#img_8.jpeg
#img_9.jpeg
Глава тринадцатая
ВАГНЕР — МЕНДЕЛЬ
ПОЕЗДКА ОТКЛАДЫВАЕТСЯ
Бернарду Шлезингеру и Агие Вонделу нелегко было решиться предпринять поездку из Амстердама в Бразилию. Обоих мучило сомнение: может, вся эта затея ни к чему? Дорога дальняя, да и влетит она в копеечку. Правда, слишком прибедняться им не приходится, но и лишних денег у них не водится. К тому же путешествие может затянуться. Вондела это меньше беспокоило. Хотя последнее время дела его шли не блестяще, но пока он еще вполне кредитоспособен, и ежемесячные перечисления продолжают поступать независимо от того, на месте он или в отъезде. С компаньоном они с самого начала договорились, что тот сам будет справляться с делами, да, собственно говоря, никто, кроме одного доверенного сотрудника, и не знает, что их, хозяев, двое. А вот Берек — другое дело. Он занимается частной практикой, а пациенты хотят, чтобы «свой» доктор всегда был под рукой.
Сомнения длились до тех пор, пока Фейгеле (раз уж Берек по сей день называет ее так ласково, последуем его примеру и мы) в один прекрасный день со свойственной ей категоричностью не заявила:
— Кончайте-ка, мужчины, разговоры! «Ехать, не ехать»… Последнее слово, как я понимаю, за вами, но не грех и меня послушать. С Береком, скорее всего, должна была бы поехать и я. Но мужа своего мне не переспорить. Верно и то, что Вагнера я почти совсем не помню и, попадись он мне на глаза, вряд ли бы его узнала. Помню только, что постоянно шипел, как гремучая змея. Запомнилось мне также, что был он высоченного роста, так что его хватило бы на двоих, — какое-то страшилище. Подождите, подождите, я еще не все сказала. А что этого душегуба столько лет не могут схватить за горло, тоже кое о чем говорит. Всякое может случиться. И не смотрите на меня так! Береженого бог бережет. Вы не хуже меня знаете, что в наше время порой расправляются не с убийцами, а со свидетелями. Щука может уйти вглубь, как Борман и Менгеле, а рыбак с крючком, глядишь…
— Согласен, — не дал ей договорить Агие, — но раньше времени нечего тревожиться. Поедем вдвоем. Одно дело — рекомендательное письмо к моему другу Гроссу, другое дело — явиться самому. Но суть не в этом. Недавно мне в руки попали важные документы об оберштурмбаннфюрере СС профессоре Вернере Хайде — научном руководителе акции «эвтаназия», жертвами которой стало свыше двухсот тысяч человек, и о любимце Гиммлера профессоре Вольфраме Зильберсе — генеральном директоре научно-исследовательских институтов по изучению проблемы наследственности. Из них явствует, что по предложению этих «ученых мужей» Францу Штанглю еще в 1940 году было приказано в кратчайшие сроки и совершенно секретно создать действующую модель лагеря смерти, по образцу которой такие же лагеря будут создаваться на территории завоеванных стран. Местом для него был избран замок Хартгейм в Австрии.
Там-то строитель из Штутгарта Эрвин Ламберт и соорудил первую газовую камеру. В этом же лагере была создана специальная школа, в которой из числа отобранных фанатично преданных нацистов готовили руководителей будущих конвейеров смерти. В свое время и Ламберт, и Хайде, и Зильберс предстали перед судом, но все они о Хартгейме предпочитали не распространяться. Вагнер был первым, кого Штангль зачислил слушателем, а несколько месяцев спустя назначил инструктором этой школы, и теперь никто, пожалуй, не знает столько о судьбе эсэсовцев из Хартгейма — куда разбрелись и где укрываются, — как Вагнер. Разумеется, выудить это у него не просто, но пытаться надо. Возможно, что и фрау Тереза Штангль вынуждена будет кое в чем раскрыться перед вами. Короче говоря, долго раздумывать не приходится. Сейчас же звоню в Сан-Паулу Гроссу, и, если обстановка не изменилась, вылетаем.
Береком владели противоречивые чувства. Хоть Фейгеле и уверяет, будто не помнит Вагнера и не узнала бы его при встрече, это не совсем так. Не забыла же она, что он высоченного роста и что он то и дело шипел. И если бы она поехала с ними, было бы совсем неплохо. Но после того, как лет десять назад они вместе ездили на процесс в Хагене, она долго не могла прийти в себя, и затянувшиеся было раны снова дали о себе знать. И он твердо решил: хватит! Он не допустит, чтобы на пути Фейгеле снова повстречался кто-либо из эсэсовцев Собибора. Что до Вондела, то его намерение тут же вылететь в Бразилию встревожило Берека.
Конечно, сообщение Агие очень важно. Да о чем тут говорить, если из оставшихся в живых ста восьмидесяти палачей Собибора перед судом Западной Германии предстали только четырнадцать. Ради того чтобы разыскать и разоблачить остальных, не следует жалеть ни труда, ни времени, ни денег, даже если это и связано с опасностью для жизни, и все же он убежден, что не только Фейгеле, но и Агие с его чувствительным к малейшим переменам климата больным сердцем не должен рисковать собой. Это не обычный полет, когда, прибыв на новое место, на час-другой переводишь стрелку часов. Это долгая и утомительная дорога, протяженностью от Восточного полушария до Западного. В Бразилии придется забыть о привычных для нас временах года. Легко ли будет Вонделу приспособиться к периоду дождей, который длится там с ноября по май? Обо всем этом Берек не раз говорил Агие, но тот все отмалчивался, делал вид, что не слышит. Как же все-таки быть?
Тем временем Вондел связался по телефону с Гроссом. Судя по доносившимся восклицаниям, там произошли какие-то перемены, и Гросс советует с вылетом повременить.
Услышав эту неожиданную новость, Фейгеле ухмыльнулась и заметила:
— Что ни говорите, а я как в воду глядела. Все их дьявольские штучки у меня уже сидят в печенках. И этот хищник не клюет на приманку. Не зря я вам напомнила про Бормана. Похоже, что это второй Ресифи.
Ресифи… Из этого бразильского города как-то поступило сообщение, взбудоражившее телеграфные агентства всего мира: «Мартин Борман арестован в бразильском штате Пернамбуку!» Вскоре, однако, выяснилось, что произошла ошибка: вместо Бормана в Ресифи задержали другого нациста, бывшего офицера СС, которого органы юстиции многих латиноамериканских стран разыскивали за торговлю наркотиками.
Понять, почему Гросс неожиданно предложил отложить вылет, было трудно, и Фейгеле все больше склонялась к мысли, что поездка в Бразилию с самого начала была пустой затеей, что она ломаного гроша не стоит, ее надо выбросить из головы и заниматься более неотложными делами. И у Вондела появились совсем иные заботы: предстоящую ему операцию по вживлению кардиостимулятора нельзя было дольше откладывать, и Берек уговорил его как можно скорее лечь в больницу.
В ОТЕЛЕ «ТИЛЬ»
Истинную причину, побудившую Гросса посоветовать отложить поездку, Берек узнал только через несколько недель после телефонного разговора с Бразилией.
Оказавшись в Бразилии, Штангль и Вагнер вскоре вошли в контакт с нацистами, осевшими там задолго до них, включились в тайную замкнутую сеть, связывавшую всю эту свору, где все обязаны были всячески поддерживать и предупреждать друг друга о грозившей опасности. Здесь, как и раньше, Вагнер старался оставаться на втором плане, за спиной Штангля. Но после того, как его шеф оказался за решеткой и там скончался, в Вагнере разыгралось тщеславие: его заслуги перед рейхом столь велики, что он вправе рассчитывать на гораздо большее почтение к себе. Настала пора считаться с ним если не как с видным деятелем, то хотя бы как с заслуженным ветераном.
Не последнюю роль здесь, видимо, сыграла интимная связь Вагнера с Терезой Штангль. Франц Штангль, по убеждению Вагнера, был личностью незаурядной, и Тереза, сравнивая их, не могла не видеть разницы между ними. Так или иначе, но Вагнер делал все от него зависящее, чтобы как-то напомнить о себе. И хотя его товарищи по партии прекрасно понимали, чего он хочет, никто из них не поддержал его. Время шло, а он ничего не добился.
Поначалу он никак не мог взять в толк: опытный, заслуженный эсэсовец, удостоенный почетной эмблемы «Черная голова», готов всего себя отдать делу воспитания молодежи в духе гитлеризма, а ему не дают хода. До него дошел слух, что кое-кому здесь не нравится его фамилия — Мендель. Вагнера так и подмывало рассказать, как он стал обладателем этой фамилии и во что ему это обошлось, и он с трудом удерживался от этого соблазна.
Как бы то ни было, но ему, Вагнеру, привыкшему повелевать, знавшему, что любой его приказ незамедлительно и беспрекословно выполняется, на этот раз придется, сжав зубы, смириться. Дело, видимо, идет к тому, что через несколько лет никто и не поверит, что фермер Гюнтер Мендель, занимающийся выращиванием кур и кроликов, и некогда всемогущий Густав Вагнер — одно и то же лицо…
Это вызывало у него большую досаду, и он как-то полушутя сказал Терезе:
— Наши соотечественники ведут себя точь-в-точь, как куры на моей ферме. Если петухи дерутся, то тот, кто проиграл бой, сразу же теряет власть, и его «привилегиям» приходит конец. Несколько лет назад я раздобыл «арийского» петуха с Тибета. Куры его не признали и избрали себе другого владыку. Польза от него невелика, но все же я его кормлю.
Терезу рассказ о тибетском «арийском» петухе ничуть не удивил. Еще до войны она слышала, что на Тибет было послано несколько «научных» экспедиций с заданием выявить и отобрать партию породистых, «расовых» животных и что одному ученому, некоему доктору Шефферу, удалось доставить в Германию табун «арийских» лошадей и несколько ульев «арийских» пчел. Мед из этих ульев должен был стимулировать прогресс избранной немецкой расы, которая со временем будет состоять из людей — гигантов, людей — божеств. Вагнеру же она заявила:
— Коль скоро петух этот только жрет и кур не топчет, будь он хоть трижды «арийский», его незачем держать. Такого не кормить надо, а зарезать.
Вагнера ее ответ еще больше раздосадовал, но он промолчал. Шло время, и у него возникла идея, которую он тут же ретиво принялся осуществлять. Через своего знакомого, имевшего доступ к нацистской верхушке, внедрившейся в Бразилию, Вагнер передал, что он готов принять на себя все расходы, связанные с празднованием 89 й годовщины со дня рождения Гитлера. Не сразу, но предложение его было принято, и он был включен в состав организационной комиссии, состоявшей из четырех доверенных лиц. Комиссию возглавляла особа довольно высокого ранга, и, как водится, заниматься черновой работой ей не полагалось, так само собой получилось, что подготовка к юбилею фюрера легла главным образом на плечи Вагнера. Фактически он стал заправлять всеми делами и настолько ушел в работу, что даже позабыл о всех своих недугах. Недавнего угнетавшего его чувства приниженности и апатии как не бывало. Он как бы родился заново. Многие из «бывших», привыкшие отмечать дату рождения Гитлера большей частью в домашней обстановке, за зашторенными окнами, в довольно узком кругу, на этот раз изъявили желание принять участие в общем торжестве.
О предстоящем празднестве вслух нигде не говорилось. Больше того, были приняты меры, чтобы об этом знали лишь немногие, и даже приглашенные были уведомлены о месте и времени сборища лишь в последнюю минуту. Для этого несколько раз умышленно переносили место сбора. Организаторов особенно смущала излишняя горячность молодых неонацистов. На свой страх и риск те пригласили гостей из соседних стран — Аргентины, Боливии, Чили, Парагвая. Более опытные и осторожные «бывшие» пытались охладить их пыл. В который раз просеивали и резко сокращали списки приглашенных. Кое-кому заявили, что празднество на этот раз придется отложить, зато, мол, в будущем году, когда фюреру исполнилось бы девяносто, оно будет отмечено широко, с размахом.
Так было сообщено и Терезе Штангль, и Гросс, узнав от нее об этом, посоветовал Вонделу с поездкой в Бразилию повременить.
Однако празднество, правда, не так широко, как этого хотелось Вагнеру, все же состоялось.
В то утро, когда Альфред Вилкельман, владелец небольшого, но фешенебельного отеля «Тиль» в курортном городке Итатиая (в ста тридцати километрах южнее Рио-де-Жанейро), объяснял поварам, какие изысканные блюда им придется готовить, начальника политической полиции штата Гуанабара уведомили о том, что двадцатого апреля в отеле «Тиль» соберутся делегаты подпольной Коммунистической партии Бразилии. Альфред Вилкельман был известен полиции как человек, тесно связанный с нацистами. Было маловероятно, что он согласился предоставить свой отель для собрания коммунистов, но это еще ничего не значит. Возможно, что сам Вилкельман не знает, каких гостей ему предстоит принять, а уж полиция в этом разберется и постарается принять надлежащие меры.
Как только блюстители порядка оцепили отель, им стало ясно, что здесь собралась публика иного рода. За богато сервированными столами сидели изрядно выпившие господа и во всю мочь орали «Хайль Гитлер!». В здешних краях это было привычным делом и не наказывалось. Но полицейским отступать уже было неловко, так как еще до них здесь появились вездесущие газетчики.
Несколько человек из тех, кто сидел за председательским столом, и среди них Вагнер и фрау Тереза, успели незаметно выскользнуть из банкетного зала и юркнуть в боковую комнатушку, но и там оставаться долго нельзя было. Один из официантов показал им мало заметный запасной выход. Вагнер не спеша, с напускным спокойствием вышел во двор отеля, и тут же его ослепила вспышка магния. Сфотографировали его одного, его вместе с Терезой и еще раз, когда с ним поравнялся какой-то человек. Разглядев его, Вагнер остолбенел. Сходство этого человека с самим Вагнером было поразительным, как если бы они были близнецами. В том же возрасте, одного роста, такой же, как и он, тощий, со впалыми щеками. Вагнеру на мгновение показалось, что он смотрит в зеркало и видит в нем свое отражение. Он побагровел, глаза его загорелись гневом. Что здесь происходит? Как попал сюда этот тип?
Вокруг них начали собираться люди, удивленно поглядывая то на него, то на его двойника. Значит, все видят, что они поразительно похожи, будто одна мать их родила. Вагнер ничего не мог понять: откуда этот человек взялся, кто мог его подослать и с какой целью?
Тереза взяла Вагнера под руку, и они направились к машине. Никто их не останавливал, ни о чем не спрашивал. В дороге он стал понемногу успокаиваться: ничего, мол, страшного не произошло, встреча с двойником, скорее всего, была шуткой, чьим-то розыгрышем. Быть может, это и лучше, что у него появился двойник. Тем труднее будет докапываться до его прошлого, и его скорее примут за того, за кого он себя выдает.
— Жаль, что торжества так нелепо кончились, — обратился он к Терезе, — но считать это провалом, думаю, нет основания.
Тереза же, до этого, казалось, спокойно сидевшая рядом с ним, возразила:
— Густав, это не так. Задумано все было хорошо, но получилось явно неудачно. Что-то надо предпринять, — в ее словах чувствовалась озабоченность.
Но Вагнер не разделял ее опасений.
— Глупости! Выдумываешь! — отчитал он ее, как неразумное дитя, и, немного успокоившись, добавил: — Никого ведь не задержали, фамилий ни у кого не спрашивали и не записывали.
Но Тереза продолжала настаивать:
— А я тебе говорю, что теперь надо быть особенно осмотрительным. Фотографии напечатают в газетах, и многим они раскроют глаза.
— Ни фамилии Вагнер, ни даже Мендель под фото не будет, — уже менее уверенно продолжал он стоять на своем.
— Твоей, вероятно, не будет, зато будет моя или же того типа, что так на тебя похож.
— Когда я увидел его во дворе отеля, мне, по правде сказать, показалось, что это какая-то галлюцинация. Он, очевидно, тоже сидел в зале. Теперь мне ясно, отчего все поглядывали на меня и посмеивались. Ты хоть знаешь, кто он?
— Кое-что я о нем слышала, но впервые увидела его только сегодня. Он выдает себя за полковника, бывшего командира особой группы по уничтожению коммунистов, евреев и цыган, сопровождавшей оккупационную армию.
— А я о существовании двойника и не подозревал и в зале его не заметил. Все-таки не понимаю, чем это может мне грозить?
Тереза ничего не ответила и только пожала плечами.
На другой день после неудачного празднества в газете «Жорнал ду Бразил» появилась информация о состоявшейся в Итатиае встрече пятидесяти бывших нацистских преступников, иллюстрированная фотографиями ее участников.
Вот когда Вагнер понял, что ему давно надо было продать свою ферму и вместе с Терезой покинуть насиженные места. Сделать это сейчас ему вряд ли удастся, так как за ним безусловно уже следят, и деньгами тут не откупишься. А коль так, он своей попыткой тронуться с места вызовет еще большее подозрение, и тогда уж наверняка с него глаз не спустят.
ДОБРОВОЛЬНОЕ ЗАТОЧЕНИЕ
Время шло, и чем дальше, тем больше страх охватывал Вагнера, и он терял выдержку. Все эти годы в Бразилии он ни с кем не переписывался, теперь же почтальон часто к нему наведывался. Письма посыпались со всего света. В конвертах, как правило, лежали вырезки из газет. Прочитать их — а они были на разных языках — он не всегда мог, но фотографии были одни и те же: он и Тереза, он и его двойник. В одном из писем рядом с текстом под вторым снимком красными чернилами сделана приписка: «Один из них — палач из Собибора Густав Вагнер, и его убить мало». Эти письма вызывали у него все нарастающее смятение. Ему мерещилось, что отовсюду его выслеживают.
Днем он еще как-то крепился, но с наступлением темноты, особенно по ночам, все звуки и предметы рождали в нем страх. Это в Хартгейме ему легко было уговорить себя, что им, избранным, состоящим в «Черном ордене», нечего бояться, что они и в воде не утонут, и в огне не сгорят, вражеские пули их не возьмут, а снаряды их минуют. В это легко было верить тогда, когда он был вне опасности. А кто теперь ему подскажет, что нужно сделать, чтобы сохранить свою жизнь?
Он пробовал было утопить страх в вине. В последние годы врачи ему категорически запрещали употреблять спиртное, и все-таки по вечерам он нет-нет да прикладывался к рюмке, но ничего не помогало. Тревога даже во сне не покидала, и страшные сновидения преследовали его каждую ночь.
В один из вечеров он выпил несколько рюмок бразильской башасу и даже до кровати не смог добраться, так и остался сидеть за столом, голова гудела, все в ней перемешалось. Мысли, видения уносили его в далекое прошлое. Вдруг ему послышался голос, возникающий издалека и возвещающий о том, что наступает час расплаты: пролитая им кровь не исчезла бесследно, и зря он тешил себя надеждой, что земля укроет, со временем все забудется. Возмездие за содеянное неминуемо.
Он все явственнее слышит отзвуки приближающихся шагов: нарастает глухой шум, переходящий в мощный гул. Это идут те, кого он уничтожил. Кто же тридцать с лишним лет после гибели поднял их из забытья? Вот они уже переступают порог дома. Ощущение такое, словно его пригвоздили к стене. Над ним висит ягдташ с бахромой. Он уже давно не охотник, теперь охотятся за ним. Ему страшно, он боится двинуться с места. Вот-вот примутся за него, и в ход пойдут те же зверские пытки, которые он так охотно применял к своим жертвам. Он в ужасе: у мертвых это уже позади, а ему еще предстоит испытать. Не лучше ли покончить с собой? Легко сказать! В здравом уме на такое решиться может не каждый. Нужны железные нервы и холодный рассудок. У него на это не хватит мужества.
Вот они уже рядом. Знакомые лица. Там, в лагере смерти, где они были в его власти, он не давал им ходить и даже стоять на ногах: они ползали перед ним, как черви. Он их избивал так, что они валились наземь и больше не поднимались. Здесь же они все стоят на ногах. Их главаря он видит впервые. По его знаку все выстраиваются, как это делали на аппельплаце, — по росту в четыре ряда.
Дом, оказывается, и не дом вовсе. Здесь все поделено на прямоугольники, точь-в-точь как в лагере. Вместо комнат — бараки с оконцами, забранными железными решетками. Даже запах паленого тот же. Вагнеру кажется, что он все еще тот, каким был в те времена. И сил в нем не убавилось, ему ничего не стоит справиться с любым из этих призраков. Так не лучше ли воспользоваться испытанным приемом, замахнуться, как бывало, правой рукой и…
Почему же он все еще раздумывает и на это не решается? Что-то его сдерживает. Их глаза не только полны яростного гнева и возмущения — к этому он уже привык, — но и злорадно блестят: «Мол, попробуй, мы только этого и ждем». Что ж, тогда он предпримет другой ход, попытается чем-нибудь их задобрить. Он прикинется слабым, немощным и станет замыкающим в ряду. Голову он втянет в плечи и присядет на корточки. Ему в эту минуту захотелось стать как можно ниже ростом, незаметным, а то и вовсе невидимкой.
Незнакомый человек, их старший, пальцем показал ему на середину аппельплаца. В лагере так и было заведено. Там было его постоянное место, но сейчас лучше прикинуться, что он не понял, кого имеют в виду. Но тот подошел к нему и без всяких усилий, так, будто вместо Вагнера был пустой мешок, швырнул его на середину плаца.
Теперь Вагнер догадался, кто перед ним. Это Вилли Шлегель, докер из Гамбурга. Тому ничего не стоило подняться по трапу корабля с четырьмя тяжелыми мешками на плечах.
«Теперь ты уже знаешь, кто я? — спросил Шлегель у Вагнера, как бы читая его мысли. — Тебе узнать меня нелегко. Ты задушил меня в темноте, закованного в кандалы. Но помнить меня ты должен. Забыл? Ну что же, я тебе напомню, как это было.
Хотя я ни к одной из левых партий не примыкал, но когда в Дахау был создан концентрационный лагерь для противников фашизма, я все же в конце мая 1933 года угодил в этот лагерь. За что? Прославился я своими мускулами: знали меня как человека большой физической силы, и ваши вербовщики предложили мне вступить в партию. Прочитал я устав национал-социалистской партии и заявил им, что мне это не подходит.
В карцере я очутился после того, как отказался быть капо. Задушить меня тебе никто не приказывал. Ты тогда хотя и служил в гестапо, но непосредственным исполнителем акции «эвтаназии» еще не был. Однако, узнав о моем отказе быть капо, вызвался меня проучить. «Шлегель, — заявил ты мне, — если согласишься избивать других, то мы с тобой еще встретимся, если нет…»
У Вагнера кровь застыла в жилах, круги пошли перед глазами, и он закрыл их ладонями. «Боже мой, что же теперь будет? Они меня сейчас задушат, как я когда-то Шлегеля, или навалятся на меня и начнут терзать».
Вилли Шлегель снова обратился к нему:
«Признаешься, что собственноручно задушил меня? Даже комендант лагеря, который при этом был, сказал тебе, что ты не человек, а комок дикой злобы».
«Да, герр Шлегель, я вас задушил».
«И что же было с тобой потом?»
«В списке команды, которой поручалось осуществлять так называемую операцию «Рейнгарда», я был одним из первых».
«Чем это объяснить?»
«Должно быть, тем, что я хорошо овладел специальным курсом обучения и к тому же имел богатую практику по части экзекуций».
«В Польше, до Собибора, ты чем занимался?»
«В Собибор я прибыл 28 апреля 1942 года, но и до этого находился в распоряжении генерала полиции и СС Глобочника. Нашу команду, в которую входило девяносто два человека, направили в Травники. Там нас разделили на три группы, предназначенные для трех лагерей — Бельжеца, Треблинки и Собибора. В одной из этих групп я вел курс практики умерщвления без применения оружия и технических средств».
«Что означает «без технических средств»?»
«Имеются в виду газовые камеры».
«А практиковались вы на ком?»
«Сперва на польских, затем на советских военнопленные».
«Кого-нибудь из них ты здесь узнаешь?»
«Да, вот этого, что рядом с вами. Чтобы покончить с ним, мне пришлось немало повозиться. Сам он русский, бывший пограничник, но хорошо знал немецкий язык. До армии был сельским учителем».
«Со мной здесь тринадцать человек из Собибора. Через газовые камеры они не проходили. Кто же их убил?»
«Я, герр Шлегель, я».
«Возле них стоят дети и монахи, а их кто, где и когда умертвил?»
«Это было в декабре 1942 года. Случайно мне стало известно, что в одном из монастырей, недалеко от Белостока, находится группа крещеных еврейских мальчиков: монахи оставили их у себя и укрывают. Я прихватил несколько эсэсовцев и нагрянул в монастырь. Монахов мы здесь же, на месте, застрелили, а мальчишек — во рву недалеко оттуда».
После небольшой паузы допрос продолжался.
«Где проживала Тереза Штангль, когда ее муж был комендантом Собибора?»
«Недалеко от лагеря, у озера, было поместье, которое называлось у нас Фишгут, там она и жила».
«Почему Штангль не сменил фамилии, как ты?»
«Это было сложно: требовалось соответствующее разрешение корпорации, в которой мы состоим на учете. Сменить фамилию на Мендель стоило мне немалых денег, хотя привыкнуть к ней я и по сей день не могу».
«Теперь это значения не имеет. Приговор будет вынесен не Менделю».
Шлегель обходит всех, кто с ним пришел, с каждым перекидывается несколькими словами: он спрашивает, ему отвечают. Вагнер видит, что люди возбуждены. По губам нетрудно догадаться, что они о чем-то кричат, но что именно — он не слышит. Неужели они выносят ему приговор? Тогда к чему были его признания? Последняя надежда улетучилась. Его стало лихорадить. Он понимает, что приговор может быть один — смертная казнь.
Шлегель возвращается на середину плаца и объявляет:
«Вынесение приговора на время откладывается. Мы считаем, что для тебя и смерти мало. Но мы решили подождать и послушать, как тебя будут судить нынешние судьи».
Значит, им мало убить. Они еще хотели бы до этого истязать и мучить его. Он опрометью бежит к Шлегелю, хочет броситься к нему в ноги, умолять, но тот вдруг исчезает. Все вокруг погружается во тьму, и только неумолчно звонит вечевой колокол, звонит призывно и тревожно…
Если он на этот раз по-настоящему проснулся, то теперь, вероятно, уже полночь. В доме темно. Он сидит, склонив голову на письменный стол. Беспрерывно звонит телефон. Ощущение обреченности не отступает, и страх все еще сжимает горло. Все же он протягивает руку и снимает телефонную трубку. Тереза, уже в который раз, называет его по имени, а он никак рта не может раскрыть. Так и не дождавшись, когда он наконец отзовется, она кричит в трубку:
— Густав, ты меня слышишь? Через несколько часов я уезжаю. Когда вернусь — пока не знаю сама.
Вагнер растерянно пролепетал в трубку:
— Уезжаешь, а меня оставляешь со Шлегелем?
— Что за Шлегель? И почему ты так долго не отзывался?
— Приезжай скорее, я тебе все расскажу. — Вагнер еще никак не мог освободиться от гнетущего кошмара. — За себя тебе нечего бояться. О тебе я ему ничего не говорил, я только сказал, что ты одно время жила в Фишгуте.
— Ты с ума сошел? Кто тебя тянул за язык? Приехать сейчас не могу. Утром вышли мне по условленному адресу подробное письмо. Ты меня слышишь? До тех пор, пока не получу твоего письма, я не вернусь и звонить не буду…
Прошло еще немало времени, пока Вагнер решился включить свет. Он попытался было взяться за письмо Терезе, но руки не слушались. Его удивляло, что в доме все, как прежде, словно ничего не произошло, он один, и никто его не допрашивает, не судит.
С наступлением утра он выскользнул из дома, запер на замок двери и ворота, сел в машину и направился в Сан-Паулу. Он проехал мимо полицейского управления, но остановиться и переступить порог этого заведения у него не хватило духу. У придорожного кафе он притормозил, зашел и заказал завтрак. Заглянул в утренние газеты. На первой же странице ему бросились в глаза знакомые фотографии — он и его двойник. В эту минуту к нему пришло окончательное решение.
У комиссара полиции как раз выдалась свободная минута, он был в хорошем настроении и внимательно выслушал раннего посетителя, назвавшегося Менделем.
— Просматриваю сегодня вот эту газету, — помахал тот ею перед лицом комиссара, — и узнаю, что разыскивают какого-то Густава Франца Вагнера, и здесь же, рядом с его фотографией, напечатали мою. Криминалистам, думаю, нетрудно будет установить, кто есть кто. Давно уже чувствую, что меня преследуют. Те, кто хотят свести счеты с Вагнером, могут невзначай вместо него рассчитаться со мной. Вот я и прошу вас, чтобы полиция взяла меня под защиту.
Мендель не успокоился до тех пор, пока комиссар не согласился взять его под стражу и посадить на время в камеру предварительного заключения.
Пронырливые газетные репортеры вскоре узнали об аресте Менделя, и кое-кому из них разрешили встретиться с ним. Свою причастность к истреблению евреев он, конечно, отрицал. В Собиборе он недолгое время был, но занимался там исключительно делами строительства: возводил здания для персонала лагеря и мастерские, в которых рабочие команды должны были ремонтировать оружие. Что до Треблинки, он это название слышит впервые.
Ответы Вагнера появились в газетах, и он склонен был покинуть место своего добровольного заточения. Но перед самым его уходом в полицейский участок, без вызова, в сопровождении журналистов явилось «частное лицо» — бывший узник Собибора Станислав Шмайзнер, и с первых же слов: «Привет, Густ!» — Вагнеру стало ясно, что на этот раз ему не скрыться, что его настоящая фамилия станет известна всем. «Привет, Густ!» — так фамильярно к нему обращались лишь считанные его друзья из числа эсэсовских офицеров в одном только Собиборе. Знал об этом и Шмайзнер. В лагерную ювелирную мастерскую, где он работал, Штангль и Вагнер часто наведывались. Вагнер вспомнил показания Шмайзнера против Штангля и, увидев его так неожиданно, пришел в ярость, потеряв контроль над собой. Назавтра в печати появились снимки, на которых было запечатлено, как Шмайзнер отводит от себя правую руку замахнувшегося на него Вагнера. Под снимком были приведены слова, сказанные здесь же Вагнером:
«Мы думали убить тебя, еще когда ты свидетельствовал против Штангля. Тогда мы оставили тебя в живых. Теперь же мои друзья тебя уничтожат».
Бывших нацистов и их последышей возмутило, что Вагнер с самого начала не отдает себе отчета в своих словах и поступках. Да и неизвестно, что еще он может выкинуть и к каким опасным последствиям для нелегального нацистского движения это приведет.
В ДАЛЬНЮЮ ДОРОГУ
Во вторник тридцатого мая 1978 года, на рассвете — Амстердам еще не пробудился ото сна, — Берек уже был в аэропорту. Зря торопился. Вылет в Бразилию задерживался более чем на час. Жаль. Он спешил, а мог бы подольше побыть дома, подержать еще в своих ладонях лицо Фейгеле.
Всю ночь они почти не спали. Никак не могли наговориться.
— Ты когда-то обещал, — напомнила ему Фейгеле, — что мы никогда не будем разлучаться. Что же тебе снова взбрело в голову и не сидится на месте? Несет тебя нелегкая черт знает куда, на край света! Твое счастье, что я на тебя не могу долго сердиться: за все мои страдания бог одарил меня любовью. Поезжай и на этот раз, в добрый час! Но сколько это может продолжаться? И без этой поездки никто тебя не упрекнет, что ты свой долг не выполнил до конца. Обо мне не беспокойся. Ты ведь меня знаешь. Вонделу я, конечно, буду звонить часто. Береги себя, — прошептала она, прильнув к нему.
Он думает о Фейгеле, и чувство нежности к ней переполняет его существо.
Летное поле занято десятками авиалайнеров, и от несмолкающего гула их мощных двигателей содрогается все вокруг. Берек подумал: человек устремляется все выше, все быстрее, но до птиц пока ему далеко. Птица будто застыла в неподвижности, но достаточно ей раскрыть крылья и почти бесшумно взмахнуть ими, и она взовьется выше облаков.
В «боинге» Берек удобно устроился в мягком кресле у иллюминатора и, не дожидаясь напоминания, пристегнул ремни. За бортом накрапывал дождик. Один толчок, другой. Шум двигателей все нарастал, превращаясь в сплошной гул. Машина как бы нехотя оторвалась от бетонных плит летного поля, нашла для себя посреди туч светлеющую дорожку и устремилась на запад. Все время на запад.
Береку чудится, что в безмолвной пустыне, окружающей самолет, тянется длинный караван тяжело навьюченных верблюдов. Они послушно следуют за человеком с большой бородой. Он чем-то напоминает дедушку Рины. По сей день Берека не оставляет щемящая тоска по дому своего детства с его земляным полом, по людям, ушедшим в небытие.
У Рининого деда была одна-единственная коза, а верблюдов он и в глаза не видел. Его вместе с другими гитлеровцы сожгли заживо, когда он, облаченный в молитвенную одежду — талес, находился в синагоге. Кажется, дым от костров, на которых сжигали людей, поднялся высоко-высоко над землей и не хочет растаять. Береку чудится, что сквозь клубы дыма он видит и Рину.
Рина… Его первая погубленная любовь. Через всю жизнь пронес он светлое чувство к двум любимым — к Рине и Фейгеле. Фейгеле, Фейгеле! Легко ранимая, импульсивная. Порой не знаешь, что может ей прийти в голову. Вздумалось же ей ни с того ни с сего приревновать его к немке Беттине. Вначале Фейгеле не подавала вида, но когда встретила ее в Майнце, где та была у них гидом, в Фейгеле будто что-то надломилось. Она то и дело впадала в уныние, не находя себе места. И когда ее уже совсем проняло, она вскинула руки, обхватила ими свои распущенные по плечам волосы и заговорила так, как когда-то в юности:
— Муженек мой, знаешь, что я тебе скажу? Оказывается, ты парень не промах. Ты, миленький, крутишь любовь, а я-то считала, что ты у меня не такой, как все. Думаешь, у меня шоры на глазах или я какая-нибудь дурочка и ничего не замечаю? Ошибаешься. Ты спросишь, о чем я веду речь? Не о чем, а о ком. Лучше, если ты сам назовешь ее.
Берек оторопел, но сдержался и промолчал, пока Фейгеле сама не поняла, что ее подозрения беспочвенны.
Береку кажется, что лайнер застыл на одном месте. Шум двигателей становится все слабее и слабее. В салон вошла стюардесса и объявила:
— Уважаемые дамы и господа! Наш полет проходит на высоте одиннадцати тысяч метров. Скорость — тысяча километров в час. Температура за бортом шестьдесят восемь градусов.
Пассажир, сидящий в кресле перед Береком, обернулся к нему и с недовольным видом переспросил:
— Минус шестьдесят восемь градусов?
Берек слегка улыбнулся:
— Разумеется, ниже нуля.
Пассажир проворчал:
— Это я сам понимаю, но сказать об этом должна была она, стюардесса. Ей за это хорошо платят.
Береку не хочется продолжать разговор с этим раздраженным человеком. Когда сталкиваешься с такими людьми, сразу портится настроение. Он закрывает глаза и погружается в свои мысли.
Наконец самолет начал снижаться. Все в салоне, даже солнечный зайчик на широком металлическом крыле, задвигалось, закачалось. Машина как бы ныряла в поредевших облаках. Приблизились уплывающие под крыло лесистые горы, заблестели океанские дали. «Боинг» сделал резкий поворот, и все вздыбилось. Но вот уже можно разглядеть рифленую поверхность воды. Чуть ниже — и отчетливо видны пенящиеся волны и уходящий вдаль голый песчаный берег.
ЛЕОН ГРОСС
Международный аэропорт Галяо под Рио-де-Жанейро и переполнявший его пестрый, разноязычный люд с первых минут ошеломили Берека. Пассажиров такое множество, что ступить некуда. Судя по всему, большинство из них туристы. Недаром на всех языках реклама оповещает о том, что Рио — красивейший из городов планеты. За время, что Берек был в пути, солнце поднялось довольно высоко и посылало на землю свои яркие лучи. Ожидается жаркий, душный день. Берек направился в таможню. У выхода его уже ждал Гросс. По описанию Вондела узнать его было нетрудно: элегантно одетый мужчина в летах, седая квадратная бородка, темные очки. В левой руке он держал книгу в зеленой обложке. Гросс, в свою очередь, также по описанию Вондела без труда узнал Берека и устремился к нему.
На всякий случай Берек осведомился:
— Герр Гросс?
— Да, да, герр Шлезингер. Будем знакомы. Прибыли вы сюда вовремя. Пожалуйста, в мою машину.
Берек сел рядом с Гроссом, и машина тронулась с места. Дорога шла вдоль залитого солнцем моря, и невозможно было оторвать от него глаз.
Гросс взял на себя роль гида:
— Герр Шлезингер, взгляните, пожалуйста, направо, на эти горы. Не правда ли, величественное зрелище? А это раскинулись заводские корпуса. Поднимите стекло. Тут воздух всегда насыщен сероводородом. Скоро снова будем любоваться морем и горами. Рио занимает узкую полосу вдоль берега и склонов гор, окаймляющих бухту. Вся низина уже давно заселена, и город растет, взбираясь по горам все выше.
Они ехали мимо бесчисленных пирсов, подъемных кранов, пароходов, затем свернули вправо и очутились на шумной магистрали. У Берека было такое ощущение, будто он проник в глубокую и узкую щель, напоминающую горную теснину, и вдоль нее до самых облаков вздымаются стены из стекла и бетона.
Впервые он оказался так далеко от дома. Языка этой страны не знает. Знакомых у него здесь тоже нет. Многое из того, что ему предстоит сделать, будет зависеть от Гросса, и, вероятно, тому придется быть не только гидом, но и единственным человеком, с кем можно будет при необходимости посоветоваться. Правда, до Сан-Паулу, куда Берек теперь направляется, он мог бы и сам добраться, но все же хорошо, что Гросс его встретил.
По центру города пришлось ехать очень медленно, и Гросс заметил, как внимательно Берек вглядывается в многочисленные книжные лавки, попадающиеся на пути.
— Герр Шлезингер, вы, случайно, не пытаетесь разглядеть мой книжный магазин? — в шутку спросил Гросс.
Берек рассмеялся.
— Надеюсь, при случае вы сами мне его покажете. Да, книги — моя страсть. Я этим «заболел», еще когда жил в Германии. Однажды мне даже удалось побывать на Лейпцигской книжной ярмарке, но тогда я был бедным студентом и мог только с завистью смотреть, как люди покупают то, что им по душе.
— Вы упомянули Лейпциг, и я не могу устоять от соблазна похвастать своей родословной. Дед мой уверял, что наш род берет начало от знаменитого лейпцигского книготорговца Гросса, который еще в далеком 1595 году выпустил первый книжный каталог. Возражений дед не терпел. Меня же опасаться нечего, но вы хоть сделайте вид, что верите мне. Возможно, нам с вами удастся заглянуть к здешним букинистам. Хотя вряд ли у вас будет время, чтобы снова заехать в Рио.
Гросс посмотрел на часы, нахмурил брови и, поискав глазами, куда припарковаться, сказал:
— Сейчас мы с вами ступим на знаменитый пляж Фламенго. Недалеко отсюда сооружен монумент солдатам и офицерам бразильского экспедиционного корпуса, павшим в сражениях с гитлеровцами. Сражался корпус на земле Италии. Под каменными плитами мемориала покоится прах пятисот бразильцев, чьи останки удалось разыскать и перевезти с горного кладбища Пистолия. На надгробиях высечены их имена.
Берек остановился в отдалении. Памятник сделан в виде гигантского светильника на двух высоких опорах. Он напоминает раскрытые к небу ладони. Левее установлены три высеченные из гранита фигуры — пехотинца, летчика и моряка. Они стоят спиной к морю и лицом к небоскребу, над крышей которого переливается эмблема западно-германской автомобильной фирмы «Мерседес-Бенц».
Реклама…
Гросс отошел позвонить кому-то. Только после этого разговора, сказал он Береку, выяснится, смогут ли они задержаться здесь, в городе, и переночевать, или же им придется сегодня же выехать в Сан-Паулу.
Было бы неверно утверждать, что Гросс производит впечатление человека скрытного, непроницаемого. Скорее, наоборот. Тем не менее он пока избегает какого бы то ни было разговора, имеющего отношение к делу, ради которого Берек предпринял столь далекое путешествие. Еще Вондел ему говорил, что Гросс принадлежит к числу тех благородных немецких интеллигентов, которые, к сожалению, хоть и поздно, но поняли, что собой представляет нацизм. Его и некоторых других его единомышленников, принимавших активное участие в либерально-буржуазном пацифистском движении, арестовали.
Гросса взяли в Веймаре, а очутился он в Бухенвальде. До этого он и понятия не имел о том, что здесь находится один из крупнейших и страшнейших концентрационных лагерей на территории Германии. Пятеро узников совершили побег, но спастись удалось лишь ему одному. Он добрался до Берна, где сторонники пацифизма располагали небольшим издательством. Гроссу предложили заняться изданием литературы, но он отказался. Тогда же он дал себе слово: до тех пор, пока существует фашизм, активно с ним бороться.
Как-то побывав в своем родном городе Киле, он написал Вонделу:
«Я воочию убедился, что в двадцатых годах, когда Гитлер рвался к власти, у него не было столько сторонников, сколько их сейчас среди реваншистов и неонацистов Западной Германии. Большинству из них двадцать — тридцать лет. Сегодняшние «коричневые» — внуки тогдашних и, как это ни выглядит дико, имеют в своем распоряжении с десяток книжных издательств, выпускают свыше шестидесяти газет и журналов. Гитлеровскую «Майн кампф» здесь, в Киле, распространяют под предлогом, что это антикварная книга. В здешнем университете я приобрел «жетон», открыто распространяемый студенческим советом. На жетоне выгравированы женщина и мужчина. В одной руке женщина держит знамя со свастикой, в другой — книгу со свастикой на обложке. У мужчины на руке повязка, и тоже со свастикой. Многие студенты и профессора протестуют против нацистской пропаганды, административный же суд земли Шлезвиг-Гольштейн считает, что запретить ее никто не вправе… Кому же, если не нам, бороться с теми, кто по сей день остается верным Гитлеру?»
Гросс возвратился и сел за руль. Дозвониться ему не удалось. Берек обратил внимание, что его новый друг плохо выглядит: глаза воспалены, припухшие. На бледных губах — еле заметная ироническая улыбка.
Теперь они направляются по автостраде Рио — Сан-Паулу. Гросс вынимает из кармана небольшой флакончик, извлекает из него две таблетки и кладет их в рот. Это дало Береку повод спросить своего попутчика:
— Как вы себя чувствуете, герр Гросс?
— Особенно хвалиться нечем, а все потому, — улыбнулся он, — что я уже в который раз откладываю поездку в Париж.
— Почему именно в Париж?
— Я думал, что Вондел вам все рассказал обо мне. Уже много лет, как я страдаю бессонницей, а в Париже, говорят, есть фирма, которая выпускает убаюкивающие матрацы…
Гросс, оказывается, веселый человек. Берек принял шутку и громко рассмеялся.
— О господи! Если вы так будете вести себя при фрау Терезе Штангль, то, пожалуй, и мои рекомендации ничего не будут стоить. Хотя кто его знает…
— Герр Гросс, вы думаете, мне на самом деле надо познакомиться с Терезой Штангль?
— Я в этом уверен, но возможно, что вам придется с этим повременить.
— Долго ждать я не могу.
— И все же, думаю, есть смысл. Тереза Штангль подозревает, что ее первый муж скончался не от сердечного приступа, что, скорее всего, его отравили, и она боится, чтобы то же не случилось с Вагнером.
— Какое отношение это имеет ко мне?
— Самое непосредственное. Она уже давно ищет хорошего врача, не связанного с бывшими и новоявленными нацистами. О вас она слышала от Иоахима Гаульштиха. По его словам, никто не мог установить диагноз его заболевания, и, если бы не вы, ему бы из Хагена живым не выбраться. Для него, как и для Терезы, осталось лишь загадкой, почему вы отказались от гонорара. Не исключено также, что Тереза знает, что вы еврей, но она не подозревает, что вы бывший узник Собибора. Да, она на вас рассчитывает.
Берек был явно задет:
— Неужели она да и вы думаете, что я возьмусь лечить Вагнера?
— Она уверена, что, если хорошо заплатить, можно купить всех и каждого. То, что вы как врач ничего плохого Вагнеру не сделаете, это, как вы понимаете, я могу ей гарантировать. Само собой, с этим предложением к вам обратится сама фрау Штангль, и об этом я сам уж позабочусь. Сегодня же я ей дам знать, что вы здесь. Да вы что, в самом деле ничего не знали о цели своего приезда? Разве Агие не ввел вас в курс дела?
— Я думаю, что и сам он не знал всего. Вондел мне только сказал, что фрау Тереза Штангль, возможно, вынуждена будет кое в чем раскрыться передо мной. Сказал он это еще до того, как его оперировали и когда он предполагал, что едем мы с ним вдвоем. Его слова меня немного удивили, но уточнять я не стал. Только теперь начинаю понимать, что вы задумали. Но мне кажется, что о моем приезде пока ей говорить не следует. Ведь не исключено еще, что мне придется первым засвидетельствовать, что Вагнер — это Вагнер.
— Судя по всему, друг мой, и вы многого не знаете. Англичане говорят: «У старых грехов длинные тени». За Вагнером действительно тянутся длинные тени. Вы — одна из них, но не единственная. Кроме Визенталя, был Шмайзнер. Других пока не требуется, а если понадобятся, найдутся. Тереза понимает, что в провале ее Густава в немалой степени повинна она сама. Официально они не состоят в браке, но с годами любовь их, казалось, становилась все более пылкой, так что Вагнер совсем расслабился и забыл об осторожности. Во время очной ставки со Шмайзнером Вагнер потерял контроль над собой, и это может ему дорого сто́ить. За двадцать восемь лет, что Вагнер живет в Бразилии, он встречался со многими военными преступниками. Когда Штангль поехал в Боливию на встречу нацистов, проживающих в Латинской Америке, Вагнер последовал за ним как бы в качестве телохранителя. Кстати, верховодил на этой встрече Иозеф Менгеле. Вагнер был единственным, от которого у Штангля не было тайн. Не прервал Вагнер и впоследствии свои связи с представителями подпольной фашистской иерархии. Так что знает он много, и Тереза этого опасается. Теперь вы понимаете, почему ей крайне необходим врач со стороны? Терезе нужно, чтобы время от времени Вагнера навещал не только тюремный, но и «ее» доктор, а уж устроить это она сумеет. Сегодня она намеревалась прибыть в Рио и при помощи влиятельных лиц добиться, чтобы Вагнеру было разрешено встретиться на пресс-конференции с местными и иностранными журналистами.
Берек привык выслушивать собеседника, не перебивая его, но на этот раз он не выдержал и воскликнул:
— Настолько она всесильна?
Одной рукой Гросс вел машину, а другой, защищаясь от солнца, опустил козырек над лобовым стеклом.
— Я понимаю, — ответил он, — что вам хотелось бы, чтобы, пока мы едем, я вам о ней рассказал поподробнее. Это не лишнее, так как недооценить ее опасно. Но даже в общих чертах сделать это непросто. В молодости она была хороша собой, могла и завлечь, и ослепить. Энергии ей и тогда было не занимать, а теперь подавно. Как и с помощью каких тайных ходов она на этот раз добьется своего, я еще не знаю. Закон она привыкла обходить, не брезгуя ничем. Думаю, что в возрождение фашизма она не очень верит. Скорее всего, она была бы не прочь отойти от этой компании подальше, к старости пожить в свое удовольствие, благо капиталы ей это позволяют. Как бы то ни было, чтобы спасти своего Густа, она денег не пожалеет.
Берек заметил:
— Пресс-конференция нужна ей, полагаю, только как дань времени.
— Ошибаетесь, дорогой. Здесь дело глубже. Пресс-конференция ей нужна для того, чтобы как можно больше людей услышало, что Вагнер остался верен своим прежним принципам и никого из своих дружков не выдаст. Такого рода реабилитация для нее очень важна. И не только чтобы отвести опасность от Вагнера. Она сама сильно напугана. Вслед за Вагнером недолго добраться и до нее. Одним словом, Терезе хотелось бы, чтобы Вагнер вел себя как Штангль. Когда тот попался, он, должно быть, никого не выдал.
Когда они приехали в Сан-Паулу и остановились у отеля, перед тем как высадить Берека, Гросс сказал ему:
— Надеюсь, что у Терезы вам удастся узнать что-нибудь новое о Штангле и, возможно, еще кое о ком. Без этого трудно будет проследить за всеми маневрами Вагнера и полностью его разоблачить. Конечно, все, что может вам пригодиться из того, что знаю я, будете знать и вы. А пока вам надо хорошо выспаться. Убаюкивающего матраца предложить не могу, но обычное снотворное у меня найдется. Не хотите? И правильно делаете. Я забыл, что по сравнению со мной вы еще молодой человек. Спокойной ночи, герр Шлезингер. Спокойной…
Глава четырнадцатая
ВИЛЛА НА УЛИЦЕ ФРЕЙ ГАСПАР
В СПИСКАХ ВОЕННЫХ ПРЕСТУПНИКОВ
Душно. Берек весь в поту. Он снимает со спинки кровати полотенце и вытирает лицо. Сколько времени прошло с тех пор, как он вылетел из Амстердама? Чуть ли не вечность. В самолете удалось лишь ненадолго вздремнуть. Он пытается ни о чем не думать. До прихода Гросса надо непременно поспать. Прошел час, другой, а он все лежит с открытыми глазами и неотрывно думает о Терезе Штангль и ее муже.
Франца Штангля посадили в 1967 году. Существовали разные версии о его аресте.
Согласно одной из них, агенты бразильской тайной полиции притаились возле дома Штангля по улице Фрей Гаспар и терпеливо, свыше четырех часов, выжидали его возвращения домой. Приехал он на своем новом «фольксвагене». Как только он вышел из машины, агенты окружили его и надели на него наручники.
Согласно другой версии, агенты полиции следили за дочерью Штангля, и, когда она как-то вечером задержалась, комиссар позвонил Штанглю домой и попросил срочно прибыть в госпиталь, так как дочь его попала в автомобильную катастрофу и находится в тяжелом состоянии. Комиссар полиции не преминул выразить отцу пострадавшей свое соболезнование. Что произошло далее — догадаться нетрудно. Агенты схватили и обезоружили Штангля у входа в госпиталь.
Тереза же утверждала, и, пожалуй, ей можно верить, что у ее Польди оружия при себе не было и никто его в кандалы не заковывал.
Существовала и еще более интригующая версия о том, как Штангля разоблачили. Важно, однако, то, что его даже не надо было искать. Судить его можно и надо было сразу же после войны, тогда он не смог бы прожить на свободе и в роскоши до шестидесяти двух лет.
После Собибора Штангля назначили комендантом в Треблинке. 2 августа 1943 года там вспыхнуло восстание, и те, кого собирались уничтожить, сумели поджечь лагерь.
Еще не улеглась потрясающая новость о восстании в Треблинке, как за ней последовала другая: восстал Собибор. Это прозвучало как гром среди ясного неба. Гитлеровцы не могли взять в толк, как такое могло случиться? Как бы то ни было, для Штангля это был тяжелый удар. Эти два образцовых, по понятию гестаповцев, лагеря смерти создал не кто иной, как сам Штангль, они были предметом его гордости. Теперь же и спрос будет с него. От этого не отмахнешься. Его репутация, его «доброе имя» вдруг оказались подмоченными, и не то что Гиммлер, даже Одилио Глобочник, этот генерал от полиции, который много лет протежировал Штанглю, отказался его принять.
Штангль понимал: рассчитывать на то, что вспомнят и учтут его былые заслуги, не приходится. Замешательство его длилось недолго. В Югославии и Голландии, где он вскоре оказался, он лез из кожи вон в надежде, что начальство заметит и оценит его усердие. Но к этому времени его «счастливая» звезда, да и не его одного, уже закатилась. Франц Штангль ждал вызов в Берлин, но ему приказали выехать в Триест в распоряжение начальника карательных отрядов, в задачи которых входило уничтожение итальянских партизан. Там он застал Одилио Глобочника, Кристиана Вирта, Густава Вагнера и других видных эсэсовцев, до этого служивших на фабриках смерти. Тогда и пришла ему в голову мысль, что собрали их здесь не только затем, чтобы избавиться от партизан, но и от них самих, бывших начальников лагерей. Об этом он открыто заявил через двадцать три года, когда очутился в Дюссельдорфской тюрьме.
Штангль не мог забыть Собибор и Треблинку, а в бывших оккупированных странах, особенно в Польше, не могли и не хотели забыть Штангля. Сразу же после войны польские судебные органы оповестили о розыске Франца Штангля и заявили, что судить его должны там, где он совершил свои наиболее тяжкие злодеяния.
Берек сбросил с себя простыню, но легче ему не стало: тело покрылось испариной, стучало в висках. Ощущение было такое, будто из комнаты выкачали весь воздух — дышать нечем. После такой ночи голова будет тяжелой, а она должна у него быть ясной: ему нужно быть собранным и помнить все, что он знает о Штангле и Вагнере. А пока он заставит себя думать о других, более приятных вещах. Так, пожалуй, будет лучше.
Берек вспоминает один из рассветов своей юности, когда он встречал восход солнца в поле. Воздух был свеж и прозрачен. Утренняя роса пригнула травы, и после каждого шага на них оставались темные следы. Ровная как линейка степная дорога ведет к колодцу. Ему хочется пить, и у колодца он напьется свежей холодной воды.
