Время перемен. Предмет и позиция исследователя (сборник)

Левада Юрий Александрович

Методология исследования социальных процессов

 

 

Основные направления и проблемы социологических исследований

[326]

 

Широкое развитие социологических исследований становится все более настоятельной необходимостью, которая сейчас общепризнана. На XXIII съезде КПСС было особо подчеркнуто значение социологии для практики коммунистического строительства.

Эффективность этих исследований в значительной мере определяется тем, насколько правильно определены их направления и перспективы. Решение этих вопросов неразрывно связано с анализом функций и структуры самой социологической науки, с определением области социологического знания.

Следует иметь в виду, что развитие социологических исследований в их современных формах означает не только определенное приращение социального знания, но и явное изменение самой структуры этого знания. Если ранее функции социальных дисциплин в обществе сводились к определению общей направленности процессов, расстановки классовых сил, характера всемирно-исторических процессов, и прежде всего тех из них, которые подлежат сознательному регулированию в социалистическом обществе, то с развитием социологии социальное знание, сохраняя свойственные ему идеологические функции, все в большей мере приобретает черты конкретно-научного, приближаясь по своей строгости к другим областям науки.

Наше общество сегодня нуждается в социологии как никогда раньше, так как качественно изменился сам характер проблем, решаемых обществом, изменились и методы их решения. Периоды крутой ломки старого, нажима на ударных участках сменились периодом, когда необходимо налаживать бесперебойно функционирующую систему социальных отношений, планомерное и всестороннее развитие хозяйства, культуры, управления в наиболее рациональных формах. Здесь нужны принципиально новые методы, в выработке которых решающее слово принадлежит социологии.

В этих новых условиях все менее эффективными оказываются те давно сложившиеся методы воздействия на социальные процессы, которые опирались на интуитивный, то есть недостаточно осознанный и недостаточно полный, учет нескольких главных факторов общественной жизни.

Аналогичная ситуация складывается и в других областях общественной деятельности, например в обучении и воспитании, в пропаганде, в культуре, в работе государственных органов и т. д. Складывавшиеся в прошлом методы регулирования общественных процессов шаг за шагом уступают место более эффективным – или даже единственно эффективным в современных условиях – методам, основанным на строго научном анализе социальной практики во всех ее измерениях.

Этим объясняется не только растущее внимание общества к развитию социологии, но и растущие требования к социологической науке.

Значение социологии для социальной практики можно сравнить со значением науки для производства. Пока орудия труда носили ремесленный характер, производство могло обходиться без науки (то есть пользоваться накопленным опытом), но развитое современное производство уже невозможно без сознательного применения естествознания.

Благодаря этому умение управлять технологическим процессом (например, плавкой и обработкой металлов и др.) перестает быть делом искусства, личного мастерства, превращаясь в предмет строгого и объективного научного исследования. Аналогичным же образом развитие современных форм социологических знаний способствует превращению управления обществом из сферы искусства в сферу строгого научного знания.

В развитии социологических исследований одна из главных проблем и одна из главных трудностей состоит в том, чтобы найти пути эффективного сочетания социологической теории и эмпирических исследований, пути обобщения полученных фактов и развития на этой основе самой социологической теории. Лишь на этом пути можно избежать как одностороннего эмпиризма, так и схоластического повторения общих мест. Пока мы не можем сказать, что разрыв между теорией и эмпирией – эта тяжелая болезнь буржуазной социологии – у нас в социологии преодолен. Это объясняется рядом обстоятельств.

Известно, что длительное время исторический материализм существовал у нас преимущественно как предмет преподавания, а не область научного исследования. Работы по историческому материализму либо иллюстрировали различными примерами уже известные положения и принципы, либо ограничивались некоторым уточнением понятий и категорий науки. Прогресс конкретных общественных наук слабо сказывался на самом историческом материализме. С другой стороны, он почти не применялся для конкретных исследований в собственно социологической области познания. Все это порождало догматизм и вырабатывало у людей, специализирующихся в области исторического материализма, скорее пропагандистский – если не начетнический, – чем научный стиль мышления. В том виде, в каком существовал исторический материализм в последние годы, он выполнял прежде всего идеологические функции общей теории социального развития.

Следует иметь в виду, что рамки философских и других дисциплин, в том числе социальной философии, исторически изменчивы и отчасти условны. То, что вчера (10, 50 лет назад) было предметом лишь социально-философского анализа (личность, общественное мнение, социальная структура), сегодня все в большей мере стало или становится (вместо этого или кроме этого) предметом конкретного рассмотрения при помощи социологических методов. Однако для того, чтобы эта общая теория могла применяться к анализу фактов в собственно социологической сфере познания, необходимы были «посредствующие звенья» в виде более конкретных теорий отдельных социальных структур и процессов, которые подлежали бы эмпирической проверке в конкретном исследовании. Отсутствие этих посредствующих звеньев свидетельствует о недостаточной разработке социологической теории и, несомненно, препятствует применению теории и метода исторического материализма в социологических исследованиях. Вывод из всего этого: нужно не исключать исторический материализм из рамок социологической теории, а разрабатывать его дальше, находить посредствующие звенья между самой общей социальной теорией и фактами. Речь, следовательно, должна идти не об «исключении» исторического материализма из социологии, а о том, чтобы эффективно использовать его общие принципы в анализе конкретных общественных явлений и процессов. Однако надо четко представлять, что решение этой задачи зависит от развития и конкретизации марксистской социологической теории.

Нужно признать, что в дискуссиях, которые долго велись в научной литературе вокруг социологии, искусственное сооружение «границ» в науке скорее мешало плодотворному развитию связей между философией марксизма и социологией, чем помогало им. Не слабость, но силу, показатель влияния исторического материализма следовало бы видеть в том факте, что в нашей науке из-под его «крыла» выходят как самостоятельные научные дисциплины этика, научный коммунизм, социология и пр.

В известном смысле можно говорить о социологической теории как о применении исторического материализма для объяснения социологических структур и т. п. Аналогичным образом можно говорить и об исторической науке как одном из применений истмата. Ср. у Гегеля: всякая наука – прикладная логика. Это не значит, что реальный рост знания получается из прикладывания шаблона к материалу – нужны специальные исследования и теоретические конференции в каждой области исследования.

Иногда спорят о том, «отпочковалась» ли социология от философии (в наших условиях – от диалектического и исторического материализма) или «не совсем отпочковалась». Но философия (социальная философия в первую очередь) – лишь один из истоков социологии как особой дисциплины. Другие: экономика (А. Смит), демография и социальная статистика (А. Кетле), психология, история, этнография, а также и естественно-научная методология XIX в. (эволюционизм и др.). Философия – лишь одна из «нянек» социологии.

Как особая дисциплина социология начинает формироваться с конца XIX в., хотя принципы научного подхода к обществу были выработаны ранее (марксизм) и исследования («Положение рабочего класса в Англии») проводились. Это формирование связано:

а) с появлением методов научного анализа отдельных общественных процессов в комплексе;

б) с развитием специфически-социологических исследований (в «Капитале» для социологической теории использованы экономическо-статистические данные);

в) с появлением социальной задачи рационального познания и использования людьми механизма функционирования общества.

Эта задача (социальный заказ) является неизбежным следствием (и в то же время преодолением) задачи социально-критической или социально-утопической. Разумеется, такой заказ имеет существенно разное содержание в условиях современного капитализма и в условиях социализма.

В буржуазном обществе социология как особая наука становится на ноги тогда, когда возникает проблема (неразрешимая в принципе на частнокапиталистической основе) рациональной организации общественной системы, то есть когда оказывается неэффективным традиционный механизм свободной борьбы интересов в политике, культуре и т. д. Отсюда, в частности, вытекает неизбежный партикуляризм самих установок большинства социологических школ, действующих в буржуазном мире, – узость и чисто прикладной характер теории; неумение и нежелание разрабатывать социологические методы анализа «макросистем» и «макропроцессов» в обществе.

В социалистическом обществе насущная потребность в социологии – это прежде всего потребность в сознательном управлении общественными процессами (в «макро» – масштабах, то есть в разрезе страны) содружества стран, в рамках ряда лет и пятилеток. Она становится особенно настоятельной, когда:

а) изменился сам характер проблем, решаемых обществом (период крутой ломки, авралов, организованного нажима на ударных участках сменился периодом, когда необходимо планомерное, всестороннее развитие в наиболее рациональных его формах);

б) возможна сложнейшая и имеющая огромное социальное значение проблема изменения некоторых форм управления общественными процессами (экономическая реформа);

в) интересы дальнейшего повышения производительности труда и культуры производства требуют эффективной организации производства, распределения, науки, обслуживания как сфер общественной жизни;

г) новые условия идеологической и воспитательной работы партии – через систему образования, через печать и другие средства массовой коммуникации – требуют строго научной оценки эффективности тех или иных форм пропаганды, отношения к ним общественного мнения и т. д. Соотношение социально-философского и социологического знания можно представить так. Идея прогресса, примата материальных условий жизни общества, уничтожения классов – огромные завоевания человеческой мысли, которые научно сформулированы марксистской философией (историческим материализмом). Эти идеи оказывали и оказывают огромное влияние на теоретические установки всех социальных дисциплин. Но их недостаточно для решения задач, сегодня вставших перед обществом. Теперь нужно знать, например, как сочетаются (и как должны наиболее эффективно сочетаться) культурный рост, жизненный уровень, интересы определенных групп населения, как осуществляется передвижение определенных категорий населения из одной общественной группы в другую (социальная мобильность) и т. д. Все это – проблемы не философские и не экономические, не педагогические, а социологические и только социологические.

Социология шаг за шагом вводит строгие правила логического мышления (причем во все больших масштабах – и математического мышления) в исследование общественных процессов, в том числе и тех из них, которые охватывают состояние интересов, вкусов, мнений людей.

Показателем конкретности социологического анализа общества служит способность социологии предвидеть развитие определенных общественных процессов и давать практические рекомендации для управления этими процессами. Так, например, сейчас одна из актуальнейших задач социологической науки в СССР – определение (и строгий расчет) оптимальной профессиональной структуры занятого населения в перспективе одной или нескольких пятилеток. Очевидно, что, лишь имея хорошо обоснованную теорию такого процесса, можно с уверенностью определять содержание обучения, перспективы жилищного и культурного строительства и т. д.

Функции социологии определяются ее предметом и методом, характером социологического знания, с одной стороны, и практическими потребностями общества, с другой.

Область социологического знания составляют функционирование и развитие социальных систем – взаимосвязь различных элементов социальной системы, механизм действия социальных институтов в конкретных условиях и социальные процессы человека в системе общественных отношений и структуре личности. Характер социологического знания определяется тем, что социология изучает общественные явления и процессы в их взаимодействии и взаимной обусловленности.

Конкретные социологические исследования несут с собой новый, конкретно-научный подход к исследуемому объекту, связанный с применением:

– эмпирических методов (наблюдения, опросов, изучения документов и др.), анализа массовых данных;

– социального эксперимента, возможность и необходимость которого в нашей литературе признана лишь в самое последнее время;

– строгих логических и математических правил процедуры исследования; непосредственной связи с решением конкретных практических задач организации, управления.

Этот подход выражает «дух» социологии, то новое, что она несет с собой по сравнению с философским знанием о прогрессе и общих проблемах общественного развития. Это не значит, что социология исчерпывается конкретными (эмпирическими) исследованиями.

Требования конкретности и строгости мышления относятся и к социологическим теориям. Основой научного познания общества и научного управления обществом является строго объективная информация о действительности, притом информация не об отдельных поступках и действиях, но о процессах, о состоянии общественных институтов и отношений. Показателем точности этой информации является возможность ее количественной обработки.

У нас в государственных масштабах поставлена или ставится экономическая информация, но информация о социальных процессах крайне недостаточна. А обществу необходимо знать реальное состояние социальных, национальных отношений, общественного сознания и общественного мнения, эффективность тех или иных мероприятий и т. д. Эти сведения может дать и правильно интерпретировать только социология, опирающаяся на весь комплекс общественных дисциплин (демография, криминология и др.).

Сила любой науки в том, что она дает возможность предвидения. В задачу социологии также входит предвидение тенденций общественного развития. Частным, но специфическим для социологии и играющим все более важную роль видом предвидения является прогнозирование отдельных социальных процессов, связанное, в частности, с их количественной оценкой в рамках ограниченных промежутков времени. Прогнозы, касающиеся социальных последствий определенных экономических нововведений, прогнозы миграции населения, преступности, общественного мнения и т. д. имеют важное значение для научного программирования общественного развития, для своевременного устранения нежелательных моментов, препятствующих развитию данного процесса. В задачу социологии входит выработка практических рекомендаций для социального программирования, имеющих значение для деятельности государства, партийных, хозяйственных организаций.

 

Структура марксистской социологии

Как в любой обширной области познания, в социологии происходят процессы дифференциации знания, обособления отдельных уровней и методов исследования, а также отдельных направлений приложения социологических знаний. В то же время происходят и процессы иного рода: социология интегрирует определенные знания и методы исследования, сформировавшиеся в рамках различных и довольно далеко отстоящих друг от друга дисциплин – социальной статистики, этнографии, психологии и др. Этот процесс может порождать иллюзию, будто каждое направление социологических исследований представляет собой самостоятельную социологическую науку. По нашему мнению, социологию можно рассматривать как единую науку, предполагающую различные направления и методы исследования. Единство социологии как науки находит свое выражение в том, что одни и те же принципы методологии и методики оказываются действенными при исследовании различных областей социальной действительности.

Поэтому, говоря о различных разделах социологии, мы имеем в виду различные структурные элементы социологии как единой науки. Переход от суммарных определений социологии к анализу ее «тонкой структуры» важен для перехода от общих разговоров о социологии, которые велись на страницах ряда научных журналов в последние годы, к более содержательному ее рассмотрению.

Основными элементами структуры марксистской социологии являются:

1. Социально-философская теория марксизма. Она включает в себя общую теорию исторического процесса и теорию общественного познания, имеющие общеметодологическое значение для любых конкретных и теоретических исследований в социологии. Основные моменты этой теории излагаются в курсах исторического материализма (хотя в вузовских курсах исторического материализма и сейчас сохранилось немало материала, имеющего чисто иллюстративное значение для общесоциологической теории. Такое соединение в историческом материализме принципов общей теории и более конкретной социологической проблематики объясняется исторически и педагогически). К философско-социологической теории относятся общие проблемы соотношения общественного бытия и общественного сознания, базиса и надстройки, производительных сил и производственных отношений, теория общественных формаций, концепция исторического прогресса, исследование общесоциологических законов. Эти проблемы не являются и, видимо, не могут быть предметом конкретно-социологических исследований, «кругозор» которых остается слишком узким, эмпирически ограниченным: обобщение всемирно-исторической практики и исторического развития социально-философской мысли с необходимостью выражается в иных формах знания. В то же время многие проблемы, например формы этнической общности, семья, быт, социальная структура и т. д., могут и должны изучаться методами социологии – как эмпирически, так и теоретически.

2. Социологическая теория в собственном смысле слова – анализ закономерностей развития и функционирования отдельных общественных институтов, систем, процессов. Предмет социологической теории в этом смысле слова уже, конкретнее, «нагляднее» (то есть доступнее для эмпирического исследования) по сравнению с предметом социально-философского анализа: так, например, наличная социальная структура общества может быть не только описана детально, но и «измерена» при помощи достаточно надежных шкал. Существуют поэтому различия и в методе построения самого знания в социологических теориях такого типа по сравнению с социально-философским знанием (хотя резкая грань между ними далеко не всегда может быть проведена); при всех условиях философские установки марксизма служат важнейшей основой и движущей силой развития социологии.

Развитие социологической теории является необходимым моментом отпочкования социологии от философии. Именно в этой области социологической науки у нас особенно много пробелов, многие стороны общественной жизни социологически еще не исследуются; более того, имеется довольно сильное сопротивление созданию этой сферы социологической науки. Причем оно исходит, с одной стороны, от работников, догматически мыслящих и опасающихся, что развитие конкретных социологических теорий каким-то образом может умалить значение социально-философских принципов, а с другой стороны, от людей, увлекающихся эмпиризмом социологических исследований. Поскольку вопрос этот для нас в значительной степени новый, то на нем мы остановимся подробнее после рассмотрения основных составляющих социологии.

3. Сравнительно новая, по существу даже формирующаяся область исследования – методология социологического исследования. Выделение в структуре науки особых ее методологических подразделений является важной чертой движения научной мысли в последние десятилетия. В сферу социологической методологии входит разработка вопросов логики социального исследования, соотношения разных уровней знания (в том числе эмпирического и теоретического), особенностей теоретических моделей в социологии и т. д.

4. Конкретно-социологические (эмпирические) исследования различных общественных процессов и явлений – труда, быта, культуры, науки управления, урбанизации и т. д. Это, как мы уже отмечали, – наиболее характерный (и наиболее бросающийся в глаза) момент современной социологии, который, однако, не исчерпывает ее содержания.

5. Необходимым элементом социологической науки является методика и техника социологических исследований вообще. Она включает в себя приемы и способы получения, систематизации и обработки эмпирической информации об исследуемых социальных объектах. Ее назначение в том, чтобы обеспечить объективный характер этой информации как основы для теоретических обобщений, эффективное использование математического аппарата и средств машинной переработки социологической информации. Методика и техника социальных исследований – это большой и относительно самостоятельный элемент социологии, призванный обеспечить правильность применения методологии. В области разработки методики и техники социальных исследований открывается широкое поле для сотрудничества социологов с математиками, статистиками, психологами, кибернетиками и т. д.

Кроме того, надо учитывать, что методика исследования общественных явлений, разрабатываемая для нужд социологии, применяется и в других общественных науках. Значение современной социологии для других общественных наук состоит не только в том, что она дает им методологию, но и в том, что она разрабатывает для них методику и технику исследования современной социальной действительности. Опыт показывает плодотворность применения социологических методов в комплексных социальных исследованиях, проводимых с участием представителей различных наук.

 

Структура социологической теории

Под социологической теорией мы в данном случае понимаем всю систему теоретических концепций, непосредственно связанных с конкретными исследованиями и вырастающих как теоретическое осмысление (а в то же время – как теоретическая предпосылка) этих исследований.

Области социологического исследования многообразны, поскольку практические потребности вынуждают выделять и делать предметом исследования разные «срезы» общественной жизни. Конечно, необходимо ясно представлять, что каждый из этих аспектов дает одностороннюю картину, является известной абстракцией. Поэтому одна из задач социологии – учитывать в своих исследованиях взаимодействие и взаимопроникновение различных аспектов социальной действительности.

1. Предметом социологического исследования прежде всего является общество как система общественных явлений (социальных институтов). Рассматривая общество в этом плане, социология исследует специфику различных общественных явлений, их взаимодействие, социальные функции, место и роль в развитии общества в целом. Сюда относится исследование взаимодействия экономики и политики, материальной и духовной жизни, специфики и взаимодействия различных форм общественного сознания и т. д.

Эти проблемы рассматриваются такими отраслями социологической науки, как политическая социология, социология права, социология образования и воспитания, социология науки, социология искусства, социология религии и др. Другой аспект социалистического исследования – анализ общества под углом зрения его социальной структуры.

2. Разделение и кооперация функций многообразных обыкновенных групп, отношения между которыми определяются характером производственных отношений, разделением труда, потребностями социальной жизни, отчасти и социально-биологическими факторами, тенденций изменения социальной структуры, судеб различных общностей – задача социологии, исследующей социальную структуру как в масштабах общественной формации, так и отдельных стран и даже в более локальных рамках. Особенно важно сейчас исследовать классовую структуру социалистического общества и происходящие в ней изменения. Но социальная структура не сводится к основным классам. Практические потребности нашего развития настоятельно требуют исследования не только классов, но и других социальных групп и слоев. Предметом социологических исследований являются: классы, межклассовые и внутриклассовые различия и отношения; нации и национальные отношения; социальные аспекты профессий и профессиональных различий; социальные проблемы, связанные с возрастными различиями (молодежные проблемы, проблема пенсионеров и т. д.); семья и семейные отношения; социальные проблемы, связанные со спецификой и отношениями полов; социологические аспекты деятельности различных общественных организаций; изучение коллективов малых групп в различных сферах деятельности.

