогда я из-за этого места себе не находил. В те годы был знаменит бельгийский импрессионист Исодоор Опсомер. Рассказывали, что он очень строг, но это меня не остановило: я отобрал несколько своих работ и поехал к нему. Он меня принял, и, должно быть, я ему понравился. По его совету я держал экзамены в художественный институт в Антверпене, где он был директором.

В институт я поступил без особого труда, и вскоре мне предоставили ателье.

Не успел я оглянуться, — продолжал ван Дам, — как годы учебы оказались позади. Сразу же после окончания института я отправился путешествовать по свету. Был в Италии, Франции, Испании, снова во Франции и всюду, изо дня в день, рисовал. Свои лучшие работы, как мне кажется, я написал в Пиренеях. Горы меня очаровали.

О картинах ван Дама, которые он в 1934 и 1937 годах выставил в салоне искусств в Амстердаме, много говорили и писали. В 1938 году состоялась его выставка в Хильверсуме. Он участвовал в конкурсе на приз «При де Ром» и в 1938 году за картину «Хагар и Исмоэл» удостоился серебряной медали. В 1939 году он с успехом участвовал в выставке «Искусство — сегодня» в Амстердамском музее.

Ван Дам любил путешествовать. Но с 1937 года его постоянным местом жительства снова стала Голландия. Сперва он поселился в Бергене, затем в Амстердаме. Теперь у него были и квартира и ателье.

— На всякий случай, — сказал ван Дам Береку, — запомни название улицы — Зомер Дейкстраат. Это, возможно, тебе когда-нибудь еще пригодится. Там я и познакомился с ювелиром Куриэлом, у которого ты сейчас работаешь.

В другой раз ван Дам рассказал, как он попал в руки к немцам.

— Что опасность войны в Европе становится все реальней — я понимал и, может быть, поэтому больше путешествовал, чем сидел дома. Хотелось успеть увидеть как можно больше. Но когда немцы напали на нас, 10 мая 1940 года, я оказался в Амстердаме. Четыре дня спустя Голландия капитулировала. Королева Вильгельмина, просидевшая к тому времени на троне целых пятьдесят лет, эмигрировала вместе с правительством в Англию. Свои картины я отвез к одному другу в Гаагу, а сам направился в Бларикум. Укрывался я в семье Схраверов, прошу тебя запомнить и этот адрес: Бослаан, 6. Будь добр, повтори: Бослаан, 6. Для меня это важно, так как и там я много рисовал. Может быть, сохранились некоторые мои работы.

Осенью 1942 года ван Дам вместе со своей родственницей Олисе де Йонг ван Дам и ее маленькой дочуркой Жаклин бежал во Францию.

— Как это нам удалось — долго рассказывать. Дней шесть-семь мы пробыли в Париже и поняли, что задерживаться там опасно. Мы попытались добраться до Швейцарии. В горах Юра во Франции нас задержал патруль «зеленой полиции». Я дал честное слово, что завтра явлюсь в ближайшую немецкую комендатуру, и нас отпустили. Как ни умоляла меня Олисе не показываться на глаза немцам, я ее не послушал. Ведь я дал слово! Так мы и расстались.

— Зачем вы это сделали? — с болью вскричал Берек. — Сами полезли в петлю!

Кругом стояла тишина. Только изредка в окне вспыхивал луч света. Это прожектор на сторожевой башне рыскал, упираясь лучом в ночное небо.

 

НЕ УСПЕЛИ

Долго сидеть в кресле в застывшей позе и неизменно сохранять на одутловатом лице благостное выражение Карл Френцель не мог или не хотел, да и кто ему здесь указ? Художник, который одной ногой уже на том свете? Ведь нужен не сам он — этот жалкий и ничтожный юде, а его мастерство, потому и остался он в живых, но только до тех пор, пока это ему, Карлу Френцелю, необходимо. Каждые десять — пятнадцать минут он вскакивал с места и начинал бегать по комнате, пока ван Дам не заявил, что после таких частых перерывов ему трудно сосредоточиться и продолжать работу, так как видит перед собой разные модели. Френцелю хочется размяться, это понятно, но почему он все время мечется по комнате, словно тигр в клетке?

Берек похолодел. Связаться с Френцелем — страшнее, чем с чертом. Френцелю же сравнение с тигром пришлось по душе. Вдруг он шутовски расшаркался перед ван Дамом, притопнул ногой и выразительным жестом пригласил его на танец. Художник не пошевельнулся. Обершарфюрер снисходительно улыбался.

— Вы вправе отказаться от моего приглашения, хотя его охотно принимали красивейшие женщины. Я хорошо танцую. Могу также декламировать, играть на сцене. Я неплохой актер. Люблю веселые и забавные театральные представления. Если в них много пения — тем лучше. Если бы не один еврей, я мог стать профессиональным актером. В свое время я был очень зол на него, но попадись он мне сейчас, даже пальцем бы его не тронул, а только на один день, нет, на неделю передал в команду Эриха Бауэра. Такую роль, кажется, и сам Шекспир не придумает. Да, так что вам еще нужно для работы?

— Карандаш «Иоганн Фабер» или «Кох-и-Ноор». А также уголь, мел и немного пива или сладкой воды для закрепления рисунка. Неплохо было бы для фиксажа достать смесь из спирта и канифоли. Мне также нужна белая и черная французская бумага.

— «Фабер», я знаю, старая немецкая фирма, а про «Кох-и-Ноор» не слыхал.

— Тоже старая фирма, только чешская.

— Хорошо. В эшелонах, прибывающих из Чехословакии, попадаются и живописцы. Ваш брат скорее согласится бросить хлеб и белье, но олифа, тушь, краски — это всегда при вас. На прошлой неделе мне показали одного известного карикатуриста. Вы не думайте, что на это ядовитое искусство у нас наложен запрет. Высмеять вас, изобразить так, как вы того заслуживаете, — мы не против. Согласись он рисовать, как вы идете на смерть, мог бы продлить свою жизнь. Не захотел, — его дело, и он вместе со всеми пошел по «небесной дороге»… Собибор это вам не Амстердам. Что вы на меня так смотрите? От вас мне скрывать нечего, и я могу вам сказать больше: и не Берлин. Кроме птичьего молока, у нас здесь есть все. Мы купаемся в роскоши, а после нас — хоть потоп.

Все необходимые материалы вы, маэстро, получите, а о разных моделях забудьте. Клетка, которую вы упомянули, не для меня. Скорее в ней окажется весь мир, только не я. Это исключено, — изрек Френцель на прощание, покидая светлую комнату казино, в которой художнику разрешалось бывать только днем, во время работы.

Не успел Френцель выйти, как на пороге появился Вагнер, заместитель коменданта лагеря Густав Вагнер собственной персоной. Он принес фотографию размером с почтовую открытку. На ней во весь рост стояла молодая, не очень красивая, но стройная женщина — это фотоаппарат сумел запечатлеть, — и довольно учтиво попросил ван Дама по этой фотографии нарисовать портрет.

Тщетно ван Дам пытался ему доказать, что он никогда такими делами не занимался, что уважающий себя художник не опустится до того, чтобы рисовать с фотографии; на Вагнера это никакого впечатления не произвело. Он твердил одно:

— Ерунда. Все это отговорки, еврейские штучки.

Вагнер был вне себя от негодования. Неважно, кто эта женщина, но она ему дорога. Он должен иметь ее портрет, и сделать это нужно сейчас же, так как… оберштурмфюрер Штангль может со дня на день прибыть из Треблинки… Вагнер запнулся, изменившись в лице.

— И никаких разговоров, проклятый еврей! — схватился он за кобуру.

Это было днем. А вечером, когда их обоих, художника и его юного помощника, снова заперли в узенькой комнатушке и они вдвоем лежали на узких одноместных нарах, ван Дам опять попросил Берека рассказать ему о Рине.

— Господин ван Дам, зачем вам это? Вы же сами хотели мне рассказать о ней, но все молчите. И так лучше. Не надо…

— Не надо, говоришь? Я не уверен. Но о Собиборе тебе надо знать все. Все, что мне известно, ты должен запомнить. Еще один-два Сталинграда, и нацистской Германии не устоять. Ты выживешь. Повторяю тебе это снова и снова.

Он как бы заклинал Берека. И вот — Берек жив и помнит.

— Тот, кто здесь не был, — начал ван Дам сперва тихим, потом все более крепнущим и уверенным голосом, — не может себе представить, какое чудовищное преступление скрывает этот могучий и бескрайний лес, окружающий со всех сторон Собибор.

Он говорил о лесе, как о живом существе.

— Если бы лес знал, если бы он мог себе представить, кому и для каких целей служит, то сбросил бы с себя всю листву. Тогда, может быть, люди увидели бы, что здесь творится. Лес слышит, как отовсюду доносятся звуки, шум, но ему кажется, что это пришли с пилами и топорами валить деревья. Лес видит, как горят костры, но он знает, что люди всегда грелись у яркого пламени горящих елей и берез.

Ван Дам говорит, и Береку кажется, что это он не рассказывает, а рисует кистью.

Как бы уловив мысль Берека, художник вдруг заметил:

— Нет, Берек, я хочу нарисовать тебе не этот лес, а фабрику смерти Собибор. Лес должен источать запах сосновой смолы, нагретой коры, грибов, а здесь пахнет гарью. Не успели мы выйти из эшелона, как сразу же поняли, что попали не в резервацию для «полезных евреев», как нас пытались убедить. Но кто мог себе представить, что окутывающий все вокруг дымный туман поднимается от костров, на которых сжигают сотни тысяч людей. Шесть газовых камер Собибора почти ежедневно проглатывают полторы тысячи человек. Три раза в день по пятьсот человек, которые только что двигались, разговаривали, дышали. И вот уже больше года жгут тех, кого удушили газом, жгут, чтобы никаких следов не осталось, чтобы мир никогда ничего не узнал. Но этому не бывать! Мир узнает, проклянет и осудит.

Паренек примерно твоих лет (в то время он уже был узником со стажем) как-то сказал мне: «Прежде здесь действовала всего одна газовая камера и было еще хуже». Сперва мне показалось, что парень не в своем уме, но он мне объяснил: «Когда мы прибыли сюда, очередь в «баню» была такая, что моим родителям пришлось выстоять более десяти часов, дожидаясь, пока их удушат».

Теперь люди Гиммлера рассчитали все до мельчайших деталей, и переполненные до отказа транспорты следуют сюда один за другим. Большинство из тех, кто прибыл сюда вместе со мной, верили, что нас привезли в рабочий лагерь. Некоторые полагали, что стоит проявить послушание, приспособиться, и им удастся как-нибудь пережить это страшное время. Объявили, что нас повезут в Минск или Ригу. Куда именно — это выяснится в дороге. Лишних вещей брать с собой не следует, так как самое необходимое дадут на месте, но золото, серебро, украшения, ценные картины и книги брать обязательно.

В Собиборе на железнодорожной станции нас встретил обершарфюрер Вагнер. Он справился о нашем самочувствии и просил извинить, если кого-нибудь из нас, «полезных евреев», ненароком в дороге кто-нибудь обидел. «Время сейчас военное, — напомнил он нам, — но здесь, в резервации, куда вы прибыли, все налажено. Каждый получит жилье и работу по специальности». Вагнер указал на плакат, на котором большими буквами было написано, что одежду надо сдавать в дезинфекцию.

Я вынул из кармана свой альбом и наскоро начал зарисовывать, как обершарфюрер стоит и рассматривает только что прибывших пассажиров. Он это заметил, подошел, взглянул на рисунок, на меня и ушел.

Когда нас привели на предлагерную территорию и за нами закрылись ворота, я сразу же понял, что от окружающего мира мы отрезаны навсегда. Я посмотрел на людей вокруг, но уж лучше бы я этого не делал. Лишь двое влюбленных, что стояли рядом со мной, все еще шушукались и, должно быть, не замечали, куда попали. Я было подумал: сказать им? И решил: нет, нельзя. Достаточно того, что об этом знаю я.

Теперь эсэсовцы применили новую тактику — тактику устрашения. Церемониться с осужденными было уже ни к чему. Необходимо уничтожить как можно больше людей и как можно быстрей. Тот же Вагнер, поздравивший нас на железнодорожной платформе с прибытием, начал направо и налево орудовать плеткой, Френцель и Гомерский делали то же самое, но с еще большим усердием. Били по самым чувствительным местам. Отовсюду слышалось: «Скорей!», «Скорей!». Один старик чуть замешкался, и охранник тут же его пристрелил. Труп бросили на ручную тележку. На меня Вагнер закричал:

— Ты болен или нарочно медлишь, — тогда тебя повезут.

— Я не болен, мне хочется посмотреть на колонну со стороны.

Почему я ему так ответил — этого я ни тогда, ни сейчас сказать не могу.

— Стой! — приказал он мне. — Я отведу тебя в сторону, и рисуй. Понравится мне твоя работа, — считай, тебе повезло, а нет…

Потом мне разрешили ходить повсюду, кроме третьего лагеря, и рисовать. Собибор со своими тремя лагерями занимает шестьдесят гектаров. Сопровождал меня охранник. После работы он отводил меня в барак и отбирал все рисунки.

Я рисовал, как сдают вещи. В одну «кассу» — деньги, в другую — золото и серебро, в третью — украшения, часы, картины, книги. Игрушки складывали в отдельные ящики. Случалось, что ни в одной из «касс» не было надобности, так как людям нечего было сдавать: их ограбили еще до прибытия сюда. Я рисовал, как люди раздеваются перед «баней». Как «в целях гигиены» стригут волосы у женщин и детей. Однажды я видел, как охранник пытался вырвать золотые зубы изо рта еще живого человека. Я и это нарисовал. Потом Вагнер счел нужным сообщить мне, что охранник понес строгое наказание. Почему? Потому, что этим должны заниматься специальные «дантисты», и «операция» эта производится на мертвых, чтобы не отнимать лишнего времени.

Вагнер ежедневно просматривал мои работы и делал свои замечания. Когда ему казалось, что я недостаточно точен, напоминал, что он поборник правды, достоверности. Однажды он обратил внимание на то, что я неверно показал, как люди бегут из лагеря в лагерь. «Они же не просто бегут, а скачут галопом, — сказал Вагнер, — для этого их бьют и погоняют». Но и без пояснений Вагнера я видел, что обреченным не давали опомниться, подумать о том, как подороже продать свою жизнь. Знаю, что и такое случалось. И еще одно указание сделал мне Вагнер: «Присмотритесь к конвоирам, стоящим по обе стороны дороги, и вы увидите, что у них наготове оружие, а у всех офицеров расстегнуты кобуры».

Из моих рисунков Вагнер сделал альбом. То ли для себя, то ли для кого-то из высокопоставленного начальства. Все они охотно любовались делом рук своих. Вагнеру очень понравился мой рисунок, на котором изображен Болендер. Шефа «небесной дороги», одетого, как доктор, в белый шелковый халат, я изобразил в тот момент, когда он приказывал людям, которых должны сейчас загнать в «баню»: «Мужчины — направо, женщины и дети — налево!» Но Вагнеру я отдавал не все.

«Он хочет передать рисунки мне», — подумал Берек. Хорошо, что уже стемнело и ван Дам не мог увидеть его горькой усмешки.

Через день после этого разговора ван Дам показал Береку свои рисунки. Семь листов, написанных сангиной, художник назвал «Семь кругов коричневого ада».

— Мне, Берек, — сказал ван Дам, — трудно рассказать тебе словами о последних минутах твоей Рины. Перед тобой рисунки. Гляди! На одном из них ты ее увидишь. Тогда, когда умертвили двести девушек из Люблина, я ее не знал, но из того, что ты о ней рассказывал, и даже когда ты не хотел и не мог говорить, я услышал то, что делает художника зрячим, всевидящим. Вот они, эти рисунки. Смотри.

Но все листы Береку просмотреть не удалось. Рисунок, на котором, как ему показалось, стоит Рина, он сразу же увидел и был не в силах оторвать от него глаз. В горле у него застрял ком, он не мог продохнуть. Его Рина — точно рыбка, выброшенная на берег — нагая, трепещущая. Губы до крови искусаны. От ужаса и страданий глаза широко раскрыты. И где-то высоко-высоко в задымленном небе плывет бледное, погасшее солнце…

Ван Дам подумал, что рисунок Береку не следовало показывать. Все остальные — надо было, а этот — нет.

— Берек, — сказал он, — ты пока верни мне рисунки. Хочу просмотреть их при дневном свете. Два дня у нас есть. Я еще успею передать тебе работы. Пока только спрячь у себя несколько первых рисунков, на которых я увековечил кое-кого из убийц, а это силуэт Ноймана, вырезанный из черной бумаги. Возможно, и он тебе пригодится.

Ван Дам не успел передать Береку остальные рисунки.

Когда Нойман пришел за художником, он застал его за работой над женским портретом.

— Ван Дам, — сказал Нойман, — теперь все! Я уж как-нибудь обойдусь без любовницы Вагнера. — И, помолчав, добавил: — У Густава Вагнера в голове, очевидно, ливер, а не мозги. Вы свою работу закончили. Если вы верующий, скажите своему богу то, что у вас, евреев, принято говорить перед смертью, и получите по заслугам. Знайте, ван Дам, таланты я ценю. Вас я не загазую, как мы поступаем со всеми, вы умрете от моей пули.

Берек судорожно заплакал.

— А ты, гаденыш, — закричал Нойман на Берека, — марш к Куриэлу! Твое счастье — он нам пока еще нужен.

— Мы с тобой, Берек, не успели… — произнес ван Дам.

Это были последние слова, которые Берек от него услышал.

…В Берлине стоит теплый день. Солнце почти в зените. Но Берек как бы весь застыл, а перед глазами мелькают черные полосы. Откуда людям знать, о чем он сейчас думает? То, что он в счастливом возрасте, — это и так видно. А что на душе — это ведь скрыто от глаз.

 

НА СУДЕ И ПОСЛЕ СУДА

До Моабитской тюрьмы, где проходит судебный процесс над Эрихом Бауэром, Берек намеревался идти пешком, но разбуженная память увела его так далеко, что он забыл о времени. Пришлось вскочить в трамвай, иначе бы он опоздал к началу заседания.

Высекая дугой искры, ярко-желтый трамвай промчался через мост, под которым текла Шпрее, и Берек увидел круглую стену из красного кирпича, огораживающую пятиугольное здание тюрьмы. Зал заседаний суда до того переполнен, что дышать нечем. Заняты и все места для представителей печати. Не так-то просто узнать, кто из публики в свое время был узником, как Берек, а кто выносил и исполнял приговоры. Хотя нет. Не совсем так. Если хорошенько присмотреться, многое можно определить даже по тому, кто как молчит. Не говоря уже о тех, кто отпускает неуместные остроты и шутки, как эти двое, что сидят рядом. Берек испытывал почти физическую боль, но приходится терпеть. Ему уже не раз доводилось слышать от весьма солидных людей: неужели прошлое должно, как тень, следовать за тобой и преследовать тебя? Стали бы они здесь, на суде, повторять свой вопрос?

За те полчаса, что Берек находится в зале суда, Бауэр уже во второй раз отвечает, что он только выполнял приказы. На вопрос, сколько человек было задушено в газовых камерах Собибора, он отвечает, что точного числа не знает, а говорить наобум не в его натуре. Ему напоминают, что эсэсовцы устроили пиршество по случаю уничтожения пятисоттысячного узника Собибора и об этом по телефону рапортовали своему главному шефу Глобочнику, — Бауэр отрицает все это.

Он может подтвердить только то, что телефонный аппарат в Собиборе действительно был. Сперва на почте возле станции, потом на территории лагеря. Само собой разумеется, что пользоваться телефоном могли только офицеры СС. Но неужели он, Бауэр, должен помнить все рапорты, которые при нем отдавались?

О приезде Гиммлера в Собибор он ничего сказать не может. Ничего не помнит. Абсолютно ничего. Ему напоминают: рейхсфюрер, в сопровождении пышной свиты, прибыл специальным поездом 13 марта 1943 года. Роскошные вагоны были замаскированы и снаружи походили на обыкновенные товарные.

За сутки до этого из Люблина на грузовых машинах доставили двести молодых красивых еврейских девушек. Их не сразу отвели на «небесную дорогу», а загнали в барак, там они переночевали, а на следующий день он, Эрих Бауэр, в присутствии Гиммлера, загазовал их.

Бауэр сидит с таким видом, будто слышит об этом впервые. Поэтому не приходится удивляться, когда он отрицает, что за эту акцию рейхсфюрер повысил его в чине и наградил орденом. Бауэру кажется, что награждение было уже после Собибора, в Италии. Там он воевал против партизан. Кстати, обращает он внимание суда, немало немцев сложили там головы, и по сей день никто не знает, где истлели их кости. Что было бы, если бы и он оттуда не вернулся? Выходит, единственная его вина в том, что пуля его миновала?

Бауэра спрашивают, кто первым в Собиборе включил мотор, подававший газ в камеры, а поскольку он молчит, судья зачитывает выдержку из его показаний на предварительном следствии. «Мотор, снятый с подбитого танка, в лагерь привез, установил и включил Эрих Фукс». Бауэр подтверждает: да, это так, но как долго Фукс пробыл в Собиборе, он не знает. Возможно, что неполный день или даже считанные часы. Фукса он больше никогда не встречал и потому не запомнил его.

Признает ли он себя виновным в том, что задушил сотни тысяч людей?

Нет, своими руками он никого за горло не брал. Его дело было включить мотор для подачи газа в камеры на время сеанса.

Прокурора интересует, что в данном случае означает «сеанс»?

Бауэр пожимает плечами. Неужели требуются еще какие-либо разъяснения? От напряжения лоб у него покрывается испариной. Он отвечает:

— Я бы сказал, промежуток времени с той минуты, как двери герметически закрывались, и до той, как их открывали. Загрузка и выгрузка камер ко мне отношения не имели.

Прокурор спрашивает:

— Кем загружали камеры?

— Узниками.

— Живыми людьми?

— Нам объяснили, что это люди неполноценные, вредные для рейха.

— Я спрашиваю, — повторяет прокурор, — живыми людьми?

— В приказах они значились как неарийцы, недочеловеки, враги рейха.

В третий раз повторяется тот же вопрос:

— Живыми людьми?

— Да. Живыми людьми.

— Как долго длился такой сеанс?

— Это зависело от контингента. Старикам, больным достаточно было десяти — двенадцати минут.

— Вы их сортировали?

— Нет. Но большинство было ослабленных.

— С детьми вы тоже так поступали?

— С детьми у нас возникали затруднения, да и моторы расходовали больше горючего. Обычно матери прикрывали детей собою, а сквозь смотровое окошко трудно было установить, живы они еще или нет.

— Бывали ли случаи, чтобы из газовых камер выгружали еще живых людей?

— Редко. Случалось, что на свежем воздухе кое-кто снова начинал дышать, шевелиться, подниматься.

— И тогда для них устраивали второй сеанс?

— Ко мне они уже не попадали.

— Куда же они попадали?

— Их оттаскивали в сторону и, когда набиралось побольше, приканчивали.

— Каким образом?

— Пристреливали.

— Так произошло и с двумястами девушками из Люблина?

После долгой паузы Бауэр начинает рассказывать:

— С люблинскими все было иначе. Это был необычный контингент. Все молодые, здоровые. Несмотря на это, перед газованием их разделили на две партии. Первый сеанс был обычным, а при втором, когда привели самых красивых, рейхсфюрер приказал включать и выключать моторы через определенные интервалы. Сам рейхсфюрер Гиммлер так приказал. Операция заняла втрое больше времени.

По залу пронесся шепот и заглох, оставив после себя гнетущую, напряженную тишину. В такой тишине непременно что-то должно случиться. И вдруг послышался протяжный, мучительный стон:

— А-а-а-а…

Это не выдержал Берек. Так стонут, когда не хватает воздуха, когда тебя душат, душат… К нему направились, пробивая себе дорогу локтями, двое — полицейский и врач с чемоданчиком. Те, что сидели поближе, слышали, как доктор сказал полицейскому:

— Ваша помощь не требуется.

Страж порядка отступил назад, но вскоре вынужден был пустить в ход локти еще более энергично. С возгласом: «Боже мой, это же все ложь! Мой муж такой хороший, такой благородный» — жена Бауэра бросилась к его конвоирам. Полицейский преградил ей дорогу.

К скамье подсудимых пробилась девочка лет четырнадцати, видимо, дочь Бауэра. Глаза ее полны слез.

На следующий день собравшиеся в зале судебного заседания выслушали приговор, вынесенный обвиняемому западногерманскими судьями:

обергазмейстера из Собибора, Эриха Бауэра, за то, что на протяжении полутора лет уничтожил при помощи удушающего газа сотни тысяч людей, присудить к «смертной казни через повешение».

Публика, в числе которой находилось немало бывших узников, торжествовала. Многие тогда полагали, что хоть на этот раз верх взяла справедливость. Но они снова ошиблись. Смертный приговор был вскоре отменен. Бауэра осудили на пожизненное тюремное заключение.

Пятнадцать лет спустя Берек Шлезингер опять встретился с «повешенным» лицом к лицу. Это было в Хагене, где Бауэр выступал в качестве свидетеля защиты на так называемом Собиборском процессе или процессе по делу Болендера. Присутствовала на этом процессе и дочь Бауэра. Ей было теперь под тридцать.

А Рина свои пятнадцать так и не перешагнула, и никогда их не перешагнет…

 

Глава седьмая

ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

 

У КНЕВСКОГО

Наступили осенние дни. Над головой висит свинцовое небо. Из низких облаков моросит холодный дождик. Солнце, выглянувшее за весь день каких-нибудь два-три раза, куда-то торопится и на землю почти не смотрит. Еще вчера листья с деревьев и кустов падали изредка, по одному, по два, а сегодня вдруг закружился желтый вихрь.

В такую погоду не хочется выходить из дому. Но Береку и Фейгеле надо непременно быть у Кневского. И они под одним зонтиком направляются в центр города. По дороге заходят в небольшой ювелирный магазин. Сегодня здесь никого нет. Но все равно владелец магазина не спешит им навстречу. Он видит: драгоценных камней эта парочка у него покупать не станет. Это им не по карману, а дешевыми бусами он не торгует. Тот, кто понимает толк в таких вещах, знает, что с подделками он, в прошлом алмазных дел мастер, ничего общего не имеет.

Берек просит показать ему колечко с бриллиантом. Просьбу его хозяин выполнил, но при этом осведомился:

— Вы студент, медик?

— Да. А как вы об этом догадались?

— По запаху… От вас пахнет эфиром.

— Вот уже несколько дней, как нам приходится присутствовать на операциях.

— Только присутствовать? С годами, когда станете известными врачами, вы, вероятно, сможете позволить себе приобрести вот такое колечко. — После некоторого раздумья он добавляет: — У ювелиров в ходу такая острота: ум женщины в ее украшениях, украшение мужчины — его ум. Вы, надеюсь, на меня не обидитесь. Молодые не любят откладывать, так что, если есть кому за вас платить…

— Нет. До свидания.

И они идут по улице дальше, прижавшись друг к другу. Надо бы попросить Станислава заглянуть в этот магазин. С ним ювелир так разговаривать не станет. У Станислава совсем другая осанка, другой вид. Ему подадут кресло и посадят на почетное место. В такой фирме иностранцев любят. Правда, не поляков, а американцев.

В доме у Кневского повсюду — на столе, на стульях и даже на полу — лежат старые газеты и журналы. Хозяин дома как бы оправдывается:

— Вы спросите, зачем рыться в бумагах, коль скоро нам и так многое известно? Но американцу Юджину Фушеру и даже пострадавшему от нацистов Штифтеру это «многое» неизвестно. Как-то раз я им показал номер подпольной газеты «Глос Варшави», и Фушер, будто в шутку, заметил: «А что, если мы этот пожелтевший листок пошлем на экспертизу, не фальшивка ли?» Поди расскажи им, что уже через полтора года после начала оккупации в Польше выходило до полутораста подпольных изданий, которые передавались из рук в руки, и как гестапо ни свирепствовало, оно сумело обнаружить всего лишь две газеты, а из тридцати тысяч распространителей печати выловило не более десяти.

Вот мне и хочется, чтобы мы с вами перевели некоторые материалы, не то всем моим доводам грош цена. Но прежде всего давайте освободим стол и пообедаем. Домработницу я предупредил, что сегодня принимаю дорогих гостей, и она старалась вовсю.

Во время обеда Станислав объяснил, о каких материалах идет речь. Все это факты, опубликованные в период с 1943 по 1945 годы на польском языке, но читать-то их будут не в Варшаве.

Берек садится за машинку, а Фейгеле диктует.

ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ

Р а с к р ы т ы  н о в ы е  п р е с т у п л е н и я  г и т л е р о в ц е в  в  П о л ь ш е 

В здании Гданьского института гигиены специальная комиссия по расследованию обнаружила мыловаренную фабрику, где немцы изготавливали мыло из тел замученных жертв. На фабрике найден металлический котел с частями человеческих тел, стерилизаторы для варки человеческих костей, ящик, полный человеческой кожи, огромное количество костей рук и ног и около двух килограммов мыла, изготовленного из умерщвленных людей. На фабрике действовала экспериментальная «лаборатория» по изучению методов производства такого мыла. «Лабораторией» руководили немецкие «профессора» Шпанер и Вольман.

Агентство Полпресс сообщает, что возле Хелма обнаружен гитлеровский лагерь смерти. В 1940 году в этот лагерь привозили арестованных поляков, венгров, румын, чехов и словаков. Гитлеровцы убивали свои жертвы в душегубках. Одежду убитых они сортировали и отсылали в Германию. Трупы сжигали в специальных печах.

Специальный суд в Лодзи осудил на смертную казнь «фольксдойче» Сидонию Бейер. Во время оккупации она была надзирательницей в лагере для еврейских детей. Больных детей она «лечила» следующим образом: выводила зимой на мороз, раздевала догола и поливала холодной водой. Множество детей погибло.

Эти факты подтвердили несколько детей, оставшиеся в живых и вызванные в суд в качестве свидетелей.

 

ЕСТЬ ПОДОЗРЕНИЯ…

Легкая, подвижная Фейгеле, диктуя, ходила по комнате взад и вперед. Берек взглянул на нее и не смог удержаться, чтобы не воскликнуть: «Какая ты красивая!» И хотя она моментально отпарировала: «Язык у тебя без костей, но приятная ложь иногда дороже денег», лицо ее просияло. Во всем ее облике было столько очарования, что Кневский, окинув их теплым взглядом, подумал: «Пара что надо!»

— Пане Станиславе, — обратилась Фейгеле к Кневскому, — материал о судебном процессе в Линебурге надо тоже диктовать? Там говорится об адвокатах, вступающих в сговор с военными преступниками.

— Печатать, непременно печатать! С такими адвокатами мы столкнемся еще не раз. Вы бы послушали, как из шкуры лезут, чтобы обелить «профессоров» Шпанера и Вольмана! Мне нужно, чтобы чиновники, с которыми я имею дело, увидели написанное черным по белому. Они говорят: «Немцы не признают, что такие злодеяния имели место, а пострадавшие не могут быть объективными в своих показаниях». Это они теперь не признают. А вот гитлеровские главари — те признали, что угнали и превратили в рабов миллионы мирных жителей. По признанию рейхскомиссара Украины Эриха Коха, опубликованному в январе 1943 года в газете «Дойче Украине-цайтунг», в Германию отправлено 710 тысяч украинцев. По заявлению «Управления по использованию рабочей силы», которым руководил нацист Фриц Заукель, опубликованному в фашистской «Минскер цайтунг», за 1942 год было отправлено в рейх из восточных областей около двух миллионов человек. Это же невероятно, но факт, что из двадцати миллионов жертв, понесенных Советским Союзом в войне с гитлеровской Германией, почти половина погибла не на поле боя, а была расстреляна, сожжена…

Завтра я покажу Штифтеру фотографию бывшего офицера бригады имени Домбровского в Испании Пинхеса Картина, известного под именем Анджея Шмидта. В оккупированную Польшу он также отправился добровольцем. Это было в январе 1942 года. К сожалению, до восстания он не дожил, — эсэсовцы его убили. Но он был одним из организаторов антифашистского блока в Варшавском гетто и первым там возглавил вооруженные боевые группы. Когда я об этом рассказал Штифтеру, он на меня посмотрел так, будто все это я сам только что придумал. Ему, конечно, трудно было поверить, что человек, находившийся на свободной от немцев земле, добровольно отправился в самый ад, в Варшавское гетто.

— Что, собственно, изменится от того, что еще один человек узнает правду? — не могла понять Фейгеле. — Иные ее знают, а делают все, чтобы доказать обратное.

— Штифтер может нам еще во многом помочь. В моей картотеке Курт Болендер значится среди мертвых, а Штифтер недавно посоветовал мне поставить против его имени вопросительный знак. Я верю, что шефа «небесной дороги» удастся разыскать, и произойдет это не без помощи Штифтера.

— Легко сказать! Ведь самому Штифтеру ничего плохого Болендер не сделал, чего же ради ему стараться? Разве не так, Берек?

Берек мог бы ей разъяснить, что это не совсем так. Но Кневский сам счел нужным ответить:

— У Штифтера свои счеты со Штанглем. Его в свое время Штангль посадил. И если окажется, что Болендер на самом деле жив, и его поймают, это может послужить ниточкой для поимки Штангля. По некоторым данным, «мертвый» Болендер в мае 1945 года встречался в Австрии как с ним, так и с Густавом Вагнером.

Берек рассказал Кневскому о посещении ювелирного магазина, но Станислав считал, что поиски в Германии награбленных Болендером алмазов не помогут напасть на его след.

— В первые дни моего знакомства со Штифтером, — объяснил Кневский, — я попросил его поручить одному из своих сотрудников заняться ювелирными магазинами, но кольца, на которых по приказанию эсэсовцев были выгравированы слова «Жизнь + смерть», уже давно пошли на переплавку. Что до редких камней, их наверняка вывезли за границу еще во время войны, а если и нет, все равно в витринах выставлять не станут.

— И все же ими торгуют! — упорствовал Берек.

— Даже с самыми крупными торговцами алмазами, а их совсем немного, алмазный синдикат связан только посредством особых маклеров. Прежде чем попасть к покупателю, алмазы проходят через руки многих посредников. Большинство таких торговых сделок совершается не в Берлине, а в Лондоне. Алмазный синдикат ежемесячно устраивает там специальные выставки, и поэтому меня не удивило, что алмаз, который Болендер должен был передать Штанглю для Гиммлера, оказался там.

— Но этот алмаз, — возразила Фейгеле, — мог попасть в Лондон независимо от того, жив обершарфюрер или нет.

— А разве Штифтер этого не понимает? Недавно он допрашивал Эриха Бауэра по другому делу и между прочим показал ему фотографии трех военных преступников и среди них Болендера, которого якобы недавно задержали. Несколько лет назад Бауэр заявил, что Курта Болендера нет в живых, но это ему не помешало спросить: «А каким образом мой шеф попался?» Поездка Берека в Дуйсбург — город, откуда Болендер родом, ничего существенного нам не дала, а вот то, что Штифтер разыскал человека, служившего вместе с Болендером в Бранденбургской тюрьме, подтолкнуло меня поехать в Штеермарк, где я узнал, что бывший обершарфюрер долгое время жил там под фамилией Бреннер. Завтра, Берек, ты пойдешь со мной к Штифтеру. Он как будто напал еще на какой-то след. Но на сегодня, дети мои, хватит. Спой нам лучше, Фейгеле.

— Да что вы! Я, кажется, уже потеряла голос.

— Вы ей не верьте, — воскликнул Берек. — Поет она, да так, что заслушаешься. Впору продавать билеты.

Фейгеле радостно улыбнулась. Она не заставила себя долго упрашивать и запела песню о бездонном синем небе. Станислав и Берек слушали, зачарованные ее пением.

От Кневского Берек и Фейгеле вышли, держась за руки.

 

РУКИ НАЗАД

Как только Штифтер дал знать, что, судя по приметам, Болендера видели в Гамбурге, тотчас же туда переехали Берек и Фейгеле. Медицинский институт оба они к этому времени уже закончили, и им помогли поступить на работу в одну из клиник. Квартиру из двух комнат они сняли недалеко от города, в Пиннеберге. Прошло больше года, но ни разу им не удалось встретить человека, даже отдаленно напоминающего бывшего шефа «небесной дороги».

Кневский возвратился в Польшу. И супругам не раз приходила мысль, что пора покинуть Германию. Так бы они и поступили, если бы наконец однажды Фейгеле не примчалась домой возбужденная и с порога не выпалила:

— Я, кажется, видела его. Правда, я его представляла себе несколько иначе.

— Где? — бросился к ней Берек.

— В Эльберштадте. Что ты на меня так смотришь? Задержать его я ведь не могла. Порт большой и разбросанный. Болендер сел в автомобиль, и, пока я схватила такси, его уже и след простыл.

— А почему «кажется»?

— Потому, что в Собиборе я видела его всего лишь один раз. И то от страха закрыла глаза и шептала: «Приходи уж, приходи, страшная смерть». Или ты думаешь, что достаточно было мне взглянуть на рисунок, который ты мне показал, чтобы я его тотчас узнала?

Жители Гамбурга, особенно те, что хотят забыть о всех невзгодах и доставить себе удовольствие, знают дорогу в увеселительный квартал Санкт-Паули. Допоздна кипит здесь подогретое вином веселье. Если кошелек набит, там можно недурно провести время. Недалеко от бульвара в Санкт-Паули Берек и увидел его. Курт Болендер не спеша шел по одной из дорожек, усыпанных красной кирпичной крошкой. Уже несколько часов спустя Берек знал, где он работает и что зовут его теперь Курт Вильгельм Фале.

Иногда люди совершают поступки, которые трудно постичь. Скажем, то, что местом жительства Болендер избрал крупнейший город и порт Западной Германии, еще можно понять, но то, что он поступил кельнером в ресторан, где можно встретить людей со всего света, — уму непостижимо.

Сегодня Береку не до еды, но вот Штифтер, оказывается, гурман. Он уселся за стол так основательно, будто только затем сюда и приехал. К тому же курит столько, что дым стоит столбом. Береку хотелось бы знать: чем объясняется его всегдашнее самообладание — и даже при таких обстоятельствах — профессиональным хладнокровием или у следователя и в самом деле стальные нервы? От яркого света и оттого, что Берек не отрывает взгляда от мелькающего по залу оберкельнера Курта Вильгельма Фале, глаза у него устали, и он то и дело щурится. Оберкельнер расхаживает между столиками с важным видом занятого делом человека, знающего себе цену. Черный галстук, манжеты ослепительной белизны.

Наконец настала минута, когда Штифтер откашлялся, прочистил горло и велел передать оберкельнеру, что его просят заглянуть в кабинет в правом углу зала. Болендер, поклонившись, встал у столика.

— Господин Курт… — запнулся на секунду Штифтер.

— Курт Фале.

— Господин Курт Фале, нам хотелось бы пригласить вас к нашему столику. Не беспокойтесь, там, — Штифтер указал пальцем на общий зал, — будет все в порядке. Сам хозяин заменит вас.

Оберкельнер посмотрел на Штифтера так, будто тот слегка перебрал. Он невнятно поблагодарил за приглашение и повернулся к выходу.

— Господин Курт Вильгельм Фале, — задержал его следователь, — я Иоганн Штифтер, из уголовной полиции. По тому, как у вас изменилось лицо, я понял, что вы верите мне на слово. Все же мне хочется, чтобы вы убедились, — он отогнул лацкан, — но совершенно необязательно тут же закладывать руки за спину… Присядьте.

— Господин Штифтер, если у вас действительно ко мне дело, я вас слушаю. Что же касается моего лица и моих рук, я попросил бы вас…

— О чем же вы попросили бы меня?

— Чтобы вы отдавали себе отчет в том, что говорите.

— В гестапо один человек, которого вы знаете не хуже меня, говорил уже мне эти слова. И должен признаться, бывали минуты, когда я сожалел, что не послушался. Скажите, этот молодой человек, — и Штифтер указал на Берека, — вам знаком?

— Нет.

— Вы в этом абсолютно уверены?

— Память у меня пока в порядке.

— Тогда я ничего у вас спрашивать не стану, вы нам сами обо всем расскажете. Начать советую вам так: я, Курт… — и назовите свое настоящее имя.

— Господин Штифтер, если вы уверены, что у вас есть основания разговаривать со мной таким образом, то ресторан для этого не самое подходящее место.

— Вы совершенно правы, но вряд ли для вас имеет смысл спешить в другое место. Вы ведь понимаете, что, раз было преступление, будет и наказание…

— Ордер на мой арест никто вам выдать не мог.

— Я его и не просил. Мои коллеги даже не знают, что ради вас я поехал сюда. Пока это наша тайна. Лучше расскажите, как к вам попал алмаз, который потом оказался на Лондонской выставке. Тогда ваша фамилия была Бреннер. Правда, доказать, что этот алмаз продал Курт Бреннер, почти невозможно.

— Господин Штифтер, — оберкельнер продолжал разговор все еще стоя, — допустим, вам удалось бы доказать, что Курт Вильгельм Фале и Курт Бреннер одно и то же лицо, что у меня был алмаз и я его продал, ну и что из этого, в чем моя вина? Разве только — алмаз краденый, в таком случае пусть разберутся и накажут того, кто украл.

— Там, куда мы вас сейчас отвезем, во всем разберутся.

— Господин Штифтер, я не знаю, кто этот молодой человек, но мне не хотелось бы, чтобы из-за недоразумения… Поверьте, я в долгу не останусь…

— Широта вашей натуры нам известна. Не так просто было обзавестись бумажкой, что Курта Болендера нет в живых. Но ведь пока вы еще не в колумбарии. Вас, Болендер, будут наказывать не за то, что вы, получив алмаз у Фридриха Шлезингера, должны были его заактировать и сдать, а оставили у себя. Не забывайте, где это происходило и кем вы тогда были. Ваша улыбка, обершарфюрер СС Курт Болендер, фальшивая. Лучшее средство от страха — это делать что-то, но бежать вам не удастся. За многие годы моей работы в полиции бывали случаи, когда удавалось от меня бежать, но на сей раз — дудки. Если хотите, можете закурить или глотнуть пива. Пожалуйста!

Нервным движением Болендер отодвинул от себя стакан, на минутку присел и тут же вскочил.

— А что, господин Штифтер, если я сейчас подниму шум? За столиком возле кабинета сидят четыре английских офицера. Они наши завсегдатаи. Вот я и заявлю им, что вы не Штифтер, а Гиммлер. Вы примерно одного с ним возраста, а если судить по портретам, даже немного похожи.

— Хорошо придумали, Болендер! Но к чему поднимать шум? Я и сам могу их пригласить сюда. Одного из них я тоже знаю. Он служил в штабе Второй английской армии и, наверно, помнит, как части этой армии 21 мая 1945 года арестовали шефа гестапо. Захватили его где-то в пути; разъезжал он, разумеется, под вымышленным именем, переодетый, сбрив усы и с черной повязкой на одном глазу. В ночь на 24 мая во время медицинского освидетельствования он зубами раздавил стеклянную ампулу с ядом, которую держал во рту, и через пятнадцать минут скончался. Это о Гиммлере. Что же касается вас, то молодой человек, — указал он на Берека, — который жил и работал вместе с Фридрихом Шлезингером и взял его фамилию, заявит: «Этого эсэсовца я видел и знаю, чем он занимался в лагере смерти Собибор. Видел все своими глазами». Вы, обершарфюрер, понимаете, что это значит? Разве только в вашем нынешнем состоянии вы не способны здраво мыслить.

— Если молодой человек так заявит, это будет наглой ложью.

— Болендер, неужели вы не слышали или не читали, что еще десять лет тому назад поймали и судили Бауэра, Гомерского? Приходится удивляться, что за вами мы пришли так поздно. Все бывшие узники лагеря уничтожения Собибор, оставшиеся в живых, на вас пальцем укажут.

— Тот, кто был в лагере уничтожения, уже ни на кого не укажет.

— Я тоже так полагал, но, к счастью, ошибался. Кое-кому из осужденных удалось выжить, а палачам Собибора на месте выдали сполна. Будь вы в момент восстания в лагере, первым убили бы не Ноймана, а вас. Окажись там Штангль или Вагнер, тогда вы были бы вторым. Хочу задать вам еще один вопрос, можете считать его неофициальным. Скажите, где сейчас находится Штангль?

— Не знаю.

— Есть основания надеяться, что он скоро попадется. Но взять его хотелось бы мне самому.

Болендер в глубине души уже понимал всю безысходность своего положения и после некоторого раздумья заявил:

— Из персонала лагеря Собибор я знаю, где находится один лишь Карл Френцель.

— Болендер, — впервые подал голос Берек, — про Карла Френцеля нам все известно. Надо думать, что скоро он будет там, где и должен быть.

Штифтер поднялся и подвел черту под разговором:

— Если так, то на сегодня все вопросы и ответы исчерпаны. Пошли, Болендер! Машина у входа. Пойдете посредине — между мною и этим молодым человеком. Руки назад!

Фейгеле дожидалась в машине. Когда Болендер уже был за решеткой, они с Береком помчались телеграфировать Кневскому в Варшаву. Домой они добрались поздно ночью.

 

Глава восьмая

СОБИБОРСКИЙ ПРОЦЕСС

 

НЕ ОТВЕЧАТЬ — ТОЖЕ ОТВЕТ…

«Бонн. Одиннадцать бывших эсэсовцев и один младший офицер полиции будут в сентябре месяце переданы суду присяжных в городе Хагене (Федеративная Республика Германия) по обвинению в массовом уничтожении людей в бывшем гитлеровском лагере смерти Собибор.

Процесс, на котором будут заслушаны тридцать четыре свидетеля, продлится несколько месяцев».

Такое сообщение было опубликовано 22 апреля 1965 года в польской газете «Жице Варшавы».

Об этом же на различных языках писали сотни газет во многих странах: одни крупным шрифтом на первой странице, другие петитом где-нибудь на последней.

Зал, в котором происходит пресс-конференция, высокий, просторный. Портьеры на приоткрытых окнах раздвинуты, и видно, как солнце выплывает из-за облаков. По теневой стороне тротуара движется густой людской поток. Говорят, когда люди предпочитают теневую сторону, это первый признак наступившего лета. Сюда, в город, оно пришло уже давно. Идет последняя неделя июня.

Собравшимся объявили, что их просят занять места. Первым к микрофону подошел человек с добродушным смуглым лицом. Длинные до плеч волосы придавали ему вид художника. На мгновение он залюбовался бликами на крыше противоположного дома и не спеша начал свою речь с панегирика солнцу, которое одинаково светит всем людям на земле. Как искушенному оратору, ему не составляло особого труда совершить плавный переход от хорошей погоды к судебному процессу, ради которого почтенные господа и собрались здесь. Но по мере того как он говорил, приподнятый тон его понемногу тускнел.

— Еще в апреле мы объявили о начале судебного процесса над бывшими служащими бывшего лагеря уничтожения Собибор. Да, как это ни неприятно, но это был лагерь уничтожения, лагерь смерти, а не концентрационный лагерь, как некоторые его называют. Кое-кто из зарубежных журналистов и даже у нас в Федеративной Республике сомневается в том, что судебное разбирательство начнется в назначенный срок. Заверяю вас, что на этот раз срок окончательный. Но вот точную дату окончания процесса назвать не смогу. Председатель окружного суда господин Штракке полагает, что это будет 24 декабря. Если это не подтвердится, прошу вас лично ко мне претензий не иметь. Судить людей, как вы сами понимаете, не просто. Это только мифологическая богиня с завязанными глазами и весами в руках спокойно и точно отмеряет каждому заслуженную кару… Мы же не боги. Одни лишь материалы следствия занимают свыше ста томов. Заглянуть в них вы, к сожалению, не можете, но я думаю, что сегодня вы получите некоторую информацию, которая позволит вам объективно осветить этот не имеющий себе равных процесс, как, впрочем, и само восстание.

Оратор сделал многозначительную паузу и продолжал:

— Процесс не имеет себе равных по целому ряду причин. Прежде всего потому, что еще за год и семь месяцев до капитуляции рейха и за девять месяцев до того, как Красная Армия заняла территорию, на которой находится Собибор, пленные, не ожидая помощи со стороны, подняли восстание и сами себя освободили. Понять их и посочувствовать им можно. В то же время следует сказать, что они самовольно приняли на себя полномочия суда и сами вынесли и привели в исполнение приговор над персоналом лагеря. Как могло случиться, что фантастический план восстания осуществился, — это другое дело. Определенные обстоятельства благоприятствовали восставшим. Комендант и некоторые эсэсовские офицеры в это время находились в отпуске, а в их отсутствие, вероятно, в лагере ослабла дисциплина. На руку восставшим было и то, что возглавил их отважный и, надо полагать, опытный военный, успевший за три недели пребывания в лагере завоевать огромное доверие у этой разношерстной массы людей из разных стран.

Каким образом этот советский офицер попал в Собибор, где, согласно приказу Гиммлера, советским военнопленным не полагалось находиться, — остается загадкой. Возможно, кое-кого из вас это заинтересует. Известно, что перепутали маршрут, по которому должен был следовать эшелон. Такое могло произойти по ошибке телеграфиста, железнодорожного диспетчера. Может также возникнуть мысль о том, что это был не просто советский офицер, случайно оказавшийся в Собиборе в тот момент, когда там вспыхнуло восстание. И такие случаи известны. Недавно я читал об одном таком человеке, засланном со специальным заданием в Варшавское гетто.

Оратор оседлал очками тонкий, чуть изогнутый нос, сел за стол и начал рыться в лежавших перед ним бумагах, видимо собираясь зачитать какой-то текст. Но в это время с места поднялся высокий мужчина с ранними морщинами на лбу — это был Берек — и обратился к оратору:

— Господин советник, разрешите мне пока не называть ни моего имени, ни газеты, которую представляю. Вы сказали, что пленные сами себя освободили и что это означало вынести и исполнить приговор до того, как произойдет так называемый законный суд. Но до этого вы справедливо подчеркнули, что Собибор был не обычным лагерем, а лагерем смерти. Почему вы тут же забыли об этом? Кто имел более законное право карать убийц, нежели сами узники, которых гнали в газовые камеры? На мой взгляд, каждый, кто боролся против фашизма, имел для этого все законные основания. Мне также хотелось бы знать, как понять ваши слова о руководителе восстания? Быть может, загадкой для вас является то, что он и его соотечественники решили спасти не только самих себя, но и всех других узников, кто бы они ни были, к какой бы стране ни принадлежали? — И так как вопрос остался без ответа, он продолжал: — Вы позволили себе бросить упрек героическим повстанцам из Собибора, погибшим и оставшимся в живых, и теперь отмалчиваетесь. Не отвечать — тоже ответ…

Советник поднялся с места и с напускным спокойствием, улыбаясь, сказал:

— Я внимательно выслушал запальчивую речь господина, которого как журналиста я не имею чести знать, и считаю, что экспромт ему не удался. Если бы уважаемый господин не торопился делать выводы, а вдумался в мои слова, они бы, надеюсь, не произвели на него такого впечатления. Я упомянул, что пленных, несомненно, можно понять и что им можно также сочувствовать. Это, я вижу, вас не удовлетворяет? Ваше право. — И у оратора неожиданно вырвались слова, которые он, вероятно, не должен был произносить: — Когда вы — вам, видимо, лишь тридцать с небольшим — в первый раз узнали о лагере уничтожения Собибор?

— Очень давно. Мне было тогда четырнадцать лет.

— Прошу прощения, — советник недоверчиво посмотрел в его сторону, — но я полагаю, суд не станет заниматься историей восстания в Собиборе. В противном случае я был бы не вправе высказывать на этот счет какие-либо соображения до того, как дело будет рассмотрено судом присяжных. Вероятно, найдутся историки, которые займутся изучением всего, что связано с подготовкой и ходом восстания. Пожелаем им успеха в этом важном и полезном деле. Если вам будет угодно, я при случае с удовольствием продолжу с вами беседу. Теперь, к сожалению, нет времени. Позвольте обнародовать официальный документ отдела печати при окружном суде города Хагена.

Достопочтенные господа!
С глубоким уважением

В суде присяжных при окружном суде города Хагена в Вестфалии 6 сентября 1965 года начнется слушание дела по обвинению двенадцати бывших сотрудников СС и полиции в пособничестве при убийстве евреев в лагере уничтожения Собибор (Люблинский округ в Польше) в 1942 и 1943 годах. Судя по обилию материалов, процесс продлится по меньшей мере четыре месяца. Приглашены: тринадцать свидетелей из Соединенных Штатов, одиннадцать — из Израиля и десять — из Федеративной Республики.
д о к т о р  Мигель,

Наряду с Треблинкой и Бельжецем Собибор был одним из трех лагерей смерти, созданных руководством СС в конце 1941 — начале 1942 года для осуществления так называемого «окончательного решения еврейского вопроса» («акция Рейнгард») в бывшем генерал-губернаторстве. По имеющимся данным, в Собиборе было уничтожено около 250 000 евреев.
советник окружного суда.

Все упомянутые лагеря подчинялись главному командованию, которое возглавлял скончавшийся в 1945 году группенфюрер СС Одилио Глобочник. Лагерем Собибор руководил комендант. В 1942 году им был впоследствии объявленный умершим оберштурмфюрер СС Томала. Его сменил до сих пор не разысканный оберштурмфюрер СС Штангль. После него начальником лагеря был недавно умерший оберштурмфюрер СС Рейхлейтнер. Большинство немецкого персонала лагеря офицерских званий не имело.

Два бывших эсэсовца лагеря Собибор — Эрих Бауэр и Губерт Гомерский — решениями других судов приговорены к пожизненному тюремному заключению.

В октябре 1943 года несколько сот заключенных евреев подняли вооруженное восстание против своих охранников. Восстание было подавлено, лагерь ликвидирован.

Двенадцати обвиняемым на так называемом Собиборском процессе, который начнется 6 сентября 1965 года, вменяется в вину:

I. Бывшему обершарфюреру СС, портье Курту Болендеру из Гамбурга, рождения 21 мая 1912 года,

9 случаев убийства в общей сложности около 360 человек, 2 случая пособничества в убийстве в общей сложности около 86 тысяч человек.

II. Бывшему обершарфюреру СС, помощнику режиссера театра Карлу Френцелю из Геттингена, рождения 20 августа 1911 года,

42 случая убийства большого количества людей,

2 случая пособничества в убийстве в общей сложности около 250 тысяч человек.

III. Бывшему унтершарфюреру СС, владельцу склада Францу Вольфу из Эппельхайма, рождения 9 апреля 1907 года,

1 случай убийства одного человека,

1 случай пособничества в убийстве около 115 тысяч человек.

Обвиняемые находятся в предварительном заключении: Болендер — с 1961 года, Френцель — с 1962 года, Вольф — с 1964 года.

IV. Бывшему обервахмейстеру полиции, каменщику Эриху Лахману из Унтергрисбаха, рождения 6 ноября 1909 года.

1 случай пособничества в убийстве около 150 тысяч человек.

V. …

Обвиняемым Болендеру, Френцелю и Вольфу вменяется в вину совершение убийств по собственной инициативе, не имея на это четкого приказа. Остальные девять обвиняемых, которым вменяется в вину только пособничество в убийстве, не убивали без приказа.

Оратору поставили стакан воды. Он не спеша сделал несколько глотков и, подняв глаза от бумаги, продолжал:

— То, что я здесь зачитал, а также план лагеря уничтожения Собибор вы получите в отпечатанном виде. Заседания суда будут проходить три раза в неделю: по понедельникам, вторникам и четвергам. Все выступления будут записаны на магнитофонную ленту, однако пользоваться записями смогут лишь сотрудники суда. Нет, в этом отношении никаких исключений сделано не будет. Допуск для историков?.. Только для тех, кого суд пригласит специально для того, чтобы помочь ему установить истину.

Кто-то в зале довольно громко произнес:

— Официально приглашенные историки изрекают историческую ложь.

Раздался смех. Советнику не сразу удалось утихомирить зал и предоставить слово человеку, который назвался: Станислав Кневский. Польша. Историк.

— Длительное время, — сказал Кневский, — я собираю и публикую материалы о бывших лагерях смерти на территории Польши. Тут бросили реплику, что историки, случается, лгут. Здесь не до смеха, ибо, к сожалению, зачастую так оно и бывает. Если историк берется обелить нацистских преступников, он неминуемо должен лгать. Так, в частности, было на процессах и после процессов над палачами Собибора Эрихом Бауэром и Губертом Гомерским. Господин советник считает, что это к делу не относится, но вы ведь сами вспомнили их сегодня, выходит… Ну хорошо, — сказал он тихо, и кровь прилила к его лицу. — Пусть будет по-вашему. Я только прошу ответить мне на несколько вопросов.

Во-первых. На каком основании вы здесь заявили, что в Собиборе уничтожили 250 тысяч человек? Если эту цифру назвали обвиняемые или их адвокаты, это не означает, что она соответствует действительности. Куда больше доверия заслуживают исследования авторитетных историков ряда стран, которые доказывают, что там уничтожено гораздо больше людей. Это же подтверждают и свидетельства оставшихся в живых собиборовцев. Хочется надеяться, что окружной суд приложит усилия, чтобы установить более точные данные о числе погибших.