Пить ему на самом деле захотелось, и он встал, включил свет и открыл холодильник. Жажду он утолил, но уснуть вряд ли сумеет. Берек поправил постель, но не стал ложиться, а сел к окну, прислонился головой к подоконнику. Где-то вдали скрежещущие звуки врывались в ночную тишь. Сан-Паулу — один из крупнейших городов мира. Раньше, до своего приезда, Берек не мог понять, почему Штангль, Вагнер и им подобные решили осесть в этом наиболее промышленно развитом штате Бразилии. Рассчитывать на то, что найдут здесь сторонников или хотя бы сочувствующих среди рабочих, они вряд ли могли. Зато сюда проникли и пустили глубокие корни десятки предприятий и банков, владельцы которых — выходцы из Германии. Гросс рассказывал Береку, как эти промышленники и финансисты, гребущие золото лопатой, по сей день заботливо опекают своих соотечественников — военных преступников. По словам Гросса, на юго-восточной равнине, где раскинулся штат Сан-Паулу, проживает свыше восемнадцати миллионов человек: попробуй в этом море людей найти того, кого ищешь. Да этому и мешают. В сельском хозяйстве заправляют богатые землевладельцы, а для них превыше всего — прибыль. Они стремятся выращивать побольше кофе, сахарного тростника и хлопка на экспорт, кукурузы, бобов и цитрусовых — на внутренний рынок. Кто на них будет работать — их не интересует. Многие из бывших надзирателей гитлеровских концентрационных лагерей стали надсмотрщиками, но на этот раз — у богатых помещиков и латифундистов.
Скоро начнет светать, и, возможно, сегодня же Тереза Штангль пригласит его к себе. Разговаривая по телефону с Фейгеле, он намекнул на это, но она приняла его слова за шутку. «Хватит тебе меня разыгрывать!» — ответила она. Берек закрыл глаза, и ему вспомнилось…
…Это было в конце марта 1948 года. Зима и последовавшие за ней холодные дождливые дни остались позади. Весна набирала силу. С каждым днем становилось все теплее. Фейгеле тогда лежала в больнице. Опасность миновала. Она заметно поправилась, так что юбка на ней не сходилась. Вскоре ее должны были выписать. Берек и Станислав Кневский — тогда он уже работал в Польской миссии по делам военных преступников — навестили ее, вошли в палату, и она, сияя от радости, протянула им обе руки. Обычно по лицу легко прочесть, гнетет ли тебя печаль или ты испытываешь радость, но даже в трудные минуты, когда оставалось мало шансов на благоприятный исход, и тогда Берек в ее присутствии сдерживал себя и не проявлял малейших признаков беспокойства. Он иногда позволял себе и пошутить. «В этом доме, — сказал он ей однажды, — за версту несет лекарствами даже от тех, кто собирается завтра идти под венец». Каждый раз находил он для нее ободряющие, теплые слова.
Фейгеле и на этот раз хотелось услышать добрые вести. Так уж, видимо, устроен человек, и Кневский не обманул ее ожиданий:
— Я сегодня разговаривал с одним человеком, который видел Штангля и Вагнера уже после войны. Они были в плену у американцев. Куда они скрылись, он не знает, все же это может помочь в наших дальнейших розысках. Международный ордер на арест Штангля мы разослали уже давно. В списки военных преступников комиссия Объединенных Наций включила его одним из первых, но американцы сделали вид, что об этом не знают. Теперь мы разошлем ордер на арест Вагнера.
Фейгеле вздрогнула и побледнела.
— Пан Кневский, знаете, что я вам скажу? Даже если они и узнают, то отделаются одними разговорами. Меня, как только услышу об этих выродках, бросает в дрожь, а им все нипочем.
Фейгеле угодила в самую точку.
Штангль и не думал сам лезть в петлю, ни когда счастье от него отвернулось, ни когда все кончилось для нацистов прахом. Единственное, на что он пошел, — сбрил щеточку усов, которую носил а-ля фюрер, и сдался в плен американцам. Почему надо было так бесконечно долго тянуть следствие и сбор материалов о нем — трудно понять. Это все равно что кто-то взялся бы разглядывать гусеницу через увеличительное стекло и при этом пытался бы отрицать, что видит продолговатое мохнатое существо с несколькими парами ног. Американцы с самого начала знали, какой хищник попался им в руки. Дела Штангля не настолько были окружены тайной, чтобы при желании о них нельзя было разузнать. Случилось так, что сохранилось несколько актов о «естественной» смерти умерщвленных антифашистов. Составил эти акты в Вене по заданию гитлеровской администрации Штангль. Произошло это вскоре после провозглашения «аншлюса» — присоединения Австрии к Германии. Вместе с оккупацией Австрия потеряла не только свою независимость, но и собственное имя: отныне она именовалась «Восточной областью» третьего рейха.
Следователь, который вел дело Штангля, знал также, что в 1940 году тот работал в берлинском центре «эвтаназии» и оказался он там после того, как Гитлер в первый же день второй мировой войны — 1 сентября 1939 года — поручил рейхслейтеру Баулеру и доктору медицины Брандту приступить к этой акции. «Право убивать, — объявят они вскоре, — залог здоровья нации». Для фабрик смерти потребовались «специально обученные, высококвалифицированные» кадры, и для их подготовки в Германии были созданы три секретных лагеря-школы: одна — в Хадамаре близ Лимбурга, другая — в Графенеке у Бранденбурга и третья — в Зонненштейне, недалеко от города Пирна. Франц Штангль и Кристиан Вирт имели свободный доступ в каждый из этих лагерей. Немногим даже из самых видных офицеров гестапо было дано такое право; их можно было пересчитать по пальцам. Чем же объяснить, что именно Штангль и Вирт заслужили столь высокое доверие? Тем, что им предстояло создать на территории Австрии четвертую, самую изуверскую школу, просуществовавшую до конца войны.
Место для этой школы Гиммлеру предложил гаулейтер «Верхнего Дуная». Еще в детстве его очаровали башни и купола кирхи в замке Хартгейм близ Линца. Земля здесь отличная, если же удобрить ее пеплом от сожженных человеческих тел — тем лучше. Не беда, если часть его попадет в воды Дуная: они и без того особой чистотой не отличаются.
С самого начала было задумано, что Хартгейм предназначается исключительно для умерщвления людей, и этому должно быть все подчинено. Планировалось приступить здесь к разработке новых, более совершенных способов уничтожения: вместо девяти граммов свинца, веревки на шее, впрыскивания яда лишать жизни с применением индустриальных методов. Из Штутгарта прибыл Эрвин Ламберт и построил первую газовую камеру. Не было недостатка и в людском материале. Для начала из Маутхаузена доставили транспорт немецких и австрийских коммунистов. Узники прозвали лагерь Домом убийств — «Мордхаузен». Работали они в каменоломне. Тех, кто не в силах был выполнить дневную норму, сбрасывали с горного выступа в ров.
Организаторы лагеря-школы в Хартгейме приступили к отбору кандидатур для специального отделения. Им были предоставлены неограниченные полномочия. Как потом вынужден был признать Штангль, нужны были люди, которые обладали соответствующими данными и уже доказали свою преданность Гитлеру, были способны воспринять цель, состоящую в систематическом и планомерном, рассчитанном на годы, уничтожении евреев, коммунистов и социалистов.
Отобранным эсэсовцам дали понять, что после выполнения этой «почетной» задачи большинство из них станет владельцами заводов и фабрик, банков и торговых заведений, домов и улиц, тысяч гектаров пахотной земли. Работать на них будут нелюди, появившиеся на свет божий лишь затем, чтобы служить арийцам. Так, постепенно, этих «сверхчеловеков» увлекли мечтой о волшебном тысячелетнем рейхе, где каждому из них предстоит в полную меру вкусить жизненные блага, а пока ненасытная жажда богатства должна была превратить убийство людей в обычное дело, чуть ли не в удовольствие, без которого они уже не могли обойтись.
Не зря инспектор концентрационных лагерей в Германии Эйке заявил здесь, в Хартгейме: «Аромат ладана нам ни к чему, мы его не переносим». И поскольку его выкормыши свыклись с запахом дыма и гари, исходящим от работающей день и ночь газовой камеры, и смрадом сжигаемых на кострах человеческих тел, и это им было по сердцу, они во всю мочь своих луженых глоток прокричали ему вслед: «Не переносим!..»
Густав Вагнер был среди первой пятерки, отобранной Штанглем и Виртом для своей «академии». Как говорится, кто что ищет, то и находит. Штангль был убежден, что на Вагнера можно положиться как на самого себя. Прошло немного времени, и из ученика тот стал инструктором. Знали ли они с самого начала, какой учебный курс им предстоит усвоить и что они должны будут делать после его окончания? Безусловно. Со всей определенностью можно утверждать, что знали. От такого рода занятий тогда не отказывались. Позднее, правда, исключения все-таки бывали. В Собиборе, рассказывали, недолгое время служил эсэсовский унтершарфюрер по фамилии Шварц. Вопреки всем усилиям инструкторов из него не получился убийца. Вырваться из этой фабрики смерти ему помогло то, что в его арийской родословной всплыло какое-то пятнышко. Перед отправкой на фронт он заглянул в барак, обошел все нары, как бы прося у узников прощения.
Как только Штангль стал комендантом Собибора, своим первым заместителем он назначил Вагнера. То же повторилось и в Треблинке. Большинство эсэсовцев этих двух лагерей смерти были воспитанниками школы Хартгейм.
Одним из осужденных, который был доставлен в Хартгейм в качестве «учебного материала», оказался бывший австрийский канцлер Горбах. От верной гибели его спасло то, что он обладал красивым почерком. Для экс-канцлера нашлась должность в лагерной канцелярии. Должно быть, это дало повод представителю отдела экстрадиции при главном штабе американских войск Юджину Фушеру предложить, чтобы Штангля выдали не правительству Народной Польши, где он уничтожил семьсот тысяч человек, а Австрии, где он будто занимался одной лишь теорией, и если истязал и душил, то только немецких и австрийских коммунистов и социал-демократов. Доказательство налицо! Штанглю ведь ничего не стоило отправить бывшего канцлера на тот свет, но он этого не сделал.
С предложением Фушера согласились, но привести его в исполнение не торопились. Правда, с частью награбленного золота Штанглю пришлось расстаться. Должно быть, те, кто отняли у него кошелек, не знали, что у него еще имеются редкие бриллианты, которые он, будучи комендантом Собибора, вместе с Болендером утаил от Гиммлера.
Берек хорошо помнит, как в один из вечеров в лагере, лежа на нарах, Куриэл ему говорил: «Чем меньше хищников будут касаться этих драгоценных камней, тем легче будет потом их найти. О Гиммлере говорить не приходится. Но и о Штангле, и о Болендере уже знают на воле. Настала бы только пора…»
Один из крупных бриллиантов, как потом выяснилось, был еще до этого передан подпольному гангстерскому тресту «ODESSA» переправлявшему нацистских преступников в безопасные места в разные страны мира. Штангля и Вагнера выдали правительству Австрии только в марте 1947 года. Для недавно освобожденной Австрии это была не бог весть какая находка… В это время в Варшаве высший трибунал судил коменданта Освенцима Рудольфа Гесса. В этом крупнейшем из фашистских концлагерей погибло четыре миллиона человек — мужчины, женщины, дети из многих стран Европы. Почти всем этим странам польское правительство направило приглашение прислать на процесс своих представителей. Это, можно сказать, был поистине международный процесс, и никто не сомневался, что убийца получит по заслугам. Так и произошло.
В Вене Штангля и Вагнера — этих матерых палачей — надолго не задержали. Нашлись доброхоты, которые помогли им. Место заключения для них подобрали подходящее — Линц, где они знали каждую улицу, каждый закоулок как свои пять пальцев. Там их уже поджидали Тереза Штангль и специальный представитель «ODESSA», имевший свободный доступ в тюрьму. В Линце арестантам жилось недурно. Камера ничем не напоминала подвал, где узникам нечем дышать и они чувствуют себя заживо погребенными, им не приходилось также спать на прогнивших соломенных тюфяках. Снова следствие затянулось на долгие месяцы. На здоровье ни один, ни другой не могли жаловаться. Изредка заключенных водили на работу на местный металлургический завод, но за деньги, а платили они хорошо, находились охотники выполнить вместо них дневную норму. Из заключения можно было бежать, но в этом не было необходимости. Многие видные нацисты к этому времени уже успели занять ключевые позиции. И вдруг тревожный сигнал: в руки представителя «ODESSA» в Линце попала пересланная из Вены довоенная фотография, Штангля. Был он тогда еще относительно молод, хотя у него уже намечалась небольшая плешь. Штангль не помнил, когда и где его снимали. Важно было другое: фотографию обнаружили у иностранца, вернее, иностранки, говорящей с выраженным польским акцентом. Приехала она в Вену из Парижа, справлялась о замке Хартгейм, и в то время, когда она обедала и пожилой кельнер до смерти надоедал ей своей приторной угодливостью, кто-то рылся в ее вещах и извлек оттуда эту фотографию.
На этот раз Штангль не на шутку перетрухнул. Так недолго оказаться в руках у поляков. На кон поставлена его жизнь. И что тогда будет с Терезой, с его детьми? Могут и до них добраться. От предчувствия надвигающейся опасности он лишился сна. Набрякшие подглазья побагровели. В поисках выхода он, словно зверь в клетке, часами метался по камере. Единственное, до чего он додумался, это просить администрацию тюрьмы усилить охрану, и лишь тогда он немного успокоился.
Почти так же, только не в Линце, а в Сан-Паулу, повел себя тридцать лет спустя Густав Вагнер.
ФРАУ ТЕРЕЗА
Берек и Гросс направляются к дому Терезы Штангль.
Врач всегда готов прийти на помощь людям, но Бернарду Шлезингеру и во сне не могло присниться, что в его помощи будет нуждаться жена Франца Штангля и любовница Густава Вагнера. Терезу, говорят, не так просто обескуражить. Только арест Вагнера на время выбил ее из колеи. Сто́ит ей прийти в себя, и она поймет, что доктор Шлезингер не тот, кто ей нужен. Если так произойдет, ему не придется ни перед кем оправдываться. Никому он не служит и никому не обязан. На его совести лишь один-единственный неоплатный долг перед отцом и матерью, братом и сестрами, перед Риной и миллионами погибших. И этот долг он на себя возложил сам, по велению совести.
Берек шагает по одному из самых фешенебельных районов Сан-Паулу — по Бруклину — и испытывает такое чувство, будто он направляется в замок Хартгейм на Дунае, где Штангль и Вагнер готовили профессиональных убийц для Освенцима, Треблинки, Собибора и других лагерей смерти. Живет Тереза Штангль не где-нибудь на окраине. Дорогу к ее дому он может найти и без помощи Гросса. Улицу Фрей Гаспар знает здесь каждый встречный, а дом номер 377 и самому легко обнаружить.
Особняк, во владение которым уже давно вступил Франц Штангль, не огорожен проволокой, не окружен каменной стеной, и сторожа у ворот не видать. Только небольшая никелированная цепочка запирает калитку изнутри. Неужели у него не конфисковали награбленное имущество? Вряд ли. Особняк мог быть записан на чужое имя, так же могли поступить с драгоценностями, отданными на хранение в опечатанные банковские сейфы. Можно было опасаться, что соседи станут коситься в их сторону, но в этом районе бедняки не проживают, и, если кто-либо из соседей и догадывается, как эти богатства нажиты, им до всего этого нет дела.
Фрау Тереза любезно поздоровалась с Гроссом, подала руку Шлезингеру. Береку хотелось закричать, но он сделал над собой усилие и пожал протянутую руку.
— Доктор Шлезингер, я о вас так много слышала, что мне кажется, будто мы с вами давно знакомы. Надеюсь, со временем мы станем добрыми друзьями. Пожалуйста, чувствуйте себя как дома. Если угодно, можете посмотреть мою библиотеку, картины, хотите, сразу приступим к разговору.
— Если не возражаете, я сперва посмотрю картины.
— Пожалуйста. Для вас все двери открыты, а я тем временем побеседую с господином Гроссом. Это всегда доставляет мне удовольствие, но, к сожалению, он часто обо мне забывает.
Улыбка не сходила с ее уст, обнажая ровный ряд белых зубов. Говорила она без кокетства. Ей, должно быть, казалось, что своей манерой держаться весело и непринужденно удастся скрыть свои переживания.
Берек огляделся. Нет, это не обычный дом, а настоящий дворец. В огромном зеркале в прихожей он видит, как Тереза берет Гросса под руку. Движется она плавно, ступает легко. Красивой ее не назовешь, но она еще довольно привлекательна, аристократична, элегантна. Прическа — по последней моде. Видно, что умеет ловко скрывать свои изъяны и оттенять достоинства. У него еще будет время присмотреться к ней.
Берек заходит в зал, стены которого увешаны картинами: здесь и масло, и гуашь, и акварели, и офорты. Если бы его спросили, он сказал бы — настоящие сокровища. Ему хотелось увидеть ее портрет, нарисованный в его присутствии Макс ван Дамом с фотографии. Там, как ему помнится, она тоже улыбалась, но улыбка ее была совсем иной.
Берек ходит из одной комнаты в другую неторопливо. Внезапно его будто что-то подтолкнуло, и он возвращается в зал, который только что миновал, и подходит к круглому столику Его внимание привлекла фотография в незатейливой рамке, размером чуть больше почтовой открытки. Это был снимок с портрета молодой женщины в полный рост. Портрет этот кисти ван Дама, хоть и в уменьшенном виде, позволял заглянуть во внутренний мир этой женщины.
…Было это в Собиборе, в казино. Густав Вагнер принес фотографию молодой женщины, снятой в полный рост, и властно потребовал, чтобы художник сделал портрет этой женщины. Она, мол, ему дорога, и он должен иметь ее портрет. Это было днем, а вечером…
Воздух насыщен удушливым чадом обугленных человеческих тел и сосновой смолы. Между деревьями мерцают звезды. Кажется, до них рукой подать. Вот одна из звездочек в какое-то мгновение скользнула вниз и исчезла, и ван Дам, лежа на нарах рядом с Береком, проговорил:
— Тебе повезло, что ты попал к Куриэлу. Считай, что в рубашке родился.
Сказал и надолго замолчал. Надвинулась туча, и барак погрузился во тьму. Постепенно глаза свыклись с темнотой, и Берек услышал слова, произнесенные ван Дамом:
— О Собиборе тебе надо знать все. Все, что мне известно, ты должен запомнить. Ты останешься в живых. Говорю тебе это снова и снова.
И вот настал час…
Фрау Тереза зашла в зал, перехватила пристальный взгляд Берека и, поправляя складки портьеры на окне, пояснила:
— Красивой я получаюсь только на фотографиях. Пусть это вас не удивляет. Художнику я никогда не позировала.
— Знаю.
В его голосе прозвучала затаенная неприязнь. В эту минуту он ничуть не сожалел о том, что не сдержал своих чувств. Даже если после этого ему придется покинуть дом, не попрощавшись.
— Что вы сказали? — спросила она, резко обернувшись в его сторону.
Ответил ей подошедший Гросс:
— Фрау Тереза, вы помните, я как-то говорил вам, что герр Шлезингер, после того как побывал на первой послевоенной выставке Макса ван Дама, стал большим его поклонником. Ему удалось приобрести несколько работ художника. Я же рассказал ему о вашем портрете работы ван Дама и обещал ему попытаться уговорить вас продать ему портрет. Но быть посредником между вами для меня несколько затруднительно. Я ведь к вам обоим привязан. Так что, друзья мои, поступайте как вам угодно, а я на время вас покину.
Тереза несколько удивленно посмотрела на Гросса и слегка кивнула головой, как бы нехотя соглашаясь на его уход. Леону она верит, и все, о чем он здесь говорил, вполне допустимо, тем не менее услышанное ее насторожило: хороших и знаменитых художников на свете немало, с чего же вдруг этот амстердамский доктор гонится именно за картинами ван Дама? То, что они соотечественники, еще ничего не значит. Голландское искусство славится во всем мире, — «когда-то славилось», поправляет она себя, — и чтобы приобрести Рембрандта и других великих, будь это возможно, ему всего его состояния не хватит. Как же ей быть — приступить самой к неотложному делу, для чего ей и понадобилась встреча со Шлезингером, или же повременить и убедиться, что он интересуется только картинами ван Дама и ничем больше? Но нетерпение берет верх, и она спрашивает:
— Герр Шлезингер, об этом художнике вы, вероятно, знаете многое?
— Не очень. Жизнь у него была короткая. Он погиб, когда ему было тридцать три года. О нем много писали в газетах в 1966 году, когда состоялась выставка его произведений в Хильверсуме.
— Жаль. Он и сейчас мог бы сидеть за мольбертом и рисовать. За его картины платили бы большие деньги. Для меня он святой. Другого слова не нахожу.
Нетрудно было понять, куда она клонит, но Берек прикинулся непонимающим и спросил:
— Почему святой?
— Почему? Вы, должно быть, читали, что по пути в Швейцарию его задержал военный патруль, и, хотя надлежащих документов у него при себе не было, его отпустили. А он? Он, видите ли, в присутствии дамы дал честное слово, что наутро сам явится в ближайшую немецкую комендатуру, и, зная о грозящей ему опасности, все же слово сдержал. Вот это по-рыцарски! Такие мужчины теперь редко встречаются. При случае я как-нибудь расскажу вам о том, при каких обстоятельствах он рисовал мой портрет.
— Сомневаюсь, будет ли у нас такая возможность. Сюда, в Бразилию, я прибыл ненадолго. Долго отсутствовать мои пациенты мне не позволяют.
— Герр Гросс мне об этом говорил, тем более я вам благодарна за вашу готовность меня выслушать. Что до всего остального, не сомневаюсь, договоримся. Главное, чтобы вы меня правильно поняли и по возможности постарались помочь как врач. Ваши пациенты в Амстердаме могут в случае необходимости обратиться к другому врачу, я же в Сан-Паулу такой возможности лишена. Вы меня понимаете? Конечно, я вам обстоятельно все объясню, но это длинный разговор. Пока мы его отложим, а теперь позвольте пригласить вас к столу. Только с меня, пожалуйста, пример не берите. Вы ведь знаете, когда состоятельная женщина голодает? — Ее брови поднялись кверху, напоминая вопросительный знак. — Совершенно верно, когда ей это рекомендует врач.
Она направилась в столовую, а он шел следом и про себя заметил: даже сейчас она не забывает о своей внешности.
Стол был накрыт роскошно — всего было в изобилии. Не хватало разве что фасоли и лапши — мечты бедняков. Тем не менее Тереза сочла нужным извиниться: она разрешила прислуге отлучиться, и теперь придется ей самой заканчивать приготовления к обеду.
Ну что ж. Берек тем временем продолжал разглядывать обстановку. Судя по всему, дом не новый, но недавно основательно реставрирован и роскошно обставлен. Не каждому это по карману, но Штангль мог себе это позволить. Большинство из тех, кого он ограбил, жили в покосившихся, наполовину вросших в землю хатенках, крытых дранкой или черепицей, с потрескавшимися дверьми и ржавыми петлями. Берек хорошо помнит, что в доме его родителей самое почетное место — на источенном шашелем старом комоде — занимал самовар. Гнутые подсвечники, медная ступка, вся в трещинах от долгого употребления кухонная дощечка, выщербленные тарелки и миски, оловянные ложки — убогие принадлежности домашнего обихода. В хорошие времена, помимо житного хлеба, могли себе позволить еще стакан простокваши, к чаю подать крупинку сахарина, бублики, несколько соленых рыбешек, а если гость пожаловал, стол накрывали скатертью, ставили бутылку вишневой настойки, подавали гусиные шейки, начиненные мукой с жиром, а на закуску — тушеную морковь. Выпив и закусив, брали в руки старую деревянную дудочку и, хмельные, скорее с горя, нежели от выпитого, вполголоса напевали берущие за душу народные мелодии. Кому-то могло показаться, что такая жизнь ломаного гроша не сто́ит, но в семье Берека жизнь принимали такой, какая она есть. Если подумать, что возьмешь у таких нищих? Но Штангль умел брать и с живых и с мертвых.
Внешне Бернард Шлезингер ничем не напоминает ни свою мать Песю, с ее вечной заботой о том, как накормить детей и мужа, ни своего отца Нохема — маляра, всю жизнь красившего полы и крыши, окна и двери. Да и ничего в нем не осталось от прежнего местечкового мальчика. И все же с трудом укладывается в голове то, что он, Берек, вместо того чтобы крушить и ломать здесь все и вся, сидит у Штангля за столом и разделяет трапезу с его Терезой. Он вспоминает, как Фейгеле — тогда она еще даже не была его женой — однажды выговаривала ему:
— Берек, дай тебе бог здоровья, ты сам не отдаешь себе отчета в том, куда тебя несет. Я, может быть, не все понимаю, но, скажи на милость, к чему тебе все эти рискованные дела? Неужели нам с тобой мало того, что мы перенесли, неужели ради этого мы вырвались из ада? Ну почему, Берек, ты такой упрямец, почему?
Но как отказаться от возможности схватить и предать суду еще одного из тех, за кем тянется кровавый след и кто по сей день не расплатился за свои злодеяния? Чья бы это ни была кровь — тех, кто пал на поле боя, его родных или отца Вондела, Тадека или Куриэла, погубленные жизни которых остались в нашей памяти, — он должен за нее призвать к ответу. И такая возможность теперь как будто появилась: ради спасания своего любовника Тереза, надо думать, готова не только на любые расходы, но и пожертвовать свободой кое-кого из скрывающихся нацистов.
Тихо. Слышно лишь тиканье стенных часов.
На серебряном подносе Тереза приносит черный кофе и экзотические плоды дынного дерева — мамон. Она оживленно заговорила о себе, о детях и внуках, о том, каким преданным и заботливым отцом был Франц.
О том, что Штангль ничего не жалел для жены и детей, любил их, — это Берек слышал и раньше, что же она еще скажет?
Тем временем она продолжала:
— О любви я начала задумываться очень рано. К шестнадцати годам я ростом была выше матери. Моя пышная грудь привлекала взоры молодых людей. Вы меня извините, герр Шлезингер, за подробности, но зрелость наступила для меня раньше времени, и «девушкой на выданье» я фактически стала тогда, когда мои сверстницы об этом еще не помышляли. Мои подружки еще играли в классы, а я уже предавалась девичьим мечтам. Чувственная по натуре, я увлекалась молодыми людьми, причем мои увлечения не отличались постоянством: сегодня мне нравится парень, полный сил и отваги, а завтра — тщедушный, все помыслы которого устремлены в коммерцию.
Берек, которому не раз приходило на ум вежливо намекнуть ей, что он напрасно тратит время, слушая ее пустую болтовню, и что не за тем он летел из Голландии в Бразилию, тут же осадил себя: терпение — прежде всего, иначе незачем было ехать сюда. Наконец она заговорила о Штангле и Вагнере, и тут он стал более внимательно слушать:
— Короче говоря, вопреки здравому смыслу, победил Франц. Смешно сказать, но увлекался он в то время тем, что лепил из пластилина зверюшек. Ему тогда не было еще и двадцати. Со временем он стал владельцем мануфактурной лавки. Моя тетя окрестила его «Непобедимым». Голова на плечах у него была, упрямства — хоть отбавляй, а тут еще пробудилась жажда власти. Я по молодости не смогла это оценить по достоинству, но мои родители — люди, падкие до денег, — сразу поняли, что он далеко пойдет и что для меня это более выгодная партия, чем брак с его приятелем, Вагнером, первым предложившим мне руку и сердце. Не проходило дня, чтобы мне не напомнили: «Франц слова на ветер не бросает. Поторопись, не то он другой достанется».
И я вверила свою судьбу Францу. Густав тяжело переживал, но что он мог поделать? Оба они были членами одной партии, но и там Вагнер был у Франца в подчинении. Оба боготворили своего шефа, звали его Одилио. Летом 1933 года он вынужден был покинуть Австрию. Франц тогда оказал ему какую-то услугу. Одилио Глобочник со временем стал видным генералом и об этой услуге Франца никогда не забывал. Густава я первое время избегала. Вскоре у меня родился ребенок, и, к слову сказать, достался он мне в таких муках, что я чуть богу душу не отдала.
Так — то высокопарно, то с большой дозой сентиментальности — Тереза могла бы говорить еще долго, но, видимо, женское чутье подсказало ей, что не все, о чем она рассказывает, Шлезингеру интересно. К чему тогда обнажать свою душу перед человеком, который и слышит, и видит не так, как ты. Когда она узнала от Гросса, что доктор Шлезингер согласен встретиться с ней, она обдумала, что и как ему скажет. Но вышло так, что заговорила она совершенно о другом. Раньше такого с ней не случилось бы. Она ведь чуть не проговорилась, и совершенно чужому человеку, что самая светлая пора ее любви настала лишь после смерти Франца. Она имеет дело с врачом, но выкладывать все это ему вовсе не обязательно.
Мужчины, они разве понимают что-либо в таких вещах?
— Герр Шлезингер, разговор с вами я сразу должна была начать с Густава Вагнера и его самочувствия, но это такое щепетильное дело, что, как бы я ни старалась, мне придется делать отступления и затрагивать посторонние и, возможно, более опасные темы. Должна вам заранее сказать: ваши взгляды, ваше мировоззрение меня не интересуют. Время сейчас мирное. Как врач и человек вы нам подходите, и, как меня уверял Гросс и как я сама понимаю, опасаться возможных связей между вами и теми, кого нам приходится остерегаться, нет основания. На сегодня это самое главное. Условия можете ставить любые, постараемся их выполнить, но об одном прошу вас: не откажите. Возможно, что в преждевременной смерти Штангля есть доля и моей вины, но если Вагнера не удастся спасти, виновата буду я одна.
БЕЗ ТЕНИ СОЖАЛЕНИЯ
Тереза пристально смотрит Шлезингеру в глаза, привлекая его внимание, но что-то непохоже, чтобы он вникал в ее слова. Скорее всего, думает о своем. Но она все равно от него не отступится. Другого выхода у нее нет.
— Не раз, бывало, Густав говорил мне: «Тереза, давай уедем отсюда, из Бразилии», а я все не соглашалась. Год выдался хороший, можно сказать, удачный, наши личные отношения складывались почти так, как нам этого хотелось. Важно и то, что здесь проживает много немцев и австрийцев. Временами мне кажется, что я будто и не уезжала из фатерланда. Да и не так-то просто оставлять детей и внуков, даже Гросса, который часто бывает у меня дома. Вы, безусловно, меня понимаете, но вам важнее узнать побольше о Вагнере, что он за человек. Если вам скажут, что у него сильный характер, — не верьте этому. Так же, как неверно то, что теперь о нем пишут, будто вся его сила была в кулаке. Скорее можно было прийти в замешательство от одного его взгляда. Кое-кого и в дрожь бросало. Но мне, при всех его недостатках и противоречиях, он дорог. Никто не знает его так, как я. Он всегда нуждался в более твердой руке.
Да, да! Не удивляйтесь. Такой он человек, Вагнер. Ему нужно, чтобы рядом была более сильная натура, чтобы им руководили, а там он уже сам задаст тон, у него будут учиться другие. А погорячился он, узнав, что его преследуют, оттого, что его возбужденная фантазия нарисовала бог весть что, и он не совладал с собой. Меня здесь не было. Будь я на месте, он к комиссару полиции не пошел бы. Он мог бежать в соседнюю страну и там переждать, а при необходимости — податься куда-нибудь в другое место. И все те, которые теперь так возмущены его поведением, охотно ему во всем помогли бы. Вы меня понимаете? Те… — Она на мгновение осеклась, будто испугавшись чего-то, но тут же продолжала: — Одно то, что Вагнер потерял самообладание и пригрозил человеку, который якобы узнал его, что с ним рассчитаются, говорит о том, что сам он беспомощен, как ребенок.
Берек не выдержал:
— Фрау Тереза, мне, вероятно, в эти дела незачем вникать, все же хотел бы спросить, почему вы говорите «якобы узнал», если сам Вагнер не отрицал, что его действительно узнали?
— Ах да, вы того, Шмайзнера, имеете в виду? — заметила она недовольно. — Не забывайте, в какое время это происходило. Вы тогда были еще ребенком и не испытали того, что пришлось нам испытать. Это ваше счастье. Вы должны понять, что человек не хозяин своей судьбы и не всегда делает то, что хочет. Особенно в военное время. Тот, кто доверяет свидетелям на судебных процессах, никогда не будет объективным. Человек, у которого есть здравый смысл и хоть немного сочувствия к людям, не станет требовать, чтобы в старости понесли наказание за содеянное в молодости. И, кстати, почему, собственно говоря, эти процессы вас заинтересовали?
— О каких процессах идет речь?
— В Хагене, в Дюссельдорфе, я знаю, вы были.
Берека и до этого терзали сомнения, а после ее расспросов его раздражение и недовольство собой стали еще сильнее. Уж лучше бы он не приезжал сюда. Глядя на Терезу, сидевшую в старинном бархатном кресле, Берек запальчиво произнес:
— Был, да и кто мог мне запретить? На суде в Дюссельдорфе были и вы и выступали в качестве свидетеля. Я запомнил, как на вопрос судьи, знали ли вы, что ваш муж был комендантом Собибора и Треблинки, вы ответили, что узнали об этом только после его ареста. Мне интересно было слушать всех свидетелей, выступавших в суде. Это вполне объяснимо. У меня, человека, выросшего после войны, события тех лет не укладываются в голове. Я этого не могу понять ни умом, ни сердцем. Поэтому меня особенно интересуют факты. Только факты.
Такой ответ вполне устроил Терезу и рассеял ее опасения. Так же примерно рассуждал и Гросс, но это не повлияло на их отношения. «Выбор жизненного пути, — сказал он ей, — вечная проблема. Одни предпочитают всегда и везде оставаться порядочными людьми даже тогда, когда это грозит им бедами, а то и гибелью, другие же ради своего благополучия готовы на все, — вплоть до согласия шагать по трупам». По существу ту же мысль, только в другом изложении, она услышала от Шлезингера. Важно, что он проявил свое истинное лицо, и Тереза задает ему вопрос, который недавно ей задал зять:
— А если сама природа запрограммировала человека таким?
— Даже если допустить такое, и тогда это никого не освобождает от ответственности. Давайте лучше, фрау Тереза, об этих вещах больше не говорить. Я — врач, и разговор со мной ведите как с врачом.
Слова Шлезингера произвели впечатление на Терезу: кажется, этот доктор оправдает ее надежды. Никому из тех, кто опасается, что Вагнер может его выдать, не удастся перетянуть на свою сторону Шлезингера и использовать его в своих целях. Что до официального суда, можно рассчитывать на благоприятный исход, а там они с Густавом сумеют перебраться в другое место и спокойно доживать свои дни.
— Хорошо, хорошо, — отозвалась она с готовностью, — пусть будет по-вашему. Для меня теперь важно, чтобы Вагнеру поставили правильный диагноз и лечили его соответствующими лекарствами и в нужных дозах. Вы меня поняли?
— Важнее, чтобы вы меня правильно поняли. Не видя пациента, я лишен возможности установить, чем он болен, и, как вы сказали, назначить соответствующие лекарства.
— Милый мой доктор, что же мне делать? — произнесла она умоляюще.
— В тюрьме имеется врач. Поговорите с ним.
— Это исключено, — разочарованно махнула она рукой. — Я эту мысль напрочь отбросила. В ближайшие дни его переведут в столицу, в город Бразилиа. Я заинтересована, чтобы это произошло как можно скорее. Что собой представляет тамошний эскулап — я знаю еще по тому времени, когда там сидел Штангль. Дело осложняется тем, что встретиться и поговорить с врачом или еще с кем-либо из тюремных чиновников могу не я одна. В печати появились статьи с требованием, чтобы полиция разыскала друзей Вагнера, которые могут учинить расправу над узнавшим его свидетелем. Названы организации и лица здесь, в Бразилии, и за рубежом. Среди них — сын Эйхмана и даже Менгеле, которого Густав давно уже в глаза не видел. За Менгеле, как вы понимаете, мне особенно тревожиться не приходится. Человек он с головой. Не зря же окончил два факультета — медицинский и философский. На одном месте он долго не задерживается, но вот Густав… Теперь вы понимаете, кого он задел? Если надо, они могут заплатить куда больше, чем я. К тому же их боятся, а кто я? Вы, только вы один в силах мне помочь. Я верю, что, как только Густава переведут в Бразилиа, вы сможете его навестить и при необходимости оказать ему медицинскую помощь или хотя бы посмотреть, как и чем его лечит тюремный врач. Соответствующего разрешения я добьюсь, и вам ничего для этого делать не придется. Вам ясно?
— Не совсем. Все должно делаться на законном основании. Лечить кого-либо в тюрьме мне раньше не приходилось. И если я иду на это, то только при условии, что не вы, а тюремный врач пригласит меня как бы на консультацию.
— Герр Шлезингер, в здешних порядках я разбираюсь неплохо, так что можете на меня положиться. То, что вам кажется маловероятным, в действительности дело решенное. Десятки журналистов из разных стран уже знают, что Вагнер намерен устроить пресс-конференцию. Будут у него и другие встречи. Большой интерес к нему проявляют эксперты по особо важным ценностям. Им теперь известно, что в свое время Густав ведал мастерскими, где готовили к отправке в рейх конфискованное имущество. Под давлением внешних сил эти эксперты пользуются большими правами. Они попытаются добиться своего, и надо внушить Вагнеру, чтобы он вел себя с ними сдержанно и разумно. Я это знаю потому, что эксперты беседовали и со Штанглем. Франц отвечал им обдуманно, коротко и спокойно. Густав же очень спесив. Он не терпит, когда кто-то позволяет себе даже намек на иронию или насмешку по отношению к нему. Если его не предостеречь, он может натворить глупостей. Мне сказали, что один из иностранцев психолог или психиатр, и ему ничего не стоит усыпить и таким образом ослабить, а то и вовсе парализовать волю. В тюрьме применять гипноз запрещено, и я договорилась, что встреча с психиатром состоится только в присутствии моего личного врача, я имела в виду вас. У Вагнера больное сердце, и с ним всякое может случиться. Так что я на все готова, лишь бы вы согласились помочь ему.
Берек еще колебался, не знал, на что ему решиться. С самого начала ему противно было слушать ее болтовню. Штангль, Вагнер и Тереза — ничего себе компания! Его бы не удивило, если бы она попыталась выведать что-либо у него, а о себе умолчать, произошло же обратное. Неужели она не понимает, что ее откровенность не менее опасна, нежели угроза Вагнера, что его друзья за него заступятся и расправятся со свидетелем? Чем, собственно говоря, он, Берек, завоевал ее доверие, и она говорит с ним куда более откровенно, чем он надеялся? Неужели на нее так повлиял арест Вагнера, что ей кажется — самое худшее уже свершилось. Правда, и без нее нетрудно догадаться, что Штангль и Вагнер были связаны не только с теми, кто бежал из Германии, но и с новоявленными нацистами. Оба они безусловно знали новые фамилии бежавших, их адреса, пароли. Кое-какие из этих тайн, видно, известны и Терезе. Но как связать то, что, с одной стороны, она была среди немногих допущенных на празднование дня рождения Гитлера, а с другой — с такой легкостью назвала Менгеле и упомянула об экспертах, разыскивающих награбленные убийцами драгоценности.
Как Тереза поведет себя с ним дальше — сказать трудно, но ясно одно: он не должен отказываться от ее предложения. Тереза сидит молча — сидит и ждет. То, что он задумался, прежде чем дать ей окончательный ответ, кажется ей естественным. Берек спрашивает:
— Как у Вагнера протекает болезнь сердца и давно ли она у него?
— Точно я вам не скажу, но думаю, что это началось после того, как взяли Штангля. Он испытывал боли при ходьбе, при физических нагрузках и особенно когда нервничал. К врачам он не хотел обращаться. Постепенно приступы становились реже и почти прекратились. Но за последнее время они участились, в основном по ночам, во сне. Боли были до того сильными, что он лежал в испарине с широко раскрытыми глазами. На этот раз он всерьез испугался и обратился к врачу. Давали ли ему нитроглицерин? Да, герр Шлезингер, и, когда он его принимал, боли обычно быстро проходили. Электрокардиограмму ему делали, но что она показала, не знаю. Если бы был инфаркт, я бы знала. Что же вы молчите, герр Шлезингер? Как вы думаете, болезнь серьезная, опасная?
— Полагаю, что серьезная, но все зависит от того, как она будет развиваться дальше. У таких больных часто бывают инфаркты и другие осложнения.
— Если я вас, доктор, правильно поняла, он может неожиданно умереть?
— И такое случается, особенно если кровяное давление высокое и нет надлежащего лечения.
Ответ Берека не на шутку напугал ее.
— Не может ли случиться, что ему умышленно назначат не то лечение или применят опасные для него средства? Так ведь недолго и отравить.
— Этого я не знаю. В таких случаях судебным экспертам нетрудно установить факт отравления. Но должен вам сказать, что подобные вещи делаются куда проще и с меньшим риском быть обнаруженным. В латыни есть такой термин «плацебо», что означает «ничтожно малое». Так вот, вместо того чтобы дать больному те лекарства, которые записаны в истории болезни — сосудорасширяющие препараты и другие, — прибегают к плацебо: делают уколы, дают таблетки или порошки, но содержат они, скажем, питьевую соду, сахар. Вреда от них никакого, но и нужной помощи больной вовремя не получает. Это называется пустышкой.
Не думайте, фрау Тереза, что плацебо вещь запретная или придумана с преступной целью. В лечебных учреждениях, где испытывают новые лекарства, иногда без этого не обойтись. Обычно такие средства изготавливаются в лабораториях этих же лечебных учреждений.
Вы хотите знать о дозировке. Конечно, и это весьма важно. Даже в обычных больницах истории болезни доступны только для медицинского персонала. Если вы допускаете, что тут может быть замешана рука злоумышленника, то выписано будет все правильно, а на самом деле больной получит ничтожно малую дозу или же, наоборот, дадут лекарства в значительно больших количествах, что может привести к осложнениям. Чтоб это стало причиной остановки сердца — такого я не слыхал.
— Герр Шлезингер, вы даже себе представить не можете, как я вам благодарна, вам и Гроссу, за то, что он рекомендовал мне вас. Можете не сомневаться, что выразится это не в одних словах. «Плацебо», «осложнения» — все эти ухищрения, как бы мудрено они ни были задуманы, врагам Вагнера осуществить не удастся. Густав будет принимать только те лекарства, которые я ему передам. Вас я попрошу их прописать и объяснить ему, как их следует принимать. Прослушать его сердце, измерить ему давление — такая возможность у вас будет. Во время встречи с экспертами тюремного врача не будет. С ним я сумею договориться. Он из тех, что так и смотрит тебе в руки. Единственное, о чем я вас попрошу, при случае сказать Густаву от моего имени, чтобы он не принимал близко к сердцу всякую чепуху и не обращал внимания на то, что пишут в газетах. Не только Польше или Израилю, но даже ФРГ или Австрии его не выдадут ни в коем случае. Я вижу, вы качаете головой, и, как я понимаю, вы с самого начала отказываетесь выполнить мою просьбу. Что ж, мне это говорит о вашей прямоте и честности. Другой на вашем месте поступил бы так, как считает нужным, а я бы меж тем напрасно на него рассчитывала.
Герр Шлезингер, Вагнер мне бесконечно дорог, я должна его спасти и для этого пойду на все. Извините, я задержу вас еще на несколько минут и расскажу то, что другому, даже самому близкому человеку, не стала бы рассказывать. Тридцать с лишним лет над Вагнером неслыханно издевались, и все из-за меня. Не понимаете? С тех пор как Штангль на мне женился, он своего соперника от себя не отпускал. Франц полагал, что так для него безопаснее. Даже в отпуск они уходили в одно и то же время. Лишь после того, как суд в Дюссельдорфе вынес приговор, то есть перед самым концом, мой муж отменил распоряжение, по которому я не вправе была пользоваться остающимися после его смерти имуществом и фамильными ценностями. Штангль всегда мог наказать Вагнера, Вагнер Штангля — никогда. Не будь Франца, Густава, а заодно и меня сжили бы со света. И дети мои, едва они повзрослели, были преданы больше отцу, чем мне. Вам может показаться, что без помощи Штангля Вагнеру не стать бы высокопоставленным функционером СС? Это не так. Они могли бы служить в разных ведомствах, но должности, скорее всего, занимали бы одинаковые.
Извините, пожалуйста, за то, что я вас задержала. Надеюсь, вы не злоупотребите моим доверием, и все мною сказанное останется между нами. До свидания, герр Шлезингер!
В зал вбежала внучка Терезы — девочка лет семи-восьми, сияющая, счастливая, — симпатичный, ухоженный ребенок. На Берека повеяло детским теплом, но это длилось мгновение. Сколько довелось ему видеть детей, жизнь которых была оборвана, детей, так и не ставших взрослыми…
Берек вышел за ограду, и вздох облегчения вырвался из его груди. От всего пережитого за день он чувствовал себя разбитым. Тереза оказалась совсем не такой, какой он ее себе представлял. За те несколько часов, что он провел в ее обществе, он ни разу не обнаружил в ней ни малейшего признака раскаяния. Она занята только собой, и до других ей дела нет. Его все подмывало спросить у нее, признает ли она, что Штангль и Вагнер не только убивали людей, но и присваивали драгоценности, отнятые у жертв? Вполне возможно, что подобный вопрос нисколько не смутил бы ее.
Первым делом он позвонил Гроссу, и они условились встретиться на углу, возле отеля.
— Есть ли что-нибудь новое? — нетерпеливо спросил. Гросс.
— Есть.
Гросс выжидательно посмотрел на Берека.
— Оказывается, у Менгеле имеются два диплома.
— А то, что Менгеле родом из Гинцбурга, она, очевидно, сообщит вам в другой раз. Но дело не в этом. Все равно это не пустые разговоры. Фрау Тереза не бросает слова на ветер. Если она это вам сказала, значит, не без умысла. Когда Штангля посадили, распространился слух, что его супруга ничего не имела против, чтоб его на законном основании убрали с дороги. Тереза тогда потребовала, чтобы в печати была названа фамилия эсэсовца, который за вознаграждение в семь тысяч долларов выдал Штангля. Штангля обвинили в том, что он уничтожил семьсот тысяч человек, и его партайгеноссе — товарищу по партии — захотелось получить не меньше хотя бы одного цента за каждого убитого. Защищая Вагнера, она действительно готова пойти на все. Вы случайно не обратили внимание, что она часто употребляет слова «Вы понимаете?». Не улыбайтесь. Это важно. В этом есть свой смысл.
— Обратил внимание. Я, как мне кажется, догадываюсь, какой смысл она в это вкладывает.
— В таком случае вы с ней справитесь и без моей помощи. Ну, а теперь вам не помешает освежиться. У нас даже в самом холодном месяце, в июле, когда температура обычно не опускается ниже двадцати градусов тепла, без этого не обойтись. А потом — в ресторан. Если хотите, можем поехать в японский квартал и отведать там экзотические блюда. Что же вы молчите? Приказывайте, я в вашем распоряжении. Свой разговор с Терезой сможете обдумать лежа в постели. Я, например, всегда так поступаю: лежу с закрытыми глазами и вижу все так отчетливо, будто это происходит сию минуту. Тогда я могу лучше оценить происшедшее и предусмотреть возможные последствия. Правда, в таких случаях в голову лезут и всякие посторонние мысли, но при вашем характере, думается мне, вы сможете от них отмахнуться.
— На этот раз, герр Гросс, вы ошибаетесь.
— Если бы только на этот раз! Со Штанглем я был давно знаком, и до его ареста мне в голову не приходило задуматься над его прошлым. О нем нельзя было сказать, что он человек слишком откровенный, но и замкнутым его нельзя было назвать. Ко мне он впервые обратился с просьбой порекомендовать ему хорошего переплетчика. Как многие его соотечественники, живущие в Бразилии, он интересовался мемуарами, историческими записями бывших генералов и дипломатов третьего рейха. Такого рода литературу здесь можно приобрести почти в каждой книжной лавке. Удивило меня лишь одно обстоятельство: переплеты для своих книг он заказывал дорогие — с серебряными застежками, с золотым тиснением — и щедро платил за работу. Тут я понял, что этими книгами он дорожит настолько, что хочет сохранить их для потомков. После смерти Штангля Тереза стала еще более словоохотливой, но рассказала она о нем и о Вагнере очень немногое из того, что нам хотелось бы узнать.
Под аркой крытой галереи они прошли из одного двора в другой. Двадцатидолларовый номер, который Берек снял в гостинице, выходил окнами во двор. Им принесли свежее пенистое пиво. Есть не хотелось. Они с удовольствием просидели бы допоздна, но Береку нужно было отдохнуть.
Говорят: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, но на этот раз все произошло на удивление быстро. Все, о чем говорила Тереза, начало сбываться. Вагнера посадили во вторник, тридцатого мая, а три дня спустя, в пятницу, его перевели в столицу, в Бразилиа. Тереза в сопровождении своего адвоката, Флаэно Дронке, прибыла туда несколькими часами раньше и остановилась в доме, который она сняла на длительный срок. На рассвете она позвонила Шлезингеру.
Фрау Тереза? Из Бразилиа? — он был удивлен. Как это ей удалось так быстро туда добраться? Она попросила Берека как можно скорее прибыть в столицу. Следствие и сбор материалов против обвиняемого будут, надо думать, еще долго длиться, но до встречи с экспертами остались не дни, а считанные часы.
Берек быстро оделся, сложил вещи и направился к выходу. Вполне возможно, что звонок Терезы ему на руку. Есть смысл в том, чтобы он был там, где назревают события.
Глава пятнадцатая
ДОПРОС
ЭКСПЕРТЫ
Два эксперта, которым разрешили встретиться и поговорить с Вагнером, появились у входа в тюрьму точно в назначенное время. Третий пропуск, выданный на имя Шлезингера, надо полагать, их вовсе не обрадовал. Берек заметил, что они посмотрели в его сторону с недоумением. Один из них, примерно того же возраста, что и Вагнер, стал разглядывать Берека так пристально, что даже прищурился, и его лицо покрылось густой сетью морщин. Его растерянность длилась недолго, он тут же расплылся в улыбке, подал Береку руку и представился:
— Юджин Фушер.
Улыбка его была неискренней.
Берек вскоре понял, что перед ним тот же Фушер, который тридцать лет назад на допросе обергазмейстера из Собибора Эриха Бауэра представлял комиссию по делам военных преступников при главном штабе американских войск в Германии. О благосклонном отношении этого эксперта к гитлеровскому палачу в свое время Береку рассказал Станислав Кневский. А до этого, не без содействия Фушера, избежали заслуженной кары Штангль и Вагнер. Тогда американцам не удалось прибрать к рукам все, что было награблено в лагерях, и теперь Фушер скорее всего уже частный сыщик и эксперт. Сюда он явился как давний кредитор, чтобы вырвать упущенный тогда «долг» и отхватить от него свой жирный кусок. Как же поведет себя Фушер сегодня, с чего он начнет?
Всех троих привели в просторную комнату и указали каждому его место. Из внутренних дверей появился Вагнер, но остановился на пороге. Конвоир, по-видимому, ждал дальнейших распоряжений.
У Фушера иссякло терпение, он подошел к приоткрытой двери и потребовал от кого-то в коридоре:
— Соответствующее разрешение в префектуре получено, что же мы здесь зря тратим время?
Бауэр, Гомерский, Болендер, Френцель, Штангль — все эти лагерные палачи, которых в разное время Береку довелось увидеть на допросах, чередой прошли перед его мысленным взором. И вот еще один — Вагнер. Целыми днями он носился по лагерю словно гиена, высматривающая добычу. Стоило этому дьяволу в образе человека бросить на кого-то косой взгляд, и того ждал конец. Теперь он стоит, и вид у него жалкий, приниженный.
Куда девались его спесь и высокомерие. Когда-то густые волосы заметно поредели и потускнели. Оттого, что сутулится, он не кажется таким высоким. Только шея у него вытянута, как у жирафа, и выделяется тонкий горбатый нос на настороженном лице. Фушер же на вид моложав и спортивную осанку сохранил. Даже в одежде старается не отставать от моды.
Наконец все улажено. Конвоир покинул помещение, закрыв за собою дверь. Вагнер с деловым видом садится на стул. Расстегнутая рубашка обнажает ключицы и волосатую грудь.
— Господин Вагнер, как ваше самочувствие?
Берек не заметил, кто из двоих экспертов задал вопрос.
— На здоровье пока не жалуюсь, — уклончиво ответил Вагнер.
— Прекрасно.
Теперь у Фушера появилась возможность попытаться избавиться от непрошеного свидетеля.
— Тогда, быть может, нам следует попросить у доктора прощения за беспокойство и отпустить?
Но и Вагнер был начеку, а возможно, Тереза заранее к этому его подготовила, и тут же возразил:
— Это уж позвольте мне самому решить.
Фушер будто не расслышал и повторил:
— И все-таки мы бы вас просили…
— Исключено. Если вы хотите со мной говорить, то только открыто. И больше об этом не будем.
— На сей раз пусть будет по-вашему. Но мы должны быть уверены, что все останется между нами. Не знаю, что вам известно о нас, но о вас мы знаем не из сообщений печати о вашем аресте, взбудоражившем телеграфные агентства всего мира, а задолго до этого. Я лично занимался вашим делом еще в июне 1945 года. Американский отдел по расследованию военных преступлений находился тогда в австрийском городе Линце.
Весы, на которых намереваются взвешивать ваши немалые грехи, нас меньше всего интересуют. Иногда достаточно подуть небольшому ветерку, и стрелка на весах качнется в ту или другую сторону. Но чтобы стрелка весов качнулась в вашу пользу, нужна сила со стороны, а это, само собой разумеется, во многом зависит от того, как вы себя поведете. Никто из нас не намерен учинять вам допрос — признаете ли свою вину, или как объяснить вашу столь быструю карьеру во время войны. Фашистскую иерархию в целом и ваше досье в частности мы знаем хорошо. Даже среди гестаповцев вы выделялись своим, мягко выражаясь, довольно крутым характером.