Таким образом, в отличие от указанного ранее аспекта социологического анализа, при таком подходе выделяются не общественные институты, но социальные группы. Очевидно, что эти два аспекта исследования тесно связаны и взаимопроникают друг в друга.

3. Изучение общества в плане его региональной структуры. Поскольку общество существует в пространстве и социальные отношения развертываются в условиях больших или малых поселений, определенного состояния транспорта и т. д., возникает социальная проблема исследования социальных проблем, которые связаны с этим. Например, чтобы разумно построить город, надо представлять, какие системы отношений там возникнут. Этим должна заниматься социология города. Свои специфические социальные проблемы имеет и село. Социология города и социология села – это уже совсем другой социологический «срез» общества по сравнению с первыми двумя.

Конечно, в городе имеются и взаимоотношения социальных групп, и различные системы общественных институтов. Рассматривая региональную структуру, мы можем переходить от макросоциологических исследований, охватывающих масштабы общества, к микроисследованиям, а также идти от частного к общему.

Вряд ли целесообразно выделять исследование социальных процессов в особый аспект социологической науки. Каждый из перечисленных выше способов рассмотрения общества предполагает не только описание «статики» соответствующих явлений, но и анализ их «динамики», то есть функционирования и развития социальных систем, отношений между общественными группами, процессов индустриализации и урбанизации и т. д.

4. Наконец, специальным предметом социологических исследований является личность в ее связях с социальной средой. Социология исследует пути формирования личности как социальной личности, способы социального воздействия на личность, реакцию личности на воздействие среды, проблемы социальной детерминации, поведения и деятельности личности, в том числе так называемого «уклоняющегося» поведения (преступность). Конечно, социология рассматривает не просто индивидуальность, а типы личности. С разных сторон проблему личности изучают: социология труда, социология воспитания, криминология, теория массовых коммуникаций, исследования бюджета времени, общественного мнения.

Итак, мы выделили четыре аспекта социологических исследований, имеющих своим предметом:

– систему социальных институтов;

– общественные группы;

– формы человеческого общежития;

– социальную личность.

Мы могли бы назвать эти аспекты системными, структурными, экологическими и личностными. Каждый из них имеет свою специфику, хотя и включает в себя довольно разнородные направления исследования. Конечно, это деление в известной мере условно, ибо почти в каждом конкретном исследовании в действительности могут присутствовать все эти аспекты социологии. Но выделение этих аспектов позволяет внести известную систематичность в определение предмета конкретных социологических исследований. Естественно, что подобное членение сказывается и на систематизации эмпирического материала, а также влияет на характер методов, применяемых социологией.

 

Связь социологии с другими науками

К области социологического знания, о специфике которого мы говорили в начале статьи, относится не только собственно социология, но и ряд дисциплин, близких к ней, нередко смыкающихся с социологией или имеющих тенденцию превратиться в одну из ее отраслей. Это демография, криминология, этнография, социальная психология, социальная статистика и т. д. Все эти науки возникли на стыке социологии с другими науками – географией, юридической наукой, историей, психологией, математикой и т. д. – и несут на себе отпечаток особенности этих наук. Вместе с тем они очень близки к социологии, ибо они либо обслуживают социологию своими методами (социальная психология, социальная статистика), либо сами широко используют социологические методы для исследования таких специфических явлений, как движение населения, преступность и т. д. Общепризнана также близость социологии к такой науке, как этнография (этнология), исследующая преимущественно этнические, бытовые особенности различных народов. Нет нужды доказывать, что слабое развитие социологических исследований в прошлые годы привело к тому, что у нас очень плохо развивалась криминология и социальная статистика (у нас более развита экономическая статистика), что социальная психология вообще была в загоне и отрицалась как «буржуазная наука», что демографические исследования были очень незначительны, а этнография рассматривалась преимущественно как историческая дисциплина. В свою очередь, недостаток в развитии «ближних» дисциплин отрицательно сказывается на социологии.

Отсюда видно, насколько важно усилить внимание к этим наукам. Так, без исследования структуры и динамики населения и прогнозов в этой области невозможны многие виды планирования, особенно потребления продуктов питания, одежды, жилищ, школ и т. д. в масштабе страны и по отдельным зонам. Но демографические данные необходимы и для социологических исследований и обобщений, особенно при исследовании быта, семьи, соотношения производственной и непроизводственной сфер, а также исследований по социологии города и деревни.

Социология невозможна без социальной статистики, то есть прежде всего без организации общегосударственной статистики движения народонаселения, труда, культуры, доходов и запросов трудящихся и т. д. Отсутствие такой широко и научно поставленной, систематической, доступной для научной разработки социальной статистики снижает эффективность конкретных социологических исследований, плодит ненужную кустарщину.

Поскольку социология не может обойтись без социально-психологических методов, развитие теоретических основ социальной психологии и методов, позволяющих делать объективные выводы из изучения субъективной стороны социальных отношений, представляется настоятельно необходимым.

Важное значение для социологии имеет и развитие других близких к социологии дисциплин.

Кроме группы «социологических» дисциплин, социология тесно связана с другими общественными науками, которые, однако, находятся вне сферы социологического знания и по отношению к социологии являются смежными дисциплинами. К ним относятся такие общественные науки, как экономические, исторические, юридические, педагогические и т. д. Связи социологии с этими науками весьма многообразны. Прежде всего они все пользуются теоретическими выводами социологии и разрабатываемыми ею методами социальных исследований.

Уже вошла в обиход идея о том, что следует различать социологические и социальные исследования. Социальные исследования – это конкретные исследования современной общественной жизни, проводимые во всех науках с учетом потребностей, предмета и специфики этих наук. Социальные исследования, проводимые с учетом потребностей и особенностей социологии, будут исследованиями социологическими.

Разновидностями социальных исследований являются исследования экономические. Все другие общественные науки в той или иной степени нуждаются в социальных исследованиях и для этого используют отчасти и социологические методы, а также материал социологических исследований. С другой стороны, социология в своих выводах может опираться не только на собственно социологические, но и на социальные исследования, проводимые в других науках. Здесь открывается широкое поле для взаимного обогащения и взаимодействия общественных наук с социологией.

Можно указать еще на одну форму контакта между социологией и другими науками. Речь идет о так называемых комплексных социальных исследованиях. Этот тип исследований вызван к жизни потребностями практики. Ввиду сложности, многообразия общественной жизни, ввиду многообразия связей каждого явления, события с другими подход к ним с точки зрения какой-то одной науки всегда будет односторонним. Чтобы избежать этого и добиться возможной всесторонности в познании, бывает необходимо подойти к исследуемым явлениям под углом зрения различных наук. Например, экономическая наука может не учитывать влияния ряда психологических и внеэкономических факторов на развитие производства. Или социология в своих выводах иногда должна опираться на более детальный экономический анализ, чем тот, который может осуществить сама социология. В этом случае социология обращается за помощью к экономической науке и т. д. Во всех этих случаях возникает потребность в проведении не просто социологических или экономических, но и комплексных социальных исследований, в которых приняли бы участие представители различных областей общественного познания и даже люди, практически связанные с изучаемой областью.

Комплексные социальные исследования – это весьма гибкая и многообразная форма изучения общественной жизни. Комплексные исследования могут проводиться и под эгидой и в интересах одной из наук (социологии, экономической, педагогической и др. наук), и в чисто практических целях (планирования, управления).

При подготовке и в ходе этих исследований, а также при последующей обработке полученного материала между специалистами в различных областях общественного познания возникает тесный и непосредственный контакт, что само по себе имеет стимулирующее значение для науки.

Комплексные социальные исследования пока не получили широкого распространения в нашей стране, хотя метод этот весьма перспективен, как показывает опыт ленинградского Института комплексных социальных исследований. Очевидно, при планировании социологических исследований необходимо учесть потребности социологии в проведении комплексных исследований, а общая программа комплексных исследований по стране может быть составлена на основе учета потребностей важнейших общественных наук и практики коммунистического строительства.

Поскольку в связи с взаимоотношением общественных наук мы заговорили о типах исследований, следует остановиться еще на одном относящемся сюда вопросе.

Социологические исследования не могут сводиться к «микросоциологическим». Общество ждет от социологии решения крупных практических и теоретических проблем нашего развития. Но это не значит, что социология должна избегать исследований, имеющих непосредственно не теоретические, а чисто практические, прикладные цели. Длительный отрыв нашей социально-философской мысли от конкретных исследований породил представление о том, что задачей социологии вообще является разработка теоретических проблем и лишь через теорию социология может иметь выход в практику. Конечно, такой путь к практике имеет первостепенное значение, ибо никакое предвидение и прогнозирование невозможны без теоретических обобщений, но это не значит, что непосредственной целью социологических исследований не может быть решение какой-то чисто практической задачи. При этом, конечно, имеется в виду, что любое эмпирическое исследование предполагает определенную теоретическую и методическую основу. Особенность социологического исследования не в том, что оно обязательно должно иметь теоретические цели, а в том, что оно должно оставаться в рамках предмета социологии.

 

Основные направления социологических исследований

Между структурой социологии и направлениями социологических исследований имеется тесная связь. Направление исследований вытекает из структуры социологии, а развитие социологических исследований, выявление новых направлений этих исследований вызывают изменение в структуре науки.

Следует различать направления и проблематику исследований. Направления более стабильны, а проблематика связана с тем, какие вопросы, подлежащие изучению, становятся актуальными в данных условиях места и времени и определяются потребностями развития науки и практики. Поэтому мы разграничили вопросы о структуре науки и о направлениях и проблематике исследований.

Следует подчеркнуть, что развитие и углубление конкретных социологических исследований никоим образом не снимают необходимость дальнейшей разработки социально-философской теории марксизма (теории исторического материализма).

Сейчас наметились, на наш взгляд, три основные направления развития исторического материализма.

Во-первых, разработка философских проблем, которые могут решаться лишь на социологической основе, то есть в рамках исторического материализма. Сюда относятся кардинальные проблемы общей теории социального развития, проблема социальной сущности человека, вопрос о практике, ее видах и формах, социология познания в плане исследования общественного сознания, соотношение общественного бытия и общественного сознания, субъективного и объективного в истории, изучение характера социологических законов и т. д. Решение всех этих проблем имеет большое методологическое значение для развития конкретных социологических исследований.

Во-вторых, разработка методологических проблем частных общественных наук – истории, экономической науки, языкознания, политической и юридической науки и т. д. Это специальная задача, которая справедливо поставлена несколько лет назад и решение которой несколько продвинулось вперед. Но это продвижение лишь показало, какое огромное поле деятельности здесь открывается и какое огромное количество нерешенных проблем находилось у нас в замороженном состоянии. Следует также отметить, что в понятие «методологические проблемы общественных наук» входят не только социологические, но и общефилософские, логические и даже эстетические вопросы, возникающие из развития частных общественных наук. Поэтому методологические вопросы конкретных общественных наук лишь частично относятся к области социологии, и в решении этих вопросов исторический материализм выступает в тесном контакте с другими философскими и частными общественными науками. Но без исторического материализма решение этих вопросов на современном научном уровне также невозможно. Выделение методологических проблем общественных наук в самостоятельное направление исследования – это показатель той дифференциации, которая происходит внутри исторического материализма.

В-третьих, разработка философско-методологических проблем, связанных с конкретными социологическими и социальными исследованиями. Здесь особенное значение приобретает разработка подхода к обществу, к общественной формации как системе общественных явлений (социальному организму), исследование взаимоотношений структуры и функции применительно к общественной жизни, а также проблем, связанных с исследованием механизма действия общественных законов как в масштабах общества, так и в более узких, локальных рамках. Заслуживает внимания и разработка методологических проблем, связанных с методами анализа классов, малых групп, взаимосвязи личности с ее социальной средой.

Эти исследования должны опираться на широкий и проверенный фактический материал и, следовательно, прямо или косвенно быть связаны с эмпирическими исследованиями. Но важно подчеркнуть, что на этом уровне многие проблемы нельзя решать путем конкретных исследований, и потому здесь большую роль играет и будет играть логическое развитие теории на основе далеко идущего обобщения практики социального развития, данных конкретных общественных наук. Но вместе с тем мы должны искать пути введения в круг самых широких социологических обобщений данных конкретных эмпирических исследований социальной жизни.

I. Направления исследования социальных институтов.

Классификацию исследования социальных институтов можно провести по сферам общественной жизни. Задачей исследования здесь является изучение специфики данного общественного явления, его места и роли в общественной жизни, социальной функции, взаимодействия с другими общественными явлениями. Кроме того, каждый социальный институт может рассматриваться как специфический вид деятельности людей со своими особенными отношениями. В теоретическом плане исследование социальных институтов позволяет понять характер взаимодействующих сил, из которых складывается исторический процесс, тенденции развития различных социальных институтов. В практическом плане эти исследования дают возможность прогнозирования, планирования, управления, организации деятельности людей для достижения наибольшего эффекта в данной сфере общественной жизни.

Здесь можно выделить три основные сферы исследования:

а) социологические проблемы развития производства, соотношения производства и непроизводственной сферы материальной жизни (быта); социальные проблемы научно-технической революции в сфере производства и т. д.;

б) социологические проблемы управления, в том числе вопросы политической организации общества, социалистической демократии, тенденции политической жизни; социология права;

в) социологические проблемы, связанные с культурой, наукой, искусством, религией. Здесь особенно важное значение приобретает социология науки, исследующая взаимоотношение науки и общества, специфику отношений в науке, формы организации научных коллективов, роль ученых в обществе и т. д.

Исследования по социологическим проблемам религии имеют значение для разработки конкретных мер по уменьшению влияния религии в социалистическом обществе и ее постепенному преодолению.

Очевидно, что изучение каждого социального института социология ведет с учетом его взаимодействия с другими сферами, социальными институтами. Например, науку рассматривают не только как явление духовной жизни, но и как фактор социальной и экономической жизни. С другой стороны, производство изучается в его взаимосвязях с другими сферами общественной жизни, да и в самом производстве выделяются социальные и социально-психологические аспекты.

II. Направления исследования социальной структуры и ее изменений.

Здесь выделяются следующие основные направления исследования:

а) классовая структура общества и ее изменения, структура классов и ее изменения, меж– и внутриклассовые отношения, структура интеллигенции и ее изменение;

б) национальные отношения и их динамика;

в) профессиональное разделение труда, его роль и тенденции развития, социально-психологический аспект профессиональных различий;

г) семейные отношения, динамика семьи и семейных отношений; отношения между полами в обществе; женский вопрос, женщина на производстве и в быту;

д) социальные проблемы молодежи;

е) исследование коллективов трудящихся, малые группы. Это последнее направление отнесено сюда условно, так как малые группы встречаются всюду: и на производстве, и в науке, и в сфере управления и т. д. – везде, где исследуются виды человеческой деятельности. Но общие принципы исследования малых групп относятся, видимо, к направлению, связанному с изучением социальной структуры.

Город и деревня.

Город и деревня дают те локальные рамки, в которых может производиться исследование и социальной структуры, и духовной жизни, и производства, и быта, и т. д. Но исследование города имеет и свои специфические проблемы (типы городов, организация социальной жизни, форм общения, культурной жизни и т. д.). Также имеет свои специфические проблемы деревня. Изучение этих проблем, а также социальных аспектов взаимосвязи города и деревни является одним из направлений социологических исследований.

Общество и личность.

Это обширная область социологических исследований, включающая различные направления. Основные направления, по нашему мнению, следующие:

а) развитие личности в труде. Здесь исследуется взаимосвязь между содержанием труда и уровнем образования и культуры, проблема свободного времени и его использования для развития личности, изучение бюджетов времени вообще;

б) исследование эффективности средств массовой пропаганды (массовые коммуникации) – газет, радио, телевидения, устной пропаганды и т. д., выработка критериев эффективности идеологической работы, разработка методов пропаганды и т. д. Это направление в последнее время начало сильно развиваться в связи с потребностями идеологической работы партии;

в) изучение общественного мнения как реакции на те изменения, которые происходят или ожидаются в обществе.

Таковы основные направления социологических исследований. Мы говорили о социологических исследованиях лишь внутри нашей страны, то есть применительно к социалистическому обществу. Вопросов, связанных с исследованиями капитализма или международных отношений, мы не касались, так как это особая задача и требует особого обоснования.

Мы не выделяли особо исследования социальных процессов, так как подразумевалось, что любое направление исследований включает в себя изучение данного состояния и изменение этого состояния. Тенденция изменения прослеживается либо путем последовательных исследований по одной методике, либо путем прогнозирования на основе полученных данных.

Из перечисленных направлений исследования видно, что социологические исследования практически охватывают все общество в его современном состоянии, но всюду выделяется особый социологический аспект в исследованиях социальной действительности: изучается взаимодействие общественных явлений, законы этого взаимодействия, отношение между субъективным и объективным в обществе, факторы, детерминирующие поведение человека.

В рамках указанных направлений возможно проведение не только чисто социологических, но и комплексных социальных исследований там, где нужно в интересах социологии привлечь данные смежных наук. Развитие социологических исследований по этим основным направлениям охватит ряд областей, которые у нас раньше либо вообще не изучались, либо изучались отрывочно, несистематически, что отрицательно сказывалось и на развитии социологической теории, и на решении практических задач нашего развития.

 

Урбанизация как социокультурный процесс

[327]

 

Масштабы и сложность урбанизации современных обществ вызывают растущее внимание к этому процессу со стороны социальной географии, территориального планирования, демографии, социологии, культурологии. Становится очевидным, что анализ таких показателей урбанизации, как рост городской концентрации населения, производства и культуры, недостаточен для характеристики многообразия происходящих изменений и тем более для понимания их механизма. Широко применяемое понятие «городской образ жизни», несмотря на известную его расплывчатость, отчасти помогает охватить общей меркой явления «рассеянной» урбанизации (проникновение городского образа жизни за пределы городской черты), равно как и урбанизации «внутригородской» (развитие структуры соответствующего образа жизни в самой городской ситуации).

Однако и в этом случае за рамками исследования остаются проблемы механизма урбанизации, многообразия ее типов, ее места в общественном развитии и – что сейчас приобретает особую актуальность – ее перспектив в условиях различных социальных систем. Чтобы подойти к их решению, представляется целесообразным рассмотреть урбанизацию как целостный процесс, содержанием которого являются изменения культурного значения и социальных функций городской «концентрации населения, орудий производства, капитала, наслаждений, потребностей…».

Собственная культура города, а в каком-то смысле и структура всего общества могут быть представлены как производные данного социокультурного процесса.

Вопрос об изменении функций города (или системы городов) в ходе урбанизации не нов для социологической и урбанологической литературы. Многие современные исследователи устанавливают наличие тесной связи между ростом и функциями города.

Противопоставляя конкретные формы современной урбанизации в принципиально различных общественных и культурных условиях социалистических, капиталистических, развивающихся стран и отдельных регионов, находящихся на разных ступенях развития, важно представлять в общем виде некоторые закономерности урбанизации как процесса всемирно-исторического масштаба. Это необходимо, в частности, и для того, чтобы иметь возможность от рассмотрения отдельных признаков перейти к анализу тех глубинных механизмов процесса урбанизации, которые порождают его специфические проблемы и противоречия.

В данной статье предпринята попытка наметить некоторые наиболее общие линии подхода к урбанизации как к социокультурному процессу; возможности конкретных приложений такого подхода по необходимости обсуждаются лишь в ограниченной мере.