Во-вторых. На чем основано утверждение, что восстание в лагере смерти Собибор было подавлено? Недавно мне удалось разыскать телеграмму, посланную в канцелярию Гиммлера начальником полиции безопасности Люблинского округа 15 октября, на следующий день после восстания. Телеграмма не отрицает успеха восстания. Вот что в ней сообщается: «14 октября 1943 года, примерно в пять часов вечера, в лагере Собибор, в сорока километрах севернее Хелма, произошло восстание. Преодолев сопротивление охраны, повстанцы ушли в неизвестном направлении. Девять эсэсовцев убито, один не найден, один ранен. Двух охранников-иностранцев пристрелили».

Уполномоченному Гиммлера, немедленно прибывшему в Собибор, были переданы фотографии не девяти, а шестнадцати убитых эсэсовцев. Если учесть, сколько офицеров было в так называемом гарнизоне Собибора и что часть из них в тот день находилась в отпуске, то эта цифра вносит полную ясность. При этом надо иметь в виду, насколько эсэсовская охрана превосходила повстанцев в вооружении и выучке, сколько рядов проволоки опоясывали лагерь, в каком состоянии находились и чем были «вооружены» восставшие узники. Самым существенным, однако, является то, что около трехсот узников обрели свободу. Кто же после этого вправе утверждать, что восстание было подавлено?

И наконец, третий вопрос: не считает ли суд, что свидетелем номер один на этом, как вы сами сказали, чрезвычайно важном процессе должен быть руководитель восстания в лагере смерти Собибор. Его адрес вам сообщит любой из оставшихся в живых собиборовцев, в какой бы стране он ни жил. Если угодно, можете записать: Александр Печерский, Советский Союз, Ростов-на-Дону. В других городах Советского Союза живут еще шесть человек, принимавших активное участие в восстании. В Польше проживают… Хорошо, господин советник, я, конечно, понимаю, что не вам решать такие вопросы. Я кончил.

ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ

Из польской газеты «Штандар люду», 30 июня 1965 года.

…На Собиборский процесс свидетелей из Польши не вызвали.

Только считанные убийцы из Собибора понесли наказание. Большая же часть из них, как и большинство гитлеровцев, совершивших преступления в Польше, скрываются в Западной Германии.

Преступления в Собиборе еще не раскрыты полностью. Главная комиссия по расследованию гитлеровских преступлений в Польше обращается с просьбой ко всем свидетелям и всем гражданам, располагающим такими материалами, передать их в распоряжение комиссии.

Москва, 1 сентября 1965 года, ТАСС.

Корреспондент агентства ДПА передает из Хагена:

В понедельник двенадцать бывших эсэсовцев предстанут перед судом присяжных в Хагене по обвинению в убийстве и содействии убийству 250 тысяч евреев в лагере смерти Собибор в Польше. Главным обвиняемым на этом процессе будет 53-летний портье Курт Болендер.

Большинство свидетелей были «рабочими евреями» в Собиборе и остались в живых благодаря восстанию узников 14 октября 1943 года. В этот день двести или триста евреев с ножами, дубинками, топорами, а некоторые даже с пистолетами и винтовками поднялись против своих мучителей. Во время этого восстания погибло около 20 немецких надсмотрщиков, в том числе заместитель коменданта лагеря. Около 130 восставших погибло от мин, которыми был окружен Собибор, и от выстрелов охраны.

Одиннадцать из двенадцати обвиняемых на Хагенском процессе до «акции Рейнгард» участвовали в так называемой акции по умерщвлению — Т-4.

 

ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Днем еще стояло благодатное тепло, но к концу дня на горизонте дольше обычного алел закат; от реки Энепе внезапно повеяло холодом, верхушки деревьев закачались, И обрывок газеты не просто взлетел в воздух, а, будто оседлав вихрь, понесся ввысь.

На следующий день из-за туч пробились клочки серого неба, и ветер немного стих, но все равно норовил по-озорному забраться под воротник, распахнуть полы легких дождевиков, задрать и без того короткую юбку, сорвать еще не увядшие листья.

Два пожилых человека поздоровались, пожав друг другу руки: «Гутен морген», повернулись спиной к ветру и пошли вместе.

— Не кажется ли вам, герр Нойман, что лето с осенью сошлись так близко, что трудно сказать, чей будет верх? — спросил один, и, хотя говорил он довольно громко, второй приложил ладонь щитком к уху.

Старик намеревался сказать своему попутчику еще что-то, но перехватило дыхание, и, чтобы ветер не относил слова в сторону, он, ожидая ответа, также поднес костлявую ладонь к уху.

— Не волнуйтесь, герр Гаульштих, — ответил ему Георг Нойман, — для тех, кто остался жив, и лето еще вернется, и осень не заставит ждать. А вот для моего сына и для вашего брата уже двадцать два года как кончились и осень, и лето, и все на свете. Моему Иоганну не было бы еще и пятидесяти. Его сын, мой внук, уже старше своего отца. Тому двадцати семи не было, когда бандиты топором размозжили ему голову, а теперь хотят во второй раз его обезглавить — и кто же? Ох-ох! Один немец другого…

— Герр Нойман, а вы думаете, что на суде Альфред и Иоганн будут упомянуты?

— Почему же нет? Разве это вас огорчило бы? Наоборот, пусть почаще их вспоминают. Жизнь свою они положили на алтарь фатерланда, а кто о них помнит? За что, спрашивается, им такая участь?

— Жена Альфреда умерла, а его две дочери к суду никакого интереса не проявляют. Отца они даже не вспоминают, будто его никогда у них не было. Зато его внуку, Густаву, видите ли, хотелось бы знать о своем деде как можно больше. Он, возможно, не прочь был бы выступить на суде в качестве прокурора. Живет Густав в Бонне. Как-то раз пришел я к нему, когда он с кисточкой в руках писал транспарант: «Помните 1933 год, протестуйте против чрезвычайного законодательства!» «Густав, — спросил я его, — что было бы, если бы к тебе в комнату вошел не я, а твой дедушка?» Он даже не счел нужным мне ответить, — торопился в бундестаг, чтобы вместе с таким же, как и он, представителем какого-то пацифистского общества, именуемого «Кампанией против атомного вооружения», выразить протест против проекта изменения конституции. И что вы думаете? Их выслушали, а потом, когда бундестаг обсуждал проект, Густав со своими товарищами маршировал по центральным улицам, затем они провели митинг, после чего…

— Он кто у вас?

— Густав? Как — кто? Внук Альфреда.

— Это, герр Гаульштих, я от вас уже слышал. Он что, коммунист?

— Пока нет, а там — кто его знает? Я надеюсь, станет старше — поумнеет. Гаульштихи из поколения в поколение занимались коммерцией, а не политикой. Я ему это напомнил, и знаете, что он мне ответил? Вот вам дословно: «А мне говорили, что не только мой дед, но и вы, его брат, были активным членом национал-социалистской партии. Однако дед преуспел больше. Он был эсэсовцем, а вы всего-навсего капитаном рейхсвера».

— Герр Гаульштих, а до здания суда еще далеко? Когда-то я мог шагать сколько угодно. Было, все было. Меня, если хотите, ничего не брало. А теперь и легкий ветерок с ног сбивает. Если еще далеко, так мы, может, передохнем или остановим такси?

— Нет-нет. Сейчас свернем за угол, а оттуда рукой подать.

В Хагене Берек Шлезингер, не в пример большинству прибывших на процесс, не остановился в новом, только что построенном из стекла и бетона отеле в центре города, а добрых два часа блуждал по улицам и переулкам старой части города, пока не нашел то, что хотел, — тихую и уютную гостиницу.

Привлекла его старинная вывеска у входа, но прежде всего — патриархальный облик трехэтажного дома из красного кирпича. Крыша — двускатная, островерхая. В узкие окна первого этажа вставлены разноцветные продолговатые стекла. Посреди небольшого холла за массивным дубовым столом сидел хозяин — немец в летах. Под слезящимися глазами тяжело свисали морщинистые мешки, говорил он немного в нос. Из его слов Берек понял, что получить комнату в этом отеле не просто. Охотников до всего, что напоминает былые времена, теперь хоть отбавляй, а здесь, куда ни глянь, сплошь старина. Все стародавнее, забытое. Можно объехать всю Вестфалию, другой такой гостиницы не сыщешь. Приезжему, видимо иностранцу, но безупречно владеющему немецким, повезло. Профессор из Бонна, читающий лекции в здешней административно-хозяйственной академии, — многолетний постоялец гостиницы, должен был прибыть еще вчера, и на этот раз на длительный срок, но только что звонили из академии и предупредили, что профессор не приедет.

Гость представился и заполнил регистрационный лист: Бернард Шлезингер из Голландии. Возможно, что задержится, а может быть, уедет на время и прибудет снова.

— Пожалуйста, пожалуйста, — радушно отозвался хозяин. — Правда, в вашей стране многие считают, что европейское книгопечатание изобрел не мой соотечественник и однофамилец Иоганн Гутенберг, а голландец Лоренц Костер, но надеюсь, что мы с вами будем жить в мире и согласии. В отеле, где всего тридцать четыре номера, желательно, чтобы все жильцы чувствовали себя как дома. Есть еще мансарда. Живут там студенты, и от них больше убытка, чем дохода. Комнат было всего сорок, но без современных удобств; пришлось дом реконструировать. Ваш номер будет стоить сорок восемь марок в сутки. Если господин Шлезингер пожелает, он может питаться в ресторане — здесь же на первом этаже. Зал маленький, но большинство постояльцев довольны. Прошу, вот ваш ключ, господин Шлезингер!

Деревянные ступеньки скрипят и так навощены, что немудрено поскользнуться. Берек поднимается к себе на третий этаж. Медная ручка на дверях номера надраена, в ее ярком блеске можно видеть себя, как в зеркале. В комнате — деревянная кровать, у изголовья — маленькая тумбочка и на ней, рядом с ночником, — Евангелие. Посреди комнаты — стол, два стула, а в углу возле небольшого гардероба — старинное кресло, обтянутое черной кожей.

В Хагене Берек готов был ко всяким неожиданностям, но что уже на второй день он у дверей гостиницы столкнется лицом к лицу с отцом Ноймана и родным братом Гаульштиха — этого он никак не ожидал. Они шли по одной и той же улице, в один и тот же дом. У стариков слух неважный, и разговаривают они громко, так что он невольно слышал каждое их слово, все их «да-да», «ох-ох». Нет, в суде он постарается сесть подальше от них.

 

ВОСКРЕСШИЕ ИЗ МЕРТВЫХ

У входа в окружной суд толпится народ. Никто не выказывает нетерпения, так как известно, что, пока не откроют двери и не впустят всех желающих, процесс не начнется. Так издавна заведено, так будет и на этот раз.

Не успел Берек переступить порог зала, как у него замерло сердце: Болендер, Френцель, Дюбуа, Вольф… Собибор снова перед ним.

О том, что Болендер после войны «преобразился» в мертвеца, а шестнадцать лет спустя воскрес, — Берек знает, но Вольф? Еще когда Берек в первый раз услышал фамилию этого убийцы в числе подсудимых, он был поражен. Ведь слесарь из Лодзи Генрих Энгель железным прутом уложил его на месте. А может быть, то был другой палач, с такой же фамилией? Кажется, так. В Собиборе было два брата Вольф. Один другого стоил. У того, что сидит сейчас на скамье подсудимых, у Франца Вольфа, на одном плече всегда висел автомат, а на другом фотоаппарат.

Вернер Дюбуа — тот самый штабсшарфюрер СС, что 14 октября 1943 года был начальником караула. За минуту до того, как вспыхнуло восстание, он еще орудовал плеткой на аппельплаце. Ему удалось построить всех по пять человек в ряд, как вдруг он заметил, что несколько узников идут за ним следом, и схватился за кобуру, но от удара по голове упал как подкошенный. Из его же, Дюбуа, парабеллума Шубаев всадил в него пулю. Этот выстрел и послужил призывом к мести. Удержать разъяренных людей было уже невозможно. В это время раздался приказ Печерского: «Все к дому офицеров!»

Лишь на пресс-конференции Берек узнал, что Дюбуа выжил, и вот теперь он сидит рядом с остальными палачами, и до него рукой подать. Выглядит он моложе своих лет, держится скромно, тихо. До чего же эти палачи умеют прикидываться овечками!

Первые слова, которые Берек записал в свой блокнот, были: «Понедельник, 6.9.65, зал 201».

Если бы процесс проходил в зале 1 или 2, Береку незачем было бы делать пометку. Четырехэтажное здание Хагенского окружного суда довольно велико, но не настолько, чтобы в нем помещались сотни залов. Тогда потребовалось бы помещение высотой еще на добрый десяток этажей или же вытянутое вдоль всей улицы. Если власть имущие всерьез захотели бы привлечь к ответственности всех военных преступников, не пустовали бы, надо думать, и сто залов. Тем более что такие процессы длятся месяцами, а то и годами. Для земли Северный Рейн — Вестфалия такой «домик» с сотней судебных залов был бы весьма кстати.

На скамье подсудимых сидят не двенадцать, а одиннадцать человек. Среди них нет бывшего унтершарфюрера СС Эрнста Цирке. Он прислал письмо, в котором сообщил, что повестку в суд получил своевременно, но не может прибыть к указанному сроку, так как страдает диабетом и проходит курс лечения. На рецептурном бланке врач госпиталя в Цале подтвердил, что Эрнст Цирке действительно болен и должен находиться под медицинским наблюдением еще дней восемь — десять. Разобрать подпись врача и занести в протокол его фамилию не удалось, и все же принимается решение: «До тех пор, пока состояние здоровья обвиняемого Эрнста Цирке не позволит ему явиться в суд, дело его выделить из остальных».

Представителей печати, телевидения и кинохроники предупреждают: через пять минут всякого рода съемки в зале суда прекращаются. Десятки фотоаппаратов и кинокамер нацелены на скамью подсудимых. Первый справа — главный обвиняемый Курт Болендер — шеф газовых камер в Собиборе. Рядом с ним Вернер Дюбуа, единственный из обвиняемых, которому не пришлось добираться издалека, — он живет в Швельме, близ Хагена. Следующий — Карл Френцель. Он отвернулся, чтобы не попасть в фокус фотоаппаратов. Возле него сидят Эрих Фукс, Альфред Иттнер и Роберт Юрс. Остальные пятеро — во втором ряду.

Нельзя утверждать, что каждый из палачей занимает место соответственно его «заслугам». Иначе Францу Вольфу следовало бы занять третье место, а не последнее, одиннадцатое. Было ли заранее установлено, кому куда сесть, — сказать трудно, но, как только подсудимые вошли, Курт Болендер поспешно уселся на переднее, самое броское место с твердым намерением ни за что его не уступать. Френцель же всегда считал, что место, которое он занимает, и есть самое почетное. С Френцелем у Болендера старые счеты, и, возможно, поэтому между ними протиснулся «тишайший» Дюбуа. Одеты все так, будто собрались в театр. Болендер и Френцель — в светлых костюмах, ярких галстуках, а из верхних кармашков пиджаков торчат отутюженные платочки — у одного белый, у другого темно-красный.

Обвиняемые сидят за барьером. Барьером же будут отделены и свидетели. Но пока они еще у себя дома. Их вызовут после того, как будут заслушаны обвиняемые. Справа прокуроры: доктор Шермер из Дортмунда и его помощник прокурор Зельцер из Хагена. С левой стороны — места защитников.

Секретарь суда берет в руки молоток. Не в первый раз приходится Береку бывать на судебных разбирательствах в Западной Германии, и он почти уверен: прежде чем ударить молоточком и торжественно возвестить: «Суд…», он непременно кашлянет. Так было и на этот раз. Когда все поднялись со своих мест, в зал вошли председатель окружного суда Штракке, заседатели-советники суда Кнейст, доктор Хеллер и шесть присяжных разного социального положения. В случае, если придется заменить кого-либо из заседателей или присяжных, на «скамье запасных» сидят советник суда Флейшер и двое присяжных.

Председатель и заседатели — в черных мантиях, на которых сверкают белоснежные воротнички.

Занял свое место председатель суда, сели и все, кто был в зале. Шум понемногу утихает. Судья трижды ударяет молоточком и тише обычного объявляет:

— Судебное разбирательство начинается!

 

ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ НИКЧЕМНОЙ ЖИЗНИ…

Пепельные волосы Болендера гладко причесаны. Лишь у висков еле заметные залысины. На его узкокостном лице — ни морщинки. На здоровье, видно, жаловаться не приходится. В свои пятьдесят три года он еще может похвастать чуть ли не юношеской стройностью. Только немногие давние его знакомые знают, что всю жизнь он считал себя обойденным, так как состояние, оставленное ему покойным отцом, досталось отчиму.

И хотя это состояние было мизерным по сравнению с тем, что «обиженный» приобрел впоследствии, Болендера с детства не покидала надежда рассчитаться с отчимом. Тому же удалось раньше пасынка стать верным слугой фюрера и занять такой пост, что связываться с ним было рискованно. И хотя Курт был не из робких, он вынужден был молчать. Болендер — человек, страшный особой коварностью.

Главное же в нем было — жажда власти. Даже среди своих у него не было друзей, — он всех рассматривал с позиции собственного недосягаемого превосходства. Его добродушный вид, лицо святоши многих ввели в заблуждение. Там, где надо было, он умел улыбаться, производить впечатление отзывчивого человека, но змеиное жало у него всегда было наготове.

Штурмовые отряды были словно специально созданы для него и ему подобных. Его заметили, оценили и в числе избранных командировали на курсы по подготовке первых специалистов для строго секретной отборной эсэсовской части «Мертвая голова».

Некоторые сослуживцы еще не успели освоить и половины «учебной программы», а Болендеру уже доверили роль непосредственного исполнителя акции «эвтаназия Т-4». Сам он не доверял никому и подозрительно взирал даже на свое отражение в зеркале.

Председатель суда спрашивает:

— Что за акция «эвтаназия» и почему ее еще называют «Т-4»?

Болендер щурит глаза. Сейчас он, кажется, пожмет плечами, будто обо всем этом понятия не имеет. Но тут же, как если бы у него внутри сработали потайные пружинки, он вдруг поворачивается направо, потом налево, наклоняется вперед и объясняет:

— Это была акция против душевнобольных.

— Что значит «против»? Больные требуют к себе внимания, нуждаются в лечении, в помощи. Если болезнь неизлечима, ищут успокоительные средства, чтобы облегчить боль. А может быть, вы открыли лечебное средство — порошки или таблетки — и назвали их «Т-4»? Или же вы применили средство не против болезни, а против больных?

— Да. Это была акция против душевнобольных. Их уничтожили при помощи газа, после чего сожгли. Акция была задумана в канцелярии фюрера на Тиргартенштрассе, 4, и была обозначена начальной буквой названия улицы и номером дома.

— А что это за «Колумбусхауз»?

— В этом доме сперва размещался центр по руководству операцией «Т-4».

Судья спрашивает Болендера, приходилось ли ему бывать в берлинской канцелярии фюрера. Да, отвечает он, как и все, кто состоял в этой команде, один-единственный раз, по служебным делам, разумеется. Бывал ли он в Заксенхаузене? Этого он не помнит. Лагеря уничтожения, если только такой был на самом деле, он не видел, в противном случае он бы запомнил, чем этот лагерь отличается от всех остальных, в которых ему приходилось работать или бывать. Первый опыт он получил в лазарете Бранденбургской тюрьмы. Там ему не понравилось. Вместо того чтобы самому отдавать приказания он вынужден был подчиняться старшей медицинской сестре. Ослушаться ее он не мог, так как начальник тюрьмы приходился ей близким родственником. Она была некрасивой; несмотря на это, он вынужден был играть роль влюбленного. Она сама «освобождала от никчемной жизни» душевнобольных, после чего он их сжигал. Однажды она на него разозлилась и сунула ему в руку лопату, и, вместо того чтобы выполнять свои обязанности, он должен был вскапывать огород. Этого, разумеется, он не мог стерпеть и вынужден был обратиться с жалобой к своему непосредственному командиру Францу Паулю Штанглю.

История эта ему хорошо запомнилась, так как вся его карьера тогда висела на волоске. В ответ на запрос начальник Бранденбургской тюрьмы сообщил, что… он просит извинения. Если суду это неинтересно, он может не продолжать, только хотел бы, чтобы в протоколе было зафиксировано, что в свое время он категорически отказывался сжигать тела убитых немцев.

Курт Болендер поправляет свой новый галстук и платочком протирает и без того чистые очки в массивной оправе. Кто посмеет утверждать, что он, Курт Болендер, личность второстепенная? Сколько внимания уделяют ему в первый день процесса, намного больше, чем всем остальным обвиняемым. Не зря председатель суда начал допрос именно с него.

Нет. Предъявленных ему обвинений он не признает. Его руки никогда не были в крови. Он сам пострадал. Он был осужден на суде в Кракове и отправлен в Данцигский штрафной лагерь на девять месяцев. Судью интересует, за что его осудили? Болендер с достоинством отвечает: это несущественно. Он не обязан рассказывать всем о вещах сугубо личных, интимных, касающихся его одного. Да, из-за женщины. Он попросил свою приятельницу дать суду показания в его пользу против его бывшей жены… Как ему удалось после суда получить два ордена? Он полагает, что обязан этим Францу Паулю Штанглю и главному инспектору всех трех лагерей уничтожения — Собибора, Треблинки и Бельжеца — штурмбанфюреру СС Кристиану Вирту, которые дали о нем положительные отзывы.

Снова он утверждает, что ни о каких двухстах пятидесяти тысячах умерщвленных газом в Собиборе не знает. Абсолютно ничего. Что это за «небесная дорога»? Он был начальником третьего сектора, или же, как его именовали, третьего лагеря, но ни о каких «небесных дорогах» знать не знает. Две большие ямы он после возвращения из отпуска видел, а как же могло быть иначе? Время было летнее, стояла жара, кругом было полно мух и всякой другой нечисти. Они забирались в каждую щелочку. Вызывали у всех ужас и омерзение. Как же можно было не закапывать мертвых?

Председатель суда призывает Болендера не отклоняться от темы, а отвечать на вопросы, которые ему задают.

— Эсэсовскую форму вы носили всю войну?

— После суда в Кракове меня из СС исключили.

— И больше вы ее не надевали?

— Надевал.

— Самовольно, значит. Как же это вам удалось?

— В штрафном лагере не сделали пометки в документах о том, что меня исключили из СС.

— Как вы называли свою собаку в Собиборе?

— Бари.

— А еще как?

— Не помню.

— Собаку вы называли «Менш» — «Человек». Вы ее науськивали: «Менш, хватай собаку!», и она набрасывалась на жертву и перегрызала ей горло.

— Ничего подобного. Собака сама бросалась на все, что быстро двигалось.

— Для этого вы подгоняли узников плеткой или же стреляли из пистолета?

— Подгонять было необходимо, так как шли они медленно, а на железнодорожную станцию прибывали все новые эшелоны.

— Кого вы застали в Собиборе, когда возвратились туда после восстания?

— Из моих прежних коллег там никого уже не было. Не застал я также и рабочих команд.

— Куда делись узники, которые были заняты на работе в лагере?

— Тех, кто не успел бежать, и тех, кого поймали, расстреляли.

— Что предприняли лично вы?

— Мне приказали доставить евреев из других лагерей, чтобы замести следы Собибора.

— Вновь прибывшие сделали свое дело, а потом?.. Я жду, отвечайте на вопрос.

— Мы вынуждены были выполнять приказы.

— Вы их убили?

— Их убили.

— Лично вы в них стреляли?

— Я тогда уже воевал в Италии против партизан, как же я мог расстреливать в Собиборе?

— Вы могли это сделать до Италии. Не так ли?

— Не знаю.

— Почему вы после войны свою фамилию Болендер сменили именно на Бреннер? Вы не отвечаете. Я поставлю вопрос по-другому. Это связано с тем, чем вы занимались в Бранденбурге и Собиборе?

— Да.

— По документам вы числитесь умершим?

— Это моя бывшая жена объявила меня умершим.

— И получает за вас пенсию?

— Возможно.

— Документ о том, что Курт Болендер погиб, раздобыл Курт Болендер?

— Не помню.

— Вы признаете, что лично принимали участие в девяти случаях уничтожения в общей сложности около трехсот шестидесяти человек?

— Нет.

— Кто же убил этих людей?

— Все, что мне было известно, я рассказал на предварительном следствии.

— Мы еще, Болендер, напомним вам, что вы тогда говорили…

 

ВИНОВЕН ИЛИ НЕ ВИНОВЕН

Пока судья занят Болендером, Френцель может себе позволить кое о чем поразмыслить. Карл Френцель еще и поныне преисполнен гордости, как и тогда, в годы войны, когда он был обершарфюрером СС. Это Болендер каждый раз, когда называют его имя, вскакивает как от удара бича и вслушивается в слова судьи, чтобы, не дай бог, ни одного звука не пропустить. Плохо, когда человек не умеет сохранять достоинство. Оружие в руках держал, а пороху, видать, не нюхал. Он, Карл Френцель, не вскочит с места как ужаленный. Он поднимется степенно и на заданные вопросы будет отвечать спокойно, неторопливо. Говорят, Болендер не дурак. Отчего же он стоит у барьера с растерянным видом? Будешь держаться приниженно, глядишь, и на голову сядут. Он что, разума лишился? Позор!

Френцель глядит надменно, как подобает военному, словно не он здесь под стражей. Широкие плечи расправлены, взгляд — суровый, ледяной. Только когда оглашали обвинительное заключение, он еле сдержал ярость. Он еще должен хорошенько подумать, что ответить на вопрос, признает ли он себя виновным. И вообще, в чем и перед кем виновен? При аресте у него отняли его широкий, потертый от долгой носки ремень с надписью на бляхе «С нами бог». Может, они всерьез полагают, что ему взбредет в голову наложить на себя руки. На это пусть его недруги не рассчитывают. Перед богом, который уберег его в Собиборе, он не согрешит, не станет его обманывать. Что до тех, кто творит над ним суд, он волен вести себя с ними, как посчитает нужным. От адвоката Рейнча он знал, кого ему следует опасаться, а кого нет. Да, с адвокатом ему, кажется, повезло: возможно, не в меру речист, зато ему ничего не стоит доказать, будто мороз на дворе оттого, что печь не топлена, и все, что ни делалось в лагерях уничтожения, шло на пользу тем, кого убивали. Этот краснобай может все. А на что способны прокуроры, еще неизвестно… Одно ясно — высшая мера исключена. Умирать Френцелю не хочется. А там — время покажет. Если бы прокуроры обладали властью, бундестаг не принял бы решения, открывающего перед бывшими эсэсовцами двери в бундесвер. Когда это было? В 1956 году. А три года спустя были легализованы эсэсовские так называемые «традиционные союзы». Но ни тот, ни другой закон не идут ни в какое сравнение с законом, принятым бундестагом 26 июня 1961 года. Эту дату Френцель запомнил настолько хорошо, что может назвать ее, даже если его разбудят среди ночи. Кто бы мог подумать?! Приняли закон об обеспечении пенсией бывших эсэсовских офицеров! Чего же после этого сто́ят все эти прокуроры?

Когда к барьеру подойдет унтершарфюрер СС Франц Вольф, он определенно будет все отрицать. Может, и ему, Френцелю, вести себя точно так же? Вольф ни одним правдивым словом не обмолвится. Интересно, как бы повел себя его брат, Ганс Вольф, окажись он перед судом? Они оба служили в Собиборе. Ганс был более прытким, нежели Франц. Это он научил его, Френцеля, одним ударом выбивать у заключенных золотые зубы изо рта. Силы в кулаках Френцелю еще и теперь не занимать. Дай ему только волю, он и сейчас взял бы весь мир за глотку и сжал так, что тому и не очухаться. Только теперь он уже научен, — живых свидетелей не оставил бы ни одного.

Свидетелям только кажется, что они все знают. Но ведь по ночам их держали за семью замками. К казино никто из них даже близко не подходил. Нет, один из них, кажется, там бывал. Тот самый голландский живописец, который рисовал его, Френцеля, портрет. Портрет этот висит у него дома над большим аквариумом. Их у него пять — чудесных аквариумов, которым цены нет. Редко у кого найдутся аквариумы с такой оригинальной воздушной вентиляцией и освещением, как у него. Золотых рыбок он любил с детства. Но больше всего он любил наблюдать, как вода в углу шумит и пенится. Один из аквариумов, самый маленький, стоял у него в Собиборе. Мастера, изготовившего его, он сам передал в руки Геттингера. Геттингер был тогда заместителем у Болендера. Но какое это имеет отношение к портрету? А! В тот день, когда художника вместе с большой группой голландцев должны были отправить на тот свет, портрет не был готов. Это позволило голландцу прожить еще две недели.