Допустим на минуту, что Собибор и Треблинка были чем-то вроде рабовладельческих государств в миниатюре, а вы — полновластным хозяином рабов. Не качайте головой, будто это не так. Незаметной фигурой, пешкой вы не были. В том царстве, где вы властвовали, вы пользовались правами куда бо́льшими, чем рабовладелец. Вы возглавляли не только рабочий лагерь, но и фабрику смерти, и перед тем, как уничтожить людей, вы старались обобрать их дочиста, выжать из них все, что только можно. Штангль объяснял мне это следующим образом: «Мы нуждались в захваченной территории, но не в людях, это вынуждало нас создавать карательные отряды, а они сперва привлекали людей к принудительному труду и уж потом освобождались от них». Таким образом вы служили одновременно в двух ведомствах: в главном ведомстве по безопасности рейха — по части физического истребления людей, и в главном административно-хозяйственном ведомстве СС — по части изъятия собственности и использованию рабочей силы до ее уничтожения. О крупных конфискованных ценностях — движимости и недвижимости — говорить сейчас не будем, нас теперь интересуют главным образом особо ценные предметы — ювелирные изделия, произведения искусства, попавшие в частные руки.
До Вагнера наконец дошло, куда клонит Фушер.
— Золото и другие ценные предметы, — сказал он, — отсылались в Берлин, но к этому я никакого отношения не имел и при всем желании ничем помочь вам не могу.
— Должно быть, Вагнер, мне все еще не удалось убедить вас в том, что мы хорошо осведомлены о ваших делах. Мы бы советовали вам не скрывать от нас ничего. Только общество «Ост» вывезло из лагерей, которыми вы заправляли, имущества на сумму сто семьдесят девять миллионов марок. Это официально зарегистрировано и никем не опровергнуто. А сколько ценностей удалось утаить от «Ост»?
— Мне теперь даже трудно точно вспомнить, где и чем «Ост» занимался.
— Что ж, напомним. «Ост» действовал на территории генерал-губернаторства, как вы тогда именовали оккупированную Польшу. Ведал им известный вам эсэсовский генерал Одилио Глобочник. «Ост» представлял собой одну из фирм эсэсовского концерна «Дойче Верк-Бетрибе» и был тесно связан с крупповским концерном «И. Г. Фарбен» и другими ему подобными, извлекавшими баснословные прибыли от использования дармовой рабочей силы. Теперь, надеюсь, вы вспомнили свои связи с некоторыми сотрудниками этой конспиративной фирмы?
— Нет, нет, — голос Вагнера при этом даже не дрогнул. — Если кто-то подобное говорил вам обо мне — не верьте. Не иначе решил свалить с больной головы на здоровую.
Фушер обернулся к своему коллеге, — тот до сих пор участия в разговоре не принимал.
— Это напоминает мне рассказ американского психолога Жильберта, присутствовавшего на Нюрнбергском процессе. После просмотра документальных кинокадров об уничтожении Варшавского гетто он спросил у Геринга, что тот может об этом сказать. На что Геринг, не задумываясь, ответил: «Слухи о жестокостях были столь невероятными, что я их расценивал как вражескую пропаганду». Геринг и не предполагал, что на следующий день киноэкран продемонстрирует, как он инструктирует Гейдриха по вопросу реализации «окончательного решения» еврейского вопроса…
Фушер снова обернулся к Вагнеру:
— Пока нас устроят краткие ответы. Вы, Штангль и другие, бежавшие из лагерей для интернированных, некоторое время укрывались в горах Австрии?
— Да.
— Что вас так тянуло в Обзедорф и Бад-Аусзее — это в пятнадцати километрах от озера Топлиц, не так ли?
— Потому, что эти места находятся в неприступных Альпийских горах.
— А других причин, кроме этого, не было?
— Нет.
— Вам имя Вероники Либль ни о чем не говорит? В горы она приходила не одна, а с тремя сыновьями: Клаусом, Диттером и Хорстом.
— Вы у меня спрашиваете о жене и детях Адольфа Эйхмана? Нет. Я их там не видел. Может быть, Штангль встречался с ними.
— У Штангля от вас секретов не было. Там «в неприступных Альпийских горах», как вы выразились, еще задолго до того, как ваш «тысячелетний» рейх рухнул, укрыли баснословные сокровища, и среди них редкие по своей ценности благородные камни, вывезенные из лагерей и похищенные у частных лиц в оккупированных и других странах. Там же, «в неприступных Альпийских горах», скрывались многие руководители подпольного нацистского движения. Кстати, там вы во второй раз дали клятву эсэсовца. Штангля и вас новые нацистские руководители встречали и провожали куда с большим почетом, чем иных видных генералов. Думаю, что это не было случайностью. Тогда чем это объяснить? Почему столько почестей? Потому, что в сокровищах, которые там захоронили, был и ваш немалый вклад, и нацистские главари рассчитывали, что это не последний. Дорогу в горы вам показывала Вероника Либль. А сами вы этого не помните?
— Не помню. Одного из ее сыновей я недавно видел.
— Это для меня не секрет. Вы мне скажите, какую присягу вы тогда дали?
— Мы присягнули в том, что тот, кто останется жив, обязуется делиться своими доходами с семьями погибших эсэсовцев.
— Обязались так обязались, но чем делиться? В лагерях, где вы проходили службу, наиболее ценные предметы должны были прежде всего пройти через руки эксперта. Такой первоклассный специалист, присланный самим Гиммлером, у вас был, и звали его Куриэл. Правда, нам известно — это заявил Бауэр, — что доступ к Куриэлу имели только эсэсовцы Курт Болендер и Иоганн Нойман, а оба они уже на том свете. Но не станете же вы отрицать, что имели своего соглядатая, который следил не только за Куриэлом, но заодно и за Болендером и Нойманом. Некоторое время ваш человек имел возможность заглядывать в журнал учета, который эксперт обязан был вести. Между вами и Штанглем были самые тесные связи. В делах службы вы доверяли друг другу полностью. Но Штангль был себе на уме и даже со своим первым заместителем не хотел делить все поровну. Однако он явно вас недооценил. Из пяти крупных бриллиантов, которые не были отосланы в Берлин, два присвоил Штангль, два — вы и один — Болендер. Один из этих бриллиантов, Штангль вынужден был отдать «ODESSA», вы же отделались четырьмя слитками золота, в то время как из одного только Собибора вы вывезли десятки таких слитков.
Когда вы попались к нам в руки, мы, к сожалению, не знали об этих двух бриллиантах, которые вы утаили. Хотелось бы выяснить, куда ведут следы этих бриллиантов. Для этого я и приехал сюда, как только узнал о вашем аресте. Приехал не один, а захватил с собой вашего старого знакомого. Он сейчас в Бразилии, и если понадобится…
От волнения у Вагнера задрожали руки, а его выступающий кадык задвигался вверх и вниз. Вагнер не смог усидеть на месте и, как собака на цепи, стал нервно ходить от стены к стене. Спорить с Фушером — опасно, можно и не вырваться из-за решетки. Об этом его предупреждала Тереза и рекомендовала говорить с Фушером учтиво, внимательно его выслушивать и стараться по возможности задобрить.
— Герр Фушер, — сказал Вагнер, — вы разговариваете со мной, как судья или следователь, но, уверяю вас, то, что вы утверждаете, не более чем выдумка, и этим вы ничего не добьетесь. Такое мог вам сказать Карл Френцель, и то сомнительно. Скорее всего, Роберт Юрс — учетчик, актировавший в лагере конфискованное имущество, но в моем присутствии он от своих слов откажется. Мне в руки никакие бриллианты не попадали.
Фушер оскалился по-волчьи:
— Мне и минуты не потребуется, чтобы доказать, что все так, как я сказал. Вы только что упомянули неудавшегося актера-любителя Карла Френцеля и картежника Роберта Юрса. Не без основания вы предполагаете, что и они могли бы вас разоблачить. Кстати, главный мой свидетель также большой охотник до азартных игр. В свое время вы его доставили в Собибор из Терезенштадта. Зовут его Нэтн Шлок. Сейчас он живет в Америке. Там же проживает еще один ваш старый знакомый, тоже не немец, Джон Демьянюк. Этот — истинно ваш выкормыш. Он был взят вами из эсэсовской школы в Травниках, где вы, уже в то время признанный мастер пыток, преподавали. Вы, наверно, не забыли, как старательно Иван Демьянюк усваивал вашу науку? Он говорит, что вы вывели его в люди и поэтому он преклоняется перед вами. Это, однако, не помешает ему выступить свидетелем, и отнюдь не в вашу пользу. Он не смог со мной приехать. Им теперь занимается суд в Кливленде, и не исключено, что его лишат американского гражданства; тогда он еще больше будет напуган и зависим. Ни Демьянюк, ни Шлок ничего о вас выдумывать не станут, но теперь никто не будет возражать, если они скажут о вас больше, чем от них ожидают, и тем самым осложнят ваше положение.
Вагнер, — Фушер вдруг заговорил медленно, с остановками, — я понимаю, вам нелегко. Вы очутились как бы между двух огней: страшитесь не только оставшихся в живых узников лагерей, требующих возмездия, но и ваших вчерашних друзей, опасающихся, как бы вы им не повредили. На кого же, кроме меня, вы можете рассчитывать? У вас нет другого выхода, как пойти мне навстречу. За эти два бриллианта и некоторые другие ценные предметы и картины наследники их бывших владельцев готовы уплатить половину нынешней их стоимости. Что касается вашей дальнейшей участи, то, как только вас освободят, вы сможете податься на все четыре стороны. Вы исчезнете из виду, поселитесь где-нибудь и спокойно доживете свои дни. И вам вовсе незачем рваться навстречу своей гибели. Я говорю вам это прямо. Своему коллеге, Преснеру, я доверяю, а врача, коль скоро вы настояли на его присутствии, видимо, опасаться вам не приходится.
Короче говоря, подумайте хорошенько. Не забывайте о Шлоке и Демьянюке. Взвесьте все «за» и «против». После этого мы с вами еще раз встретимся, только с глазу на глаз. Если дело дойдет до того, что надо будет привести фамилии, адреса, вы это сможете сделать незаметно, не произнося вслух. Да, я сегодня должен ненадолго уехать. О дне моего возвращения будет знать фрау Тереза. Договорились?
ПО «НЕБЕСНОЙ ДОРОГЕ»…
Время, говорят, — лучший доктор. Самые тяжелые переживания со временем притупляются. Собибор же, видимо, исключение. Тот, кто испытал и пережил этот ад, не забудет его до конца своих дней.
Фушер говорил, а у Берека по спине пробежал холодок. Не веря своим ушам, затаив дыхание, он вслушивался в слова американца, будто узнавал все это впервые, а уже то, что Шлок и Демьянюк живы — это невероятно! Тот самый капо Шлок! Бешеная собака: начальству лизал пятки, а на своих бросался, будто с цепи сорвался. Среди всей своры лагерных холуев — капо и членов «юденрата», — которые в своем рвении выслужиться и угодить нацистским хозяевам измывались над своими, такими же, как они, узниками, Шлок был самым подлым. Куриэл как-то о нем сказал: «Шлоку ничего не стоит избить любого ни за что ни про что. Ничтожный человек».
Однажды вечером Берек пришел в женский барак, и Фейгеле тут же оповестила всех его обитателей:
— Вы только посмотрите, кто к нам пришел! Берек — один, без соглядатая. Что же стряслось с капо Шлоком? Говорят, в него угодили сразу два камня: один, брошенный немцами, сломал ему шею, а другой — еврейский подарочек — напрочь пришиб его.
Ах, Фейгеле, Фейгеле! На этот раз ты ошиблась: жив! Шлока не взяли ни пуля, ни камень. Уцелел, мерзавец, и по сей день ходит по земле.
Макс ван Дам как-то сказал: «Чем капо Шлок лучше Вагнера, Гомерского, Ноймана? — И сам себе ответил: — Всем бы им висеть на одной веревке».
Ван Дам был справедливым человеком, и приговор был бы справедливым.
Иван Демьянюк, должно быть, тот самый охранник, который увидел, как Берек прислонился к стене барака во втором лагере. Оказавшись у края бездны, Берек стоял ни жив ни мертв, видя, как по «небесной дороге», ведущей к газовым камерам, бредут призраки обреченных на гибель людей…
И нет ничего удивительного в том, что Берек даже не заметил, как один из наемников подошел к нему вплотную и замахнулся резиновой плеткой. Тогда его спас счастливый случай. Стоит ему вспомнить об этом, и его охватывает ужас.
Ван Дам, Куриэл погибли, а Шлок, Демьянюк — уж лучше бы им не родиться — живы. И Фушер, тот самый Фушер, которому, казалось бы, положено стоять на страже закона, готов без зазрения совести заключить мир с Вагнером — этой гиеной из Собибора, — который и поныне свои злодеяния выдает за доблесть. Сговор между ними состоится, даже если эсэсовец только наполовину примет предложенные ему условия. Торг и сделка — все впереди. Вот уж поистине — воронье слетелось на падаль…
Этот постыдный сговор происходит в Бразилии, земные недра которой хранят в себе несметные богатства, залежи драгоценных камней. В каждом номере отеля рядом с Библией лежит прекрасно оформленный рекламный проспект, в котором броским шрифтом, так что нельзя не заметить, сообщается, что «фирма «Штерн» — лучший поставщик драгоценных камней». На обороте подробно перечисляются магазины фирмы и их адреса. С фирмой «Штерн» конкурирует фирма «Амстердам». И она на каждом шагу напоминает, что «Бразилия — родина драгоценных камней, и стоят они здесь дешевле, чем в любой другой стране мира». С какой из этих двух, а возможно, и иной, совсем неизвестной фирмой вошел в контакт Фушер? Кто его уполномочил и кого он здесь представляет?
Встреча еще не окончена. Впереди почти целый час. Теперь заговорил человек, который сидел справа от Фушера. По профессии он психолог. Фамилия его Преснер. Он откашлялся, пригладил волосы, уложенные поперек плеши, и включился в разговор. Куда он метит? Не хочет ли он, чтобы Вагнер подтвердил известный всему миру факт, что после войны многие страны Латинской Америки более чем гостеприимно встретили и приютили у себя тысячи нацистов? (Агентства печати называют цифру в двадцать тысяч.) Благосклонное отношение к ним проявили не только немецкие колонисты, переселившиеся на этот континент в начале столетия, но и местные диктаторы. Вновь прибывшие специалисты по истреблению людей привезли с собой колоссальные награбленные состояния и вскоре сами заняли видные посты в органах власти.
Разговор принял такой характер, что Берек не без основания подумал: «Будь здесь кто-нибудь из журналистов, он мог бы написать: «Беседа прошла в дружественной обстановке».
Береку также кажется, что Преснер как будто задумал систематизировать богатый опыт бывшего обершарфюрера СС по части массовых убийств. Чуть ли не с похвалой отзывается он об инициативе, находчивости и организаторском таланте Вагнера, проявленном им при уничтожении десятков тысяч людей, и, главным образом, о том, как ловко удавалось ему притупить у осужденных дух сопротивления. Для тех, кто и в наше время прибегает к репрессиям, этот опыт весьма ценен. Преснер так и вьется вокруг Вагнера, как пчела вокруг меда.
Психолог хочет узнать поподробнее, какие тесты один из надзирателей в Треблинке, некий Макс Билас, применял при отборе узников на временные работы.
— Билас, Макс Билас? — переспрашивает Вагнер и морщит лоб. — Такого надзирателя я, кажется, припоминаю. Да, был такой, но какие тесты он мог придумать и зачем они ему понадобились? Все способы выявления трудоспособности отдельных лиц или групп мы досконально изучили в школе Хартгейма, когда в Польше еще и лагерей не было. Испытания проводились на немецких и австрийских коммунистах и социал-демократах, и мы убедились, что все было нами заранее предусмотрено и наши расчеты оказались абсолютно правильными и точными.
Если бы Берек мог себе позволить, он бы спросил у Вагнера: «Так уж все? А восстания в Треблинке и Собиборе?»
Преснеру же Берек сказал бы:
«Господин психолог, какие это были тесты, я мог бы вам рассказать не хуже Вагнера. Правда, один раз, но я сам видел, как обершарфюрер СС Густав Вагнер, с которым вы так мило беседуете, поступал с изможденными, обессиленными людьми, которых только что выгрузили из эшелона. Он приказал: «Специалисты, шаг вперед!»
По одному его взгляду нетрудно было понять, что любой из тех, кого сюда пригнали, для него ничего не значит, что каждому из них в его глазах грош цена. Никого не интересует, сколько их прибыло, сколько им лет. Всех до единого уничтожат. А специалисты, которых собираются в данную минуту использовать, чуть дольше задержатся на этом свете. Отсрочка может длиться часы, дни, но не более нескольких недель.
О тех, кто не сделал шага вперед, некоторые историки и сторонники экспериментальной психологии теперь пишут: «Они устремились в объятия смерти, как те овцы, что бегут к сочному пастбищу». Мало того, находятся и такие, что утверждают: «В своем добровольном марше к смерти осужденные видели возвышающий их поступок». И ни у кого из этих «эрудитов» рука не дрогнет и язык не отнимется». Но психолог Петер Преснер Берека не слышит. Он не сводит глаз с Вагнера.
— Правильно, — поддакивает он ему, — вам быстро и легко удалось отделить и отбросить слабых, обессиленных, которых уже нельзя было использовать в качестве рабочей силы. Ну, а дальше?
Что было дальше — это Берек запомнил на всю жизнь. Непригодных или тех, кто не пожелал быть рабом, в «гигиенических целях» стригли наголо и отсылали по «небесной дороге» на тот свет.
Преснеру не терпелось узнать поподробнее о всех приемах и способах, применявшихся в этом «эксперименте», но время, отпущенное для беседы с заключенным, истекло. «Господин Вагнер…» — успел он лишь произнести самым дружественным тоном, когда открылась дверь и охранник дал понять, что свидание окончено. Шлезингеру полицейский передал фонендоскоп, тонометр и микроаппарат для кардиограммы. Такие же приборы Берек привез с собой из Амстердама, но в комнате ожидания их у него отобрали. Теперь ему дали тюремную аппаратуру. Оба эксперта покинули помещение. Психолог Преснер был явно доволен беседой с Вагнером.
Остались они втроем: Вагнер, охранник и Берек, вернее — доктор Бернард Шлезингер. Как водится в таких случаях, разговор принял другой оборот: речь пошла о болезнях и лекарствах.
Наконец Вагнер может свободно вздохнуть. Во всю свою длину он вытянулся на топчане, но из-под толстых стекол очков заметно, как в глубине его зрачков затаился испуг. Он жалуется на боль в подреберье, на тяжесть в затылке. Шлезингер делает ему укол — это должно снять боль и заодно снизить давление.
Когда речь заходит о здоровье, Вагнер становится словоохотливым. К лечащему врачу он испытывает доверие. Он лежит полуголый на краю топчана. Отвечая на вопросы врача, он как бы перелистывает страницы своей жизни.
— Мои родители были людьми среднего достатка. Я никогда не бездельничал. Был посыльным в лавке, лоточником, потом обыкновенным австрийским служащим. Спиртными напитками не злоупотреблял, если не считать какое-то короткое время. Но это было еще до войны. Ранен или контужен не был. Часто приходилось работать сверх меры, но нервничать? Никогда. Это не согласуется с моими принципами. У меня сильная воля, я приучен к самодисциплине. Чем я лечил язву желудка? Пил минеральную воду, принимал ванны и другие процедуры. Нет, не думаю, что желудочные боли связаны с военным временем. У меня была обычная работа. Да, герр Шлезингер, самая обыкновенная. Мог бы я спокойно, без содрогания созерцать предсмертные муки? Что же тут такого, если это не касается близкого тебе человека?
Минуты две он молчал. Только что он произнес «обычная работа» и вдруг наморщил лоб, будто пытаясь что-то вспомнить, и бешено сверкнул глазами, как бы угрожая кому-то неведомому. Береку показалось, что Вагнер стал о чем-то догадываться. Но вряд ли, ему и в голову не придет, что пути Куриэла и доктора Шлезингера могли когда-то пересечься.
Берек подал Вагнеру стакан воды, снова прощупал его пульс и уже собрался было уходить, как тот опять заговорил:
— В последние годы сердце у меня стало пошаливать. Тереза мне передала, что вы большой специалист, так помогите мне… — Он отчаянно махнул рукой и заговорил совсем другим тоном: — Фушер — хитрец и думает, что, упомянув Шлока и Демьянюка, напугал меня и я у него в руках. Тереза быстро его отрезвит. Еще не родился тот ловкач, которому удалось бы ее перехитрить.
Безучастно стоявший в стороне полицейский вдруг поднял палец — «запрещено». Вагнер медленным шагом направился к выходу и уже у самого порога оглянулся назад. Он, возможно, ожидал услышать от врача что-то важное для себя, но Берек не шелохнулся; он был рад, что наконец избавился от этой невыносимой для него встречи.
В коридоре не было ни души. Все двери заперты. В сопровождении конвоира Берек возвратился на контрольный пункт, где ему вернули его вещи.
Оттуда он направился затененной стороной улицы в центр. Всего восемнадцать лет тому назад этот вновь построенный город стал столицей государства. Никаких индустриальных предприятий в нем нет, заводы и фабрики не дымят, а дышать Береку все равно нечем. Фрау Тереза просила его прийти к ней как можно скорее. Ничего, подождет. Прежде всего надо посоветоваться с самим собою и заодно перекусить. Вот как раз рядом на первом этаже закусочная. Здесь можно заказать хороший кусок поджаренного мяса, яичницу. Но едят здесь стоя, — придется поискать другое место.
Набрел он на скромный ресторанчик; скорее всего, его можно было назвать приличной столовой. Посетителей было немного. Берек сел за отдельный столик в углу. Тут же ему принесли большую тарелку салата — свежего, будто только с грядки, обильно наперченного и политого растительным маслом. Подали ему также местное национальное блюдо — фейжаро — тонкие ломтики колбасы, похожие на ливер, зеленый горошек. Все это он запивал кокосовым соком, в котором плавали кусочки льда. Но ел он машинально и размышлял о только что увиденном и услышанном в тюрьме.
Не столько Вагнер, сколько Шлок не выходил у него из головы. Разве можно было предположить такое? Ему самому никогда в голову не пришло бы, что Вагнер и Шлок связаны между собой. Он должен во что бы то ни стало разыскать Шлока. По-хорошему или против воли, но он заставит его выложить все, что тот знает.
КАПО ШЛОК
По заведенному порядку день убийств в лагере начинался с той минуты, когда охранник трижды ударял железным прутом о висячий стальной рельс. Для тех, кто пока еще оставался в живых, это служило сигналом к подъему, и тут же в бараке раздавался пронзительный свист. У широко распахнутой двери появлялся капо и во всю мочь орал: «Вставать! Всем вставать! Живо на аппельплац! Живо!» После этого он вел свою команду на работу, следил, чтобы никто не отходил ни на шаг дальше отведенного места, чтобы все работали усердно, ничего не брали из имущества, которое уже считалось собственностью третьего рейха. После работы капо отводил рабочую команду назад.
Все эти и многие другие обязанности Шлоку выполнять не пришлось. Обычно его рабочим местом считалась лагерная касса. Там он помогал выписывать фиктивные квитанции, так называемые «расписки» на сданные узниками в первые часы их прибытия ценные вещи. Унтершарфюрер СС Роберт Юрс — ответственный за актирование конфискованного имущества — не раз пытался избавиться от Шлока, но ему это не удавалось. Куриэл никак не мог взять в толк, в чем тут дело и почему ему подселили именно этого капо, хотя сразу же заметил, что тот пристально следит за ним и вынюхивает, как охотничья собака. Теперь нетрудно догадаться, кто стоял за спиной Шлока и чей это был человек.
Думая о Шлоке, Берек представил себе, как тот, скорее всего, начнет изворачиваться, прикинется несчастненьким, будто не понимает, о чем его спрашивают, чего от него хотят. И если уж станет отвечать, то путано, бессвязно, так что одно с другим не сойдется, или же забросает градом слов, обтекаемых, как эти горошины. Шлоку все нипочем. Пусть! Не исключено также, что у него вполне приличные манеры и складная речь. Он и тогда, тридцать пять лет тому назад, выглядел внушительно. Теперь же он, вероятно, выхолен, приобрел представительный вид. Кому же сейчас может прийти в голову, что этого человека нельзя пускать на порог, что грешно с ним иметь дело. Шлок — каким бы он ни казался солидным — насквозь фальшивый человек. Пустить пыль в глаза, прикинуться добреньким, постараться войти в доверие — это он может.
Куриэл как-то рассказывал, что даже с закрытыми глазами, полусонный, Шлок первым делом тянулся рукой к дубинке, с которой он, как капо, не расставался. Шлоку ужасно хотелось, чтобы если не его взгляда, то хоть дубинки боялись. Без нее он никто — такой же узник, как и все. И если уж немцы его выделили из массы заключенных, поставили на ступеньку выше остальных, он постарается служить им верой и правдой, пусть видят его послушание и усердие.
Спроси у него кто-нибудь в лагере: зачем это тебе, какой в этом смысл, если все равно и тебя считают низшим существом, недочеловеком, — он бы на него посмотрел как на сумасшедшего. Как — зачем? Чтобы отвести от себя смерть. Пусть на час, на день, но оттянуть гибель, продлить жизнь. А чего стоит хотя бы то, что он получает не, как все, восьмушку, а четвертушку хлеба, не один половник баланды, а два. Конечно, каждому хочется казаться порядочным и справедливым, а на самом деле? Одна видимость. Жить надо сегодняшним днем, а спасаться должен каждый, кто как может. Для этого все средства хороши.
Шлок сам не раз рассказывал, что первый свой удар дубинкой он обрушил на старика, но тот не издал ни малейшего звука, не отскочил в сторону, лишь повернулся к нему и с укоризной произнес: «Эх, молодой человек, все мы стоим одной ногой в могиле, а вы не нашли для себя лучшего занятия, чем бить старика по мягкому, а теперь уже и не очень мягкому месту». Совесть не слишком мучила Шлока, но все же с тех пор он стал бить только по плечам, — и попадать легче, и нагибаться не надо.
Однажды он принялся избивать узника, не пожелавшего вытряхнуть карманы. С помощью дубинки капо своего добился, но при этом получил сдачу: от сильного удара по лицу он еле устоял на ногах. «Капо, — сказал ему узник, — ты ничуть не лучше гитлеровцев. Можешь не сомневаться: с тобой рассчитаются».
Как нарочно, в это время мимо проходила колонна узниц. С работы их вел старший капо Бжецкий. Шлока он терпеть не мог.
— Стой! — скомандовал он на ходу и, по рассказу Фейгеле, своим единственным глазом подмигнул острым на язык женщинам. — У вас, как это нетрудно понять, несладко на душе, так вот вам небольшая утеха. Подойдите к этому битому дураку и сыграйте с ним веселую шутку, да так, чтобы ему тошно стало.
Долго упрашивать их не пришлось. Они окружили Шлока, и самая бойкая из них, Генриетта — актриса из Варшавы, с ужимками комедиантки жалобно, во весь голос завопила:
— Ай, ай, горе мне! Такой парень — тихий как голубь, добрый как ангел, одним словом, брильянтовый — и его посмели обидеть. Откуда-то из Бельгии или Греции прибывает дикарь и хрясь по физиономии этого симпатичного, чудесного капо. Это ужасно. Так, милые мои, нельзя! Одному спустишь, другому, и, глядишь, найдется немало охотников оторвать у Шлока руки или ноги. Так недолго оставить его как пчелу с жалом, но без крылышек. А вы что скажете? Разве я не права?
Это произошло, когда Берека в Собиборе еще не было. Он и Рина в это время скрывались на чердаке дома деда Мацея и бабы Ядвиги. Шлок тогда жил в одной каморке с Куриэлом, но об этой истории Фейгеле рассказывала Береку много раз и с такими подробностями, что захочешь — не забудешь.
Теперь, узнав о том, что Шлок живет и здравствует и в этот момент даже находится где-то недалеко отсюда, Берек вспомнил все, что он слышал и знал об этом мерзком человеке. Кстати, то, что ему досталось в тот раз, было только авансом. Попадало ему еще не однажды, так что жил он в вечном страхе и оглядывался на каждом шагу. Он даже сна лишился.
Вагнер в это время был в отпуске, и Шлок отсиживался в каморке и не показывался на людях несколько дней подряд. После того случая он не то что поднять руку на узника — даже близко подойти опасался. Но для немцев это не прошло незамеченным, и первым из них спохватился Френцель. Он отстегал Шлока хлыстом, правда, так, чтобы лагерники не видели, и предупредил, чтобы не забывал, кто он и для чего ему вложили дубинку в руки, в противном случае не быть ему капо и отправится он к Болендеру по «небесной дороге». Что Френцель на это способен — поверить нетрудно. Для него убить человека все равно, что для другого вдохнуть глоток воздуха.
Шлок решил во что бы то ни стало доказать Френцелю, что лучшего капо ему не сыскать. Он пуще прежнего бросался на людей и избивал их.
Однажды он зашел на территорию четвертого, так называемого Северного лагеря. Его только строили, и Шлоку, собственно говоря, там делать было нечего, но в своем рвении выслужиться он заглядывал во все дыры и, на свое несчастье, сунулся на строящийся объект. Кто-то незаметно подошел к нему сзади и накинул ему на голову рогожу. На него навалились и всыпали как следует, но так, чтобы он не отдал богу душу, не то замучают всех до единого, кто в это время работал в лагере. Били его крепко, чтобы надолго запомнил. Шлок, однако, скоро пришел в себя, но, так как страх перед Френцелем пересилил все остальное, он не переставал усердствовать.
Последний раз он замахнулся было дубинкой на Александра Шубаева — советского военнопленного, уроженца Дагестана, но ударить не успел: Борис Цибульский из Донецка кулаком двинул капо в спину так, что тот не устоял на ногах. Больше того — Борис его предупредил, что, если он вздумает жаловаться или еще раз ударить, пусть пеняет на себя.
Происходило это незадолго до того, как в Собиборе вспыхнуло восстание. Никто из тех, кому удалось вырваться из лагеря и бежать, Шлока больше не видел, и никому в голову не приходило, что он еще ходит по земле. Фейгеле и Берек думали, что знают о Шлоке больше чем достаточно, а вдруг поднимется завеса еще над одной нераскрытой тайной? Как знать, все возможно.
Берек ходит по улицам, но ничего не видит и не слышит; голова у него занята одним — как добраться до Шлока? Разве только просить об этом Терезу? Ее теперь Шлок интересует не меньше. О состоянии здоровья Вагнера Берек ей подробно расскажет, что до остального — лишь столько, сколько сочтет нужным. Правда, не исключено, что она и без него все знает. Фушер такой человек, что, если ему это выгодно, он и сам не преминет обо всем сообщить.
ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИЯ
Помещение, отведенное для встречи Вагнера с представителями печати, было слишком тесным и не вмещало всех желающих присутствовать. Тем, кто хотел оказаться поближе к арестованному, приходилось пробиваться локтями. Возбуждение нарастало, но дверь, ведущая в дежурную камеру, все еще оставалась закрытой.
Берек знал, что хотя Вагнер за решеткой, но перед журналистами он предстанет не с заложенными за спину руками и сидеть будет не на табуретке за неструганым столом. Знал он также, что кое-кто из корреспондентов явился сюда затем, чтобы своими вопросами и репликами поддержать Вагнера, подбодрить его, а потом попытаться убедить общественность в том, что вообще нет основания его судить. Эти господа не прочь превратить встречу в салонный разговор.
Вагнер появляется в сопровождении того самого охранника, который привел его на встречу с экспертами. Он машет голыми загорелыми руками, старается идти непринужденно и не спеша проходит к своему месту. Берек сидит так, что ему не приходится, как другим, вставать, чтобы разглядеть арестованного; он хорошо видит его с головы до ног. За последние дни Вагнер заметно осунулся. Лоб и щеки избороздили глубокие складки. Шея стала тоньше и еще более дряблой. Сутулые плечи не дают ему выпрямиться во весь рост.
Он степенно усаживается в кресло и внимательно разглядывает корреспондентов, с которыми ему сейчас придется иметь дело. С их уловками он хорошо знаком. С ними надо ухо держать востро. Недаром говорят, что перо бывает страшнее пули. Само собой, не все, что знает, он станет им выкладывать. Скорее — наоборот. Минуты две он сидит молча, будто воды в рот набрал. Когда нужно будет — он заговорит и за словом в карман не полезет.
Таков примерно, по предположению Берека, ход мыслей Вагнера в эти минуты.
Говорить начал Вагнер сперва тихо, невнятно, но постепенно голос его окреп и речь стала более отчетливой.
— То, что я собираюсь здесь сказать, должно вас убедить, что я ни в чем не виновен…
Это, по всей вероятности, подсказка адвоката.
В первые минуты Вагнер ведет себя вполне корректно, говорит спокойно, чуть ли не доверительно. Однако стоило перейти к вопросам, как все его напускное спокойствие улетучивается. Он поводит плечами, отвечает то недовольно, с досадой, то с неприкрытой злобой, чуть не свирепея, кровь ударяет ему в лицо.
— Да, судебный следователь ознакомил меня с материалами обвинения. Да, меня обвиняют в убийствах и истязаниях, но я докажу, что это не соответствует действительности. Сколько страниц содержат материалы моего дела, мне никто не докладывал. Кто-кто, но уж газетчики знают отлично, что написать можно все, что угодно. Подтвердить или опровергнуть названное количество транспортов, прибывших в Собибор — а речь идет о ста шести, — я не могу. Возможно, что это так. Я и теперь считаю, что слабым и больным не место среди живых. Это я знал еще до того, как фюрер пришел к власти. Я бы не сказал, что Треблинка и Собибор были лагерями смерти. Принудительный труд там применяли, управлять людьми приходилось твердой рукой. Все это правда. Вы спрашиваете, что собой представлял Франц Пауль Штангль? Могу сказать лишь одно: это был прекрасный офицер и хороший, добропорядочный человек.
Так он и сказал: «хороший, добропорядочный человек».
— Почему вы отвечаете не на все вопросы, которые вам задают? — послышался чей-то громкий голос из-за спины Вагнера.
— Какие еще вопросы? Пока я на все ответил, и вообще прошу меня не перебивать, в противном случае я откажусь продолжать беседу с вами. Мне это ничего не стоит. Контракта с вами я не заключал, так что…
Произнося эту тираду, он, однако, вспомнил о предупреждении адвоката: «Терпением можно и колодец вычерпать до дна». Да, с этими щелкоперами лучше держать себя в руках. Он переменит тон и в дальнейшем будет отвечать на все вопросы спокойно и сдержанно. Сейчас он доброжелательно обратится к этому вот плешивому, с куцей бороденкой, что сидит напротив него:
— Слушаю вас.
— Благодарю. Читатели наши, как вы знаете, большие любители сенсаций. С вашей помощью я мог бы им сообщить обо всем, что касается вашей второй фамилии — Мендель, которую вы себе взяли. Генеалогию рода Менделей, полагаю, вы хорошо изучили.
Вагнер на минуту задумался. Должно быть, пытается вспомнить все то, что он узнал о родословной ветви Менделей, когда отвалил за право носить эту фамилию изрядный куш.
— Фамилию Мендель носила семья венгерских евреев. В пятнадцатом веке это была одна из знатнейших в стране фамилий. Представители этой семьи тогда и в следующем столетии занимали высокий пост главного судьи по делам венгерских евреев. Позже эта должность была упразднена. Как явствует из документов, семья Менделей пользовалась незапятнанной репутацией при дворе короля. Так, например, король Владислав собственноручно написал письмо главе Венецианской республики, в котором заступился за Иосифа Менделя и просил освободить его от обязанности носить отличительный знак, что задевает его самолюбие. Членам этой семьи не раз приходилось вступаться за своих соплеменников перед власть имущими, и редко когда им отказывали. Если вы, герр журналист, владеете пером, этого будет достаточно, чтобы ваша корреспонденция вызвала сенсацию.
Попробуй угадай, что замыслил этот газетчик, но, вместо того чтобы поблагодарить Вагнера за столь захватывающие подробности, он задал еще один, и довольно каверзный, вопрос:
— Моих читателей несомненно заинтересует, известно ли вам что-либо о дальнейшей судьбе членов семьи Мендель?
Вопрос этот вызвал у Вагнера явное замешательство. Сказать, что от них и следа не осталось, — это и так понятно, иначе он бы этой фамилии себе не взял.
— Разумеется, — сказал он, — судьбу членов этой фамилии я знаю. Но о чем можно здесь говорить? Что было, то было.
— А я, — заключил репортер, — напишу примерно вот что: «Рано или поздно, но со временем все тайное станет явным, ибо память человечества ничем не вытравить». И еще: «Преступников уничтожить можно, куда труднее уничтожить их преступное учение, которое начинается с ненависти и кончается убийством».
Вагнер словно онемел. Плечи вздрогнули, как от удара. Кровь снова прилила к щекам. «Спокойно, Густав, спокойно, — внушал он себе, — держи себя в руках!» — но все-таки не выдержал:
— Каждый человек идет своей дорогой. Вам, я думаю, не хватило бы мужества вести себя так, как те, кого вы называете преступниками. Я был верным солдатом Германии. Гиммлер говорил, что эсэсовец…
Каким образом имя шефа гестапо — Гиммлер — подвернулось ему на язык? Вышло так, будто он сам себе подставил подножку. В зале раздался смех. Двое, как бы сговорившись, разом поднялись со своих мест. Это были корреспонденты местной бразильской газеты. Они переглянулись, и старший из них сказал:
— Господин Вагнер, горячиться здесь ни к чему. Давайте попытаемся внести ясность. Не считаете ли вы, что в Собиборе и Треблинке вы были не больше как марионеткой в чьих-то руках?
Вагнер все еще не понял, что ему хотят помочь не увязнуть в трясине. И он решительным движением руки отмахнулся от вопроса:
— Нет, нет. Моим шефом все время был Франц Штангль. Мы относились друг к другу с уважением, и никогда он меня марионеткой не считал. Я это могу доказать.
— Не надо. Лучше скажите нам, сколько, по вашему мнению, теперь в Бразилии замаскировавшихся бывших и неонацистов?
Это, должно быть, были вопросы его доброжелателей, ради которых Тереза добивалась, чтобы состоялась пресс-конференция, а он, Вагнер, уже было отчаялся, полагая, что никто их не задаст. Теперь он не должен мешкать и отвечать будет так, как ему рекомендовал адвокат и требовала от него Тереза.
— Я их не считал.
— А если мы вас попросим назвать хотя бы кого-либо из них?
— Это исключено.
— Жаль. Нам вы, конечно, можете не отвечать, но на суде вы станете податливее и ответите по существу.
Вагнер вновь непререкаемым тоном заявил:
— Это исключено! — И после небольшой паузы добавил. — Я — гражданин Бразилии, и, если меня вздумали судить, это должно происходить в моей стране — в Бразилии. Я также ничего не буду иметь против, если меня выдадут Федеративной Республике Германии.
Задавали еще и другие вопросы, на которые Вагнер отвечал — то охотно, то увиливая от прямого ответа, но интерес к ним у Берека уже пропал. «Да, — подумал он, — затеянный Терезой спектакль удачным не назовешь. Инсценировка могла бы быть более убедительной».
ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ(Из репортажа Пьера Дюрана)
«Юманите», Париж, 23 июня 1978 года
Т е н ь «а к ц и и Р е й н г а р д»
Почему арестованный в Бразилии эсэсовец Вагнер попытался покончить с собой?
…Наконец Густава Франца Вагнера перевели в столичную тюрьму — в Бразилиа. Отвели ему там отдельную камеру, разрешили пользоваться телевизором, просматривать газеты, предоставили другие удобства, каких не имеют остальные арестанты в этой далеко не демократичной стране. Ему разрешили провести пресс-конференцию. У представителей печати создалось впечатление, что держится он излишне самоуверенно, о своем будущем нисколько не тревожится, ведет себя нагло и заносчиво.
Чем же объяснить, что менее чем через неделю он попытался покончить с собой?
Вагнеру теперь шестьдесят семь лет. Это человек гигантского роста, светловолосый, с холодными голубыми глазами. В Бразилию он прибыл в 1950 году. В пригороде Сан-Паулу у него собственная ферма. Одно время он был механиком, потом занялся разведением кроликов и кур. Понемногу научился понимать и даже кое-как изъясняться по-португальски.
Вагнер, вероятно, мог бы спокойно жить и дальше, если бы не его многолетняя любовь к вдове своего старого верного друга — мадам Терезе Штангль. По решению Международного трибунала в Нюрнберге Франц Штангль — начальник лагерей смерти Треблинки и Собибора — был приговорен к смертной казни. В Треблинке погибло 700 тысяч человек, в Собиборе — 250 тысяч. В обоих лагерях вспыхнули восстания, после чего эти фабрики смерти прекратили свое существование.
Выступая на пресс-конференции, Вагнер не отрицал, что он был эсэсовцем. Собибор, считает он, был не адом, а раем для рабочих. Умерщвляли в нем только больных, так как в Германии лазареты были переполнены.
На пресс-конференции Вагнер заявил: «Я надеюсь, что меня выдадут Федеративной Республике Германии. Во время войны я честно служил Германии, и это должно быть принято во внимание. Там у меня имеются верные друзья. Будет справедливо, если правительство ФРГ поддержит меня».
Могут спросить: что это — наигранный цинизм? Не думаю, что это так. Вагнер — один из самых страшных мучителей, какие только встречались в лагерях смерти, но дураком его считать нельзя. С тех пор как третий рейх рухнул, у него было достаточно времени, чтобы все обдумать, но до самого своего ареста он принадлежал к подпольной организации эсэсовцев. Что происходит в Федеративной Республике Германии — он хорошо знает. Он также знает, что ордера на его арест, выданного Западной Германией в 1967 году, ему нечего опасаться. Ему известно также, что из 85 тысяч военных преступников, проживающих в ФРГ, только 7 тысяч были осуждены и получили минимальные наказания, и даже эти мизерные сроки были со временем сокращены.
Через несколько дней после того, как состоялась пресс-конференция, Вагнер попытался покончить жизнь самоубийством.
На этом репортаж Пьера Дюрана кончается. Остается только добавить: убивая других, у Вагнера ни разу не дрогнула рука; покончить же с собой — духу не хватило.
Глава шестнадцатая
КАК ЗАВЕЩАНИЕ ПОГИБШИХ
В САМУЮ ТОЧКУ…
— Да, заключенный Густав Вагнер пытался покончить с собой. Каблуком он раздробил стекла своих очков и проглотил несколько мелких осколков. Произошло это в десять часов утра.
Этими словами тюремный врач Амаду Билак на пресс-конференции подтвердил слухи, которые еще раньше дошли до журналистов.
— Нет, это не самоубийство, — уверял Бернард Шлезингер Леона Гросса. — Никому не верьте, что Вагнер на самом деле задумал покончить с собой. Теперь это вышло из моды. Правда, у Вагнера необузданная натура, и предвидеть, что может созреть в его сумасбродной голове, — нелегко. Но от него, а тем более от Терезы можно ждать чего угодно, только не этого. Уверяю вас, здесь явный обман. Чем это вызвано? Думаю, необходимостью изменить тактику при вновь создавшейся обстановке. Поначалу Вагнер с пеной у рта уверял, что никакого Собибора знать не знает, что в то время он находился совсем в другом месте. Потом утверждал, что это был обыкновенный рабочий лагерь. После этого заявил, что понятия не имел о том, что там происходило. Наконец, он сказал, что как верный солдат вынужден был выполнять приказы Гиммлера.
Теперь появились новые доказательства, усугубляющие его вину. Документы неоспоримо подтверждают, что Вагнер неоднократно самым зверским образом убивал людей исключительно по собственной инициативе, порой даже вопреки распоряжениям начальства…
Берек подошел к окну и продолжал:
— Леон, что собой представляют Вагнер и Тереза, и так ясно. Вы знаете их не хуже меня. Пример эсэсовских главарей, их образ мыслей и поступки — все это для Вагнера и поныне свято и достойно подражания. И задумай он покончить с собой, непременно последовал бы примеру Гиммлера, который принял яд, или Глобочника, который перерезал себе горло, на худой конец, как Болендер, повесился бы. Я также не верю, что Вагнер был невменяем. Он убийца, но своей жизнью дорожит и пойдет на все, лишь бы уцелеть. В тюрьме Вагнер не был строго изолирован, за его камерой никто не наблюдал. Если бы он всерьез задумал решиться на такой шаг, мог бы это сделать незаметно для охраны. Не сомневаюсь, у этого номера есть режиссер.
Гросс неуверенно возразил:
— И все же мне трудно понять, зачем он это сделал, почему пошел на такой риск? То, что Нюрнбергский процесс отверг ссылку на приказы Гитлера, как оправдание при убийстве стариков, женщин, детей и вообще ни в чем не повинных и беззащитных людей, Вагнера нисколько не должно было страшить. Если не считать Восточной Европы, за последние годы не было ни одного случая, чтобы кому-либо из нацистов не удавалось обойти закон. К тому же у Вагнера есть основание полагать, что закон о сроках давности для военных преступников очень скоро войдет в силу. Тогда зачем понадобилась ему вся эта затея с самоубийством?
— Но он ведь ничего не потерял и немногим рисковал, — отозвался Берек. — Я уже не раз встречался с подобными вещами. Еще будучи студентом присутствовал на вскрытии трупа человека, длительное время страдавшего шизофренией. Он не раз пытался покончить с собой. Из его желудка патологоанатом извлек гвозди, булавку и две металлические пуговицы, но не это было причиной его смерти; произошел несчастный случай. Кстати, Вагнер раздробил стекла очков не на мелкие кусочки, а почти в порошок.
Гросс помолчал, затем, как бы соглашаясь с собеседником, заметил:
— Так, так… Допустим, вы правы, но в то же время здесь не все ясно, и задуматься есть над чем. Почему вдруг он выкинул такой фортель? Должна же быть какая-то причина, побудившая его сделать это именно сегодня, а не неделю тому назад?
— Еще бы! — воскликнул Берек. — Все дело в том, что инсценировка самоубийства нужна была не только Вагнеру, но и Фушеру. Тереза теперь в его руках. Она вынуждена прислушиваться к его советам. Весть о том, что Вагнер пытался покончить с собой, Терезу не так уж ошеломила. Она только сделала вид, что вот-вот упадет в обморок, но при этом даже не побледнела. И это вполне объяснимо. Польша предъявила новые документы, подтверждая снова и снова свое право заполучить этого военного преступника. Поэтому Тереза хочет как можно скорее и надежнее отвести опасность от Вагнера. Теперь вам ясно?
— Как будто ясно, — тихо произнес Гросс. — Во всяком случае, такое предположение вполне допустимо. Должен вам сказать, что ваше пребывание здесь оказалось не бесполезным. К нашему разговору мы еще вернемся.
К этому времени Береку стало известно, что по установленному в Бразилии законом порядку обращаться с заявлением о выдаче для суда преступника любая страна может не позже чем через девяносто дней после того, как официально объявлено о его аресте. В случае, если требования о выдаче преступника поступают от нескольких стран, предпочтение отдается той из них, на территории которой он совершил наиболее тяжкие преступления. Кроме того, между Бразилией и Федеративной Республикой Германией заключено специальное взаимное соглашение о выдаче преступников.
Вагнер и сам понимал, что уж если суд над ним неизбежен, то лучше, чтобы он состоялся в ФРГ.
С просьбой о выдаче Вагнера обратилась и Австрия на том основании, что он бывший гражданин этой страны. Сделано это было, как сам он понимал, скорее всего, для видимости.
Из Израиля прибыл специальный представитель министерства юстиции и также привез с собой важные документы, подтверждавшие вину Вагнера. На том основании, что в его стране проживает большинство уцелевших собиборовцев, требовал выдачи преступника Израилю.
Ходили также слухи, что делом Вагнера заинтересовались правительства Югославии и Италии, и не сегодня завтра они пришлют официальные запросы. Но всех их опередила Польша.
Уже в начале июня польское министерство юстиции обратилось к правительству Бразилии и наиболее веско аргументировало, почему Вагнера, осуществлявшего массовые убийства людей в Собиборе и Треблинке, должны немедленно выдать Польше, и только ей одной.
Берек был убежден, что требования народной Польши справедливы и неоспоримы. Там лучше, чем где-либо, знают все черные дела этого хищника. В Польше, можно не сомневаться, он получит по заслугам и сполна.
Тереза нутром почуяла приближение опасности. Ее охватило все нарастающее беспокойство, пока, наконец, она не впала в непривычное для нее угнетенное состояние. Фушер исполнил ее просьбу: отдал ей фотографию Вагнера, снятую на контрольном пункте американской армии в 1945 году. Заодно он показал ей кипу газетных вырезок о Вагнере. Надо думать, что это, собственно, и было основной целью его встречи с ней. Нужно было нагнать на нее страх, чтобы она не валяла дурака и стала сговорчивее.
Поначалу Фушер сделал вид, что колеблется — оставлять ли Терезе все эти материалы, а потом, не дав ей опомниться, с ухмылкой заявил:
— Пожалуй, лучше будет, если вы внимательно прочтете все, что пишут в газетах. В вашем положении надо трезво смотреть на вещи, чтобы не просчитаться.
Фушер, очевидно, решил, что сказанного недостаточно, и без обиняков добавил:
— Большинство полагает, что есть кого судить и за что судить. События развиваются настолько быстро, что расчеты тех, кто требует: «Кровь — за кровь, смерть — за смерть!» — могут скоро сбыться…
В таком случае не рассчитывает ли Тереза на его помощь, на то, что он как-нибудь облегчит ее положение?
Тереза и без того в глубине души не верила в то, что Густаву удастся уйти от наказания, но до сих пор никто еще не разговаривал с ней так откровенно, как этот американец. На сей раз несчастье коснулось ее самой. А если ко всему еще конфискуют имущество Вагнера? Все пойдет прахом! При этой мысли у нее помутилось в глазах. О майн готт! Вот до чего дожила, а ведь это только начало. Самое страшное — впереди. В эту минуту она и впрямь готова была взвыть по-волчьи.
Юджин Фушер свое дело сделал. Больше возиться с ней и даром тратить время он не станет. Теперь, надо полагать, она перестанет изворачиваться, ускользать от прямых разговоров. А для того чтобы фрау Штангль окончательно убедилась, что с ней не шутят, он нанесет ей последний удар:
— Нэтн Шлок находится сейчас здесь, в городе. И если вы, Тереза, — сказал он фамильярно, — хотите его видеть, вот его визитная карточка. Здесь указан номер его телефона в отеле, где он остановился. Хочу еще добавить: все, о чем я здесь говорил и что вы узнаете из газет, Вагнеру уже известно. И, наконец, мне кажется, что при нынешних затруднительных обстоятельствах ваш Густав будет скорее нуждаться не в терапевте, а в психиатре. Да, да, дорогая моя, к сожалению, это не пустой разговор, так для него будет лучше.
Тереза недоуменно спросила:
— Что, собственно, вы этим хотите сказать?
— Напрасно тревожитесь. Вагнер как был, так и остается в здравом уме, но то, что я вам советую, — единственное, что может ему помочь. Повторяю: е-дин-ствен-ное!
Тереза попыталась было возражать, но вскоре примирилась с мыслью, что этому янки, который говорил с ней, не повышая голоса, придется уступить и делать так, как он советует. Другого выхода у нее нет.
ТЕ, КТО НЕ ХОТЯТ ЗАБЫТЬ
Вот чего Берек никак не мог ожидать: после того как Тереза дважды звонила и просила его как можно скорее прийти, ему приходится торчать в холле и ждать, пока его пригласят войти в комнату. За дверью явственно слышны шаги, но на стук никто не отзывается. Странно!
Что это может означать? Конечно, недолго повернуться и уйти, но он этого не сделает. Берек стал прислушиваться к тому, что происходит за дверью. Нервные шаги Терезы взад и вперед по комнате напоминают метание зверя в клетке. Должно быть, на душе у нее не сладко. Но как быть? Войти в комнату без разрешения — не в его правилах, но что поделаешь? Он слегка толкнул дверь, и она отворилась.
Да, Берек не ошибся: Тереза не на шутку удручена. Только вчера он подумал: «Давно уже бабушка, а на лице — ни морщинки». Сегодня этого не скажешь: выглядит она неважно. Смотрит на доктора, будто видит его впервые. В руках у Терезы несколько газетных вырезок. Еще больше их разбросано по столу. Как он заметил, вырезки из разных газет.
— Извините, фрау Тереза, что вошел без разрешения. Что с вами? Почему молчите? Что случилось? Вы плохо себя чувствуете?
Вместо ответа она спросила:
— Герр Шлезингер, какие языки вы знаете?
— Полиглотом меня не назовешь.
— Все же?
— Знаю, само собой, немецкий, голландский, латынь, несколько хуже знаю восточнославянские языки.
— Какие же это языки — восточнославянские?
— Чешский, польский, словацкий.
— Больше половины этих бумажек напечатано на польском языке. Главное, что может меня интересовать, он подчеркнул красным карандашом.
— Пока, фрау Тереза, я ничего не понимаю. Вижу только, что вы сильно возбуждены, и прошу вас успокоиться. Если не секрет, скажите, пожалуйста, кто «он»?
— У меня такое впечатление, будто он только что вышел отсюда. Видите, я еще никак не могу опомниться. Вы могли столкнуться с ним возле моего дома.
— С кем я мог столкнуться, фрау Тереза, с кем? Вы ведь знаете, кроме Гросса, у меня здесь нет знакомых, а он в отъезде и вернется только завтра.
— Только завтра, говорите? Жаль. С Леоном я могла бы посоветоваться скорее, чем с моим адвокатом. Если вас не затруднит, не смогли бы вы попросить Гросса от моего имени, чтобы он приехал сегодня?