 

1. Город как общественный институт

Место города в жизнедеятельности общества может рассматриваться в плане социальной организации и в плане культуры. В первом плане город предстает как концентрация социальных структур, групп, ролевых функций. Во втором – это средоточие культурных ценностей, образцов, определенных норм человеческой деятельности, реализация которых обеспечивает «связь времен», воспроизводство и развитие общественного целого.

Ключ к пониманию уникальности положения города в социокультурной «системе координат» дает генезис города. Городской социокультурный узел оказывается не только методологически, но и исторически началом координат в общественном пространстве; лишь с появлением города реально происходит обособление соответствующих «осей» и способов социальной и культурной организации общества. Историческая дихотомизация названных плоскостей общественной деятельности обусловила формирование прогрессирующего ряда функциональных социальных институтов (государство, семья, религия и т. д.), которые играют роль «узлов» социокультурной сети, обеспечивая социальную реализацию определенных аспектов культурного потенциала общества. Город – тоже своего рода узел той же сети; его специфика – концентрация различных функциональных институтов и различных видов активности общества в пространстве человеческого общения. В отличие от возможной и в «догородских» формах общественной жизни концентрации однообразных функций здесь происходит концентрация разнообразия. В этом предпосылка колоссальной информационной емкости городского социокультурного узла. Городское или, шире, урбанизированное пространство общения – это система каналов взаимодействия, взаимовлияния людей и групп в рамках города на территории, центром которой он выступает.

Формируя пространство человеческого общения, город становится фокусом всего пространства общества. Именно с городом появилась пространственная организация в макромасштабах (и сами эти масштабы, разумеется). Характерный показатель такой организации – разделение социокультурных функций центра и периферии общества, а в связи с этим и поляризация определенных линий коммуникации в обществе, появление новой меры социальной дистанции, иерархии и т. д.

Другая сторона того же по существу процесса – формирование категории и мер социального времени. Догородские общины, воспроизводившие свою структуру в сфере изустной и зримо передаваемой традиции, не знали времени как чего-то внешнего по отношению к процессу собственной жизни. Поскольку город опредметил в специальных структурах формы своей жизнедеятельности, он создал и овеществленные, внешние меры социального времени в его микро– и макроритмах (то есть хронометрию и хронологию). Образование «искусственных» временных форм – едва ли не наиболее характерный показатель «искусственности» всей городской среды. Фазам природных (биокультурных) циклов, находящих свое выражение в циклах аграрного календаря и аграрных культур, город противопоставил специфически общественную дифференциацию временных отрезков и самих средств их выделения. В основе современных форм «социализации» времени лежат веками складывавшиеся категории временной культуры, которые характерны для европейского культурного ареала. В них противополагается актуальное прошлому, современное – будущему, конструируются причинно-следственные цепи явлений исторического (макровременного) порядка и оцениваются сами затраты времени как ресурс в системе целенаправленного действия. Отсюда, в частности, та непрестанная напряженность временного ритма («расписания»), которая столь зримо – и нередко болезненно – ощущается в современной городской жизни.

Функциями города, таким образом, являются организация социального пространства общества и социализация его временных характеристик. Городская организация общества может поэтому рассматриваться как его морфология, а процесс урбанизации – как морфогенез общества.

С этим процессом связаны наиболее мощные толчки в развитии человеческой цивилизации – появление социальных институтов письменности («урбанистическая революция», по В.Г. Чайлду), а в Новое время – промышленная революция со всем богатством ее социальных последствий и противоречий, находящих свое дальнейшее продолжение в эпоху нынешней научно-технической революции. Историческая задача соединения достижений научно-технической революции с социализмом решается в настоящее время в условиях интенсивного развития процесса урбанизации социалистического общества, который находит свое выражение, в частности, в качественных изменениях трудовых ресурсов, способов жизнедеятельности и запросов населения.

Урбанизация формирует и трансформирует пространственно-временную организацию человеческого общества, изменяя социальные функции и само культурное содержание ее городских «ядер». Эти изменения могут прослеживаться по трем принципиальным линиям: трансформация культурного содержания («текста») города, универсализация городских функций в обществе, эволюция социокультурной структуры города.

 

2. Культурный текст города и его трансформации

Революционная роль города в общественном развитии в конечном счете состояла в изменении способа хранения и передачи культурного наследия общества. В условиях города сформировались предметные средства культурной записи. По сравнению с «догородскими» (изустными, фольклорными) такой способ оказывался неизмеримо более емким, универсальным, динамичным. «Овеществление» культурного текста можно считать существенным моментом становления тех общественных форм «вещной» зависимости, при которых, по Марксу, «впервые образуется система всеобщего общественного обмена веществ, универсальных отношений, всесторонних потребностей и универсальных потенций». В конечном счете именно эти изменения обеспечивают возможность развития и социальных функций города, и его структуры со всеми характерными для нее противоречиями и проблемами.

Формами вещественной записи (культурного текста) выступают, во-первых, здания, сооружения, вся архитектоника городской территории как в ее пространственном, так и во временном аспекте. Во-вторых, это развивающиеся в городской культуре системы специфически знаковой природы, письменность в ее различных видах.

Таким образом, в городских условиях фольклорная традиция превращается в дополнение к институционализированным и так или иначе связанным с записью механизмам движения культуры. Несмотря на экспансию последних, изустный и фольклорный способы трансляции культуры сохраняются и сохраняют ряд монопольных функций в общей работе культуры, например в процессе первичной социализации личности или в поддержании «стиля жизни», необходимого духа коллективности и живого общения в рамках производственных или научных организаций.

Соотношение письменности и других форм записи достаточно сложно. История дает и примеры городской культуры, существовавшей без письменности в собственном смысле слова (древнее Перу). Такого рода примеры, на наш взгляд, еще раз указывают на значимость и консерватизм вещественной (монументальной) записи культурного текста.

С появлением письменности происходит переоценка культурного значения вещественных предметов культуры. В догородской (отчасти, видимо, и в раннегородской, архаической) культуре дом, очаг, храм, путь к ним, их взаимное расположение непосредственно значимы, прямо связаны с определенными формами культурного действия, прежде всего ритуального. Когда текст отделяется («отслаивается») от сооружения, последнее становится прежде всего функциональным (ср. замечания Ф. Шое и Р. Барта о судьбах семиотики города). Возникают, правда, вторичные формы культурного освоения (ресемиотизации) вещи: на нее может просто накладываться текст (надпись) или – что более существенно – новое символическое значение. Утрачивая священное значение, сооружение приобретает символическое значение памятника и т. п. Нечто подобное происходит ныне, например, с городским центром или другими фокусами планировочной структуры города, не говоря уже о монументальных сооружениях.

Другая сторона этого процесса – развитие собственно письменности, которое прослеживается в переходах от изобразительного письма к алфавитному, от иероглифического алфавита к буквенному, а затем (в машинных языках) к формульному.

Прежние способы культурной записи не исчезают, но уступают свое ведущее место иным, подвергаясь переоценке, – благодаря этому они и оказываются способными сохраниться в культуре. Здесь действует отмеченный выше механизм взаимовлияния элементов различных культурных слоев.

Следующее важное направление трансформации текста городской культуры определяется изменением самой структуры значений, передаваемых записью. Примитивные формы культуры в принципе целостны: они фиксируют образцы социального поведения, не расчлененного на составные части. Обособление и овеществление культурной деятельности общества, связанные с его убранизацией, приводят к дифференциации культурного образца и спецификации отдельных его элементов. Ускоренное социальное развитие последних двух-трех столетий непосредственно связано с обособлением и выдвижением на первый план технологии и науки. Это находит свое выражение в дифференциации познавательных, нормативных и ценностных структур в современных способах культурной записи. Для прогрессирующей урбанизации характерны растущая секуляризация (то есть утрата священности значения) доминирующих ярусов культуры, выдвижение на первый план инструментальных, утилитарных ее потенций.

Общая направленность всех трансформаций культурного кода общества, присущих процессу урбанизации, представляется очевидной: развитие города как социокультурного института связано с формированием институционально-фиксированной, письменной, алфавитной культурной записи, с расслоением ее значений, с доминированием секуляризованных и инструментальных способов осмысления культурного наследия. Город концентрирует, связывает воедино все эти линии изменений, закрепляет своей структурой. Но параллельно существует другая тенденция, дополняющая первую и внешне противостоящая ей. Утратившие свое доминирующее значение «несовременные» формы культурной записи продолжают действовать в глубинах культурных напластований, находя определенные выходы на «поверхность» социокультурных структур.

С определенными способами записи культурных текстов соотносимы способы их «прочтения», которые находят свое воплощение в культурно-детерминируемых системах коммуникации. Это соответствие определяется тем, что всякая коммуникативная ситуация в обществе является либо ситуацией прочтения культурного текста, либо общением людей через культурный текст. Поэтому с развитием способов культурной записи связано и развитие коммуникативных систем общества. Появление письменной, в недавнее время – массовой коммуникации отмечает в этом процессе наиболее значимые рубежи. В этой сфере мы тоже встречаем явление смены «верхнего» уровня при расслоении нижележащих. Так, устная коммуникация, вытесненная в межличностную сферу, сохраняет свое место в современной культуре. Иного типа трансформация выносит на поверхность массовую коммуникацию: происходит расчленение коммуникативного потока на массовый (обращенный к бесструктурной аудитории) и специальный (специально подготовленная «профессиональная» аудитория); оба они принадлежат к одному, наиболее современному ярусу урбанизированной культуры. Аудитория массовой коммуникации универсальна, и ее распространение – один из показателей экспансии городской культуры. Город приобретает значение центра массовой коммуникации и связи последней с иными формами коммуникативных полей.

 

3. Универсализация функций города

Сферой урбанизации служит все общество, структура которого фокусируется вокруг сети городских центров. Как объем, так и характер функций, исполняемых городом в этой структуре, подвержены изменениям; вместе с тем изменяются и функциональные соотнесения центра и «периферии» в организации социокультурного пространства. В соответствии со сказанным ранее можно утверждать, что функциональный потенциал города в последнем счете зависит от его культурной «мощности».

Наиболее общая культурная функция города – она же и наиболее фундаментальная – воспроизводство данного типа общественной структуры (или, как принято говорить в культурной антропологии, «поддержание культурного образца»). Способы осуществления этой функции различны в городах, принадлежащих разным историческим типам.

Древнейшие известные нам городские центры фокусировали территориальную структуру общества либо вокруг некоторой точки пересечения ряда социальных функций (культурной, административной, экономической, представленных соответственно храмом, дворцом, рынком), либо вокруг одной из них (культовый центр, торговый центр и т. д.). Независимо от характера первоначального «толчка» развитие города неизбежно приводило к тому, что в нем (и вокруг него) концентрировались разные социокультурные функции, на первоначальное ядро как бы наслаивались разнородные пласты. В итоге архаический и средневековый город оказывался многофункциональным, хотя подлежащими социальной записи остаются отдельные узловые моменты культурного образца (например, ритуальные рамки социальной организации и задаваемый ими ритм деятельности). Остальные моменты действующего культурного механизма воспроизводятся без специальной культурной записи.

Развитие промышленного капитализма создало тип крайне «неуравновешенного» города, организующего общество вокруг экономических («адаптивных») функций. Индустриальный город сыграл важнейшую роль в разрушении традиционных общественных структур, в том числе и традиционного «равновесия» городского центра и «негородской» периферии, самого механизма их взаимодействия. С этим связана переоценка традиционных религиозных и нравственных форм, развитие сугубо инструментальных механизмов регуляции общества. Гипертрофия экономических функций не означает, что индустриальный город (если брать его в типологически чистом виде) утратил культурные функции, превратившись в простое продолжение фабрики или биржи: всякий город культурно значим, но в данном случае его специфически культурные функции (в том числе и культурные предпосылки, и условия односторонне индустриального развития) оказались в тени. Весь вопрос в том, какие культурные функции специально «отмечены» в определенном историческом типе города или как они соотносятся с остальными, не получившими такой отмеченности.

Капитализм выявил огромные возможности «индустриальной» урбанизации, но вместе с тем и ее внутреннюю ограниченность, ее кричащие противоречия, контрасты, конфликты.

В настоящее время индустриальный город уже не представляет собой «главную фигуру» урбанизации общества. Это демонстрируют современные тенденции урбанизации, пробивающие себе путь в период глобальной научно-технической революции. В разной степени и в различных формах они прослеживаются сегодня как в социалистических, так и в капиталистических странах.

В основе современных тенденций урбанизации – прогрессирующие изменения в структуре самого общественного производства, изменяющаяся роль науки, образования, управления, обслуживания, которые выступают в качестве полноправных и признанных сфер производства (так называемые третичная и четвертичная сферы). Параллельно происходит неустранимый – при всей своей противоречивости – процесс институционализации досуга и потребления. Говоря о «производстве людьми своей собственной жизни», Маркс различал в ней «производство людей», «производство вещей» и «производство самих форм общения». Развивающиеся сегодня тенденции показывают, что современное производство все в большей мере и все более непосредственно предстает как «производство способов и средств общения», то есть в широком смысле как воспроизводство человеческой культуры, моментом которого выступает собственно «производство вещей». Индустриальный город концентрировал людей, капиталы, орудия, потребности для умножения средств удовлетворения наличных потребностей. В современных условиях на первый план все явственнее выступает формирование и развитие самих потребностей, содержание которых, разумеется, связано с типом общества и культуры.

Таким образом, город, фокусировавший на ранних стадиях своего развития функции сохранения и интеграции общества, затем функции адаптативные (активное взаимодействие общества и среды в системе производства), ныне становится средоточием функции целеполагания, наиболее «активной» и наиболее сложной из всех. Следует подчеркнуть, что названные функции, будучи продуктом аналитического расчленения, никоим образом не исключают и не заменяют друг друга, изменяется лишь их сравнительная выраженность. В современных условиях «поддержание культурного образца» предполагает сохранение приоритета целеполагания, а это последнее служит необходимой предпосылкой самосохранения общества.

Отсюда и прогрессирующее изменение самого соотношения «центра» и «периферии» в фокусируемой городом общественной структуре. Ранний город, средневековый город «сосуществовали» со своей периферией, практически не изменяя ее собственную структуру. Индустриально-капиталистический город разрушил традиционно-сельские структуры, сосредоточив у себя производство культурных образцов для всего общества. Современный город шаг за шагом распространяет по «периферии» свой образец. Повсеместное распространение городского образа жизни, городской иерархии ценностей и т. д. становится реальностью; без всякого сомнения, оно является конкретной перспективой общемирового масштаба. Поскольку современные формы урбанизации при соответствующем развитии транспортных и коммуникативных систем не связаны только с концепцией огромных масс населения, производства, застройки и т. д., постольку получают развитие многообразные и всепроникающие «рассеянные» ее продукты.

Эти явления заново ставят вопрос о судьбах и функциях городских центров культурной структуры общества. Перспектива «глобальной» урбанизации переоценивает значение города, делая возможными все обычные виды «городской» деятельности вне какой бы то ни было городской черты (речь идет пока лишь о наметившейся перспективе такого рода). Имеются, однако, все основания полагать, что если все виды потребления продуктов городской культуры могут быть глобально рассеянными и становятся таковыми, то само производство культуры, которое нельзя смешивать с тиражированием культурных благ, необходимо требует высокой концентрации «сил, потребностей, наслаждений». В этом и состоит альфа и омега непреходящих функций города как центра социально-пространственной структуры общества.

 

4. Изменение социокультурной структуры города

Социокультурную систему города как института образует сеть общественных отношений, характеризующих положение и взаимодействие индивидов, групп, организаций в урбанической системе. Архитектурно-планировочная структура городской территории, а также демографическая структура городского населения могут рассматриваться как проекции социокультурной структуры города на соответствующие плоскости.

На уровне образа жизни, или, иначе, структуры социального поведения, урбанизация выражается в двух планах:

во-первых, в изменении социально-групповой структуры общества: прогрессирующий распад «сложной» семьи и локальных форм коллективности, выдвижение на первый план таких первичных групп, как нуклеарная семья, производственный коллектив и избирательная «товарищеская» группа, таких более сложных общностей, как профессиональные, культурные, социально-политические; эти типы отношений, разумеется, не носят локального характера и не ограничиваются рамками города, но они обретают самостоятельное значение именно в условиях городской цивилизации;

во-вторых, в изменении ролевой структуры общества: прежде всего дифференциация ролевых функций в сферах работы, быта и досуга при наложении на них сфер формального образования, воспитания детей, общения.

На уровне нормативно-ценностных механизмов происходит переход от непосредственных форм социального контроля к обобщенным и институционализированным (правовым, нравственным). Соответственно ориентации на поддержание заданных и конкретных образцов поведения уступают место ориентациям на достижение обобщенных, универсальных образцов.

На уровне институциональной структуры общества с урбанизацией связано закрепление прогрессирующей дифференциации и специализации социальных функций. Именно на этой основе, в частности, становится возможной типично «городская» концентрация населения, общения и деятельности. В то же время развиваются специализированные институты социализации, социальной интеграции и контроля: системы образования, воспитания, правопорядка, а на современном этапе также массовой коммуникации и др. Сегодня в роли особого социального института выступает и досуг. Генерируя социальные институты, урбанизация общества локализует их как в пространстве (здания, дороги, средства транспорта), так и во времени (разделение рабочего и внерабочего времени).

Наконец, на уровне структуры личности происходит усвоение «урбанистических» образцов и регуляторов нормативно-ценностной сферы (правосознания, формальной дисциплины и других обобщенных показателей социализации, ориентированной на достижение статуса, ценности работы, образования, общения как средств самоутверждения личности). Преодоление «родовой» (традиционно навязываемой) коллективности существования создает возможности для индивидуализации личности в сети ролевых отношений. Появляется избирательность коллективно-групповых связей, анонимность формальных показателей. (Такие признаки в западной социологии города нередко считаются решающими «метками» урбанизации.)

Неизбежным продуктом этих изменений оказывается возникновение ряда «критических точек» формирования личности и ее интегрирования в социальную и культурную системы общества. Отсюда и возможности кризиса личности, ее аномического (нарушающего принятые нормы) поведения, что находит свое выражение в динамике преступности. Неравномерность перехода от «традиционных» (догородских, непосредственно коллективных) к «городским» механизмам социализации, интеграции и контроля – существенный для всех форм урбанизации источник характерно «городских» форм аномии.

Урбанизация изменяет и природу социальной и культурной мобильности общества (в самом широком смысле слова – движение населения, благ, информации, ценностей и др.), в том числе и территориальной. Подвижность общественной структуры может быть представлена как изменение положения людей, благ, информации в некотором социокультурном пространстве. Его измерения определяются формами и направленностью общения, интенсивностью контактов, наличием барьеров между различными статусами. Город придал динамичность этому пространству уже тем, что он превратил социальные позиции (функции, статусы) из наследуемых в приобретаемые, создал возможности их изменения. Современные формы всеохватывающей урбанизации делают подвижными сами «ячейки» социокультурного пространства. Разрушается однозначное соответствие различных его измерений, например имущественного положения, образования типа потребительских запросов; многообразие и перемены ролевых функций становятся нормой городской жизни. При растущей специализации деятельности и соответствующих форм общения (профессиональных и т. п.) в условиях современной городской жизни формируется универсально значимая система массовой культурной коммуникации. Ее элементами служат широкая доступность некоторого уровня образования и потребления благ, распространение и смена образцов моды, вкуса и пр. Наличие такого «“общего” потолка» городской культуры порождает многие проблемы и противоречия современной урбанизации. В настоящее время в городском развитии стран капитализма фокусируются и, более того, генерируются наиболее характерные для этого общества социально-классовые, групповые и межличностные конфликты, приобретают свою социально значимую форму противоречия между производством и средой и т. д. Между тем в процессах урбанизации социалистического общества ярко отображаются масштабы и возможности планомерного воздействия государства на социально-экономические, демографические, культурные и экологические процессы.