Писал он его в казино. Сам Болендер привел туда живописца, но так или иначе схем загрузки газовых печей он видеть не мог. А если даже видел? Он все равно мертв. А мертвые тем хороши, что ничего не расскажут и никому претензий не предъявят. В последний час своей жизни узники Собибора могли кричать сколько им угодно перед стадом гусей. Но на всякий случай, на другой день после восстания, и гусей прирезали.

Как же он, Карл Френцель, допустил, чтоб остались живые свидетели, пусть даже один из них? Вот за что его действительно надо было строго наказать. Так же, как и его начальника. Больше, чем на один день, никого не следовало бы оставлять в рабочих командах. Но кто бы тогда шил одежду и обувь для офицеров, выполнял ювелирные работы? А много ли успеет за один день золотых дел мастер? А портные — дошить сегодня то, что вчера начал другой? Да и подыскать квалифицированных мастеров было не так-то просто. Одни отлично знают свое ремесло, но не признаются в этом. Другие толком ничего не знают, а выдают себя за специалистов. Жулики! Для чего, собственно, все это им было нужно? Разве только, чтобы отложить на день прогулку по «небесной дороге». Евреи! Проклятые евреи!

Те, кому не приходилось служить в СС, по сей день считают, что, если над нами не свистели пули, нас не посылали на фронт, нам не приходилось идти в атаку, значит, нам было легко. Ведь всех нас чуть не перебили. В Треблинке тоже вспыхнуло восстание, но не такое, как в Собиборе. Такого, кажется, нигде не было. Потому и свидетели остались. Френцель от напряжения наморщил лоб: неужели нельзя было всего этого избежать?

А собственно говоря, слишком уж жаловаться на судьбу не приходится. Много ли найдется в мире людей, которые могут похвалиться, что они загнали в газовые камеры не сто, не тысячу и даже не десятки тысяч, а сотни тысяч мужчин, женщин, детей. Да, да, сотни тысяч. Кому-кому, а ему отлично известна пропускная способность газовых камер. Моторы работали бесперебойно, как хорошо налаженный часовой механизм. Курт Болендер может теперь сколько угодно стоять, беспомощно опустив руки, втянув голову в плечи и кусая губы. Все это не более чем игра, придуманная им самим или же подсказанная адвокатом. Не будь Болендера, и Вагнеру, и ему самому, Френцелю, нечем было бы похвастаться. Таким талантом, такими заслугами перед фатерландом, перед фюрером Болендер действительно может гордиться.

Не только суд, но и адвокат Рейнч, на которого ему, Френцелю, приходится в известной мере рассчитывать, никогда не узнают, что еще в конце весны 1943 года, в тесном кругу, в казино, отмечали памятную дату: в Собиборе был уничтожен пятисоттысячный еврей. Правда, в эти полмиллиона вошли не только те, кто был задушен газом, но и те, кого расстреляли, забили до смерти, затравили собаками, закопали заживо, кто погиб в пути, не доезжая Собибора. Те, кто умер от голода и холода. Кто покончил с собой. Так или иначе, но отмечать было что!..

При таком размахе работ, естественно, невозможно было обойтись без обслуживающего персонала. Минимум двести человек требовалось на сортировке и упаковке одежды, отправляемой в рейх. Нужны были также люди, чтобы строить. В лагере постоянно строили — то склады, то сторожевые вышки, то помещения для охраны. Да, есть что вспомнить!

Таить все в себе, молчать Френцелю намного труднее, чем высказаться. Но лишнего слова от него не услышишь. Тем более теперь, в таком месте, — тут надо быть осторожным, как никогда. Даже в мыслях. Итак, виновен или не виновен? Да и перед кем виновен? Перед фюрером? Это не пришло в голову даже уполномоченному Гиммлера, прибывшему в Собибор на другой день после восстания.

Ввести в заблуждение рейхсфюрера, прибегнув ко лжи, тогда, двадцать два года тому назад, никто не посмел. И если бы уполномоченный Гиммлера пришел к заключению, что персонал лагеря виноват, никого из них, и его, Френцеля, в том числе, уже давно на свете не было бы. Кто угодно мог сидеть на скамье подсудимых, только не эти одиннадцать, что находятся здесь сегодня. Рейхсфюрер никаких защитников не стал бы слушать, да и кто отважился бы взять на себя такую роль? Приговор Генриха Гиммлера никто не стал бы отменять. Его власть была безгранична.

Френцеля даже в дрожь бросает. Для него мог бы наступить конец не в сентябре 1965 года, а еще тогда, в октябре 1943-го, не в Федеративной Республике, а в третьем рейхе. Зарубцевавшаяся было рана снова заныла…

Так виновен или не виновен?

Суд идет своим чередом, а у Френцеля будто заложило уши, он ничего не слышит. Он отгородился от окружающего и ушел в себя, в свой внутренний мир, куда, слава богу, никому пока доступа нет. Ему есть о чем думать, что перебирать в своей памяти. Прошлое так и ищет выхода, просится наружу. Когда у него появляется охота рассказывать, дети и внуки слушают его затаив дыхание.

Тень на его лице хотя и медленно, но постепенно рассеивается. Подобно тому, как пылинки кружатся в полосе солнечного луча, пробившегося сквозь замочную скважину, каруселью закружились мысли. Густые свисающие брови приподнялись, глаза заблестели. Все это в прошлом, но он почувствовал, что прошлое согревает и бодрит его.

Вступить в СС его уговорил брат, ученый-теолог. Вначале Карл смотрел на него так, будто тот не в своем уме. А потом, потом он стал сторонником фюрера.

В Собиборе он почувствовал себя на своем месте. Только уж очень не хотелось ему, чтобы кто-то, лишь потому, что раньше его вступил в СС, им верховодил. Оставаться в тени и чтобы тебя подгоняли кнутом — это не для него. Он уже и тогда не был мальчиком — и все же решил начать сначала, как говорится, с нуля. С раннего утра допоздна он махал топором, орудовал рубанком. Заготавливал сруб для газовых камер. Никогда прежде он так тяжело не работал. Одно его заботило — чтобы никто плохо о нем не отзывался. Все шло по-задуманному. Комендант лагеря Франц Штангль его заметил и однажды, задержавшись возле него, спросил, не хочет ли он стать дезинфектором.

— Что надо будет делать? — спросил Френцель.

— Сжигать тех, кого удушили газом. Для этого в вашем распоряжении будет рабочая команда. Каждый день новая. Сегодня отработала, назавтра — сама в костер. Ну как? — Штангль не приказывал, он только спрашивал. И это надо было ценить.

— Яволь, господин оберштурмфюрер!

Первое время сам он, Карл Френцель, никого не душил, не расстреливал. Он только старательно вырывал у задушенных золотые зубы изо рта. Когда-то он не мог видеть, как убивают на сцене или на экране, а тут — ничего. Кое-кто из его коллег, а более всего их адвокаты, утверждают, что, выполняя такую «работу», они сами переживали и таким образом частично искупили свою вину. Ерунда. Ему нервничать не приходилось. Вначале он золотые зубы сдавал Гансу Вольфу. Но уже на шестой, нет, на пятый день у него появился свой расчет. Каждый десятый зуб он оставлял себе. Затем каждый девятый. Пока не остановился на твердой норме — одну четвертую часть — не больше и не меньше — из того, что попадало к нему в руки, он считал своей собственностью. Он не сомневался, что другие, хотя и не возились с золотыми зубами, похитили у рейха куда больше, чем он.

Тоска по тем временам будит в нем воспоминания, и нет им конца. Летом 1942 года ему было приказано выехать в Хелм на «военную учебу». Так это называлось в предписании, но стрелять из орудий и пулеметов не довелось. И маршей там не совершали, не обучали и командовать. А было вот что: в подвалах гестапо на живом «материале» проходили специальный учебный курс.

Перед тем как он должен был вернуться в Собибор, ему выдали новенькое форменное обмундирование, парабеллум с тупой деревянной рукояткой и пачку газет «Дас шварце корпс» от 20 августа. Эту дату он хорошо помнит, так как в Собиборе распространял газету среди офицеров. Один экземпляр он оставил у себя, сохранил и время от времени перелистывал. Он и сейчас помнит наизусть напечатанное там высказывание Гиммлера, которое он, Френцель, впоследствии процитировал в присутствии рейхсфюрера. «Наша задача состоит не в том, чтобы германизировать Восток в общепринятом смысле слова, то есть не обучать проживающих там людей немецкому языку и немецким законам, а заботиться о том, чтобы на Востоке жили люди только истинно немецкой, германской крови».

Это было 13 марта 1943 года. Сам Генрих Гиммлер поставил в пример верного служения фатерланду и фюреру обершарфюрера Карла Френцеля. Да, да, обершарфюрера, никакой ошибки тут не было. С помощью цитаты, потребовавшей менее одной минуты, чтобы произнести ее, Карл Френцель вдруг был возведен в то же звание, какое было у заместителя Штангля — Густава Вагнера. Конечно, можно сказать, что это лишь случай, но к этому он долго готовился. Он знал, что скоро, очень скоро оправдает свое возвышение и что Собибор только ступенька его служебной лестницы, по которой он будет подниматься все выше и выше.

Так бы все и было, если бы его восхождение неожиданно не оборвалось. В тот проклятый день октября сорок третьего года, когда как гром среди ясного неба вспыхнуло восстание.

Так что ж, виновен или не виновен?

Будь он виновен, сам Гиммлер не пощадил бы его. И не помогла бы его более чем преданная служба. «Более чем преданная», потому что он не только пунктуально выполнял приказы — иначе и быть не могло, — но и проявлял немало собственной инициативы.

О содеянном он не жалеет. Это чувство ему незнакомо. Совесть его не мучила ни тогда, ни сегодня. Если его что-нибудь и беспокоит, то отнюдь не тени тех, кого он уничтожил. Теней нечего бояться. А вот бывшие пленники Собибора, которых он не успел отправить на тот свет, — те и без суда могут убить его. Вполне возможно, что кое-кто из них находится сейчас в зале или же где-то на улице у здания суда. Таких, сказали ему, осталось еще человек сорок.

В зале кто-то грохнул стулом. Френцель обернулся и встретился с таким ненавидящим взглядом, что невольно вздрогнул.

Через день или два все они будут стоять перед ним. Узнает он кого-нибудь из них? — вряд ли, а вот они его — непременно. Один, другой, десятый и невесть еще сколько будут тыкать в него пальцами — вот он, Карл Френцель, убийца, палач. Ну и пусть тычут. Они-то живы, уничтожал он других. Как смогут они это доказать?

«Как?» Коль скоро им удалось вырваться из его рук, нечего теперь спрашивать «как?». Сапер, говорят, ошибается раз в жизни. Сапером он никогда не был, но разве с ним не произошло то же самое?

Стоял знойный летний день. Лето сорок третьего в тех краях вообще было на редкость жарким. Одно-единственное облачко блуждало по небу, как бы подчеркивая его голубизну. Лагерь же был опоясан широкой полосой дымного тумана. Из леса доносился шум — валили деревья. Он расстегнул воротник, ослабил ремень и поспешил к эшелону, прибывающему из Чехословакии. Вагоны быстро очистили. И лишь один старикашка, тощий, как высушенный лист, еле тащился. И он резанул его плеткой раз, другой: «Поторапливайся, ты, старая падаль, проклятый юде!» Старик нагнулся, набрал полную горсть пыли, растер ее, высыпал и медленно, подчеркивая каждое слово, промолвил: «Как эту пыль, развеют ваш пепел».

Тогда он тут же забыл эти слова. Но после Нюрнбергского процесса старик этот не раз являлся ему во сне, снова и снова повторяя: «Как эту пыль…»

Прошел год, другой, и все стерлось из памяти. Не станет ли старик теперь опять являться ему во сне и дразнить по ночам, а оставшиеся в живых свидетели — три раза в неделю во время суда — по понедельникам, вторникам и четвергам?..

Кто они, эти свидетели? Кто бы ни были, их не следовало оставлять в живых. Уж лучше бы не трогать этого старика, не стрелять в него — седого и немощного, он и без того околел бы, — а разрядить пистолет в того, кто заварил всю эту кашу, именуемую «восстанием в лагере Собибор». Тот ведь тоже однажды вздумал дразнить его, Френцеля, почему же он не прикончил его на месте? Думал, еще успеет.

Виновен, Френцель! Еще как виновен!

Если так случилось, что по чьему-то недосмотру эшелон из Минска, который должен был отправляться в Треблинку, или Бельжец, или еще черт знает куда, попал в Собибор, надо было всех до единого из этого эшелона, вне всякой очереди, в тот же день удушить и сжечь. Правда, над ним тогда стоял Вагнер. Но его нетрудно было уговорить. Так нет же, до этого не додумался.

Одному лишь Теобольду, старшему сыну, рассказал Френцель, что, как только до него дошла весть о восстании в лагере, он тут же понял, чьих рук это дело, кто им заправляет. Трудно поверить, что он мог дать себя одурачить. Ведь подозрение закралось, а предпринять ничего не предпринял. Более того: если среди военнопленных тот тип еще до прибытия в Собибор слыл героем, то Френцель возвысил его в глазах всех остальных лагерников.

Был конец сентября. Прибывшие из Минска работали в Северном лагере уже третий или четвертый день… Еще месяц, и они с поднятыми руками будут шагать по дороге к газовым камерам. Капо Бжецкому было приказано дать им тупые топоры, а поленья — дубовые. Сам он только что проводил одного человека в Геттинген — передал с ним для жены маленькую, но очень ценную посылочку. Настроение у него было приподнятое, но что он будет делать в Северном лагере, еще сам не знал. Одно было ясно: тому, кто попадется ему под руку, не поздоровится…

Шел он оживленный, довольный собой, и еще издали взял на прицел двоих из рабочей команды, намереваясь «поиграть» с ними. Приблизившись, убедился, что выбор удачный. С такими приятно забавляться. Одного из них — рослого, статного, хотя и очень худого, в изорванной одежде — он заметил, еще когда прибыл минский эшелон, и разрешил оставить его в рабочей команде. Правда, он делает свое дело умеючи, но это значения не имеет. Второй, низкорослый, близорукий, стоит в задумчивости, как будто решает мировые проблемы. Щуплый голландец — глядеть не на что, только тронь — сразу упадет — однажды уже попадался ему на пути, и Френцель был уверен, что его давно на свете нет. А он — тут как тут. Слабый, надломленный, но стоит на собственных ногах. Френцель на какое-то время забыл о рослом и саданул маленького так, что тот, должно быть, сразу решил все «мировые проблемы». И тут Френцель вдруг почувствовал на себе чей-то острый, как клинок, взгляд. Это на него смотрел тот самый худой военнопленный. Обычно в Северный лагерь обершарфюрера сопровождал капо Бжецкий, так было и на этот раз, и Френцель приказал ему объяснить наглецу, что если тот за пять минут справится с поленом, получит пачку сигарет, в противном случае будет избит до смерти.

Работа заняла у заключенного четыре с половиной минуты, но от пачки сигарет он отказался.

— Спасибо, не курю.

Френцель по сей день помнит, как взыграла в нем кровь.

Теобольд не мог понять, к чему была вся эта игра? И если он уже держал парабеллум в руках, то почему опять вложил его в кобуру?

Не понимает Теобольд, что его отец, который долго размышлять не привык, никак не мог решиться и выбрать для этого рослого пленного подходящую смерть. День — одно, на другой — другое, но все, кажется, не то. Пока однажды, когда они поздно ночью сидели в казино, он не рассказал о своих колебаниях Иоганну Нойману. Что Ноймана надо остерегаться, он знал — и все же не скрыл от него, что в лагере знают об этом случае и смотрят на того пленного как на героя. Капо Шлок донес, что у евреев был религиозный праздник — судный день — и многие плакали, молились, просили своего бога, чтобы он сотворил чудо и спас их от гибели. А один неверующий сказал своему земляку: «Ты не бога проси, а русского командира Сашка. Уж он не станет дожидаться, когда его, как ягненка, поведут на убой. Он скорее сможет нам помочь». На что тот ему ответил: «Вот мы и просим бога, чтобы он помог русскому командиру и всем, кто с ним заодно».

Нойман сказал такое, до чего другой бы не додумался:

— Пока не трогай его. Давно пора всех уничтожить и сформировать новые рабочие команды. Мы этого Сашка заставим гнать по «небесной дороге» в газовые камеры всех тех, кто остался от минского эшелона. Это я беру на себя. Вижу, мой план пришелся тебе по душе?

Еще как! Если бы тогда Френцелю предложили пойти в отпуск, он, пожалуй, отказался бы.

Это должно было произойти 16 октября, а 14-го… Что теперь твердить — виновен или не виновен? Еще как виновен! Сегодня же он попросит Рейнча сделать все, чтобы этот Сашко не появился на суде.

 

«В ИНТЕРЕСАХ ЗАКЛЮЧЕННЫХ»

У барьера Карл Френцель. Сейчас ему придется отвечать на вопросы. До этого он еще успевает повернуться лицом к открытому окну и взглянуть на небо. Солнце сияет по-прежнему. Что ж, может, и впрямь не так страшен черт, как его малюют.

— Обвиняемый Карл Френцель, вам вменяется в вину, что в сорока двух случаях вы непосредственно участвовали в убийстве неопределенно большого числа людей и содействовали убийству примерно двухсот пятидесяти тысяч человек. Вы согласны с предъявленным вам обвинением?

— Нет. Это неправда.

— Вы были членом национал-социалистской партии?

— Да.

— То, что вы служили в Собиборе, признаете?

— Да.

— Расскажите подробнее, как вы там оказались.

— Я служил в строительном батальоне, но как отца троих детей меня вскоре демобилизовали. Все мои товарищи были на фронте, и я подал заявление, чтобы и меня призвали. Мою просьбу удовлетворили.

— Это означает, что вы доброволец?

— Да. Но я просил, чтобы меня послали на фронт.

— А попали вы куда?

— В «Колумбусхауз», в штаб по руководству акцией «Т-4», а уже позже — в Собибор.

— Чьи приказы вам приходилось выполнять в Собиборе?

— Всех назвать невозможно.

— Все же? Попытайтесь назвать несколько имен.

— Оберштурмфюреры СС Томала и Рейхлейтнер вас, вероятно, не интересуют?

— Почему?

— Потому, что их уже нет в живых. Это вы и без меня знаете. Могу еще назвать Франца Пауля Штангля, Густава Вагнера.

— Еще кого?

— Еще кого? Обершарфюрера СС Курта Болендера, что сидит рядом с Вернером Дюбуа.

От неожиданности Болендер вскакивает с места и растерянно смотрит на Френцеля. Что ж это такое? Бросается на своих и как шавка готов в любую минуту цапнуть за ногу? Этот жалкий балаганщик хочет выставить его, Болендера, на посмешище, опозорить?

В зале поднялся шум, хохот.

Когда Болендер сел на место и зал утихомирился, председатель суда, иронически улыбаясь, спросил:

— Подсудимый Карл Френцель, какие приказы в свое время отдавал вам Курт Болендер?

— Разные. Разве упомнишь?

— А что, у Болендера было не такое же воинское звание, как у вас?

— Заслуг у него больше, чем у меня, но и грехов тоже. Скорее его можно было наказывать за махинации с золотом и бриллиантами, чем за то, что он вынудил человека давать ложные показания против своей жены, — чеканил Френцель каждое слово, — но оказалось, что в Собиборе трудно было найти ему замену. Болендер уже был обершарфюрером, когда я ходил в рядовых эсэсовцах, и мое быстрое продвижение по службе он, очевидно, по сей день не может мне простить.

— Ваши личные взаимоотношения суд не интересуют. Какие обязанности вы выполняли в Собиборе? В каком отделении вы служили и чем там занимались?

— В предлагерном. В лагерях номер один и номер два. Последний назывался Северным лагерем. Я был надзирателем над рабочими командами и станционной командой.

— Каким образом доставляли людей в газовые камеры?

— Их туда гнали прямо из железнодорожных эшелонов.

— Предлагерное отделение они могли миновать?

— Ни в коем случае. Там они должны были быстро раздеться, якобы для того, чтобы идти мыться.

— Все это они делали по доброй воле?

— Им ведь говорили, что их поведут в баню. Многие верили. Но были и такие, которые не хотели выходить из вагонов. Кое-кто медлил, а нам надо было как можно скорее разделаться с прибывшими эшелонами.

— Значит, вам приходилось встречаться с заключенными еще на железнодорожной станции, возле платформы, и, если они что-то делали не так, как от них требовали, вы им по-хорошему объясняли, как надо себя вести?

— По-хорошему? Далеко бы мы ушли, если бы по-хорошему. На этот вопрос я уже не раз отвечал, а вы…

— Подсудимый Карл Френцель, призываю вас к порядку. Каким образом вы заставляли людей идти от железнодорожной платформы до газовых камер?

— По-всякому.

— Били их?

— Не всегда.

— Если не слушались, вы избивали или расстреливали? Отвечайте!

— Я лично ни в кого не стрелял.

— У вас была своя ферма в Собиборе?

— Не понимаю.

— Вам непонятен вопрос? Ферма, которая поставляла лично вам свинину? Гуси в лагере были?

— Да.

— Почему вы застрелили заключенного, обслуживавшего ферму?

— Я его не застрелил. Я хотел припугнуть его за то, что он плохо обходился с божьими тварями.

— Тогда скажите, кто и за что этого человека расстрелял?

— Геттингер. Заместитель Болендера. Этот случай я как раз запомнил. Потому что позже, в казино, Геттингер орал, что у гусей знатная родословная, они Рим спасли, а тут какой-то еврей смеет плохо с ними обращаться.

— Кем были ваши родители?

— Мать — домашняя хозяйка, отец — служащий на железной дороге. — Глаза у Френцеля сузились, его передернуло, и он с раздражением спросил: — Это тоже имеет отношение к делу?

— Все имеет отношение. От железнодорожной платформы до газовых камер вы все время подгоняли людей, и стоило им на секунду замешкаться, как тут же на них набрасывались и избивали. Чем вы можете это объяснить?

— Если бы мы этого не делали, они бы догадались, что их ждет, и стали бы сопротивляться или же вели бы себя неспокойно и затрудняли нам работу.

— Вы хотите сказать, что это также делалось в интересах заключенных?

— !!!

 

СПЕЦИАЛИСТ

— Вернер Дюбуа, вам предъявлено обвинение в том, что вы содействовали убийству сорока трех тысяч человек. Отвечайте: кто вы по специальности?

— Мастер по изготовлению кистей для рисования. В настоящее время работаю слесарем. Моей мечтой было стать испытателем автомобилей.

— Что же вам помешало осуществить свою мечту?

— Этому помешали различные обстоятельства. В Заксенхаузене это частично мне удалось. Мой начальник получил тогда новый «мерседес».

— Еще чем вы занимались в Заксенхаузене?

— Перевозил трупы, помогал сжигать их.

— Убивали их в вашей машине?

— Нет, нет. Те автомобили были совсем другие. Если это интересует суд, я могу рассказать.

— Рассказывайте, только как можно короче.

— Это были тяжелые грузовые автомобили с оцинкованным изнутри кузовом. Задние дверцы кузова закрывались герметически. Отработанные газы двигателя через специальное отверстие в полу поступали в кузов.

— Вы, видно, специалист в этой области. За преступления в Бельжецком лагере смерти вас судили?

— Меня и еще шестерых из тех, что сидят здесь со мной на одной скамье…

— Если нужно будет, этих шестерых спросят. Вас наказали?

— Нет. Никаких документов о том, что я служил в Бельжеце, не обнаружили. Я как бы постоянно числился в резерве. Как только кто-нибудь уходил в отпуск, я его замещал.

— Когда вы сняли мундир эсэсовца?

— Когда? Сейчас скажу. Меня задержали англичане. Тогда я еще носил эсэсовскую форму. Англичане меня отпустили. После этого я работал шофером у американцев. Тогда я уже носил штатскую одежду.

— Пока больше вопросов к вам не имею.

— Пожалуйста. Спрашивайте. Я человек не гордый. Я всегда стоял за прочный, строгий порядок и теперь готов подчиняться любому порядку, установленному властями, армией или судом.

— Вы состояли в национал-социалистской партии?

— Да. Это было неизбежно, — при этих словах Дюбуа опустил брови, как будто его гнетут тяжелые думы. — Нужна была сверхъестественная сила, чтобы этому воспротивиться. Такое тогда было время.

 

СТОРОННИК ЗАКОННОСТИ

Шестидесятидвухлетний продавец автомобилей из Кобленца Эрих Фукс с несвойственной его возрасту живостью вскочил со своего места на скамье подсудимых. Он пригладил волосы у висков, провел рукой по трехъярусному загривку. То, что он сидит на скамье подсудимых, не более как недоразумение. Судьи в этом сами скоро убедятся. Он изъездил многие страны и ни в каких нечистоплотных сделках, к тому же связанных с риском, никогда не участвовал. Это ему ни к чему. Он противник всяких коммерческих махинаций. Не сдержать слово, сфальшивить — это исключено! Ловчить, обманывать — дело нехитрое. Но на обмане далеко не уедешь. Он всегда был сторонником законности, правопорядка. И во время войны он был всего-навсего маркитантом. В торговых кругах его хорошо знают. У него там, это он может смело утверждать, — авторитет. Расовая ненависть, особенно ненависть к евреям, ему всегда была противна. Юдофобы вызывают у него отвращение.

Берек слушал, и ему казалось, что этот пустобрех с плутоватыми глазками может молоть языком целый час и никто его не остановит. Его и не думают прерывать.

Но всему приходит конец.

— Обвиняемый Эрих Фукс, к судебной ответственности вы привлекаетесь впервые?

— Поверьте, что на таком судебном процессе мне приходится быть впервые.

— На «таком» — верим. А все же?

— С коммерсантом всякое бывает. Друзей мало, а врагов хоть отбавляй. Что стоит оболгать невиновного? Все как будто идет так, что лучше не надо, и вдруг… Тогда и паук на стене даст показания против тебя, а при случае и вовсе со света сживет.

— О каком случае вы говорите?

— О 1933 годе. Я тогда работал у евреев, в издательстве Ульштейна, и обо мне написали, что я прислужник евреев: будто в моем присутствии кто-то из служащих нелестно отозвался о пасторе Штеккере — теоретике антисемитизма в Германии, — а я промолчал. Более того, будто я сказал, что евреи такие же, как все мы, только немного другие.

— Какое отношение все это имеет к коммерции? Хватит. Из издательства Ульштейна вас уволили?

— Да. Я был вынужден вступить в нацистскую партию и надеть форму штурмовика.

— Ясно. В чем состояло ваше участие в акции «Т-4»?

— Мое дело было доставлять почту и продукты. С юных лет я был хорошим шофером.

— В чем заключается эта акция, надо полагать, вы знали?

— Представьте себе, нет. До меня это дошло позже, чем до остальных. И, узнав, я страшно испугался.

— Чем вы занимались в Собиборе?

— Там я пробыл менее суток и ничем не занимался.

— Тогда зачем вас туда послали?

— Мне приказали доставить в Собибор мотор, снятый с подбитого русского танка.

— С какой целью?

— Этого мне никто не сказал. Я там переночевал и назавтра возвратился в свою часть.

— Нам, подсудимый Эрих Фукс, известно, что вы первым в Собиборе включили мотор, который нагнетал газ, и таким образом удушили три тысячи шестьсот человек.

— Когда? За одну ночь?

— Когда? Это вы сами знаете. Если вы забыли, вам подскажет тот, кого вы научили уходу за мотором. После этого ваш преемник уже сам продолжал работу.

— Эрих Бауэр и есть тот паук, и ему ничего не стоит сжить со света ни в чем не повинного человека. Но его-то я меньше всего боюсь. Когда в 1950 году его судили в Моабитской тюрьме, он заявил, что меня не помнит. С тех пор прошло пятнадцать с лишним лет, как же это он вдруг вспомнил?

— Его ответ на этот вопрос нам известен. А вы ждите, когда он сам об этом скажет в вашем присутствии. Чем вы занимались после войны?

— Работал во французском секторе шофером и по воле случая опять у еврея.

К концу допроса Фукс как-то заметно слинял, от первоначальной его самоуверенности и живости мало что осталось.

 

КАК ПО МАСЛУ

Последним в первый день судебного процесса допрашивали обершарфюрера СС Альфреда Иттнера. На предварительном следствии он признал, что принимал участие в убийстве пятидесяти семи тысяч человек. Ему и вопросов задавать не пришлось. Улыбаясь, он повернулся лицом не к председателю суда, а к прокурору и стал неторопливо рассказывать:

— Во всем, понимаете, виноват мой двоюродный брат, занимавший видное место в нацистской иерархии, — он был главным казначеем. Кузен вдруг вспомнил, что я ему не чужой, и меня, подсобного рабочего, устроил бухгалтером в одной из зарубежных нацистских организаций. Оттуда прямая дорога вела к акции «Т-4».