— Гросс должен прибыть не из Сан-Паулу, а из Рио, а я ни его адреса, ни телефона не знаю.
— Жаль, жаль. Вы даже представить себе не можете, какой мерзкий тип этот янки и как непросто и опасно иметь с ним дело. Даже голос его для меня невыносим.
Как только Тереза произнесла слово «янки», Берек сразу же догадался, кто это «он», и все же решил уточнить:
— К вам приходил Юджин Фушер?
— Подлый Фушер, — вырвалось у нее в сердцах.
— И это он принес вам газетные вырезки?
— Кто же еще, кроме него, мог это сделать?
— То, что опубликовано в печати, уже ни для кого не секрет. Прошу вас, успокойтесь. Покажите их мне. Ну вот, могу вам сразу сказать, что беглого взгляда достаточно, чтобы убедиться: большинство этих материалов я и Гросс уже читали.
— Леон знал об этих материалах и ничего мне о них не сказал? Правда, мы с ним не всегда сходимся во взглядах, но все равно — настоящие друзья так не поступают. Или вы что-то не договариваете? Знай я все заранее, возможно, не позволила бы Фушеру вертеть мною, перепутать все мои планы.
Берек слушал сетования Терезы и думал: до чего же мастерски Гросс играет свою роль! С каким доверием относится к нему фрау Штангль. И как это ему удалось? Не зря Агие Вондел как-то о нем сказал: «Гросс один из тех, у кого можно поучиться умению бороться с фашизмом». Чтобы не поколебать у Терезы доверие к Леону, Берек принялся ее успокаивать:
— Иногда лучше знать как можно меньше: здоровее будешь. Гросс, очевидно, не хотел вас огорчать.
— Когда речь идет о смертельной опасности, не до этого. А как, доктор, расцениваете это вы? — И, так как Берек уклонился от ответа, она нетерпеливо продолжала: — Что уж теперь об этом говорить. Я хотела бы вас просить ознакомить меня с этими грязными пасквилями.
На этот раз Берек не заставил себя долго упрашивать. Тереза ему подсказала:
— Сначала польские — я должна знать, чего от нас хотят поляки, о чем они галдят.
А как это сделать? Читать ей по-польски или сразу переводить на немецкий? Польский язык он знает с детства, но она об этом не должна догадаться, и чтобы ей казалось, что перевод дается ему с трудом, он как бы пропускает каждое слово через сито, часто спотыкается, перевирает ударения и слова. Его собеседница — вся внимание: она напряженно вслушивается, стараясь ничего не пропустить.
Берек читает только те строки, которые Фушер подчеркнул красным карандашом:
— «В официальном нюрнбергском списке военных преступников о Густаве Вагнере сказано: «Состав преступления — геноцид. Время и место — 1942—1943 гг. Собибор, Треблинка».
— Я вижу, — перебивает его Тереза, — тут назван его порядковый номер в списке.
— Да, — ответил ей Шлезингер, — номер проставлен арабскими цифрами, и вам нетрудно его разглядеть. Слушайте дальше.
«В связи с арестом нацистского палача Густава Вагнера корреспондент польского агентства печати обратился к директору Главной комиссии по расследованию преступлений гитлеровцев Чеславу Пилиховскому с просьбой проинформировать, что собой представляет этот убийца. Директор дал следующее разъяснение: Густав Франц Вагнер — один из самых кровавых палачей, непосредственно осуществлявший массовые убийства в Собиборе. Это подчеркивают в своих показаниях все свидетели. Так, например, Самуил Лерер заявил, что любимым занятием Вагнера было истязать людей палкой или же раскаленным железным прутом. На глазах у Эстер Рааб он убил мальчика. Герш Цукерман в своих показаниях написал, что это был разнузданный и злобный бандит, и он, Цукерман, сам видел, как Вагнер подвергал одного из узников мучительным пыткам каленым железом. Множество документов, которыми мы располагаем, подтверждают — Вагнер кровожадный палач…»
Берек на некоторое время замолкает, напряженно вглядывается в напечатанные строки. Ему чудится, что он слышит резкий звук раздирающего кожу удара нагайки, чувствует впивающиеся в тело ржавые шипы колючей проволоки. При одном воспоминании об этом Берек содрогается. Он видит перед собой Вагнера — мастера изощренных пыток. Эсэсовцы были охочи до диких оргий; такие разнузданные пиршества они обычно устраивали после каждого «трудного» для них рабочего дня, когда прибывал эшелон и надо было, не откладывая на завтра, «обработать» многотысячный людской материал. Вагнер всегда был главарем этой одичалой своры нацистских выродков, предметом их восхищения и преклонения.
Сто́ит Береку вспомнить то ужасное время, когда он был у Вагнера в руках и жил в постоянном ожидании смертного часа, как его сковывает леденящий душу ужас. И поныне его не покидает чувство вины перед родными и близкими: все они погибли, а он жив. Утешает лишь то, что все силы он отдает розыску убийц. В этом он видит свой долг перед памятью погибших…
Тереза заметила, что Шлезингер помрачнел, но истолковала это по-своему:
— Герр Шлезингер, я вижу, и вы возмущены. Какая наглость! Не хватает терпения слушать все, что тут написано. Сплошное вранье. Неужели неясно, что это свидетельства кучки нелюдей, а если здесь и есть доля правды, все равно пора перестать ворошить прошлое. То, что земля прибрала, подлежит забвению. А как вам нравится этот Цукер-ман, отозвавшийся о Густаве как о «разнузданном, злобном бандите»? И фамилия-то у него — Цукер-ман! Такой грязной, омерзительной клеветой еврейство хочет обесчестить Вагнера.
Фрау Штангль была крайне возбуждена и с трудом владела собой. Берек выслушал ее «тираду» и еще медленнее продолжал читать:
— «Кто он, этот безжалостный палач, которого схватили и призывают к ответу через тридцать с лишним лет после того, как он совершал свои злодеяния?
Все жертвы сегодня не могут свидетельствовать, но те немногие, кому удалось уцелеть, рассказали о нем достаточно. Вагнеру мало было душить газом и сжигать людей. Ему нужны были развлечения, и, подвергая истязаниям свои жертвы, убивая младенцев на глазах их матерей, он испытывал садистское наслаждение.
В Бразилию Вагнер прибыл вместе со своим патроном — Штанглем, этой бестией с «золотой плетью», помеченной его инициалами и украшенной награбленными у узников драгоценностями. Вагнер и на новом месте жил на широкую ногу, вынашивая мечту о возврате добрых, старых времен.
Какой стране выдадут этого палача и когда это произойдет, кто будет его судить, станет известно в скором времени. Ясно одно: убийца, отнявший жизнь у сотен тысяч людей, должен понести суровую кару».
Кажется, достаточно. Можно больше не читать.
Тереза вскочила с места:
— Какая наглость! — Голос ее срывался от возмущения. — Просто невероятно! Если верить этим свидетелям, то Фушер прав, что жизнь Густава висит на волоске, что перед ним бездна… Тоже мне свидетели! Не зря их уничтожали, но кто сейчас займется ими? Вы понимаете? — спросила она и, не ожидая ответа, продолжала: — Не вздумайте мне возражать. Я сама знаю, что и они сотканы из плоти и крови, но правы те, кто доказал, что эти люди не имеют права на существование. И поляки, и русские, и французы, и даже ваши голландцы, которые тоже печатают эти пасквили и обливают грязью имя и честь заслуженного солдата, ничуть не лучше всех этих евреев и цыган. Им бы всем один большой Собибор. Возвести на человека напраслину — чего проще. Но, чтобы судить его, требуются веские доказательства, подлинные, а не фальшивые документы, а ведь то, что вы читаете, — это же черт знает что.
Берек с трудом сдерживал себя. Сколько лет прошло после войны, а они ничуть не изменились. Вагнер, Тереза — какими были, такими и остались.
Слушать дальше разглагольствования Терезы не имело смысла: ничего нового от нее не услышишь и только потеряешь время. Что она из себя представляет, он уже и так хорошо знает, а ее намерения ему сейчас вряд ли удастся разгадать. В то же время Береку не хотелось, чтобы фрау Штангль решила, будто положение не так уж безнадежно. Правда, перепугалась она сегодня не на шутку, но самого важного еще не знает, и он ей на это откроет глаза:
— Фрау Тереза, мне пора уходить, но еще несколько строк я вам должен прочесть. Мне кажется, об этом вам следует знать.
Тереза подошла к столу, стала рядом со Шлезингером и ткнула пальцем в подчеркнутый двумя красными линиями газетный заголовок.
— Читайте, но не все подряд, а только подчеркнутый текст. От этих свидетельских показаний меня уже тошнит.
— Тут сказано: «Руки Вагнера по локоть в крови…» — И, перехватив гневный взгляд Терезы, Берек поспешил возразить: — Нет, нет, это сообщение иного рода. Здесь речь идет о неоспоримом документе.
— Неоспоримые документы должны быть скреплены подписью и печатью, и то они заслуживают доверия лишь в том случае, если исходят от авторитетных лиц и к тому же составлены в свое время. Для меня это аксиома. Думаю, что и вы, доктор, согласитесь со мной.
Вместо ответа Берек продолжил чтение:
— «Комиссия по расследованию гитлеровских преступлений в Польше располагает специальным приказом относительно Густава Франца Вагнера, датированным октябрем 1943 года. В приказе дается высокая оценка действиям Вагнера и отмечаются его особые заслуги перед рейхом в реализации «акции Рейнгард».
У Терезы задрожали веки. На щеках появились красные пятна. Она на глазах состарилась, и тщательно скрываемые шестьдесят три года проступили на ее растерянном лице. Чутье ее не обмануло. Фушер приходил к ней не только с камнем за пазухой, но и с остро отточенным ножом. И все же она еще на что-то надеялась.
— И это все? Кем подписан приказ?
— Рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером.
— Это клевета, и я это докажу. Слишком мелкой сошкой был Густав, чтобы Генрих Гиммлер отмечал его в специальном приказе. К тому же в октябре произошло восстание в Собиборе, и уже одно это исключало, чтобы о ком-либо из администрации лагеря отозвались положительно. Документ этот подложный. Это образец надувательства.
— Фрау Тереза, здесь также указано, что оригинал приказа сохранился и авторитетными немецкими экспертами признана достоверность подписи Гиммлера. Точная дата не указана. Может быть, это было незадолго до восстания, но не исключено, что и после, и именно поэтому точная дата не указана. Историк, прокомментировавший приведенный в газете текст приказа, допускает, что поводом для его появления и послужили восстания в Треблинке и Собиборе. Дело в в том, объясняет историк, что сроки восстаний совпали с трехнедельным отпуском, который предоставили Вагнеру после трехмесячной службы. Проводил он его в Берлине и Вене. Здесь также приводится следующее высказывание Одилио Глобочника: «Будь на месте Вагнер, никому из осужденных не удалось бы спастись бегством». И последнее сообщение: «Среди документов по делу Вагнера, переданных на днях генеральным прокурором Польши судебным органам Бразилии, имеется и этот приказ». Так, фрау Тереза, сказано в газете.
Что и говорить! То, что услышала Тереза, превзошло все ее опасения. Она сразу поникла, плечи ее затряслись, из груди вырвался стон, и она судорожно зарыдала.
Вот как обернулось дело! Самоуверенная эсэсовская дама, одна из тех, для которых из человеческой кожи изготавливали перчатки, вдруг потеряла голову.
Доктора Шлезингера, знающего цену людским страданиям, вспышка боли и отчаяния женщины могла бы тронуть. Не слишком ли жестоко обошелся он с «бедной» Терезой, не сказав ей ни единого слова в утешение? Но Тереза взяла себя в руки, выпрямилась и почти спокойно сказала:
— Гиммлер, Глобочник… Они, власть имущие, вершили судьбами таких, как Штангль и Вагнер, а чуть что — бросили своих на произвол судьбы и наложили на себя руки. Тоже мне геройство! Другое дело Борман, Менгеле. Живет себе Менгеле недалеко от…
Казалось, что Тереза вот-вот назовет место, где скрывается один из самых отъявленных гитлеровских преступников, но она опомнилась, махнула рукой и сказала:
— Как вы понимаете, о Менгеле я знаю не больше, чем парижанка Беата Кларсфельд. Откуда я о ней знаю? Во всех газетах о ней только и пишут. Кстати, я думала, что Беата, которую мы, немцы, зовем не иначе как «бешеный ангел мести», еврейка, но оказывается, это не так. Кларсфельд делает вид, что вершит правый суд, а думает о другом: денег у нее предостаточно, но этого ей мало; ей хочется еще стать лауреатом Нобелевской премии, и она уверяет всех, что вскоре ей удастся обнаружить место, где скрывается Менгеле. Я убеждена, что это одни слова. Иозеф Менгеле, мне кажется, совершил только одну ошибку: он не должен был афишировать свой развод с Иреной и тем более посылать в суд доверенность, заверенную в Буэнос-Айресе. После этого еще один «бешеный ангел мести», некий Герман Лангбейн из Вены, установил истинное местонахождение Менгеле, так что тот вынужден был бежать из Аргентины. В другой раз Менгеле ошибки не совершит, так что ни Кларсфельд, ни Лангбейну поймать его не удастся.
Да, подумал Берек, слишком рано Тереза спохватилась, что болтает лишнее, и, вероятно, впредь будет осмотрительнее. Не станет же он ей рассказывать, что бывший боец интернациональных бригад в Испании, а затем узник Дахау и Освенцима, Герман Лангбейн заканчивает документальную книгу о нацистских лагерях смерти и в ней немало места отведено не только «деяниям» Менгеле, но и Штангля и Вагнера. В печати об этом не сообщалось, а узнал он от Александра Печерского, с которым Лангбейн состоит в переписке. И все же Шлезингер пытается выяснить, почему Тереза, озабоченная судьбой Вагнера, упомянула о Менгеле, и делает это не в первый раз. Случайно ли это? Вряд ли. Правда, фрау Штангль любопытство доктора может не понравиться, но тем не менее он спросил, а Тереза, не чуя подвоха, ответила:
— Вы ведь знаете, доктор, я потеряла своего Польди, теперь хотят отнять у меня Густава. А могло быть совсем по-другому. Когда на крючок попадаются крупные щуки, пойманную ранее мелюзгу бросают обратно в воду. Да, да, Фушер прав, и только он один мне поможет. Нельзя терять ни минуты. С ним и со Шлоком я еще, правда, хорошенько поторгуюсь. Американец считает, что Густав будет нуждаться только в психиатре, а мне не хотелось бы раньше времени отпускать вас от себя. Как бы то ни было, вы получите полностью то, что было оговорено.
Как бы между прочим Берек спросил:
— А где вы этого Шлока найдете? — И, так как Тереза ответила не сразу, он продолжал: — Фушер при мне сообщил Вагнеру, что Шлок сейчас находится в Бразилии, но где именно — он не сказал.
И снова Береку улыбнулась фортуна. Тереза положила перед ним визитную карточку Шлока и пренебрежительно заметила:
— Иметь дело с этим субъектом мне не хочется. Я могла бы послать к нему своего адвоката, но, откровенно говоря, теперь уже сама не знаю, кому он служит — мне или американцу. Кто еще, кроме него, мог передать Густаву в тюрьму, чего от него хочет Фушер? Перетянуть Шлока на свою сторону вряд ли удастся, но за мзду он выложит все, что меня интересует, а главное — чем он мог бы повредить Вагнеру.
ВЕРУЮЩИЙ
Визит Шлезингера закончен. Широким, размашистым шагом идет он мимо газона, пахнущего только что скошенной травой. Солнце бьет в лицо, и, чтобы заслониться от него, кепку приходится надвинуть на лоб. Береку кажется, что его одежда отдает подвальной плесенью. Где она могла впитать в себя эту затхлость? Разве что в просторном будуаре фрау Штангль с настежь раскрытыми окнами, завешанными легкими гардинами. Пока Тереза не попадается на удочку. Берек еще не успел осмыслить все, что от нее услышал за эти несколько часов, но слова о Бормане и Менгеле врезались в сознание. Она чуть было не назвала место, где теперь скрывается обер-убийца из Освенцима. Фрау Штангль не могла не знать, что за поимку Менгеле обещано такое денежное вознаграждение, какого не обещали никогда за голову преступника.
Иозеф Менгеле! Ему теперь около шестидесяти семи лет. В его родном городе Гюнцбурге в Баварии отец Иозефа, Карл Менгеле, в начале века построил завод сельскохозяйственных машин. С годами завод разросся и превратился в крупное предприятие с филиалами в Австрии, Аргентине, Италии и Франции. Во главе фирмы теперь стоит младший брат Иозефа.
Когда Иозефу Менгеле исполнилось девятнадцать лет, он уехал в Мюнхен и занялся изучением медицины и философии. Там он вступил в национал-социалистскую партию, а несколькими месяцами позже — в ряды СС.
В Освенциме Менгеле зверствовал год и семь месяцев. Это ему не помешало вскоре после войны возвратиться в Гюнцбург, который тогда входил в американскую зону оккупации, и прожить там неполных четыре года.
Еще студентом Берек бывал в Гюнцбурге и не раз слышал, что о Иозефе Менгеле отзывались как о хорошем медике из очень богатой и знатной фамилии. Это говорилось о враче-изувере, проводившем в Освенциме чудовищные эксперименты над женщинами и детьми; особым его пристрастием были опыты над близнецами.
Тереза также упомянула Мартина Бормана, которого Гитлер прочил себе в преемники. Ручаться, что Борман по сей день еще жив, Берек не станет, но версия о его гибели в мае 1945 года в Берлине, имевшая хождение вскоре после войны, явно несостоятельна. Шесть лет тому назад в Западном Берлине во время прокладки нового трубопровода обнаружили скелет человека и по челюстям якобы установили, что это скелет Бормана. В Бонне тогда было официально объявлено, что, согласно выводам экспертизы, загадка «Борман» полностью прояснилась и Западная Германия больше заниматься ею не будет. Более достоверными Береку показались появившиеся в печати предположения о том, что скелет Бормана был обнаружен стараниями… самого Бормана.
Десятки фактов, о которых сообщалось в мировой печати, подтверждают, что Борман неоднократно приезжал в Бразилию и даже проживал там. Основная его резиденция находилась в штате Мату-Гросу. Оттуда он координировал деятельность нацистов, осевших в Аргентине, Бразилии и Парагвае. В Бразилии он значился под именем Лейзера (или Элиэзера) Гольдштейна. Во всяком случае, так он был записан во время своего пребывания в городе Санта-Катарина.
В конце 1954 года человек, который называл себя Лейзером Гольдштейном, возвратился в Аргентину. На этот раз он выдал себя за испанца Хосе Переса. Владелец отеля в Мина-Клаверо (провинция Кордова) заявил полиции, что его постоялец Хосе Перес и Мартин Борман — одно и то же лицо, но пока детективы собрались заглянуть в отель, Бормана и двух его сопровождающих и след простыл.
Два года спустя в Сан-Паулу Бормана увидела женщина, которая хорошо его знала, и сообщила об этом бразильским властям. Произошла эта неожиданная встреча не где-нибудь, а недалеко от улицы Фрей Гаспар, где стоит особняк Штангля, откуда доктор Шлезингер недавно вышел.
Гроссу тогда удалось встретиться и побеседовать с этой женщиной. Леон не из легковерных, и он полагает, что ошибки не произошло, и если бы полиция хотела задержать Бормана тогда в Сан-Паулу или же позднее в штате Мату-Гросу, где он окопался, это бы ей удалось.
Три года спустя, в 1959 году, Борман снова жил в Парагвае, недалеко от границы с Бразилией, куда перебраться — сущий пустяк. Там он часто встречался с Менгеле. Судя по всему…
Вот уже второй раз Шлезингера обгоняет стройная женщина. Прохожих немного, тротуар достаточно широк, тем не менее она задевает его рукой и, обернувшись, лукаво заглядывает ему в лицо. Довольно молодая, с коротко остриженными волосами, но уже перешагнувшая тот возраст, когда позволительны детские шалости и заигрывание. Шлезингер удивленно поднял брови, но этого она уже не могла заметить. Нет, подумал Берек, это не слежка, иначе зачем ей надо было привлекать к себе внимание. Женщина свернула на другую сторону, и Берек постепенно вернулся к своим размышлениям.
У Агие Вондела Шлезингер видел фотокопию регистрационной карты Парагвайского управления по туризму. В ней о Менгеле значится:
«Иозеф Менгеле, паспорт номер (Береку запомнилось, что номер семизначный, но назвать его теперь бы не смог) Национальность — немец. Прибыл в Парагвай 2 октября 1958 года из Аргентины (Буэнос-Айреса). Срок окончания временной визы — 1 января 1959 года».
За день до истечения срока временной визы Менгеле сунул кому надо солидный куш, получил от парагвайского правительства документ на право постоянного жительства, и дело в шляпе.
За тридцать с лишним послевоенных лет Вондел собрал сотни вырезок из газет с сообщениями о местонахождении Бормана и Менгеле. Большинство из них содержат сомнительные предположения. Вполне возможно, что делается это умышленно, с целью увести от истины, запутать следы. Но время от времени появляются достоверные данные. Так, например, Цетлев Зоненбург — участник первого съезда бывших нацистов, заявил:
«Наша встреча происходила в боливийском городе Санта-Крус, в доме эсэсовца Эртеля фон дер Куинга. Руководил съездом Иозеф Менгеле. Там же присутствовал Мартин Борман».
Не исключено, что фрау Штангль знает об этой компании не меньше, чем Зоненбург. А то, что она сказала, «когда на крючок попадаются крупные щуки, пойманную ранее мелюзгу бросают обратно в воду», напоминает слова Фейгеле о Вагнере: «Щука может уйти вглубь, как Борман и Менгеле, а рыбак с крючком, глядишь…»
Нет, Фейгеле, на этот раз, надо думать, Вагнеру не вывернуться и не ускользнуть.
Береку также ясно и другое: тем, что Фушер вывел его из игры как лечащего врача Вагнера, он ему только удружил. Теперь можно ехать домой. Берек и сам уже подумывал о том, как бы поскорее выскользнуть из рук Терезы. Решение о том, выдавать ли Вагнера и какой именно стране, — скорее всего, будет откладываться еще не раз. Старые счеты и теперешний торг всей этой своры по поводу награбленных бриллиантов его мало интересуют. Один другого пытается перехитрить. Пусть даже вцепятся в горло друг другу — что ему до всего этого? Осталось только одно важное дело — встретиться со Шлоком. Что и говорить: лучше бы его не видеть и не слышать, но что поделаешь?
Шлезингер долго сидит на берегу рукотворного озера, созданного в центре города, и жадно вдыхает влажный воздух. Надо заранее подумать, как вести себя со Шлоком.
Мерно колышутся еле заметные волны. Вдали, у горизонта, розовеет узкая полоска — отсвет заходящего солнца. На берегу много гуляющих. Берек смотрит на них рассеянным взглядом. Здесь встречаются люди со всех концов света. Местных жителей распознать нетрудно. Большинство из них среднего роста, худощавые, смуглые, с лучистыми карими глазами. Языка этих людей он не знает, но мог бы поклясться, что эта пожилая женщина выговаривает своей внучке — загорелой девчушке — за то, что та стоит близко у воды.
У Берека создалось впечатление, что бразильцы открытый, доброжелательный народ. Со стороны может показаться, что кругом царит благополучие и что жители Бразилии живут спокойно и беспечно. Но, как и повсюду, здесь у каждого своих забот по горло. Берека недавно основанная столица поразила еще до того, как он ступил на ее землю. Из Сан-Паулу он вылетел самолетом, для которого без малого тысяча километров — сущий пустяк. На небе не было ни облачка, и он не успел задремать, как его сосед, видимо тоже приезжий, прикоснулся к его плечу.
— Посмотрите, — воскликнул он удивленно, — такого я еще нигде не видел!
Шлезингер посмотрел в иллюминатор и поразился. Похоже было, что их воздушный корабль гонится за другим воздушным кораблем, только гораздо большего размера. По своим контурам Бразилиа напоминает аэроплан. «Крылья» его распростерлись на двенадцать километров. Это жилая зона, поделенная на микрорайоны. А в «фюзеляже» — на отлогой поверхности, протянувшейся от вокзала до озера, разместились государственные и общественные здания.
Берек снова возвращается к мыслям о Шлоке. Как ему быть: предварительно позвонить по телефону или же пойти к нему без предупреждения? Если заранее позвонить, он может отказаться от встречи. Принимая во внимание «благородную» миссию, с которой Шлок сюда приехал, ему определенно не захочется встречаться с незнакомым человеком. Он даже может и не открывать дверь, пока не узнает, кто к нему пожаловал.
Береку хорошо известно, что в подобных случаях невозможно заранее все предусмотреть. Ведь может случиться, что у Шлока он застанет Фушера: американец и без того настроен против врача Вагнера, и его появление было бы неприкрытым вызовом.
Шлок и Фушер! Вот уж поистине два сапога — пара.
Сомнения и опасения недолго занимали Берека, и он постепенно пришел к убеждению, что все задуманное так или иначе осуществится. Ничего страшного не произойдет, даже если Фушер окажется у Шлока. Больше того, он даст американцу понять, что хочет поговорить со Шлоком с глазу на глаз. И для Терезы найдет оправдание своего визита к Шлоку. Сказала же она ему, что у нее нет ни малейшего желания иметь дело со Шлоком и что довериться своему адвокату она не может, так как не уверена в нем.
Значит, решено. Сейчас он направится в отель, в котором Шлок остановился, снимет там для себя номер, если удастся — то по соседству или хотя бы на одном этаже.
Все это ему удалось.
Берек позвонил Шлоку раз, другой, пока тот не снял трубку.
— Алло!
Берек начал с извинения:
— Прошу прощения за беспокойство, но, мне кажется, что в отеле вы единственный, кто мог бы мне подсказать, есть ли в городе синагога.
То ли вопрос оказался для Шлока неожиданным, то ли он на самом деле не расслышал и не понял, чего от него хотят, но он приглушенным голосом переспросил:
— Как это понимать? — и закашлялся.
Берек поспешил объяснить:
— Видите ли, я нездешний, а завтра годовщина смерти моего брата…
Шлок не дал Береку договорить:
— Помянуть душу усопшего — богоугодное дело, но какое отношение к этому имею я? Я ведь не габе.
Берек терпеливо повторил:
— Я полагал, что вы подскажете мне, как пройти в синагогу.
Шлок понял: от этого человека так просто не отделаешься.
— Коль я живу в отеле, значит, и я не местный.
— Это ничего не значит, — попытался Берек смягчить раздражение Шлока. — Вы могли приехать из Рио или Сан-Паулу. Меня же занесло бог весть откуда.
Шлок всегда любил совать свой нос в чужие дела. И на этот раз любопытство взяло верх над привычной осторожностью, и он уже более мягким тоном спросил:
— А откуда вы?
— Из Амстердама.
Голландию Шлок запомнил на всю жизнь. Во время оккупации он оказался, правда, ненадолго, в Вестерборкском лагере. Но надо убедиться, что его собеседник действительно прибыл из Голландии.
— Тогда вам должны быть знакомы «Моком», «Моком кодош», «Мединэ», если только я сам не перепутал.
— Нет, вы ничего не перепутали. «Моком», «Моком кодош» — так именовались еврейские кварталы Амстердама, а свыше шестидесяти других поселений — большие и малые города, в которых проживали евреи, — назывались «Мединэ».
— Коль вы из Амстердама, то, наверно, сфард?
— Нет, ашкенази. Так что не имею повода гордиться тем, что мои предки — выходцы из Испании или Португалии. Правда, и некоторых ашкенази, особенно выходцев из Германии, тоже в скромности не обвинишь. Они почему-то считают себя выше тех же выходцев из Франции или Австрии.
— Так оно и есть. Именно они стояли во главе общин, и, наверно, это были совсем неплохие времена. Я мог бы вас в этом убедить. Но, простите, я не знаю, как вас зовут и в каком номере вы остановились.
Берек представился и назвал номер.
— Вот как! Мне его тоже предложили, но я скромный коммерсант и не могу себе позволить такие траты.
— Я — врач. Меня пригласили сюда на консилиум. Это входит в мой гонорар.
— Из Голландии в Бразилию на консилиум? Такого я еще не слыхал. И если уж приглашать, то надо думать, и в Америке найдутся специалисты.
— Тут я с вами полностью согласен. Но я не напрашивался. Даже наоборот.
— Ну конечно, все мы люди, и если хорошо платят… — И, так как Шлезингер не сразу нашелся что ответить, Шлок продолжал: — Верно я говорю, а может, не совсем так?
— Не совсем. Я и дома неплохо зарабатываю.
— Ну, тогда вы многого достигли. Вот что значит быть в своем деле крупным специалистом. Один из ваших коллег, знаменитый профессор, еще бог весть когда сказал мне, что я не жилец на свете. Скажите, пожалуйста, вы хирург?
— Нет, кардиолог.
— Это даже лучше. Можно болеть многими болезнями, а умирают, когда сердце останавливается. Разве не так? — И, решив, что такое знакомство может оказаться полезным, Шлок спросил: — Доктор, вы ужинали? Не составите ли мне компанию? Правда, я трефного не ем, но если не возражаете…
«Неужели, — подумал Берек, — он уже у меня в руках?»
— Трефное, нетрефное — мне все равно. Ну что ж, я могу зайти к вам, только попозже, часа через два-три, после того как я позабочусь о поминальной молитве по моему брату.
— Трефное, нетрефное — вам безразлично, а поминальная молитва вас занимает.
— Это разные вещи. Когда и где погибли мои родители — мне неизвестно, но когда убили моего старшего брата, они еще были живы. Брата мы сами похоронили — этот день и час я хорошо помню. Так что это заодно будет поминовением отца и матери, всех моих близких…
— Так, значит, мы с вами люди одной судьбы? Не беспокойтесь. Молитву я вам закажу. Мне сделать это проще. Здесь, в городе, я знаю все ходы и выходы. Не возражайте. Назовите только имя брата.
Береку очень не хотелось прибегать к услугам Шлока, но отступать было поздно.
— Не сомневайтесь, — заверил Шлок, — все будет в лучшем виде. Мне и не снилось, что моим соседом окажется человек, говорящий на моем родном языке и к тому же врач с именем. Значит, решено. Загляните ко мне через часок.
Берек, помедлив, сдержанно ответил:
— Согласен, но, пожалуй, лучше, если вы придете ко мне. За то время, что вы будете заниматься моими делами, я позабочусь об ужине.
Перебирая возможные подступы к Шлоку, Берек упустил из виду, что для того собственное здоровье превыше всего. Вот где, оказывается, самый верный ход.
Да, должно быть, Шлок действительно уже совсем плох, если «знаменитый профессор» утверждал, что он не жилец на этом свете. Но, судя по телефонному разговору, Шлок себе на уме, и нелегко будет проникнуть в его замыслы.
То, что Шлок прикидывается богобоязненным человеком, еще можно понять. Не исключено также, что он действительно стал верующим, — ведь недалеко время, когда надо будет предстать перед всевышним…
Глава семнадцатая
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
НЕ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
Прошло немногим более получаса, как Берек положил телефонную трубку, когда в дверь его номера постучали и послышался неуверенный голос:
— Можно?
И вот они стоят лицом к лицу, и Шлок смотрит на знаменитого врача преданным взглядом. Со стороны вряд ли кому могла прийти в голову мысль, что судьбы этих людей так зловеще пересеклись.
— Заходите, пожалуйста, — пригласил его Берек.
— Спасибо! — расплылся гость в улыбке.
Первым заговорил Шлок:
— Я подумал, что коль нам суждено жить по соседству, незачем сидеть в одиночестве. Но сначала давайте познакомимся, — Шлок протянул Береку костлявую руку. — Меня зовут Натан Шлок, хотя мне приятнее, когда мое имя произносят по-еврейски, как моя мама: Нотэ. Слышите, как это звучит? Но-тэ! — Он провел рукой по отполированной до блеска лысине. — А в Штатах меня почему-то зовут Нэтн. Это плата за счастье проживать в Америке. А ваше имя? Бернард? Я не ошибся? Вероятно, правильнее будет Борух? Шутка сказать — Бо-рух! Это ведь имя знаменитого философа Спинозы. И его звали Борухом. Правда, был он безбожником, и еврейская община Амстердама подвергла его отлучению — херему. Он и в самом деле себе много позволял. Но и я всегда был и остаюсь сторонником политических и религиозных свобод. Вы со мной согласны?
Берек усадил Шлока и слушал молча, не перебивая. Было ясно, что «раскачивать» гостя ему не придется. Как раз перед посторонним человеком, к тому же врачом, Шлок будет разговорчив. Перебивать его не стоит, пусть говорит, рассказать ему есть о чем. Интересно, у каких родителей, в какой среде вырос этот человек. Берек смотрел на него и думал: да тот ли это Шлок, которого он запомнил по Собибору? Годы и болезнь изрядно его помяли. В лагере он казался Береку крупным, крепким, теперь же перед ним невысокий, дряхлый старик.
Шлок оседлал нос очками и пригладил жидкие волосы на затылке. Ему хотелось произвести благоприятное впечатление на врача. Спросив разрешения, он пересел к открытому окну и, вынув из портсигара сигарету, закурил и тут же принялся сипловатой скороговоркой рассказывать о себе, о своих болезнях так увлеченно, что позабыл об осторожности.
Если попытаться кратко изложить рассказ Шлока, опуская такие подробности, как то, что его дед ходил в собольей шапке, отец носил пальто с бархатным воротником, а мать молилась перед зажженными свечами в серебряных подсвечниках, то суть рассказа сводится к следующему.
…Шлоку недавно исполнилось шестьдесят семь лет. Родом он из Галиции, но вырос в Вене, куда его родители переехали незадолго до первой мировой войны. В австрийской столице жил дальний родственник матери по фамилии Футервейт. Упомянуть о нем следует хотя бы потому, что летом 1933 года он стал жертвой брошенной нацистами бомбы. Исполнителем этого террористического акта был Одилио Глобочник. Тот самый Одилио Глобочник, который со временем стал гаулейтером Вены, а затем главным руководителем «акции Рейнгард» в оккупированных гитлеровцами областях.
Футервейт помог отцу Натана — Рефоэлу Шлоку — поступить помощником к ювелиру. Большим специалистом по этой части отец не стал, но на жизнь зарабатывал.
От своего единственного сына он требовал лишь одного: чтобы тот хорошо учился, но особым усердием Натан не отличался. В старших классах он обзавелся дружком, оказавшим на него дурное влияние. В школьной футбольной команде Август был центрфорвардом. Натана он покорил богатырским ростом, крепкими мускулами, хладнокровием и самоуверенностью. Оба они увлекались футболом, часто убегали с уроков и слонялись по улицам, а вскоре Август втянул Натана в картежную игру и другие дела, о которых в старости лучше не вспоминать. И даже тогда, когда Август был задержан полицией по подозрению в изнасиловании школьницы, Натан сделал все, чтобы его вызволить. Он долго уговаривал свою мать, пока она не согласилась засвидетельствовать, что весь тот вечер ее сын и его школьный товарищ сидели у нее дома и готовили уроки.
— Так моя мать спасла этого негодяя, который потом… — и тут у Шлока вырвались слова, о которых он сразу же пожалел, — в 1942 году ее убил…
Услышав это, Берек не выдержал и спросил:
— Этот негодяй жив и поныне?
Шлок надолго задумался, как-то странно уставился на Берека, глаза его увлажнились, и из груди вырвался тихий, приглушенный стон:
— Не все ли вам равно, доктор?
Обострять отношения со Шлоком в намерения Берека пока не входило, но все же он возразил:
— Нет, не все равно. Я ведь не только врач, но и человек, и не считаю, что все то, что земля забрала, должно быть предано забвению. Вы, как я вижу, тоже не из тех, кто склонен забывать, тогда почему же после войны вы не пытались узнать об этом убийце, разыскать его?
Шлок побледнел. Слишком неожиданным для него был этот переход. Он снял очки в позолоченной оправе и стал медленно укладывать их в футляр. Теперь его глаза сверкали сухим блеском.
— После войны меня одолевали совсем иные заботы: у меня тогда болела голова о том, как бы прокормиться. Что и говорить, уничтожил он не только мою мать, а еще тысячи людей, а по-вашему получается, что рассчитаться с ним должен был один я… — Шлок снова надел очки и уже более спокойно продолжил: — Если вы еще не устали, я расскажу вам, что произошло дальше.
Берек хмурит брови. Пусть говорит, что хочет. Придет время, и он заставит Шлока рассказать о Собиборе, о «небесной дороге», утоптанной сотнями тысяч человеческих ног, об убийцах, нашедших приют в Южной Америке.
Шлок начал издалека:
— Еще до тридцатых годов, когда деньги упали в цене и дороговизна в Австрии росла с каждым днем, началась паника: люди стали уезжать из страны, где все труднее становилось прожить. В погоне за заработком австрийцы готовы были оставить насиженные места, бросить свой дом и годами нажитое имущество. Эмигрантом стал и мой отец. Он надеялся, что в Гамбурге ему повезет больше, чем в Вене. Почему именно там, а не в другом месте? Гамбург в то время был вольным городом. К тому же большой порт, крупный торговый центр, известный не только в Германии. На переезд в Гамбург у отца была еще одна причина: у него там было кое-какое знакомство. На первых порах он решил поехать один, без семьи, а его место в Вене должен был занять я. Хозяин мастерской дал на это свое согласие с условием, что в течение двух лет платить мне будет вдвое меньше, чем отцу. Вот так я и стал ювелиром. Работа мне нравилась…
У Шлока перехватило дыхание, и он надолго замолк. Зажатое в ладонях лицо его как бы съежилось. Должно быть, у него в голове ворочались тяжелые, как глыбы, думы. Рассказать все, как было, он не может, кое о чем надо умолчать, что-то опустить. А возможно, здесь сказалось его болезненное состояние. Еще в начале разговора Шлок показал Береку выписку из истории болезни. Лечить его Берек не намерен, но ознакомиться с диагнозом не помешает. Ясно, что Шлоку нужно немного передохнуть, и Берек сказал:
— Герр Шлок, отложим на время беседу. Я хочу предложить вам поужинать со мной. Ужин, правда, довольно скромный, но еда такая, что вам все можно, — трефного можете не опасаться. Давайте вымоем руки и сядем за стол.
— А-а-а… — Шлок махнул рукой. — Хотя я первый завел разговор об ужине, но, если уж по правде говорить, к еде я безразличен. Большим едоком я никогда не был, а в последнее время и вовсе меня на еду не тянет. Получается так, что я ем и меня что-то гложет. Вот так, дорогой доктор, но это разговор особый. Не буду себе и вам перед едой портить настроение, и о моей болезни поговорим после.
Стол, стоявший посреди комнаты, был так обильно уставлен яствами и напитками, словно Берек решил заметно пополнить дневную выручку ресторана. Кельнер наставил столько тарелок и тарелочек, бутылок, фужеров и рюмок, что хватило бы еще на несколько человек. Вначале они выпили немного виски и запили содовой со льдом. Берек попробовал кусочек необыкновенно вкусного кисло-сладкого мяса. Шлок медленно жевал зелень и не мог отвести взгляда от большой льняной салфетки, которой до этого была прикрыта еда. На салфетке было шестнадцать квадратов с темно-синими полосами по краям. В каждом квадрате рисунок: ветряная мельница, цветы, девочка и мальчик на фоне нидерландского пейзажа. В Голландии Шлок не раз видел такие салфетки и скатерти. Интересно, каким образом они оказались здесь, в Бразилии?
Берек удовлетворил его любопытство:
— Когда кельнер занес мне меню, он как бы между прочим спросил, откуда я прибыл, и тут же вернулся со скатертью и салфетками.
Самолюбие Шлока было задето:
— Где уж мне, герр Шлезингер, тягаться с вами, если вы позволяете себе платить за номер такие бешеные деньги. Мне тоже приносят все, что душа желает, но никому не придет в голову украсить стол приятной для меня скатертью. Хотя это, наверно, считается суетой сует.
Ну вот: ко всему Шлок еще и завистлив.
После ужина Шлезингер выразил желание ознакомиться с медицинской картой. И вот что там было сказано:
«В 1943 году вследствие телесных повреждений у больного оказалась травмированной правая лопатка. Пострадавший длительное время не обращал внимания на боли. В 1953 году на месте ушиба возникла опухоль, не поддававшаяся лечению. На основании результатов обследований (рентгеновских снимков, лабораторных анализов и др.), учитывая возможные тяжелые последствия, больному была предложена срочная операция. Свое согласие он дал только спустя девять месяцев. Лопатку пришлось удалить. Шов долгое время не заживал, рана кровоточила. Правая рука плохо действовала. В октябре 1977 года боли усилились, и было основание подозревать, что опухоль дала метастазы. Была предпринята новая операция. Диагноз — остеосаркома».
Пока Шлезингер читал заключение, Шлок пристально следил за ним, повторяя про себя слова заключения. Со стороны могло показаться, что они вдвоем читают один и тот же текст. Это неудивительно: больной знал его наизусть.
— Теперь вы видите, что я одной ногой уже на том свете? Как же мне быть? Другой на моем месте сказал бы: чем такая жизнь, лучше головой в омут, а я, как утопающий, хватаюсь за соломинку. Все еще на что-то надеюсь…
— Надеяться надо всегда. У меня создалось впечатление, что медицинское заключение писал не врач.
— Чтоб я так был здоров, вы угадали. Но с рентгеновских снимков и лабораторных исследований сделаны точные копии. Для вас, думаю, и этого достаточно.
— Как же все-таки к вам в руки попало это малограмотное заключение?
— За деньги. За доллары можно купить все и вся. Все, кроме здоровья.
Берека так и подмывало сказать, что Натан Шлок и Тереза Штангль мыслят одинаково, но спросил он о другом:
— О каких телесных повреждениях идет здесь речь? Не приложил ли к этому руку ваш бывший приятель?
— На это я могу вам ответить: и да, и нет. Но сперва я хотел бы услышать, что вы, доктор, можете сказать о моей болезни?
— Прежде всего должен вам напомнить, что онкология не моя специальность. Кроме того, делать поспешные выводы, тем более когда речь идет о серьезной болезни, — не в моих правилах. У себя дома я прежде всего посоветовался бы со своим коллегой — крупным специалистом в этой области.
— У вас в Голландии? Где только я не побывал за это время, а вы говорите, что в Нидерландах…
Шлезингер позволил себе пошутить:
— Не зря говорят: похож, как Голландия на Нидерланды. Должен вам сказать, что в Голландии иногда можно найти то, что в другой стране вряд ли найдете. — И без всякого перехода: — Кстати, правое плечо у вас немного ниже левого, но это почти незаметно.
Теперь уже Шлок нехотя улыбнулся:
— Как видите, на хорошего портного можно положиться скорее, чем на хорошего врача. Пиджак так искусно сшит, что он скрывает изъян. Поэтому я и не стал его снимать. С вашего разрешения я сниму пиджак и закончу свою историю.
— Пожалуйста, герр Шлок.
После того как Шлок поступил на работу к ювелиру, Август все еще продолжал встречаться с ним, стараясь, однако, чтобы никто не видел их вместе: то ли Август чувствовал себя неловко, то ли это действительно могло помешать его карьере. Ведь основой фашистской идеологии, ее сутью был расизм. Правда, после того как Глобочник убил Футервейта, национал-социалистская партия в Австрии была запрещена, но в подполье она развернула еще более активную деятельность. Годом позже последователи Глобочника только за одну неделю совершили сто сорок террористических актов.
Отец в каждом письме требовал, чтобы Натан с матерью без промедления выехали к нему. Многие немецкие евреи, и не только евреи, бросали свое имущество и бежали кто в Бельгию, кто в Голландию, кто во Францию. Шлоки же устремились в Германию, хотя дела у Рефоэла, или, как теперь его называли, Рудольфа Шлока, были не блестящи. Долгое время он ходил без работы — никуда его не принимали. Пришлось ему сменить профессию и стать стекольщиком.
Третий рейх вскоре стал страной погромов. Нацистские молодчики бесчинствовали вовсю: не проходило ночи без диких оргий, насилий и убийств. В витрины магазинов, окна домов летели булыжники. На стекло и стекольщиков был большой спрос. Рудольф Шлок обзавелся алмазом и стал ходить по улицам с ящиком на плече, высматривая, кому нужно вставлять стекла. Он считал, что ему повезло. Особенно удачными для него бывали дни, когда приходилось иметь дело с двойными рамами. Если уж в такие окна попадал камень, обычно вдребезги разбивались сразу оба стекла. О тех, кто кидал булыжники, он старался умалчивать. В чужие дела он никогда не вмешивался; пострадавших можно только пожалеть, но что поделаешь?
Конечно, нелегко в его возрасте тащить на себе тяжелый ящик со стеклом. Особенно трудно работать на высоте — между небом и землей: тут уж у него от страха тряслись поджилки. Зачем, черт побери, придумали многоэтажные дома?
При всем том Рудольф Шлок был даже доволен своей работой: в такие тяжелые времена у него есть заработок, и он даже может вызвать к себе семью. Только бы не было хуже.
Но худшее случилось. Среди бела дня шайка отпетых молодчиков выбила стекла сразу в нескольких еврейских домах. Людям, конечно, горе, но зато Рудольф обеспечен работой. И он поспешил туда, прихватив с собой полный ящик стекла. Не успел он толком разглядеть предстоящую работу, как двое дюжих парней схватили его ящик и разбили все стекла, пригрозив, что, если он не бросит свое занятие, они прикончат его на месте.
Таким образом, все его радужные планы лопнули как мыльный пузырь.
Три месяца Рудольфу нечем было платить за квартиру. Хозяин дома в счет долга отобрал у него скудные пожитки и выгнал на улицу. Ночевать ему приходилось где попало, укрываясь тряпьем. Дошло до того, что он готов был ходить по миру с сумой или же рыться в мусорных ящиках. И все же домой, в Вену, он ни за что не хотел возвращаться. Как только Эстер Шлок узнала, что муж ее остался без крыши над головой, но из Гамбурга уезжать не намерен, она собрала все, что с таким трудом удалось скопить, и отправилась с сыном в дорогу. Не могла же она допустить, чтобы ее муж бедствовал один на чужбине.
АВАНТЮРЫ НАТАНА ШЛОКА
Так вся семья оказалась в Гамбурге. Не так-то просто было Натану найти себе работу. Прошло немало времени, пока наконец ему улыбнулось счастье: он поступил на службу в игорный дом. В его обязанности входило следить за игрой, принимать ставки, выдавать выигрыши.
Самому участвовать в игре и принимать чью-либо сторону ему категорически запрещалось. О клиентуре игорного дома в большом портовом городе говорить излишне. Как водится, все входят в азарт, одни выигрывают, другие неминуемо проигрывают. Те, кому везло, не скупились на чаевые. После работы Натан нередко включался в общую попойку и разгул, забывая о всех своих заботах и неприятностях.
В одной из таких компаний Натан однажды столкнулся с Августом. Было заметно, что тот изрядно выпил, вдоволь нагулялся и душа у него поет. Шлок увидел его первым, но, вместо того чтобы незаметно скрыться, он, как глупая овечка, бросился волку в пасть. И произошло то, что и следовало ожидать: увидев его, Август рассвирепел. Вдруг кто-нибудь из его партайгеноссе разглядит в Шлоке еврея?..
В тот раз Натан отделался сравнительно легко. Август взглянул на компанию, с которой Шлок сидел за одним столом, и увидел, что это главным образом иностранные моряки, а с ними лучше не связываться. Эти парни пока не признают арийцев сверхчеловеками, и не успеешь поднять руку, как получишь по затылку. В этом увеселительном квартале Гамбурга такие случаи не редкость.
Август сделал Шлоку знак следовать за ним, и оба они направились по вощеному паркету в дальний угол зала. Один — насупленный, взбешенный, другой — с растерянным видом человека, не совсем понимающего, в чем его вина.
Услыхав, что Шлок живет в Гамбурге под чужим именем и никто не знает, что он еврей, Август на время успокоился, но потом в нем снова взыграла кровь. Как смеет этот проклятый юде выдавать себя за немца, бесчестить арийскую нацию? Он его… В это время мимо них пронеслась танцующая пара. Она — стройная, легкая, с гибкой талией — чуть заметно кивнула Шлоку. Августа будто подменили. Сменив гнев на милость, он обратился к Натану:
— Шлок, прошу тебя, познакомь меня с этой девушкой. В который раз я прихожу сюда, чтобы увидеть эту красотку, но даже под градусом не смею приблизиться к ней. Знаю, что она немка и зовут ее Ильза Рихтер. В Гамбург она приехала с матерью.
Еще в школе Август был необуздан, способен на насилие, но сам познакомиться с понравившейся ему девушкой не решался. В таких случаях он обычно прибегал к помощи Шлока, и за глаза ребята над ним посмеивались, изображая в лицах, как этот буйный верзила стоит букой перед девушкой, весь красный, переминаясь с ноги на ногу. Но и с годами Август не одолел свое смущение перед «слабым» полом.
Без особой охоты Ильза согласилась выслушать Шлока. О том, чтобы познакомиться с Августом, она сперва и слышать не хотела, но, когда Натан с отчаянием в голосе намекнул ей, что от этого, возможно, зависит его жизнь, она, внимательно посмотрев на него, сказала:
— Подробности, отчего двое мужчин намерены друг другу горло перегрызть, меня не интересуют. Хорошо, но больше с подобными просьбами ко мне не обращайтесь.
Натан понимал, что от Августа ему благодарности ждать нечего, но и не предполагал услышать: «Ну, а теперь убирайся отсюда!» Сказано это было с такой злобой, что Натан опешил.
Вот уж действительно: кинь собаке кость, а она тебя облает…
— Не думайте, герр Шлезингер, что на этом моя одиссея закончилась. Тогдашняя моя встреча с Августом была не последней.
Берек не стал говорить ему, что он и без него это знает.
Был уже довольно поздний час. Берек выглянул из окна. Надвигалась гроза. Не в силах догнать огненные вспышки молний гром устрашающе грохотал. Город накрыл субтропический ливень.
И снова сидят они друг против друга, и Шлок продолжает свой рассказ:
— Вскоре меня прогнали с работы. Из комнаты, которую я снимал, пришлось перебраться в подвал, где жили родители. Отец, человек как будто не глупый, совершенно не разбирался в том, что происходит. У одного его знакомого, по виду типичного местечкового еврея, хулиганы на улице срезали бороду и пейсы, порвали одежду, а отец сделал вид, будто ничего не произошло. «Разве с неевреями, если это коммунисты или социалисты, обходятся по-иному? — утешал он себя и других. — Так что одно из двух: или Гитлер сломает себе шею, или же он утвердится у власти и оставит нас в покое».
Как только Германия захватила Польшу, руководитель особого сектора имперского гестапо Адольф Эйхман вызвал к себе представителей еврейских общин Берлина, Вены, Праги и некоторых других городов и заявил им, что недалеко от Люблина отведена обширная автономная территория, где евреи, в соответствии с принятым законом, будут управлять своими делами. Тайны из этого не делали, так как Эйхман потребовал, чтобы ему в кратчайший срок представили подробные списки молодых, здоровых людей, готовых добровольно отправиться в этот край. Помимо одежды и денег они должны взять с собой инструменты и даже сельскохозяйственный инвентарь. Транспортом их обеспечат. Потом, когда они как следует устроятся, вызовут к себе родных.
Первым, кто безоговорочно принял предложение Эйхмана, был представитель венской общины. В те дни, когда составлялись списки добровольцев, однажды, возвращаясь домой, я почувствовал, что кто-то идет за мной следом. Я попытался было свернуть в ближайший двор, но тут же услышал окрик: «Шлок, остановитесь!»
Шлезингер поднялся с места:
— Это был Август?
— Нет, — ответил Шлок, — Августа я бы узнал по шагам. Это был его человек.
МЕЖ ДВУХ ОГНЕЙ
Шлок вздрогнул, словно мороз пробежал по коже. Другому Берек не дал бы продолжать рассказ и занялся бы с ним как с больным. Как врач он и обязан был это сделать, но именно сейчас разговор принял такой оборот, что или Шлок вот-вот сам откроется, признается в своей низости, или Берек вынужден будет заговорить с ним в открытую. Скорее последнее, ибо похоже, что Шлок не испытывает угрызений совести, и если он роется в своей памяти, то лишь для того, чтобы как-нибудь обелить себя, вызвать к себе сочувствие.
И один, и другой будто забыли о времени, о том, что ночь состоит из часов и минут.
— Я, должно быть, изрядно вас утомил, — сказал Шлок, — и вы, наверное, думаете, вот попался докучливый человек! Поверьте мне на слово, это не так. Скорее — наоборот. Я никогда до этого не думал, что, когда выговоришься, становится так легко на душе. Но вы должны меня понять: пережитое сказывается к старости, а если тебя еще одолевают тяжкие болезни и тебе подвернулся случай, когда ты можешь и хочешь выложить все как на духу, — тут уж не откладывай на потом. В вашем возрасте еще можно на что-то рассчитывать, а мне уже поздно. Я бы только просил вас выключить люстру. Она сияет как солнце в разгар лета. Достаточно одной настольной лампы.
Берек выполнил его просьбу и дал ему возможность оказаться в тени.
— Прошу прощения, — стал оправдываться Шлок, — что я распоряжаюсь у вас, но я не переношу яркого освещения. Я готов укрыться даже от дневного света. Эту мою болезнь ни один врач не возьмется вылечить. А вы как думаете? Не иначе оттого что вы близко к сердцу принимаете чужие беды, я сегодня с вами так разговорился. Так вот, слушайте дальше. Когда во дворе, куда я завернул, меня окликнули и я обернулся, то сразу догадался, с кем имею дело.