 

5. Некоторые актуальные проблемы

Представляет серьезный теоретический и практический интерес вопрос о разнородных слоях урбанизации в СССР. Известно, что «городское» наследие старой России было не только бедным (в смысле невысокой доли городского населения, неразвитости транспортной сети, благоустройства и т. д.), но и отягощенным докапиталистическими пережитками – противостоянием азиатско-бюрократического города полукрепостнической деревне. На этот слой накладывались (и деформировались им) характерные для капитализма явления городского развития. При таких предпосылках бурные темпы социалистической реконструкции общества и социалистической индустриализации нашли свое отражение в неравномерности и разнообразности процессов урбанизации, в одновременном развитии явлений, как бы принадлежащих разным историческим фазам этих процессов, а также в перестановке самих фаз.

На протяжении длительного периода городское развитие страны находилось в непосредственной связи прежде всего с расширением индустриальной базы общества. Это обусловливало формирование городских структур, прямо зависящих от конкретных нужд производства, с доминированием материально-производственной сферы над городской жизнью. Сферы досуга, быта, потребления не могли получать достаточного внимания и ресурсов общества, не приобретали институционального оформления. Неизбежным следствием такого развития урбанизации стало накопление проблем в областях потребления, жилья, обслуживания, сосредоточение ресурсов на элементарных формах решения этих проблем (что отразилось, в частности, на характере массовой застройки и т. д.). Индустриальной урбанизации свойственно экстенсивное развитие самого города, то есть количественный его рост, в основном за счет притока сельского населения. Воздействие последнего сказывается не только на общекультурном и квалифицированном уровне рабочей силы города, но также на структуре самих потребностей и самом стиле жизни городского населения.

Сегодняшние потребности перехода к интенсивным формам развития всех сфер общественного производства все более требуют функциональной и структурной универсализации города, развития его специфично-культурного потенциала, развития сфер досуга и массового потребления (в том числе информационного, через системы массовой коммуникации). Последние превращаются в важнейшее средство формирования личности, ее ресурсов и способностей. Осуществление этой тенденции равнозначно переходу к иному, современному типу урбанизации советского общества.

Изменение типа урбанизации связано с перестройкой «центральных» функций города в общественной системе. Наследием прошлого и в значительной мере продуктом экстенсивного и одностороннего роста городов явилось накопление существенного культурного «перепада» между городом и «негородской» периферией (не только собственно сельской) и создание исключительности положения самих городов как форпостов общественного развития, сохранение разрыва между городским и «негородским» образом жизни. С этим связано и преимущественное сосредоточение городских функций в крупнейших городах. Отсюда односторонняя ориентация территориальной мобильности населения, нерациональное разрастание «полугородских» форм пригородов и другое.

Наметившийся – на основе перехода к новому типу урбанизации – путь решения этого узла проблем состоит в универсальном развитии и распространении современных форм городской жизни, преодолении социальных и культурных барьеров между центром и периферией урбанизации, развитии многосторонней подвижности населения. Такая универсализация городского развития общества, как отмечалось, предполагает возрастание роли развитого города как «культурогенного» ядра всей общественной системы. На этой фазе урбанизации город уже не может оцениваться преимущественно экстенсивными параметрами (численность и темпы роста городского населения). На первый план с неизбежностью выступают проблемы развития функций и структуры города, его роли в процессе урбанизации всего общества.

 

Почему дороги ведут в Рим

Размышления о социокультурной модели – или, на старомодный лад, о «душе» – города

 

О смысле одной поговорки

Англичане говорят: «Бог создал деревню, а человек построил город». Эта простая фраза таит глубокий смысл. Город – нечто мирское и рукотворное, он имеет начало, а деревня – извечна, освящена высшим, неземным авторитетом. Притом ведь город здесь – это не тип застройки или заселения: сельские дома тоже строятся и заселяются людьми. Речь идет, по существу, о двух укладах жизни, двух способах существования человека в обществе. Их различия и взаимосвязи в разных формах прослеживаются на всем протяжении письменной истории человечества. Система городов выступила средством организации всех известных нам цивилизованных обществ.

Сегодня всех, конечно, занимает прежде всего не тот город, что был священным центром архаического мира, и не классический антипод традиционно недвижной деревни, а город современный, открытый миру и перекраивающий весь человеческий мир «по своему образу и подобию».

Это значит, между прочим, что традиционное противопоставление города деревне давно приобрело новый смысл, оба его полюса принадлежат прошлому. Мы не видим сейчас такого деревенского мира, который в тех или иных формах не был бы затронут процессами урбанизации, прежде всего в который не проникли бы городские типы организации жизни. Но мы вряд ли найдем и пример городской жизни, которая была бы полностью свободна от наследия, привычек и порядков жизни сельской, а также – что особенно важно – от попыток возрождения отдельных элементов этого наследия в каких-либо вторичных, например символических, формах.

Известно, что не только современная деревня (большая ее часть) мечтает о городских условиях труда и быта, но и современный город мечтает о деревенской непосредственности и устойчивости человеческих отношений, близости к природе и т. д. Но эти устремления реализуются в разных плоскостях и потому не сталкиваются друг с другом. Деревня может стать городом, «уйти в город» или уподобиться ему. Но город, обрастая зелеными пригородами, коттеджами и палисадниками (добавим сюда наши варианты дачи, «сада» и прочее), от этого деревней не станет. «Встречное движение» идет на разных уровнях – реальном и символическом.

Отсюда множество переходных, половинчатых, побочных форм, которые можно обнаружить на ощупь и в самом что ни на есть «настоящем», то есть признанном, городе.

 

Что строит человек

Почти двести лет назад царица Екатерина II повелела: «Город строить по утвержденному плану за подписанием руки императорского величества». Подлинную основу плановое начало в градостроительстве получило лишь в наше время. Проблема, однако, в том, что города часто строятся гораздо дольше, чем действуют планы, заказы и ассигнования. Если же – как это бывает в довольно редких случаях (вспомним город Бразилиа, разоривший казну огромной страны) – ход строительства опережает ход истории, возникает вопрос: зачем? Идеально спланированные кварталы и квартиры наполняются отюдь не идеальным содержанием человеческих отношений, интересов, нравов. (Более трети населения города Бразилиа живет сейчас в трущобах…) Точнее, тем реальным материалом, который соответствует типу и уровню развития общества. Оказывается, что по плану создается лишь бетонная скорлупа города, пусть и хорошо размеренная, а не та масса человеческих дел и стремлений, которая составляет реалию жизни города.

В свое время утописты конструировали желаемое общество как идеальный город – «Город Солнца» или что-нибудь в этом роде. Разумная планировка домов и улиц, конструирование одежды и обычаев представлялись залогом разумной организации всей жизни. Точнее, подогнанной по той человеческой мерке, которая казалась естественной рационалистическому воображению. Святая и наивная вера во всемогущество рациональной организации мира и человека, как известно, не сдвинула гору, но нередко служила источником вдохновения. В недавние времена появился целый ряд попыток, значительно более скромных и потому как будто более реалистических, например наладить рациональный быт в рамках рационально построенного дома или квартала. Но самые яркие архитектурные проекты и решения («дом Солнца» у Корбюзье – очевидна аналогия с «городом» Кампанеллы, – и какое изменение масштабов задачи!) по сути предоставляли лишь технические условия, чтобы удовлетворить готовые потребности «готового» человека.

Если отдельный дом, квартал или ансамбль сооружений («скорлупа») имеют вполне конкретного автора, применительно к городу приходится говорить об авторе в смысле аллегорическом. Здесь в роли автора выступает история – притом не только техническая или экономическая и политическая, но история культуры, наслаивающая в рамках одной городской территории вкусы, запросы и требования к организации жизни различных эпох и типов. Городской образ жизни (деятельность городского архитектора и вкусы городского населения тоже входят в это понятие) – в такой же мере продукт культуры, как и деревня.

 

Об умении читать между строк

Сейчас нередко говорят о «городском тексте», как и любом ином «тексте культуры». Но такое допущение – даже если это пока аллегория – обязывает искать ключ к тексту (грамматику и код), а также и фигуру читателя. Очевидный же камень преткновения в том, что зримая «скорлупа» города, как мы уже отмечали, сама по себе определенного текста не образует. О нем можно говорить лишь тогда, когда мы обнаруживаем некую систему значений наблюдаемых знаков. Как и где ее обнаружить?

Спросить автора – по причинам, о которых уже шла речь, – невозможно.

Остается спрашивать у «читателя».

Городской текст читают в принципе три персонажа: Исследователь, Турист и Горожанин. (Серьезно ли упоминать в этом ряду туриста – фигуру постороннюю и мимолетную? Если бы мы не обнаруживали тени в нашем собственном отношении к окружающему, а также и в рассуждениях современного архитектора, рассчитывающего на впечатления зрителя…) Для исследователя городской текст – это многослойное образование, которое он, подобно археологу, отделяющему друг от друга культурные пласты, стремится расчленить на составляющие, нанизав их на некую хронологическую ось. Для туриста (не обязательно легкомысленного) – это совокупность впечатлений, сопоставленных с полученными при посещении иных мест. Для горожанина – это рамки его собственной жизни, ее порядок и нормы, которые прежде всего требуется соблюдать, а не исследовать и сравнивать. По этой причине последнего персонажа мы можем считать главным читателем (разумеется, разделение персонажей у нас во многом условное: реальный горожанин в той или иной мере знает историю и любуется памятниками своего города).

Для него наслоения любых прошлых эпох предстают в своем осовремененном и утилитарном виде, то есть включенными в систему его повседневных забот. Когда бы ни были построены дома и мосты, они «работают» совершенно одинаково в сегодняшнем городе (если остаются технически пригодными). Священное для прошлых культур сооружение в глазах туриста оказывается интересным памятником в сравнении с другими подобными ему (подобными по интересности). Для горожанина же это – помеха уличному движению или ориентир для встречи. Напомним: чтобы выделить в «химически чистом» виде отдельные позиции, их приходится несколько утрировать.

Подобные метаморфозы происходят и с «бестелесными» элементами городской жизни – скажем, с исторически складывавшимися окаменелостями обычаев и стандартов «городского» поведения. В ритуальных формах городского этикета (это наше бесподобное «здрасьте – до свиданья») или городских праздников исследователь усматривает культурно-историческую глубину, горожанин же видит лишь привычный регулятор повседневного поведения.

Как измерить культурный текст города? Иногда считают в битах количество информации, хранящейся в библиотеках, кодексах, инструкциях, в головах отдельных людей, уличных знаках и т. д.

Информатика не умеет выделить культурно значимый текст из массы математически возможных, не может она измерить содержание текста, записанного языком изобразительных символов, или текстов живого общения людей. Это последнее обстоятельство имел в виду историк, поэт и критик городской цивилизации Льюис Мамфорд: «Культурная емкость города всего со ста тысячами жителей намного превышает емкость любого компьютера уже потому, что каждый человеческий организм записывает и хранит огромную массу опыта, который нельзя свести к количественным символам, программировать и передать иначе, как через прямой человеческий контакт». И все же главная проблема – в другом. Количественная мера берет информацию «россыпью», между тем как в культуре «работает» информация только организованная. И в связи с этим основная информационная роль города – не в том, чтобы копить тексты, а в том, чтобы задавать их структуру. Если же рассматривать в самом общем виде «городскую» рамку чтения культурного текста, то прежде всего она видна в той структуре пространства и времени, которую задает человеку город.

 

Машина времени

Невероятные устройства, о которых рассказывали нам Уэллс, Брэдбери, Стругацкие и прочие авторитеты в данной области, всего лишь передвигали человека по заданной шкале времени – вперед или назад. Реальная же «машина времени» города производит куда более сложную операцию: она как бы формирует человеческое время.

Первый, издали заметный признак существования особого «городского» времени – часы на башне, этот символ механической и принудительной меры времени, внешней по отношению к «естественному» ходу жизни. Это явный признак разрыва «городского» мира с естественным и привычным течением событий, характеризующим существование человека в догородских обществах. Там не требовалось никакой посторонней, механической (то есть идущей от небесной механики) меры времени. Социологи, описывающие городской образ жизни, говорят о «тирании часов», которые кажутся господствующими над поведением людей. Но часы лишь измеряют ритм человеческой деятельности. Часы нужны, когда нужно спешить, поспевать, догонять, не опаздывать, – короче говоря, соизмерять внутреннюю рамку человеческого («организменного») времени с некой внешней и обязательной временной структурой.

Очевидные и как будто всеобщие признаки ритма человеческого времени – чередование будней и праздников, работы и досуга, периодов социального созревания и зрелости и, наконец, как суммарный результат накопление необратимых изменений, составляющих основу поступательного движения самого «колеса» времени.

Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что эти признаки и не просты и не вездесущи, а их значение подвержено изменениям.

С глубокой древности время человеческой жизни (и жизни рода, общины) делилось на будничное и праздничное (или ритуальное, поскольку праздник знаменовался обрядом), каждая из этих сфер имела свои пределы обязательного и дозволенного. В будни человек целиком отдан практическим заботам о пропитании, поддержании порядка и продолжении рода. Праздничное же время он проводил с утилитарной точки зрения непроизводительно и бесцельно, но это говорит лишь о недостаточности такой точки зрения. «Праздник» («карнавальное время», по М.М. Бахтину) важен, поскольку он выражает и закрепляет связь человека с ценностями и традициями общества (в мифологическом сознании это обычно отражается как связь человека с космическим порядком и ритмом). Время праздника как бы включает человека в социальную и культурную реальность, выходящую за рамки его будничных забот. Как показали социологи В.М. Долгий и А.Г. Левинсон, архаический город служил посредником, медиатором в такой связи времен и людей.

Об устойчивости «праздничного» деления времени, между прочим, свидетельствует народный календарь («это случилось на третий день масленицы», а не «такого-то числа»).

Современный город придает ритму времени иной смысл. Сейчас такой ритм задается прежде всего чередованием рабочего и свободного времени. Во время работы человек непосредственно включен в систему требований общественного производства и дисциплины организованного труда; на досуге он как будто предоставлен самому себе и может выбирать способ действия. На деле же и в этой сфере человек встроен в систему норм и ценностей своего общества, но уже через посредство общественного воспитания и систем массового воздействия. Поэтому в чередовании рабочего и свободного времени реализуется сложная связь индивидуальных и коллективных интересов, темпа человеческой жизни и темпа общественного производства. Деятельность человека в такой временной структуре – постоянное преодоление грани между временем «обязательным» и «необязательным», постоянный переход рубежа «не своего» времени.

Из этого вытекает, между прочим, и своеобразие положения города в масштабах исторического времени (макровремени). В древнейших культурах движение во времени просто не фиксируется, существующая система отношений воспринимается как извечная; мифологический мир здесь существует параллельно реальному во времени. Можно, вероятно, сказать, что такая временная структура закрыта и для прошлого, и для будущего. Такова и традиционная индийская культура, в которой не признаются необратимые во времени процессы. Средневековье дает пример структуры, открытой к прошлому, обращенной к нему и постоянно им оправдываемой. Человек здесь буквально шагу не может ступить, не отыскав для этого шага благословение или образец в священной древности. Настоящее выступает в таких культурах как исполнение заветов прошлого, причем священное (мифологическое) время – это предпрошлое, предпосылка и начало движения традиции. Будущее осознается не как продукт настоящего, а как результат всего «космического» (мифологического) прошлого. Так, в христианских концепциях (а также в некоторых утопических воззрениях) существует представление о «конечных вещах», то есть о наступлении такого времени, когда раз и навсегда найдут свое разрешение «вечные» проблемы мира и человека – страдания, зла, греха и прочие. В культуре же нынешнего города, которая составляет главное содержание современной культуры вообще, прошлое присутствует через его результаты. Поступки человека проверяются не ссылками на извечные образцы, а своей эффективностью, своей полезностью для удовлетворения человеческих потребностей. Действует одна система счисления времени – актуальная (под глыбами которой, правда, можно обнаружить более древние культурные пласты со своими структурами времени, в частности мифологической, но это особая тема, и сейчас она нас не занимает). В отличие от всех древних, время городской современной культуры открыто будущему, причем само это будущее – элемент сегодняшней практической деятельности человека. Самые грандиозные и долговременные проекты – технические, экономические, социальные – решают сегодняшние проблемы, используют сегодняшние ресурсы, они встроены в рамки «сегодняшнего» времени («текущего момента» – в этой этимологической неграмотности скрыт серьезный смысл!). Вот почему в городском мире важна одна грань освоения времени – та, которая проходит между «давно» и «теперь».

 

«Далеко – близко»…

Города занимают сегодня сравнительно малую часть населенной территории Земли (что-то около трех процентов), но именно они заставляют практически измерять всю планету (коммуникациями). Более того, именно город создал исторически и постоянно воспроизводит протяженность, направленность, структуру «человеческого» (культурного) пространства.

Догородские общины – точки, самодовлеющие единицы (собственно говоря, каждое поселение в этой ситуации – единственно, для него не существует ни других точек, ни расстояний между ними). Отсутствие разделения труда, регулярных связей, взаимной необходимости – вот очевидные социальные причины сохранения такой «атомарной» структуры общественного пространства. Эта структура была сломана с появлением городов, поэтому стало необходимым и разделение труда в обществе, и развитие связей на всей его площади. Город и городской мир – всегда протяженность и всегда структура. Его расстояния создает не сама по себе «географическая» длина (километраж) улиц, а постоянная необходимость мерить ее шагами. Дорога длинна или коротка для того, кто должен ее проделать, а не для сидящего на обочине. В старом селе от одного края до другого могло пролегать несколько верст, но это немного значит для людей, жизнь которых привязана к своему двору, ничем не отличающемуся от соседних и дальних.

Необходимость мерить, то есть преодолевать, городское пространство диктуется разнообразием и динамикой городской жизни. В нем развернуты в пространстве, а потому подлежат выбору различные возможности деятельности человека. Исторически рамки и предметы выбора существенно меняются, но они всегда заданы в городе. Само городское пространство – это не что иное, как пространство возможностей. Горожанин выбирает друзей, профессию, жену, способ использования свободного времени. С другой стороны, он сам служит объектом выбора: различные организации и коллективы тоже избирают (кадры, членов) по своим требованиям или «вкусам».

Городское пространство явно отличается от евклидова: кратчайшие расстояния в нем нельзя изобразить прямыми на карте. Уже уличная сеть плюс сеть маршрутов транспорта не только превращают пути человека в ломаные, но вынуждают измерять их протяженность временем и удобством сообщения. «Далеко» или «близко» в городе – это значит, насколько быстро и удобно можно данное расстояние преодолеть. Наиболее расхожая мера здесь, как известно, – остановки городского транспорта и пересадки. Но гораздо более существенный фактор «кривизны» городского пространства – это структура самих человеческих отношений. Как известно, для горожанина ближайший сосед часто оказывается более далеким и недоступным, чем товарищ и коллега, обитающий на другом краю города. График «прямых» социальных связей в городе (в социологии он именуется социограммой) не совпадает ни с какими линиями улиц и маршрутов; разрывы и препоны в этой сети задаются не стенами, а барьерами социального порядка – запретами, склонностями, наличием или отсутствием интересов и т. д. Это прямое следствие многообразия и избирательности городских связей. Принудительная близость этих и только этих людей в «точечном» деревенском мире (пример – соседство) здесь заменяется связями, рожденными многоступенчатым и многосторонним выбором.

Элементарной единицей этих связей можно считать контакт (между людьми, группами, организациями). Контакт – всегда соединение, предполагающее возможность разрыва и переключения. Сеть связей измеряется не длиной, а количеством и типом (например, подвижностью) контактов. Кстати, ведь «шум» города – это неизбежные или накладные издержки его бесчисленных контактов (от социальных до чисто технических).