— Почему? — спрашивает председатель.

— В самом деле почему? — удивляется и Иттнер.

— А вы знали, — спрашивает далее судья, — что это за акция?

— Как вам сказать? — повел Иттнер плечом. — В общих чертах.

В Собиборе Иттнер был и регистратором, и ревизором, составлял опись ценных вещей, отобранных у узников, проверял кассу, находившуюся не только в несгораемых шкафах. Все, что было реквизировано у узников, подлежало отправке в рейх, и этим ведал Иттнер. Он признает, что, как и всем его коллегам, ему жилось вольготно. Прежде всего они думали и заботились о себе. То, что имели дело с безоружными людьми, придавало им уверенность, что с войны они вернутся целыми и невредимыми. До этого чудовищного события — восстания, всколыхнувшего Собибор, — у него, у Иттнера, все шло как по маслу.

— Мы привыкли к тому, что обреченные плачут, вопят, но никому в голову не могло прийти, что они могут решиться на такое. К тому же…

Но председателя суда, господина Штракке, должно быть, не интересовало, что еще хочет рассказать Иттнер. Он только спросил:

— Как относились к вам ваши коллеги по Собибору?

— Большинство — хорошо. Они же знали — то, что я напишу пером, не вырубишь топором. При этом ведь и я рисковал. И в немалой степени.

 

«РАСПРОДАЖА»

Из помещения суда Берек вышел вечером, но на площади, недалеко от центра, было светло как днем. Люди научились освещать все, что им надо, что им выгодно. В витринах магазинов горят огоньки, словно тлеющие угли, с которых только что сдули пепел. На большой вывеске сверкает золотом надпись «Распродажа». Куда ни повернись, на тебя глядят манекены с протянутыми руками. Обыкновенные стекляшки сверкают у них на пальцах, как бриллианты. Кто как может расхваливает свой товар.

И хотя выставленные вещи уже не пользуются спросом, вышли из моды — на то и реклама. Немые манекены взывают: «Вот эта верхняя сорочка стоила две недели назад двадцать марок, а сегодня — пять. Только пять. Покупайте!» Одни не прочь приобрести такую сорочку, но не унизит ли их покупка вещи, оцененной в четыре раза дешевле? Другим она крайне нужна, но для них и пять марок — деньги. Однако заглянуть в магазин ничего не стоит — а раз уж ты вошел, как же не приобрести вещь за бесценок?

Хаген — старинный город, известный миру еще с девятого века. Туристы охотно приезжают сюда. У них свой расчет. Пусть у немцев эта вещь вышла из моды, зато в другом месте мода еще не прошла, а возможно, и не дошла. Так что манекены свое дело делают, и не зря сверкает позолотой надпись «Распродажа». Спрос большой. Почему же и ему, Береку, не заглянуть в магазин? Это ведь в самом деле ничего не стоит. Нет, сегодня не надо, лучше в другой раз.

В пути, когда самолет или поезд несется, проглатывая километр за километром, или в шумном городе, особенно на чужбине, груз воспоминаний не давит с такой силой. Сегодня же память снова пробудилась в нем и не дает покоя. После такого дня давние события не кажутся столь уж далекими, и все пережитое неотступно следует за тобой. Если бы можно было стряхнуть с себя груз прошлого, выговориться и покончить с этим раз и навсегда! Но сбудется ли когда-нибудь эта мечта?

Он дошел до перекрестка и даже не взглянул на светофор, два глаза которого были погашены, а третий мигал лениво, как у сонного человека. Голова раскалывается от мыслей, а длинные ноги знай себе шагают по пешеходной дорожке. Так, ни у кого не спрашивая дороги, ни на кого не оглядываясь, он оказался перед отелем.

В ресторане на первом этаже выбор блюд был небольшой. Но Берека это мало беспокоит. На ужин ему достаточно салата из цветной капусты, бутерброда и стакана лимонного сока. Перекусив, он по скрипучим ступенькам поднялся к себе в номер. Раздеться бы и сразу в постель, но на это у него сил не хватило. Он опустился в кресло. В настенном зеркале Берек увидел свое отражение — выглядит он сегодня плохо: усталый, бледный.

Он вдруг ощутил резкую слабость. Еще раньше, когда Берек поднимался по ступенькам, у него кольнуло под сердцем, но боль тут же прошла, и он не обратил на нее внимания. Кто-кто, но он должен был понимать, что такие боли своего рода сигнал. Правда, пульс теперь почти нормальный, в висках стучит не так сильно, а если давит в груди, то оттого, что на душе неспокойно. Своего пациента он бы без труда убедил, что здесь дело не в мнительности, что это куда серьезнее. Лечить должен всегда кто-то посторонний. Кто же его станет лечить? Перед глазами проносятся какие-то фантастические картины. Хорошо, что некоторые из его фантазий осуществляются. В противном случае как удалось бы ему сегодня увидеть на скамье подсудимых Болендера? Этот злодей по-прежнему полон змеиного яда, даже на расстоянии видно; он и теперь, изменись обстоятельства, готов сеять смерть.

Хватит. Уж лучше было бы ему ходить вокруг магазина «Распродажа». Надо принять таблетку и лечь. Если бы не сны, ночь была бы для него самым лучшим лекарством.

 

Глава девятая

ВТОРОЙ ДЕНЬ

 

«ГОЛОСУ РОДИНЫ — ОТКЛИК В МИРЕ»

Из открытой форточки повеяло предрассветной свежестью. В далекие времена, когда Берек о большом городе еще понятия не имел, эта зоревая свежесть проникала в их комнатушку вместе с голосистым пением петуха. Он завернулся в одеяло и снова попытался заснуть. Но вскоре солнце погладило его по лицу и пригласило взглянуть хотя бы на то немногое из даров природы, что перепадает на долю большого города, — на мягкое светлое утро наступающего дня.

Кто-то по-кошачьи тихо, должно быть на цыпочках, прошел по коридору мимо дверей. Видно, человек чуткий. Воспитанные люди щадят покой других. Для Берека утро всегда было лучшим временем, когда можно поразмыслить над предстоящим делом, посоветоваться с самим собою.

Ему вспомнились где-то недавно прочитанные строки: «Тот, кто сторонится радостей, подобен покойнику, осужденному на вечное странствование, ибо даже умалишенный может иногда развеселиться и пуститься в пляс…» И такие, как он, Берек, тоже, конечно, имеют право на радость. Это вовсе не значит, что надо забыть все, что происходило в мире, и примириться с тем, что в нем сейчас происходит. Нет, нельзя глядеть на мир сквозь розовые очки, но не следует и закрывать глаза на все хорошее.

Берек опустил ноги с кровати, привычно пошарил ими по коврику, но ничего не нашел. Наспех собравшись в дорогу, он забыл прихватить с собой тапочки. Невелика беда: пройдется босиком по комнате и, как в былые времена, ощутит приятную прохладу пола. Правда, тогда это был земляной пол, а теперь вощеный паркет. И он сделал несколько размашистых шагов, распахнул створки и по пояс высунулся в окно.

Пичужка с черными крапинками на белой головке испугалась и, взмахнув крылышками, взмыла ввысь, сделала несколько петель, на мгновение как бы застыла и возвратилась на ветку.

Только теперь Берек заметил, до чего тщательно прибрана комната. Он принял душ, побрился, достал свежую сорочку, цветной карманный платочек и стал одеваться. Сейчас он совершит небольшую утреннюю прогулку, позавтракает и снова отправится той же дорогой, что и вчера, на судебный процесс.

— Гутен морген, герр Шлезингер, — приветствовал Берека хозяин отеля, когда тот спускался по ступенькам.

— Гутен морген, герр Гутенберг.

— Как вам спалось? Некоторые жильцы не любят, когда к ним в окно проникает утреннее солнце.

— Все в лучшем виде, герр Гутенберг. Солнце мне всегда по душе.

— Извините, что вчера так получилось с ужином. Я просто не уточнил, будете ли вы у нас питаться. Для жильцов отеля накрывают специальные столики. Вы можете заранее заказать то, что вам нравится. При желании вам принесут еду в номер. Два столика еще свободны. Занимайте, какой хотите.

— Благодарю, герр Гутенберг.

— Не за что. Так у нас заведено.

— Могу ли я пригласить вас позавтракать со мной?

— Сегодня я и без завтрака сыт. Впрочем, чашку черного кофе… Хотите посмотреть свежие газеты? «Вестфаленпост», «Гейматнахрихтен», «Виртшафтланд». Пожалуйста, у нас вы еще можете их получить. В городе, думаю, уже распродали.

— Произошло что-нибудь чрезвычайное?

— В мировом масштабе нет. Но у нас, в Хагене, такое не часто случается. Вы видите снимки в «Вестфаленпост»? Сверху — «На скамье подсудимых», внизу — «Председатель окружного суда Штракке». Сколько лет я читаю «Вестфаленпост» и только теперь оценил значение постоянного девиза газеты: «Голосу родины — отклик в мире». Конечно, грешно иметь что-нибудь против того, чтобы о твоем родном городе писали и говорили как можно больше. Но такие новости его не красят. — Гутенберг огладил свою длинную седую бороду и, попросив прощения у герра Шлезингера за то, что вынужден на короткое время его оставить, удалился.

Берек надел очки, взглянул на фотографии, сделанные перед заседанием суда, и стал читать.

«Гейматнахрихтен» за 7 сентября 1965 г.

«Курьез на Собиборском процессе: обвиняемый Курт Болендер официально все еще числится умершим.

Хаген. Начавшийся вчера в Хагенском окружном суде процесс по делу об уничтожении 250 000 евреев в лагере смерти Собибор (Польша) в рамках «акции Рейнгард» (так называемое «окончательное решение еврейского вопроса») находился в центре внимания общественности.

Печать, телевидение, немецкие и зарубежные радиостанции широко комментируют первый день процесса. Необычный курьез всплыл уже в самом начале. Курт Болендер, один из двенадцати обвиняемых, скрывавшийся после войны сперва в Австрии под именем Бреннер, потом в Гамбурге как Курт Вильгельм Фале, официально зарегистрирован как умерший. Заявление о его смерти, не аннулированное и поныне, сделала его бывшая жена. Когда речь зашла о пенсии для него самого, Болендер снова воскрес.

Сегодня в 9 часов 15 минут суд будет продолжен».

«Виртшафтланд» за 7 сентября 1965 г.

«Удалось выявить лишь 28 бывших узников, разбросанных ныне по всему свету. Начиная с октября они будут давать показания на судебном процессе в качестве свидетелей».

«Строго говоря, на скамье подсудимых он и не сидит, так как официально Курт Болендер мертв. Его жизненный путь начался 53 года назад в Дуйсбурге. Достигнув зрелого возраста, вступил в штурмовые отряды. В 1939 году, по его словам, был призван в СС. После войны зарегистрировался у сельского писаря в горном селении Штейермарк под фамилией Бреннер. Почему Бреннер? Болендер, нисколько не смущаясь, объясняет выбор этой фамилии довольно просто: «Таково было мое прежнее занятие. Не мог же я так легко его забыть».

Все это приведено в отчете Вернера Дидерихса о первом дне судебного процесса. Короткие и острые заголовки метко характеризуют пятерых обвиняемых, допрошенных накануне на процессе:

Умерший — Болендер.

Доброволец — Френцель.

Замещающий отпускников — Дюбуа.

Прислужник евреев — Фукс.

Протеже двоюродного брата — Иттнер.

 

ЭТО НЕ ОДНО И ТО ЖЕ

Столик Шлезингеру герр Гутенберг предложил довольно удобный: отсюда можно видеть всех, тебя же видят только близкие соседи. В зале было не более двух десятков человек. В течение получаса, до того, как двери открывались для всех желающих, право пользоваться рестораном предоставлялось только постояльцам отеля. И так три раза в день.

Кельнер принял заказ и вышел. Берек спросил:

— Так что, собственно, герр Гутенберг, вас тревожит? На такой судебный процесс обычно прибывают люди издалека. Им требуются отели, рестораны. Одни будут расходовать деньги, другие получат доход. Так ведь?

— Так, герр доктор, так. Но мне такие доходы не нужны. Моя дочь Эльза на меня рассердилась и осыпала градом упреков…

— За что? Не понимаю.

— Сейчас объясню. Большинство обвиняемых на свободе. Один из них остановился у меня. Претензий к нему я иметь не могу, так как он меня об этом предупредил. Сначала я колебался, сдать ли ему номер, но, когда он заявил, что намерен прожить у меня в течение всего судебного процесса, согласился. Я люблю, когда постояльцы живут в отеле как можно дольше. Обычно Эльза в мои дела не вмешивается, но сегодня утром она этого человека узнала по снимку в газете «Вестфаленпост».

— И что вы решили?

— Не знаю, не знаю. Я всегда старался держаться подальше от политики.

— А ваша дочь?

— Эльза? Как когда.

— Чем, собственно, она возмущена?

— О, герр Шлезингер, она мне такое наговорила, что даже доктору об этом не расскажешь. Начала она с такого заявления: «Если бы к тебе пришел убийца или вор, ты сдал бы ему номер?» — «Эльза, — сказал я ей, — как ты смеешь мне, твоему отцу, задавать такой вопрос?» От досады я хотел хлопнуть дверью и выйти из комнаты, но Эльза встала на пороге и, размахивая газетами, закричала: «На, читай о своем госте! Обервахмейстер полиции Эрих Лахман из Унтергрисбаха участвовал в убийстве не одного, а 150 тысяч человек». И кто меня тянул за язык сказать ей, что Лахман — бывший полицейский. Эльза была вне себя от возмущения и так кричала, я думал, люди сбегутся. «Разве оттого, что твой Лахман «бывший», хоть один из задушенных ожил?»

Вот тебе раз! «Мой Лахман». Можно подумать, что, если бы я не сдал ему комнату, он бы ночевал на улице. Ведь и другие обвиняемые живут в гостиницах. Ко всему прочему она обещала непременно прийти со своими учениками в зал заседаний суда. Пусть дети своими глазами увидят и запомнят убийц. Но это еще не все. Она покажет Лахмана детям и скажет им, что жилье этому бандиту предоставил некий Гутенберг и тем самым опозорил имя великого первопечатника. И что, к сожалению, этот Гутенберг — ее отец. Я видел, Эльза возбуждена, и понял, что лучше не возражать ей, иначе это дорого мне обойдется.

— Герр Гутенберг, где работает ваша дочь?

— Эльза — педагог. Она преподавала литературу в Хагенской высшей инженерной школе. Но из-за своего характера вынуждена была оттуда уйти и с трудом поступила в обычную школу. Уж коль Эльза на что-то решилась, ничто ее не остановит. Теперь она снова может остаться без работы…

— Зачем же вы с ней спорите?

— Ведь родители у ее учеников люди разные. Одни не станут возражать против ее затеи, другим будет безразлично, но некоторые поднимут такой шум, что директор школы, даже помимо своего желания, вынужден будет предпринять по отношению к Эльзе какие-то меры. Посоветуйте, доктор, как мне избавиться от этого Лахмана?

— Это вы сами должны решить.

— Не так-то просто. Сдавать ему комнату меня никто не заставлял, но спорить с окружным судом мне тоже нет резона. Коль скоро Лахмана сюда вызвали, где-то ему жить надо.

— Только поэтому вы не можете отказать Лахману?

— Как вам сказать? Если бы Лахман нуждался в медицинской помощи, вы б ему отказали?

— Это не одно и то же.

— Я и Эльзу хотел убедить этим примером, но и она мне ответила, что это разные вещи. Как быть, ума не приложу. У нее не только слабые нервы, но и сердце пошаливает.

— Вот в этом я, возможно, чем-нибудь и мог бы ей помочь.

— Я уж было сам подумал, даже хотел вас просить, но пока это исключено. Эльза считает, что все постояльцы, прибывшие к нам за последние дни, не лучше Лахмана. Что же вы, герр Шлезингер, мне посоветуете? Я думал было обратиться к адвокату Лахмана, но разве он мне поможет? Поймите меня правильно, я должен избавиться от Лахмана, успокоить Эльзу. Кроме нее, у меня никого нет. Мой сын, Якоб, бедное дитя, погиб 19 марта 1944 года под Могилев-Подольским у Днестра. Так мне сообщил его командир. А до этого у города Могилева погиб мой старший брат Вилли. Вы случайно не знаете, сколько в России городов по названию Могилев? Два из них я запомнил навсегда.

— Нет, герр Гутенберг, сколько таких городов в России, я не знаю. На днях я в одной газете прочитал, что большой город в Рурском угольном бассейне — Хаген — в 1951 году насчитывал около ста пятидесяти пяти тысяч жителей. За четырнадцать лет прибавилось тридцать с лишним тысяч, а теперь в городе примерно сто девяносто тысяч человек. А в лагере смерти Собибор, писали в этой же газете, уничтожили не менее двухсот пятидесяти тысяч человек. На шестьдесят тысяч больше, чем сейчас проживает в вашем большом городе Хагене… Так можно ли после этого найти оправдание этому Лахману и таким же, как он, убийцам?

— С вами трудно не согласиться, но мне думается, число погибших преувеличено.

— Скорее наоборот, преуменьшено.

— Боже мой! И вы полагаете, что моя дочь права?

— Да. Скажите Эльзе, что сегодня же Лахман покинет ваш дом.

— Собственное дитя нельзя обманывать.

— Так и будет. Дайте мне, пожалуйста, телефон его адвоката.

— Герр доктор, не иначе сам бог подал мне мысль обратиться к вам. Если только вам это удастся…

Берек вышел из отеля и из телефона-автомата позвонил защитнику Лахмана:

— Порекомендуйте Лахману немедленно перебраться в отель, где проживают остальные обвиняемые. В Хагене сейчас находится один человек, который помнит его еще по Польше, и не исключено, что Лахману грозит опасность. Если господин адвокат сомневается, то пусть напомнит своему подзащитному случай, происшедший весной 1943 года у станции Собибор. Недалеко от станции Лахман и еще один эсэсовец нагнали пастушонка с собакой… Собаку Лахман хотел пристрелить…

— Кто со мной говорит? — спросил адвокат. — И откуда вам известны такие подробности? Судя по акценту, вы скорее немец, чем поляк.

— Это неважно. Мое дело предупредить вас.

— Алло, алло…

Берек повесил трубку. В тот же день Лахман переехал в новый отель из стекла и бетона, в котором жили его коллеги — еще шестеро обвиняемых на Собиборском процессе.

 

ДА И НЕТ, НЕТ И ДА

Гиммлер возвысил Штангля, Штангль — Вагнера, Болендера. Не последнее место в этом ряду занимал и Эрвин Ламберт. Когда группенфюреру СС Одилио Глобочнику стало известно, что реконструкция дома отдыха для офицеров лагеря отнимает у Ламберта много времени, он был этим весьма недоволен и сделал выговор коменданту. «Этим могут заняться другие, — сказал он, а Ламберту с улыбкой заметил: — Орлу не пристало гоняться за мухой».

И вот Ламберта поднимают с места для допроса. Стоит он немного ссутулившись, с опущенной головой. Отвечает неохотно и односложно — «да, нет, нет, да». Понемногу все же удается его «расшевелить».

— Когда приступили к осуществлению акции «Т-4», потребовался человек, умеющий свободно читать чертежи. И тогда меня привлекли к работе.

— К какой именно работе вас привлекли?

— Тогда я этого не знал.

— Но все же работали?

— Да.

— В таком случае вы обязаны были знать, чем занимаетесь?

— Нет.

— И так, не ведая того, вы в замке Хартгейм близ Линца построили первую газовую камеру?

— Да, то есть нет.

— Как это понять?

— Я строил, но что там будут делать, не знал.

— Чем вы можете это доказать?

— Тем, что впоследствии камера работала плохо и я вынужден был ее перестроить.

— И на этот раз вы уже знали, что и для кого вы строите?

— Что — да, для кого — нет.

— А в Бернбурге, Хадамаре, Собиборе, Треблинке — там вы знали, для кого и что вы строите?

— Да.

— Лично вам приходилось гнать людей в газовые камеры?

— Нет.

— Ни разу? Попытайтесь вспомнить.

— Кажется, нет.

— Кажется или нет?

— Нет.

— Чем вы занимались до акции «Т-4»?

— Я был строителем.

— А в последние годы?

— Начальником высоковольтной линии в Дюссельдорфе.

— Свое участие в убийстве множества людей вы признаете?

— Нет.

 

КРЫТО

По внешности, одежде, манерам бывшего унтершарфюрера СС Роберта Юрса можно принять за кого угодно, только не за дворника. Сперва он отвечал осторожно, взвешивая каждое слово, потом разошелся, повел себя развязно, даже нагло, так что председателю суда пришлось призвать его к порядку. Тем не менее он не переставал жонглировать специфическими выражениями завзятого картежника: «Когда двое играют, один должен выиграть, а другой — проиграть», «Тот, кто не годится для карточной игры, не годится и для других дел», «Крыто».

На вопрос, что привело Юрса из Франкфурта в Хадамар и Собибор, последовал ответ:

— Двести сорок марок месячного жалования. — И тут же: — Сумма не ахти какая, но, как говорится, на худой конец и воробей птица.

— Каковы были ваши обязанности в Собиборе?

— Примерно такие же, как у Иттнера. Я составлял акты на конфискованное имущество и давал их Иттнеру на утверждение. В какой-то мере я был его секретарем. До споров у нас не доходило. На службе старшим был он, а в казино я. В игре со мной никто сравняться не может.

— Кто отбирал вещи у заключенных?

— Мне все давали готовым.

— Имеются показания, что вы набрасывались на вновь поступивших в лагерь с криком: «Золото, золото, ценные вещи!»

— Я этого не помню. Разве только мне приказывали так кричать. Но мне, фактически секретарю, никто не мог давать таких приказаний.

— Как часто и на какой срок вы в Собиборе получали отпуск?

— Как все. После сорока двух дней работы — восемнадцать дней отпуска.

— И как все, вы увозили домой золото, деньги и награбленные вещи. Вам это доставалось легче, чем другим.

— Почему легче? Все знают: старшая карта кроет младшую… Другим можно было взять с собой сопровождающих, а я должен был все таскать сам.

— Чем вы занимались после войны?

— Кроме азартных игр, чем еще я мог заниматься?

— У вас есть образование, и вы, по вашим собственным словам, работали также секретарем.

— Секретарем, счетоводом имело смысл работать во время войны, а после… Какая разница? Было бы чем крыть…

 

ФИЛАНТРОП

Ганс-Гейнц Шютт прямая противоположность Роберту Юрсу. Шютт полон непомерной гордости, и, даже сидя на скамье подсудимых, он прислушивается главным образом к самому себе. Когда его перебивают, останавливают, он злится, угрюмо хмурит брови и дает понять, что в своем городе он и сейчас у руля. В позе, в жестах, сопровождающих его ответы, — кичливая спесь. Нет, он не простой уполномоченный торговой фирмы, распространяющий ее продукцию по всему миру, а ответственный представитель, он…

Тому, что бывший обершарфюрер СС Ганс-Гейнц Шютт, которому уже пошел пятьдесят восьмой год, и сейчас имеет дело с политикой, вполне можно верить.

По случайному стечению обстоятельств свадьба Ганса-Гейнца совпала с «Ночью длинных ножей». За богато уставленным столом собралось много гостей. Но долг превыше всего, и жених, оставив пиршество, ушел патрулировать улицы.

— С какой целью? — спрашивает председатель суда.

— Чтобы предотвратить эксцессы.

— И это вам удалось?

— Нет.

— В национал-социалистскую партию вы вступили в юности. Чем это объяснить?

— То же самое можете спросить у сотен тысяч. Как мне помнится, партия Гитлера в 1926 году насчитывала 17 тысяч членов, а в 1931 году — свыше 800 тысяч. Нацистская партия привлекала многих. Люди моего возраста это хорошо помнят.

— О чем говорит ваш эсэсовский номер 169099?

— Не знаю. В 1933 году эсэсовские отряды насчитывали 250 тысяч человек.

— Когда вы поступили на службу к Гитлеру?

— Как только фюрер пришел к власти. В конце января 1933 года он получил соответствующие полномочия от президента Гинденбурга. Против Гитлера активно выступали только коммунисты, а я к их партии никогда не принадлежал.

— Суду известен приказ, в котором вы отмечены как лучший из двадцати двух командиров общих эсэсовских частей. Что вы на это скажете?

— Не я решал, кого отмечать, кого наказывать. Я — человек деловой и действительно служил Гитлеру верой и правдой.

— В чем состояла ваша работа?

— Меня направили в управление зерновых и кормовых культур.

— А потом? Почему вы замолчали?

Глядя на Шютта, Берек подумал: не застыли ли слова на его губах? Нет. Тыльной стороной ладони Шютт вытер углы рта, и, словно град, посыпались слова:

— Потом я участвовал в операции «Т-4». Тогда я верил, что эвтаназия — благо. Не я один считал, что селекция, я имею в виду акцию по освобождению психически больных от неполноценной жизни, нужное и важное дело. Здесь, возможно, сказалось влияние литературы, которой я зачитывался с юных лет.

— Какую литературу вы имеете в виду?

— Такая литература в Германии была еще до Гитлера. Мне, например, запомнилась книга Эвальда Мельцера «Право на убийство», вышедшая еще в начале двадцатых годов. Мельцер был невропатологом, мой отец был с ним лично знаком.

— Если я вас правильно понял, вы и не пытались отказаться от участия в акции «Т-4», а, возможно, даже пропагандировали ее и еще похвалялись тем, что вам доверили в ней участвовать.

— Похвалялся? Это исключено! Здесь уже кто-то сказал, что об этой акции в Германии знали не более ста человек. Так оно и было. Пропагандой нацизма занимались другие. Я — человек дела.

— В письме к сыну Юргену перед его конфирмацией вы советовали: когда ты подойдешь к алтарю, думай о том, что труды фюрера благословлены богом, и это служит подтверждением правильности нашего мировоззрения.

— Мне хотелось как следует подготовить его к религиозной церемонии и таким образом приобщить к церкви.

— Но во время конфирмации не обязательно думать о фюрере и его воззрениях?

— В каком духе воспитывать детей — решают родители. В нашей семье все были за распространение влияния церкви и духовенства на жизнь страны. Мой отец был активным деятелем клерикальной партии.

— Здесь речь идет не о вашем отце. Какую должность вы занимали в лагере, созданном в замке Графенек?

— Заместителя начальника лагеря. Я занимался вопросами снабжения.

— А в Собиборе?

— То же самое. В этой области я специалист.

— Что представлял собой Собибор?

— Это был концентрационный лагерь.

— И не более?

— Не знаю.

— А о газовых камерах для удушения людей, о кострах, на которых их жгли, вы знали?

— Этим я не занимался.

— Чем же вы тогда занимались?

— Я ведь сказал — снабжением.

— Чем вы должны были снабжать заключенных?

— Ничем.

— Горючим для моторов, нагнетающих газ, вы должны были снабжать?

— Само собой.

— Вы не задумывались над тем, к чему это ведет?

— Мое дело было верно нести службу. Если бы этого не делал я, делал бы другой. Разница лишь в том, что другой не выполнял бы свои обязанности так же добросовестно.

— После войны, сейчас, чем вы занимаетесь?

— Хозяйственной работой. Я также состою советником общины, членом ратуши. Много времени у меня отнимает работа в Союзе возвращения на родину, спортивном союзе, землячестве, в Наблюдательном совете единой Германии… — На правой руке уже пальцев не хватало, а пускать в ход левую Шютту не хотелось, и он добавил: — А если выдается свободная минута, посвящаю ее филантропии. Да, такой уж я человек.

 

ТОЛЬКО ОДИН ВОПРОС

— Обвиняемый Эрих Лахман…

— Яволь, герр председатель окружного суда!

— Обвиняемый…

— Яволь, герр председатель суда…

В зале оживление, смех. Председатель суда сбивается со своего спокойного тона.

— Обвиняемый Эрих Лахман, стойте и молчите. Пока говорю я, вы должны молчать. Когда вы выслушаете мой вопрос, будете отвечать. — Эрих Лахман чуть было снова не произнес свое «яволь», но председатель суда опередил его: — Объясните суду, за что вас, обервахмейстера полиции, когда вы были в Собиборе, осудили на шесть лет и отправили в Дахау в штрафной батальон?