Передо мной стоял здоровенный парень — такому ничего не стоит одним ударом быка свалить. Он окинул меня пренебрежительным, сверху вниз, взглядом. Стоим мы так друг против друга, не произнося ни слова, пока я не додумался сунуть руку в карман и как бы невзначай достал рейхсталер — для меня тогда это было целое состояние. А вдруг, подумал я, мне удастся от него откупиться.
«Нет», — покачал он головой и протянул мне какую-то бумагу. Это оказался «привет» от Августа — приказ явиться в Вену. «И не вздумайте увильнуть, — добавил верзила, — от нас никуда не убежишь! От каждого мы требуем послушания и дисциплины. Завтра в пять часов вечера вы должны быть на гамбургском вокзале, я вас посажу в поезд, а в Вене вас встретят. Полагаю, что жить вам еще не надоело и вы не попытаетесь уклониться от выполнения приказа».
Задавать вопросы было бесполезно.
Перед взором Берека предстал совсем другой, давнишний Шлок…
Куриэл совершенно обессилел, таял на глазах. Ему обещали при первой возможности прислать врача. И вот как-то поздно вечером Шлок привел доктора, только что прибывшего с эшелоном узников из Голландии. Доктор и Куриэл тогда проговорили всю ночь напролет, и Берек по сей день помнит многое из того, что он тогда услышал.
— Герр Абрабанел, — спросил его Куриэл, — а вам известно, куда вы прибыли?
— Я об этом узнал со слов капо. И еще он мне сказал, что от каждого прежде всего требуется послушание и дисциплина.
«От каждого требуется послушание и дисциплина»… Теперь, тридцать восемь лет спустя, Берек узнал, от кого Шлок впервые услышал эти слова. Берек вспомнил, как тогда, на следующее утро, Шлок пришел, чтобы увести Абрабанела. Как только за ними закрылась дверь, капо тут же замахнулся на доктора палкой. Правда, бить его не стал. Куриэл тогда заметил: «Шлоку ничего не стоит избить любого ни за что ни про что. Ничтожный человек». На что Берек отозвался: «Ничтожный, говорите, — чудовищный! Чтобы продлить свою жизнь хоть на час, он готов погубить десятки других».
…Так не сон ли это, что человек, который сидит перед Шлезингером, жалуется на судьбу и ждет сочувствия, не кто иной, как тот самый зловещий капо. Позже Берек скажет Шлоку, что всех ввести в заблуждение невозможно, а пока он слушает, что тот ему говорит:
— Долго ходил я возле родительского дома и все не решался переступить порог. Как сказать отцу и матери, что я должен их оставить? Ничего придумать я так и не смог и решил сказать им всю правду. Отца это сильно расстроило, а мать, как ни странно, — меньше, чем я ожидал. Она принялась меня успокаивать: «Бог внял моим молитвам. Ты мои слова потом вспомнишь. Август и нас спасет. Человек, каков бы он ни был, платит добром за добро».
Как только поезд прибыл в Вену, ко мне подошел парень, смахивающий на того, кто провожал меня в Гамбурге, и спросил: «Шлок? Хорошо. Сейчас в этом убедимся, — и достал из кармана мою фотографию. — Пошли! Нам надо торопиться, так как человек, который вас дожидается, должен уехать».
Да, это был Август. Провожатый довел меня до его дверей и, как только их открыли, повернулся и ушел.
Разговор был недолгим. Август начал с того, что предупредил меня: «Если ты хоть раз посмеешь перед кем бы то ни было похвастать нашим прежним знакомством, у тебя вырвут язык из глотки. А теперь слушай: на улице дожидается человек, который тебя сюда привел. Он отведет тебя на временную квартиру. Без него ты из дома выходить не смей. В назначенный день пойдешь в синагогу на Зайтнштетенштрассе. Там соберется несколько сот парней, добровольно отправляющихся в люблинскую резервацию для евреев. В списке ты должен быть в числе первых. Все! А теперь живо убирайся отсюда!»
Мне не дали и слова вымолвить.
Выехал я, должно быть, с первым эшелоном «добровольцев». На станциях состав то и дело загоняли в тупик, и нас подолгу держали без еды и питья. Наконец добрались мы до заброшенной станции. Оттуда нас пригнали на какой-то пустырь, огороженный со всех сторон колючей проволокой. У входа на куске жести был изображен череп, пронизанный двумя стрелами-молниями. Нас предупредили, что по проволоке проходит ток высокого напряжения. Кое-где росли чахлые кустики, сорная трава. Почва тверда как камень. Крышей над головой нам служило небо. Негде было согреться от пронизывающего холода, укрыться от дождя и ветра.
Охранять нас, разумеется, охраняли, но пока не избивали, не расстреливали, не загоняли в душегубки. Люди и без того умирали от голода и жажды, от сыпного тифа. Заключенные держались группками. Иначе и нельзя было. Каждый раз, когда я пытался с кем-то поближе сойтись, от меня отворачивались. Запомнили, что я был в числе первых, кто изъявил желание переселиться сюда и заняться «земледелием». Вот так, доктор, я жил меж двух огней.
Кладбище все росло, но людей не убавлялось. За первым эшелоном последовал второй, третий. Одна из очередных партий прибыла ночью. Охранники занялись вновь прибывшими, и, воспользовавшись этим, можно было попытаться бежать. Большая группа узников, и я в их числе, так и сделала. Скольким удалось спастись — не могу сказать, но, как мне уже после войны стало известно, двенадцать беглецов смогли добраться до советской территории. Кое-кому удалось вернуться в Вену; они еще верили, что все, что с нами произошло, не более как недоразумение.
Я же отчетливо понимал, что и в Австрию, и в Германию дорога мне заказана. Первое время мне везло: удалось достать документ, что родился от смешанного брака, и с этой бумагой попал в Вестерборкский лагерь. Это у вас, в Голландии, и о нем, скорее всего, вы и без меня слышали. К тому времени уже вступил в силу протокол, принятый в Ванзее в начале 1942 года, который содержал план истребления евреев всей Европы. Планом было предусмотрено, что эту же участь должны разделить и те, кто родился от смешанного брака. Для них, правда, оставалась еще ничтожная лазейка: чтобы уцелеть, нужно было пройти стерилизацию. Бог, однако, не дал этому свершиться, и меня отправили в Терезенштадт.
Сперва я попал в «сотню». Вы, доктор, не понимаете, что это означает? Я так и полагал. В «сотни» зачисляли узников, которые не владели необходимыми для немцев профессиями, но еще могли некоторое время быть использованы в качестве разнорабочих. Эти люди были первыми кандидатами для отправки на тот свет. Первыми, если в этот момент под рукой не было больных, стариков и детей.
Терезенштадт! До войны это был небольшой военный городок в Чехословакии. Нацисты задумали создать там образцовый лагерь, чтобы показать всему миру, на какой гуманной основе они решают проблему перевоспитания низших рас. Там даже открыли банк и пустили в обращение особые денежные знаки. В этот лагерь ссылали бывших министров из Чехословакии и других стран, заслуженных офицеров, знаменитых артистов, музыкантов.
Когда в июне 1944 года Красный Крест добился разрешения направить комиссию из трех человек для осмотра этого образцово-показательного лагеря, им по приказу из Берлина показали лубочную картину. Терезенштадт выглядел приукрашенным: в нем был театр, Дом для молодежи, детский сад, больница. Как только комиссия отбыла, оттуда вывезли восемьдесят пять тысяч узников в Освенцим и там их уничтожили. Я в это время находился уже в другой стране и в другом лагере…
Каким страдальцем прикидывается бывший капо! Но хватит! Пора кончать это представление. Пусть расскажет, как он ревностно следил, чтобы узники все ценности сдавали в «депозит», а одежду в дезинфекцию, и как за считанные минуты не оставалось следа от тех, кто носил эти вещи и кому принадлежали эти ценности.
РАЗОБЛАЧЕНИЕ
— Герр Шлок, — спросил его Берек внешне спокойно, — в Терезенштадте вы не знали некоего Дрогобичского? Был он надзирателем. После войны его осудили.
Для Шлока вопрос этот был неожиданным, и он пришел в замешательство.
— Дрогобичский, говорите. Дро-го-бич-ский? Нет, такого я не встречал. А за что его осудили?
— Я же сказал, что он был надзирателем. Среди десятков тысяч мучеников нашлась и такая подлая душа…
— Мне кажется, что еврей-надзиратель в нацистском лагере, скорее всего, несчастный человек. Все зависит от того, что тебе суждено. Значит, ему суждено было стать надзирателем… Сколько лет прошло, а вы никак не можете простить еврея, которого немцы все равно уничтожили бы.
— Да, герр Шлок, я ненавижу всех пособников нацистов, какой бы национальности они ни были. Всех их надо вытащить на свет божий.
— Как я понимаю, вы имеете в виду юденраты. Да, были такие. Создали их немцы, но по мере того, как необходимость в них отпадала, их тут же уничтожали вместе с другими. А по-вашему получается, если кто-нибудь из них случайно уцелел, ему теперь надо накинуть петлю на шею.
— Как бы вы ни пытались выгородить деятелей юденратов, они тем не менее представляли собой одно из звеньев нацистской цепи уничтожения. Верно и то, что среди них попадались и порядочные люди — ученые, адвокаты, врачи, полагавшие, что им удастся хоть сколько-нибудь облегчить участь обреченных, но они скоро убедились, что сделать ничего нельзя. Некоторые из них кончали жизнь самоубийством, другие оставались на местах и помогали тем, кто сопротивлялся.
— И я об этом же говорю, — согласился Шлок, — нельзя всех мерить на один аршин. Надо попытаться понять и тех, кто не смог ни покончить с собой, ни примкнуть к людям, безуспешно пытавшимся противопоставить себя такой могучей силе, какую представляли немцы. Может быть, это не совсем к месту, но не зря же говорят: на войне как на войне. Иной раз и мне бывало обидно, когда свой человек грозил мне кулаком. Но что мог сделать этот, как вы говорите, пособник, если за ним надзирал вооруженный эсэсовец?
Берека так и подмывало гневно бросить в лицо этому человеку, что хорошо помнит его, капо Шлока, еще по Собибору, но он решил сначала выяснить, на что тот надеется, на что рассчитывает. Берек посмотрел на руки собеседника — теперь беспомощно свисающие, а когда-то такие твердые и беспощадные. Может быть, он ими станет бить себя в грудь, каяться за содеянное?
— Шлок, я задам вам один вопрос, но с условием: отвечать будете правдиво, без уверток.
Шлок вскочил с места как ужаленный. Лицо его побагровело:
— Герр Шлезингер, чем, позвольте спросить, объяснить вашу бестактность? Я намного старше вас, кто же вам дал право так разговаривать со мной?
— Сейчас вы все поймете. Такое право дали мне вы. Ваши взаимоотношения с Августом. Мне думается, что ваша связь с ним и не прерывалась.
Вместо того чтобы хлопнуть дверью, Шлок снова опустился в кресло. Его не так-то просто сбить с толку.
— Вы, не иначе, шутите? Я ведь вам рассказывал, что еще в Гамбурге Август предупредил меня, что встречается со мной в последний раз.
— Это, однако, не помешало ему вызвать вас к себе в Вену. Вы, значит, ему опять понадобились?
— Кто, Август? Он вскоре взлетел так высоко, что даже офицеры СС стали его опасаться, что же для него значил я?
— Вы ведь были ювелиром, мог же он себе позволить заиметь собственного эксперта по драгоценным камням? А уж перебросить вас из Терезенштадта в другое место, надо думать, для него труда не составляло.
Кажется, сказано яснее ясного, но то ли Шлок не так истолковал слова Берека, то ли счел нужным прикинуться непонимающим, и он повел плечами:
— Вы спрашиваете или же хотите по прошествии стольких лет убедить меня в том, что так оно и было на самом деле?
— Это только вступление к тому, что было на самом деле.
— Знаете, это уж слишком, за такие слова можно привлечь к ответу.
— Вы этого не сделаете, это не в ваших интересах.
— Шлезингер, — осмелел вдруг Шлок, — я не советовал бы вам со мной связываться. Если вы действительно врач, то не можете не знать, что терять мне уже нечего. Шантажировать себя я не позволю.
Шлок с усилием приподнялся и медленными шагами направился к выходу, но Берек его остановил:
— Куда торопитесь, Шлок? Время раннее. Юджин Фушер еще спит, к кому же вы пойдете на меня жаловаться? Давно пора поговорить с вами начистоту. Садитесь, силы вам еще понадобятся. Итак, скажите, как на самом деле зовут вашего друга юности — Августа? Я понимаю, что вам трудно ответить на мой вопрос, я вам помогу. Его настоящее имя Густав Франц Вагнер.
Шлока как громом поразило. Он стал беспомощно оглядываться по сторонам, не в силах вымолвить ни слова, но прошла минута-другая, и он снова обрел дар речи:
— Убей меня бог, если я знаю, что вы от меня хотите и откуда взялись на мою голову. С первых же минут нашей встречи вы меня будто загипнотизировали и заставили исповедоваться. Я был как во сне. Вы пользуетесь недозволенными приемами. Это вам так не пройдет. Я — американский гражданин, и я…
— Шло-о-ок! — прервал его Берек. — Что с вами? Неужели вы не поняли, что вам предстоит нелегкий разговор, так что запаситесь терпением и сбавьте тон. В Собиборе, как я помню, вы избивали свои жертвы молча, а кричали от боли и плакали они. Так оно было, и от правды на этот раз вам не уйти. Если этого недостаточно, могу напомнить вам и многое другое.
Расшумевшийся было Шлок умолк и сидел как в воду опущенный. Возразить Шлезингеру ему было нечего. Наконец он опомнился и заговорил как бы сам с собой:
— Черт меня дернул пускаться в это путешествие, забраться сюда, в Бразилию, и наткнуться на этого доктора. Со стороны как будто ничего плохого о нем не скажешь, но оказалось, что человек этот соглядатай и, вместо того чтоб лечить, занимается бог знает чем. Видите ли, он вздумал быть судьей, а есть ли за что судить — не имеет значения. Меня не удивит, если окажется, что за время моего отсутствия в номере кто-то рылся в моих вещах. Странный человек! Ты говоришь ему одно, а он истолковывает по-другому. Назвал фамилию какого-то убийцы и решил, что припер меня к стене. Новости этой грош цена. Стоит заглянуть в любую газету, и ты узнаешь, кто такой Вагнер. А ему, видите ли, взбрело в голову, что я компаньон Вагнера. Нет бы подумать, возможно ли такое? Интересно, как вы будете разыгрывать комедию дальше. Больше того, за хорошую игру можно хорошо заплатить. А как же иначе? Таланты надо ценить.
Не будь Шлок так возбужден, он бы заметил, что его длинная речь и необычная манера разговора вызвали у Берека улыбку. Бывший капо, оказывается, намного хитрее, чем этого можно было ожидать. «За хорошую игру можно хорошо заплатить»… Значит, понимает, что попался.
По существу, Шлок уже разоблачен, и игра в прятки больше ни к чему. Все же Берек подумал: а что, если Юджин Фушер нашел ключ не только к Вагнеру, а еще кое к кому, и Шлок помогает ему и в других случаях? Не случайно Шлок несколько раз упоминал Вагнера, а имя Фушера пропустил мимо ушей. Скоро начнет светать. Берек устал.
— Шлок, представление, как вы изволили выразиться, подходит к концу. Слушайте, что я вам скажу, и не перебивайте меня. В Собибор вы угодили по настоянию Вагнера. Служили вы ему с рабской преданностью. Недолгое время вы жили в одной каморке с Куриэлом. Вы знаете, о ком я говорю. По заданию Вагнера вы ретиво следили за Куриэлом, как хорошо натасканная охотничья собака. Спокойно, Шлок, спокойно! Возражать ни к чему. По ночам во сне вы выкрикивали «Ва-банк!» и не давали Куриэлу уснуть; ему приходилось будить вас. Не раз и не два вы твердили Куриэлу: «Жить надо сегодняшним днем, и каждый должен спасаться как может. Для этого все средства хороши». И применяли вы эти средства довольно широко, позволяли себе больше того, что от вас требовалось. Нередко сами узники сводили с вами счеты. Но попадало вам и от нацистов. Раза два вам всыпал плеткой помощник Вагнера — Карл Френцель. И первопричиной вашего заболевания, скорее всего, явился удар, который нанес вам один из лагерников вашей же дубинкой. Уж его-то вы должны были запомнить. Не смотрите на меня так. Что вы были капо и избивали узников, вы отрицать не станете, а то, что они вам отвечали взаимностью, — вполне естественно. Допустим, что фамилию этого человека вы могли не знать, но я вам подскажу: это был Цибульский, Борис Цибульский — советский гражданин из эшелона Печерского. А фамилия Печерский вам что-нибудь говорит?
— Да, то есть в Собиборе я о таком узнике не слыхал, но потом…
В ТИСКАХ
Так Шлок признал, что он, респектабельный коммерсант, и капо из Собибора — одно и то же лицо. Теперь Берек мог спросить:
— Кто помог вам спастись после Собибора?
— Одна девушка, немка, в которую Вагнер был влюблен.
— Как ее звали?
— Луиза Рихтер.
— Где она теперь?
— В 1944 году ее расстреляли в берлинской тюрьме.
— Она знала, что вы связаны с Вагнером?
— Нет. Иначе не стала бы меня укрывать и не помогла бы добраться до Австрийских Альп.
Шлок был настолько охвачен страхом, что не заметил, как в глазах Берека промелькнула заинтересованность: «Не кроется ли здесь что-то важное?» — и жалобно пробормотал:
— Вы что, герр Шлезингер, все еще мне не верите? Ведь столько лет прошло с того времени, и доказать все это непросто.
— Истину не так уж трудно установить. Свидетелей, знающих о вашем прошлом, достаточно. Заводить с вами переписку я не собираюсь, но, если понадобится, ваш адрес мне известен. Вы можете сменить место жительства — город, страну, — исчезнуть на время — вам это ничего не даст. Мне известны фирмы, с которыми вы связаны, не забывайте об этом.
Почерневший Шлок приблизился к Береку, будто собираясь сказать ему что-то на ухо:
— Что же мне делать? Этот разговор нависает надо мной как занесенный над головой клинок. Если вы меня не пощадите, как я смогу смотреть в глаза моим детям?
— Напрасно ищете у меня сочувствия. Об этом надо было думать раньше. Только что вы все отрицали, а когда из этого ничего не вышло, взываете к жалости. Уходите, я не хочу больше вас видеть.
— Куда мне идти? — взмолился Шлок.
— Не прикидывайтесь невинной овечкой. Вы не ребенок. Наручников у меня нет, и, к сожалению, никто их вам не наденет.
— А завтра, что со мной будет завтра?
— Вы не успеете задремать, как Фушер поднимет вас с постели и скажет, что делать.
— Фу-шер? — удивленно произнес Шлок, будто впервые слышит это имя. — Вагнера, меня, Куриэла я догадываюсь, откуда вы могли знать, но Фушера? Его-то откуда знаете? Если вы этого захотите, я сумею от него отвертеться.
Упоминание имени Куриэла рядом с Вагнером и Шлоком возмутило Берека:
— Ничего я вам не скажу, и впредь имя Куриэла рядом с этой компанией не упоминайте.
Шлок почему-то вдруг осмелел:
— Собственно говоря, почему, герр Шлезингер, у вас так болит душа за Куриэла? Вы, наверное, не знаете, что никакой он не еврей, а самый настоящий немец.
Берек взволнованно воскликнул:
— Что из того, что вы еврей? Куриэл был замечательным человеком и свое доброе имя он до конца носил с честью. Довольно, Шлок! Уходите!
Шлок, шаркая ногами, направился к двери, но вдруг остановился, повернул голову и, не спуская глаз с Берека, спросил:
— Вы позволите мне сказать?
Шлок разоблачен, подумал Берек, но от него можно еще что-то узнать.
— Отвечайте только на мои вопросы. Вы можете привести доказательства, сколько бриллиантов присвоили Вагнер и Штангль?
— Нет.
— А Фушер?
— Думаю, что и он не сможет, иначе он бы не заставил меня поехать с ним сюда.
— Для чего, собственно, вы ему понадобились?
— Фушер рассчитывает, что с моей помощью ему удастся припереть Вагнера к стене.
— На чем строит Фушер свои расчеты?
— В той же каморке, где жил и работал Куриэл, до него находился другой ювелир. Он повесился. Сколько бриллиантов Штангль и Вагнер тогда присвоили — никто не знает.
— И об этом вы рассказали Фушеру?
— Да.
— Когда?
— Еще до того, как закончилась война.
— Нельзя ли подробнее?
— После восстания в Собиборе я возле железной дороги наткнулся на трех убитых немцев. Из документов, которые были при них, видно было, что им был предоставлен краткосрочный отпуск. Обмундирование одного из них оказалось мне впору, я переоделся и отправился к Луизе. Ее адрес я знал, так как не однажды Вагнер приказывал мне отсылать его письма к ней. В Альпах, куда я потом добрался, было немало дезертиров, и я выдавал себя за одного из них.
— И долго вы пробыли в Обзедорфе и Бад-Аусзее?
— Я же говорю вам, что выдавал себя за дезертира. Встреч с эсэсовцами, которые тянулись к озеру Топлиц, я всячески избегал. Они гонялись за каждым из нас. Так что мне, человеку вне закона, соваться в Обзедорф и думать было нечего. Вы мне не верите? Я говорю вам чистую правду. Но еще до того, как сбросил с себя солдатский мундир, я попал в плен к американцам, и на меня пало подозрение, что я переодетый эсэсовский офицер. Перед Фушером мне пришлось исповедоваться куда больше, чем перед вами.
— Со Штанглем и Вагнером Фушер устроил вам очную ставку?
— Да.
— И вы тогда при них все рассказали?
— Почти.
— Почему «почти»?
— Потому, что я все еще их опасался. Немало нацистов, совершивших тяжкие преступления, тогда отпустили на все четыре стороны, мне же еще долгое время пришлось сидеть за решеткой.
— Еще с кем из администрации лагеря Собибор у вас была очная ставка?
— Со вторым заместителем Штангля — Гансом-Гейнцем Шюттом. Американцы тогда уже знали о том, что Шютт еще до войны в одном из приказов был отмечен как лучший из двадцати двух командиров общих эсэсовских частей.
— Шютт еще жив?
— Сейчас — не знаю, но когда шел процесс в Хагене, я узнал из газет, что Ганс Шютт состоит советником городской общины и членом окружного совета у себя в Солтау.
— И часто вы оказывали Фушеру подобные услуги?
— Дважды. Первый раз я помог ему обнаружить следы бриллианта, который похитил начальник «небесной дороги» в Собиборе Курт Болендер. К тому времени бриллиант уже оказался в Лондоне. Фушер стал посредником при перепродаже этого бриллианта и заработал солидный куш.
— Бриллиант достался кому-либо из наследников его законных владельцев?
— Нет. Потому-то Фушер и считает, что, пока живы наследники — юридические хозяева драгоценностей, — нельзя быть уверенным ни в чем.
— Знает ли о вашем существовании кто-нибудь из бывших узников Собибора?
— Думаю, что нет. Говорю это потому, что мне как-то довелось встретить кое-кого из них, но они меня не узнали. В Израиле я встретил Эллу Феленбаум-Вайс. После восстания она попала к партизанам и была награждена орденами. Я ее узнал, так как незадолго до этого видел ее фотографию в одной из книг о восстании в Собиборе. Еще одного бывшего узника я видел в Америке и чуть было не попался, как сегодня с вами. Зрение у меня никудышное, и пользоваться собственной машиной я не могу. Приходится брать такси. Надо же было случиться, что однажды остановил таксомотор и, о боже, увидел за рулем Самуила Лерера. Пришлось махнуть рукой, мол, не надо, передумал.
— Когда вы видели Демьянюка и что вы о нем знаете?
— После Собибора я его больше не встречал. Он живет в Кливленде, в штате Огайо, это ни для кого не секрет. В Собиборе я его видел десятки раз: то на предлагерной территории, то на железнодорожной платформе, где разгружали вагоны с прибывающими узниками. Прикладом винтовки или резиновой дубинкой он загонял их в барак, где отбирали ценные вещи, а оттуда — в третий лагерь, к газовым камерам. Среди охранников Демьянюк выделялся особой жестокостью. В те дни, когда не было эшелонов и некого было загонять в газовые камеры, он вместе с другими эсэсовцами отправлялся на ловлю уцелевших евреев в близлежащие города и местечки. Такую работу доверяли далеко не каждому наемнику. Удаляться от лагеря им не разрешалось, но для него делали исключение. Больше всего он зверствовал в так называемом «лазарете», куда загоняли всех слабых и больных, у которых не было сил вместе со всеми бежать по «небесной дороге». Вагнер был им доволен.
Нахмурив брови, Берек неприязненно заметил:
— Вагнер мог быть доволен и вами. Подкованные сапоги с блестящими металлическими шипами вы, правда, не носили, но вполне их заслужили. Ваши имена могут стоять рядом. На это вам нечего сказать.
Шлок не выдержал гневного взгляда Берека и опустил глаза. Наконец он собрался с силами и сказал:
— Мне трудно вам возражать, но сравнивать меня с Демьянюком — это чересчур. Я не убивал и не грабил. В то ужасное время я немало натерпелся и, как всякий человек, хотел отвести от себя смерть и цеплялся за крохотную надежду, думал: а вдруг Вагнер хоть на время отсрочит приговор и мне удастся уцелеть. Надо ли меня за это судить?
Терпение Берека иссякло, и он прервал его:
— Шлок, вас теперь занимает одно: придумать что-то в свое оправдание. Судьба вас, конечно, не пощадила. Когда Цибульский, защищаясь от ваших ударов, вашей же дубинкой огрел вас по спине, он меньше всего думал о том, что это станет причиной вашей болезни. Таким образом, он, Цибульский, и вынес вам приговор. В жизни случается, что тяжелая болезнь преображает человека, и он смотрит на мир по-другому, видит все вокруг в ином свете. Но с вами этого не произошло. Вы каким были, таким и остались. Под стражу пока вас никто не брал, дело на вас не заводил. Кое-кто, быть может, в ваших поступках не видит ничего страшного. Но будь я судьей…
Шлок переменился в лице и с отчаянием махнул рукой. Берек понял, что Шлок зажат в тиски, и на мгновение проникся чувством жалости к больному старику.
— Шлок, — сказал он, — мне пришлось разговаривать с вами как следователю, но виноваты в этом вы сами: своей неискренностью и увертливостью вы принудили меня так поступать. Вы мне дали понять, что готовы отказаться выполнить требование Фушера и избежать очной ставки с Вагнером. Завтра я, возможно, вам позвоню и скажу одно-единственное слово: «да» или «нет». Поминальную молитву по моему брату не заказывайте. И последнее: как вы обращались к Вагнеру, когда были друзьями?
— Густ.
У Шлока хватило ума убраться без лишних разговоров. Было слышно, как, тяжело шаркая, он идет по коридору и что-то бормочет, разговаривая сам с собою.
Глава восемнадцатая
ФАШИЗМ — И ЕСТЬ ФАШИЗМ
КРОВЬЮ НЕ ТОРГУЮТ
Светает. Берек поднимается с постели, и ему кажется, что прошла не одна ночь, а целая вечность. От пережитого накануне напряжения звенит в ушах. Голова гудит, сердце бьется учащенно. Фейгеле на его месте развела бы руками и, будто прогоняя дурной сон, трижды сплюнув через левое плечо, воскликнула бы: «Тьфу, сгинь, наваждение!» Ему и самому нет-нет да и приходит мысль, не сон ли все это, был ли на самом деле разговор со Шлоком или ему только кажется? Пожалуй, надо немного проветриться. Берек выходит на балкон и вдыхает свежий воздух.
Ночью на город надвинулись черные тучи и заполонили его. Разразилась гроза. На рассвете тучи постепенно рассеялись. На востоке небо заалело. Вскоре под солнечными лучами все вокруг начало на глазах меняться, рядиться в яркие одежды. Заблестели листья на деревьях, засверкали дождевые капли на травах. От обилия света Берек зажмурился. С наслаждением вдыхает он благоухающую свежесть раннего утра.
Слов нет, жизнь хороша, и каждый прожитый день — что найденный клад. Но расслабляться не время. Борьба продолжается. Сегодня ему предстоит еще одна встреча с Терезой. Жаль, что он так и не успел увидеть многое из того, что привлекает людей со всего света к знаменитому городу Рио. Пора возвращаться домой. Кажется, все, что можно было, он сделал. Но, прежде чем пойти к Терезе, надо увидеть Гросса. Если Леон не будет настаивать, чтобы Шлок выступил в качестве свидетеля против Вагнера, Берек с этим капо ни о чем больше говорить не станет.
Леон Гросс… Не часто встретишь такого человека. Агие Вондел много рассказывал о нем. Береку Гросс особенно пришелся по душе силой воли, сдержанностью и, главным образом, твердым характером. С ним забываешь обо всех опасностях. Как это ему, бывшему узнику Бухенвальда, удалось войти в доверие к Терезе Штангль, стать близким другом дома, так что она прислушивается к его советам?
Тереза Штангль… Принято считать, что по внешнему виду нетрудно узнать, что человек собой представляет, но к Терезе это не относится. Ей не откажешь в умении вести себя соответственно обстоятельствам, в обходительности. Бросаются в глаза ее самоуверенность, стремление навязать свою волю, и не случайно Тереза стала женой Штангля, а теперь — любовницей Вагнера. Такие, как она, становились надзирательницами в лагерях и обычно отличались жестокостью.
Терезе казалось, что ее безмятежная жизнь будет длиться вечно. Но настала пора, когда нельзя было, как прежде, ходить по земле с гордо поднятой головой. Само по себе поражение третьего рейха ее тревожило меньше, чем собственный проигрыш. Но она все еще упорно не хочет примириться с мыслью, что прошлого не вернешь. К чему, скажем, она вдруг принялась разглагольствовать о своей любви к Вагнеру? Сильно встревожил ее Фушер. Она его боится и в то же время рассчитывает с его помощью спасти Вагнера.
Юджин Фушер… Этого американца Берек, собственно говоря, видел один-единственный раз, но раскусить его, кажется, нетрудно. Он часто отмалчивается, но вовсе не оттого, что не знает, как и что сказать. На людей привык смотреть сверху вниз. Всегда и всюду стремится быть хозяином положения. Но на первом плане у него собственная выгода. Если ему не удастся заработать на Вагнере, он найдет что-либо другое, на чем можно будет погреть руки.
Но хватит размышлять. День уже в разгаре. У озера, где он вчера сидел, ему предстоит встреча с Гроссом.
Берек идет по затененной стороне улицы. Глаза щурятся от обилия света. Жарко. Воротник рубашки расстегнут. Рукава засучены выше локтей. Галстук он никогда не любил носить. Сейчас бы он душил его, как удавка. По приезде он сразу же обзавелся легким головным убором с большим козырьком, теперь он защищает его от солнца. Глаза скрыты за темными очками.
Да, с Гроссом советоваться можно. Но если Берек мог бы в эту минуту поговорить со своим партизанским командиром, ставшим для него и другом и учителем, — со Станиславом Кневским! С ним бы он отвел душу и услышал бы от дяди Станислава: «Берек, дорогой, вот что я тебе скажу…» Если бы это было возможно… Но — увы! Представитель польской миссии по делам военных преступников Станислав Кневский рано ушел из жизни. Мать в таких случаях сетовала: «Плохие люди живут долго, а вот хорошие умирают рано».
Гросс заранее предупредил Шлезингера, что может задержаться. Так и случилось. В ожидании друга Берек сидит, не отрывая взгляда от слегка колеблющейся водной глади. Озеро перешептывается с ветерком, мерно колышется, словно колыбель, убаюкивающая ребенка, напевая мотив без слов, без начала и конца. Быть может, оно воспевает красоту своей страны, нескончаемое благодатное лето, землю, где зреют ананасы, апельсины, бананы, кокосы, а на хлебном дереве растут зелено-желтые плоды величиной с арбуз. Из их мякоти пекут вкусные лепешки, варят варенье. Берек отведал этих яств — вкус у них отменный. Но напев этот может быть и печальным напоминанием о том, что в этой стране, с ее несметным природным богатством, голодает не только горстка индейцев, чудом сохранившихся в тропической сельве бассейна Амазонки, но и сотни тысяч «своих» батраков и городской бедноты.
Вдруг с оглушающим шумом и треском мимо проносится моторная лодка, и напев улетучивается, будто испарился.
Долго наслаждаться, любоваться озером Береку не пришлось. Показался Гросс. От быстрой ходьбы он задыхался, но присесть отказался. По пути к Терезе они смогут все обговорить. Оказывается, Гросса тоже можно удивить! Берек передает ему свой разговор со Шлоком, и Леон смотрит на собеседника, будто тот с луны свалился. Все услышанное настолько взволновало обычно сдержанного и невозмутимого Гросса, что он то и дело перебивает Берека, переспрашивает. Внезапно он останавливается, на лице промелькнула ироническая усмешка: похоже, у Гросса созрел новый план.
— Скажите, пожалуйста, вы уверены в том, что достаточно будет вам произнести «да» или «нет», и Шлок вас послушается?
— Думаю, что послушается. — И после небольшой паузы: — Вам хочется подставить ножку Фушеру?
— Еще бы! Вы даже не представляете себе, как это важно. Я вам все после разъясню, а теперь прошу вас, идите не спеша вперед, изредка останавливайтесь, но не оглядывайтесь до тех пор, пока я вас не нагоню.
Гросс заметил, что за ними следом идут двое. Его уже предупреждали, что это люди Вилкельмана. Владелец отеля «Тиль» в Итатиае Альфред Вилкельман не просто симпатизирует бразильским неонацистам, но является одним из вожаков этой волчьей стаи. Не исключено, что какое-то подозрение пало на Гросса и до приезда Берека, но что встреча доктора Шлезингера с Вагнером в тюрьме, а они об этом определенно знают, усилила подозрения — бесспорно.
В таком большом городе, как Сан-Паулу, улизнуть от соглядатаев в уличной толпе еще можно, но здесь, в Бразилиа, это сделать трудно. Гросс тут же решил, что Береку безопаснее вылететь не отсюда, а из Рио, и билет лучше брать до Рима, а не до Амстердама. Зайдут ли они к Терезе вместе или порознь — теперь уже не имеет значения. Все, что связано с безопасностью Шлезингера, он еще дополнительно продумает. Им же самим, как стало известно, заинтересовался двойник Вагнера. Собственно говоря, двойником его можно считать лишь условно: некоторое сходство между ними есть, но оно не так велико, как это показалось Вагнеру. Надо полагать, что к фотографии, опубликованной в газете «Жорнал ду Бразил», приложил руку ретушер и постарался сделать их более похожими друг на друга, а затем фото уже перепечатали сотни других газет в разных странах мира. В Бразилию «двойник», Зигфрид Якель, прибыл из Парагвая. Там он был замешан в аферах с наркотиками. Полковником в гитлеровской армии он не был, но к концу войны, неизвестно за какие заслуги, его наградили «железным крестом».
Если спросить у Гросса, откуда ему известны эти подробности, он мог бы ответить: «Если бы я рассчитывал только на самого себя, меня бы давно уже не было на свете». Нашелся молодой человек, который согласился предпринять поездку по соседним с Бразилией странам и там кое-что разузнал о тех, кому место на скамье подсудимых. К сожалению, не всегда есть возможность прибегнуть к помощи таких молодых людей. Для этого нужны деньги, но те, у кого они водятся, на такие дела и крузейро не дадут.
Догнав Шлезингера, Гросс рассказал ему о своих подозрениях и предложил изменить маршрут его возвращения домой.
— Здесь я за вас в ответе, и вам следовало бы прислушаться к моим советам. Сумма, которой Тереза собирается рассчитаться с вами, мне известна, теперь же, если вы ей поможете избавиться от Шлока, она должна была бы повысить гонорар. Как ни странно, но на этот раз наши и ее интересы совпали, и пусть Тереза думает, что вы, человек добрый и отзывчивый, решили ей помочь. Шлок и нам мешает. Лучше, если он уедет до возвращения Фушера. Свидетельству Демьянюка, если Фушер его сюда привезет, без показаний Шлока грош цена. К журналу учета драгоценностей он доступа не имел, и никто не поверит, чтобы этому наемнику доверяли подобные тайны. От денег, которые предложит вам Тереза, вы не должны отказываться. Пусть хоть частица награбленного Штанглем и Вагнером состояния пойдет на разоблачение скрывающихся убийц.
Бернард, я вижу, вам не хочется брать в руки эти деньги. Тогда придется это сделать мне самому, и угрызений совести я испытывать не буду: мы знаем, с кем имеем дело. В связи с этим я расскажу вам одну историю.
Много лет назад, когда я еще жил в Европе, меня познакомили с интересным человеком. Во время войны он на оккупированной территории редактировал подпольную газету. Двух его предшественников расстреляли. Не избежал беды и он: немцы его арестовали, но о причастности к изданию газеты не знали, а как бывшего солдата вражеской армии заключили в лагерь для военнопленных, и он выжил. После войны он отказался брать денежную компенсацию, которую западногерманские власти выплачивали пострадавшим от фашизма. Как и многие другие, он заявил: «Кровью не торгуют!» Это так. Для себя лично и я бы этих денег не взял, но для борьбы с фашизмом… Будь с нами наш общий друг Вондел, он сказал бы вам то же, что и я. Теперь я могу вас выслушать. Немного времени у нас еще осталось.
— Леон, мне кажется, вам опасно оставаться в Бразилии.
— Видите ли, человеку нездешнему, мало знакомому с Латинской Америкой, трудно представить себе, как пристально все эти многочисленные военные преступники следят здесь за делом Вагнера. Они нажимают на все педали, чтобы вызволить его, ищут и находят лазейки. Делается это, как вы понимаете, не только из стремления помочь своему партайгеноссе. Если это им удастся, Бразилия, и особенно мой город Сан-Паулу, еще в большей мере станут фашистским гнездом. Как же я должен поступить? Думаю, что не только Варшаве, но и Бонну, где колесо правосудия едва вертится и к нацистам проявляют чрезмерное мягкосердечие, Вагнера не выдадут. Если даже министерство юстиции примет такое решение, бразильский парламент его отменит. К сожалению, это так, и когда-нибудь вы вспомните мои слова.
Кстати, сегодня мне стало известно, что предварительно этот вопрос уже зондировался в парламенте. Собственно говоря, речь шла о Сан-Паулу. Город растет как на дрожжах: бурно развивается промышленность и транспорт. Возникла необходимость хоть как-то очистить воздушное пространство над городом, и об этом в парламенте дебаты велись неоднократно. Но сейчас не о том речь. Во время дебатов как бы мимоходом упомянули о гражданине Сан-Паулу Густаве Вагнере и что его делом следовало бы заниматься не где-то за рубежом, а в самой Бразилии. Мне рассказал об этом депутат парламента, который не разделяет этого мнения. В нынешнем правительстве таких людей можно пересчитать по пальцам. Но как бы то ни было, адвокатам Вагнера надо по возможности ставить палки в колеса.
Глядя на Гросса с уважением, Берек заметил:
— Леон, я слушаю вас и думаю, как вам все это удается, откуда у вас столько мужества и силы?
Леон вытер платком залысины на высоком лбу. Не будь он уверен в искренности Шлезингера, он, вероятно, отделался бы ничего не значащей шуткой, но здесь идет откровенный разговор. Хочется по-дружески положить руку на плечо Бернарда, но лучше этого не делать: с них глаз не спускают. И Леон отвечает:
— Тот же вопрос я мог бы задать и вам, и Вонделу, и многим другим людям из разных стран. Уж мы-то с вами знаем, как далеко зашел бы Гитлер, если бы ему не сопротивлялись и положились на судьбу. Вас еще на свете не было, когда мы каждую неделю вынимали из почтовых ящиков такого рода «послания»: «Теперь вам придется сделать выбор, на чьей вы стороне: с нами или против нас. Если с нами — Адольф Гитлер вас осчастливит, если против — остерегайтесь! Становитесь в наши ряды, пока не поздно!» Или: «Мы победим, а вы, как бездомные попрошайки, будете стоять на улице с протянутой рукой». Я не случайно запомнил это слово в слово. За то, что я однажды разорвал такое «послание», меня избили чуть ли не до смерти. Потом мне об этом напомнили в Бухенвальде. Фашизм — и есть фашизм. Он и теперь не менее опасен.
У входа в дом Терезы Берек предостерег Гросса:
— Леон, будьте осторожны!
И услышал в ответ:
— Всем нам надо быть осторожными.
ДЕЛИКАТНОЕ ДЕЛО
Фрау Тереза сидела в кресле и вязала узорчатую салфетку. Спицы в ее руках так и мелькали. За последние дни она заметно изменилась, будто состарилась на несколько лет. Взгляд рассеянный. Разговаривая, обращается только к Гроссу, как если бы Шлезингера в комнате не было. В ее понимании так и должно быть: раз от услуг доктора ее вынудили отказаться, значит, надо ему заплатить то, что следует, и распрощаться. Она даже заранее продумала, что скажет ему напоследок: «Герр Шлезингер, как человек вы мне симпатичны, и я была бы не прочь еще когда-нибудь встретиться с вами, но не как с врачом». Начала же она разговор с того, какой невыносимый человек этот Шлок:
— Вчера он весь вечер просидел в отеле и никуда носа не высовывал. Это мне доподлинно известно. Звонила ему без конца, и никто не откликался. Но вот поздно ночью набираю его номер и слышу, как он дышит в трубку, но не отзывается. Последний раз набрала его номер и сказала, что Фушер рекомендовал мне обратиться к нему, но он выслушал и снова молча повесил трубку. Что после этого скажешь о таком человеке?
— Фрау Тереза, ни Фушера, ни Шлока опасаться вам нечего.
Тереза бросила на Гросса недоуменный взгляд:
— Вы ведь не станете отрицать, что доктор Шлезингер передал вам разговор Фушера с Вагнером в тюрьме. Он, конечно, рассказал вам и о том, как Фушер преподнес мне ворох газетных вырезок, в которых пишут всякие пакости о Вагнере. Как же после этого мне их не опасаться? Я не столь наивна, чтобы не понимать: коль Фушер оставил мне телефон Шлока, а тот со мной не желает разговаривать, значит, что-то не так. Одно из двух: или это уловка продувной бестии Фушера, чтобы еще больше меня запугать, или же его позиция настолько упрочилась, что он уже не находит нужным считаться со мной.
— Ошибаетесь. Вернее, так могло бы быть, если бы не наш доктор…
— О каком докторе вы говорите? Я до сих пор даже не знаю, какой психиатр будет у Густава.
— Нашим доктором был и остается герр Шлезингер. Вы его недооценили.
— Почему вы так считаете? Чек на сумму, которую вы мне назвали, я уже выписала.
— То, что сделал для вас герр Шлезингер, никакими деньгами не оценить. Ночь напролет он уговаривал Шлока уехать, не давать показаний и своего добился. Теперь Фушер останется без свидетеля и больше не сможет вас шантажировать.
Вязание вместе со спицами выпало из рук Терезы.
— Ничего не понимаю. Этого не может быть. Я не могу в это поверить.
— Вы нас обижаете. Но в вашем положении… Как вам доказать, что это именно так?
— Не знаю, что вам на это ответить, — пожала плечами Тереза. — Разве сам Шлок подтвердит, но откуда я узнаю — он это или подставное лицо?
— Если у вас возникли такие опасения, как же вы до сих пор пытались вступать в разговор со Шлоком? Может, он вовсе не тот, за кого себя выдает?
— Нет уж! Сперва я получила подтверждение, что человек, которого привез с собой Фушер, не кто иной, как Шлок, а уж потом стала ему звонить. Кроме того, я вовсе не намеревалась вести с ним переговоры по телефону, а хотела лишь условиться о времени и месте встречи.
— А кто мог бы вам поручиться, что на встречу явится Шлок, а не кто-нибудь другой вместо него?
Тереза удивленно подняла брови:
— Неужели, Леон, вы считаете меня дурочкой? У меня в ящике стола лежит фотография Шлока, сделанная вчера в отеле, где он остановился. Мало того, одному из моих людей было поручено следить за ним и подать мне знак, он это или не он. Да и без этого достаточно мне задать ему один вопрос и по ответу убедиться, с кем имею дело.
— Этот вопрос вы можете задать ему и по телефону?
— Думаю, что да, но вести с ним по телефону переговоры я больше не намерена.
— В переговорах больше нет необходимости. Я уже вам говорил, что за вас все сделал доктор Шлезингер, а вы никак не хотите этого понять.
— Легко сказать! Хочу понять, но не могу: откуда герр Шлезингер знает Шлока и как все это ему удалось?
— Вероятно, будет лучше, если герр Шлезингер сам расскажет вам об этом.
— Нет. Леон, я хотела бы услышать это от вас, пусть простит меня герр Шлезингер.
— Хорошо, фрау Тереза, пусть будет по-вашему. Когда герр Шлезингер читал и переводил вам газетные вырезки, вы обмолвились, что у вас нет желания встречаться со Шлоком и поручить это своему адвокату вам также не хотелось. Я тогда решил, и Бернард со мной согласился, что сказали вы это не без умысла. Правильно я вас понял?
— Правильно. Но кто поручил доктору заниматься моими делами, ничего общего с медициной не имеющими?
— Я, фрау Штангль, я! Простите великодушно, но я взял на себя смелость просить доктора об этой услуге, хоть он и неохотно на это согласился. — Гросс повернулся к Шлезингеру. — Приношу вам тысячу извинений, Бернард. Я, вероятно, не должен был вас уговаривать, и вы были правы, когда возражали против моего предложения. Теперь у меня к вам только одна просьба: позвоните, пожалуйста, Шлоку и скажите ему, что не возражаете, если он выступит на стороне Фушера и будет свидетельствовать против Вагнера.
Гросс сделал вид, что не на шутку рассердился на Терезу. Шлезингер уже готов был выполнить его просьбу, но Тереза всполошилась и, опередив доктора, накрыла рукой телефонный аппарат. Она, очевидно, поняла, что хватила через край, и решила разрядить обстановку:
— Леон, наверное, мы оба сошли с ума. Допустим, доктор меня знает всего какие-нибудь считанные дни, но вы? Неужели допускаете, что я вам не доверяю? Но и вы должны меня понять: дело серьезное, на меня свалились нелегкие заботы, и один неосторожный шаг может привести к катастрофе. Поэтому не удивляйтесь, что мне хочется самой все проконтролировать, убедиться, что все делается так, как надо. Если я и допустила бестактность по отношению к доктору, то мы с ним, надеюсь, как-нибудь поладим и перед его отъездом ссориться не станем. Леон, не смотрите на меня с такой иронией. Если бы вы и герр Шлезингер знали, что за человек этот Шлок, вы бы тоже усомнились в том, что его можно уговорить не повиноваться Фушеру. Это просто немыслимо. Шлока я видела два или три раза, но это было много лет тому назад. Я тогда еще не была женой Штангля. В годы войны я знала, что Шлок был у Вагнера в руках — Густав сам мне об этом говорил. Я понимала, что ему было уготовлено, но, как видите, он остался жив. Приехал ли он, чтобы мстить Вагнеру или же по требованию Фушера, а его он боится, — трудно сказать. Думаю, что и в том и в другом случае уговорить его отказаться от своих намерений невозможно.
Гросс посмотрел на Терезу поверх очков и с укором сказал:
— Я придерживаюсь логики, а вы сами себе противоречите. Если это невозможно, тогда зачем вы звонили Шлоку?
— Я решила, что какая-то надежда все же есть. Сперва я попыталась бы подкупить его и посулила бы намного больше чем Фушер. Если бы это не удалось, попробовала бы взять его на испуг. Скорее всего, Фушер пообещал Шлоку, что никто не узнает о его встрече с Вагнером, я же пригрозила бы, что об этом станет известно его родным и близким. Вам я могу сказать, что дальше угроз дело не пошло бы. С Вагнером он был связан с юных лет и мог бы наговорить о нем такое, что усугубило бы положение Густава. Теперь, надеюсь, вы меня поняли. Но объясните мне, пожалуйста, как это герру Шлезингеру удалось уломать Шлока?
Ответил ей Гросс:
— Не забывайте, что рядом с нами сидит врач. Шлок тяжело больной человек и, рассчитывая на опыт и знания доктора Шлезингера, не решился отказать ему в просьбе. Так что оставьте телефон в покое и попросите герра Шлезингера, чтобы он позвонил Шлоку. По рекомендации доктора Шлок согласится вступить с вами в разговор. Согласны?
Леон перевел взгляд с Терезы на Шлезингера.
— Не совсем, — первой отозвалась Тереза. — Думаю, что пока обо мне упоминать не надо. Дело это деликатное, и спешка к добру не приведет. С этим пусть герр Шлезингер повременит.
Берек, даже не повернув головы в ее сторону, обратился к Леону:
— Герр Гросс, вы, очевидно, тоже забыли, что я прежде всего врач и заниматься другими делами не намерен. Я привык, чтобы мне доверяли. Шлоку я обещал позвонить, и из уважения к вам я это сделаю сейчас, но больше звонить ему не стану и никакого разговора относительно фрау Штангль с ним вести не буду.
— Извините, пожалуйста, — принялся оправдываться Гросс. — Вы безусловно правы, и я впредь не буду вмешиваться в эти дела.
Тереза отошла было от стола, лицо ее дрогнуло, но тут же вернулась, решительно сняла трубку, набрала номер Шлока и, не дождавшись ответа, передала ее Шлезингеру. По выжидательной позе и напряженному лицу Терезы было видно, как внимательно вслушивается она в телефонный разговор.
— Герр Шлок? Говорю вам «да». Какое лекарство принимаете? Хорошо. Каким рейсом и в котором часу вылетаете? Я правильно повторил? О том, что вы улетели, я буду знать. Фушер, говорите, вернется завтра, а если он снова затребует вас сюда? Так, так… Разыскать вас ему нетрудно, он вас где угодно отыщет. Ясно. Если вы категорически заявляете, что откажете ему, я вам верю. Торопитесь, Шлок, не то опоздаете к вылету…
Не успел Берек окончить разговор, как трубку схватила Тереза и набрала нужный ей номер. Не назвав собеседника по имени, она распорядилась: «Сейчас же отправляйтесь в аэропорт» — и назвала номер рейса и время вылета Шлока.
— Ну и ну! — только и могла сказать Тереза. — Вот что значит: сказано — сделано. Это в моем вкусе.
Фрау Штангль была явно обрадована исходом дела. Не она, а Фушер промахнулся в своих расчетах. От избытка чувств Тереза не могла усидеть на месте и принялась расхаживать по комнате. В голове у нее рождались радужные планы. Но долго торжествовать Гросс ей не дал. Он предложил Терезе осторожно выглянуть в окно и обратил ее внимание на человека, сидящего на скамье.
— Вы этого человека никогда не видели? Я понимаю, на расстоянии разглядеть его, конечно, трудно. По дороге сюда за нами следом шли каких-то два субъекта, и этот, если не ошибаюсь, один из них. Видите, он поглядывает в сторону вашего дома. Кстати, на днях мне повстречался двойник Вагнера. Была ли эта встреча случайной, трудно сказать. Фамилию его я запамятовал, но вы как будто мне говорили, что прибыл он на торжества по случаю рождения Гитлера, после чего уехал из Бразилии.
Услышанное подействовало на Терезу отрезвляюще.
— Если слежка за мной связана с пребыванием Зигфрида Якеля в наших краях, это для меня опасно. Так ли зовут его на самом деле, сказать не могу, но иногда он не прочь козырнуть своим дядей — Фрицем Якелем. О нем я слышала еще в войну. Штангль хорошо знал одного юриста — Оструэса. Он состоял в СС и в генерал-губернаторстве был судьей. Он как-то рассказал нам, мне и Штанглю, о некоем Якеле, который сочувственно относился к евреям и цыганам, даже помог кое-кому из них избежать гибели. Об этом узнали в гестапо, и Фриц Якель угодил в Освенцим, там он и погиб.
Береку показалось сомнительным, чтобы Зигфрид Якель был родственником Фрица Якеля, и если даже так, зачем ему рекламировать это родство? Но заводить об этом разговор не было смысла, ему хотелось поскорее уйти из этого дома. К счастью, долго ждать не пришлось. Тереза получила по телефону подтверждение, что Шлок покинул Бразилию. Леону Гроссу и Бернарду Шлезингеру здесь больше делать было нечего.
ПЕПЕЛ СОБИБОРА
Столицу Шлезингер и Гросс покинули через несколько часов. День был на исходе. На широкую бетонную эстакаду, ведущую в Рио-де-Жанейро, они выехали не сразу, а сперва попетляли окольными дорогами, чтобы на всякий случай замести следы, сбить с толку тех, кто вздумает увязаться за ними. Разговора об этом они заранее не вели, но Леон, видимо, решил, что так будет вернее. Как говорится, береженого бог бережет. И Берек понимающе кивнул головой, одобряя действия своего друга.
Путь неблизкий: ехать им предстояло всю ночь напролет. Тяжелые тучи, видимо где-то уже не раз освобождавшиеся от своего влажного груза, пролились на землю не хилым и ленивым дождичком, оставляющим еле заметные следы на засушливой почве, а обильным, сильным потоком. Между быстро проносящимися тучами проглядывают клочки чистого неба, и на них — сияющие далекие звезды.
Асфальт стремительно уходит из-под колес. Берек опускает боковое стекло. Ветер треплет все еще густые седеющие волосы. Свежо, но вздрагивает он не от прохлады, а от мысли о смертельной опасности, которой они недавно счастливо избежали. Случилось это на участке дороги, где редко попадаются встречные машины и на многие километры вокруг ни живой души.
Их нагнала машина, мчавшаяся с бешеной скоростью. Оказавшись рядом с Гроссом, шофер резко повернул руль вправо. Удар — и Берека отбросило в противоположную сторону. Почти одновременно Леон тоже повернул руль вправо и смягчил удар. На этот раз самообладание и опыт Гросса помогли избежать катастрофы.