Аналогия с контактной сетью подводит нас к чрезвычайно важному представлению о дискретности, прерывистости городского пространства.

По первоначальному смыслу слова город – нечто огороженное, некое замкнутое пространство, отделенное от среды, от «негорода». Притом огороженное не вещественными стенами (которые, в конце концов, выполняли в основном временные, оборонительные функции), а политическим, экономическим, культовым барьером организованности, противопоставившим город «хаосу» неогороженного, неорганизованного мира. И вот эти внешние стены как бы проросли внутрь, дав начало и образец бесконечному числу внутренних ограждений и перегородок, превративших всю структуру городского пространства в ячеистую или клеточную. В роли ячеек выступают не только разгороженные материальными стенами дома и квартиры, коридоры и дворы, но и разгороженные сугубо социальными барьерами сферы интересов людей и групп. Да и каменные стены в городе прочны не материалом, а тем, что они признаны как грань некоторой обособленности, отдельности (для англичанина дом – «крепость», огражденная юридическими стенами формальной неприкосновенности жилища и личности).

У Пушкина каменные (и символические) «грани» города – «немые стогны града» – обращены вовне, судьба его городского героя развертывается на широких улицах и площадях, где стены обращают его к большому миру. На другом полюсе сознания русской литературы, у Достоевского, герой неизменно подавлен потолком, стенами, дверями, коридорами, лестничными клетками, узкими переулками и т. д. (блестящий анализ этой стороны мира персонажей Достоевского дан В.Н. Топоровым). Вся эта система перегородок обращает сознание человека внутрь, к глубинам собственного Я. В обоих – крайних – случаях сама структура человеческого сознания так или иначе сопоставлена с пространством его городского мира.

В самом общем виде перегородки между многообразными ячейками городской структуры – это грани «освоения», отделяющие «свою» клеточку жизни от иного, не своего, внешнего. В «точечном» мире примитивной общности все – свои и всё – свое, для «иного» здесь просто нет места. В городской же протяженности всегда есть место (возможность) для своего и другого, для грани между ними и для ее постоянного преодоления. Такая грань «работает» в обществе именно потому и постольку, поскольку ее постоянно переходят, преодолевают.

В архаическом городе архитектурное, социальное и культурное пространство было явно стянуто вокруг единого центра – храма или центральной площади, соединявшей храм с рынком, а потом еще с ратушей. Отсюда берет начало поляризация направлений улиц и неравноценность городских территорий (в России кремль, посад, слобода – это иерархия рангов жилища и самого населения). Современные города, независимо от возраста их планировки, в социальном и культурном смысле полицентричны. В их пространстве действуют многообразные полюса притяжения, связанные с дифференциацией типов деятельности и интересов горожан. Старинный архитектонический центр становится часто символом истории или значения города, а не практическим средоточием его жизни.

 

…и «высоко – низко»

Когда-то Гоголь мечтал о сооружении в каждом городе «огромных, колоссальных башен», которые должны «неизмеримо возвышаться над головою зрителя». Сейчас строят телемачты и просто небоскребы, которые по своему вертикальному метражу далеко превосходят подобные проекты (и, кстати, знаменитую Вавилонскую башню, которая возвышалась всего на 90 метров). Но их высота – это, так сказать, высота «техническая», она сама по себе не несет каких-либо социальных и культурных нагрузок. Это не измерение социального пространства. Другое дело – высота какой-нибудь ритуальной башни древности.

Гоголевская башня – как и вдохновившие воображение писателя готические храмы – выше телемачт и небоскребов в том смысле, что они несут «двухэтажную» нагрузку. Для практического назначения (у Гоголя она проектировалась как полицейская вышка) эти сооружения должны были служить средством организации действий и чувств множества людей вокруг определенных ценностных систем, как можно сказать на современном языке. Прославленная легендами дерзновенность Вавилонской башни в том, что она должна была служить материальной связью земли с небом, то есть с высшим миром. Считалось, что такая связь возможна лишь в священнодействии (ритуале), и ее выражали бесчисленные храмы – высокие и низкие, даже подземные. Здесь явная аналогия соотношения будничного и праздничного. Дом как жилище будничен, в нем человек встроен в повседневное окружение (семья, хозяйство). Дом как святилище, как символ – это средство «праздничной» связи с миром «большого» общества, космоса, мифа. Подобную – с понятными поправками – нагрузку может нести и современное сооружение, и в этом тогда его «культурная» высота.

Культурное значение современного города выражается не столько в его «надписях» (к ним можно отнести и памятники, и украшения, и прочее), сколько в его функциях. Фабрика, университет, лаборатория – вот три примерных «этажа» таких функций (производство вещей, воспитание человека, развитие сил общества). По эффективности верхних ступеней этой лестницы мы судим сегодня о культурной роли города в обществе.

Можно обнаружить и другие ступени – подземные, скрытые от простого взгляда. Конечно, речь идет не о подвалах и тоннелях, а о глубине той культурной «почвы», на которой стоит город и которую он также образует. Это ступени связи современного городского мира с историей и традицией общества.

 

Мир через окошко

Стена с окном, этот неизменный мотив городской картины, годится и в качестве универсального аналитического элемента города. Во-первых, налицо стена, перегородка, рубеж, отделяющий «свое» от «не своего»; во-вторых, это рамка, угол, точка зрения; в-третьих, это возможность и условия преодоления рубежа. Пожалуй, можно сказать, что весь городской мир – это мир, видимый через «окошко»… Этот взгляд – объективного наблюдателя, а потом и фотографа – характерен для науки и практики современного человека.

Конечно, речь идет о стене и окошке не в кирпичном, бетонном, бревенчатом и т. д. исполнении. Материалом «перегородки» служат нормы (ограничения и ориентации) человеческих отношений. В общинном мировосприятии нет «рубежа освоения», ибо весь мир в нем мифологически очеловечен, а тип человека жестко и навсегда задан; человек просто не имеет права быть «иным» (в мифологии и фольклоре «иные» – это уже демоны, антиподы людей). В городском же мире в связи с разделением труда есть право на «инобытие». Весьма емкое выражение этого обстоятельства – проблема «постороннего». Помните «Посторонним в.» из знаменитого «Винни-Пуха»? «Посторонний» – это и есть «иной», находящийся за определенной чертой «своего».

«Грани освоения» в городском мире столь же множественны и многообразны, как те клеточные мембраны, с которыми мы их сравнивали. Комната и квартира, подъезд и дом, улица и работа, человек, семья, группа сверстников и коллектив бригады – каждая из этих «отдельностей» городской жизни обладает своими гранями и своими условиями их перехода. Грань освоения есть в то же время и грань «остранения», рубеж отношений к лежащему «по ту сторону» как другому. В театральной концепции Брехта очень важна идея «остранения»: зритель должен воспринимать происходящее на сцене как нечто отделенное от его собственной жизни, только тогда он может правильно воспринять игру – на должном уровне обобщения и символизации. В той или иной форме «остранение» действует во всех театральных стилях, в «театре» городского мира происходит нечто подобное.

Когда «перегородки» почему-либо становятся непроницаемыми в ситуации, где они должны сохранять свою проницаемость, мы говорим о болезненных нарушениях функций организма. Законную горечь вызывают сцены, когда прохожий отказывается стать помощником при несчастном случае или в борьбе с хулиганом; пресса и общество обязаны акцентировать такие ситуации. Но представим себе, что каждый встречный будет участливо расспрашивать вас о том, куда вы идете и как дети и т. д. – словом, как в добрых старых образцах деревенского поведения. Вы не только не уйдете далеко, но вряд ли сохраните добрые отношения с милыми встречными. Это слишком маловероятная ситуация, чтобы о ней писала массовая пресса, но вот о неоправданном и вредном вмешательстве в дела личности, семьи пресса вынуждена писать… Если «мембраны» разрушаются, страдает саморегуляция отдельных ячеек структуры, более того, может оказаться под угрозой сама ее организованность.

Поэтому «грани освоения» могут служить и меняться к добру или ко злу, но сами по себе они не добро и не зло, а просто необходимость сложной системы городского мира. Их «нормальная» функция – обеспечивать ту самостоятельность, индивидуальность и динамику элементов целого, без которой и само целое не может быть динамичным.

Одна из задач городского «окошка» в том, чтобы пропускать одни «лучи» (информационные потоки) и не пропускать другие, в результате чего поступающая информация приобретает определенную структуру. Мы не отождествляем «посторонний» (заокошечный) мир со своим, но мы всегда рассматриваем его через призму своей культуры и через прицел своих нужд. «Для чего мне гора, океан, космос?» – вопрошает современный человек, укладывающий мир в рационально-утилитарную систему своих привычек (недавно был назидательный фильм «Кому он нужен, этот Васька?»). А вот мальчик, впервые взявший в руки игрушечную лошадку, озабоченно спрашивает: «Куда в нее бензин наливают?» Лет пятьдесят назад дети интересовались тем, как автомобиль ест сено. У них еще не было городской «рамки» на глазах.

Конструктивно и фольклорно «окошко» подобно «выходу». Не только свет извне проходит через перегородку, но и сам человек, по крайней мере мысленно, способен ее преодолеть, стать в позицию «другого». На возможности такого перехода и основано право на инобытие, на сложность и динамизм структуры города.

 

Человек в городе и город в человеке

В город можно попасть случайно и надолго остаться в нем гостем. Статистика преступлений и нравственных срывов обычно особое внимание уделяет горожанам первого и второго поколений: значительная часть их с трудом «привыкает» к особенностям городской жизни, порой это бывает болезненно. Под «привыканием» в данном случае имеется в виду формирование характерных для городской жизни регуляторов поведения – в структуре человеческой личности. Сначала человек входит в город. Позже, значительно медленнее город «входит» в человека.

В учебниках социологии город и «городской человек» сопоставляются с селом и «сельским человеком». Правда, встретиться с последним становится все труднее. Реально сталкиваются с городскими условиями те нормы и установки людей, которые сами являются продуктами «полураспада» старого, некогда замкнутого в себе села.

Именно в этой ситуации создается и многократно воспроизводится проблема уже знакомой нам «грани освоения». На тяжелом изломе сельского сознания выросло в свое время противопоставление «свое – казенное». В этой – увы, не отжившей – формуле догородского, досовременного сознания все «не свое» выступает как чуждое, как «непризнанное иное».

Чтобы признать правомерность «других» в условиях городского многообразия, нужно ориентироваться не на отношения «своего» и «чужого», а на общезначимые нормы и правила. Это вполне очевидное положение не всегда просто осуществить.

Не столь уж редко в напряженной ситуации предпочитают обращаться за помощью к людям ближайшего окружения – семье, соседям, а не к закону как общей норме, обязательной для всех и специально охраняемой. Между тем именно город еще в древние времена провозгласил и до сих пор утверждает новый тип контроля за поведением людей: ответственность каждого перед обществом в целом, личная ответственность перед законом, перед которым все равны и который свободен от всех пристрастий.

 

И наконец – о направленности дорог

Кто не знает, что у римлян все дороги вели в Вечный город? Но многие ли задумывались над тем, почему этим дорогам приписывалось некое направление? Разве эти знаменитые столбовые пути не вели также и из Рима? Должно быть, изречение относится не к дорогам как техническим сооружениям, а к силовым линиям человеческих коммуникаций, которые обладают и направлениями. Притом это не обязательно направленность перемещения: римские, византийские и прочие провинциалы сбегались массами в города лишь в периоды разорительных социальных или стихийных бедствий. Дело в ориентации на город как политический, экономический центр общества, хранитель его культурного наследия. Периферия поставляет ресурсы, центр придает целому организованность, структуру, форму. Конечно, материал, способ и «баланс» такого обмена менялись с историческими эпохами.

Вместе с тем изменяется и характер той «перегородки», которая обособляет центр от среды или периферии общества. Некогда такую перегородку порой обозначали крепостные стены, но создавала ее разница в правах и возможностях, в стиле жизни. Стены падают, а разнородность экономических и культурных систем, механизмов регуляции человеческих отношений надолго сохраняются, хотя и формы, и значение ее подвержены переменам.

В наших, современных условиях сама односторонность жизненных ориентаций большой части населения («в город!») создает напор, в известной мере укрепляющий незримые «стены» городов, в то же время способствующий их разбуханию.

Мы уже отмечали, что городской человек – продукт длительного формирования: его «филогенез» занял несколько сот лет, а «онтогенез» требует двух-трех поколений. Но, однажды появившись на свет, этот персонаж обладает большой устойчивостью (человеческая личность, видимо, наиболее устойчивый из элементов культуры). Изменение условий обитания и деятельности его не разрушают. В пустыне и в океане, в джунглях и в космосе он остается самим собой, то есть тем же человеком городской цивилизации со всеми ее запросами и противоречиями.

Само противоречие между городскими и догородскими формами жизни становится сегодня и чем-то внутренним для города и городского человека. Для сельской жизни всегда были характерны личные отношения, непосредственное общение людей, связующая роль традиций и привычек (отсюда ведь и «привычное дело» – любимое присловье Ивана Африкановича из повести В. Белова). Эти образцы жизни не исчезают бесследно даже при высоком уровне урбанизации общества; меняются, однако, их способ существования и их роль. Шаг за шагом, покидая реальные современные деревни, они входят в городской мир на правах скрытой основы многих его отношений и противоречий – от личных до этнических, – а с другой стороны, на правах его «риторического оппонента», как образ неких утраченных иллюзий. В одном современном рассказе (В. Солоухина) возникает характерная ситуация: городской человек, профессор тоскует по деревенскому детству, по празднику с баяном и танцами, а реальная деревня равняется на город, в том числе на городские развлечения.

При всех трудностях и ухабах, при всем многообразии тупиков и перекрестков пути человеческой цивилизации по-прежнему ведут в Вечный город…

 

[Предисловие к републикации статьи в 1994 г.]

Эта статья, которую редакция «Знание – сила» решила предложить вниманию нового поколения читателей, была написана почти два десятка лет назад. Мне трудно судить о вкусах этого поколения – наверное, они изменились за эти годы, и что-то из старого текста утратило интерес, а некоторые рассуждения, возможно, стали менее понятными. Ведь современный читатель – и это прекрасно – отвык искать смысл написанного где-то между строк. Потому и приходится загонять текст в историческую рамку, то есть предварить его толкованием.

Сначала о том, что написано. Перечитывая статью, обнаруживаю в ней три уровня смысла, который мне когда-то хотелось туда вложить.

Во-первых, это основное содержание статьи – попытка рассказать о некоторых понятиях социокультурной теории города (или урбанологии), над которой мы с коллегами тогда размышляли. Многие шаги человечества со времени, когда была изобретена письменность, можно представить метками на оси урбанизации. Такими метками оказываются универсальные религии, права человека, наука, бизнес, образование и многое другое. Перипетии отечественной истории, в числе прочего, объяснимы тем, что Россия никогда не кончала школы городской цивилизации. Безудержное самовластье, безграничная покорность и беспощадный бунт – все это разные стороны одного и того же феномена «негородской» российской жизни, который пережил много превращений, но сохранился как некий предел страхов и устремлений.

Во-вторых, это уровень намеков и недоговорок, который в период написания статьи складывался даже помимо воли автора: друзья и критики находили в «междустрочном пространстве» именно то, что они хотели там найти. Перечитывая сейчас эту давнюю статью, не могу обнаружить никакой эзоповщины, никаких потаенных коварных замыслов. Замысел был простой и открытый: серьезно, «без дураков», без поклонов обязательным «классикам» и новейшим постановлениям изложить свой материал и некоторые суждения по его поводу. Но именно это показалось кому-то опасной крамолой, тем более что у автора уже была не вполне оправданная репутация крамольника (говорят, один социологический начальник тех лет написал даже по поводу этой статьи специальный донос начальнику идеологическому, но такие истории давно перестали быть интересными, потому я не называю имен).

Был и третий уровень смысла, на который намекает название статьи. Дороги вели в Вечный город и в древности, но в семидесятые годы нашего века Рим одно время был обязательным пересадочным пунктом на путях эмиграции из советского рая в мир западной городской цивилизации. Немало друзей и знакомых проходило по этой столбовой дороге с односторонним, как представлялось тогда, движением. Поэтому, размышляя о судьбах города и человека в городе, я имел в виду также и этот путь.

Теперь о том, что не было написано, но что непременно было бы в статье, появись она лет на пятнадцать поближе к дню сегодняшнему.

Семьдесят с лишним лет постоянным мотивом непрерывно звеневшей социальной мелодии (гимна, марша, лозунга, плаката, призыва) было строительство – нового мира, новой жизни, нового человека. Причем изображалось и мыслилось оно прежде по образцам градостроительным: кирпичи, блоки, проекты, прорабы, стройные громады сооружений. Эти аналогии имели свою логику и свою историю, которые уходили корнями в социально-технические утопии. «Безумцы», пытавшиеся навеять человечеству «сон золотой», в своих фантазиях обычно сооружали идеально правильные, аккуратно разлинованные и прозрачные города, предназначенные для столь же правильных и прозрачных людей. Давно известно, что «золотые сны» были мрачными кошмарами, которые имели лишь одну светлую сторону – их никто и нигде не мог и не собирался претворять в реальность. Лишь далеким наблюдателям кажется порой, что советская жизнь со своими «градостроительными» мелодиями означала попытку «сказку сделать былью», осуществить утопические проекты «солнечного» города и мира. На деле строили не столько города, сколько городки – заводские, военные, «ящики», лагеря, и не по идеальным меркам, а по наличным ресурсам и потребностям. И не «солнечные», а довольно-таки малоудобные.

Главное же в том, что человеческие отношения и сами человеческие типы никому не удавалось «строить» по чертежам и схемам, по благим пожеланиям (в существовании последних, правда, можно сомневаться). Мне показалось интересным использовать в статье пример красиво спроектированной бразильской столицы, которая обросла трущобными постройками; много позже случилось посмотреть своими глазами, как это выглядит. Интересовал же меня этот пример прежде всего как метафора, как символ того, что неизбежно происходит с проектами «планирования» и «строительства» в применении к сложным человеческим системам. Проектировали и строили, по сути дела, не человека, а послушного и восторженного робота. На деле же появился человек лукавый, умеющий уклониться от исполнения любых планов. Это особая тема, которую сейчас не стоит разматывать.

В недавние – хотя уже и далекие от сегодняшней жизни – времена горбачевской перестройки «градостроительная» терминология и идеология были в ходу: и планы, и прорабы, но «процессы пошли» не так, как задумывалось (если предположить существование чьих-то долгосрочных замыслов, а не только знаменитого русского расчета типа «эй, ухнем… сама пойдет»). Сегодня модно оплакивать очередные неудачи красивых замыслов («снов золотых») и объявлять их знаками гибели и разорения градов и весей наших. Но жизнь ведь не сводится к планам и замыслам, она сложней, хитрей, потому и выносливей.

В отличие от деревни, город всегда многоэтажен, по меньшей мере двухэтажен. В данном случае я имею в виду «этажи», которые разнятся своими культурными смыслами. Есть уровень объединяющих символов: храмы, дворцы, шпили (вспомните знаменитые московские «высотки» позднесталинской эпохи), в последние времена – реклама политическая и коммерческая. Все это, так сказать, «верхний» этаж, подверженный влиянию социальных и политических землетрясений. Есть уровень повседневности, обычной, «низовой» жизни. Связь между этажами никогда не бывает простой. Рушатся вывески, меняются лозунги, изменяется значение символических сооружений, памятников, музеи превращаются в храмы (и наоборот). Повседневная жизнь продолжается, приспосабливается к новым условиям, использует новые возможности для своего развития. Сегодняшний город, особенно крупный, демонстрирует эту картину «двухслойных» изменений с большой наглядностью.