— Я должен объяснить, почему меня отослали в Дахау? Там я недолго пробыл. Со штрафным батальоном я ушел на фронт. Моя вина состояла в том, что я не выполнил приказа о переезде из Собибора в другой гарнизон. Некоторое время я скрывался у одной женщины, но меня разыскали и арестовали. Потом мне сказали, что на мое счастье я не попал в руки эсэсовского судьи Вилли Оструэса. Он мог осудить меня на смертную казнь.

За время службы в Собиборе обервахмейстер полиции Эрих Лахман успел немало: он участвовал в убийстве ста пятидесяти тысяч человек.

Больше вопросов к нему не было, и Эрих Лахман, пригладив слипшиеся от пота волосы на лбу, сел на свое место на скамье подсудимых.

 

ИСКРЕННЕЕ ПРИЗНАНИЕ ИЛИ ОБМАН?

— Генрих Унферхау, вы признаете свое соучастие в убийстве 72 тысяч человек?

— Я никого не убивал. Никого.

— В Собибор прибывали эшелоны, набитые людьми, а оттуда возвращались пустые. Так?

— Да. Обычно они отходили пустыми.

— Как в данном случае надо понимать слово «обычно»?

— Обычно парни из станционной команды наводили чистоту в вагонах, и эшелон отходил от станции порожним. Но бывало и так, что вагоны, следовавшие в Германию, загружали одеждой, обувью и даже тюками волос.

— Куда девались люди, которым принадлежали одежда, обувь?

— Их удушали, затем сжигали.

— Как вы считаете, неся службу в Собиборе, вы помогали уничтожать людей?

— Можете верить или нет, но если бы не страх, что меня расстреляют, я бы сбежал из Собибора. Я все время хотел оттуда вырваться, хотел стать простым солдатом, но это удалось только к концу войны.

— Обвиняемый Унферхау, мы хотим вам верить. Но вы не ответили на вопрос: неся службу в Собиборе, вы помогали уничтожать людей? Отвечайте.

— Да. — Нижняя губа у Генриха Унферхау запрыгала, будто ее дергали за веревочку, он то и дело снимал очки и снова надевал их. — Как я могу сказать «нет», хочешь не хочешь надо сказать «да».

Его «да» прозвучало на весь зал. Берек не ожидал услышать такого ответа. За два дня судебного заседания это первый случай, когда бывший эсэсовец во всеуслышание признает свою вину.

Что это — искреннее признание своей вины или же уловка для смягчения наказания? Тем временем взоры всех присутствующих в зале обращены к обвиняемому, который стоит перед судом с дрожащими от волнения руками. Председатель не прерывает Генриха Унферхау, и тот продолжает рассказ о себе:

— С детства у меня был музыкальный слух, и меня учили играть на скрипке, саксофоне, альпийском рожке. Я играл в городской капелле. У нас в Кёнигслуттере существовало отделение союза бывших фронтовиков — «Стальной шлем», боровшегося за отмену Версальского мирного договора. Члены союза часто собирались вместе. Они любили весело проводить время. Платили хорошо, и я перешел в их капеллу. Чтобы играть военные марши, скрипач не требуется, и я стал барабанщиком. Как только Гитлер пришел к власти, большинство членов «Стального шлема» вступило в штурмовые отряды. Они охотно маршировали, часто устраивали уличные шествия и до хрипоты орали: «Улица — наша траншея». Мы, музыканты, шагали впереди и, чего греха таить, чувствовали себя на седьмом небе. Никто так не глух, как тот, кто не хочет слышать.

Позже я оставил музыку и стал санитаром. Сопровождал больных, которых должны были удушить газом. Я также отсылал одежду, снятую с умерщвленных, их семьям. Мне хотелось начать новую жизнь, но что я мог поделать? Понимание вины приходит поздно… Начиная с 1952 года я снова работаю в психиатрических больницах. Часто выступаю в любительских концертах. Говорят, что я неплохой музыкант.

 

У КАЖДОГО СВОЯ ДОРОГА

Бывший унтершарфюрер СС Франц Вольф обвиняется в том, что он по собственной инициативе убивал и способствовал уничтожению 115 тысяч человек. «Способствовал» — это для него пустой звук. Что это значит — «способствовал»? Он не такой продажный, как Унферхау, чтобы признать себя виновным, сказать «да, способствовал». Каждый идет своей дорогой. Он, Вольф, ни в чем не признается.

Из обвиняемых он самый старший по возрасту. Ему пятьдесят восемь. Шютт и Болендер считают, что они раньше него пошли на службу к Гитлеру. И зря так считают. Это, однако, не мешало Нойману — партайфюреру в Собиборе — третировать его, чинить препятствия при повышении в звании. Как-то Нойман сказал, что все равно он, Франц Вольф, неполноценный немец. Хотя эта собака, Нойман, которому доставался самый жирный кусок, отлично знал, что братья Франц и Ганс Вольф — испытанные ветераны партии судетских немцев, заявившей во всеуслышание о своей верности немецкому национал-социализму и потребовавшей от правительства Чехословакии широкой автономии для судетских немцев.

В начале осени 1936 года братья Вольф были в числе тех, кто с оружием в руках готовился выступить против правительства и, когда путч провалился, бежали в Германию. Будь это в их власти, они с чехами и словаками обошлись бы так же, как с евреями и цыганами. Чехов он, Франц Вольф, ненавидит, но перед судом решил разыграть из себя бравого солдата Швейка.

Встать так встать. И он стоит, выпятив свой большой живот, веко одного глаза опущено, шарообразная лысая голова лоснится.

— Франц Вольф, когда вы вступили в национал-социалистскую партию, вы знали, к чему она стремится?

— В партию я вступал так, как вступают в союз охотников-рыболовов. Каждый молодой немец тогда тянулся в эту партию. Когда ты молод, меньше всего думаешь о том, что надо держаться золотой середины. Мне, естественно, также хотелось идти в ногу со временем.

— Каким образом вас привлекли к акции «Т-4»?

— Там требовались фотографы. Фотографировать я умел, аппаратура у меня была хорошая. Снимал я фигуры в полный рост, по пояс, анфас, в профиль.

— Какое это имеет отношение к удушению газом психически больных людей?

— Их-то я и фотографировал. Приказано было всех перед смертью фотографировать. Сперва я это делал играючи. Со временем, когда число удушенных стало расти изо дня в день, в Хадамаре мне приходилось ежедневно делать до двухсот снимков, я еле справлялся и начал подумывать о том, как бы оттуда выбраться.

— Что вы для этого предприняли?

— Ничего. Мне дали понять, что это исключено. Коль скоро я туда попал, обратного хода нет.

— Для вас, скажем, обратного хода не было, но вашему брату Гансу вы ведь не были врагом, почему же вы помогли ему поступить на работу в Собибор?

— Ничего подобного. Наоборот. Я его уговаривал не делать этого. Но он не послушал. А может быть, не мог поступить иначе. Брат не брат — каждый идет своей дорогой. Да и о чем теперь говорить, если ему среди бела дня размозжили голову.

— Разве в Собиборе убивали только по ночам?

— Я не убивал ни ночью, ни днем. Кто-нибудь может доказать обратное?

— Не спешите. Вам еще предстоят встречи с бывшими узниками Собибора.

— Заключенные не могут быть объективными. Они будут говорить то, что им заблагорассудится, или же то, что им прикажут.

— Кто может им приказать?

— Москва, Варшава или еще кто-нибудь.

— Чем вы занимались в Собиборе?

— Фактически я и там был фотографом. Персоналу лагеря, от коменданта до последнего охранника, — всем хотелось фотографироваться. А почему бы и нет? Денег это не стоило, а если бы и стоило, платить было чем. Кое-кто завел себе альбомы — вот такой величины, — и Вольф разводит руки во всю ширь.

— Кроме персонала, вам никого и ничего больше не приходилось снимать?

— В Собиборе это с самого начала запрещалось. Осенью 1942 года этот запрет был вторично подтвержден приказом. Если случалось, что в кадр попадало что-нибудь нежелательное, я такую фотографию тут же уничтожал.

— Но кое-что попадало, и не «случайно», а специально. Некоторые фотографии сохранились, и мы вам их покажем.

— Ни до моего ареста, ни после в моем доме таких фотодокументов обнаружить не могли. Не могли потому, что их у меня не было.

— Возможно, что это так. Но ведь вы сами здесь сказали, что кое-кто завел себе альбомы.

— Да, но только с личными фотографиями. Если кто-либо из тех, кто сидит со мной на скамье подсудимых, предъявит альбом со снимками другого рода, тогда я вынужден буду признаться. Это не относится только к одному Генриху Унферхау. Он моего доверия не заслуживает. При этом мне хочется напомнить суду, что Унферхау — обершарфюрер, а я всего лишь унтершарфюрер.

— Это мы знаем. Речь идет не об Унферхау. До августа 1942 года вместе с вами в Собиборе служил эсэсовец Курт Франц. Его потом перевели в Треблинку. У Курта Франца, осужденного на днях в Дюссельдорфе, нашли альбом с надписью «В память о чудесных временах». В этом альбоме имеются фотодокументы…

— Возможно, Курт Франц сам фотографировал.

— Я бы вам рекомендовал набраться терпения и дождаться, когда настанет время для вещественных доказательств. А теперь ответьте на следующие вопросы: кроме фотографирования, что еще входило в ваши обязанности?

— Мне приходилось выполнять различные приказания.

— За лесную команду вы отвечали?

— Не всегда.

— Были ли случаи, когда вы лично вешали или расстреливали кого-нибудь из лесной команды?

— Нет, нет и еще раз нет!

— Побег двух заключенных во время работы лесной команды вы помните?

— Да. Такой случай я помню. Эти двое убили охранника и пытались бежать.

— Почему пытались?

— Потому что их поймали и расстреляли.

— Обоих?

— А как же? Бежать из Собибора невозможно было.

— Но ведь они были вне территории лагеря?

— Неважно. Достаточно было снять телефонную трубку, чтобы из всех окрестных гарнизонов за ними была послана погоня. Тот, кто попал в Собибор, не должен был выйти оттуда живым. Так приказал Гиммлер.

— Кто расстрелял этих двоих? Вы или кто-либо из сидящих рядом с вами на скамье подсудимых?

— Ни я и никто из тех, кто здесь сидит. Это сделал Нойман.

— Нойман? Вы говорите так потому, что Нойману уже ничто не может повредить.

— Я говорю «Нойман» потому, что такие дела он любил делать сам, и никто не осмеливался этому противиться. Даже комендант лагеря. Нойман следил за тем, чтобы имущество заключенных отправлялось в рейх. Все знали, что самое ценное он забирает себе, отсылает своим родителям, жене, многочисленным любовницам, но перед ним все дрожали и молчали. Когда мой брат Ганс получил отпуск, он повез свой небольшой ранец и два больших чемодана для потаскух Иоганна Ноймана.

— Суд интересует Франц Вольф, а не Нойман. Добра, надо полагать, всем вам хватало.

— Хватало. Однако у большинства доставленных к нам заключенных ничего не было: какие-то нищие, голодранцы. Если у них что-нибудь и было, то скорее в голове, чем в кармане. Но их головы никому не были нужны.

— Обвиняемый Франц Вольф! Не забывайте, где вы находитесь. Ваши слова могут быть истолкованы как расовая ненависть к народу.

— Почему к народу? Ко всем народам, кроме немцев, у меня одинаковое отношение.

Председатель посмотрел на свои ручные часы и объявил, что сегодняшнее заседание суда закрывается, а очередное состоится послезавтра, 9 сентября, в девять часов пятнадцать минут утра.

Свой отчет в газете «Виртшафтланд» за 8 сентября репортер Вернер Дидерихс назвал «Их дороги скрестились на акции «Т-4», после чего идут подзаголовки:

Строитель газовых камер — Ламберт.

Составитель актов — Юрс.

Деятельный — Шютт.

Старший полицай — Лахман.

Городской музыкант — Унферхау.

Фотограф — Вольф.

 

Глава десятая

ТРЕТИЙ, «СВОБОДНЫЙ» ДЕНЬ

 

НЕ СКАЗАВ «ДО СВИДАНИЯ»…

Если бы не хозяин отеля, у Берека была бы довольно беспокойная ночь и новый день для него наступил бы еще до того, как кончился предыдущий. Днем Иоахим Гаульштих занемог. Его беспокоила тупая, ноющая боль в животе. Обедать он не стал. Георг Нойман предложил ему остаться в отеле и отлежаться. Но Гаульштих об этом и слушать не хотел. Не для того он тащился сюда поездом из Бонна девять часов.

Лег он рано, но около одиннадцати вечера проснулся от острой боли. Его тошнило, и он ощущал такую слабость, что с трудом добрался до номера своего друга.

— Герр Нойман, мне плохо, очень плохо.

Кто мог сказать Нойману, что в отеле проживает врач? Как бы то ни было, позвонив Гутенбергу и сообщив, что один из постояльцев нуждается в неотложной медицинской помощи, он спросил:

— В каком номере проживает доктор?

— Сию же минуту иду к вам, — отозвался Гутенберг.

Ганс Гутенберг из тех людей, которые, прежде чем что-либо сделать, все тщательно обдумывают и взвешивают. Гаульштиху плохо, все это так, и надо немедленно что-то предпринять, но для этого не обязательно тревожить своего постояльца, к тому же весьма симпатичного. И он принял такое решение:

— Беспокоить герра Шлезингера среди ночи я себе позволить не могу. Мы не в лесу. В городе хватает своих врачей. Сейчас же вызову «скорую помощь»…

И Берек спокойно проспал эту ночь.

Прибывший по вызову врач сделал Гаульштиху укол и предложил его госпитализировать. Но больной наотрез отказался.

Утром, когда Берек спускался к завтраку, Гутенберг остановил его и рассказал о том, что произошло этой ночью.

— А как сейчас себя чувствует больной? — поинтересовался Берек.

— Пока вы позавтракаете, я постараюсь выяснить.

После того, что Франц Вольф рассказал о своем бывшем начальнике на вчерашнем судебном заседании, было бы неудивительно, если бы заболел отец Иоганна Ноймана — Георг Нойман.

Порядочному человеку узнать такое — впору сквозь землю провалиться, но стыд не всем глаза ест, да неизвестно еще, знакомо ли это чувству Георгу Нойману. Что до Иоахима Гаульштиха, то доктор Шлезингер вправе не заниматься им. Его жизни пока ничего не угрожает, а врачей в Хагене достаточно.

Как звали брата Гаульштиха — эсэсовца из Собибора, — Берек не помнит. Он и в лагере этого не знал. Но то, что руки этого злодея были по локоть в крови, ему доподлинно известно, так же как и тем узникам, которые оборвали его разбойничью жизнь.

…По сравнению с другими эсэсовцами обершарфюрер Гаульштих — на вид болезненный, кроткий — казался вылепленным из другого теста. Продолговатое лицо, тщательно выбритые впалые щеки, красные глаза с непрерывно подрагивающими веками. Белесые волосы всегда гладко — волосок к волоску — причесаны. На руках белые перчатки. Двигался не торопясь и говорил негромко, словно бы нехотя. Но его безобидная внешность была обманчивой. Стоило этому «тихоне» — жалкому, убогому человечку, которого легкий ветерок, казалось, мог сбить с ног, — ткнуть пальцем в кого-нибудь из узников и при этом буркнуть что-то невнятное, для несчастного все было кончено.

Гаульштих имел привычку часами слоняться по лагерю, зевая от скуки, будто ему ни до чего дела нет, и лагерники, завидя его, предупреждали друг друга: «Берегитесь, «тихоня» идет!» Носил он роговые очки с толстыми стеклами и, снимая их, одним платочком вытирал глаза, а другим — очки. Сосед Печерского по нарам, Алексей Вейцен, как-то подсчитал, что на «очковую» операцию у Гаульштиха обычно уходит две с половиной минуты: две минуты занимает протирание, а полминуты он дышит на стекла. Это важно было знать, так как в такие минуты удобнее всего было с ним покончить. Тогда, разумеется, это была только мечта о мести.

А пока этот цивилизованный людоед ходил по земле, уверовав, что его удел — повелевать и властвовать, неуклонно насаждая «новую религию крови и расы». Его указующий перст в белой перчатка не ведал устали. В этом деле он в советниках не нуждался, считая, что сам хорошо знает, когда и чей черед настал. Недаром он окончил Гейдельбергский университет — ума ему не занимать. И предан фюреру ничуть не меньше Ноймана, которого все норовят ублажить, или же братьев Вольф, этих сомнительных арийцев, и даже самого Курта Болендера, который из амбиции способен задушить кого угодно.

Все они готовы идти на любые ухищрения, лишь бы не попасть на фронт, он же, Гаульштих, наоборот, просится: «Возьмите меня!» Но кому, спрашивается, он, почти слепой, там нужен? Иное дело ткнуть пальцем в кого-нибудь из беззащитных пленников и послать его на истязания, муки и смерть. Это он может делать с не меньшим удовольствием, чем его коллеги, и хотя он плохо видит, зато отлично слышит.

«Тихоня» и дальше разгуливал бы на свободе, если бы не…

Произошло это 14 октября 1943 года, в десять минут пятого пополудни. Именно в это время на горизонте показался эсэсовец Гаульштих. Один из специально выставленных наблюдателей — юркий парнишка Томас Блатт — немедленно предупредил: «Тихоня» идет!» Он шел в направлении второго лагеря, где находился Борис Цибульский со своей группой. Им было приказано покончить с четырьмя эсэсовскими офицерами, забрать у них оружие, прервать телефонную связь и систему сигнализации. Печерский еще не имел от них никаких сведений. Навстречу Гаульштиху выбежал Шлойме Лейтман и сказал, что плотники простаивают, сидят без дела.

— Ферфлюхте юден! — разъярился Гаульштих.

Ничего другого от него и не ожидали услышать. Но в столярную мастерскую он все же вошел. Лейтман дал ему подойти вплотную к нарам. От первого же удара обершарфюрер рухнул наземь…

К брату этого Гаульштиха, возможно, и придется сейчас идти Береку. И все, что нужно сделать для больного, он как врач сделает. В номере, по всей вероятности, будет и друг Гаульштиха, Георг Нойман.

Сын Георга Ноймана, последний комендант лагеря Собибор — Иоганн Нойман, стоит перед глазами Берека как живой. Да и как забыть этого на редкость жестокого, оголтелого убийцу? В свои двадцать с лишним лет он был грузным и тучным, но старался держаться подчеркнуто прямо. Руки постоянно засовывал под туго затянутый ремень, а уж высокомерия в нем было столько, будто он по меньшей мере генерал. Недаром его прозвали «мопсом в мундире».

Его страстью были верховые лошади. Как-то случайно Берек оказался очевидцем того, как один паренек из станционной команды позволил себе погладить рукой блестящую шерсть кобылы Ноймана. Лошадь повернула тонкую длинную шею и, откликаясь на ласку, радостно заржала. В это мгновение показался Нойман. Лошади он пригрозил пальцем, а паренька хлестнул нагайкой и тут же загнал в колонну узников, шествовавших по «небесной дороге» в газовые камеры. Для лагерников не было тайной, что и Френцель и даже Болендер его боятся.

При всем этом Нойман любил наряжаться. От него за версту несло духами. В портняжную мастерскую на примерку нового мундира он должен был прийти первым — к четырем часам дня, чтобы никто его не опередил. Но на этот раз он прискакал верхом даже раньше, за двадцать минут до назначенного срока.

Свой первый трофей — парабеллум Иоганна Ноймана — Шубаев передал Печерскому…

— Герр доктор…

Берек зажмурился, словно прогоняя дурной сон.

— Герр доктор, — Гутенберг снова оказался рядом с Береком, — извините, но Гаульштих мне что-то не нравится.

— Вызовите «скорую помощь».

— Вызывал. Говорят, его надо госпитализировать.

— Они правы.

— Но как же мне быть, если больной только и твердит, что он скорее умрет в отеле, чем ляжет в больницу. Вы представляете себе мое положение? Только вы можете мне помочь.

— Герр Гутенберг, но ведь я не могу насильно отправлять его в больницу.

— Это я понимаю и знаю, что свободного времени у вас нет, но все же прошу вас, доктор, загляните к нему. Простите меня за назойливость, но я не знаю, что делать.

Гаульштих лежал в постели, у него был вид тяжело больного человека. Гутенберг придвинул к кровати стул для врача и вместе с Нойманом вышел из комнаты. Берек принялся мыть руки и, обернувшись к больному, спросил:

— На что жалуетесь?

— Чувствую резкую слабость. Возможно, это от старости…

— Разве два дня назад вы были намного моложе? Покажите, где болит.

— Вот здесь, — ткнул Гаульштих пальцем в поясницу.

— А ночью во время приступа?

— Тогда мне казалось, что болит везде.

— Дайте-ка руку. Пульс слабоват. Должно быть, и давление у вас низкое. Тонометра у меня при себе нет. — Берек вынул носовой платок и, положив его на грудь больного, принялся выслушивать сердце. — Тоны обычные для человека вашего возраста.

— Доктор, дорогой, вы согласны, что в больнице мне нечего делать? — Гаульштих с надеждой посмотрел на Берека.

— Этого я пока сказать не могу.

— Ну, конечно, от смерти не откупишься и не спрячешься.

— Рано вы заговорили о смерти. Камни в почках у вас находили, приступы бывали? Есть основания полагать, что это почечная колика. Судя по использованным ампулам, которые врач «скорой помощи» оставил на столе, и он того же мнения.

— Может быть, мне лучше уехать домой? Здесь мне все равно делать нечего.

— Зачем же было приезжать?

— Сам не знаю. Думал, такой судебный процесс. Но непонятно, чем он мог заинтересовать посторонних людей. Я заметил, что вы и многие другие сидят и внимательно слушают. Не беспокойтесь, доктор, никаких отрицательных эмоций этот разговор у меня не вызовет.

— Я тоже так думаю.

— Вы слышали, как вчера Вольф обливал грязью Ноймана? Человека, павшего смертью героя… Даже слов не нахожу. Мой друг, которого вы у меня застали, отец Ноймана. Мой брат — слабый здоровьем, полуслепой — также служил в Собиборе. Их обоих, сына Ноймана и моего брата, бандиты убили, топорами размозжили им головы, а наказать хотят…

— Герр Гаульштих, как я понимаю, вы уже не у дел. Чем вы занимались раньше?

— Я и мой брат Альфред, погибший в Собиборе, закончили Гейдельбергский университет — один из трех старейших университетов, сохранившихся со времен Римской империи. Альфред был очень способным. Он мог бы стать большим ученым. В этом вы можете не сомневаться. Свои первые исследования он опубликовал, будучи совсем молодым. Делать открытия ему еще было рано, но популярно изложить научную теорию — это он уже умел. Если вы будете столь любезны и возьмете со стола журнал, я вам покажу, до чего доступно, я бы сказал, самобытно, Альфред писал еще в студенческие годы. Почитайте, например, вот здесь, — ткнул Гаульштих пальцем. Береку бросился в глаза золотой перстень и выгравированное на нем слово «Жизнь». Далее, очевидно, следовало «+ смерть». — «Не все немцы, к сожалению, знают, что слово «ариец» (Aria) почти одно и то же, что «айе» (Aia). Арийцы, значит, были айориерами (Aiorier), то есть властелинами, господами. Это факт, и никому не дано изменить его. Кельтское слово «алор» (Alor) и немецкое «герр» (Herr) одного происхождения и еще с давних времен свидетельствуют о нашем первенствующем положении». Ну, герр доктор, как вам нравится? Тогда казалось, что никаких доказательств не требуется. Теперь такой труд может принести еще больше пользы. Он стал актуален, и недаром многие пытаются его достать и прочесть. Но оставим это. Я забыл, что бог дал человеку один рот и два уха, чтобы он побольше слушал и поменьше говорил. Итак, герр доктор, как вы посоветуете — заказывать мне билет домой?

— На это можно будет ответить только после того, как сделают электрокардиограмму. А пока я вам рекомендую лежать в постели.

Берек снова подошел к умывальнику. Стоя спиной к Гаульштиху, он спросил:

— Скажите, пожалуйста, герр Гаульштих, перстень этот вы давно носите?

— Давно. Лет двадцать с лишним. Если не больше. А почему вы спрашиваете? Обыкновенное колечко.

— Да, обыкновенное, но оно уже вросло в палец.

— Теперь его и силой не снимешь. Доктор, я вам очень благодарен за визит. Сейчас расплачусь с вами.

— За такой визит я платы не беру.

Гаульштих с удивлением уставился на него.

Берек вышел из комнаты, не сказав «до свидания». В коридоре его поджидал Нойман. Берек не дал ему и рта открыть и, не останавливаясь, произнес:

— Все, что нужно, я сказал больному

 

ФРАУ БЕТТИНА

Из отеля Берек вышел с твердым намерением завтра же на рассвете уехать из Хагена. Здесь ему больше делать нечего. И вообще — надо было послушать Фейгеле и вовсе сюда не приезжать. Лучше всего было бы оказаться здесь, когда начнется допрос свидетелей обвинения, собиборовцев. Их он хотел бы видеть хотя бы издали. В лагере он почти не покидал каморки Куриэла и, вероятнее всего, никого из них ни разу в глаза не видел. Только с некоторыми ему пришлось познакомиться по переписке уже после войны. И хотя прошло много лет, он все равно чувствует себя связанным с ними неразрывными узами. Быть может, теперь настало время покончить с игрой в «прятки», чтобы не только Печерский, но и Самуил Лерер, и Томас Блатт, и все оставшиеся в живых собиборовцы признали Берека своим, одним из спасенных, чудом избежавших «небесной дороги». Но сначала надо посоветоваться с дядей Станиславом, так по старой привычке называл Берек Кневского, когда думал о нем.

Станислав Кневский должен был прибыть к началу судебного процесса, но неожиданно, в последнюю минуту, сообщил, что вынужден задержаться в Варшаве. Вот тогда Фейгеле и сказала, что и Береку пока незачем ехать. И была права. Лопнула мечта о долгожданной встрече, о совместных прогулках и беседах.

Покончить с игрой в «прятки» — дядя Станислав, пожалуй, не согласится. «Хлопче, хлопче, — скажет он добродушно, — что это ты вздумал? Пока Штангль и Вагнер на свободе, об этом и не помышляй». А коль так, ему, Береку, в Хагене делать нечего. Ничего нового он здесь не узнает. Суд этот, видно, будет длиться не месяц и не два, и хорошо, если он закончится вынесением справедливой кары хотя бы главным преступникам. Не случайно все эти гаульштихи, нойманы, их отцы и братья, издающие запах тлена, осмеливаются мечтать о новом Гитлере. Они преотлично знают законы своей страны, ее судей. Неудивительно, что старый Гаульштих похваляется расовой теорией своего брата. Ему известно, что даже если на него за это подать в суд, он отделается пустяком.

Лишь теперь, когда прошло столько лет, осознаешь в полной мере величие подвига повстанцев, собственноручно приведших в исполнение справедливый приговор над своими палачами. Узникам ни к чему были протоколы и экспертизы.

Одна только польская комиссия по расследованию преступлений гитлеровцев передала Западной Германии десятки тысяч документов, микрофильмов, фотографий, тысячи протоколов, свидетельских показаний. Но какой в этом прок? Большая часть из них до суда не дошла. Федеративная Республика не признает принципов Нюрнбергского трибунала, решения о том, что военные преступники должны предстать перед судом народов тех стран, где они совершали свои злодеяния.

А если и судят? Обергазмейстера Эриха Бауэра пятнадцать лет назад западногерманский суд приговорил к смертной казни. Адвокаты добились отмены смертного приговора. А теперь его вызвали в Хаген в качестве свидетеля.

В списках военных преступников, обнародованных комиссией Объединенных Наций, Губерт Гомерский значится в числе первых. О нем там сказано: «В Собиборе с мая 1942 по октябрь 1943 г. Обвиняется в убийстве и других преступлениях». А суд присяжных во Франкфурте-на-Майне затевает пересмотр его дела, несмотря на то что этим же судом он был приговорен к пожизненному тюремному заключению. Гомерский требует, чтобы его не только выпустили на свободу, но и выплатили компенсацию, и не исключено, что он своего добьется.

Время бежит. Пронеслись годы. Мир стал старше, но, выходит, не поумнел. А бороться надо! Бороться, разыскивать и привлекать к суду. Бороться до тех пор, пока жив хоть один из убийц и где-то скрывается или же открыто ходит по земле.

Тихие хагенские улочки вывели Берека к книжной лавке, которую он заметил, еще когда направлялся на пресс-конференцию. Здесь есть букинистический отдел, а заодно можно приобрести новую грампластинку. Для Фейгеле нет лучшего подарка, чем хорошая песня, а для Берека самое большое удовольствие — рыться в книгах.