Берек поначалу не понял, произошло ли случайное столкновение или это заранее обдуманная попытка расправиться с ними? Зато Гросс, знавший на этой дороге каждый поворот и зигзаг, сразу понял: случись это метров на двести раньше, лететь бы им в пропасть. В этом они убедились, когда Леон остановил свой «фольксваген» и, включив задний ход, проехал немного по бетонке и осветил фарами крутой обрыв справа от шоссе. Намеревавшаяся столкнуть или напугать их машина помчалась вперед. Красные огоньки стоп-сигнала на ней подрагивали и, удаляясь, вскоре вовсе растворились в ночной мгле.
В голову лезут разные мысли: кто же вздумал в мирное время так зло и недвусмысленно замахнуться клинком? Какой-нибудь нацистский недобиток? Их тысячи — военных преступников, непосредственных участников акций по истреблению миллионов людей, разгуливают здесь на свободе. А может, кто-нибудь из новоиспеченных молодых поклонников Гитлера. Во многих странах для мафии СС время еще не остановилось. Дай им только волю — и они с радостью возьмутся загонять целые народы за железные решетки, окружат их колючей изгородью под током, высокими башнями и из бойниц нацелят на них дула крупнокалиберных пулеметов, автоматов. Не откажутся они и от ракет.
Возможно, пострадавшие от коричневой чумы преувеличивают опасность, их страхи надуманы? К сожалению, это не так, и, что бы ни говорили, горький опыт учит.
Бетонная эстакада здесь прямая как стрела, и монотонное приглушенное урчание мотора укачивает Берека. Сон вернул его в далекое прошлое, к пережитым кошмарным дням. Знать бы, как избавиться от этих страшных сновидений! Десятки событий, происшедших до и после войны, как бы окутаны густым туманом, а вот годы нацизма врезались в память, и нет от них избавления. Как забыть Собибор, где Штангль, Вагнер, Френцель и подвластные им наемники походили на взбесившихся погонщиков скота, загоняющих многотысячное стадо на бойню. Но гнали они на убой не скот, а людей — мужчин и женщин, детей и стариков, и, чтобы не дать им опомниться, заставляли проделать весь путь раздетыми догола, бегом мчаться в едином нескончаемом потоке к страшному концу. Стрелка часов не успевала передвинуться на несколько делений, и люди превращались в кучу пепла.
Пепел Собибора!
Слишком много боли, гнева и ненависти скопилось, и не просто стряхнуть это с себя, избавиться от них. Иногда случается, что горькие воспоминания, как сегодня, вдруг всплывают не только в полудреме, но и в минуты, когда весь он поглощен важным делом. Тогда, когда боязно было громко вздохнуть и приходилось, скрежеща зубами, заглушать крик боли и отчаяния, он, почти ребенок, умел зажать свое сердце в кулак или же заставить себя думать о том времени, когда можно будет не ползать больше на четвереньках, а снова стоять на ногах, жить и мстить врагу. Берек тяжело вздохнул. Лагерь навсегда лишил его сна и покоя.
Снова хлынул проливной дождь, и стекло пришлось поднять.
Береку не дает покоя мысль: он сегодня перемахнет из Южного полушария в Северное, передвинет стрелку часов, и, хочется надеяться, у него и у Фейгеле все будет благополучно. А как же Гросс? Вот кому выпала жизнь, полная риска и трудностей, и так изо дня в день. Прощаясь, Берек крепко пожмет ему руку, обнимет и снова напомнит: «Леон, будьте осторожны!» Но какой в этом прок? Те, что следили за ними днем и гнались ночью, кем были, теми и останутся. Если им прикажут, они кого угодно уберут с дороги или же сделают калекой на всю жизнь.
Но, как бы ни была велика опасность, хочется верить, что все обойдется. Кто-кто, но уж те, на чью долю выпали столь тяжкие испытания, знают, что настоящего человека горе делает еще более сильным, и пока бьется в тебе сердце, нельзя терять надежды. Берек тепло взглянул на Гросса. Леон сидит за рулем немного ссутулясь. Несмотря на возраст, движения его еще не лишены скрытой силы. Очки сдвинуты высоко на лоб. Руки с длинными, как у скрипача, пальцами крепко держат руль.
Почувствовав на себе взгляд Берека, Гросс спросил:
— Как видите, я еще как крепко заколоченный гвоздь. Иначе нельзя. У нас с вами вера в жизнь должна быть особая. Сколько, Бернард, вам было лет в Собиборе?
— Пятнадцать. Почти пятнадцать.
— Чудесный возраст! В пятнадцать лет я мечтал о многом. Готов был, не останавливаясь ни перед чем, ринуться в кругосветное путешествие. Потом раздумал и решил стать врачом, поселиться в джунглях и лечить обездоленных людей. Диплом врача я получил, но работать по специальности не пришлось. Женился еще студентом, родился ребенок, но, когда после войны вернулся домой, меня ожидали только родители… В Бразилию я попал уже после того, как изъездил почти полсвета. Жажда нового, неизведанного, свойственная всем путешественникам, сидит во мне по сей день. Но, как вы знаете, заниматься здесь мне приходится совсем другим.
Гросс, должно быть, решил, что еще не все сказал, и после недолгого молчания продолжил:
— Я не могу сказать, что жизнь моя не удалась. Достиг я немногого, но, — глаза его потеплели, — вырастил двух детей, сирот — мальчика и девочку. Я настоял, чтобы они уехали из Бразилии и поселились в моем родном городе. Теперь дети зовут меня к себе, а я пока все откладываю. Каждый раз находится причина. Теперь хотелось бы дождаться и узнать, чем кончится дело Вагнера. Мне кажется, что приговор ему уже вынесен и обжалованию не подлежит. Конечно, обидно, что судить его будут не те, кто по праву должен был это сделать, но это уже другое дело. Вагнер теперь опасен для своих же единомышленников. В Сан-Паулу ему приходилось встречаться с высокопоставленными нацистами, и они постараются поскорее убрать его с дороги. Этим и объясняется то, что за нами началась слежка. За мной — так как я в течение многих лет вхож в дом Терезы Штангль, за вами — потому что, кто знает, какой ключ вы подобрали к своему пациенту и какие секреты больной мог выдать своему доктору. Захотелось же Терезе убедиться в том, что Шлок покинул Бразилию, и она отдала соответствующие распоряжения своему человеку, так же и Зигфрид Якель или кто-то из его хозяев захотят узнать, улетел ли частный врач Густава Вагнера и куда именно. Если вы приобретете билет до Рима, то за те двенадцать часов, что вы будете находиться в авиалайнере, кто-то в Италии получит указание глаз не спускать с прибывшего из Рио Бернарда Шлезингера. Мужчина вы заметный, а все остальные данные агент получит дополнительно. Располагая большими капиталами, мафия СС проделывает все это без особого труда. Куда труднее будет мне дознаться, получил ли Якель доступ к новому доктору, которого Вагнеру рекомендовал Фушер, а знать это очень важно. На этот раз мне, очевидно, придется рассчитывать на Терезу. Она не может не понимать, что и Якель опасается Фушера, и все же…
Береку ясно: Гросс играет с огнем. Ему бы хоть на некоторое время оставить эту нелегкую и опасную работу и уехать куда-нибудь подальше. Но говорить с ним об этом бесполезно. И вряд ли кому-либо удастся этого добиться. Через каких-нибудь полгода Берек пожалеет, что не высказал своему другу вслух все то, о чем он теперь думает.
Гросс свернул чуть в сторону и подрулил к бензоколонке, стоявшей у дороги.
Бензобак заполнен доверху, но Леон почему-то не торопится отъезжать. Он поправляет и без того безупречно сидящий на нем дорожный костюм и не спеша направляется к лимузину, стоящему между двумя желтыми автобусами. Водитель, подперев голову рукой, растянулся на сиденье во всю длину, и из открытой дверцы автомобиля торчат его ноги. В такую рань, до того, как в этот бледно-серый рассвет ворвутся и засияют первые солнечные лучи, обычно сладко спится, тем более такому молодому, дюжему парню. Гросс глазами обращает внимание Берека на правый бок лимузина, где виднеется вмятина с облупившейся краской. Но этого все же недостаточно, чтобы доказать, что именно эта машина, а не другая несколько часов назад нанесла удар по их «фольксвагену».
Здесь, в чужой для него стране, Берек не берется быть советчиком, но проявлять поспешность, ему кажется, ни к чему. Он готов поклясться, что на заднем сиденье обогнавшего их лимузина сидел еще кто-то, как ему показалось — женщина. Где же она? Берек стал медленно оглядываться по сторонам и в телефонной будке увидел ту, кого искал. Она стояла к нему спиной. Зайдя со стороны, по короткой стрижке Берек узнал в ней молодую женщину, которая вчера дважды обогнала его на улице и оба раза задела рукой. Тогда он лишь недоуменно пожал плечами, а что делать теперь? Лучше всего было бы самому заговорить с ней о каком-нибудь пустяке, а может быть, без обиняков спросить, почему они их преследуют? Но эту мысль он решительно отверг. Да и как заговорить с ней, если португальского языка он не знает? Свободно владеет португальским Гросс, но он остается здесь жить, можно ли в таком случае вести себя опрометчиво? И если связаться с этой опасной бандой, надо сперва позвать полицейского, и тот, догадавшись, чей это лимузин, палец о палец не ударит, чтобы установить истину. Нет, нет, Гроссу сейчас встревать в это дело нельзя. Ничего хорошего это ему не сулит.
Женщина, должно быть, доложила что нужно, выслушала дальнейшие распоряжения и вышла из телефонной будки. Одета она была очень элегантно. Если чего не хватало в ее туалете, на взгляд Берека, так это шляпы с пером. Оказавшись с ним рядом, она повернула голову в его сторону, приложила ко рту ладонь и негромко, но внятно произнесла по-немецки:
— Эй ты, если ты дорожишь своей шкурой, сматывайся отсюда поскорей!
И неожиданно снова, как накануне, посмотрела на него озорными глазами и одарила простодушной улыбкой. После этого она села в лимузин. Заурчав, машина рванулась с места и направилась не в сторону Рио, а назад, в Бразилиа.
Гросс включил мотор, и они двинулись дальше.
До слуха доносится нарастающий шум огромного многомиллионного города. Это Рио-де-Жанейро, или, как его называют бразильцы, Сидаде Маравильоза, что означает «великолепный», «чудесный». Приходится сбавить скорость. Нескончаемым потоком движутся автомобили. Большинство из них — «фольксвагены», и держатся они главным образом края дороги. Их оттирают и обгоняют роскошные «мерседесы» и «мустанги». Гросс и Шлезингер, кажется, уже обо всем поговорили. Леон считает, что свою миссию Бернард выполнил более чем хорошо.
— Правда, — добавляет он, — не все получилось так, как было задумано, и уж вовсе неожиданным оказалось то, что Шлок выплыл из прошлого, но с ним как будто все уладилось.
Рио они увидели лишь мельком. Гросс показал Шлезингеру самую узкую улицу, шириной около тридцати пяти сантиметров. Коротенькую остановку они сделали у белокаменного здания — школы имени Анны Франк.
Почти у самого аэропорта их обогнал белый «мерседес». Его вел мужчина в летах. Сидевший справа от него молодой человек нетерпеливо махнул Гроссу рукой, требуя уступить дорогу. Но Леон старался не отставать, и к аэровокзалу обе машины подъехали почти одновременно. Из «мерседеса» проворно выскочил молодой человек и открыл дверцу водителя. Догадаться, кто у кого в услужении, было не трудно.
— Вероятно, телохранитель, — высказал предположение Берек.
— И не единственный, — заметил Гросс. — В Рио у него во дворце на улице адмирала Алешадрину другой телохранитель. Тот следит, чтобы хозяину, не дай бог, даже руки не пришлось поднять за чем-нибудь.
— Кто же он такой и откуда вы его знаете?
— Это синьор Альбрехт Густав Энгельс. Этого человека и раньше знали во многих странах, и теперь пишут о нем повсюду. Нас с ним свело увлечение книгами. Он коллекционирует старинные фолианты в добротных кожаных переплетах. В Бразилии он одно время был директором западногерманских фирм «Телефункен» и «Мерседес-Бенц», а в годы войны возглавлял немецкую разведку. До августа сорок второго года, когда Бразилия — единственная страна латиноамериканского континента — объявила войну Германии, гитлеровские шпионы орудовали здесь в открытую. Третий рейх постоянно был осведомлен о передвижении транспортов союзных держав в Южной Атлантике и о состоянии американской военной промышленности. Когда был создан бразильский экспедиционный корпус, состоявший из одних добровольцев, он направился в сторону Гибралтара, а оттуда в Неаполь. Корабли отплыли тайком, но все равно для немцев это не было секретом.
Фашисты атаковали и пускали ко дну не только военные корабли, но и торговые и пассажирские суда. Большая «заслуга» в этом принадлежала Альбрехту Густаву. Однако же и он и другие бывшие резиденты поныне живут припеваючи. Не исключено, что именно он истинный фюрер здешних нацистов. Только что объявили о прибытии самолета из Бонна, вот, должно быть, он и встречает кого-то из близких или видных единомышленников. Вот так, мой друг…
Все формальности, требующиеся от иностранного пассажира, выполнены, и оставаться вместе им только считанные минуты. Шум такой, что совершенно оглушает, давит на барабанные перепонки, и почти невозможно расслышать, что говорит один другому.
Прощаясь, они протянули друг другу руки и долго не разжимали их. Леон произнес: «Друг мой!» — и голос его задрожал. А Берек? Какими словами высказать этому человеку свое глубокое уважение, восхищение и сердечную благодарность? Перед тем как направиться к трапу, Берек бросил прощальный взгляд на своего друга и в последний раз встретился с его добрым и умным взглядом.
Лайнер с неистовым ревом пронзил пелену сизого дыма, густо нависшего над Рио-де-Жанейро, и понесся навстречу беспредельным просторам.
Берек мысленно все еще был с Леоном, которого долго ему будет недоставать. Невольно подумалось, как сходны их жизненные пути: один, выходец из Польши, живет в Голландии, другой, выходец из Германии, живет в Бразилии, и оба они делают одно дело.
Напряжение последних дней и почти бессонные ночи сморили Берека. Под монотонный шипящий звук вошедшего в облака лайнера он незаметно задремал. Снова время отодвинулось назад, на тридцать с лишним лет. Все всплывает так отчетливо и зримо, будто это происходит сию минуту. В его видениях переплетаются в клубок страшные переживания детства, сливаясь в один щемящий душу горестный мотив. Ему слышится материнский голос, он видит ее расширенные от ужаса глаза, в которые уже заглянула неотвратимая гибель. И так он в который раз перелистывает свое прошлое. И снова перед ним Рина… Тоненькая, стройная, с крохотными ямочками на щеках. Сколько же в ней обаяния! Но отчего она так бледна, почему бескровны ее потрескавшиеся губы? Она манит его к себе пальцем и глухо произносит: «Я знаю, ты не виноват, но все же… Видишь бугорок недалеко от дороги, где ты оставил меня, а сам отправился поискать какой-нибудь ручеек, чтобы набрать воды? Как же ты бросил меня одну и даже не попрощался со мной? Что с тобой случилось? Подожди, я тебе еще не все сказала. Посмотри, вон «небесная дорога», по которой меня нагую гнали. Ты плачешь? Я знаю, что тебе тяжело, только ты не огорчайся. Это, глупенький, счастье, что ты не разделил мою участь. Но ведь ты стоял близко возле дороги и по рисункам ван Дама знал, куда она меня привела и какая смерть меня ждет, почему же ты там, в лагере, не проронил ни одной слезы ни по мне, хотя мы так сильно любили друг друга, ни по отцу и матери, брату и сестричкам, которые были тебе так дороги, по всем нам, ушедшим в небытие? Почему?»
У Берека затекли руки и ноги, он шевельнулся и открыл глаза. Ринино «почему» так и осталось в нем немым укором. Что можно на это ответить? Разве лишь то, что на его памяти никто из узников Собибора, оставленных в рабочих командах, никогда не плакал, а ведь большинство из них к тому времени уже были разлучены со своими близкими. Неужели у них у всех притупилось чувство жалости и сострадания? Нет, нет, это совсем другое.
Чтобы немного отвлечься, Берек приник к иллюминатору. Давняя, у самых истоков памяти, картина стала тускнеть. Яркость и необъятность раскинувшегося перед ним простора завораживает его. Не достигшее зенита солнце освещает небо и громадную водную ширь бледно-золотистым светом. Какую исполинскую силу таит в себе океан с его неудержимой устремленностью вдаль! Отсюда, с высоты, не видно вздыбленных валов и пенистых волн. Но и от одного того, что доступно его взору — синего неба и сверкающего океана, — дух захватывает. А там, далеко за горизонтом, родная земля с ее зелеными горами и долинами, лесами и реками. Какой прекрасной могла бы быть жизнь на этой планете, если бы на ней царили мир и братство, счастье и любовь! Почему же человечество не покончит с силами, сеющими ненависть и рознь? Почему?
Это «почему» неотступно раздается в ушах у Берека, все ширится, как круги по воде, и в эти минуты ему кажется, что оно набатом звучит по всей земле.
Глава девятнадцатая
НЕЗАБЫВАЕМОЕ
ДОМОЙ
До того, как пассажиры покинут самолет, остались считанные минуты. Но Береку не терпится поскорее увидеть свою Фейгеле, будто бог весть когда с ней расстался. От одного сознания, что он наконец дома, его охватывает неудержимая радость. Это только говорится: с глаз долой — из сердца вон. У них с Фейгеле наоборот: в разлуке еще сильнее тянет друг к другу.
Фейгеле пристально вглядывается в людей, направляющихся к выходу с летного поля, и, как только заметила среди них Берека, с сияющим лицом устремилась ему навстречу и бросилась в его объятия.
— Ты себе представить не можешь, что только я за эти девять дней не передумала! Один бог знает, и Вондел тому свидетель, что с тех пор, как ты уехал, я себе места не находила. Особенно последние два дня. По нашим расчетам ты уже должен был быть дома, а от тебя ни слуху ни духу. Я простить себе не могла, что отпустила тебя одного. А ты, Берекл, — заглянула она ему в лицо, — выглядишь не так уж плохо.
Они идут, тесно прижавшись друг к другу, и никто на свете больше им не нужен. Фейгеле, с лица которой не сходит радостная улыбка, с напускной обидой укоряет его:
— Ты никак не можешь отрешиться от своих мыслей. Даже не заметил, какая у меня прическа, какое на мне платье.
Берек улыбнулся:
— Ошибаешься, Фейгеле. Прическу твою я издали разглядел. Она тебе очень к лицу, молодит тебя.
— Ой, Берекл, какой же ты у меня хороший! Но зачем меня обманывать? На тебя, видно, все еще бразильская жара действует. О том, что я старая дева, я тебя предупредила, когда тебе впору было носиться по улицам в коротких штанишках и в детском лифчике.
— Мне только остается добавить, что в неполных семнадцать лет ты уже была перестарком, — это хочется тебе от меня услышать? Ты же сама отлично знаешь, что выглядишь моложе своих лет.
— Пой, миленький, пой, — насмешливо отозвалась Фейгеле, усаживаясь рядом с Береком в машину. — Ты еще скажешь, как я недавно где-то прочитала, что мое лицо не утратило следы былой красоты…
— К чему эти книжные премудрости? Я знаю свое: для меня ты всегда хороша — одна на всем белом свете. Подожди, подожди. Колотить меня успеешь, когда приедем домой, дай машину завести. Слушай, что я тебе скажу, ты и по сей день молода и твои глаза по-прежнему сияют…
Фейгеле покачнулась, будто от его сладких речей у нее закружилась голова и она вот-вот упадет. Но так как поддержать ее было некому, она выпрямилась и всплеснула руками:
— Ты только посмотри, какие речи он научился произносить! И долго же пришлось мне этого дожидаться. Дай-ка пощупаю лоб: уж не заболел ли ты? Я и не помню, когда слышала такое. Видно, для этого надо было сначала побывать в Бразилии. Не иначе тебе, бедняге, пришлось там немало натерпеться, даже костюм стал великоват. Но о делах я сейчас расспрашивать не стану. Вондел хотел, чтобы ты обо всем рассказал нам обоим. Скажи мне только: правда ли, что ты видел Вагнера, разговаривал с ним и все у тебя обошлось гладко?
— Правда.
— Как же ты стерпел? Мне кажется, это куда труднее, чем выступить свидетелем на собиборском процессе. В Хагене хоть можно было бросить в лицо убийцам все, что ты о них знаешь и думаешь, а здесь надо было держать язык за зубами. Я бы так не смогла. А тебе, Берек, не хотелось схватить Вагнера за горло и… Или тебе эта мысль в голову не приходила?
— Приходила, — не сразу ответил Берек, — но я тут же понял, что не имею на это права. Встретился бы он мне вскоре после войны, я, вероятно, поступил бы с ним так, как он с нами, но теперь…
Фейгеле резко повернулась к нему:
— Что-то я тебя, Берек, не пойму. Неужели ты еще преподнес ему успокоительные капли?
От неожиданности Берек притормозил машину.
— Как ты можешь говорить такое? — укоризненно посмотрел он на нее поверх очков.
— Прости меня, дорогой. Все эти дни и ночи я так за тебя беспокоилась, опасалась, как бы ты не попал в ловушку. Мысленно я была там, где в это время мог быть ты, говорила и делала то, что должен был говорить и делать ты. Сам знаешь, как бесконечно долго длится бессонная ночь и какие только мысли не лезут в голову. Вагнеру и вдове Штангля я готова была выцарапать глаза. Будь я там, так бы, кажется, и сделала. Неужели ты меня не можешь понять?.. — вздохнула она.
У Берека досада вмиг исчезла.
— Что тут не понять? Ты, однако, вспомни, как мы с тобой в Гамбурге выслеживали Болендера. В ресторане обер-кельнер Курт Фале Болендер не менее получаса стоял рядом со мной, что мне мешало застрелить его или же чем-нибудь размозжить ему голову? А после, в машине, когда его везли в тюрьму, он ведь сидел между мной и тобой, что нам тогда мешало задушить его?
— Иоганн Штифтер.
— Вот тут ты ошибаешься. Думаю, как только представитель немецкой уголовной полиции Штифтер понял, что ничего нового о Штангле от Болендера не узнает, он сразу же потерял к нему всякий интерес и не возражал бы, если кто-либо вздумал убрать его с дороги. Скорее всего, поэтому он и посадил его между нами на заднем сиденье, а сам уселся рядом с водителем.
— Это мне в голову не приходило.
— Верно, Фейгеле, и я над этим никогда не задумывался, а теперь ты натолкнула меня на эту мысль.
— И все же мне кажется, что сами мы не рассчитались с убийцами по другой причине.
— А именно?
— Когда мы выследили Бауэра и Болендера, нам еще казалось, что их ждет правый суд и справедливый приговор.
— Тут, Фейгеле, возразить мне нечего, так как это сущая правда.
Дорога, куда они свернули, была запружена машинами, идущими нескончаемым потоком. Нельзя было отвлекаться ни на миг, и Берек замолчал. Откровенно говоря, ему хотелось, чтобы хоть на некоторое время прекратились разговоры, которым нет конца. Горечью полна душа, но жизнь идет своим чередом. И Фейгеле хотелось помолчать. Она была недовольна собой: слова об успокоительных каплях прозвучали слишком резко. К вечеру им надо будет подъехать к Вонделу. Он теперь живет у дочери за городом. После перенесенной операции никак не может прийти в себя. Дочь делает все, чтобы скорее поставить его на ноги. Там, у Вондела, она, Фейгеле, и услышит о поездке Берека в Бразилию: что пережил, чего добился. Хорошо еще, что никто из пациентов Берека не знает о его возвращении. По телефону она всем отвечала, что он вернется не раньше, чем через три-четыре дня.
Сейчас Катаринка, их собачонка, почуяв хозяина, стряхнет с себя дремоту, вскочит с места и начнет ползать на брюхе вокруг Берека.
ИСЧЕЗНУВШЕЕ МЕСТЕЧКО
Фейгеле открыла окно и буквально губами ощутила свежесть раннего утра. Все вокруг щедро залито солнцем. Цветы на газонах, заполнивших узкий дворик, сверкают блестящими от влаги красками. Берек еще спал, и Фейгеле принялась готовить завтрак: чистить и натирать на терке картофель.
Похоже, сегодня будет славный, солнечный день. Жаль только, что, как и все хорошее, такие дни быстро проходят: не успеешь оглянуться — уже вечер.
Все мы родом из детства, и в каждом из нас память о детстве живет до глубокой старости. Вчера сидели они у Вондела. Затянувшийся допоздна рассказ о поездке за океан утомил Берека. Подали чай. Дочь Агие — высокая, добродушная женщина, сама мать двадцатилетнего сына — вспомнила свою мать, какой отменной хозяйкой она была. И на Берека нахлынули воспоминания. Обычно немногословный и сдержанный, он не дал ей договорить и принялся оживленно рассказывать о своей маме:
— Сколько я себя помню, наш дом, с виду небольшой, всегда был свежевыбеленный, опрятный; никогда я не видел, чтобы стены были обшарпаны, с облупившейся штукатуркой. Двор тщательно подметен. Посуда всегда сверкала чистотой. Большая медная кружка так блестела, что в ней, как в зеркале, можно было видеть свое отражение. А как мама готовила! Ее картофельные оладьи я помню до сих пор. Кажется, и теперь я мог бы съесть целую тарелку и, пожалуй, не отказался бы от добавки…
Домой они возвращались поздно ночью. Было свежо. Ехали вдоль длинной тополевой аллеи, озаренной лунным светом, затем — мимо амстердамских каналов. По пустынным улицам редко проезжала машина или виднелся запоздалый прохожий. Когда они уже были почти у самого дома, Фейгеле сказала:
— К завтраку, Берек, будет тебе целая тарелка картофельных оладий, а захочешь мне доставить удовольствие — съешь и попросишь добавки.
Берек так и не разобрал: то ли это было сказано в шутку, то ли Фейгеле давала ему этим понять, что он был недостаточно вежлив с хозяйкой дома и что сама она, Фейгеле, может готовить не хуже его мамы.
Это было ночью, а теперь уже утро. Фейгеле прикрывает за собой кухонную дверь и идет в спальню.
— Берек, ты спишь или притворяешься? — спрашивает она негромко.
— Сплю, Фейгеле, конечно, сплю, — откликается Берек.
— Так, может, помочь тебе прогнать сон? Вот стяну с тебя одеяло…
— Не вздумай, не то подниму такой шум, что все соседи сбегутся.
— Воображаю, как изумятся соседи, ведь они от тебя никогда громкого слова не слыхали. Вот сброшу тебя с кровати…
— Напрасная затея, — смеется Берек. — Ни домкратом, ни канатом меня с места не сдвинешь. Ты что делаешь удивленное лицо, как будто первый день меня знаешь? Известное дело: раз лентяй, то непременно упрям как осел.
— Берек, я хочу тебе что-то показать.
— Покажи. Но погоди, чем это так вкусно пахнет? Ух, какие ароматы! Катаринка, — обернулся он к собачке, — ты ведь в этих делах понимаешь толк.
— А у меня для тебя приготовлена целая гора картофельных оладий, — как бы между прочим сказала Фейгеле.
— Вот с этого, женушка, и надо было начать. Откровенно говоря, об этом я догадался сразу же по твоему лицу. Ты ведь ничего не умеешь скрывать — ни хорошее, ни плохое. Это мне напомнило те далекие времена, когда мы, позабыв все невзгоды, шутили и дурачились, хотя на душе кошки скребли. Но об этом теперь лучше не думать. Давай сначала позавтракаем — оладьи остынут. То, что ты хочешь мне показать, подождет. Твоя мама, наверное, тебя так не баловала?
Как всегда, Берек до пояса умывается холодной водой, растирает тело жестким полотенцем. Стоя в дверях ванной, Фейгеле, дождавшись, когда утихнет шум льющейся воды, говорит:
— Еще как баловала! Мама готова была для меня сварить куриный бульон с лапшой даже в будни. По сравнению с вами мы, можно сказать, были богачами. Мясо и рыбу брали не в долг. Твоя люлька, наверное, была полотенцем подвешена на крюк к потолку, а бабушка, когда ты плакал, совала тебе в рот кусок житного хлеба, а меня нелегко было утихомирить даже молочными клецками. Вот какая, Берекл, я была. Как-никак единственная дочь.
Чем больше Фейгеле говорит, тем охотнее он ее слушает. Все, что имеет к ней отношение, дорого ему. Надев легкие мягкие тапочки, он идет на кухню и садится за обеденный столик в углу. Вначале они выпивают по рюмочке вина. Настроение у обоих прекрасное: ведь целых два дня им никто не помешает быть вместе. Если не считать собачки, которая после смачного зевка высунула язык и принюхивается к дразнящим запахам.
Большинство коллег Берека считают, что ему живется совсем неплохо. Так оно, вероятно, и есть; как говорится, дай бог дальше не хуже. В городе немало врачей, у которых пациентов кот наплакал, а у него от них отбоя нет, обрывают телефон. Нередко даже среди ночи раздается звонок, и приходится, схватив стоящий наготове саквояж, мчаться к больному. Делает он это безропотно, не жалуясь, и если позволяет себе поворчать, то лишь тогда, когда уж вовсе не было основания тревожить его.
Из раскрытого окна дует мягкий свежий ветерок. Лучи солнца с трудом пробиваются сквозь разросшиеся ветки. Берек отодвигает в сторону тарелку и лениво помешивает ложечкой чай.
— Если не секрет, ты о чем задумался? — спрашивает Фейгеле.
— Да, собственно говоря, ни о чем. В голову лезут одни пустяки.
— С чего это вдруг?
— Как тебе сказать? Должно быть, от того, что когда ты увлечен едой, ничего путного в голову не лезет.
— Берек, а что, если нам быстренько вымыть посуду и махнуть в Дельфт?
— Ну что ты! Это же бог весть где. Фарфоровых тарелок — больших и малых — этой фирмы в буфете полно, и даже шкатулка «Дельфт» у тебя имеется. Чего же еще надо?
— Только ради того, чтобы посмотреть голландский фарфор, люди съезжаются в Дельфт со всего света, а нам добраться туда электричкой сущий пустяк. Ты ведь знаешь, что приобрести что-либо из дельфтского фарфора для меня всегда огромное удовольствие, а ты, как я знаю, любишь смотреть, как художники его разрисовывают.
— Ну зачем, Фейгеле, вставать с места, одеваться? Мне с тобой и дома хорошо, а если тебе хочется помочь мне купить подарок для Гросса — отложим это на другой раз.
— Ладно, пусть будет по-твоему. К тому же ты устал с дороги.
— Вот и договорились, Фейгеле. Оладьи я с удовольствием съел, а теперь показывай, что обещала.
Фейгеле встает с места и быстрым шагом направляется в спальню. Она открывает верхний ящик туалетного столика, достает довольно объемистый конверт и возвращается к Береку:
— Ты, может быть, хочешь посмотреть, как выглядит местечко или хотя бы дом, в котором жила Фейгеле Розенберг?
Берек вскинул брови:
— Местечко и дом, в котором ты жила? Хочу, конечно, но это же нереально. От твоего, моего, как и тысячи других домов, от десятков и сотен наших местечек и следа не осталось. Их сровняли с землей. Какое же местечко ты собираешься мне показать?
— Местечко под названием Горай, — Фейгеле положила на стол газету с фотографией, на которой отчетливо виднелись три близко стоящих друг к другу деревянных дома. Подпись под фотографией гласила: «В доме, что посредине, в местечке Горай жила семья Розенберг».
Кое-что Берек начинает понимать, но это лишь туманные догадки, и он спрашивает:
— Как попала к тебе эта газета?
— Ты помнишь модистку Лею, что лежала надо мной на верхних нарах? Ее убили, когда мы бежали из лагеря. Газету мне прислала ее племянница, когда ты был в Бразилии. Она думала, что, возможно, речь идет о моих родственниках. Вот так, Берек. Оказывается, и в Горае жила некая Фейгеле Розенберг, но я могла бы поклясться, что улица та же и дом с палисадником и высоким крылечком точь-в-точь как наш. Я только не могу разобрать, крыша сделана из дранки или крыта черепицей? У нас крыша была черепичная, и местами на ней проступал мох. Вот это деревце у дороги, ручаюсь, посадил мой отец. Небольшое деревце с колючими ветками.
— Значит, в Горае все-таки жили твои родственники?
— Нет, Берекл, никакие мы не родственники. Но когда я читала газету, все во мне рыдало. Я уже не рада, что затеяла этот разговор с тобой. Мне теперь не хочется, чтобы ты даже читал эту статью.
— Тогда сама расскажи, о чем в ней идет речь.
— Ну, слушай, — начала она. Люблинский музей решил показать в своей экспозиции, как выглядели еврейские местечки в Польше до того, как они были стерты с лица земли в годы войны. Музей обратился ко всем, кто знает что-нибудь о семье Розенберг, жившей в Горае до 1942 года, и просит сообщить об этом. Музей намерен сохранить не только «стены», но и обстановку, одним словом, даже «атмосферу» этого дома. Вот они и разыскивают кого-либо из этой семьи. А теперь послушай, что с ними стало. Было их семеро: Пинхус Розенберг, жена его Фейге и пятеро детей. В августе 1942 года их вместе со всеми евреями вывезли в лагеря Бельжец и Собибор… Нет, дорогой, не могу… — и она умолкла.
Берек видел, что Фейгеле вся дрожит. Должно же было случиться, что музей разыскивал следы некоей Фейге Розенберг и наткнулся на его Фейгеле.
— Знаешь что, — неожиданно пришла Береку в голову спасительная мысль, — я бы, пожалуй, не отказался съездить сейчас с тобой в Дельфт. Еще не поздно.
Когда они вышли из дома, на улице было ясно и солнечно, а над головой — чистое голубое небо. Черногрудая, со светлыми полосками птичка вспорхнула со ступенек и уселась поодаль, как бы давая им пройти.
С ЧИСТОЙ СОВЕСТЬЮ
После необычного для этих мест сухого жаркого лета наступила холодная осень с частыми дождями вперемешку со снегом. Пациентов Берека чаще обычного одолевали сердечные недуги, так что уже с самого утра он был настолько занят, что некогда было даже передохнуть. Когда, наконец, закончился прием и последний пациент покинул кабинет, Берек с облегчением сбросил с себя халат. Он собрался было вымыть руки, как кто-то требовательно постучал в дверь. Берека удивило, что Фейгеле не предупредила его, что в приемной дожидается еще один больной. Но это был не пациент.
Неожиданным посетителем оказался Вондел. Не успел он переступить порог, как Берек по его расстроенному лицу понял, что случилось неладное. Неужели с Гроссом?
Уже месяца полтора от Леона нет никаких вестей. Как будто в воду канул. Сколько Берек ни звонил, квартирный телефон в Бразилии не отзывался. Вондел попытался узнать что-либо о Леоне у их общих знакомых, но и они ничего определенного не могли ему сообщить. Кто-то слышал, будто он собирался куда-то поехать, но куда именно и надолго ли, он никому не сказал. Больше всех беспокоился Берек. Вондел к отсутствию вестей от Гросса относился более спокойно. И раньше нередко случалось, что Леон подолгу не давал о себе знать. При первой возможности все прояснится, он сам расскажет.
В последнем письме к Вонделу, датированном концом августа, Гросс дал понять, что Иозеф Менгеле, возможно, находится в Сан-Паулу. Он писал также, что Зигфрид Якель — двойник Вагнера — за последнее время дважды встречался с Терезой Штангль и подолгу с ней беседовал. Это он узнал не от самой Терезы. Судя по всему, она его избегает.
Эти новости должны были насторожить Гросса, но излишней осмотрительностью он никогда не отличался.
Да, к сожалению, предчувствие не обмануло Берека. Вондел, не глядя, придвинул к себе стул и тяжело опустился на него. Он получил письмо от дочери Леона, и вот что она сообщает.
Отца в последний раз видели днем двенадцатого сентября, когда он вышел из дома. Следы его были обнаружены только через месяц. Нашелся его автомобиль. Экспертиза установила, что из машины его вытащили насильно. Политическая полиция отказалась заняться расследованием этого дела. Комиссар полиции по месту жительства Леона в Сан-Паулу считает, что никакой надежды на то, что Гросс жив, нет. Он также высказал сомнение, удастся ли найти его труп. Полиция опросила несколько человек, близко знавших Гросса, и среди них Терезу Штангль. У нее в доме на улице Фрей Гаспар Гросс был за день до своего исчезновения. Однако фрау Штангль заявила, что она не представляет себе, кто мог быть заинтересован в исчезновении Гросса.
Берек все больше укорял себя: надо было настоять на том, чтобы Гросс хоть на время уехал из Бразилии. Он обязан был во что бы то ни стало убедить его в этом.
Леон, Леон! Какой же это был порядочный, доброй души человек! Беседы с ним всегда были полны глубокого смысла. Он был открыт и доброжелателен к друзьям и резко непримирим к врагам. Как антифашисту ему и до и во время войны пришлось испытать немало невзгод, но и после войны он не смирился и продолжал борьбу. Его все время тянуло домой, в родной Киль, но Леон обрек себя на жизнь в одиночестве, на чужбине и ни на один день не прерывал полной опасностей работы.
Теперь он бесследно исчез, пропал без вести, как на войне. И, хотя время мирное, никто не сможет возложить венок на его могилу.
Вондел сидел с опущенной головой. Губы его сжались. Берек стоял рядом и молчал. Нет, о Леоне он не перестанет думать как о живом. Пусть не гаснет, хоть и призрачный, огонек надежды.
ФИНАЛ
Минуло почти два года с того осеннего дня, когда Вондел принес Береку печальную весть о Гроссе. За это время Верховный федеральный суд Бразилии большинством голосов отклонил требования Польши и Западной Германии, Австрии и Израиля о выдаче им палача Собибора — Вагнера.
Правда, до этого министр юстиции Бразилии дважды выносил решение о передаче Вагнера Федеративной Республике Германии для суда над ним, но оба раза парламент отменял это решение.
Сообщить арестованному, что он может собрать свои вещи, так как завтра его выпустят на свободу, уполномочили тюремного врача Амаду Билака.
Почему, могут спросить, эта миссия была поручена врачу, а не кому-либо другому из тюремной администрации? Потому, что Вагнер прикинулся психически больным. (В том, что это чистейшая симуляция, никто в тюрьме не сомневался.) Поэтому он был не столько в ведении надзирателя, сколько в ведении врача. Сам Вагнер относился к Билаку с недоверием. И даже когда арестованный недавно перенес ангину в тяжелой форме и несколько дней подряд у него была высокая температура, он наотрез отказался от предписанных ему тюремным врачом лекарств и процедур.
По-другому относился Вагнер к психиатру, которого рекомендовал ему Юджин Фушер. От него он был в восторге. Оказалось, что здесь, в тюрьме, легче легкого, будучи в здравом уме, считаться психически больным. Чтобы усвоить эту науку, не требуется много времени и больших усилий. Если не принимать в расчет нескольких попыток к самоубийству, затеянных Вагнером видимости ради, эта «наука» далась ему без особого труда. Раза два он принимался швырять на пол все, что попадалось ему под руку, но буйствовал он лишь настолько, чтобы не приходилось утихомирить его силой.
Обычно он занимался тем, чем хотел: заучивал наизусть «Майн кампф» фюрера, читал мемуары бывших генералов вермахта, смотрел телевизионные передачи, слушал радио, но все же он не мог считать себя совсем свободным. Приходилось продолжать свои «сеансы сумасшествия»: услышав шаги в коридоре, он начинал подолгу топтаться на одном месте или принимался безостановочно бегать по камере, становился в позу полководца, только что выигравшего важное сражение, прикидывался немым или впадал в хандру и подолгу сидел с опущенной головой.
Амаду Билак шел быстрым шагом по длинным тюремным коридорам, ведущим к камере Вагнера, заранее предвкушая, как получит солидный куш за радостное известие. В том, что у этого эсэсовца денежки водятся, он нисколько не сомневался.
Стрелки на электрических часах возле сторожевого поста показывали обеденное время. Вагнер и здесь, в тюрьме, питался неплохо. Это стоило немало, но приносили ему все, что бы он ни захотел. Билака он встретил с нескрываемой досадой: тот пришел не вовремя и помешал ему спокойно пообедать. Надежды Билака оказались тщетными. Вместо благодарности Вагнер подчеркнуто равнодушно выслушал доктора и заявил ему, что это для него не новость, об этом он был поставлен в известность еще накануне. После этого Вагнер более мягко попросил тюремного врача позвонить Терезе Штангль и узнать, не собирается ли она приехать за ним.
Билак в тот же день позвонил, но Терезы Штангль дома не оказалось. Она в отъезде, сообщил ему один из ее служителей, и вернется в Сан-Паулу не раньше, чем через неделю. Это его не на шутку расстроило: она не полностью выплатила ему обещанную сумму. Поладить с ней и раньше было нелегко, — это он помнит еще с прошлого раза, когда в тюрьме сидел Франц Штангль. Этой волчице ничего не стоит пообещать, а потом оставить в дураках. Он попытался было вспомнить, чем, собственно, он не угодил этой паре — Вагнеру и Штанглю. Ни с кем, кто мог бы каким-то образом повредить им, он в сношения не входил. Другой врач на его месте ни за что не согласился бы с диагнозом, который психиатр поставил Вагнеру, он же на все закрывал глаза и за это получил гроши. А что, если бы обман всплыл? Ему тогда наверняка пришлось бы расстаться не только со своей хорошо оплачиваемой должностью, но и еще кое с чем. Билак помнит, какую волну протестов вызвало первое решение парламента не выдавать Вагнера. Тогда даже были вынуждены рассмотреть этот вопрос вторично. Адвокаты Вагнера твердят одно: здесь, в Бразилии, их подзащитный никаких преступлений не совершил, и призывают проявлять гуманность к психически больному человеку.
Что до обвинений, предъявленных Вагнеру, Билак вообще не представляет себе, что такое могло когда-либо произойти. Как это мог человек в одном лагере уничтожить четверть миллиона людей, а в другом — и того больше! Сам Билак за всю свою жизнь никогда никого пальцем не тронул и верит, что после него детям останется не только приличное наследство, но и доброе отцовское имя. Правда, кое-кто из знакомых упрекает его в корыстолюбии, в жадности к деньгам, но за содействие Вагнеру ему обещано совсем немного, а теперь может случиться, что и эту причитающуюся ему мизерную сумму он не получит.
И почему сама Тереза Штангль не соизволила прийти и сообщить Вагнеру эту радостную весть? Еще недавно эта пара собиралась оформить свои отношения, а теперь, как видно, Тереза передумала. Чутье ему подсказывает, что здесь не все гладко.
Только один-единственный раз он, Билак, отказал ей в просьбе. Это было как раз в те дни, когда можно было ждать, что суд над Вагнером все же состоится. Встречаться с арестованным было категорически запрещено. Вагнер тогда находился в лазарете, и Тереза попросила Билака помочь устроить Вагнеру встречу с его двоюродным братом. Сделать это на свой страх и риск Билак не решился, но Тереза Штангль своего добилась при помощи более высокопоставленных лиц. Ему же было приказано присутствовать при их разговоре. До этой встречи он, откровенно говоря, полагал, что родство это фиктивное, но, когда увидел посетителя, засомневался. Сходство между Вагнером и его родственником было поразительным. Правда, встретились и разговаривали они между собой совсем не по-родственному.
По установленным правилам, разговаривать они должны были по-португальски или на другом языке, доступном представителю тюремной администрации. Они же разговаривали по-немецки. Билак, однако, все понял, и у него создалось впечатление, что человек этот пришел отнюдь не с целью повидать своего родственника.
Сперва они молча разглядывали друг друга. Затем посетитель довольно резко спросил:
— Не допускаете ли, Вагнер, что вместо Бонна вы можете угодить совсем в другое место? Как Эйхман, в Иерусалим?
— Что? — в замешательстве переспросил Вагнер, делая вид, будто не расслышал или не понял, о чем идет речь. Но тут же, побагровев, воскликнул: — А вы считаете, что такое возможно?
— Конечно, — последовал «успокаивающий» ответ, — все возможно.
Билака удивило, что «двоюродные братья» обращаются друг к другу на «вы» и посетитель ни разу не назвал Вагнера по имени.
Так начался их разговор, а кончился он еще более странно. Гость недвусмысленно предупредил Вагнера, что если он хоть единым словом обмолвится о тех, кого упоминать не положено, он может исчезнуть из тюрьмы еще до того, как закончится следствие.
— Случается же иногда: был человек и нет его, — с усмешкой заключил посетитель.
Вагнера будто прорвало. Он яростно закричал, что он не из пугливых и не боится угроз, но постепенно умерил пыл и уже более спокойно, с обидой в голосе сказал, что у его друзей нет основания сомневаться: бывший лагерь-фюрер и поныне идет с ними в ногу.
Продолжать разговор Билак тогда не разрешил. Он подозвал надзирателя и кивнул в сторону посетителя. Того сразу же выпроводили.
Жарко, но Вагнеру почему-то зябко, он не может согреться. Казалось бы, с тюрьмой покончено, он уже, считай, на свободе и снова сам себе хозяин, но почему же у него такой горький осадок и так тревожно на душе? Его мучает предчувствие беды. Взъерошенный, он возбужденно шагает по просторной камере: «Пусть только еще кто-нибудь вздумает угрожать мне, я его на части разорву».
Густав Вагнер, отнявший жизнь у сотен тысяч людей, на все способен: он не остановится ни перед чем. Только перед Терезой он робеет. Так повелось с первого же дня их знакомства. С самого начала все у них пошло кувырком. Он до сих пор не может понять, зачем понадобилось Терезе, чтобы его двойник Зигфрид Якель явился в тюрьму, да еще под видом двоюродного брата? Она ведь всячески содействовала этой встрече.
При одной мысли об этом свидании он приходит в бешенство. С Якелем ему нужно было разговаривать не так, его надо было избить до полусмерти. Пусть только сунется к нему еще раз!
Тереза… Чем объяснить, что она снова отказалась стать его законной женой? Оба они уже в летах, какой же смысл откладывать на после? И почему она именно теперь, когда его выпускают на свободу, вздумала куда-то уезжать? Нет, подумал он так же, как и Билак, здесь что-то не то.
В Сан-Паулу Вагнер возвратился 1 октября 1980 года. Там его никто не встречал, и еще до захода солнца он уже был у себя на ферме. По дороге он не встретил ни одного знакомого и только у ворот увидел проходящего мимо чужого человека. Молодой волкодав рвался с цепи, яростно лаял, но лаял он не на прохожего, а на собственного хозяина, которого до этого никогда не видел.
Дверь дома ему открыл эконом, родившийся в Бразилии одинокий пожилой немец Рихард, который преданно служит Вагнеру уже много лет. Судя по всему, возвращение хозяина было для него неожиданным. Но комнаты были тщательно прибраны, все вещи лежали на своих местах. Рихард собрался было тут же взяться за хозяйственную книгу и обстоятельно доложить о положении дел, но Вагнер отложил это на будущую неделю.
Третьего октября, около полуночи, эконом услышал отдаленный крик, но крик этот тут же оборвался и больше не повторился. Все же это его встревожило, и он вышел из домика во двор. Вокруг было тихо. В большом доме ни одно окно не светилось. Собака спокойно лежала у конуры и облизывалась. Кто в такой поздний час мог бросить ей какую-то еду? Наружная дверь дома Вагнера была чуть приоткрыта, и на стук никто не отзывался. Эконом вошел в дом. В спальне, на полу, он наткнулся на труп хозяина. Густав Вагнер лежал скорчившись, с длинным ножом в груди. Рихард снял телефонную трубку и позвонил в полицейский участок.
Утром прибыло несколько автомобилей, мертвого Вагнера отвезли на кладбище и поспешно похоронили. Через несколько часов адвокат Вагнера дал интервью для печати, в котором подтвердил сообщение о том, что бывший обершарфюрер СС Густав Вагнер в возрасте шестидесяти девяти лет был найден в своем сельском доме мертвым. Кто-то из журналистов спросил:
— Как выглядел труп Вагнера?
Адвокат ответил, что лично он мертвого Вагнера не видел, но здесь присутствует эконом, который первым обнаружил труп, может быть, он удовлетворит любопытство газетчика.
— Все покойники — на одно лицо, — позволил себе пофилософствовать старик. — Но я мог бы поклясться, что видел своими глазами, как мой хозяин уже после того, как его закопали, правда одетый по-другому, сел в «мерседес» и куда-то уехал.
Журналисты, естественно, посмеялись, но напрасно. Немного башасу эконом, должно быть, хлебнул, но не настолько, чтобы потерять разум и не понимать, что говорит. Он просто не знал о существовании двойника Вагнера — Зигфрида Якеля.
Помощник коменданта лагерей смерти Собибор и Треблинки Густав Вагнер наконец получил то, что он заслужил. Жаль только, произошло это слишком поздно, и приговор над ним исполнили не те, кто имел на это право.
Глава двадцатая
В РОСТОВЕ-НА-ДОНУ
НА ВСЮ ЖИЗНЬ
В доме Александра Печерского не удивляются, когда в самое неожиданное время, иногда поздно ночью, раздается телефонный звонок и кто-то издалека, за тысячу километров от Ростова-на-Дону, а иногда с другого конца света начинает допытываться на ломаном русском языке:
— Ростоф? Ростоф? Это ест Сашко? Сашко Печерски?
Несмотря на утверждения телефонистки, что это квартира Печерского, человек на другом конце провода желает убедиться, что никакой ошибки нет: он разговаривает с самим руководителем восстания в Собиборе.
Понять первые слова труда не составляет, в ответ в трубке раздается: «Да, это я, Печерский, я вас слушаю». Куда трудней порой бывает понять смысл дальнейшего разговора. Это всё звонят Александру Ароновичу оставшиеся в живых бывшие узники Собибора. С выходцами из Польши он с грехом пополам еще может поговорить, но нередко в трубке слышится речь для него совершенно непонятная. У человека, который только что так взволнованно допытывался: «Ростоф? Ростоф?» — есть дети, внуки, и все они, пусть издали, хотят услышать голос Печерского, выразить восхищение легендарному Сашко, не будь которого, и их самих на свете бы не было. Печерский, конечно, догадывается, что они хотят ему сказать, но все-таки без переводчика трудно обойтись.
Судьба тридцати четырех уцелевших участников восстания Печерскому известна. Шестеро из них живут в Советском Союзе. Остальные двадцать восемь рассеяны по разным странам Европы, Азии, Америки и Австралии. Не всех он знает лично, но фотография каждого из них у него есть. Они переписываются с ним. Кое-кто побывал у него в гостях.
Сюда, к Печерскому, в Ростов-на-Дону, в город, где он вырос и куда возвратился сразу же после демобилизации из армии, тянутся собиборовцы, побратавшиеся между собой на всю жизнь, тянутся нити всего, что имеет отношение к Собибору: к истории восстания, биографиям собиборцев, судебным процессам над палачами Собибора.
Сегодня телефон зазвонил рано, еще не совсем рассвело, и Александр Аронович лишь недавно с трудом поднялся с постели. В стоптанных шлепанцах на босу ногу он ходит по комнате из угла в угол и пытается вспомнить, что же ему снилось. Он так кричал во сне, что Ольга Ивановна, жена, начала его тормошить: «Саша, что ты? Успокойся!»
Звонил Томас Блатт из Санта-Барбара, из Америки. Он сообщил, что завтра вылетает в Ленинград и оттуда первым же рейсом прибудет в Ростов.
Весть эта обрадовала Печерского. Жаль, что Ольга Ивановна уже ушла на работу. Надо подготовиться к встрече далекого гостя. Человек приезжает к нему впервые, и бог весть откуда — из-за океана.
Может быть, Ольге Ивановне стоит отпроситься на несколько дней с работы. Он представляет себе, с каким оживлением она переспросит: «Томас приезжает? Это тот, у кого всегда такие интересные письма?»
Да, у Томаса острое перо. В 1965—1967 годах, когда в Хагене шел судебный процесс над группой палачей из Собибора, Томас прислал несколько вырезок из польских газет с напечатанными в них его материалами. На процессе он выступал в качестве свидетеля и давал ценные показания. Адвокат Френцеля всячески пытался запутать его, сбить с толку, но это ему не удалось.
Звонить Ольге Ивановне сейчас бесполезно: вряд ли застанет ее на месте. Ольга Ивановна, как и Александр Аронович, уже давно на пенсии. Директор учреждения, в котором она много лет работала экономистом, предложил ей вернуться на два месяца. Дело это законное: можно получить и пенсию и полный заработок, а сбережений Печерские не нажили. Да и директор так уговаривал ее, что ему нельзя было отказать. Вот и впряглась она снова в работу, тем более что без дела сидеть вообще не может. Чем-то заниматься она должна непременно.
Олю Печерский встретил в конце войны. Его тяжким испытаниям и после Собибора еще долго не было конца. Он ведь был не только узником лагеря смерти, из которого ему удалось вырваться, но и… военнопленным. Как это ни звучит теперь странно, сказано же было Верховным Главнокомандующим в начале войны, когда не только полки и дивизии, а целые армии оказывались в окружении, что у врага нет наших военнопленных, а есть лишь изменники. И неудивительно, что в первый же день, когда спасшиеся повстанцы наконец встретились с белорусскими партизанами, его отделили от товарищей, которых он привел с собой: всех отправили в один отряд, а его, их вожака, — в другой. Разлучили их, как можно было понимать, потому что не совсем ему доверяли. Кто-то из партизанских командиров даже бросил ему вслед:
— Говоришь, не просто бежали, а восстали… Что-то я подобного не слыхал, хотя сам побывал не в одном лагере. Будь это так, тебе бы Золотую Звезду повесить. Но, как говорится, свежо предание, да верится с трудом.
Правда, в партизанах, где человеческая суть познается довольно скоро и чаще всего безошибочно, тот же командир зачислил Печерского в диверсионную группу, взрывавшую вражеские эшелоны.