 

К проблеме изменения социального пространства – времени в процессе урбанизации

[337]

 

Современное научное знание усвоило представления об относительности пространственно-временных характеристик объекта и многомерности разного рода аналитических пространств. Конкретные особенности социального пространства – времени раскрываются всей системой общественных наук, в том числе и экономикой, особенно при рассмотрении вопросов размещения производительных сил и регионального развития. Однако одновременно с этим существует и противоположная тенденция к трактовке социального пространства в качестве простого дубликата физико-географического понятия территории.

Социальное пространство – время, которое формируется, в частности, хозяйственной деятельностью людей, многомерно, и по мере развития функций планирования и управления все явственнее обнаруживается необходимость учета не только экономических, но также социальных и культурных его параметров. Сейчас, например, достаточно широко принято, что невозможно сколько-нибудь серьезно анализировать проблемы трудовых ресурсов Средней Азии, не обращаясь к таким категориям, как «традиция», «культурный образец» и т. п. Но то, что относят к «национальной специфике» Средней Азии, служит в действительности лишь выражением более общей потребности в учете социокультурных индикаторов пространства – времени при разработке любых комплексов программ регионального развития, включая программы освоения новых районов.

Все это объясняет использование в данной статье специфических понятий, выработанных в рамках теоретического анализа социальных и культурных явлений. Эти понятия образуют необходимый методологический инструментарий при раскрытии влияния процесса урбанизации на региональное развитие вообще и на освоение новых территорий в особенности.

Процесс урбанизации общества воздействует на различные стороны его организации и культуры, функционирования социальных институтов, на деятельность, равно как и на структуры личности. В этом процессе глубоко трансформируются пространственно-временные характеристики общественной жизни. Собственно говоря, здесь происходит и само формирование значимого для общества специфически социального пространства – времени, обладающего определенной целостностью и структурой.

Эти изменения могут быть прослежены в двух планах:

а) на микроуровне (поведенческие) – как развитие социальных измерений пространства и времени (в качестве таковых выступают ритмы социальной деятельности);

б) на макроуровне (уровне социокультурной структуры) – как формирование самих пространственно-временных характеристик общества, то есть способов пространственно-временной записи его социальной и культурной структуры.

В процессе урбанизации различные формы миграционной подвижности общества предстают как элементы трансформации его пространственно-временной структуры. Анализ такой трансформации – прежде всего в ходе урбанизирующей миграции – имеет принципиальное значение как для исследования актуальных изменений, так и для разработки представлений о пространственно-временной структуре общества и возможностях ее трансформации.

 

Пространственно-временная структура и морфология общества

Очевидный признак наличия пространственно-временной организованности общества – «социализация» внешних (физических, астрономических, экономических) мер пространства и времени: расстояний («далеко – близко»), направлений («вверх – вниз»), ритмов (поколенческих, годовых, дневных) и т. п. Выделение, анализ, сопоставление таких показателей важно в плане сравнительного исследования обществ, регионов, периодов. Но исследование «социализированных» индикаторов пространства – времени не выводит за рамки феноменологии анализа внешних проявлений общества.

Поиски структур, обусловливающих определенное соотношение таких показателей, неизбежно приводит к иному уровню анализа, который может быть назван морфологическим. Социальное пространство на этом уровне выступает как набор возможностей действия, наряду с ним фигурирует культурное пространство как некоторый набор значений и ценностей. Социальное время выступает здесь как последовательность фаз (ритм) социальной деятельности, культурное время – как соотношение типов (слоев, пластов) значений этой деятельности.

Представляется возможным выделить два измерения социальной морфологии – протяженность и глубину. Определяющими элементами в этих измерениях служат соотношения центра и периферии, «верхнего» и «нижнего» слоев культурного текста.

Говоря о разграничении социального и культурного, следует отметить, что только в рамках условно-функционального представления общества эти категории выступают как симметричные, между тем как в реальной истории социальных форм и социального значения они принципиально асимметричны.

Дифференциация социальной организации как особого плана общественной реальности исторически связана с развитием города, в котором институционализируются пространственные и временные оси координат социокультурной системы. Теоретически же эта дифференциация фиксируется лишь социальным сознанием (в явной форме – социологической мыслью) нового времени.

Именно в этом плане становится возможным рассмотрение социальной морфологии как особого предмета исследования и особого уровня анализа социокультурной системы. Для этого уровня специфично аналитическое противопоставление социального и культурного, социального и личностного, системы и среды, центра и периферии, поверхностного и глубинного и т. д.

Но уже сам способ выделения морфологического уровня предполагает его заведомую неполноту, а точнее, соотнесенность с иным, функциональным уровнем. Это уровень действия социокультурного механизма общества как некоторой целостности, не допускающей рассечения на плоскости социального и культурного. Ему соответствует представление о том, что функция непременно находит какое-то выражение в «форме». Последнее может быть явным (специальным, институционализированным) и неявным, диффузным.

На феноменологическом уровне урбанизация описывается обычно с помощью показателей концентрации населения, миграции и т. д. Анализ города как определенной структуры расселения, общения, мобильности производится на уровне социальной морфологии (в этом плане может исследоваться как роль города в морфологии общества, так и внутренняя структура самого города). К этому же уровню принадлежит и анализ собственно культурной структуры города как «контейнера» информации. Напротив, когда ставятся проблемы значения города в организации социокультурного пространства общества, формировании и поддержании его динамической структуры (структуры потребностей, типа личности и т. п.), требуется изучение урбанизации на функциональном уровне. Здесь, естественно, возникает весьма сложный вопрос о полноте и способах выражения функции в форме и обратного воздействия формы (структуры) на функцию.

 

«Центропериферийные» структуры в социальной морфологии

Одним из наиболее универсальных измерений социальной морфологии можно считать структуры типа «центр – периферия». В соответствии со сказанным выше представляется целесообразным разграничить уровни постановки этой проблемы. На феноменологическом уровне проблема «центр – периферия» – это выявление центра городского расселения, путей сообщения и т. д. В социальной морфологии – это особые организационные структуры, обеспечивающие нужную интенсивность информационных и транспортных потоков, функционирование культуры и пр. Другими словами, морфологический центр – это система записи определенного культурного содержания средствами социальной организации. Однако основной проблемой является определение функционального центра общества (или, другими словами, центральных функций социокультурной системы). В самом общем виде функция центра состоит в воспроизводстве способа организации, специфичного для данной системы. Центр задает структуру («форму») системе в целом. (По терминологии Ш. Эйзенштадта, в «центрах общества» происходит «кристаллизация основных сфер социальной и культурной идентичности».)

В системе «центр – периферия» определяемым является обычно первый член, периферия же аналитически задана как структура производная и только производная. В действительности, однако, эмпирическая «окраина» или «провинция» может выступать средоточием традиционных или даже новаторских ценностей-значений (в том и другом случае они маргинальны по отношению к господствующей системе). Но это означает, что через соответствующие социальные формы реализуются некие отживающие или новые, центральные функции. В более же общем случае провинциализм – это специфический тип центропериферийных отношений, в котором реализация центрального культурного образца заторможена (точнее, опосредуется некоторым барьером, преодоление которого требует снижения уровня реализации образца).

Центральные функции общества могут быть разложены на такие компоненты, как: а) инструментальная (ориентация действий на достижение определенной цели), б) нормативная (фиксирование системы ценностей-значений), в) символическая (поддержание механизмов, интегрирующих систему; по существу, это функция интеграции). Эти компоненты с точки зрения культуры отнюдь не равноценны: целедостижение в общем случае есть лишь реализация данных нормативных и интегративных установок, то есть по определению периферийная фракция. Но в определенных условиях (трансформация системы) она «мигрирует в центр».

Морфологическое выражение центральных функций неодинаково для различных типов социокультурных систем. В наиболее примитивной из них центральные функции не локализованы в каких-либо специфических элементах системы, поскольку отсутствует функциональная дифференциация институтов и ролей.

Развертывание такой модели в принципе может идти по двум направлениям. Первое из них приводит к иерархизации центральных функций и формированию некоторого ряда структур, опосредующих отношения между предельными позициями центра и периферии. При этом символические (интегративные) функции остаются исключительной прерогативой центра, а нормативные иерархизируются; инструментальная деятельность является достоянием периферии. Вырожденным случаем является иерархия, сведенная к одной ступени – когда центральная структура непосредственно соотнесена с периферией и задает последней весь объем ее (значимой) деятельности. Нормативные и символические функции в такой модели как бы стянуты к центру, а инструментальные организованы иерархически. Создается социальная дистанция между центральными и периферийными позициями, которая находит явное территориально-пространственное выражение; в частности, нормативно-символический центр имеет явное морфологическое (и феноменологическое) выражение – «престол», «столица» и пр.

Пространственная запись центральных функций необходима и возможна лишь для культур, обладающих «жесткой» структурой аскриптивных (то есть связанных с традиционно данными привилегиями) ролей и пространственных позиций. Культурный текст здесь записан «горизонтально» – как бы на самой поверхности общества, выражением чего и служит территориально закрепленное разделение функций центра и периферии, города и округи, социальной позиции и т. п.

Другая возможность развития социальной морфологии связана с возникновением специфических средств записи культурного текста.

В такой модели нормативные функции центра универсально значимы и доступны (иными словами, все «окраины» равноудалены от функционального центра). Инструментальные же функции иерархизированы, распределены по различным агентам социального действия (индивиды, группы, организации) вплоть до верхнего социетального уровня организованности общества. Функции центра связываются здесь с «вертикальным» строением культурного текста. Соответствующий текст культурной записи оказывается способным вместить в принципе неограниченный объем и любую структуру информации.

 

Проблема глубины социокультурного времени

В рассматривавшейся до сих пор модели пространственно-временной структуры общества на первом плане находилась социальная организация пространства, время же выступало преимущественно как мера социально значимого расстояния (дистанции) – как время достижения определенной позиции и т. п. Переходя к другому типу социокультурного анализа, мы должны взять в качестве детерминирующих временные соотношения (то есть, по существу, соотношения и взаимодействия культурных пластов). Здесь пространство выступает полем фиксации (через системы социальной организации) определенных категорий культурного времени.

Отметим, что речь не идет об историческом анализе общества в общепринятом смысле. Исторический процесс действует – и подлежит анализу – в социокультурной системе через свои социально значимые результаты. Последние же могут представлять собой либо некоторый единый пласт (отдельные периоды и фазы могут быть лишь теоретически реконструированы историком), либо реальное взаимодействие, параллельное сосуществование различных пластов.

По каким признакам выделяются пласты социокультурного времени? В принципе они отличаются как предметом (содержанием), так и способами фиксации культуры (нормативно-ценностным или инструментальным). Что касается способа фиксации (хранения, трансляции, реализации) культуры, то наиболее фундаментальной выступает при этом оппозиция устной и письменной культур.

Преобладание устной коммуникации характерно для так называемой «фольк-культуры» (Ф-культуры). Наиболее характерной ее особенностью является жесткость транслируемого текста (все исследователи первобытных культур отмечают тенденцию максимально точного и полного воспроизведения культурно значимых текстов). Какая-либо специализация (соответственно – многослойность) текста здесь возможна лишь при соответствующей специализации позиций его носителей. Эти черты фольк-культуры переоцениваются или трансформируются при переходе на положение одного из уровней более сложных структур.

Письменная культура (П-культура) выступает первоначально как противоположность, средство трансформации и дополнение фольк-культуры. Развитие письменности фиксируется в системах записи (специальных языках), безразличных по отношению к содержанию (предельный случай – формальные языки); следствием ее становится вертикальная дифференциация предмета (семантики) и модальных отношений субъекта к нему. Эти две линии иерархической дифференциации (в языке и по поводу него) создают многообразие уровней культуры – отсюда и возможность ее «самосознания» («высоты» культуры). В рамках этой дифференциации становится возможным и существование взаимодействующих культурных пластов.

Характеристическая особенность письменной культуры – это иллюзия относительно возможности универсальной и единственной письменной культуры («культуры грамотности»).

Письменная культура неизбежно с самого начала развивалась как высокодифференцированная – в «горизонтальном» и «вертикальном» направлениях, как набор множества специализированных знаний, тяготеющих к технизации, а тем самым – к выходу за пределы нормативно-ценностных структур.

Исторически П-культура смогла получить реализацию только на правах некоего «переходного устройства» и затем элемента иного, сложного, многоструктурного образования, которое принято называть малоудачным термином «массовая культура» (М-культура). Мы, разумеется, не касаемся в данном случае распространенных оценочных характеристик относящихся сюда явлений.

В сложном конгломерате массовой культуры сочетаются и находят свое место (функцию) разнородные элементы Ф-культуры, П-культуры, а также «маркирующего уровня» собственно М-культуры. Отводя наследию П-культуры инструментально-техническую роль, М-культура приобретает видимость «устной культуры второго порядка» (аудиовизуальной), воспроизводящей – при помощи определенных технических систем коммуникации – элементы Ф-культуры и ее функции.

Подводя некоторые итоги, можем сказать, что «глубина» культурного времени может измеряться лишь дистанцией от «верхнего» уровня до «нулевого» (в последней роли – своего рода «уровня моря» для социокультурных систем – выступает «одноэтажная» Ф-культура).

Всякая культурная диа– или полихрония находит свою реализацию в социальной морфологии, то есть в определенной организации социального пространства-времени. В частности, городские центры общества обеспечивают хранение письменной культуры в противоположность негородским формам организации, выступающим в качестве хранилищ Ф-культуры. Тем самым соотношение «центр – периферия» в культурном плане оказывается дубликатом соотношения «письменное – устное». Особенно резко выступает это последнее в ситуации, когда культурные слои генетически разнородны, то есть сформированы в различных социокультурных системах; так обстоит дело в процессах колонизации и т. п., в современных уже условиях – в процессе модернизации.

Важная черта модернизирующихся систем – возможность «пропустить» определенные стадии развития, заимствуя в готовом виде его созревшие на другом основании плоды. В интересующей нас схеме соотношения культурных пластов возможен, в частности, «пропуск» стадии П-культуры, который означает, что заимствование ее технических плодов не обусловлено усвоением дифференцированного отношения к тексту культурной записи. В такой ситуации структурное подобие аудиовизуальных культур фольк– и масс-уровней трансформируется в подобие содержательное. Характерное для процессов модернизации «стягивание» временных типов создает, следовательно, известные предпосылки для их смешения.

 

Пространственно-временная структура общества и миграция

В свете изложенных выше соображений различные типы миграционных процессов предстают как факторы трансформации и деформации социокультурного пространства – времени общества. Анализ же миграционных процессов становится важным средством изучения такого пространства – времени и возможностей его изменения.

Представляется правомерным выделить в интересующем нас плане три типа миграционных процессов:

а) территориально-пространственное (единовременное) перемещение всей социальной структуры (историческая аналогия – великие переселения народов); здесь в принципе никаких структурных трансформаций в самом миграционном процессе происходить не может, а фактором изменений выступают внешние (экологические и инокультурные) воздействия;

б) перемещение отдельных лиц и множеств людей из одной социокультурной среды в иную. Трансформационные процессы в этой ситуации означают, с одной стороны, социальную и культурную адаптацию в новой структуре, а с другой – симбиоз, взаимовлияние различных культурных (субкультурных) типов. Очевидно, что соотношение и значимость этих явлений могут быть существенно различны;

в) пионерская миграция (освоение), то есть трансформация, возникающая с постепенным перемещением людей, материальных средств и общественных структур на «необжитые», то есть культурно нейтральные территории. Социальное содержание процесса состоит в данном случае в реконструкции «нормальной» (или «полной») социокультурной системы на основе некоторой «свернутой» (миграционной, «спорообразной») модели. При этом географическое пространство (территория) приобретает специфические социальные качества; аналогичные преобразования могут быть приписаны временным характеристикам. Но это лишь видимость (точнее, эпифеномен): на деле социокультурное пространство реконструируется не из тайги или пустыни, но в тайге или пустыне из тех свернутых его форм, которые приносит с собой миграция.

Перечисленные три типа миграционных процессов строго различаются лишь в идеально-типической конструкции; в реальной истории они взаимодействуют и перекрывают друг друга (сегодня это относится главным образом к соотношению второго и третьего типов). Так, по мнению В.О. Ключевского, «вся история России есть история страны, которая колонизируется», а «периоды русской истории – главные моменты колонизации».

Рассмотрим черты социокультурной трансформации, соответствующей процессу пионерского освоения. Общая схема трансформации предполагает два перехода: от «нормальной» (или «полной») пространственно-временной структуры к ее «миграционной» («свернутой») форме, а затем от последней к реконструированной (в символах: По-м-П1).

Некоторых пояснений требует здесь понятие «полной» структуры. В принципе оно соответствует тому набору характеристик социокультурной системы, которое обеспечивало бы ее самодостаточность и самовоспроизведение. Скажем, военизированные поселения или полевые партии не представляют в этом смысле нормальной структуры. Строго говоря, нормально полной может быть лишь структура социетального порядка (то есть охватывающая общество в целом или даже сообщества стран и всю человеческую цивилизацию). Способ конкретизации этого общего принципа задается характером социально-культурно и технически необходимых связей регенерируемой структуры с общественной системой в целом. Особенно важно отметить, что условие автономного воспроизводства означает необходимость формирования центральных структур различных уровней – целеполагающих и интегрирующих.

Эти ограничения следует иметь в виду при обсуждении возможностей заложить в реконструируемые структуры тот или иной набор социальных ожиданий.

Сама модель формирования новых районов в большой мере предопределяется способом «свертывания» исходной структуры (По) в миграционной «споре». Здесь представляется наиболее существенным отметить два варианта – рационально-индивидуалистический и гомогенно-групповой.

В первом случае исходное богатство структуры как бы фокусируется в одной точке – деятельном индивиде. Пространство социокультурных отношений здесь задано через глубинную структуру субъекта. Объем переносимого в новую структуру содержания очевидно зависит при этом от глубины структуры действующего субъекта. В противоположном случае (групповой вариант) переносится и заранее задается пространственная решетка социальных отношений (ролей, позиций). Отсюда проблема культурной глубины реконструируемой структуры.

Анализ ряда тенденций развития современных общественных форм, а также определенные соображения общетеоретического порядка позволяют рассматривать урбанизирующую миграцию как осевой процесс, с которым могут сопоставляться различные частные или побочные миграционные сдвиги. Подчеркнем, что речь идет не просто о миграции в городские поселения, но о всей системе процессов, ведущих к повышению уровня урбанизованности социокультурной системы. Так, тенденции субурбанизации и деконцентрации населения и производства лежат в русле этого осевого процесса, если – и поскольку – они означают повышение уровня урбанизации общества. Это относится и к процессам пионерского заселения, которые могут иметь разное значение – повышать или понижать общий потенциал урбанизации – в зависимости от того, как они связаны с экстенсивным расширением ресурсов или интенсивным развитием динамической структуры общества.

 

О построении модели репродуктивной системы

(проблемы категориального аппарата)

 

Важнейшая особенность социокультурной системы состоит в ее способности воспроизводить свою организацию (в широком смысле слова – структуру) во времени, то есть при постоянной смене своих человеческих и «вещественных» компонентов, в условиях бесконечного – и необходимого – разнообразия характеристик этих компонентов, включая сюда и переменные характеристики соответствующей среды. Такое самовоспроизводство может трактоваться как наиболее общий результат системы: «Если рассматривать буржуазное общество в его целом, то в качестве конечного результата общественного процесса производства всегда выступает само общество, то есть сам человек в его общественных отношениях… Сам непосредственный процесс производства выступает здесь только как момент». Инструментами модельного представления этого целого как репродуктивной системы (РС) выступают категории «памяти», «времени», механизма временной организации системы. Задача настоящей статьи и заключается в обсуждении данного категориального аппарата. При этом наиболее важным представляется рассмотрение интерпретации, использования и взаимоотношений названных категорий.