Берек сразу же нашел и отложил на круглый столик в углу то, что уже давно искал. Ему и в голову не могло прийти, что именно здесь, в Хагене, он обнаружит такое — гимн партизан поэта Гирша Глика в исполнении Поля Робсона на еврейском языке: «Ты не верь, что это твой последний шаг…» Написана эта песня в Вильнюсском гетто в те дни, когда туда дошла весть о восстании в Варшаве. Берек представил себе, как обрадуется Фейгеле. Он прослушал пластинку, и у него пропало желание рыться в книгах. Наскоро перелистав несколько фолиантов, внушающих почтение своей древностью, купил свежий медицинский журнал и возвратился к себе в отель. После обеда надо сесть за письма Печерскому и Кневскому. И тому и другому, естественно, хочется знать о начале процесса. Как при случае не высказать все, что накипело, а заодно и не переслать несколько газетных вырезок. Вечером же имеет смысл немного проветриться, пройтись или даже заглянуть в пивной бар…

Гутенберг сказал Береку:

— Пивных баров у нас много. Но двух одинаковых, как мне кажется, вы не найдете. Можно опуститься в подвал, где ослепляет сияние огней. Можно войти в роскошное здание, где темно, как в подвале. Вы увидите вывеску, на которой нарисованы пенящиеся кружки пива, а внутри, в зале, на накрытых крахмальными скатертями столах стоят хрустальные бокалы для вина. В таком баре обычно заказывают бургундское или рейнвейн. Здесь вам подадут ром, виски, водку, лимоны, бананы, но не спрашивайте баварского пива, раков или же свинины с кислой капустой. Надо знать, куда идти. Если, герр Шлезингер, вы хотите провести вечер в свое удовольствие, положитесь на меня. У моего друга великолепный пивной бар. И он умеет принимать гостей. Это отсюда недалеко. Я вам сейчас объясню, как туда попасть…

— Герр Гутенберг, — поблагодарил его Берек, улыбаясь, — я еще сам не знаю…

— Ну что вы, — фамильярно похлопал его по плечу Гутенберг. — Я ведь понимаю, почему вы со мной об этом заговорили. Должен сказать, женщина весьма симпатичная. Она сегодня уже дважды о вас справлялась. Правда, она не просила о том, чтобы я вас предупредил, но я думаю…

— О какой женщине вы говорите? У меня здесь нет знакомых женщин.

— Она не представлялась мне как ваша знакомая. Оба раза спрашивала только: «Доктор Шлезингер у себя в номере?» Что мне ей ответить, если она явится в третий раз? Могу ей сказать, что вы заняты и никого не принимаете.

— Это правда, герр Гутенберг, но отвечать так — не в моих правилах. Если в это время буду в своем номере, то, пожалуйста, объясните ей, что врачебными делами я здесь не занимаюсь. Этого, возможно, будет достаточно.

— Она производит впечатление добропорядочной женщины. Но мне кажется, что такой ответ вряд ли ее удовлетворит.

— Тогда, будьте добры, предупредите ее, что у меня мало времени.

День уже был на исходе, когда кто-то тихонько постучал в дверь. Берек произнес «Битте». Порог переступила элегантно одетая женщина и в нерешительности остановилась. Берек поднялся ей навстречу. Прошло несколько томительных секунд, пока она тихо произнесла:

— Тысяча извинений, но у меня не было другого выхода. Доктор Шлезингер, есть человек, который считает, что от вас зависит его жизнь.

— От меня? Сомневаюсь. В Хагене немало видных врачей, с которыми я не могу и не собираюсь конкурировать. — А так как, судя по всему, этот ответ ее не удовлетворил, он продолжал: — Завтра я уезжаю в Бонн, и…

— Если это единственная причина, не позволяющая вам выслушать меня сегодня, я готова, если позволите, сопровождать вас в Бонн.

— Не понимаю. Может, лично вы нуждаетесь в моей помощи, и это заставило вас прийти ко мне?

— Не о себе и не о медицинской помощи собираюсь я говорить с вами. Не будь вы в Хагене, я бы разыскала вас в Амстердаме. Не удивляйтесь, если вы согласитесь уделить мне немного времени, вы все поймете.

— Коль скоро речь идет не о медицинской помощи, это упрощает дело. Но я все-таки врач, так что прошу присесть и разрешите задать вам несколько вопросов. Тогда, может быть, и времени у нас уйдет меньше.

— Нет, герр Шлезингер, это не тот случай, когда доктор спрашивает, а пациент отвечает. Ответа я буду ждать от вас.

— Это, фрау… — Берек на мгновение запнулся, — похоже скорее на ультиматум.

Женщина не обиделась и не растерялась.

— О каком ультиматуме может идти речь, если от вашего «да» или «нет» зависит жизнь человека. Вы сделали паузу, ожидая, должно быть, чтобы я представилась. Зовут меня Беттиной. Но мне не хотелось бы начинать разговор в этой комнате. Прошу вас, выйдем куда-нибудь из отеля.

— Куда и надолго ли?

— Куда хотите. Пожалуйста, не смотрите на меня так. Мне доподлинно известно, что вы, Бернард Шлезингер, не из трусливых. — Сказано это было так, будто она знала его уже много лет.

— Не собираетесь ли вы рассказать Шлезингеру о Шлезингере?

— О, нет. Речь пойдет о Курте Болендере. По вашему взгляду я, кажется, поняла, что вы ожидали услышать что угодно, только не это.

— Напрасно вы так считаете. Определенное сходство между вами и Болендером я заметил сразу. Вы его дочь?

— Боже упаси! У Болендера детей нет. Достаточно того, что мы троюродные брат и сестра. Между нами действительно есть какое-то внешнее сходство.

— Извините, фрау, — Берек как-то сразу потерял интерес к разговору, — что, собственно, вы мне собирались сказать?

— Герр Шлезингер, я со страхом в душе переступила порог вашей комнаты, думала, вы тут же меня прогоните. Мне важно знать правду о Болендере. Только поэтому я согласилась на роль посредника.

— Какие отношения могут быть между мною и Болендером? — Берек пытался говорить как можно спокойнее. — Кому могла прийти в голову такая нелепость?

— Я вижу, у вас нет желания пройтись со мною. Что ж, давайте поговорим здесь. — Усевшись в кресло у журнального столика, она спокойно произнесла: — Предложение исходит от Болендера.

Спустя мгновение она продолжала:

— Он вас заметил в зале еще в первый день суда и понял, что вы не свидетель обвинения…

— Что из этого?

— Он хотел бы знать, согласитесь ли вы подтвердить некоторые известные вам факты.

— Значит, он хотел бы знать, — стараясь себя сдерживать, сказал Берек, — соглашусь ли я стать свидетелем защиты. Неужели, фрау Беттина, вы не понимаете, что я должен был прекратить разговор с вами? Я этого не делаю только потому, что вы женщина. Не понимаю Болендера. Ни он, ни его адвокат во мне как свидетеле не нуждаются. Я уже не говорю о том, что для этой роли я не подхожу и по другим причинам. Возможно, фрау Беттина, здесь какое-то недоразумение или же вы что-то не так поняли. Ведь сами вы с Болендером в эти дни разговаривать не могли.

— Вы правы. Один человек, которого я, разумеется, не могу вам назвать, передал мне его письма. Уверяю вас, что никто и ничего здесь не напутал и поняла я все так, как надо. Болендер не думает подкупить вас или же использовать в качестве свидетеля. Но он все же считает, что вы можете быть небесполезны друг другу. Вы, пусть и не официально, подтвердите факты, о которых он вам напомнит, а он, если верить ему, поможет вам разыскать Штангля. Он готов также выделить средства на памятник погибшим в Собиборе.

Берек привык не давать воли своим эмоциям, но тут он не выдержал и вскочил с места. Палач готов поставить золотое надгробие своим жертвам. Какое кощунство, какое наглое бесстыдство! Хотелось кричать от боли, от возмущения, от гнева. Но Берек знает — крик плохой помощник. Значит, надо набраться терпения и докопаться до сути.

— С неба, фрау Беттина, подарки не падают. — Берек попытался улыбнуться, но это ему не удалось.

— Болендер пишет, что он хотел бы только одного — подтверждения истины.

— Истина в том, что для него и высшая мера — недостаточное наказание.

— Возражать вам, герр Шлезингер, я не могу. Теперь, после того как я выполнила то, о чем меня просили, мне хотелось бы… — и она остановилась, обдумывая, стоит ли продолжать.

Берек терпеливо ждал.

— Вы понимаете, — наконец выдавила она, — Болендер хочет… — Она снова замолкла, явно ожидая проявления заинтересованности собеседника.

Берек, однако, продолжал хранить молчание. Собравшись с духом, она прервала затянувшуюся паузу.

— Он хотел бы, чтобы я подтвердила, что он не чистый ариец.

— Кто? — удивился Берек.

— Успокойтесь, герр Шлезингер. Все это ложь, и, как я понимаю, ложь, задуманная с дальним прицелом.

— Хорошо, что вы это понимаете. Может, действительно нам лучше продолжить этот разговор во время прогулки?

Теперь уже засомневалась Беттина.

— Все, что я хотела сказать, я сказала. Стены отеля мне уже не мешают.

— В таком случае, фрау Беттина, земля и небо нам тоже не помеха.

 

В ПИВНОМ БАРЕ

Вечерний город дышал прохладой. Накрапывал мелкий нудный дождик, такой, что не поймешь, когда начался и когда кончится. Берек решил вернуться в отель за зонтиком.

— Не надо, — сказала фрау Беттина, — меня такой дождик не пугает. Вы не боитесь простуды?

Он в это время думал о затее Болендера, но сказал:

— Глоток вина согревает зимой и охлаждает летом. Вы можете позволить себе поужинать со мной?

Она кокетливо поклонилась ему:

— С таким мужчиной — почему бы нет? Тем более что мне хотелось бы показать вам письмо Болендера, да и есть хочется.

— Гутенберг порекомендовал мне пивной бар неподалеку отсюда.

— Гутенберг, надо полагать, говорил, что вами интересуются?

— Да. Он сказал, что меня спрашивала добропорядочная дама, и, — Берек улыбнулся, — к тому же очень симпатичная.

— Ну уж, — махнула она рукой. — Говорят, очень красивая женщина вместе с вами выследила Болендера.

— И это вам известно? Я вижу, вам обо мне немало наговорили.

— Не беспокойтесь. Никто, кроме меня, этого знать не будет. Я понимаю, что такому человеку, как вы, приходится остерегаться.

Вход в пивной бар был ярко освещен. Вдоль тротуара стояли машины самых различных марок — «мерседесы», «фольксвагены», «пежо». Берек и фрау Беттина спустились по ступенькам, и перед ними, словно кто-то заранее был предупрежден об их приходе, раскрылась дверь. Пожилой человек с жиденькими седыми волосами, обрамлявшими голый череп, пригласил их следовать за собой. Он не представился, но и так видно было, что это хозяин.

Береку было интересно: предложено ли им столь удобное место у массивного стола без соседей в самом уютном зале случайно или по просьбе Гутенберга? Если справедливо второе предположение, то как владелец бара сразу же узнал их? Здесь, видимо, кроется профессиональный секрет.

Хозяин помог им снять пальто и сам же повесил их на вешалку рядом со столом. Поправляя прическу перед зеркалом, Беттина ощущала множество тянувшихся к ней взглядов.

Звон приборов усилил аппетит. На некоторое время Берек забыл о предстоящем разговоре. Он не отказался бы от яичницы со свежими, только что сорванными с грядки огурчиками. Берек подозвал кельнера. Беттина попросила накрыть скатертью неструганый дубовый стол. Кельнер быстро принес белую скатерть, расставил бокалы, тонкие стаканы. Они заказали форель, светлое пиво в глиняных кувшинах, бутылку сухого рейнского вина «Либфрауэнмильх». «Божественный напиток», — заметила Беттина. Пока готовилась рыба, которую при них только что выловили из аквариума, кельнер принес закуски, две рюмки водки, каждая величиной с наперсток, и небольшое овальное блюдо с нарезанным колечками луком.

От настольных свечей и маленьких электрических лампочек, вмонтированных в старомодные фонари, висящие на голых кирпичных стенах, исходил слабый, тусклый свет. Чуть светлее было лишь в том месте зала, где бармен, одетый в смокинг, готовил коктейли. На стенах висели оленьи рога, голова кабана, картины: в вышине витают голуби, роза с полураскрытыми лепестками, желтые и белые водяные лилии. Береку они напомнили пруд в его родном городишке. (Швырнешь камешек, он долго прыгает, оставляя на воде круги, будто плеснула рыба.) Желтые лилии, вспомнил он, раскрываются сразу же после восхода солнца, белые — чуть позже.

Они сидели молча. То ли не хотели, то ли не знали пока, как продолжить разговор. Послышались звуки музыки. Вспыхнувший яркий свет вывел Берека из оцепенения. Пара за парой — большинство молодых — поднимались с мест и, вступая в беснующийся круг, начинали дергаться в неистовом танце. Какой-то шустрый человечек, сидевший за столиком напротив, вмиг, будто пробка из бутылки с шампанским, вскочил и с молниеносной быстротой ворвался в самую середину людского водоворота. Потом молодая певица со спокойным лицом и добрыми доверчивыми глазами пела о том, как светит луна, как мерно качаются волны… Вместе со всеми Берек покачивался в такт песне, затем зал снова заполнился танцующими парами. Но это уже был танец спокойный. Беттина дотронулась до плеча Берека. Он встал и подал ей руку.

— Герр Шлезингер, вы замечательно танцуете, — сказала Беттина, когда они снова сели за стол.

Берек учтиво поцеловал ей руку и снова наполнил рюмки.

— Вам не кажется, что я много пью? Нет? Благодарю. — И без всякого перехода: — Если не секрет, скажите, пожалуйста, четыре года тому назад, в Гамбурге, с вами была ваша жена? Она действительно так красива, как о ней говорят?

— Что говорят, не знаю, но для меня она красивей всех.

— Она хоть понимает, какая она счастливая? — спросила Беттина, пытаясь перехватить его взгляд.

— Скорее всего, она несчастлива.

— Мне не верится, что по вашей вине.

— И она в этом не виновата.

— Дети?

— У нас нет детей, — ответил Берек.

— Извините, пожалуйста. Больше ни о чем таком спрашивать не буду. Я понимаю, что злоупотребляю вашим терпением. — И, вопреки всякой логике, продолжала: — Удовлетворите мое любопытство и скажите, вы были пастушонком недалеко от того места, где служил Болендер во время войны?

— Тогда я только мечтал, как бы стать пастушонком.

Беттина вдруг рассмеялась.

— С вами в одном отеле проживал Эрих Лахман, тот самый, что на суде все повторял: «Яволь, герр председатель суда». Кто-то позвонил его адвокату и предупредил, что в Хагене находится один человек, который встречал Лахмана в Польше. Я не знаю, что́ еще он ему говорил, но как будто предложил адвокату напомнить Лахману о каком-то пастушонке и его собаке. И что вы думаете? Бывший обервахмейстер до того испугался, что теперь боится высунуть нос из своего номера, хотя в Хагене нашлись добровольцы, выразившие готовность взять на себя охрану отеля, в котором остановились обвиняемые. Откровенно говоря, я было подумала, что звонили вы, но теперь мне ясно, что вся эта история — выдумка. Кто-то, видимо, вздумал пошутить.

Берек не успел еще поставить свой стакан, как почувствовал, что у него пересохло во рту. Не рассказывать же ей, что в это мгновение он видит себя одетым в рваную куртку, служившую ему верхней одеждой днем и одеялом — ночью. Он идет по следам Рины, а за ним обервахмейстер с плеткой в руках. Лицо Лахмана Берек видит сейчас перед собой отчетливее, чем сидящую перед ним Беттину…

Беттина сидит, закусив губу. Перед ее раскрасневшимся лицом вьется дым сигареты. На часах половина десятого. Зал опустел. Женщин почти не видно. У Берека терпения в избытке, но дольше оттягивать разговор о Болендере не имеет смысла.

Беттина бросила на него проницательный взгляд. Ей кажется, что она знает, о чем он сейчас думает. Прошло уже бог весть сколько времени, как он отрешенно молчит. Она бы не сказала, что он такой уж замкнутый человек. Открытое лицо, высокий лоб. Из-под густых вразлет бровей смотрят умные карие глаза. На голове шапка темно-каштановых волос. Резкие черты лица. Продолговатый тонкий нос. Усы и круглая курчавая борода. Ходит слегка ссутулив плечи, словно стесняется своего высокого роста. В свои тридцать с лишним лет он юношески подвижен. Если бы ее спросили, она бы сказала, что сидящий против нее мужчина очень симпатичен. Но ей-то что до всего этого?..

— Герр Шлезингер, нам уже скоро уходить. Допоздна здесь засиживаются лишь мужчины. Так что, пожалуйста, включите настольную лампу и прочтите письмо Болендера ко мне.

Берек стал читать:

«Находясь под замком, лишенный свободы, я в этот трудный час могу рассчитывать только на твою помощь. Ты единственная, кто может помочь мне доказать, что из двенадцати обвиняемых я виноват меньше всех, а если и заслужил наказание, то самое минимальное. Прошу тебя, ради бога, помни, что родной человек более чем друг, и не откажи в просьбе. Моя жизнь и моя смерть зависят от тебя и от того человека, к которому тебе придется обратиться. Он значится под именем Бернард Шлезингер. Это он вместе с одной женщиной, возможно своей женой, выследил меня в Гамбурге. Женщина очень красивая, и будь она в зале суда, я бы ее наверняка заметил. Должно быть, ее привлекли в качестве свидетеля обвинения, а его — нет. Это станет ясно после того, как закончится чтение обвинительного акта. Для меня сейчас важно как можно скорее узнать, согласен ли он подтвердить некоторые факты, которые ему бесспорно известны. Прошу тебя объяснить Шлезингеру, что мне понятны его гнев и ненависть, и я призываю его не к сговору со мной, а к честности и объективности. Ты непременно должна его убедить, что именно из-за пятна в нашем роду я вынужден был притвориться нацистским фанатиком. Ты докажешь ему, что в моих жилах течет еврейская кровь, и он усомнится в том, что я действительно мог быть ненавистником евреев. Разумеется, письменного удостоверения с печатью о том, что наши прабабушки были еврейками и их хоронили так, как того требуют еврейские религиозные обряды, никто мне не выдаст, хотя лет сорок назад в нашем городе об этом знали все от мала до велика. То, что твои родители долгое время делали вид, будто они об этом знать не знают, вполне объяснимо. Иначе тогда и быть не могло. Скажу тебе больше: именно поэтому я не мог заступиться за твою больную мать, когда ее привезли в лазарет Бранденбургской тюрьмы. Но об этом Шлезингер не должен знать. Ему ты должна рассказать лишь об одном — о нашем происхождении по материнской линии. Мне хотелось бы, чтобы ты добилась от него только подтверждения фактов, а факты таковы:

1. В лагере уничтожения Собибор я, Курт Болендер, трижды спас от смерти Бернарда Шлезингера. Первый раз весною 1943 года, когда он попал в лагерь, я лично отвел его к ювелиру Фридриху Куриэлу, настоящая фамилия которого была Шлезингер, и оставил у него подмастерьем. Второй случай произошел спустя два месяца, когда охранники задержали Бернарда Шлезингера в одном из секторов лагеря, куда вход заключенным без разрешения был запрещен. Я вывел его оттуда. В третий раз я спас Бернарда Шлезингера после того, как он пробыл две недели у голландского художника ван Дама и подлежал уничтожению. В последних двух случаях Нойман требовал, чтобы мальчишку ликвидировали, а я этого не допустил.

2. Ювелир Куриэл побывал в третьем секторе лагеря, доступа в который никто, кроме эсэсовцев, не имел. И хотя произошло это по приказу Штангля, выйти оттуда он уже не должен был. Я же его выпустил и устроил на работу. Все это, я уверен, Шлезингер знает со слов Куриэла.

3. Как только я узнал, что Фридрих Куриэл болен, я тут же приказал отпускать ему пищу из кухни, предназначенной для охраны. В тот же день я сам навестил Куриэла, а также прислал к нему опытного врача.

Было и много других случаев, когда я, несмотря на риск, помогал заключенным чем только мог. Если Бернард Шлезингер знает подобные случаи, то я верю, что он этого не станет отрицать.

4. Я готов признаться в том, что, как все эсэсовцы в Собиборе, я не забывал и о себе. Несколько бриллиантов, которые я получил от Куриэла и должен был переслать в Берлин, я придержал и оставил у себя. Как и большинство людей, я не понимал, что неправедно нажитое богатство рано или поздно пойдет прахом. Все же мне хочется подчеркнуть, что, не отослав все бриллианты, я тем самым нанес ущерб рейху.

Если герр Шлезингер подтвердит упомянутые факты, я обязуюсь весь мой капитал, находящийся вне Германии, перечислить надлежащим еврейским организациям по его указанию, этого будет достаточно для того, чтобы поставить великолепный памятник погибшим в лагере Собибор. Я также обязуюсь помочь в розысках комендантов лагеря, чьи приказы вынужден был исполнять, — Штангля и Вагнера. По данным, которые дошли до меня перед арестом, оба они проживают в Латинской Америке.

P. S. Беттина, не беда, если мое письмо попадет в чужие руки. Терять мне больше нечего. Нанести больший ущерб моей чести уже невозможно. Если судьи меня не оправдают, я покончу жизнь самоубийством. Пока же уповаю на человечность, справедливость и закон».

Беттина взяла письмо из рук Берека и с тревогой посмотрела на него. Ей пришла в голову мысль, что он может оставить ее одну и уйти, не попрощавшись, однако тот спокойно рассчитался с кельнером, и они вышли на улицу. Дождик все еще накрапывал. Берек запрокинул голову вверх, к темному куполу неба, будто собираясь пересчитать невидимые звезды. Неужели, подумал он, Болендер в самом деле полагает, что весь этот бред может быть воспринят кем-то всерьез и он предстанет в глазах людей таким, каким ему хотелось бы, или же он писал это в состоянии невменяемости?

— И это все? — спросил он Беттину.

— Если этого мало, могу добавить вот что. В Хагене живет сестра моей матери. Я прочитала ей письмо. Действительно, сказала она, в нашей семье бытовала легенда о какой-то прабабушке — незаконной дочери еврея. Мы постарались забыть об этом задолго до того, как Гитлер пришел к власти. Откуда эти сведения у Курта — не знаю. Я, кажется, ничего ему не говорила. Да и при чем тут он? Если даже что-то и было, то не с его прабабушкой, а по другой линии. Курт, — рассмеялась она, — лжет только четырежды в году: летом, осенью, зимой и весной.

— Беттина, а вы смогли бы это подтвердить в присутствии представителей печати?

— Не знаю.

— Ну конечно. Кому охота рекламировать свою родственную связь с Куртом Болендером?

— Не то… Не забывайте, что есть на свете «добровольцы», охраняющие подсудимых на улице, в отеле… Моя тетя стара и больна.

— А что, если вас кое о чем попросить?

— Если смогу вам быть полезна…

— Скажите, Беттина, Болендер ждет от вас письменного ответа?

— Ни в коем случае. Просьба его такова: если моя встреча с вами еще не состоялась, я на суд не явлюсь. Если встретиться удалось, но вы ни на что не соглашаетесь, я прихожу и сажусь позади вас. Если имеется какая-то надежда, мы садимся в одном ряду. Чем больше надежды, тем ближе к вам мое место. О том, что вы намерены завтра уехать отсюда, ему, естественно, никто не сообщал.

— Тогда, если вы не возражаете, давайте завтра сядем с вами в одном ряду, чтобы нас отделяло друг от друга примерно четыре или пять стульев. Пусть обершарфюрер СС надеется… Вы ничего не имеете против?

— Нет. Но мне хочется верить, что нам нельзя сидеть рядом только в зале суда. — И, чтобы обратить эти слова в шутку, она добавила: — Идемте, герр Шлезингер, проводите меня до угла и возвращайтесь к своему Гутенбергу, пусть не сомневается, что я добропорядочная дама…

Моросить перестало, но еще капало с крыш, с деревьев. Луна отражалась в блестящем асфальте. Их обогнал мужчина в черном дождевике, и снова стало по-ночному тихо. Вдруг где-то неподалеку тревожно и пронзительно загудела пожарная машина. Они одновременно взглянули на застывшие стрелки электрических часов на углу и распрощались.

Дверь в отеле была уже заперта. Как в далеком детстве, когда он, провинившись перед мамой, убегал из дому, а потом крадучись, незаметно пробирался в свой закуток, — так и на этот раз Берек потихоньку отпер входную дверь и неслышно поднялся к себе наверх. Наскоро раздевшись, задернул шторы на окнах и погасил свет. На сегодня хватит. Он принялся размышлять о том, что ему предстоит делать завтра. Утром уезжать уже не придется, надо идти на суд. Он лежал с открытыми глазами. Очертания предметов то проступали, то тускнели, но неотвязные видения прошлого не могли дождаться, пока он уснет, и вереницей роились в голове, перемежаясь с реальными мыслями.

…Кто-то берет его за руку и ведет по знакомым местам. Он ощущает запах спелой пшеницы, сухого скошенного сена. Синичка весело щебечет, наклоняя головку то в одну, то в другую сторону, из травы, покрытой прозрачной паутиной, скачут в воду лягушки…

…В саду у ветеринара высится гора чистых, словно вымытых, яблок: зеленые и красные, круглые и продолговатые. Забор редкий, и в голову закрадывается шальная мысль — пробраться в сад и зубами впиться в сочную мякоть плодов, но во дворе позвякивает цепью хозяйский пес.

…Он шагает босиком по узкому дощатому тротуару. По бокам стоят хаты с оштукатуренными стенами. Крыши крыты бурой дранкой. Он ногой толкает незапертую калитку и оказывается во дворе, почему-то ему незнакомом; над головой тянутся телеграфные провода, и ветер насвистывает жалобную песню. Из жестяной водосточной трубы свисают сосульки, снег валит Береку в лицо. В дом он входит через черный ход. В кухне густой аромат свежевыпеченного ржаного хлеба. Отец, подпоясанный толстой веревкой, в старых истоптанных валенках, подбрасывает дрова в печь. Мать, укутанная в выцветшую шаль, возится в углу. Здесь же еще один человек: старик в брезентовом плаще, с которого стекают крупные капли, стоит и мнет в руках теплые рукавицы и зимнюю шапку. Нараспев, будто слепой бандурист, он спрашивает у Берека: «Ну что, с глаз долой — из сердца вон? Хлещешь вино и не находишь времени прийти на кладбище, где лежат в земле Ядвига, Тадек, я. Забыл ты нас…»

Берек смолчал бы, но Фейгеле закричала, не давая деду Мацею договорить: «Нет, нет! К моему несчастью, Берек ничего не забыл. Чужую боль знает как унять, а сам ходит с незаживающей раной в груди. Достаточно малейшего шороха, и он по ночам не может уснуть. Он в плену у прошлого. Это страшное испытание!..» Прокричала и в чем была — по-летнему нарядная — выскочила во двор, на улицу. Берек решил догнать ее, но ноги не слушаются, и он стал ее звать — Фейгеле, Фейгеле!.. И эхо вокруг отозвалось: «Фей-ге-ле!..»

 

Глава одиннадцатая

ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ

 

В СВОЕ ВРЕМЯ

— Внимание! Суд идет!

Присутствующие в зале заседаний поднимаются с мест, но шум теперь намного меньше, чем в первый день процесса. В ряду, где сидит Берек, большинство стульев пустует. Между ним и Беттиной, которая сидит на пятом или шестом месте от него, всего один человек. Меньше людей и за длинным столом, предназначенным для представителей печати. Журналисты не спешат доставать свои блокноты. Лишь одна женщина держит наготове карандаш — это журналистка и историк Мириам Нович. Она постоянно присутствует на всех процессах над военными преступниками, не пропускает ни одного заседания. Мириам напряженно следит за Болендером, отвечающим вопросом на вопрос:

— Вы считаете, что в мое время погибло 86 тысяч человек? — Слова «в мое время» он повторяет уже в который раз. И понимать их надо — «тогда, когда я, Болендер, служил в Собиборе».

— А как вы сами считаете? Сколько вы уничтожили — больше или меньше? — допытывается прокурор.

— Когда я прибыл в Собибор, там был сплошной лес. Мы создали лагерь. Ни кирпича, ни глины, никаких строительных материалов на месте не было. И за короткое время выросли коттеджи, бараки, мастерские.

— Вы были строителем?

— В мое время мы делали все, что прикажут.

— На складах одежды и ценных вещей, отобранных у заключенных, вы бывали часто?

— Нет. К ним я отношения не имел.

— А у ювелиров?

— Я имел полномочия заходить только к одному из них.

— В чем заключались ваши обязанности при разгрузке транспортов с заключенными?