Но как только летом сорок четвертого произошло соединение с наступавшими частями Красной Армии, ему учинили допрос с пристрастием. Проводивший так называемую спецпроверку капитан долго его выспрашивал и под конец окончательно решил, что место этого бывшего лейтенанта в штрафном батальоне, и пусть кровью искупит свою вину перед Родиной.
Вину?! У Печерского перехватило дыхание. Не из-за боязни воевать в штрафном батальоне, а от чудовищной обиды. Главное — от кого? И за что? За Собибор? За восстание?
В пятнадцатом отдельном штурмовом стрелковом батальоне ему, вероятно, предстояло сложить голову, но он, видать, родился в рубашке. Батальон занимал участок, где на время установилось затишье. Занимали отбитые у немцев глубокие траншеи, с основательно оборудованными ходами сообщения и запасными ответвлениями для укрытия людей и боевой техники. Недалеко от переднего края был небольшой лес, и оттуда доносились ароматы наливающихся соком елей и сосен. В одну из ночей дивизия перешла в наступление, и пришлось расстаться с обжитыми окопами. Батальону приказано было форсировать реку и закрепиться. В этом бою, уже на противоположном берегу, Печерский был тяжело ранен. Кто-то вынес его из-под огня. Кто-то оказал ему первую помощь.
Его переводили из одного госпиталя в другой, пока, наконец, не оказался под Москвой. Здесь он пролежал долгое время. В этом госпитале медицинской сестрой работала Оля. Была она худенькой, но высокого роста и крепкой. От нее веяло молодостью и здоровьем. Александр вскоре почувствовал, что она становится для него самым дорогим человеком.
К Сашиной койке Оля подходила чаще, чем к остальным, потому что, как она позже ему рассказывала, он был беспомощнее других, хотя и проявлял редкую силу воли и никогда не жаловался. Когда он понемногу стал приходить в себя, особой необходимости выделять его среди больных не было, но к этому времени она уже любила его. Был он строен и привлекателен. Держался так, что окружающие относились к нему с уважением. Ее, откровенно говоря, удивило, что у него на гимнастерке нет ни одной медали, будто и на войне не был. Если спросить его об этом, он, по обыкновению, отделается шуткой. Вскоре и это прояснилось.
Двадцать второго июля 1944 года Совинформбюро сообщило об освобождении города Хелма и железнодорожной станции Собибор в Восточной Польше, а второго сентября «Комсомольская правда» опубликовала статью о лагере смерти Собибор. Это было первое сообщение о восстании в этом лагере, появившееся в центральной печати. Прислал его в газету корреспондент Семен Красильщиков. До этого он опубликовал ряд материалов о Собиборе в газетах Шестой воздушной армии и Первого Украинского фронта.
В палату, где лежал Печерский, «Комсомолку» со статьей Красильщикова принесла Оля.
— Это про вас, — произнесла она скорее утвердительно, нежели вопросительно.
Печерский прочел статью раз, другой, и ему все не верилось, что то, о чем здесь написано, произошло с ним на самом деле. Жив ли кто-либо из советских людей, оказавшихся в Собиборе, — ни «Комсомольская правда», ни сам Печерский тогда не знали. Перед ним снова всплыли события недавнего ужасного прошлого, все то, что довелось ему испытать, и ему захотелось самому рассказать, как за девять месяцев до того, как Красная Армия освободила этот край, лагерь смерти Собибор на время превратился в место кровавой схватки обреченных узников со своими палачами, в боевой лагерь. Жаль только, что не со всеми из них смогли тогда рассчитаться. Френцелю и еще кое-кому из эсэсовцев удалось отсечь огнем и не подпустить восставших к оружейному складу.
— Оля, — попросил Печерский, — будь добра, принеси мне несколько листков бумаги.
Вскоре «Комсомольская правда» сообщила: «Сашко, руководитель восстания в Собиборе, жив. Помещаем его рассказ о лагере смерти». Сотни тысяч людей читали потрясающие строки о страданиях и мужестве. Но ни к кому из спасшихся собиборовцев, выходцев из нашей страны, газета почему-то не попала в руки, вероятно, потому, что в это время они были на фронте.
Два месяца спустя два видных русских писателя — Павел Антокольский и Вениамин Каверин — опубликовали в журнале «Знамя» очерк о восстании узников Собибора и их руководителе.
Вскоре после войны Оля приехала к Саше в Ростов. Все в этом человеке было ей по душе. Что до него, то о лучшей жене и матери для своей дочурки от первого брака он и не мечтал.
…Печерский взял ключ от почтового ящика и, вставив открытой дверь своей квартиры, спустился на этаж ниже за корреспонденцией. Подниматься вверх по ступенькам ему становится все труднее. Сердце и ноги отказываются служить, но он старается не держаться за поручни. Надо не поддаваться возрасту.
О приезде Томаса он решил Ольге Ивановне пока не говорить. Незачем ее тревожить с утра. Дело терпит. Вечером, когда она вернется с работы, они вместе решат, как лучше встретить и принять гостя.
В Собиборе Печерский Блатта не знал. Кстати, в лагере его звали не Томасом, а Тойви. Томасом он стал уже после войны, поселившись в Америке. Печерский припоминает, что от Шлойме Лейтмана и Леона Фельдгендлера он слышал, что есть в лагере пятнадцатилетний паренек Тойви Блатт, на которого можно положиться. Шлойме и Леон были совершенно разными людьми, но оба они обладали какой-то притягательной силой, люди тянулись к ним, шли за ними. Это они предложили Александру возглавить комитет сопротивления, и трудно сказать, удалось бы восстание, не будь с ним этих двоих.
Нередко спрашивают, почему именно ему поручили стать во главе восставших? Конечно, немаловажным было то, что узники из десяти оккупированных стран видели в нем представителя Красной Армии, наносившей победоносные удары по нацистам. Но почему лейтенант Печерский, а не майор Пинкевич?
Пинкевича он и сейчас хорошо помнит. Это был довольно крепкий мужчина лет сорока, с постоянно воспаленными веками, без бровей и ресниц. Говорить с ним можно было только о пустяках; едва речь заходила о чем-то серьезном, он умолкал. Правда, как только их привезли в Собибор, он первый заметил, что паровоз не тянет, а толкает состав и остановился у заграждения из колючей проволоки с таким расчетом, чтобы ни машинист, ни его помощник и кочегар границы лагеря не переступали. Позже стало ясно, что так происходит каждый раз, когда прибывает эшелон с узниками. Это делалось для того, чтобы никто, кроме эсэсовцев, не мог выйти из лагеря.
Ничего хорошего о Пинкевиче не запомнилось. Оказать сопротивление более сильному он был неспособен, однако с узниками по армейской привычке разговаривал приказным тоном и не терпел возражений. Но стоило появиться кому-нибудь из охранников, он покорно опускал голову и поспешно укрывался за чужими спинами. Пинкевич был из тех, кто больше всего на свете дорожит своей шкурой, и рассчитывать на то, что он сможет предпринять что-то на свой страх и риск, не приходилось. Печерский, и не он один, считал, что такой человек в руководители не годится.
О других легко судить, а что, если с этой же строгой меркой подойти к самому себе?
Надо признаться, что, оказавшись в плену, он настолько растерялся, почувствовал себя таким подавленным, что все в нем кричало от отчаяния. Тогда казалось — войне не будет конца. Все, что он видел, слышал и испытал, породило у него в голове такую сумятицу, что, как и тысячи ему подобных, считал себя заживо погребенным. Чтобы преодолеть отупляющее равнодушие, требовалось сверхчеловеческое напряжение. Пришел он немного в себя только в рабочей команде, в которой очутился весной сорок второго года. Здесь он понял, что если есть хоть капля надежды, нельзя опускать руки.
Он подобрал себе двух товарищей, на которых можно было положиться. В трудную минуту куда легче разглядеть, кто чего стоит. Каждый из них готов был прийти на выручку другому. Они решили во что бы то ни стало бежать. Все было обговорено, нужно было только выждать, чтобы подвернулся удобный момент.
Было это в начале мая 1942 года. Несколько дней подряд их гоняли к какому-то крохотному обгоревшему железнодорожному вокзальчику на погрузку и выгрузку вагонов. Незаметно добраться до ближайшего лесочка им удалось, но не более чем через час их, избитых в кровь, приволокли назад и посадили в карцер. За попытку к бегству обычно расстреливали или вешали на аппельплаце. Почему им посчастливилось и они избежали этой участи, трудно сказать. Их отослали в Смоленский лагерь и через две недели — в Борисовский.
Пока Печерский не попал в Собибор, ему казалось, что хуже того, с чем ему довелось столкнуться в лагерях для военнопленных, и быть не может. Здесь же, в Собиборе, он понял, что это далеко не так. В лагере смерти он увидел такое, чему отказывался верить человеческий разум. Но он видел, что его ближайшие товарищи и друзья — Борис Цибульский, Александр Шубаев, Аркадий Вайспапир, Семен Розенфельд — рассчитывают на него, ждут от него действий, и это придавало ему силы. Чувство ответственности за всех близких ему людей не позволило ему отчаяться, покориться обстоятельствам.
Первым из немцев на него обратил внимание обершарфюрер СС Карл Френцель и пытался с помощью краюхи хлеба с кусочком маргарина приручить его перед смертью, сделать его, голодного, податливой овечкой. Эсэсовцу это не удалось. Податливой овечкой Сашко не стал.
За день до восстания Лейтман как-то в разговоре заметил: «Саша, кое-кто считает, что даже к своим друзьям ты слишком строг и требователен. Я им ответил: «И хорошо. Вожак должен быть таким. Тем более, что себя он и вовсе не щадит».
С той далекой, но незабываемой поры много воды утекло, но он все так ясно помнит. И чему удивляться?
ДОКУМЕНТЫ
Печерский поднялся со стула и взглянул на стенные часы. О-о, как далеко минутная стрелка убежала! Он хотел было съездить на рынок, но погода неважная, лучше из дома не выходить. На улице холодно и, главное, ветрено. Небольшие лужицы, образовавшиеся от таявшего снега, снова затянуло ледяной коркой. И хотя сквозь узкий разрыв в облаках прорезалось солнце, стужа набирала силу. Пожалуй, лучше он пороется в папке с письмами Томаса. Он натягивает на себя серый свитер с красными воротом и манжетами и направляется в большую комнату — в залу, как в шутку ее именует Ольга Ивановна, — вдоль стены на полках в строгом порядке расставлено множество папок. Некоторые из них, те, что он недавно забрал из переплетной мастерской, еще пахнут клеем. Здесь хранятся уже появившиеся в печати и еще неопубликованные материалы о Собиборе. Если это материалы на иностранных языках, к каждому приложен русский перевод. В отдельные папки вложены фотографии, рисунки, письма. Писем здесь такое множество, что даже трудно себе представить, как один человек в силах был ответить на каждое из них.
В зеленом дерматиновом переплете с цифрой I на корешке — альбом, и в вырезы его плотных листов, предназначенных для семейных фотографий, вставлено множество документов. Для Печерского они бесценны: это первые официальные данные о событиях в Собиборе.
СТРАНИЦЫ ИЗ ПАПКИ № 1Архив Института истории партии при ЦК ПОРП
Страница первая
Варшава, 24 октября 1943 г.
С в о д к а п о л ь с к о г о п о д п о л ь я о б у н т е е в р е е в в С о б и б о р е
Бунт в Собиборе. Во второй половине октября произошел кровавый бунт евреев в лагере смерти Собибор. Узники лагеря убили несколько десятков своих палачей — эсэсовцев и вахманов. После поджога лагеря узники бежали.
Этот документ нуждается в некоторых уточнениях. Первое: лагерь подожгли не узники, а сами эсэсовцы по приказу Гиммлера: и второе: сводка помечена 24 октября — на десять дней позже восстания. Удивляться этим неточностям не приходится, если принять во внимание условия подполья.
Страница шестаяПодпольная газета «Глос Варшавы»,
Варшава. 16 ноября 1943 г.орган Польской рабочей партии,
И н ф о р м а ц и я о б у н т е е в р е е в в С о б и б о р е№ 73/82 от 16 ноября 1943 г.
Ликвидация лагерей проводится в быстром темпе. Узников расстреливают из пулеметов. Первыми сжигают лагеря, в которых находились евреи. Третьего ноября был ликвидирован лагерь в Травниках, в котором находилось около трех тысяч евреев. Предвидя намерения своих палачей, узники готовились оказать сопротивление. С целью усыпить бдительность заключенных, администрация лагеря за несколько дней до этого смягчила отношение к ним: улучшила питание, объявила о намерении расширить строительство мастерских, и для этого привезли стройматериалы. Узникам приказали копать противовоздушные рвы и там же всех расстреляли. Таким же образом уничтожили всех евреев из лагеря в Понятове, а их там было 15 тысяч. В Собиборе евреи, вовремя разгадав намерения палачей, разоружили и перебили гарнизон эсэсовцев и вахманов и скрылись в лесу. Спаслось около пятисот узников.
Информация помечена 16 ноября 1943 г., а еще 4 ноября Глобочник доложил Гиммлеру:
«Рейхсфюрер!Из брошюры, выпущенной Международным, комитетом в память о четырех миллионах жертв лагеря смерти Освенцим.
19.X.1943 я закончил актион «Рейнгард», руководителем которого я был, и закрыл все лагеря».
Страница последняя.
…Если бы можно было услышать голоса миллионов людей, уничтоженных в Освенциме, это был бы ужасающий вопль — грозное предупреждение всему человечеству.
Печерский сидит у журнального столика и перечитывает старые письма Томаса. Через несколько дней состоится их встреча, и они, надо думать, наговорятся досыта, Печерскому же хочется уже сейчас проникнуться заботами и переживаниями своего лагерного побратима.
ИЗ ПИСЬМА
Дорогой Сашко!Томас Блатт
Я обращаюсь к тебе так потому, что под этим именем тебя помнят все, кто спасся из Собибора. Иногда какой-нибудь эпизод из жизни врезается в память и не теряет своей остроты по сей день. Стоит мне подумать о тебе, и я вспоминаю такую картину: холодный октябрьский вечер, и ты в легком плаще стоишь у дверей женского барака. Помню также Шубаева — «Калимали» тогда его называли — и его любимую песню про чайку, смело несущуюся по волнам. Он обычно пел ее по вечерам, перед тем, как нас выгоняли на аппельплац для вечерней проверки.
Так же хорошо помню многие трагические эпизоды тех дней. Мне кажется, что из лагеря я вырвался только физически. Часто вижу один и тот же сон: я все еще за проволокой, и меня ждет газовая камера. Представился случай бежать, но мне страшно. Потом я очень жалею, что не убежал, когда была возможность, а теперь этого не сделаешь, и я должен погибнуть. И так одно и то же повторяется вот уже двадцать пять лет подряд.
Ты, Сашко, просишь, чтобы я подробно рассказал о себе. Ты мне очень дорог, и писать тебе надо было бы о более радостных вещах, но кто из нас, собиборовцев, может отказать тебе в чем-либо? Посылаю тебе два коротких отрывка из моего дневника.
…Отныне и до конца моих дней эти узкие нары под самой крышей барака станут моим домом. Почти никого из нескольких сот узников, заполнивших барак, я не вижу, но слышу их тяжелое дыхание и знаю, как беспокоен их сон.
Все мы понимали, что рано или поздно нам придется оставить дом и нас угонят бог весть куда. И все равно это было неожиданно На рассвете, когда мы еще спали, послышался тяжелый топот кованых сапог, стрельба, чей-то истошный крик. Это был конец. Мундиры эсэсовцев и рыночная площадь. Молодая женщина, извивающаяся тут же, на земле, в родовых муках. Она молит о пощаде. Невыносимо долгие часы в набитых до отказа железнодорожных вагонах. Без воды, без пищи, без воздуха. Наконец мы куда-то прибыли. Встретили нас наставленными штыками винтовок. Перед нами ворота, и на них надпись: «СС зондеркоманда». Это был Собибор. Высоко в небо вздымается пламя. Зеленый забор из деревьев и кустарников укрывает все, что за ним, но мы знаем, что там сжигают людей и что все мы превратимся в пепел.
— Хальт! Хальт! — К нам идет толстый астматичный немец. — Кто ест столяр?
— Я, я, я… — только и слышатся голоса.
Палка в руках эсэсовца опускается на головы. Люди падают. Немцы любят порядок. Слишком много желающих остаться в живых.
— Эй ты, малый, сколько тебе лет? — немец разглядывает меня с головы до ног.
— Пятнадцать.
Мне сильно повезло. Немец велит капо отвести меня к группе, занятой сортировкой вещей. Первое мое задание — подмести площадку возле железнодорожной платформы. Перрон ярко освещен. Масса людей. Прислушиваюсь, о чем говорят, но ничего не понимаю: чужой язык. Это прибыл эшелон из Голландии. Вахман приказывает нам петь, сам он в сторонке ходит взад и вперед и в такт песне ударяет плеткой по голенищу сапога. Нас заводят в большой сарай без окон. Двери открыты настежь. Мы должны будем отбирать у проходящих мимо нас людей их ручной багаж. Те, кто работал здесь до нас, знают несколько слов по-голландски и растолковывают прибывшим, что они должны оставить здесь свои вещи. Я стою ошарашенный. Люди в полном неведении, куда они попали. Большинство из них, особенно женщины, ни за что не хотят расстаться со своими вещами. Может ли, скажем, эта солидная дама — должно быть, ей давно уже за пятьдесят, — отдавать кусок шелковой подкладки, если она собралась перелицевать мужнино пальто? Вахманы без слов пускают в ход плети. Бьют остервенело, до крови. И все же находятся такие, что норовят под ударами писать свою фамилию на чемоданах и ридикюлях, чтобы легче было потом их найти. Нет карандаша — пишут кто губной помадой, кто обмакивает палец в кровь, текущую по его лицу.
Этим людям намного легче, нежели евреям из Польши, России, так как они не знают, что их ожидает. Говорить им правду не имеет смысла, да и не поверят. Колонна прошла. Сарай снова опустел. Мы наскоро подметаем и посыпаем земляной пол свежим песком.
Мы стоим вдоль длинных столов, заваленных одеждой, и сортируем ее: складываем отдельно брюки, рубашки, свитера. Как из-под земли вырастает Френцель. Я уже знаю: из всех палачей он самый злобный и опасный. Он раздает каждому из нас ножницы и гонит нас в сторону барака, находящегося недалеко от газовых камер. Эшелон доставил много женщин, больше обычного, и нам велено помочь цирюльникам остричь у всех волосы. Барак до отказа набит голыми женщинами. Увидев нас, они стеснительно жмутся друг к другу. Первый раз в жизни вижу голых женщин и от стыда и неловкости не знаю, куда глаза деть. Френцеля это забавляет, и он ехидно ухмыляется, но тут же зверски набрасывается на свои жертвы, бьет их наотмашь плетью, заставляя распрямиться.
Всех остригли. Охранники угнали женщин. Собираем в мешки кучи волос, заплетенные детские косички…
Вдруг доносится гудение мотора и вслед за этим — страшный, нечеловеческий приглушенный крик. Проходит несколько минут, и шум мотора затихает. Снова тишина. Работа окончена. Капо выстраивает нас, пересчитывает раз, другой, и охранник уводит нас строем.
— Отделение!..
Мы крепче топаем ногами и, когда раздается команда «Хальт!», застываем на месте. Нас заводят в барак, снова пересчитывают — все на месте. С тех пор как прибыл эшелон с узниками из Голландии, прошло не более полутора часов.
Шли дни, и все крепла жажда мщения. Хотелось крушить, ломать, стереть в порошок всю эту адскую машину смерти, мстить палачам. Кое-кто из узников, а таких было немало, человек тридцать, знали, что в лагере создан и действует подпольный комитет, которым руководит Сашко из Москвы.
…14 октября 1943 года. Три часа дня. До боли в глазах смотрю на дорогу, ведущую в первый лагерь: оттуда должны прийти несколько заговорщиков. Идут. Из-за ворот показывается Шубаев с ведром в руках. Сопровождает его капо, входивший в подпольную группу. Так надежнее. Волнения немного улеглись.
Мы уже знаем, что в первом лагере покончено с эсэсовцами Нойманом, Геттингером, Грейшуцом, Гаульштихом. Большинство узников занято своим делом и ничего не подозревает.
…Приближаются решающие минуты. Я у слесарей. Станислав Шмайзнер — старший в мастерских — взял из рук десятилетнего Дрешера карабин и разглядывает его. Дрешер работает уборщиком в казарме вахманов, и, когда дневальный отошел от своего поста, мальчик схватил карабин, спрятал его между метлами и принес сюда.
Я входил в группу, ринувшуюся к выходу вдоль главной аллеи. Когда охрана открыла огонь, мы уже были по ту сторону ворот. Остановиться нельзя было, потому что задние напирали. Так я и еще несколько человек очутились между колючей проволокой в проходе для немецких патрулей. С нами и Шмайзнер с карабином в руках. Стоя во весь рост, он спокойно целится в пулеметчика на сторожевой вышке.
Два ряда колючей проволоки мы уже миновали. Кто-то лопатой разбивает третий ряд. Когда я оказался в узком проходе, напирающие сзади свалили ограду вместе со столбами и прижали меня к земле. Наверно, это меня и спасло. Правее и левее меня бегут узники. То тут, то там люди подрываются на расставленных гитлеровцами минах. Когда поток беглецов схлынул, мне удалось выбраться из-под колючей проволоки. Сделать это оказалось проще, чем я думал: я выскользнул из пальто и через несколько минут добрался до ближнего леса…
Сашко, судя по твоему письму, ты неплохо информирован обо всем, что происходит на собиборском процессе в Хагене. Одно только скажу: стоять рядом с Френцелем, Болендером, Вольфом и не иметь возможности расквитаться с ними — адская мука. В ФРГ закон на их стороне. Они награбили столько, что теперь живут припеваючи. Нельзя равнодушно смотреть, как нагло, вызывающе они себя ведут на суде: острят, покатываются со смеху. Скоро год, как длится процесс, свидетели один за другим выступают, приводят факты о сотнях тысяч замученных людей, а судьи в это время зевают со скуки. Не было ни единого случая, чтобы обвиняемый поднялся с места и сказал: я был молод, меня воспитал фашизм. Я в это верил и делал то, что мне велели. Но эти «герои», имевшие дело с безоружными людьми, с женщинами и детьми, на такое неспособны. И своей идее они не были верны. Они убивали не потому, что носили мундиры эсэсовцев и обязаны были выполнять приказы; они надели мундиры затем, чтобы убивать.
Как ты живешь? Пришли мне свою семейную фотографию. На днях я смотрел телевизионную передачу о твоем Ростове. Красивый город. Показывали улицу Энгельса, «Ростсельмаш», стадион, зону отдыха вокруг города и, разумеется, реку Дон. Показывали рынок и даже толстяка, торгующего рыбой.
Не исключено, что в будущем году я буду в Польше и оттуда постараюсь съездить в Советский Союз. Может быть, увидимся с тобой.
Печерский снял очки и вложил в футляр. Затем поднялся и поставил папку с письмами Томаса на место. Шагая по комнате, он хмурит брови. Удивительное дело: неужели столько узников знали о плане восстания и о том, кто им руководит? И опять-таки, как ему помнится — а он эти события держит в памяти, словно под увеличительным стеклом, — десятым по счету и последним, кто за два дня до восстания был посвящен в эту тайну, был капо Бжецкий, а как пишет Томас, об этом, оказывается, знал и еще кое-кто. Он непременно спросит об этом Томаса. Выходит, кто-то из подпольщиков был неосторожен. А что, собственно говоря, спрашивать? Кузнецы, слесари, тайно готовившие топоры и ножи, естественно, понимали, для чего они их делают. К тому же было это бог весть когда, и какое теперь имеет значение?
Одна мысль тянет за собой другую. Во второй лагерь, на самое опасное задание, где требовалось ликвидировать четырех эсэсовских офицеров и перерезать телефонные кабели и провода сигнализации, был послан не Шубаев, как это пишет Томас, а Цибульский. Шубаев отправился в портняжные мастерские; там ему предстояло покончить с Нойманом, временно исполнявшим обязанности коменданта лагеря. Цибульский знал, что его удар топором должен быть первым, и он, пожалуй, обиделся бы, если бы это доверили сделать кому-либо другому. Он был еще довольно крепок и сохранил силу в руках. Борис взял с собой двух молодых парней — Михла и Беню. Это были его помощники. Сопровождающим у них был капо станционной команды Чепик. Тут Блатт что-то напутал. Ничего удивительного: в такой момент немудрено было забыть и собственное имя. Намного хуже, если путают умышленно, пытаясь присвоить себе чужое имя. Печерский вспомнил историю с лже-Цибульским, присвоившим не только чужое имя, но и чужие заслуги.
ЛЖЕ-ЦИБУЛЬСКИЙ
18 июля 1964 года, в восемь часов утра, в передаче Всесоюзного радио среди других новостей прозвучала обширная и захватывающая информация новосибирского корреспондента о том, как герой собиборского восстания Борис Цибульский двадцать три года спустя встретился со своим сыном, родившимся на оккупированной Украине. Печерский передачи не слыхал. Как раз в это утро его вызвали на совещание к директору завода. Но, как только он вернулся в цех, ему об этой передаче сообщили. О его причастности к Собибору знали все рабочие цеха.
— Как, как вы сказали? Борис Цибульский? — переспросил Печерский. Ему трудно было поверить в это.
Последовала долгая пауза, — бухало сердце, все остальные звуки глохли.
Все послевоенные годы он разыскивал оставшихся в живых собиборовцев. Цибульского он не искал. Его, тяжело больного, в жару, после переправы в ледяной воде через Буг, они вынуждены были оставить в одном из сел в партизанской зоне оккупированной Западной Белоруссии. С ним осталась женщина, бежавшая из гетто. От нее Печерский позднее узнал, что Борис скончался от воспаления легких.
Значит, это была неправда, или же женщина что-то перепутала. Как бы то ни было, очень уж хотелось верить, что произошло чудо, что Борис жив. Не могло же Всесоюзное радио допустить ошибку.
Весь день он не находил себе места. Звонили без конца. Справлялись, слушал ли он радиопередачу. Позвонил Вайспапир из Артемовска, Розенфельд из Гайворона, Вейцен из Рязани, Литвиновский из Куйбышева. Близкий друг из Москвы сообщил Печерскому, что он узнал телефон новосибирского корреспондента Всесоюзного радио, но пока ему не удалось связаться с ним. Не успел положить трубку, как снова раздался звонок. Это Ольга Ивановна. Слушая ее, посторонний человек мог бы подумать, что воскресший из мертвых Борис по меньшей мере ее родной брат.
Давно уже Печерский так не торопился домой с работы. Он даже не замечал, что в лицо дует горячий, пыльный ветер и что рубашка на нем мокрая от пота. Город отдавал накопленный за день жар. Александр Аронович все думал о Борисе и будто видел его перед собой живым. Был он простым парнем — возчиком из Донбасса. На первый взгляд он даже казался грубоватым, но на самом деле был на редкость отзывчивым, готовым в любую минуту прийти на помощь измученным и отчаявшимся людям, окружавшим его. Даже в минском карцере он всех подбадривал то шуткой, то остротой. И в тифозном бараке он повторял: быть человеком — это не заразительно.
Зря Печерский торопился домой. Его друг из Москвы позвонил только часа через четыре:
— Запишите адрес Цибульского в Новосибирске. Телефона у него нет. В Ленинской библиотеке я просмотрел несколько комплектов новосибирских газет. Обнаружил в них две статьи о Цибульском. Написаны они, как мне кажется, чересчур бойко. Вы даже представить себе не можете, как там его хвалят и превозносят.
Печерского слова «хвалят и превозносят» и тон, каким они были произнесены, задели за живое. Как же иначе? Такого человека не грех хвалить и превозносить. Он это заслужил. Даже в Собиборе он сохранил огромную волю и жил в согласии с собственной совестью. А если в статьях не так уж все точно, то в этом, вероятно, повинны газетчики, которые, чего греха таить, порой теряют чувство меры.
Еще до того, как Печерский дождался звонка из Москвы, он написал подробное письмо Цибульскому. Теперь осталось написать адрес на конверте. В письме Печерский приглашал Цибульского приехать в Ростов.
Шли дни, а из Новосибирска ни слуху ни духу. Печерский не знал, что и думать.
Второго августа его вызвали на городскую телефонную станцию. Разговор заказал Харьков. Странно, ни у кого из Печерских родственников или близких знакомых в этом городе нет. Кого же это могло занести туда?
На телефонную станцию Печерский пошел вместе с Ольгой Ивановной. Пришлось долго ждать. Наконец из динамика раздался голос:
— Печерский, Харьков, пятая кабина.
— Алло, алло, кто у телефона?
— Саша, это я.
— Я что-то твоего голоса не узнаю.
— О, браток, должно быть, голос мой сильно изменился. Это я, Борис, Борис Цибульский. Тебе не верится, что я остался жив? Понимаю тебя. Я нахожусь на Харьковском почтамте. Здесь, в Харькове, живут мои родственники, и я с сыном приехал к ним в гости. Вчера я позвонил в Новосибирск, и сестра мне передала, что от тебя пришло письмо, и сообщила твой адрес. Как только я услышал твое «алло», я сразу же тебя узнал.
У Печерского дрогнуло сердце. Это Борис. Если бы можно было, он готов был обнять его, прижать к груди. Хочется не только слышать своего друга, но и видеть его, и он кричит в трубку:
— Борис, сейчас же купи билет и приезжай в Ростов. Сюда всего-то езды несколько часов.
— Не могу. У меня на руках билет на самолет в Ленинград. Там брат мой живет.
— Как это «не могу»? Билет в Ленинград сдай. Не можешь у меня пробыть долго — побудь хоть одни сутки, день, час. Ты ведь понимаешь…
— Если бы я не понимал, не стал бы тебя разыскивать. Сколько вместе пережито!
— Когда ты меня разыскивал?
— После войны. Я для этого специально ездил в Кременчуг.
— Почему в Кременчуг? Мы оттуда уехали, когда мне и шести лет не было. В 1915 году.
— Ну хорошо, Саша. Увидимся, и я тебе все объясню. А теперь нам пора кончать разговор. Через час я должен быть на аэродроме. Как только приеду в Ленинград, напишу тебе. Будь здоров. Привет жене и детям.
Печерский подумал, что, если Борис и напишет, это будет не скоро. Почему-то в душу запало подозрение. Об этом он по дороге домой сказал Оле.
— Как могла тебе прийти в голову такая мысль? — остановилась она. — Через неделю получим от него письмо. Не смог человек сразу поехать к нам, ну и что из этого?
Первое письмо от Цибульского Печерский получил через шесть дней, 8 августа. Но отправлено оно было не из Ленинграда, а из деревни Мышковичи, Могилевской области. Письмецо коротенькое, всего несколько строк, написанное круглым разборчивым почерком.
Дорогой Сашко!Целую. Борис Цибульский
Жаль, что все эти годы не знал, что ты жив и обитаешь в Ростове. Надеюсь, что наша встреча скоро состоится. Я сейчас разъезжаю по местам, где добрые люди укрывали моего сына. Родственников у меня много, а семьи нет. По приезде в Москву напишу подробное письмо. А пока посылаю тебе новосибирскую газету с рассказом о нашем героическом восстании в Собиборе.
Газета датирована воскресеньем, 29 марта 1964 г. Статья озаглавлена «Побег из Собибора». Далее следует подзаголовок: «Маленькая повесть о несгибаемом человеке, бывшем разведчике Борисе Цибульском». Начинается она выдержкой из воспоминаний Печерского о восстании:
«…Через полчаса ко мне пришел Борис Цибульский, которому было поручено убийство гестаповцев во втором лагере.
— Борис, — сказал я ему, — время пришло. Я посылаю тебя на самый трудный участок. С тобой пойдут Михл и Беня. Возьмите два топора. Помни, Борис, ты начинаешь первым. Твой удар вдохновит всех…
— Не беспокойся, Саша, наши люди только ждут сигнала…»
Эти строчки, — пишет автор статьи, — я привел вместо предисловия, ибо в них идет речь о Борисе Цибульском, человеке исключительной и тяжелой судьбы, о котором я и хочу здесь рассказать.
Далее автор передает то, что он узнал от самого Цибульского:
«Собибор… Их построили на обширном дворе, опутанном колючей проволокой. Высокий гестаповец в блестящем плаще медленно прошелся перед строем, остановился у начала шеренги, а затем, показывая пальцем на пленников, стал считать:
— Айн, цвай, драй…
Дойдя до пятидесятого, он приказал ему сесть на землю. Цибульский оказался сотым, и ему тоже приказали сесть. Сердце сжалось в комок, во рту стало сухо и горько. Офицер монотонно продолжал считать. Когда он кончил, восемьдесят человек сидели на земле: каждый пятидесятый. Гестаповец не спеша достал портсигар, щелкнул крышкой. Сотни пар напряженных глаз следили за каждым его движением.
Он размял сигарету, чиркнул зажигалкой и, отогнав снятой перчаткой струйку дыма, медленно, но четко заговорил:
— Все, кто стоят, сейчас должны раздеться догола. Вещи оставьте здесь. Потом вы пойдете в парикмахерскую, а затем в баню. После мытья получите чистое белье и казенную одежду. Понятно?
Через несколько минут пожитки военнопленных лежали на земле, а колонна голых людей двинулась к баракам, где находилась парикмахерская.
Восемьдесят человек, в том числе и Борис, дожидались своей участи. Они еще не знали, что им просто повезло…»
Печерский читает и не может понять, откуда Борис взял все это. В действительности Френцель никого не считал. Он только приказал, чтобы все столяры и плотники сделали шаг вперед. Вышло их восемьдесят человек. Число сходится. Да и как можно себе представить, чтобы он считал такую массу людей? Ведь для того, чтобы отделить каждого пятидесятого, он должен был пересчитать четыре тысячи человек, а в нашем эшелоне их было тысяча семьсот пятьдесят.
«Среди узников, — читает далее Печерский, — чем-то выделялся невысокий молодой человек с сохранившейся военной выправкой. Спустя некоторое время Борис познакомился с ним. Он отрекомендовался Александром Печерским. Сказал, что был лейтенантом. В плену уже два года. Пытался бежать, но его схватили. Борис коротко, без особых подробностей сообщил о себе».
И снова Печерский недоумевает. С Борисом он был в «юденкеллере» — «погребе для евреев», как его немцы именовали, — в Минском рабочем лагере, в Собибор они прибыли одним эшелоном. Кто же здесь путает — автор очерка или сам Борис? Зачем было Цибульскому присылать эту новосибирскую газету? Каждый приведенный в ней эпизод порождает сомнения. Вот, например, написано, что он убил братьев Вольф — двух гестаповцев, отличавшихся особой жестокостью даже среди душегубов из Собибора. Но этого же не было! С младшим братом расправился член подпольной группы Леон Фельдгендлер, а старшему, Францу Вольфу, к сожалению, удалось улизнуть, возвратиться в Западную Германию, в Эппельгейм.
И, наконец, выходит, что бежал Цибульский из лагеря не с Печерским, Шубаевым, Вайспапиром, а с незнакомыми тремя мужчинами и какой-то девушкой. Для кого же тогда после перехода через Буг изготовили носилки из срубленных дубков?
Сомнения, сомнения… Как от них отделаться? При желании можно найти им объяснение: после событий в Собиборе прошло столько лет, многое забывается. С Цибульским они ведь расстались, когда он был очень болен, бредил, и все же…
— Оля, мне все кажется, что это не тот Борис, который был со мной в Минске, в Собиборе.
— Что ты! Как у тебя язык поворачивается сказать такое? Если это не тот Борис, то откуда он тебя знает?
— Он мог где-то вычитать…
— Может быть, не он, а ты кое-что забыл?
Печерскому хотелось, чтоб права оказалась Оля. К тому же вскоре прибыла газета «Правда» от 8 августа со статьей ее новосибирского корреспондента «Встреча с сыном», в которой новосибирский учитель физкультуры Борис Ефимович Цибульский представлен как один из активнейших участников восстания.
…Письма от Бориса приходят часто, но о Собиборе в них почти ничего не говорится. Так просто, коротенькие, ни о чем не говорящие записки. Судя по штемпелям на конвертах, он носится по разным городам. Единственный обратный адрес указывает: «Москва, Главный почтамт, до востребования». В одной из записок он сообщает, что собирается быть в Москве с 16 по 20 августа. Надо было бы туда съездить: но как его там найдешь?
На каждое его письмо Печерский отвечает тут же и всякий раз задает вопросы, которые просит уточнить.
Наконец кончились разъезды Цибульского. Пятого сентября от него поступает письмо на двенадцати страницах, в которых он описывает свои воинские подвиги. Только за первые два месяца войны он захватил в плен семнадцать гитлеровцев, за что был награжден орденами Красного Знамени и Красной Звезды. В начале осени сорок первого года он и еще четверо его товарищей попали в плен. Колонна военнопленных, в которой их гнали, недалеко от Белой Церкви была полностью уничтожена. Он и его товарищи успели на какую-то долю секунды припасть к земле, прежде чем застрочили немецкие пулеметы, и это их спасло. Вскоре они снова попали в руки к немцам, только это уже было в Житомире. Оттуда он угодил в Майданек, Треблинку, Бельжец и в хорошо известный самому Саше лагерь Собибор. Отовсюду ему и его неразлучным друзьям удавалось бежать. Для истинно смелых людей нет безвыходного положения, и даже немецкие лагеря не так страшны, как их рисуют.
До этого письма у Печерского еще тлела надежда, что человек, с которым он переписывается, его товарищ по борьбе. Как ни противно было его хвастовство, он готов был это простить. На войне случалось такое, что и самой пылкой фантазии не придумать. Здесь же всякий след правды утерян. Да и найдется ли хоть один человек на свете, кто пережил ужасы Майданека, Треблинки, Бельжеца, Собибора, и мог бы произнести такие кощунственные слова: «немецкие лагеря не так страшны, как их рисуют…»? Печерский пришел к убеждению, что перед ним не тот Борис Цибульский, которого он знал по Минску и Собибору. Это разные люди.
В конце письма новосибирский Цибульский неоднократно напоминал Печерскому, пытаясь убедить его, что «так оно и было», будто в Собибор он попал не в сентябре, а в мае и что сразу же включился в работу подпольной группы. Ему, дескать, досадно, почему Печерский, руководитель восстания, в своих публичных выступлениях и в печати не упоминает многих оставшихся в живых собиборовцев. Он, Цибульский, ведет с ними переписку и, как только приедет в Ростов, сообщит ему их фамилии и адреса. Пока же он просит, чтобы Сашко как можно скорее выслал ему свое фото и появившиеся за последнее время в печати материалы о Собиборе. Из Новосибирска он собирается переехать в Харьков или Ленинград. Фотография же ему нужна для того, чтобы не только рассказать о герое, который спас от верной гибели его и еще сотни людей, но и показать, как он выглядит. Почему-то больше всех он запомнил капо Бжецкого. Того, одноглазого. Второй глаз ему еще до войны выбили. Ему хотелось бы знать, как сложилась дальнейшая судьба Бжецкого.
На другой день, после того как прибыло письмо, шестого сентября, Цибульский снова вызвал Печерского к телефону. Плата за переговоры его нисколько не смущала. Несколько минут подряд он размеренным тоном человека, питающего вкус к обстоятельным беседам, говорил о встрече со своим сыном, потом сказал, что в 1962 году он приезжал в Ростов в качестве арбитра двух знаменитых футбольных команд — «Спартак» и ЦСКА.
Было ясно, что о Собиборе он говорить не станет. Печерский прервал его:
— Борис, напомни мне, когда мы с тобой впервые встретились.
В ответ он услышал:
— Ну, здрасте! Не помню. Я ведь был во многих лагерях. Всего не упомнить.
Печерский почувствовал, как запершило у него в горле, и закашлялся. Дальнейший диалог выглядел так:
— Ты мне пишешь, что в Собиборе работал во втором лагере, а ночевал ты в каком лагере?
— Что значит — в каком? Во втором. Неужели, Саша, ты забыл, в каких бараках мы ночевали?
— Нет, Борис, я не забыл, но, как мне помнится, никто из узников во втором лагере не жил. Теперь скажи мне, кто входил в вашу подпольную группу?
— Кто? — Голос у него вдруг осекся, он как будто проглотил застрявший в горле комок. После этого он продолжил, перемежая разговор междометиями: — Э-э-э, значит, сперва нас было пятеро. Потом мы тебя привлекли…
— В каких городах Советского Союза живут собиборовцы, которых я не упоминаю?
На другом конце провода стали мямлить что-то невразумительное.
— У тебя имеются газеты и журналы за 1945 год, в которых описываются события в Собиборе?
— Да, имеются.
Печерский больше не в силах скрыть свое возмущение. Ведь это же придумать надо. Чудовищно!
— Так вот, слушай: я верю, что ты Борис Цибульский, но мне трудно поверить, что ты был разведчиком, да к тому же бывалым. Ты не тот Борис Цибульский, за кого себя выдаешь. Это ложь. В Собиборе ты никогда не был. Ты все вычитал из газет и журналов.
Несколько секунд слышно было, как кто-то тяжело дышит в трубку. И связь прервалась.
Неделю спустя из Новосибирска прибыло еще одно письмо. Цибульский признается, что в Собиборе никогда не был, и просит прощения у всех тех, кому дорого имя настоящего Бориса. Он также просит пощадить его старую мать, так как она не вынесет его позорного поступка. И еще он просит принять во внимание его особые боевые заслуги (для большей убедительности он указывает номер воинской части), о чем свидетельствуют его фотографии, помещенные в центральной печати. К письму приложена вырезка одной московской газеты от 17 июля 1943 года. Под заголовком «Наши героические сыновья и дочери» среди других помещена фотография молодого, симпатичного парня. Под фото надпись:
«Отважный летчик Н-ской авиачасти старший лейтенант Борис Цибульский. За героизм награжден орденами Красного Знамени и Красной Звезды».
Вряд ли стоит говорить, что в письме нельзя было обнаружить ни признания своей вины, ни следа искреннего раскаяния.
Как потом выяснилось, новосибирский Цибульский и к этому человеку никакого отношения не имеет. Он оказался аферистом, воспользовавшимся тем, что его имя и фамилия совпали с именами отважных людей.
Еще почти целых восемь лет Цибульский продолжал свои мошеннические проделки, и каждый раз находились люди, верившие этому проходимцу. Окончательно он был разоблачен в 1972 году. Выяснилось, что человек, вздумавший присвоить себе чужие заслуги и чужую славу, ни в одном из немецких лагерей никогда не был. В годы войны он прожил на оккупированной территории Украины и работал одно время вахтером, потом экспедитором.
Ветер на дворе немного утих. До прихода Ольги Ивановны с работы можно еще успеть кое-что закупить. Печерский выходит на улицу. Он живет в центре города. Здесь ему дорог каждый уголок. На рынок ходить он небольшой охотник. Но ничего не поделаешь: ему очень хочется встретить Томаса хорошим обедом.
ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ
«Вечерний Ростов», 29 февраля 1980 г.
И з и н т е р в ь ю с г р а ж д а н и н о м С Ш А Т о м а с о м Б л а т т о м
— Мистер Блатт, это первое ваше знакомство с нашей страной?
— Да, и я счастлив, что наконец-то осуществилась моя тридцатишестилетняя мечта.
— А что питало ее столь долгие годы?
— Страстная надежда встретиться с человеком, вашим земляком, сыгравшим исключительную роль в моей судьбе — по существу, давшим мне вторую жизнь. Это Александр Печерский.
— Вас можно поздравить: мечта сбылась — встреча состоялась. Какова ее предыстория?
— Корнями своими она уходит в годы второй мировой войны… Мне было двенадцать лет, когда фашисты оккупировали Польшу, где жила наша семья. Вам, наверное, известно, какая судьба ожидала живущих под оккупацией евреев. В 1943 году нас бросили в фашистский лагерь смерти. Из нашей семьи я один лишь и уцелел.
Советский лейтенант Саша Печерский стал организатором тщательно продуманного и необычайно смелого восстания узников лагеря смерти. Так я и многие другие пленные остались живы.
— Мистер Блатт, как повлияло на вас пережитое во время войны?
— Ни один психоаналитик уже не избавит меня от выработавшегося во мне с детских лет «комплекса войны», если это можно так назвать. Дайте вашу руку, пожалуйста, — чувствуете? До сих пор ношу в себе материализованную память о войне — фашистскую пулю, «засевшую» под подбородком.
Помню, как поразило меня мужество советских военнопленных. Под дулами автоматов, ежеминутно глядя смерти в глаза, они не теряли стойкости духа и назло своим врагам запевали русские песни, многие из которых часто звучат в магнитофонной записи и на пластинках в моем доме и сейчас. Как видите, интерес к вашей стране формировался у меня в довольно необычных условиях.
— Как сложилась ваша жизнь в мирное время?
— После войны я перепробовал много профессий: работал санитаром в госпитале, стоял за станком на заводе. Потом увлекся электроникой… В настоящее время являюсь одним из руководителей небольшой фирмы по производству стереоаппаратуры для транспортных средств, живу в Санта-Барбара — городе, расположенном в ста милях от Лос-Анджелеса — столицы южного штата Калифорнии.
Будучи по призванию и первой моей профессии журналистом, я много пишу о минувшей войне, об ужасах фашизма. Пытаюсь делать документальные фильмы на эту тему. Считаю, что таким образом вношу свой скромный вклад в дело мира, который так нужен нашим народам.
— Мистер Блатт, изменило ли недельное знакомство с нашей страной ваши прежние представления о ней?
— Видите ли, моя судьба не типична для Америки, а мои симпатии к СССР, советским людям — в силу всего вышесказанного — можно назвать врожденными. Не скрою, многие отговаривали меня ехать, но деньги были заплачены, билет куплен, да и отступать я не захотел… Самолет доставил меня в Ленинград, и я влюбился в этот чудо-город. Удивление другого рода — радушие, гостеприимство.
В Ростове я был гостем семьи Печерских, посетил дома некоторых их знакомых. Наверное, в представлении многих американцев, зараженных «великой американской мечтой» стать богатыми, иметь несколько машин, собственную виллу и многое другое, достаток моих новых знакомых, прямо скажем, очень скромен.
Здесь я видел мемориал «Змиевская балка». Какой впечатляющий по своей правдивости и трагичности памятник жертвам фашизма! Уверен: большинство американцев хотят жить в мире с народом вашей страны, к которой питают неподдельный интерес, и мало кто из моих соотечественников жаждет возврата «холодной войны».
Знаю, что по приезде домой в Санта-Барбара мне придется отвечать на множество вопросов, и убежден: мои ответы на них, рассказы о людях, с которыми я встречался, убедят их во многом…
Глава двадцать первая
ЗАПАДНОГЕРМАНСКАЯ ФЕМИДА
НА ГУМАННОЙ ОСНОВЕ
Шестнадцать лет прошло с тех пор, как в Хагене закончился процесс над палачами Собибора. Карл Френцель, осужденный на пожизненное тюремное заключение, добился пересмотра дела. И снова суд присяжных при хагенском ландсгерихте — окружном суде — без конца заседает. Многие бывшие узники, выступавшие на первом процессе, по возрасту и состоянию здоровья не могут прибыть сюда вторично. Кое-кто из них уже ушел в мир иной.
За эти годы Френцель сильно изменился. На себе этого не замечаешь. Но вот на днях, просматривая газеты шестидесятых годов, когда проходил Хагенский процесс, и глядя на фотографии, он с горечью убедился, что время основательно поработало над ним. Тогда он был в полном расцвете сил: здоров, силен. Белокурый ариец. Теперь голова поседела. Тяжело свисающий двойной подбородок предательски выдает его возраст, причиняет ему большое огорчение и мешает ходить по-прежнему с высоко поднятой головой, как в былые годы. Одни только глаза не изменились: большие, бегающие «глаза голодного волка», как метко выразился один из журналистов. Френцелю это выражение даже пришлось по душе. Теперь он уже не тот — наделен целым «букетом» болезней, к тому же не следит за собой должным образом. Редко выпадает день, когда бы он не выпил две-три кружки пива. Пальцы то и дело тянутся в карман за сигаретой. Дети постоянно выговаривают ему за это, а он то ли в шутку, то ли всерьез отвечает:
— Я ведь всего-навсего человек, как же можно отказаться от земных благ? Не беспокойтесь: мне виднее, что можно и чего нельзя. Да я и не затягиваюсь.
Врачи категорически запретили ему курить, предупредив, что в противном случае он может лишиться ног. Уже много лет он не выходит из дома без палки. Палка у него особенная, массивная и в то же время легкая, точеная, окаймленная светлыми ободочками, — подарок от брата, который во времена Гитлера был широко известен как теолог. Этой памятной вещью он дорожит и не выпускает ее из рук даже сидя. Однажды палка явилась причиной неприятного инцидента.
У соседа снимал комнату некий Август Бест. Надо же было случиться, чтобы он упал на улице, вывихнул ногу и пришел попросить ненадолго палку. Взяв ее в руки, он принялся разглядывать костяную ручку и вырезанного на ней орла — символ рейха — и неожиданно резко швырнул ее в угол. Оказалось, что Август Бест был одним из тех, у кого есть какие-то свои причины ненавидеть нацизм.
Пришлось заказать новую ручку. Эта тоже сделана искусно, но с прежней ее не сравнить.
Френцель взял в руку палку и вышел на улицу. Не спеша зашагал он к дому номер сорок два по Гайницштрассе и вот уже поднимается по широким, чисто вымытым ступеням в двести первый зал Хагенского окружного суда. Давно уже для него открыт свободный вход в это помещение и, что существеннее, выход из него. В 1976 году окружной суд Хагена счел возможным пересмотреть дело Френцеля. Решение принято по апелляции, составленной адвокатом Рейнчем. Это была ловко состряпанная бумага, из которой следовало, что несправедливо его, Френцеля, обвинять в совершении убийств. Пока же он «условно» освобожден.
— Уголовный кодекс, — объяснил председатель суда, — допускает подобное освобождение, принимая во внимание личность осужденного и степень его вины.
Вспоминая об этом, Френцель ухмыляется. К судьям он претензий не может иметь. Жаль, что нет уже в живых Курта Болендера. Шеф «небесной дороги» покончил с собой в тюрьме. Поторопился. Выждал бы несколько лет и тоже подал бы апелляцию. И он мог бы утверждать, что обвиняли его зря, никаких преступлений он не совершал. Неужели Болендер — эта хитрая бестия — не понимал, что при желании не так уж трудно сочинить юридические формулировки, чтобы черное стало казаться белым. Иначе как бы мог он, Френцель, оказаться на свободе, да еще рассчитывать, что на этот раз суд окончательно его оправдает.
Когда стало известно, что Курт Болендер лишил себя жизни, кое-кто из друзей истолковал этот акт чуть ли не как героический поступок. Безумие! Правда, был он убежденным нацистом, но в то же время и отъявленным трусом. Это было видно по тому, как он вел себя в Италии, когда они вместе боролись с партизанами, и особенно проявилось в последние дни Собиборовского процесса, в ожидании вынесения приговора.
Не исключено также, что кто-то помог Болендеру накинуть петлю на шею.
Шестнадцать лет тому назад Болендер свидетельствовал против него: «Никого из надзирателей лагерники так не боялись, как Френцеля. Карл Френцель был самой страшной личностью в Собиборе». Рейнч попытался было добиться, чтобы Болендер отказался от своих слов, всячески намекал ему на это различными наводящими вопросами, но тот упрямо стоял на своем, подчеркивая при этом, что Френцель был надзирателем, и не более. Признаться в том, что он был им недолгое время, Болендеру даже теперь, по прошествии стольких лет, не хотелось. Он будто забыл, что, как только Вагнер убывал в отпуск, сам он, Болендер, вынужден был выполнять приказы Френцеля.
То, что недосказал обершарфюрер Болендер, показал сперва следователю, а потом суду унтершарфюрер Франц Вольф. «Мог ли я поступать иначе, если моим шефом был Карл Френцель и он постоянно упрекал меня, что я недостаточно строго отношусь к выполнению своих обязанностей? По своему положению Френцель после Вагнера считался в лагере вторым лицом. Не повиноваться ему было опасно. Он осуществлял «лагерную юрисдикцию», и не только заключенные, но и весь персонал знали его как самого жестокого из эсэсовцев. За малейшую провинность он зверски избивал пленных. Часто сам расстреливал узников у всех на виду. Он это любил».
Тоже мне испытанный ветеран судетско-немецкой партии! Недаром Нойман считал братьев Вольф — Франца и Ганса — неполноценными немцами. На суде старший из них представился как фотограф. Да, в Хадаме и Собиборе он делал поясные снимки. Но еще тогда, когда сам он, Френцель, орудовал топором и рубанком в третьем лагере, ему довелось видеть, как Франц, не говоря ни слова, снял с плеча автомат и пристрелил капо рабочей команды, а пристрелил он его за то, что тот скрыл, что в его бригаде двое больных, которые уже не выполняют норму выработки.
Грош цена была бы всем эсэсовцам, если бы они стали выбалтывать все, что знают друг о друге. Показания бывших узников еще можно оспаривать — они ведь не могут быть объективны к тем, кто их преследовал, но когда то же говорят свои… Рядом послевоенных директив организации «ODESSA» категорически запрещалось свидетельствовать против коллег. Об этом напомнили ему даже тогда, когда он был в заключении.
Курт Болендер за свои грехи уже расплатился, а Франц Вольф живет себе спокойно в своем Эппельгейме. То, что ему уже семьдесят, значения не имеет. Запрет для всех один. Мог же он, Френцель, держать язык за зубами, почему же другие не могут?