Временнaя организация системы предполагает существование особых механизмов фиксации, хранения, трансформации и реализации характеристик «неактуальных», прошлых состояний системы. (Этим временнaя организация отличается от простой «длительности» во времени, свойственной неживым системам.) В рамках интересующей нас модели РС такие функции могут быть обнаружены на двух предельных уровнях организации системы – социетальном и личностном. Лишь на этих уровнях имеется специализированный механизм «долговременной» памяти, обеспечивающий преемственность структуры во времени. (В истории социального знания такая структура обычно рассматривалась как альтернативно «стянутая» к одному из полюсов, чем и задавались соответственно методологические позиции социологизма и социального психологизма.) На первом из них функции памяти институционализированы в надорганизменных структурах культуры, на втором – материализованы в психофизиологических механизмах памяти. Сложное взаимовлияние этих полярных организационных уровней приводит к тому, что наиболее устойчивым социокультурным институтом оказывается личность общественного человека. Поэтому модельное уподобление механизмов социальной и индивидуальной памяти правомерно лишь в эксплицитно ограниченных рамках.

Наличное состояние обладающей некоторым механизмом памяти – безотносительно к природе последнего – не может полностью определяться непосредственно предшествующим состоянием (то есть система не является «марковской»). Действие механизма памяти вводит более сложный тип детерминизма, в котором актуальное состояние зависит от некоторых моментов различных «прошлых» состояний, а также от их проекций в будущее. Это значит, что организованная во времени система должна иметь минимум две шкалы времени: для измерения временнoй последовательности состояний («длительности») и для временных структур, фиксируемых памятью.

Механизм функционирования и воспроизводства РС может быть представлен в модели, обладающей двумя типами программ: 1 – воспроизводства данного образца своей организации во времени и 2 – достижения определенного эффекта в условиях многообразия вариантов деятельности (в «пространстве выбора стратегии»). Такое различие имеет принципиальное значение, поскольку носит чисто аналитический характер.

 

1

Первый тип программ ориентирован на поддержание определенного типа образца, фиксирующего узловые точки социальной и личностной структуры. Его функция – элиминирование тех значений этих переменных, которые выходят за допустимые пределы (последние могут задаваться различным образом и с разной строгостью). В частности, соответствие социальных и личностных характеристик может означать лишь наличие более или менее строго определенной области возможных значений этих структур, то есть значений их «несоответствий». В основе механизма поддержания образца лежит фиксация некоторого эталона (обычно идеально-типического прошлого состояния), с которым сравниваются актуальные значения заданных переменных. В этом смысле программа ориентирована в «прошлое».

 

2

Программа выбора стратегии (оптимизации) организуется определенным критерием эффективности, значения которого могут обеспечивать либо достижение определенного уровня требуемого показателя, либо максимизацию его, либо, наконец, достижение максимального эффекта при минимальных затратах соответствующих ресурсов (первый из этих вариантов можно назвать «логическим», второй – «техническим», третий – «экономическим»). Оптимизационная программа должна предусматривать одновременно целый набор «пространственно» заданных средств (стратегий), реализация которых ведет к достижению некоторой цели (состояния, определяемого заданным критерием оптимальности). Программа такого типа ориентирована в направлении возможного, полностью не определенного будущего. Наконец, оптимизационная программа способна к совершенствованию, то есть к выбору все более эффективных стратегий («самообучающаяся система»).

В результате системного анализа биосистем некоторые авторы пришли к выводу о необходимости учитывать в моделях двуплановость организаций таких систем. В частности, принято различать два типа памяти – «постоянную» и «оперативную». По В.Л. Геодакяну, функции памяти первого типа состоят в сохранении «совершенства» организации; на различных уровнях биосистем они обеспечиваются ДНК, клеточным ядром, особями женского пола. Функциями оперативной памяти являются взаимодействия со средой, порождающие прогрессивные изменения; носители этих функций – белок, цитоплазма, особи мужского пола.

В социокультурных системах функции, которые, с некоторым приближением, можно считать аналогичными, реализуются в механизмах иной природы. В рамках рассматриваемой модели РС программу сохранения структуры во времени можно обозначить как программу культуры, а программу оптимизации – как программу опыта. В первом случае это долговременная, накопленная, обобщенная память, фиксирующая принципиальные рамки существования системы. Ее содержание составляют нормативно-ценностные стандарты, значения, оценки деятельности агентов РС. Во втором случае действует оперативная, «живая», то есть кратковременная и подвижная память; ее содержание – эффективные условия и средства реализации определенных целевых действий. (Критерии оптимизации, в конечном счете, принадлежат программе культуры и, соответственно, долговременной памяти.)

Обе программы по самому своему определению взаимообусловлены: нормативные значения «программы культуры» определяют целевые функции «программы опыта», оперативная подвижность стратегий (средств) обеспечивает сохранение стабильности целей и т. д. Более сложна проблема переходов от одного типа программы к другому. При наиболее общем аналитическом разграничении программ процесс их трансформации остается за рамками модели. Чтобы анализировать такие, например, процедуры, как «превращение» нормативных значений в инструментальные средства или, наоборот, средств в самоцель, требуется прежде всего представить интересующие нас типы программ в развернутом, расчлененном виде.

Для представления процессов такого рода (будем называть их «нормативными трансформациями») оказывается непригодной концепция «культурной программы» как нерасчлененно-целостного образования. Необходимо, например, найти адекватные формы модельного выражения «внутрикультурных» оппозиций центральных и периферийных структур, в том числе субкультурных и контркультурных, институциональных и личностных, динамичных и стабильных и т. п.

С точки зрения недостаточно строгого, но широко принятого в социологической и культурно-антропологической литературе определения культуры выделенные нами типы программ оказываются сходными с представлениями нормативно-ценностного и инструментального уровней системы культуры. Теоретически (и исторически) может быть выделен еще один, «санкционирующий» уровень, эксплицитно представленный, например, в мифологическом сознании. Не рассматривая специфики культурных значений для каждого из выделенных таким образом уровней, правомерно подчеркнуть, что нормативно-ценностные структуры занимают центральное положение в модели культуры.

Широко известные концепции «двух культур», техницистской и гуманитарной, «суперкультуры» и «традиции» и подобных им могут быть с достаточным приближением представлены с помощью исследуемого в этой статье категориального аппарата, поскольку речь, по сути дела, идет о соотношении «программы культуры» и «программы опыта». Для традиционного «гуманитарного» сознания характерна тенденция рассматривать сферу инструментального опыта через призму устойчивых («извечных») нормативно-ценностных категорий культуры. Для «техницистского» же подхода свойственна их инструменталистская переоценка и тенденция их сведения к «техническим» средствам решения социальных и культурных проблем. Традиция противопоставления этих подходов восходит, по-видимому, еще к Платону, различавшему «мудрость» и «ловкость» («технэ»).

В рамках обсуждаемой концептуальной модели изменения в инструментальной сфере «опыта» и в нормативно-ценностном «ядре» культуры целесообразно рассматривать раздельно. Реконструкция или переоценка культурной парадигмы (системы культурных значений) не является непосредственным результатом изменений инструментально-технических структур (по аналогии с отсутствием наследования приобретенных признаков в биосистемах). В процессе деятельности РС «наследование» происходит в каждой программе автономно. Например, инструментализация определенных элементов «ядерной» (нормативно-ценностной) структуры не может быть прямым результатом развития «техники» (в самом широком смысле) – это продукт собственно «ядерных» процессов. Иными словами, дело не в росте техники, а в изменении места инструментальных программ в человеческой жизни.

Хотя особенности программ РС были охарактеризованы нами с точки зрения специфики соответствующих механизмов памяти, их, однако, не следует представлять в виде некоторых информационных емкостей, хранилищ («контейнеров») данных. Эффективная модель РС должна учитывать и такие атрибуты памяти, как избирательность (и в отношении фиксации, и в отношении выдачи соответствующей информации) и активность (нормативное значение информации). Уже само «хранение» информации в долговременной и оперативной памяти РС предполагает процессы ее преобразования (перегруппировки, переоценки) под воздействием взаимовлияния различных слоев и структур памяти, проекции актуального опыта и т. д.

Особая проблема – представление памяти РС на различных уровнях сознания. Перефразируя известный тезис Тейара де Шардена: «Животное знает, а человек знает, что он знает», можно сказать, что человек как родовое существо «помнит, что он помнит» некоторую существенную часть своей культуры и своего опыта. Правда, помнит не все и не в одинаковой мере и форме. Предъявление человеку (обществу) его «собственной памяти» – важная функция человеческого сознания при всем многообразии его структур и уровней. Различные типы РС отличаются, в частности, масштабами и механизмами осуществления этой процедуры.

Не только РС, но и ее память, а также осознание этой памяти имеют временнyю организацию, протяженность во времени, приуроченность событий к определенным моментам и т. д., которые специально фиксируются. Этим и обусловлены значимость и многозначность категорий времени в моделях РС. (Нас интересуют в данном случае не философский анализ времени и не психологическое исследование его восприятия индивидом, а лишь возможности модельного представления временных характеристик, «работающих» в структуре РС.)

На основании историко-культурных исследований, относящихся к данной проблеме, можно допустить существование оппозиции «естественных» и «искусственных» (механических) мер времени. К первым относятся и временные характеристики жизненного цикла (поколения, периоды и т. п.), и так или иначе (биологически, психологически, социально) интериоризованные параметры внешних, космических ритмов (год, сезон, месяц, сутки). Своего рода «сверхъестественной» оппозицией «естественных» мер времени выступают временные параметры мифологических событий. В рамках РС с точки зрения принятого нами модельного представления можно выделить, например, «функциональные», «мифологические» и «технические» значения временных параметров. Шкала «функционального» времени охватывает меры жизнедеятельности социокультурных систем, коллективного и индивидуального социального действия. Масштаб времени здесь измеряется рамками сознательной памяти и внимания, в количественном выражении им соответствует диапазон от «поколенческих» ритмов до ритма отдельного поведенческого акта. «Мифологическая» шкала является своего рода проекцией параметров функционального времени на плоскость соответствующего типа сознания. В нем получают право на существование запретные в «обычных» условиях временные структуры событий – сроки жизни, периоды и т. п. (ср. древнеиндийские ведические представления о «мегамерах» мировых циклов, превосходящих на много порядков не только «обыденные» параметры времени, но и любые астрономические масштабы хронологии, известные современной науке). В «технических» шкалах времени соотносятся различные по периодичности специально сконструированные или специально рассматриваемые системы (механические, субатомные и т. п.). Размерности всех вышеперечисленных шкал могут, конечно, перекрываться, однако в основе функционального времени, видимо, могут лежать лишь меры, связанные с осознанным человеческим действием («мера человека» у греков). По отношению к ним и древнеиндийские «мегамеры», и аналитические «микромеры» имеют лишь вспомогательное значение.

В основе любой шкалы времени лежит представление о некоторой ритмической структуре (циклическом процессе), которую можно считать элементарной «единицей» временной организованности. Она может трактоваться в исторически известных моделях мира и как предельная «единица», то есть относимая ко всему организованному «космосу» (в первичном значении этой категории). Всякая линейная последовательность состояний не только измеряется циклическими единицами, но и может рассматриваться как вырожденный случай цикла с бесконечным или с неопределенно большим периодом. В эмпирическом исследовании процессов различной природы обнаруживается сочетание циклических и векторных изменений (как бы «колесо», катящееся по «векторному» пути). В качестве примера можно привести производственные циклы в рамках экономического роста, биологические, психологические, социальные ритмы на фоне линейно ориентированных процессов энергетической и генетической энтропии. Следует учесть, что мировоззренческие и гносеологические дискуссии относительно соотношения циклизма и линейности в историософии и исторической методологии остаются за рамками настоящей работы. В данном случае рассматриваются лишь проблемы модельного представления некоторых аспектов временных структур.

Временнaя организация целенаправленного действия в виде операции обычно представляется как линейная последовательность состояний, обладающая определенной направленностью. Отсчет времени ведется от конечной точки, то есть модель организована финалистски. Ей симметрична известная в историческом знании модель каузально-детерминистского объяснения, в которой отсчет времени начинается с некоторого «первоначального» состояния, от «нуля» (модель имеет квазифиналистский характер). С функциями и престижем рационального целенаправленного действия (операции) в общественной жизни явно связан акцент на линейных моделях в историософии, характерный для нового времени. Экстраполяция модели рационально-целевого действия на макроисторические масштабы имеет место, например, в философских моделях секуляризованной теодицеи у Гегеля и в позитивистских концепциях.

Однако поскольку рациональное действие всегда предполагает реализацию определенной программы, никакая линейная модель не может быть достаточной для его описания. Для фиксации такой программы («памяти») необходимы другая шкала времени (другая «линия» временнoй последовательности) и некоторый механизм перехода к ней (то есть еще одна и притом иначе направленная «линия» движения во времени). Кроме того, линейная модель времени неадекватна и для представления каузального детерминизма. Так, например, историками констатируется принципиальная разновременность изменений в различных сферах общественной жизни (см., например, суждения Ф. Броделя о сочетании «быстрой» и «медленной» истории – правда, последняя понимается автором лишь как история экономики).

Множественность временных шкал является непременным условием существования РС, воспроизводящей свою организованность во времени, а следовательно, в той или иной форме программирующей свои последующие состояния. (Конечно, применительно к соответствующей РС эмпирической реальности говорить о «программировании» можно лишь в самом общем и вероятностном смысле – как об определении возможного диапазона благоприятных условий или допустимых изменений.) Сказанное относится к идеализированной РС, то есть в данном случае не учитывается культурная и социальная гетерогенность системы. Введение в модель соответствующих характеристик означало бы дальнейшее «умножение» линий временнoй организации. Связь между гетерогенностью социальной структуры и множественностью «социальных времен» подробно рассматривалась Ж. Гурвичем; здесь важно подчеркнуть, что «многолинейность» (и «многоцикличность») социального времени свойственна даже самой гомогенной модели социокультурной системы. Поскольку мы имеем дело с организованной во времени системой, ее «собственное время» – это система времен.

«Пространственные» представления о времени, в которых как бы сосуществуют рядом различные временные линии и шкалы, попали в сферу внимания исследователей архаичных общественных форм. В свете вышеизложенного можно полагать, что пространственная модель системы времен характерна и для более развитых общественно-культурных структур (разумеется, речь идет о разных «пространствах времен»).

Следует подчеркнуть, что изложенные в статье соображения не относятся к физическому времени, необратимостью которого связаны материальные субстраты любых социальных, культурных, психологических процессов. Обсуждаемые временные характеристики можно отнести только к «фазовому» времени различных структур РС (соотнесение различных фаз циклических процессов) и к «субъективному», точнее «социально-культурному», времени. Речь идет о временных параметрах, воспринимаемых в общественном сознании и фиксируемых в культурных значениях. В таком и только таком контексте правомерно говорить о неоднородности, неоднозначности и разнонаправленности шкал и мер времени. Например, значимые для определенной культурной структуры или для социального субъекта события нельзя рассматривать на модели равномерной шкалы: для «социально-культурного» восприятия при равенстве соответствующих «внешних» (скажем, астрономических или др.) мер одни события оказываются ближе, другие – дальше, одни промежутки времени длиннее, другие – короче. В системе социокультурного времени события и интервалы оцениваются по их отношению к особым, «отмеченным» точкам, которые, если дать несколько расширительное толкование термину, употребленному К. Ясперсом, можно назвать «осевыми». В рамках историософских моделей такими свойствами симметричного упорядочения временных характеристик наделяются определенные «поворотные» эпохи или события. В рационально-целевых же программах осевыми являются «конечные» точки. Более широкое значение имеет постоянно присутствующая в культуре «ось актуальности», которая задает временнyю организацию системы вокруг «современной» ситуации, на которую проецируются события значимого прошлого и возможного будущего. (По выражению Ясперса, события оцениваются по их отношению к тому, что имеет значение «здесь и теперь».)

Различные модели РС характеризуются свойственными им способами актуализации памяти, то есть «предъявления» определенным образом трансформированного прошлого настоящему, действующей социокультурной системе. Например, в наиболее архаичных структурах общества прошлое, фиксируемое в структуре определенных эпох – героической, мифологической и т. п. – или в образах непосредственных предков и представленное соответствующими персонажами, существует «рядом» с актуальной повседневностью. Однако в данном случае вряд ли имеет место «тождественность времен», поскольку и в самых архаических культурных пластах в той или иной форме обозначен рубеж, отделяющий актуализированную память от актуальности. Скажем, призрак отца Гамлета, принадлежащий в своей архетипической основе именно к таким пластам, присутствует и в настоящем, но именно в качестве призрака.

В более сложных общественных структурах культурно отмеченные эпохи, события, персонажи прошлого «присутствуют» в современности в качестве нормативных символов (поучительных, вдохновляющих и т. п.). Можно представить ситуацию, когда такое символическое значение утрачено, и связь «времен» (поколений, эпох) сводится к сохранению и передаче практического опыта, например научно организованного и фиксируемого в соответствующих объективированных текстах. В такой гипотетической (видимо, не имеющей аналогии в реальных прообразах РС) ситуации происходит редуцирование «программы культуры» к «программе опыта» и соответствующая трансформация системы временных шкал.

Лишь представляя временнyю организацию РС как сложную, многоуровневую систему, можно отобразить в концептуальной модели ту структуру, которая создает возможность фиксировать определенные пройденные состояния как прошлые («привязанные» к соответствующим осям отсчета) и как актуально значимые. Такая структура позволяет обеспечить активное и многократное обращение к культурному содержанию прошлого, интерпретацию и переоценку этого содержания, а тем самым его постоянную актуализацию. Рамки такого процесса, по сути дела, определяют границы существования той временной структуры, которая может быть охарактеризована как историческая система.

 

Социальные рамки экономического действия

Стремление к расширению сферы целенаправленного и эффективного воздействия на общественные процессы и структуры, а также усложнение этих последних придают актуально-практический смысл анализу возможностей и границ такого воздействия. В этой связи приобретает принципиальное значение проблема самих определений «экономических» и «неэкономических» структур, факторов, регуляторов в общественной системе. Обиходные «институальные» разграничения в смысле разделения обязанностей между учреждениями и т. п. оказываются малопригодными в «пограничных» ситуациях, например при сопоставлении изменения роли экономических и неэкономических регуляторов, «доэкономических» и «постэкономических» общественных систем и т. д. При этом, как часто бывает, нечеткость внешних границ определяется нечеткостью границ «внутренних», то есть представлений о структуре соответствующего предмета исследования. Можно предположить, что анализ такой структуры должен осуществляться в рамках такой научной области, как экономическая социология, если понимать под ней применение методов социологического изучения общественных институтов к структурам, действиям и субъектам экономической сферы, причем сама эта сфера, конечно, еще требует своих определений.

Наиболее распространенная в литературе трактовка экономической сферы как концентрирующейся вокруг производства и распределения материальных благ и услуг восходит к традициям классической политэкономии (а точнее, к выработанному в ее русле предмету исследования). Ускоряющаяся дифференциация общественного производства, в частности растущая роль сфер обслуживания и «нематериального» производства, создает проблемы, которые с трудом могут быть эффективно рассмотрены в русле такого предмета. Развитие средств экономического учета и (по крайней мере предполагаемого) регулирования неизбежно приводит к тому, что все области общественной жизни в той или иной мере выступают в качестве или в аспекте «экономических» (культура, досуг, образование и т. д.). Тем самым экономика как будто выступает уже не как отдельная эмпирически данная область человеческой деятельности, а как способ связи, способ рассмотрения, парадигма самой этой деятельности. Здесь важно сделать существенную оговорку историко-методологического порядка: тенденция к «экономическому» пониманию всех общественных отношений и действий была изначально присуща той же классической политэкономической традиции (а иногда находит отзвуки в современной социологической литературе), ее неэффективность продемонстрирована как теоретически, так и практически. (В частности, самой сложностью, «полиструктурностью» экономической сферы, многообразием попадающих в нее типов человеческих действий – операциональных и традиционных, управленческих и исследовательских и пр.) Определение экономической парадигмы необходимо должно предполагать и определение ее границ, то есть социальных и культурных рамок ее действия.