— За железнодорожную платформу я не отвечал.

— Но все видели, как вы ходили там с кнутом и избивали людей.

— Кнут у меня был толщиной с прутик от веника. Один случай, возможно, был. — Болендер повернул голову и стал всматриваться в зал, как будто разыскивая кого-то. — Штангль приказал мне отобрать группу из двенадцати трудоспособных евреев. Когда я их пересчитал, оказался один лишний. Тринадцатого я, разумеется, прогнал.

— Куда?

— Мне важно было освободиться от него. Куда он делся — это его дело. Еще был такой случай: при мне один из заключенных попытался убежать, а я даже не взялся за оружие.

— Кто его задержал — охрана или ваша собака?

— Мне неизвестно, что он был задержан. Возможно, он и спасся.

— Выходит, что вы, Болендер, в Собиборе спасли еврея?

— Спас, — произнес он сперва нерешительно, а потом более уверенно. — В свое время я не одного спас. Я им сочувствовал. Подробнее я скажу об этом позже.

Обервахмейстер Лахман тяжело, как слон, качнулся и разразился смехом. Френцель от неожиданности зажмурил глаза. По щеке, от виска до шеи, у него пробежала судорога. Прокурор спрашивает далее:

— О том, что вы не только уничтожали, но и спасали узников, вы на предварительном следствии заявляли?

— Я никогда и никому не заявлял о том, что кого-либо уничтожал, и никто никогда у меня не спрашивал, спасал ли я кого-либо.

— Вы можете назвать свидетелей, которые это подтвердят?

— Пока я свидетеля назвать не могу.

— Вы не можете, а мы можем назвать людей, которые сами видели, как вы убивали узников только за то, что они якобы плохо работали. У нас имеются показания людей, которые своими глазами видели и слышали, как вы приказывали расстрелять двести узников за то, что они намеревались обратиться к администрации лагеря с жалобой. Вы, Болендер, лично участвовали в их расстреле. Эти факты вы признаете?

— Нет.

— Что вам было известно о так называемом «лазарете» на территории лагеря?

— Это была большая и глубокая яма, куда свозили больных и слабых.

— Откуда и для чего их туда свозили?

— Прямо с железнодорожной платформы, чтобы не перегружать газовые камеры.

— А потом что с ними было?

— Раз они миновали газовые камеры, они уже оказывались не в моем ведении.

— Подсудимый Болендер, своим ответом вы наконец подтвердили, что газовые камеры находились в вашем распоряжении, а теперь объясните нам, что ожидало людей в «лазарете»?

Болендер вытянул шею, как будто ему вдруг стал тесен воротник.

— Их расстреливали. Лично я в этом не участвовал.

— Со временем мы докажем, что и в этих акциях вы принимали участие. При этом вы еще надевали белый шелковый халат и шутили, что одной пулей вы излечиваете больного раз и навсегда.

— Это исключено. Я уже говорил, что к заключенным относился с сочувствием.

— Вы, ведавший газовыми камерами, говорите о сочувствии?

— Отвечал за газовые камеры Бауэр.

— Во время очной ставки Бауэр заявил: «Болендера без Собибора, как и Собибор без Болендера, трудно себе пред ставить».

— Я тогда в ответ сказал, что после того, как Бауэр просидел много лет в тюрьме, его показания не заслуживают доверия.

— А то, что главный инспектор лагерей уничтожения, Кристиан Вирт, писал о вас в 1943 году в рапорте на имя Глобочника, заслуживает доверия?

— Для того чтобы ответить вам, я должен знать, что он писал.

— Цитирую: «Собибор как место экзекуций нуждается в Курте Болендере».

— Это всего лишь его личное мнение.

— А как объяснить, что сразу же после восстания в Собибор командировали именно вас?

— Это был приказ, и я обязан был его выполнить.

— Вы не только выполняли приказы, но и действовали по собственной инициативе, даже вопреки указаниям.

— В свое время соответствующие указания были даны Гиммлером и Гитлером.

Обвинитель взял со своего столика книгу, раскрыл ее и, придерживая рукой нужную страницу, заявил:

— Тезис о том, что ссылка на приказ Гитлера не может служить оправданием умышленного убийства стариков, женщин, детей и вообще беззащитных людей, был подтвержден еще на Нюрнбергском процессе.

— Я стою перед немецким судом, а не…

Председательствующий сделал замечание обвинителю, что в компетенцию окружного суда Хагена не входит обсуждение различных тезисов.

На этот раз Френцель был в восторге от ответа Болендера. Вот что значит быть упрямым, как осел, и твердым, как сталь. Должно быть, еще не родился на свет такой обвинитель, который способен вырвать признание у Болендера. Почему же тогда три дня тому назад Френцелю показалось, что некогда всемогущий шеф «небесной дороги» стоит у барьера с беспомощно повисшими руками? Выходит, это была уловка, рассчитанная на то, чтобы потом успешней войти в роль. Теперь видно, что голова у портье на месте. Одного лишь Френцель не понимает: зачем понадобилась Болендеру вся эта нелепая комедия — сказка о том, что он сочувствовал евреям и даже спасал их. Какой-то умысел здесь наверняка есть. Должно быть, это прояснится на послеобеденном представлении.

И еще одна загадка: Болендер стоит у стены, на которой вывешен план лагеря, нарисованный Бауэром, и отмечает на нем малейшие неточности. Он, возможно, делает это, желая доказать, что точно так же Бауэр мог напутать и в своих показаниях на предварительном дознании. И что уж совсем непонятно Френцелю, так это заявление Болендера:

— Если взять план Бауэра и сравнить его с макетом, изготовленным руководителем восстания, сразу видно, что именно макет, а не план целиком соответствует действительности.

Стоит Френцелю вспомнить горстку повстанцев, которая обвела их всех вокруг пальца, и он места себе не находит от злости. Если бы восставшие успели тогда хоть на минуту раньше пробиться к оружейному складу, они бы привели в исполнение свой приговор и над большинством из тех, кто сидит теперь на скамье подсудимых. Неужели Болендер не представляет себе возможные последствия такого заявления? Ждать долго их не придется. Вот уже ухватились:

— Где этот макет находится?

— В Советском Союзе. В музее, — ответил Болендер, подчеркивая каждое слово.

— Вы лично там его видели?

— Нет. Один из туристов, посетивший город Ростов-на-Дону, макет сфотографировал, эту фотографию я держал в руках.

Председатель суда на время как бы забыл о Болендере и обратился к Френцелю:

— Вам инкриминируются сорок два случая, когда вы, не имея на это прямого приказа, по собственной инициативе непосредственно участвовали в убийстве людей. Так, на железнодорожной платформе вы убили маленького ребенка, ударив его головкой о стену вагона. Вы пристрелили мать за то, что она не хотела расстаться со своей дочерью. Вы застрелили отца, когда тот отказался выполнить ваш приказ повесить своего сына. Десятки людей вы заставляли переносить в руках речной песок и расстреливали тех, у кого песок просыпался. Признаете эти обвинения?

Френцель долго молчал, будто потерял дар речи, затем прокашлялся, прочистил горло и заявил, что на все вопросы, так или иначе относящиеся к предъявленным ему обвинениям, он отвечать отказывается.

Не успел еще Френцель сесть на место, как поднялся его адвокат Рейнч и стал доказывать, что подзащитный имеет право не отвечать на подобные вопросы.

Дальше оставаться в зале суда не имело смысла. Береку стало совершенно ясно, чем суд будет заниматься в ближайшие несколько месяцев. Болендер, Френцель и остальные девять или десять обвиняемых с помощью своих адвокатов придумают десятки уловок, чтобы саботировать процесс как в зале суда, так и вне его. Видеть все это он не хочет и не может. Достаточно, если он прочитает о процессе в голландской печати и в газетных вырезках, которые ему пришлют Кневский и Гутенберг. То, что он задержался на один день, не помешает. Болендер затеял необычную игру, и знать о ней он должен. Итак, на вокзал.

Проходя мимо Беттины, Берек тихо шепнул ей:

— Адье. Передайте ему — нет!

 

Глава двенадцатая

ЖИТЬ И НЕ ЗАБЫВАТЬ

 

К ФЕЙГЕЛЕ

Колеса стучат по рельсам. За окном вагона во всю ширь асфальтированного шоссе, идущего вдоль железной дороги, мчатся автомобили — по десять и более в ряд. На мгновение показался и исчез какой-то маленький застенчивый вокзальчик, и снова проносятся фабричные корпуса, крохотные лесочки, поля, на которых пасутся коровы со свисающими широкими подгрудками, сады, старые и новые загородные виллы, замки…

Берек смотрит в окно, слепящее солнцем, и мысли в голове растекаются, времена перемешиваются, хотя ни один прожитый год не был похож на другой. С Фейгеле он встретился в конце сорок восьмого года в Варшаве, у Кневского. Она вся светилась притягательной лучистой красотой, обращавшей на себя внимание прохожих. Но Фейгеле была тяжело больна. Она чуть не погибла от туберкулеза легких, и Кневскому стоило немалого труда устроить ее в одну из лучших клиник. На письма Берека она первое время не отвечала. Потом случалось, что он получал по два, а то и по три письма в день. В своей обычной манере она писала ему: «Что, глупенький, хотел бы ты от меня услышать? Одна у меня работа — не давать врачам покоя. Я, кажется, сама себе изрядно надоела… До чего же ты, Берекл, ко мне добр! Твои глаза так и светятся добротой. Если бы я верила в ангелов, они, думаю, походили бы на тебя… Главное — слушаться старших, а кто из нас старше, это мы с тобой знаем… Берекл, сегодня заход солнца был изумительным. Только что скользнула какая-то звездочка, появилась и исчезла. Жизнь все-таки хорошая штука. Кажется, я теперь уже больше на этом свете, чем на том. Чудеса в решете, не правда ли?»

В тот вечер, когда он явился в больницу с букетом цветов и сказал ей то, что уже не раз собирался сказать, она ответила:

— Нет, вы только подумайте! — и голос у нее дрогнул. — Парню самому свататься не положено. Допустим, что из старой девы еще может получиться молодая жена, но, Берекл, я ведь «оттуда», из Собибора… Неужели тебе не понятно, отчего в моих глазах слезы? Из этого ада мы выбрались живыми, но не невредимыми. Боюсь, как бы я не походила на засохшее и бесплодное дерево…

Обоих Кневский устроил учиться в Берлине. Фейгеле все давалось намного легче, чем Береку. Достаточно было ей прослушать лекции, чтобы пойти и сдать экзамен. Через день в ночное время они дежурили в палате для тяжелобольных. Стипендию получали из Польши. В трудную минуту их выручал Кневский. Так прошли студенческие годы. По окончании учебы им пришлось на время задержаться в Гамбурге. Трижды они побывали в Польше. И всегда вместе. Дважды навестили деда Мацея. Когда приехали в третий раз, его уже не было в живых.

Скончался он на сельском погосте. С утра люди слышали, как он шел по дороге, постукивая перед собой палкой. Шел с трудом, еле передвигаясь. Он уже совсем обессилел. На кладбище дед Мацей опустился в мягкую траву, уперся головой в холмик, под которым когда-то похоронили Ядвигу, и уснул вечным сном. Береку казалось, что деду Мацею было под девяносто, а по словам соседей ему и восьмидесяти не было.

И в Голландию Берек и Фейгеле приехали вдвоем. Приехали, чтобы узнать о судьбе рисунков ван Дама, выяснить, что предпринимается для их розыска. Берек также надеялся, что здесь ему удастся найти кого-нибудь из родственников Фридриха Шлезингера. В Амстердаме он как-то познакомился со знаменитым врачом Корсари. В беседе выяснилось, что Корсари и доктор Абрабанел, погибший в Собиборе, были большими друзьями. Берек рассказал Корсари о последнем врачебном визите Абрабанела и, как клятву, повторил слова, сказанные им Куриэлу: «Если бы произошло чудо и ваш внук оказался на свободе, я бы ему сказал: вот уже скоро шесть столетий, как Абрабанелы лечат людей. Молодой человек, следуй по нашему нелегкому пути, и ты никогда об этом не пожалеешь…» Берек показал Корсари железнодорожный билет и фотографии, которые Абрабанел оставил Куриэлу.

Вот тогда и зародилась мысль о том, что Береку и Фейгеле неплохо было бы осесть в Голландии. Со временем доктор Шлезингер стал ординатором в больнице профессора Корсари, а затем и его ассистентом. Часть своих пациентов профессор понемногу уступил Береку. Корсари одолжил молодой чете денег на приобретение удобного, солнечного домика, на оборудование просторного кабинета, и, судя по всему, больные довольны своим доктором, а профессор — своим учеником.

Поезд замедлил ход, и Берек внезапно услышал железный лязг буферов. Нить воспоминаний оборвалась.

…Из здания вокзала повалил поток пассажиров. Берек охватил взглядом всю шумную площадь. Через несколько минут Фейгеле в мягких башмачках на босу ногу всплеснет руками:

— Ба! Кого я вижу! Берекл приехал!

Фейгеле с ее девичьей фигуркой и короткой стрижкой на вид и тридцати не дашь. Она принимает из рук Берека букет цветов. Затем один пакет, другой.

— Ой, — говорит она, — что этот человек себе позволяет! Кто я тебе, чужая, что ты натащил мне столько подарков? Молчишь? Ну скажи, что хочешь доставить мне удовольствие. Это для меня будет самым ценным подарком.

— Нет, Фейгеле, самый ценный подарок еще впереди. Сейчас Поль Робсон споет для тебя песню.

— За песню тебе причитается поцелуй. Но почему ты так быстро возвратился? С чем ты вернулся из Хагена?

— С тем же, с чем и уехал, — отвечает Берек, будто в шутку. — Ты, Фейгеле, была права. Приговор они постараются утопить в море слов. Но правду о Собиборе…

— А разве, Берекл, она им нужна?

— Она нам нужна.

Прошло несколько дней, и из Хагена поступил номер газеты «Гейматнахрихтен» за 15 сентября 1965 года с отчетом о пятом дне судебного процесса. Та же почта доставила Береку письмо от Беттины.

Заголовочный шрифт газетного листа возвещал:

«Болендер заявляет, что сам он на 1 / 8 еврей».

«Болендер указал, что он происходит от евреев. Его прабабушка была незаконнорожденной дочерью еврея».

Фейгеле улыбнулась:

— Теперь ты видишь, Берекл? Кто красив, а я умна. Твоя Беттина затеяла двойную игру. Все это, от начала до конца, сплошной обман. Допустим, обершарфюреру терять больше нечего, — пусть сбудется все то, что я ему желаю, — но его троюродная сестра — хитрая, видно, бабенка. Давай-ка посмотрим, что она пишет моему муженьку.

Берек вскрыл письмо. В конверте лежала напечатанная на машинке копия заявления Беттины, разоблачающего Болендера. И ни слова Береку.

— Смотри-ка, порядочная немка, — сказала Фейгеле.

ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ

«Слово повшехне», 25 сентября 1965 года.

«Памятник жертвам фашизма в Собиборе.

В ближайшее воскресенье на территории бывшего гитлеровского лагеря смерти в Собиборе состоится торжественное открытие памятника жертвам фашизма, уничтоженным в лагере. Программой предусмотрены выступление министра Я. Вечорека и возложение венков на братскую могилу.

В торжественном открытии памятника примет участие один из немногих оставшихся в живых узников, руководитель восстания в Собиборе, советский гражданин А. Печерский» [22] .

 

В ХИЛЬВЕРСУМЕ

В приглашении, присланном господину и госпоже Шлезингер, было сказано, что открытие выставки работ Макса ван Дама состоится 30 апреля 1966 года. Было решено выехать на рассвете.

По краю неба заалели первые лучи. Мотор автомашины пока не включен. Кругом еще царит ночная тишина.

— Берек, а Берек, ты слышишь, что я тебе говорю?

— Слышу, конечно.

— А если слышишь, то почему не слушаешься? Я хочу, чтобы ты надел теплый джемпер.

— Фейгеле, ведь на дворе уже лето, а до Хильверсума рукой подать.

— Если тебе охота простудиться — твое дело, но потом пеняй на себя.

Судя по всему, Фейгеле уже теряет власть над собой. За последнее время нервы у нее крепко сдали. С каждым годом Собибор все больше напоминает о себе. Еще немного, и она вовсе откажется ехать. Берек готов во всем ей уступить. Он уже застегнулся на все пуговицы.

В пути к ней возвращается хорошее настроение. С моря, от каналов дует свежий ветер. Дышится легко. На небе — ни облачка. Все вокруг залито солнцем, и сырой асфальт напоминает черное зеркало.

— Утро, Берекл, райское, и мне просто жаль тех, кто еще лежит в постели. А что, если остановить машину и немного пройтись?

Недалеко от шоссе виднеется тихое озеро. Совсем близко большой город, а все кажется первозданным. Луг и холмик за озером так зелены и чисты, будто человеческая нога по ним никогда не ступала. На таком холмике возле местечка Берек когда-то видел пастушка со свирелью. Летом в праздник учащихся «лагбоймер» он на таком лугу играл с мальчишками в войну. Все это он помнит, но снова увидеть мир теми мальчишескими глазами, увы, уже невозможно.

Фейгеле расстегивает стоячий воротник кофточки. Утром, задержавшись у туалетного столика, она заметила: «Эти зеркала никого не щадят». Что говорить, ни зеркала, ни годы.

Вдруг Фейгеле остановилась:

— Берек, как ты думаешь, Печерский знал ван Дама?

— Нет. Почему ты об этом спрашиваешь?

— Я думала, когда он приедет на суд, пригласить его к нам в Голландию.

— Он не приедет.

— Как это? А ты откуда знаешь?

— Штракке заявил, что Печерский недолго пробыл в Собиборе и поэтому вызывать его в качестве свидетеля не имеет смысла. Мол, новых фактов от него ожидать не приходится.

— Вот тебе и на!

— Об этом сказано в статье Сашка, опубликованной в Бюллетене. Там же приводится просьба Сашка сообщить ему о судьбе Люки, если кому-либо в Голландии что-нибудь о ней известно.

— Видишь, сколько лет прошло с тех пор, а сердце у него все ноет. И я навсегда запомнила Люку. Дня три-четыре после восстания мы были вместе. А ты, Берек, тоже веришь, что Люка жива, но не дает о себе знать?

— Трудно поверить. Но все возможно. Кто-то написал Печерскому, что Илона Сафран, вывезенная из Голландии в Собибор под именем Урзулы Штерн, это и есть Люка.

— Да будет тебе! Ведь обе они, и Люка, и Илона, были в женском бараке.

В машине они перебрасываются лишь короткими фразами. Дорога все оживленнее, так что приходится быть внимательным.

Хильверсум — город небольшой, зеленый, город-сад. В известной мере его можно считать культурным центром страны. Здесь живут писатели, журналисты, артисты, музыканты, художники. Здесь, а не в Гааге, находятся радио- и телевизионные станции страны.

На полотне у входа в музей начертано: «Макс ван Дам. 1910—1943». Выставка продлится месяц, а впечатление такое, будто все хотят посетить ее в первый же день. К автопортрету художника не подступиться. Здесь немало людей, которые знали ван Дама при жизни.

Берек и Фейгеле переходят от одной картины к другой, и глубокая скорбь сжимает их сердца. Какого замечательного человека уничтожили в Собиборе. Какой великолепный художник не прожил и половины своего земного срока.

ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ

Бюллетень Нидерландского комитета бывших узников Освенцима за май 1966 г.

Из статьи протестантского пастора А. Д. Х. Хойсмана.

«Вчера я посетил выставку Макса ван Дама в Хильверсуме. Это — впечатляющее собрание картин, акварелей, рисунков.

Жизнь тридцатитрехлетнего еврейского художника оборвалась в 1943 году в фашистском лагере смерти Собибор.

На прошлой неделе я разговаривал с одним из его убийц.

Я удостоился сомнительной чести быть узнанным одним из их фюреров. «Ах, вот как, вы — голландец».

Я боюсь, что вряд ли можно говорить о каком-либо чувстве вины у этих эсэсовцев. Из бесед, которые мне пришлось вести с ними совсем недавно и в ноябре 1965 года, создается впечатление, что они считают себя жертвами политического процесса, затеянного в престижных целях. Палачи превосходно выглядят.

Восемь из двенадцати находятся на свободе! Неслыханно! Невероятно!

Во время заседаний суда происходят «веселые» паузы. Палачей развлекает то, что кто-то из узников, вопреки их ожиданию оставшийся в живых, не может спустя двадцать три года сказать точно, какой масти была собака, которой эсэсовцы их травили, — черной или коричневой.

В двенадцать часов дня эти господа вместе со своими защитниками отправляются обедать, а в три часа или три тридцать пополудни «трудный день» заканчивается.

Один из этих «сверхчеловеков» уверял меня, что процесс — дело рук евреев. Как видите, уважаемые читатели, гитлеровские прихвостни все еще живы!»

 

СНОВА В ХАГЕНЕ

Гутенберг встретил Берека и Фейгеле как своих давнишних добрых друзей. Двухкомнатный номер, куда он их проводил, был лучшим в отеле. За время отсутствия Берека Гутенберг сильно осунулся, постарел. Голова стала совсем седой. Глубже стали поперечные морщины на лбу. Глаза впали, но отекшее лицо, как всегда, тщательно выбрито.

— Будете завтракать или хотите сперва отдохнуть с дороги? — справился Гутенберг.

— Нет, нет, — ответила Фейгеле, — мы не утомлены и не голодны. Разве только стакан чаю… Очень хочется пить.

— О, фрау Шлезингер, если только позволите, я сам обслужу вас.

Берек не дал ему договорить:

— Чай мы будем пить втроем. Не возражаете, герр Гутенберг?

— Мне, — говорит Фейгеле, — нужно только минут десять, чтобы привести себя в порядок.

— Уверяю вас, герр Гутенберг, что раньше чем через полчаса моя жена из своей комнаты не выйдет.

— Вы приехали на суд? — завязывает Гутенберг разговор после того, как они втроем сели за стол. — У нас о нем уже забыли, или, вернее сказать, к нему уже настолько привыкли, как будто без него Хаген — не Хаген. После вашего отъезда ко мне пришел адвокат Лахмана и допытывался, не справлялся ли кто-нибудь у меня о его клиенте. Человек он солидный и сказал, что после войны Лахман ни одного дня в тюрьме не сидел и сидеть не будет. Моя Эльза сделала так, как обещала: повела своих учеников на процесс. Я ей передал мой разговор с адвокатом, и она по своей привычке заметила: адвокат знает, что говорит, он полагается на судей… Кстати, Эльза о вас справлялась и хотела бы повидать.

Прошло почти шестнадцать месяцев с тех пор, как начался процесс, а конца ему не видно. В лагере Собибор все шло куда быстрее… Но хоть в одном случае справедливость восторжествовала. Курт Болендер покончил с собой — повесился в камере. Какому-то прыткому репортеру даже удалось заснять, как он болтается на веревке.

Адвокат Френцеля Рейнч заявил, что это свидетели обвинения довели Болендера до самоубийства. Верно и то, что на бывшего шефа «небесной дороги», как и Френцеля, свидетели чаще всего указывали пальцем. В своем предсмертном письме, адресованном Беттине, Болендер писал о «недочеловеках», которые смеют кричать на арийца чистой крови, и об арийцах, которые ничуть не лучше «недочеловеков». В конце письма сказано:

«Тебе, Беттина, я намеревался выделить половину моего капитала, но убедился в том, что ты этого не стоишь, а потому все свое состояние передаю одной близкой мне по духу молодежной организации…»

У здания окружного суда почти одновременно остановились пять легковых машин. Прибывшие в них пятеро мужчин никуда не спешат. Они стоят и ведут задушевную беседу в ожидании трех своих коллег, вышедших из отеля минут за двадцать до них. По случаю замечательной погоды те после сытного завтрака решили прогуляться пешком.

О чем они говорят между собой? Роберт Юрс, человек с приличным брюшком и двойным подбородком, размахивает рукой, на которой видна черная татуировка. Он обижен, что прибывшая сюда на свидание с отцом дочь Эриха Бауэра отказалась сесть в его машину. С ним не поехала, а вот с этим придурковатым Лахманом сидела в холле и внимательно слушала все, что он ей рассказывал.

Фукс снял очки в позолоченной оправе, прищурил глаза, и множество мелких морщинок пробежало по его лицу. На его взгляд, Лахман не такой уж тупица, как это кажется. Он первый из обвиняемых понял, что судей особенно бояться нечего. До Фукса это дошло намного позже, когда уже начался допрос свидетелей, и тогда он заявил: «О моей совести беспокоиться нечего. Я делал то, что должен был делать».

Из-за угла появились трое.

— Идут, — оповещает Юрс. — Лахман уже принял горячительное, вы только посмотрите, как браво он шагает!

Дюбуа в ответ замечает:

— Да что ты, разве мы так шагали? — Воспоминание доставляет ему большое удовольствие. — Вот если бы им навстречу шел Штангль, или Вагнер гаркнул бы…

Береку не хотелось, чтобы Фейгеле присутствовала на суде, но та настояла на своем. Она смотрит на Френцеля, на Рейнча, который обрушился с упреками на свидетеля Меера Зиса, и потихоньку глотает слезы. Зис рассказывает о Бельжеце и Собиборе. На его долю выпало испытать ужас обоих лагерей смерти, и теперь он нигде не находит себе места, кочует из одной страны в другую, ничего не может сделать со своей памятью. Сюда Зис прибыл из Венесуэлы, а куда поедет дальше — и сам не знает. Рейнч, приставший к Зису, как пиявка, наконец от него отстал, и тогда к свидетелю обратился Штракке:

— Всмотритесь, пожалуйста, хорошенько и скажите нам, кого еще из бывших эсэсовцев вы узнаете?

Меер Зис так и сделал: он узнал и назвал тех из обвиняемых, кого помнил. После этого повернулся в сторону адвокатов и, указывая на них пальцем, спросил:

— Господин председатель, среди них я могу искать?..

Лица защитников искривились, будто они объелись чем-то кислым. Зис подождал, пока улегся шум в зале, и продолжал:

— Я могу назвать еще двоих — свидетелей защиты: юриста Оструэса — бывшего эсэсовского судью, которого опасался даже генерал Глобочник, и коммерсанта Штекенбаха — бывшего начальника Берлинского гестапо…

За столом представителей печати взялись за блокноты.

Начался допрос свидетеля Шлойме Подшлебника. После восстания он стал Соломоном Фаулем. Из комнаты для свидетелей, тяжело ступая, он вошел в зал заседаний и остановился как вкопанный. Ему под шестьдесят. Живет в Америке. Фермер. В Собиборе находился с конца 1942 года. Перед этим в лагере уничтожили его родителей, пять сестер и троих братьев. Это он, работая в лесу, убил вооруженного охранника и бежал вместе с еще одним узником. Того поймали, и Франц Вольф застрелил его.

Адвокат Вольфа спрашивает:

— Как звали человека, вместе с которым вы совершили побег?

— Его фамилия Кон.

— Вы в этом уверены?

— Когда двое собираются предпринять такой шаг, они должны хорошо знать друг друга.

— Кон был вашим земляком?

— Нет.

— Откуда он приехал в Собибор?

— Он туда не приехал. Его привезли.

— Откуда?

— Из Кобрина.

Слово берет обвинитель:

— Обвиняемый Франц Вольф, вы все еще утверждаете, что Подшлебника и Кона поймали?

— Мы их тогда по именам не знали.

— Бывали ли еще случаи, когда кто-либо из лесной команды пытался бежать?

— Не помню.

— Подсудимый Вернер Дюбуа, как бывший начальник охраны вы должны помнить, бывали еще подобные случаи?

— Нет.

— Франц Вольф, вы поймали обоих беглецов?

Вольф молчит.

Штракке недоволен, так как этого в протокол не занесешь.

— Господин председатель, — говорит Подшлебник, — унтершарфюреру СС с его ненасытной жаждой крови, конечно, хотелось уничтожить обоих свидетелей.

Адвокат Вольфа опять встает с места. Ему разрешают задать свидетелю один вопрос, другой, десятый… Наконец у Подшлебника лопнуло терпение, и он в ответ говорит адвокату такое, что занести в протокол и на этот раз не представляется возможным…

На исходе последний день декабря 1966 года. Весь месяц шли дожди. Еще вчера Гутенберг сомневался, наступит ли настоящая зима в Хагене. Но зима пришла. За одну ночь город преобразился, оделся в белый наряд.

Фейгеле и Берек идут, прижавшись друг к другу. Снег скрипит у них под ногами.

— Красота-то какая! — восклицает Фейгеле. — Только и жить!

— Да, надо жить, — говорит Берек. — Жить и не забывать.

Через несколько часов начинался новый, 1967 год…