Если говорить о зависти, то он завидует лишь своему адвокату Леонарду Рейнчу. Вот о ком можно сказать — пронырлив, хитер, как никто другой. Редко кому из адвокатов удается так запутать свидетелей и умалить, а то и вовсе свести на нет преступления своих клиентов, как ему. Он также знает, с кем из судей как себя держать. Некоторые из них намеренно дают ввести себя в заблуждение, чтобы иметь основание вынести смягчающий приговор, хотя и делают вид, что они строго принципиальны, следуют букве закона. Тут уж Леонард Рейнч знает, как пойти им навстречу. Один известный законодатель из Бонна как-то заметил: «Герр Рейнч, мне кажется, по сравнению с вами лиса выглядит овечкой».
Одно время заполучить Рейнча своим адвокатом было не так-то просто. Денег, надо полагать, ему хватало и до того, как он стал юристом. Состояние свое он, как и вся его клиентура, нажил во время войны. Службу подобрал себе по вкусу. Был эсэсовцем и служил недалеко от Дортмунда, в лагере, специально предназначенном для советских военнопленных. Надпись над входными воротами лагеря так и гласила: «Russenlager». Газовых камер и крематориев в нем не было, но для пленных выход был один — через мертвецкую. Таких рабочих лагерей в Германии было около девятисот. В них содержались иностранцы — люди разных национальностей. Советским же людям был уготовлен особый режим с одним-единственным исходом — для кого раньше, для кого позже — смерть.
Теперь, правда, спрос на Рейнча несколько убавился. Да и такого рода судебные процессы проходят все реже. К тому же появились новые адвокаты, владеющие своей хорошо оплачиваемой профессией не хуже Рейнча. Френцель остался ему верен и взял его своим главным адвокатом.
Новый судебный процесс начался в пятницу, 5 ноября. Проходя по коридору к залу заседания, Френцель услышал, что из совещательной комнаты доносится громкий смех. Что судьи большие любители анекдотов — всем известно. До начала заседания еще осталось шесть минут, и не грех малость развлечься. На утреннее заседание собралось много народа.
Как только Френцель вошел в зал, он услышал, как одна из женщин сказала:
— Вот он, нацистский убийца!
На суде надо вести себя спокойно, осмотрительно — это он решил твердо, тем не менее лицо его перекосилось от непроизвольного нервного тика. Усевшись на отведенное ему место, он надел очки и с равнодушным видом стал разглядывать публику. Женщину, которая встретила его язвительным замечанием, он узнал сразу. Это учительница Эльза Гутенберг. Восемнадцать лет тому назад, во время Хагенского процесса, она впервые привела в зал суда своих учеников. После этого они приходили еще не раз и до того, как в зале появлялись судьи, как сегодня, гневно выкрикивали: «Вот они, нацистские убийцы!»
На скамье подсудимых их тогда было одиннадцать человек. Сегодня он один. Тогда эта женщина была худощавой, теперь от ее худобы и следа не осталось. Она раздалась, но голос ее звучит так же громко. На человека, не знающего, с какими идеями она носится, может даже произвести благоприятное впечатление, но сам он ни за что не допустил бы, чтобы внуки воспитывались у такой учительницы. Как переполошенная наседка носится она от одного ученика к другому, и они слушают ее, широко раскрыв глаза.
Для этой Эльзы, хотя она и без желтой заплаты, Собибор самое подходящее место. Туда он и загнал бы ее, чтоб знала, как положено вести себя настоящей немке. Там бы она сразу позабыла обо всем на свете: не только о нелюдях, но и о самой себе.
Судебное разбирательство началось. В зале наступила тишина. Доктор Клаус Петер Кремер, председательствующий на процессе, спрашивает:
— Обвиняемый, ваше имя, отчество?
Френцель прикидывается, будто не расслышал вопроса. Судье приходится вопрос повторить, и Френцель почему-то задирает голову кверху, словно ждет, что кто-то с потолка ему подскажет, каким именем его нарекли, потом косится по сторонам и, поклонившись председателю суда в знак того, что наконец понял, чего от него хотят, отвечает:
— Карл Август Френцель.
Один из трех судей — Ганс Роберт Рихтгоф — отодвинул от себя какую-то бумагу и покачал головой. Это можно было истолковать и так: «Собираетесь здесь ломать комедию? Только как бы вам не просчитаться».
Неонацистам, задумавшим с самого начала превратить процесс в фарс, все это было по душе.
После того как председатель зачитал обвинительное заключение, суд приступил к допросу.
Перечислить все злодеяния, которые Френцель совершил, не под силу одному человеку. Два раза в неделю по четыре часа, а то и более длятся заседания. Горы документов непреложно доказывают вину этого палача, а он почти все отрицает. Он даже отказывается признать те факты, с которыми ранее соглашался.
Бывают такие дни, когда зал совершенно пуст. Никого уже не интересует то, что происходит в его стенах. Редко когда сюда заглядывает кто-либо из журналистов. Газеты требуют от них другого рода материалов.
Френцель придерживается заранее выработанной им тактики: он все отрицает. Чаще всего говорит явную ложь, реже — ложь и правду вперемежку. Иногда настораживается, скуп на слова, отделывается ничего не значащими фразами, но временами не может преодолеть желания показать, что он властвовал, повелевал людьми, и тогда он забывает о сдержанности, обстоятельно рассказывает, чем занимались его коллеги, правда, только те, кого уже нет в живых. Вот он, в голубом блейзере и серых брюках, стоит, опираясь на барьер, и отвечает на вопросы прокурора:
— Признает ли обвиняемый, что он часто пускал в ход плеть?
— Этого я не помню.
— Мы уже не раз имели возможность убедиться, что у вас отличная память. Я спрашиваю вас не о том, помните ли, а признаете ли вы, и ответ может быть однозначный: да или нет.
— Если да, то, значит, в этом была необходимость.
— Этот вопрос неоднократно вам задавали. Отвечали вы на него по-разному. Был и такой ответ, что терпеть не могли беспорядка и стремились во всем соблюдать симметрию. Это означает «да»?
— Если я иногда и был вынужден ударить кого-нибудь, то только порядка ради.
— Как вы считаете, допустимо ли, чтобы не на войне, не в бою человека убивали без приговора суда?
— Не знаю. Должно быть, нет.
— А в Собиборе вы чем занимались?
— Я выполнял приказания своих начальников.
— Каким образом вам отдавались приказания?
— Устно, только устно. Мне приказывал Вагнер, Вагнеру — Штангль, Штанглю, надо полагать, — Глобочник.
— В вашем присутствии Гиммлер, будучи в Собиборе, отдавал какие-либо приказания?
— Рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера я видел один-единственный раз. В моем присутствии он никаких приказаний не отдавал.
— Когда вы гнали людей на страшную смерть в газовые камеры, вы получали соответствующий приказ или делали это под свою ответственность?
— Подобные вопросы я категорически отвергаю. Не я один был непосредственным исполнителем акций по ликвидации. Уверяю вас, мы делали все, чтобы ликвидация проходила как можно гуманнее. У нас для этого были первоклассные специалисты.
Сказал и тут же спохватился. Еще до этого он подумал, что никому нет дела до того, любит он или не любит порядок и симметрию. Такими ответами он себе только навредит. Но какое значение имеет то, что он упомянул слово «симметрия», по сравнению с тем, что он только что сказал? Профессия его подводит. На киностудии кадры, которые по какой-то причине не годятся, вырезают, обходятся без них, а при необходимости снимают другие. Здесь же, на суде, все стенографируется, и, если ты наговорил лишнего, уже не исправить. Как говорят, что написано пером, не вырубишь и топором. На предыдущем процессе у него было достаточно времени, чтобы осмотреться, обдумать, какое впечатление оставляют ответы его коллег, делать выводы, а тут… Хорошо еще, что ему разрешили сесть и он некоторое время может не отвечать на вопросы. И все-таки его гложет досада на самого себя. Кто его просил упомянуть Вагнера, Штангля, Глобочника, зачем было склонять их имена? Этим он только дает возможность обвинителю потянуть ниточку в обратную сторону и вину за убийства в лагерях смерти взвалить на одних лишь непосредственных исполнителей. Заявил же Штангль на процессе в Дюссельдорфе в 1970 году: «Лично я к газовым камерам касательства не имел, сам я никого туда не загонял». Тогда кто же? Как — кто? Френцель, Болендер, Нойман, Грейшуц. В живых остался он один, так что в него одного бывшие узники будут тыкать пальцем и доказывать фактами, что свои обязанности он выполнял куда усерднее, чем это от него требовалось.
Вот почему, когда он упомянул имена стоявших над ним офицеров, Рейнч метнул на него недовольный взгляд.
Допрос продолжается. Снова слово берет обвинитель:
— Вы только что сказали, что у вас были первоклассные специалисты. Какие?
Френцель уже открыл было рот, чтобы ответить, но тут же передумал. Прошло больше минуты, прежде чем он произнес:
— Да, первоклассные, даже знаменитые мастера — сапожники, столяры, портные.
— А сами вы не были первоклассным специалистом?
— Первоклассными были Штангль, Болендер.
— Что же это за специальность?
— Которой они овладели еще до Собибора.
— Обвиняемый, документы подтверждают, что и вы еще до Собибора овладели ремеслом убийства. Вы убивали психически больных немцев и евреев, сменивших веру.
— Расовая теория не делает различия между крещеными и некрещеными.
— Этого вопроса мы еще коснемся, а теперь объясните, как понимать то, что вы сказали относительно гуманного способа убийства?
— В отличие от других лагерей, предназначенных для уничтожения, в Собиборе заключенные до последних минут не знали, что их ожидает. Медицинские эксперименты над живыми людьми у нас не проводились.
— И это дает вам основание считать, что акции по ликвидации вы осуществляли гуманно?
— Да, — пожимает Френцель плечами, — это так, только…
— Что «только», если вы перед этим вслух сказали «да»?
— Я был не более чем маленький винтик.
— Вы, обвиняемый, были шарфюрером.
— Сперва я был рядовым эсэсовцем; обершарфюрером я стал после.
— Видите, даже «обер…».
— Ну и что? Нойман был унтершарфюрером, и нередко мне приходилось ему повиноваться.
— Когда, за что и кто пристрелил двенадцатилетнего мальчика Моника Бинника?
— Бинник? — повторяет Френцель, и заметно, что вопрос этот ему неприятен. — Я такого не знаю.
— Возможно, что вы не знали его имени. Это имя мы узнали только на днях. Бинник был вашим чистильщиком сапог.
— Не только моим.
— Это к делу не относится. Я спрашиваю: когда, за что и кто? Можете сперва ответить на последний вопрос.
— Вероятно, вынуждены были так сделать для поддержания порядка и спокойствия в лагере.
— Факт вы подтверждаете, но на вопросы не ответили.
— Это было в октябре 1943 года, в один из «пустых» дней, когда…
— Как понимать «пустые» дни?
— Пустыми, — нерешительно отвечает Френцель, — мы называли дни, когда не прибывали эшелоны, или…
Обвинитель перебивает его:
— О каких эшелонах вы говорите?
— Эшелонах с заключенными, которые требовали особого обращения. Об этом я уже говорил.
— По-вашему выходит, что сами заключенные требовали к себе особого обращения. Объясните, что это означает?
Френцель молчит. Обвинителю приходится снова повторять вопрос.
— Надо полагать, что это означало ликвидацию.
— В октябре 1943 года вы от кого-нибудь получили приказ пристрелить Бинника?
Френцеля охватила дрожь. Если будет доказано, что чистильщика сапог он расстрелял по собственной инициативе, прежний приговор не будет отменен. Тогда он снова окажется в тюрьме. Но ответить надо:
— Нет, не получал.
— Тогда почему вы его пристрелили?
— Я его спас.
— Как это понять? Когда вы его спасли?
— Когда — не помню. Эшелоны прибывали почти каждый день. Спас я его на железнодорожной платформе. Там мы проводили селекцию. Я его взял к себе чистильщиком сапог, и таким образом он был зачислен в группу «счастливцев».
— Что же случилось с этим «счастливцем»?
— Он украл банку сардин.
— У кого украл?
— Это неважно. Пусть даже у родного отца. Всё в Собиборе принадлежало третьему рейху.
— Свидетели показали, что консервы к употреблению уже не годились и банку кто-то выбросил.
— Скорее всего, так оно и было, но это дела не меняет.
— Кому принадлежали эти консервы?
— Акты по конфискации собственности составлял унтершарфюрер Роберт Юрс.
— Кто же застрелил Бинника?
— Кто его пристрелил — мне неизвестно. Я только знаю, что такой случай имел место и произошло это там, где сортировали одежду.
— В присутствии рабочей команды?
— Да.
— Юрс тоже при этом был?
— Да.
— Так вот, он и показал, что Бинника застрелили вы.
Обвинитель читает показания Роберта Юрса. После каждого абзаца он останавливается и справляется у Френцеля, верно ли то, что он прочитал, и на все его вопросы следует один и тот же ответ: «нет», «нет», «нет».
— Здесь все представлено в ложном свете.
— Обвиняемый, вы неоднократно заявляли, что в Собиборе занимались только строительством и больше ничем. Оказалось, что ваша деятельность была намного шире.
Обвинитель просит вызвать в качестве свидетеля Роберта Юрса. Слово берет второй адвокат Френцеля — Михель Экснер. Он считает, что Юрс как свидетель не заслуживает доверия.
Главный обвинитель Клаус Шахт не согласен.
Председательствующий, привыкший держать защитников в надлежащих рамках, отвергает отвод Экснера.
Принимается решение заслушать Роберта Юрса в качестве свидетеля обвинения 17 февраля 1983 года.
Заседание окончено. Сегодня адвокаты недовольны своим клиентом. Сейчас они прокомментируют его ответы и объяснят ему, к каким тяжелым последствиям это может привести. Но как только они завернули за угол, один из защитников вспомнил, что его ждут, второй спохватился, что ему нужно идти в противоположную сторону, и с Френцелем остался один только Рейнч.
Рейнч спросил:
— Согласитесь ли вы посетить Собибор, если этого потребует суд?
— Нет. Исключено. Мне вполне достаточно карты, что висит на стене, и макета на столике. Все, что может заинтересовать судей, я им покажу, не сходя с места.
— А если вам предложат съездить в Ростов или в другой город России, где проживают бывшие узники?
Френцель побледнел. На лицо легла тень. Ему стало нехорошо, он полез в карман за таблетками. С дрожью в голосе он спрашивает:
— Неужели кто-либо вправе на этом настаивать? Я категорически скажу «нет»!
— Учтите, суд на этот раз будет вынужден выслушать Печерского.
— Пусть суд и едет к нему. Я видеть его не желаю. Прошу вас сделать все возможное, чтобы мне встретиться с Печерским не пришлось. Я, Рейнч, устал. Давайте попрощаемся. Увидимся послезавтра.
Незаметно подкрался вечер. Продолговатые люминесцентные лампы в витринах сияли дневным светом.
МЕЖДУ ХАГЕНОМ И ВУППЕРТАЛЕМ
Проснулся Френцель задолго до рассвета. Голова гудела, будто били молотом по наковальне. Перед глазами все плыло. Хотелось пить, но, чтобы утолить жажду, нужно было подняться с постели. Окна завешаны тяжелыми портьерами, и свет уличных фонарей в комнату не проникает. Глаза понемногу свыкаются с темнотой. Тишина. Единственное, что он твердо знает в эту минуту, — заболеть ему нельзя. Он повернулся на другой бок, полежал немного и как будто почувствовал себя лучше.
Френцель пытается вспомнить свой сон, какой-то нелепый, кошмарный, оставивший тяжелый осадок на душе.
…Он услышал, как старые стенные часы, висевшие в спальне, громким тиканьем будто подгоняют его в школу. Скоро восемь часов. Он вскакивает с постели, наскоро умывается. Стягивает с себя ночную рубашку и надевает костюм; в нем он выглядит взрослее. Наспех перекусывает, хватает кожаный ранец и убегает. Мать успевает только набросить ему на шею теплый шарф.
И вот он шагает. Скоро весна. Улицы, дома — все ему хорошо знакомо. И учеников, идущих с ним в том же направлении, к школе, он знает, и все их повадки знает. Ребята из богатых семей не хотят с ним водиться. Это всегда его злит. Мать о них говорит: «Яблоко от яблони недалеко падает. Какие родители — такие дети». До школы идти недалеко, и вот его класс, его парта.
Учительница — женщина среднего роста с постным выражением лица — тычет указательным пальцем то в одного, то в другого из учеников, и те, вскакивая с места, называют свое имя. Очередь доходит до него. Он встает, губы шевелятся, но ни одного звука не слышно. Что случилось с языком? Его молчание слишком затянулось. Он растерянно оглядывается на соседа, а тот, будто его кто-то щекочет, заливается смехом. Остальные ребята тоже словно сговорились — дразнят его, корчат рожи, скалят зубы. Он стоит как побитая собачонка, а они в восторге. Его прошибает пот, ему становится дурно, и он садится на место.
«Карл, я требую, чтобы ты сейчас же назвал свое имя».
Он снова встает. Язык по-прежнему не повинуется ему, но никто не собирается его утешать. Наоборот, все злорадно смотрят на него.
Учительница сердито говорит ему:
«Не думай, что все сойдет тебе с рук. Выбрось это из головы. Иди к доске и напиши свое имя».
Карл берет в руки мел и крупными буквами выводит то, что от него требуют, но не успевает оглянуться, как перед его именем кто-то четким, красивым почерком приписал: «Обершарфюрер СС». Он стирает эти слова и заодно — свое имя и теперь пишет у края доски, но надпись «Обершарфюрер СС» снова появляется. Больше того: его самого во весь рост белым на черном фоне изобразили в форме эсэсовца. Руки его в крови. Возле него лежит мальчик и корчится в предсмертных муках. Карл хватает тряпку и начисто вытирает доску. Он обреченно машет рукой и направляется к своей парте.
И опять наваждение: на его месте сидит другой мальчик. Кто это может быть? Вдруг, словно у него пелена спала с глаз, он узнает в нем чистильщика сапог Моника Бинника.
Что сегодня в школе происходит? Каким образом этот недочеловек оказался здесь, да еще смеет нагло, с вызовом смотреть ему в лицо? Сейчас он ему покажет, кто есть кто…
Возможно, ему хватило бы ума воздержаться от скандала: здесь ведь не штрафной плац в Собиборе. В это время учительница тронула его за руку и сказала:
«Карл, тебе, очевидно, нездоровится, и я освобождаю тебя от занятий. Сегодня в нашем классе будет одним учеником меньше».
Как это — меньше? Неужели никто не видит, что здесь есть лишний? А как он пойдет домой, что скажет матери? Что же делать? Он, кажется, сейчас этого Моника Бинника вышвырнет в коридор.
Но только протянул руку — увидел, что вместо Бинника сидит Печерский. Тот самый, что избежал «небесной дороги». Сорок лет прошло с тех пор, как они перед оружейным складом стреляли друг в друга и оба остались в живых. Теперь они снова встретились… Ему не хватило дыхания, и он проснулся. Такое никогда ему не снилось. Совесть и раньше его не мучила, не терзает она его и сейчас.
Тщательно выбритый, в новом костюме, Френцель спускается на первый этаж в кафе. Официант знает, какие блюда этот господин постоянно заказывает. На этот раз Френцель справился с завтраком несколько быстрее обычного. В дни, когда ему предстоит идти в суд, он задерживается за завтраком дольше. Вчера они договорились с Гансом Зигелем с утра встретиться в Гевельсберге.
Гевельсберг раскинулся вдоль автотрассы между Хагеном и Вупперталем. Особенно не разгонишься. В утренние часы на дороге много машин. Равномерно гудит мотор, но вот начался подъем, и он чуть было не заглох. Френцель переключает скорость. Он зорко смотрит перед собой через ветровое стекло. Собака с отвисшим животом перебежала дорогу, даже не обратив внимания на машину. К автомобилю она привыкла. Будь на его месте лошадь, она, вероятно, от неожиданности испугалась бы.
С Гансом Зигелем Френцель познакомился лет двадцать тому назад. При первой встрече Ганс произвел впечатление неприметного, простоватого молодого человека. Тогда Френцелю и в голову не приходило, что не Рейнч, а Зигель со временем станет его настоящим советчиком. Сейчас Зигелю сорок восемь. Это человек с обширными связями. Денег он в свое время вытянул из Френцеля не меньше, чем Рейнч, но, как он, Френцель, сумел убедиться, шли они не в его собственный карман, а на нужды неонацистов. Зигель живет в Бонне, но в последнее время часто наезжает в Гевельсберг. Возможно, оттого, что это недалеко от Хагена, где так много лет занимаются Собибором, а может быть, потому, что Гевельсберг — город необычный. Жителей в нем не так уж много — чуть более тридцати тысяч, но преобладающее большинство из них было и осталось враждебным нацизму. В ландтаге и поныне действует коммунистическая фракция.
На углу у Хагенштрассе Зигель разговаривает с двумя молодыми людьми и, хотя он заметил, что Френцель подъехал, беседы не прервал. Френцель остановился, прижав машину к краю тротуара, и стал ждать, когда Зигель освободится. У Зигеля в руках огромный портфель, скорее похожий на чемодан. Широкой ладонью он оглаживает бороду, обрамляющую лицо, и прислушивается к тому, что говорят ему его собеседники.
Наконец Зигель закончил разговор. Френцель вышел из машины, и они направились к многоэтажному дому, построенному в стиле модерн.
— Как дела, герр Френцель? — справляется Зигель.
— Так себе, — отвечает Френцель со страдальческим видом. — Я накануне пережил такой день и такую ночь, что состарился на целый год.
— А от меня хотите, чтобы я помог вам помолодеть?
— Даже вы не в силах это сделать.
— Напрасно так думаете. Посмотрите на женщину, что идет впереди нас. Видите, как она держится? Идет будто танцует.
— К сожалению, я вышел из того возраста, когда это могло на меня произвести впечатление. Все уже в прошлом.
— И все же…
— Девица как девица.
— А сколько, вы думаете, этой девице лет?
— Ну, двадцать, возможно, двадцать пять.
— А что, если пятнадцать?
— Быть не может, — удивился Френцель.
— Держу пари. Сейчас спросим у нее самой.
— Не надо. Мне теперь не до этого.
В квартире, которую Зигель снял на время и где Френцель уже не раз бывал, они уселись в рядом стоящие глубокие кресла.
— Это, Карл, называется акселерацией, — продолжал свою мысль Зигель. — Вы обратили внимание, какие формы у этой девицы, как вы изволили ее назвать? Но не о ней речь, — повернул он разговор в другую сторону. — Природа без всяких лозунгов и деклараций делает свое дело. А вот вы, наши предшественники, что делали? Вы были настолько уверены в себе, что не уставали без конца провозглашать: «Германия — непобедима!» А чем все это кончилось? Как вы могли это допустить?
Френцель молчал.
— Такого вопроса вы от меня не ожидали?
— Вы правы, не ожидал. То есть не ожидал, что этот вопрос вы зададите мне. Нет больше Гитлера. Геббельса, — так спрашивайте у Гесса. Он же был заместителем фюрера по партии, и вам, очевидно, известно, где он. В том, что произошло, моей вины нет.
— Вы ведь не тот Карл Френцель, каким были сорок лет назад. Теперь при желании вы можете ответить, и довольно обстоятельно, не хуже иного эрудита. Даже когда вы сидели в тюрьме, вы просили меня доставать для вас такие книги, о которых я понятия не имел.
Френцель уже было пожалел, что ответил не так, как надо было. С Гансом Зигелем приходится ухо держать востро и не давать ему повода, чтобы он обходился с тобой как с манекеном — вертел то вправо, то влево. В противном случае ты у него в руках и собою уже не распоряжаешься.
— Да, литература меня интересовала и тогда, когда я был в заключении, главным образом театр и кино.
— Человек вы изворотливый, только гибкости маловато. Вы ведь сейчас стоите не перед судом в Хагене, к чему тогда все ваши увертки? Вы не помните, что сказано в книге Рудольфа Гесса, которую вы мне подарили? Не помните? На вопрос: «Если бы вам пришлось начать сначала, пошли бы и вы снова за таким человеком, как Гитлер?» — автор воспоминаний отвечает: «Да! Тем же путем. Разумеется, служил бы Гитлеру». Эти строки вы подчеркнули карандашом и, вероятно, запомнили их не хуже меня. «В том, что произошло, моей вины нет», — говорите вы, но это неверно. Вашим Собибором суды занимаются вот уже в шестой раз. Процессы длятся годами, и это дает повод кое-кому утверждать, что немцы хотели истребить целые народы.
Как по-вашему: почему без конца склоняют и пережевывают события в Собиборе? Кто бы знал об этом лагере, если бы вы не допустили, чтобы там произошло восстание? Молчите? Кроме вас, никто другой в этом не повинен. Много ли в Германии найдется людей, которые жили в то время так вольготно, как вы? В лагерях для вас были созданы, можно сказать, райские условия. Вам перепадало все лучшее. А вы чем отблагодарили? Здоровенный обершарфюрер СС с автоматом в руках, видите ли, не мог справиться с их главным атаманом, у которого душа в теле еле держалась.
Не возражайте, Френцель. Как готовилось и прошло восстание, я знаю не хуже вас. Возле оружейного склада вы пустили в ход автомат, но, как только увидели Печерского, спрятались за угол. Он с одним пистолетом в руках стоял во весь рост и не давал вам преследовать беглецов, а вы, ползая на четвереньках, отступали. Это подтверждают и Бауэр, и Вольф — они были рядом с вами. А подчиненные вам вахманы куда смотрели? Их в лагере было, ни мало ни много, двести пятьдесят человек, и вы, как старший в лагере офицер, ими распоряжались. Десятилетний мальчуган Дрешер у вас под носом таскал винтовки и передавал их слесарям. Шмайзнер с первого же выстрела уложил на месте пулеметчика на наблюдательной вышке.
Все это так и было, но что за бес вдруг вселился сегодня в Зигеля? — не мог понять Френцель. Когда они встретились, ему даже показалось, что тот был в хорошем расположении духа. Может быть, есть смысл напомнить ему, что и уполномоченный Гиммлера тогда пришел к заключению, что он, Френцель, ни в чем не виноват. К чему теперь ворошить прошлое? С него вполне хватит судей в Хагене.
Зигель принес две бутылки холодного пива, покрытых густыми каплями влаги. Одну из бутылок он обтер полотенцем и разлил пенящееся пиво в увесистые кружки. И уже более спокойно продолжал:
— Те двое, с кем вы меня видели, хотят следовать по тому же пути, что и вы, «бывшие». Они похваляются, что где-то в окрестностях на одном из еврейских кладбищ разрушили надгробия, и показали мне газетные вырезки с описанием их подвига. В десяти странах на десяти языках о них сообщала печать.
— Чем же они вам не понравились?
— Тем же, чем и вы. Вы однажды уже восстановили против себя полмира. Хватит. Бороться надо против идей, а не против народов.
— Кто же вам не дает? — спросил Френцель обиженным тоном и, поднявшись с кресла, принялся расхаживать по комнате.
— Теперь надо все заново пересмотреть и продумать. Прочтите, что здесь пишут, — достал Зигель из портфеля какой-то листок, — свеженькая типографская краска не успела еще выветриться. Это обращение и называется «За безатомный Гевельсберг». Видите, сколько под ним подписей, имен, адресов?!
— Вы можете их уничтожить? Здесь и в других городах и странах?
— Пока нет.
— Какие же у вас претензии к нам, «бывшим», как вы нас называете?
— Тогда, во времена Гитлера, это можно было сделать. И еще: не забывайте, что если бы вы были только «бывшим», вряд ли мы стали бы вами интересоваться.
— Что вы имеете в виду? — переспросил Френцель.
— Возможно, вами тогда занимался бы кто-нибудь другой, а не мы, — сказал Зигель и раздраженно добавил: — Что вы мечетесь из угла в угол, здесь же не камера.
Что это сегодня с Зигелем? Даже в тюрьме с Френцелем никто таким тоном не разговаривал. Следовало бы его отчитать, но сначала надо узнать, с чем он пришел, что, собственно, хочет сказать, а уж потом видно будет.
— Не обращайте внимания. За шестнадцать лет, что мне пришлось просидеть в заключении, у меня это вошло в привычку.
— Об этом, Карл, расскажете кому-нибудь другому, но не мне. В так называемом заключении жилось вам намного лучше, чем кое-кому на свободе. У вас было все, что вы желали, ни в чем недостатка не испытывали. Правда, вели вы себя там примерно, жаль только, что это уже больше не секрет для тех, кому лучше бы этого не знать.
— Ганс… — Френцель на мгновение запнулся, — что-то я вас сегодня плохо понимаю. Никаких секретов я никому не выдавал.
— Вы — нет, а вот другие… Посмотрите-ка эту книжонку, — Зигель достал из портфеля и протянул Френцелю брошюру, — я вам ее подарю. Вышла она в Дортмунде в 1982 году. Автор, Юрген Поморин, назвал свое произведение «Тайные источники. По следам фашистской мафии». Естественно, что и вас он не обошел стороной. Там и ваше имя упомянуто. Откройте страницу сто семьдесят шестую, у меня там закладка, и вы убедитесь, как хорошо он проинформирован о ваших связях с организацией СС во время вашего заключения. Вы, однако, не волнуйтесь. Вам это не помешает. На то она собака, чтоб лаяла…
Френцель взял в руки книгу, вынул из нее закладку — обыкновенную каталожную карточку, какими пользуются в библиотеках, — увидел в одном месте приписку на полях и не удержался, чтобы не прочесть. Должно быть, это была запись самого Зигеля:
«Официальные данные. С 1945 по 1980 годы в ФРГ было возбуждено 86 498 судебных дел против лиц, обвиняемых в военных преступлениях, из них 76 602 были оправданы».
На 176-й странице Поморин рассказал о связях Френцеля с неонацистской организацией «Тихая помощь», занимающейся «облегчением участи» осужденных военных преступников. Если можно было бы, Френцель во всеуслышание повторил бы то, что сказал о нем Поморин, и пусть все знают, не только кем он, Френцель, был, но и кем остался.
И все-таки этого писаку не помешало бы проучить, чтобы другим неповадно было лезть в чужие дела. И у него вырвалось:
— Ганс, а что, если этого Юргена Поморина…
— Я уже, кажется, говорил вам, что ваши знаменитые три способа устарели.
— О каких способах вы говорите? — удивился Френцель.
— О тех самых, которые вы применяли для уничтожения людей: выстрел в затылок, веревка на шее или удушение газом.
— Ах, вот что вы имеете в виду. А как же иначе? Без ножей, без ружей не воюют.
— Атомные бомбы, нейтронные бомбы, «першинги» — вот что современно, — на лице Зигеля ни один мускул не дрогнул. Глаза его смотрели серьезно и спокойно.
— Кого же вы хотели бы уничтожить — идеи или народы? — попытался уточнить Френцель.
— Мы должны завершить то, что вы начали. В такое положение вы нас поставили.
— А народы, думаете, будут сидеть сложа руки и дожидаться, когда вы их уничтожите?
— Я так не думаю. Мы их должны опередить.
— Да, да, — Френцель закивал головой, — но что произойдет, если это не удастся?
— Подобную мысль, — Зигель строго посмотрел на Френцеля, — надо выбросить из головы. На этот раз мы не проиграем.
— Я теперь в лучшем положении, чем вы, — заметил Френцель больше для себя, нежели для Зигеля.
— Это почему?
— Меня это минет.
— Как знать, как знать… Значит, вас все это не касается и шагать с нами в ногу вам уже незачем.
— Не спешите с выводами. Это не так. Меня интересует другое: как вы думаете, кто-нибудь останется в живых?
— Пока не будем об этом, — переменив тон, продолжал Зигель. — Нам надо поговорить об одном серьезном деле. У нас к вам просьба, и вам придется непременно ее выполнить. — Он встал. — Сейчас принесу еще пива.
Френцель недоумевал: чем объяснить, что Зигель на этот раз настроен так недружелюбно и почему до сих пор словно играл с ним в прятки? «У нас к вам просьба»… Кто знает, чего от него хотят и кто эти «у нас». Ясно одно: ни в коем случае нельзя давать ему повода думать, что он, Френцель, испугался. Неожиданно у него мелькнула мысль: Зигеля уполномочили хорошенько потрясти его карманы. Тонко, учтиво, но ограбить. Нет, этому не бывать! Атомные бомбы, «першинги» — все, что хотите, только не за его счет. Да, он никому ничем не обязан. Если все же Зигель будет настаивать, то придется ему объяснить, что к бриллиантам и алмазам, которыми занимался Куриэл, он, Френцель, доступа не имел, а от того, что он сберег в лагере, уже почти ничего не осталось.
Зигель принес еще несколько бутылок пива и, поставив на стол, сел против Френцеля. Оба долго молчали. Наконец Френцель, не выдержав, сказал:
— Ганс, о чем вы хотели меня просить и почему предупредили, что мне придется эту просьбу непременно выполнить?
Френцель собрался было взять в руки кружку пива и вдруг услышал:
— Просьба состоит в том, чтобы вы непременно выиграли этот процесс.
Это прозвучало неожиданно. Не переводя дыхания, Френцель залпом осушил свою кружку. Он только сейчас заметил, до чего здесь уютно и какой голубоватой белизной сверкают занавески. Он ничего не имел бы против, чтобы Зигель повторил только что сказанное.
— Ха-ха-ха, — расхохотался Френцель. — С дураком, говорят, шутить опасно, но если ваши слова не шутка, то мне это по душе.
— Жаль только, что у нас немного таких дураков. Все, что происходит на суде, мне известно. В дальнейшем вам на время придется изменить свое поведение. Вам предстоит сыграть совсем другую роль, отличную от той, которую вы играли до сих пор. И должен вас предупредить — нелегкую. Точно так же, как со мной — совершенно спокойно, мирно, — вам придется тет-а-тет побеседовать с одним из свидетелей, выступающих на суде против вас. Вы ведь имели дело с театром, но должны учесть, что суфлера рядом с вами не будет. Представьте себе на минуту, что это театр двух актеров. Сотни газет и журналов во всем мире охотно и со всеми подробностями будут описывать перипетии этой драмы.
Френцель почувствовал, что его снова зажали в тиски. Напрасно он рассчитывал, что от Зигеля можно ждать чего-либо хорошего. Но как подобное могло прийти ему в голову, да еще этот требовательный тон… Вот уж воистину из огня да в полымя. Его даже бросило в жар. От такой игры хоть кому станет не по себе. «Спокойно, мирно»… Скоро двадцать лет, как время от времени ему приходится сталкиваться со своими ярыми врагами. Все они готовы растерзать его. Теперь Зигель хочет, чтобы он с глазу на глаз встретился с одним из них. Мало ему того, что он встречается с ними на суде. Нет, этого он не сделает.
— Карл, — Зигель стряхнул пепел с сигареты, — что же вы молчите? Время дорого. Работы, как вы понимаете, у меня и без вас по горло. Правда, теперь вы для меня важнее всего. — И, видя, что Френцель пытается что-то возразить, закончил: — Догадываюсь, что́ вы собираетесь мне сказать. Но сто́ит ли, если так или иначе вам придется сделать то, чего от вас ждут.
— Нет, — набрался храбрости Френцель, — это выше моих сил. Если такая встреча нужна, подыщите кого-нибудь другого вместо меня.
— Исключено. Вы над ними властвовали, и вам поручается просить прощения у одного из бывших узников. Вы ему терпеливо объясните, при каких обстоятельствах вы вынуждены были стать нацистом, вы ему скажете, что пора забыть то, что больше не повторится. Сделать это надо с умом. Для большей убедительности можете нас, неонацистов, ругать сколько вам угодно. Уверяю вас, что в данный момент так нужно, и никто ни в чем вас не упрекнет. Наоборот, мы вам еще поможем написать книгу мемуаров.
Френцель вспомнил, чем кончил Вагнер. Но как вывернуться из цепких объятий Зигеля?
— Ганс, поздно вы обо мне вспомнили. Я уже не в том возрасте. Прошу вас, подберите кого-нибудь другого.
Зигель посмотрел на Френцеля так жестко, что тот невольно отодвинулся от него.
— Герр Френцель, довольно, — отчеканивая каждое слово, проговорил Зигель. — Вы лучше, чем кто-либо другой, знаете, что приказы подлежат беспрекословному выполнению.
Френцель готов был стать перед Зигелем на колени. Он жалобно прошептал:
— Почему именно на меня пал жребий просить прощения? Неужели другого не нашлось?
— Не я, а Александр Печерский назвал вас. Чему вы удивляетесь? На днях советское Министерство иностранных дел провело пресс-конференцию по поводу привлечения к ответственности, как они выражаются, военных преступников. На конференции присутствовали журналисты многих стран. Миллионы людей слышали и читали выступление Печерского о ваших деяниях. Он рассказал и о судебном процессе, который сейчас проходит в Хагене.
Достаточно было взглянуть на Френцеля, чтобы понять, как он перепуган. На висках выступили капельки пота. Лишь теперь до него дошел смысл сказанных Зигелем слов: «Просьба состоит в том, чтобы вы непременно выиграли этот процесс». Проиграть он может. Это уж точно. Похоже, что и московская конференция придумана. Зигель доймет его не мытьем, так катаньем.
— Ганс, вы сами слышали и читали? — хочет убедиться Френцель и повторяет: — Ганс, вы сами…
— Да, Карл, — спокойно отвечает Зигель. — Да, и вы можете об этом прочесть. Откройте этот журнал, и вы найдете в нем подробный отчет о конференции.
Френцель увидел свое имя, отодвинул журнал и гневно произнес:
— Опять Печерский. И на этот раз он метит в дирижеры.
Зигель не преминул съязвить:
— Между нами говоря, оркестр для него создали вы сами. Да, да: не будь восстания, ему не пришлось бы рассказывать о Собиборе.
— Создал не я, — стал оправдываться Френцель, — а сам он и его подручные. Теперь я понимаю, почему меня спросили, согласен ли я снова посетить Собибор или съездить в Ростов.
— Ничего вы не поняли. Никто не вправе принудить вас.
— Вы же от меня требуете, чтобы я встретился с одним из тех, кто был в Собиборе. Сейчас вы мне скажете, что с Печерским.
— Я и суд — не одно и то же. Запомните это! Что до Печерского, к сожалению, я над ним не властен.
— Так ведь и над остальными бывшими узниками, проживающими в разных странах, вы не властны.
— Верно, и все же… Такая встреча с вами может и им быть полезной. Все, что я вам говорил, продуманно. Случайной встречи мы не допустим. Так с кем бы вы хотели встретиться?
У Френцеля отпала охота сопротивляться, но тем не менее он счел нужным сказать:
— Знаю, с кем мне не хотелось бы встречаться. Я бы отказался от встречи со Шмайзнером. Вы, наверно, тоже запомнили снимок в газете, где он отбрасывает руку Густава Вагнера.
— Вагнер с ним спорил, а вы первым подадите ему руку и поздороваетесь: «Здравствуйте, герр Шмайзнер!» Это еще не значит, что он в свою очередь подаст вам руку. Но вы должны будете улыбнуться и шутливо заметить, что еще в древние времена люди приветствовали друг друга, протягивая руку, чтобы показать, что в ней нет камня и они не таят зла.
— Должен вам сказать, Ганс, что начало задумано неплохо, ей-богу, неплохо.
— Это лишь один из многих вариантов, но раз не хотите Шмайзнера, мы его пока в расчет не берем, тогда с кем?
— Мне сегодня ночью приснился мой чистильщик сапог из лагеря.
— Френцель! Перестаньте! Не станете же вы беседовать с призраком. Так кого назовете?
— Допустим… — Он задумался. — Допустим, Тойви Блатта. Правда, этот мне сразу и припомнит, что его родителей я передал в руки Болендера.
— Каждый из них может вам что-нибудь припомнить. Блатт, говорите? — Зигель достал из портфеля толстый блокнот с алфавитным указателем и открыл страничку на букву «Б». — У меня значится тут Томас Блатт. Это тот же? Томас Блатт опубликовал ряд материалов о Собиборе, сделал кинофильм и выдает его за документальный. За последние три года он дважды побывал в России и оба раза встречался с Печерским.
Теперь Френцель вспомнил, что на первом процессе по делу Собибора никому из адвокатов не удалось сбить с толку Блатта. Свои показания он давал убедительно и умно.
— Ганс, а что, если и от Блатта отказаться?
— Шмайзнер не подходит, Блатт тоже. Может, вам больше по душе Курт Томас — тот, что вас ловко выследил и вынудил полицию посадить вас за решетку? Уж он-то напомнит вам, что вы несете полную ответственность за семьдесят одного голландца, которых расстреляли в Собиборе. Но коль вы так хотите, давайте еще полистаем список. Меер Зисс сам видел, как вы ударом сапога размозжили ребенку голову. Цукерман — тот вытащит свои вставные зубы и скажет: «У меня теперь такие потому, что мои Френцель выбил». А захочет — снимет рубашку и покажет рубцы на теле: двадцать пять ударов вы ему тогда всыпали. Каждый, Френцель, найдет, что сказать о вас, и не пытайтесь повторять свою выдумку о том, что после восстания в карманах убитых узников находили письма, в которых о вас писали как о хорошем человеке. Не мусольте и версию, будто верили, что осужденные были переносчиками инфекционных болезней и это вынуждало вас уничтожать их. Короче говоря, если Блатт прибудет из Америки для дачи показаний на суде и не откажется встретиться с вами, остановимся пока на его кандидатуре.
— Может, все же лучше остановиться на Самуиле Лерере? Он также живет в Америке, — нерешительно предложил Френцель.
— Ну, этот как раз из тех, кто стукнет вас кулаком по башке, и судись потом с таким. Это он в Луна-парке взял Бауэра. Давайте больше не обсуждать кандидатуры. Наша встреча и без того продолжалась дольше, чем я рассчитывал.
ПЕЧАТЬ СООБЩАЕТ
Из репортажа Ульриха Фёлькляйна в западногерманском журнале «Штерн» № 23, 1984 г.
Еврей Тойви Блатт и эсэсовец Карл Август Френцель впервые увидели друг друга весной 1943 года на перроне железнодорожной станции Собибор. Тойви Блатт вспоминает: «Нас привезли в товарных вагонах. Двери распахнулись. Охранники в черной форме заорали: «Выходи, выходи!» Мы столпились на перроне. Появился Френцель и распорядился, чтобы ремесленники вышли вперед. Вышли все мужчины, так как инстинктивно почувствовали, что те, кого возьмут, имеют шанс остаться в живых. Я стал умолять Френцеля, чтобы меня тоже взяли, и он ткнул в меня пальцем: «Будешь чистить мне сапоги».
14 октября 1943 года Тойви Блатт и Карл Август Френцель снова встретились. Группа сопротивления подготовила массовый побег узников лагеря. До этого, 2 августа 1943 года, четыремстам евреям из лагеря Треблинка, расположенного в Восточной Польше, удалось совершить побег.
Блатт рассказывает: «Я с группой узников бросился к воротам. Тут я увидел Френцеля. Он вел огонь из автомата. Но мы скоро оказались за воротами».
В середине шестидесятых годов Блатт увидел Френцеля, но уже в качестве подсудимого на Собиборском процессе, проходившем в Хагене. Он был приговорен к пожизненному заключению.
Теперь, в 1982 году, Блатт был снова приглашен как свидетель в Хаген, где суд присяжных рассматривал апелляцию Френцеля о пересмотре его дела. Блатт в который раз увидел того, кто отправил в газовые камеры его брата, мать, отца, друзей, всех жителей его родного города Избица. Он его не узнал. Семидесятидвухлетний обвиняемый Френцель с большими залысинами и двойным подбородком, робко взирающий на всех из-под толстых стекол очков, — этот тучный мужчина с красными прожилками на лице ничем не напоминал безжалостного обершарфюрера СС, коменданта первого лагеря, распоряжавшегося жизнью и смертью заключенных.
Тойви Блатту не забыть и не простить того, что происходило в Собиборе. Спасшись от смерти, он дал себе клятву сделать все, чтобы люди не забывали о шести миллионах погубленных евреев и об их убийцах. Когда кончилась война, он поставил перед собой цель разыскивать убийц. Его интересуют общественные условия и личные обстоятельства, приведшие к национал-социализму и его массовым преступлениям. Это побудило его согласиться на встречу с Карлом Августом Френцелем. Приводим некоторые выдержки из их разговора.
Б л а т т. Вот вы сидите, пьете пиво и при этом улыбаетесь. Вы могли бы быть чьим-то соседом, чьим-то товарищем по спортивному союзу. Но вы не просто «кто-то». Вы — Карл Френцель, обершарфюрер СС. Вы были третьим по значимости в руководстве лагерем смерти Собибор, комендантом первого лагеря. Меня вы помните?
Ф р е н ц е л ь. Смутно. Вы тогда были совсем мальчишкой.
Б л а т т. Мне было пятнадцать лет. Никто из моих родных не уцелел: погибли отец, мать, брат.
Ф р е н ц е л ь. Это ужасно. Ужасно.
Б л а т т. По меньшей мере четверть миллиона человек погибли в Собиборе. Я остался в живых. Почему вы захотели поговорить именно со мной?
Ф р е н ц е л ь. Я хотел просить у вас прощения.
Б л а т т. Вы хотели просить у меня прощения?!
Ф р е н ц е л ь. Да. Я хочу просить у вас прощения. Жертвам уже ничем не поможешь. Прошлого не вернешь. Это не в наших силах. Но я лично хочу просить у вас прощения. Ни на вас, ни на других свидетелей, которые еще будут выступать, я зла не таю.
Б л а т т. Так, значит, вы хотели просить прощения?
Ф р е н ц е л ь. Я это говорю вам еще раз со слезами на глазах. Не только теперь, но и тогда это не давало мне покоя.
Б л а т т. Это вам не помешало не только не препятствовать, но и самому принимать участие.
Ф р е н ц е л ь. Вы не знаете, в каких обстоятельствах мы находились.
Б л а т т. А мы, в каких обстоятельствах оказались мы?
Ф р е н ц е л ь. Я просидел в тюрьме шестнадцать с лишним лет. Я много выстрадал и много передумал.
Б л а т т. Вы были антисемитом или вас к этому принудили?
Ф р е н ц е л ь. Антисемитом я не был, но мы обязаны были исполнить свой долг.
Б л а т т. «Долг»… Каждый раз только и слышишь: долг. Но почему, когда мы прибыли в лагерь, вы избили моего отца дубинкой до полусмерти? Это тоже долг?
Ф р е н ц е л ь. Этого я не помню.
Б л а т т. А Цукермана помните?
Ф р е н ц е л ь. Помню. Он был поваром. Он припрятал кусок мяса, и за это я его избил.
Б л а т т. И его сына тоже.
Ф р е н ц е л ь. Он подошел ко мне и сказал: «Отец не виноват, это я спрятал мясо». — «Тогда и ты получишь двадцать пять ударов плетью», — заявил я ему. Вы должны знать: я всегда поступал благородно.
Б л а т т. Благородно, говорите? А как вы обошлись с голодным мальчиком, который нашел где-то банку сардин? А что вы сделали с голландскими евреями?
Ф р е н ц е л ь. Один из капо мне доложил, что группа голландских евреев задумала совершить побег. Я об этом доложил Нойману, и тот приказал казнить их.
Б л а т т. И вы их отправили в газовую камеру?
Ф р е н ц е л ь. Нет, не я.
Б л а т т. А паренька из станционной команды по фамилии Берлинер, которого вы приказали убить, припоминаете?
Ф р е н ц е л ь. Припоминаю. Капо из станционной команды мне доложил о какой-то его провинности, и охранники спросили, как с ним быть. Я, вероятно, им ответил: «Побейте его», или что-то в этом роде. Ведь сказано это было в присутствии других офицеров.
Б л а т т. Вы же сами отец, и у вас были дети, и вы могли равнодушно смотреть, как у вас на глазах гибли малолетние, совсем крохотные дети?
Ф р е н ц е л ь. Я хотел бы, чтобы вы знали: однажды Вагнер приказал отправить женщину с маленьким ребенком в газовую камеру, а я добился, чтоб эту женщину послали на работу в прачечную.
Б л а т т. После чего оба они — и мать и ребенок — все равно погибли.
Ф р е н ц е л ь. Этого я уже не знаю.
Б л а т т. Почему вы вступили в национал-социалистскую партию?
Ф р е н ц е л ь. Была большая безработица, а партия обещала, как только она придет к власти, обеспечить всех работой. В то время с безработицей было примерно такое же положение, что и сейчас. Находятся же теперь такие, которые примыкают к партии «Зеленых», иные — к бандитам. В то время мы такими испорченными, как нынешние, не были.
Б л а т т. В кирху вы ходили?
Ф р е н ц е л ь. Да, и даже часто.
Б л а т т. Вы не чувствовали, что между вашей религиозной и политической позициями существует противоречие?
Ф р е н ц е л ь. Нет. Мы ведь были немецкими христианами. (Часть евангелической церкви, близкой к нацистам. — Примечание редакции журнала «Штерн». )
Б л а т т. И вы как христианин не испытывали угрызений совести за все то, что тогда происходило?
Ф р е н ц е л ь. Я сожалею, что был заодно со всеми.
Б л а т т. А что теперь говорят об этом ваши близкие, ваши дети?
Ф р е н ц е л ь. Дети ненавидят прошлое и считают все это преступлением. Но со мной они не порывают и меня не презирают. Они видели фильм о крушении рейха, после чего мы о нем какое-то время спорили.
Б л а т т. Фильм, думаете, может дать представление о том, что тогда происходило?
Ф р е н ц е л ь. Нет, не может.
Б л а т т. То, что происходило в действительности, было куда страшнее.
Ф р е н ц е л ь. Верно, намного страшнее. Словами этого не передать. Я хотел бы вас просить, чтобы вы посмотрели на меня под другим углом зрения. Не из Собибора. На моей совести много человеческих жизней. Не одна, нет. Сто тысяч человеческих жизней на моей совести.
Б л а т т. Почему же немцы утверждают, будто все это вранье, этого не было, и что в таких случаях говорите вы?
Ф р е н ц е л ь. Когда мои дети и друзья спрашивают, правда ли это, я отвечаю: правда, было. И когда они говорят, что такого быть не могло, я повторяю: действительно было, и неверно утверждать, будто этого не было.
Б л а т т. Почему же вам не пойти в редакцию какой-нибудь газеты и не сказать им: я там был, я там работал, и все, что об этом говорят, — правда.
Ф р е н ц е л ь. Если бы я вздумал сделать так, как вы говорите, — пошел бы в редакцию и сказал: «Я сам в этом участвовал, все это правда, да, миллионы евреев были истреблены», — моя жизнь ломаного гроша не стоила бы.
Б л а т т. Кого вы опасаетесь?
Ф р е н ц е л ь. Неонацистов.
Б л а т т. Неужели они так уж сильны?
Ф р е н ц е л ь. Нет, они не так уж сильны, но их следовало бы запретить.
Б л а т т. Коль скоро они не так уж сильны, чего же вам опасаться? Взяли бы да рассказали все. Вам есть что рассказать миру.
Ф р е н ц е л ь. Неонацисты проникают всюду. И если бы я сунулся в печать… У них ведь и там свои связи.
Б л а т т. И еще раз: для какой цели вам понадобилось поговорить со мной?
Ф р е н ц е л ь. Я хотел лично просить у вас прощения за все то, что тогда происходило. И если вы меня простите, это для меня будет небольшим утешением. Мне хотелось поговорить с вами как человеку с человеком. Я догадываюсь, что вы сейчас обо мне думаете, вы меня ненавидите. Но я на вас зла не держу.
Б л а т т. Вы еще о чем-то хотели меня спросить?
Ф р е н ц е л ь. Нет. Больше ничего. Мне хотелось бы, чтобы теперь, сорок лет спустя, вы смотрели на меня не как на эсэсовца, а как на обыкновенного человека…
Некоторые дополнительные данные о палаче и его жертве.
Карл Френцель: После восстания в Собиборе — с осени 1943 года и до конца войны — входил в состав одной из воинских частей, ведших борьбу с партизанами в Северной Италии. В 1945 году взят в плен американцами, но уже в мае освобожден из-под стражи. В ноябре 1945 года возвращается в свой родной город Лёвенсберг. В том же месяце переезжает в Гёттинген и там же со временем становится заместителем заведующего режиссерского отделения киностудии «Фильм-ателье ГМБХ».
Тойви Блатт: После восстания в Собиборе скрывался от нацистов в Восточной Польше. В 1945—1946 годах — офицер службы связи польской армии. Принимал участие в розыске и преследовании немецких военных преступников. Вел замкнутый образ жизни. Работал проводником в горах. В 1959 году поселился в Калифорнии и теперь владеет в Санта-Барбара магазином автомобильных радиоприемников. Часто приезжает в Собибор и объясняет это тем, что «воспоминания сильнее меня и возвращают меня снова и снова к месту катастрофы».
Из газеты «Известия», 11 октября 1985 г.
Ф е м и д а с п р и с т р а с т и е м
О нравах, точнее своенравии западногерманского правосудия ходят легенды.
Не сосчитать, уж сколько раз оно удивляло мир своей исключительной способностью делать очевидное невероятным: брать под защиту и оправдывать отъявленных преступников…
Свежий пример тому — процесс в Хагене. Длился он долго. Рассматривалось дело бывшего обершарфюрера СС Карла Френцеля. Эсэсовский палач, орудовавший в нацистском лагере смерти Собибор на территории Польши, участвовал в убийстве по меньшей мере 150 тысяч заключенных. Известно, что всего в этом лагере в годы войны было уничтожено свыше четверти миллиона узников.
В 1966 году Френцель был приговорен к пожизненному заключению, но через четырнадцать лет добился пересмотра своего дела и вышел на свободу. Суд в Хагене затянул разбирательство на пять лет и вот недавно вынес свой вердикт: признав Френцеля виновным в совершенных злодеяниях, он тем не менее… освободил военного преступника от наказания, «приняв во внимание его возраст».
Это очередная иллюстрация к вопросу о том, к кому западногерманская Фемида добра, а к кому нет.