В принципе возможны два пути поисков такого определения – через «внешние» и «внутренние» границы экономической сферы (или, скажем, экономической «стороны» – оба термина пока оставим интуитивно определенными) общественной жизни; подтверждением эффективности избранного направления должна, очевидно, оказаться сходимость путей, то есть пригодность характеристики структуры для описания внешней границы системы (и наоборот).

Уже упоминавшиеся определения экономической сферы через материальное производство, точнее через его продукт или процесс, относятся к первому типу. Представив производство как взаимодействие между человеком (обществом) и природой, как адаптивный процесс или как процесс преобразования природного материала в социально значимые блага и т. д., действительно можно получить концепцию экономической сферы как адаптивной. Но это вовсе не будет «очевидным» описанием некоторой реальности, а лишь специальным конструктом, опирающимся на молчаливые, чаще всего неосознаваемые допущения. Как отмечал Маркс, труд является процессом «между человеком и природой» лишь в своих «простых и абстрактных моментах». А выделение именно этих моментов – продукт определенного развития теоретической мысли. Иначе говоря, мы здесь опять сталкиваемся не с «объективно данным» предметом, а с предметом научного знания, в данном случае – той же классической политэкономической традиции, корнями уходящей к физиократам с их противополаганием «природы» и «общества». Что же касается реально, практически действующих производственных процессов, то их компонентами выступают всегда так или иначе преобразованные (притом не только в технологическом, но и в социальном смысле, то есть оцененные и т. д.) природные ресурсы, продукты и структуры социальных действий и отношений. Оппозиция «природа – общество» является одним из способов теоретического представления определенных аспектов, притом весьма важным как исторически, так и методологически, однако к представлениям о структуре экономической сферы он не приводит.

Внутреннюю границу интересующей нас сферы можно задать, указав характеризующий ее элемент, тип связи, структуры. В этом направлении идут поиски универсальной «клеточки» экономических отношений, универсальной операции (например, обмена), стимула (экономический интерес) и т. п. В зависимости от плана и задач исследования может быть важным выделение разнородных структурообразующих элементов. При анализе проблемы в рамках экономической социологии представляется возможным поставить категории экономического интереса, обмена, полезности и др. в связь с экономическим действием.

В экономических науках к этому понятию ближе всего подходят те дисциплины, которые имеют дело с представлениями экономического субъекта, организации, принятия решений, то есть те, которые часто объединяются под рубрикой «микроэкономики». (Очевидно, что приставка «микро» здесь обозначает не масштаб или значение, а ориентацию на структуру действия любого масштаба.) Здесь мы встречаем различные варианты определения экономического знания как знания об эффективном использовании ограниченных ресурсов для удовлетворения потребностей и т. д. Практическая ориентация подобных характеристик понятна, и именно благодаря ей в микроэкономике, теории оптимизации или принятия решений структура экономического действия упоминается, но не раскрывается. Исходные позиции для представления такой структуры может дать разрабатывавшаяся в социологической традиции Вебера – Парсонса концепция рационального действия.

Экономическое действие предстает в такой традиции как обладающее тремя признаками: рациональностью, целенаправленностью, эффективностью. Признаками всякого рационального действия являются его осознаваемая (то есть представленная на особом «табло сознания») структурная расчлененность, причем основными линиями дифференциации могут быть либо связи цели и средств, либо связи нормы и исполнения. В первом случае мы имеем дело с целерациональным действием, во втором – с ценностно-рациональным, если пользоваться терминологией Вебера. В экономическом же действии целевая ориентация сочетается с принципом наименьших затрат, то есть с эффективностью или оптимизацией. Таким образом задается набор последовательно связанных логически характеристик действия, которые составляют в сумме универсально значимую абстрактную схему или идеальный тип экономического действия, с помощью которого могут рассматриваться различные уже исторически конкретные варианты. При этом идеальный тип благодаря обобщенности своих признаков может иметь значение и за пределами привычной экономической сферы; с другой стороны, далеко не всякие действия, относящиеся к этой сфере, удовлетворяют требованиям такой схемы. Иначе говоря, при помощи теоретически конструируемого идеального типа экономического действия задается столь же идеально-типическая сфера экономической деятельности.

Следует отметить, что для Вебера, как и для его отдаленных предшественников – Канта и рационалистов Просвещения, – рациональность была не только исследовательским приемом, парадигмой исследования, но и содержательной, объясняющей, идеологически значимой концепцией. «Закон возрастающей рациональности» играет в системе социального действия роль, «аналогичную энтропии в физических системах». Вместе с тем как раз социологическое применение категории рациональности позволило увидеть принципиальную ограниченность рационального, в том числе экономического, действия. Если для века Разума рациональность человека была «естественной», а значит универсальной его характеристикой, то теперь эта характеристика стала исторической, то есть обусловленной как во времени, так и в «пространстве» (структуре) социального действия.

Во-первых, рациональность действия оказалась не «элементарно» простой, а сложной, включающей соотношения различных уровней и типов рациональности (связанных с различием способов дифференциации и проецирования действия на «табло сознания», различием критериев оценки эффективности экономического действия, временных рамок его оптимизации и др.).

Во-вторых, оказалось, что, в отличие от физической энтропии, рациональность социального действия может не только возрастать, но – в некотором смысле – и «убывать». Так, пользуясь предложенным Вебером различием формальной (расчетной) и содержательной (целенаправленной) рациональности, можно показать реальность двусторонних переходов между этими типами: и превращения формального расчета в целенаправленный, и формализации элементов целерационального (в том числе экономического) действия. Более того, эти переходы оказались взаимообусловленными, по крайней мере при известной степени сложности системы социального действия. Параллельно с совершенствованием средств (техники в широком смысле слова) целенаправленного действия происходит гипостазирование чисто формальных «учетных» типов рационализации.

Попытаемся теперь придать определенный содержательный смысл понятию «ограниченности рациональности» действия. (Заметим, что распространенная – часто в качестве некоего жупела – словесная формула «иррациональности» принципиально бессодержательна и является лишь своего рода теневым отражением идеи универсальной рациональности.)

Рациональное действие в социальной системе возможно лишь при наличии определенных нормативно-ценностных предпосылок (ориентиров, стандартов, санкций) – «нормативного поля действия» – и определенного субъекта действия, для которого нормативно заданные регуляторы стали стимулами активности. Для экономического действия в качестве такого поля выступила в новое время нормативно-ценностная система, санкционировавшая предприимчивость и деловитость как средства реализации индивидуальных экономических интересов. Формирование такой нормативной системы Вебер связал с влиянием «протестантской этики», показав, что поле экономического действия – феномен сугубо исторический и нуждавшийся для своего закрепления в наивысшей, религиозной санкции. Адекватным для нее субъектом действия явился идеальный тип «экономического человека» (homo oeconomicus) – расчетливого оптимизатора собственных интересов. Именно по его модели, по сути дела, были скроены все «сюртуки» классической политэкономии, столь часто фигурирующие не только у Смита, но и у Маркса; иначе говоря, действия экономического человека в «силовых линиях» экономического поля составили специфический для этой науки предмет.

Внешняя («географическая») экспансия системы рационально-экономического действия, приводящая к модернизации и включению в системы глобальных отношений так называемого «третьего мира», выявила принципиальную, во всяком случае долговременную, возможность своеобразного симбиоза разнопорядковых структур социальной деятельности – современных и традиционных, «доэкономических» (то есть не ориентированных на экономическое действие в указанном его смысле). Этим лишний (возможно, решающий) раз продемонстрировано, что нормативно-ценностное поле рационально-экономического действия составляет лишь определенный слой (точнее, «срез», так как речь идет о теоретическом конструкте) общественной жизни. В известном смысле можно говорить о параллельном названному процессе внутренней («психологической») экспансии рационализации поведения субъекта (субъектов разного порядка) рационального и экономического действия, причем он аналогичным образом демонстрирует свои границы. Они определяются как структурами массового сознания (неорганизованного), так и сложностью организованных структур управления и т. п. Г. Саймон показал неизбежность ослабления критериев рациональности в управлении сложными системами.

Сказанное выше относится к экономическому действию лишь поскольку оно является одним из вариантов действия социального. Для выявления специфических рамок экономического действия обратимся к соотношению двух аналитически представленных его связей: «вертикальных» и «горизонтальных».

«Вертикальные» (или иерархические) связи в социальной системе можно представить как множество связей между элементами, характеризующихся односторонней (нетранзитивной) зависимостью; условно их можно обозначить как управляющие связи «сверху вниз». «Верхний» элемент, то есть фактор, задающий ограничения многообразию состояний «нижнего», может быть конкретным («персонифицированным» в субъекте действия, в том числе коллективном или организованном) и обобщенным, «безличным» (нормативные структуры), причем обобщенность может иметь специфическое значение (социальные нормы) или универсальное, предельно абстрактное (ценности). Разумеется, в любой реальной социальной системе действуют управляющие связи и «сверху», и «снизу», но, поскольку система организована, эти направления в ней не равнозначны и механизм их действия существенно различен (например, специфическое управляющее воздействие с одной стороны и неспецифическое, диффузное влияние «поддержки» с другой стороны). Что же касается случаев взаимной трансформации функций управляющих и управляемых элементов, то они, очевидно, не нарушают принципа односторонности функциональной схемы.

Применительно к экономической сфере (традиционно трактуемой) управляющие иерархические связи могут быть представлены в модели «организация – ресурсы»: управляющая (информационно богатая, организованная) система мобилизует ресурсы информационно более бедной, но «энергетически» богатой структуры. К такому типу, как легко видеть, относятся не только различные формы институционализированного управления экономическими процессами, но также и все многообразие форм неэквивалентного обмена, монополистических преференций и т. п. Отдельно взятое экономическое действие может носить «организующий» характер в названном смысле, однако никакое множество таких действий не способно сформировать собственно экономическую систему.

Чтобы представить последнюю, нужно – как и показала классическая политэкономия, а отчасти и соответствующая ей реальность товарного хозяйства – задать множество «горизонтально» связанных субъектов, то есть связанных только транзитивными отношениями, в которых элементы выступают в качестве эквивалентных. Взаимосвязи и взаимозависимости между элементами «горизонтального» ряда полностью (то есть эквивалентно) обратимы, что и составляет их специфический признак. Примерами служит разделение труда и обмен благами между независимыми субъектами экономического действия. Конечно же, полностью эквивалентный обмен – идеально-типическая категория, которая может считаться лишь приближением к «классической» ситуации; в реальности любой акт обмена содержит, вероятно, определенную «долю» неэквивалентности, поскольку на него так или иначе влияют системы иерархических связей (монополии, власти и пр.).

Мерилом и гарантом эквивалентности отношений может служить лишь «третий», посредующий элемент всякого акта обмена, обладающий универсальностью. Исторически роль такого универсального посредника исполняли деньги (без ущерба для содержания можно перевернуть сделанное утверждение: только тот материал, который годился для функции универсального посредника, и мог приобрести значение денег, которые гарантируют эквивалентность обмена именно потому, что сами служат эквивалентом).

Известно, правда, что в социологической и близкой к ней литературе неоднократно делались попытки обнаружить иные структуры, способные исполнять функции универсальных посредников в системах социального действия. Так, Парсонс допускал возможность поставить в один ряд с деньгами власть и влияние. Леви-Строс рассматривал в качестве универсальных средств обращения в примитивном обществе «блага», «коммуникации» и «женщин» (в системах брачных отношений). Подобные попытки прямо или косвенно исходят из «обменной» концепции общественных отношений, восходящей к Бентаму и Миллю, а в последние годы представляемой прежде всего Хомансом. И старые, и современные ее сторонники допускают возможность конструировать концепцию общества по классической «экономической» модели, а концепцию человеческого поведения – по модели «экономического человека».

Принципиальной ошибкой концепций такого рода является смешение различных типов социальных связей и действий – тех, которые выше были обозначены как «вертикальные» и «горизонтальные». Дело в том, что «вертикальные» связи не носят характера обменов, а действующие в них посредующие структуры имеют иную социально-культурную природу, чем средства обмена.

Всякое социальное действие, всякое отношение между элементами социальной структуры явно или неявно опосредовано определенными знаковыми образованиями, которые выполняют функцию соотнесения данного действия с нормативно-ценностными стандартами. Это относится и к знакам меновой стоимости, и к знакам влияния или престижа. (Кстати, извечный – после Канта – спор о значении «реальных» и «воображаемых» талеров не может быть разрешен при помощи философских категорий материального и идеального, без обращения к категории нормативной санкции: листок бумаги, которому придает какие-либо функции индивидуальное воображение, ничего не стоит, но если определенные функции получают нормативную санкцию в данной культуре, он становится мерой и эквивалентом блага.)

Однако знаки власти, престижа, доверия и т. п. (иначе говоря, знаки «вертикальных», «иерархических» отношений) не действуют как эквиваленты соответствующих структур, не служат мерой сравнения элементов действия, они – лишь символы соответствующих отношений. А где нет «меры», не может быть и «обмена» (нас в данном случае не интересует историческая последовательность негаций). Взаимозависимость элементов социального действия в «вертикальных» структурах не означает ни эквивалентности, ни обмена. «Власть» или «престиж» в таких структурах взаимообусловлены «поддержкой», «доверием» и т. п., но отнюдь не «обмениваются» на них. Другое дело, что в определенных ситуациях право (скорее привилегия) на управляющее воздействие может переходить от одного субъекта к другому в порядке обмена. («…Но можно рукопись продать»: это относится к разного рода индульгенциям, лицензиям и пр.; аналогичная ситуация отражена в праисторическом примере с обменом первородства на похлебку.)

Нельзя считать обменным и любые иные (не только управляющие) коммуникативные процессы в обществе, так как в них на самом деле происходит распространение информации, а не переход ее от одного «владельца» к другому. (Опять-таки совершенно иные принципы действуют в ситуации передачи «привилегии» на определенную информацию.) Обмен же всегда представляет собой игру с нулевой суммой. Нельзя поэтому признать достаточно строгими и суждения Леви-Строса относительно «циркуляции коммуникаций».

Из сказанного следует вывод о том, что экономические (эквивалентные, обменные) отношения противопоставлены – разумеется, в чисто аналитическом плане – социальным (неэквивалентным, символически опосредованным). Здесь, однако, необходимо уточнение. Экономические действия рассматриваются как определенный тип социальных действий, соответственно, экономические отношения – как тип социальных отношений. Когда сравниваются «социальное» и «экономическое», речь идет, по существу, о сопоставлении «полной» структуры социального действия (и отношения) с одной из его особых, «вырожденных форм». Как уже отмечалось, сама «горизонтальная» система социальных связей является теоретическим конструктом, соответствующим некоторой предельной ситуации. Схематически она может быть представлена примерно так. «Полная» структура действия включает в себя элементы, опосредованные определенными знаковыми структурами, которые дают нормативную санкцию данному действию, как бы включая его в сеть культуры (другие аспекты структуры действия нас в данном случае не интересуют). В «предельной» ситуации эквивалентности элементов действия (точнее, конечно, в ситуации, где эти последние под определенным углом зрения могут рассматриваться как эквивалентные) символический посредник выступает в качестве меры, средства функционального отождествления элементов, а значит, сам является таким элементом. Культурная санкция здесь присутствует как бы на втором плане, «за сценой» действия.

В структуре генерализованной («деперсонализованной») вертикальной связи символический посредник обеспечивает приобщение субъекта действия к системе культуры (примеры «культурного» действия – обучение, оценивание, реализация норм). «Вырожденной» ситуацией здесь оказывается превращение самого посредника в границу действия, которое тем самым приобретает черты специфически символического (игра, ритуал).

Затронутые выше особенности структуры и рамок экономического действия могут рассматриваться не только как характеристики определенной аналитической модели, но и как ступени или продукты исторических процессов дифференциации и интеграции социально-экономических систем. Но это особая задача исследования.

 

Проблемы экономической антропологии у К. Маркса

Как писал К. Маркс, исходным пунктом его анализа «является не человек, а данный общественно-экономический период», – и этим обозначалась та принципиальная позиция, которая определилась у него после окончательного разрыва с антропологизмом фейербаховского типа, то есть после 1845 г. С тех пор в его работах общественная жизнь предстает как «естественно-исторический процесс», человек – прежде всего как «мир человека, государство, общество» (т. 1, с. 414), а отдельные социальные типы – капиталист, земельный собственник – как «олицетворение экономических категорий» (т. 23, с. 10; т. 25, с. 385). В экономической системе Маркса позиция и деятельность экономических субъектов представлены через их суммарный результат, в «снятом» виде. Здесь не рассматриваются отдельные действия или деятели, и именно потому, что принимаются как нечто заданное, как своего рода постоянные величины (по крайней мере в конкретных социальных условиях).

Это не просто один из возможных методологических способов исследования социально-экономического процесса, он в известном смысле соответствует той исторической ситуации, в которой проблематизированы объективные обстоятельства человеческой деятельности («…сделать обстоятельства человечными»). Здесь и было необходимым сконцентрировать внимание на «мире человека», то есть на системе общественных отношений.

В тех же исторических условиях, когда проблемой становится сам человек (то есть когда утрачивают черты «заданности» его потребности, интересы, возможности, рамки деятельности), эксплицирование человеческих, антропологических предпосылок социально-экономических систем и процессов приобретает принципиальное значение. В связи с этим понятно и внимание к выявлению «антропологических» компонентов (скрытых или подразумеваемых) в классических теориях таких систем.

В дисциплинарном плане экономическая антропология, по-видимому, должна занять позицию на грани экономики, социологии (относя к ней и социальную психологию) и культурологии (культурной антропологии), поскольку в этих областях знания рассматривается человек в его экономических функциях и отношениях. Сюда можно отнести довольно широкий круг проблем положения человека в системах экономической деятельности (труд, организация, потребление, распределение, мотивация, профессиональный и потребительский выбор, обмен, партнерство, конфликт, инструментальные и символические ценности и др.). Определяющей здесь в конечном счете оказывается проблема эффективности социального действия. В плане историческом экономическая антропология должна заняться типологией субъектов экономической деятельности, способов их действия, соответствующими моделями – то есть прежде всего «экономическим человеком» (homo oeconomicus) и сопряженными с ним концептами человека «рационального», «традиционного», «играющего», «всестороннего» и др. Интересна проблема «статусной» метаморфозы подобных конструкций – превращения, скажем, рациональной модели в некий идеологический или мифологический фантом или, наоборот, редукции какой-нибудь мифологемы утопического сознания до положения позитивно-ограниченной рабочей модели.

Разумеется, в данной работе проблематика экономической антропологии затрагивается лишь в постановочном плане и в той мере, в какой она инициирована в системе социально-экономических воззрений Маркса.

* * *

Основная антропологическая концепция классической политэкономии – идея «экономического человека» – у Маркса по имени не названа. Но она не названа и у Адама Смита, и, по-видимому, не только потому, что еще не был придуман соответствующий термин. Термин и не был нужен, так как Смиту «экономический человек» казался еще естественным, то есть просто человеком «без прилагательного»: «Большинство людей предполагает и желает улучшить свое положение посредством увеличения своего имущества <…> а самый надежный способ увеличить свое состояние – это сбережение и накопление…». Много позже, в изменившихся условиях (к характеристике их изменений мы еще обратимся) чуть ли не натуралистический персонаж классических экономистов изображается как некое сказочное чудовище: «Экономический человек – это личность, которая всегда стремится максимизировать свой долларовый доход или минимизировать свои затраты… Экономический человек, как предполагается, занят холодным расчетом. Он обладает полной информацией о рынке и всегда делает правильный ход… У него нет эмоций вообще, это самая бессердечная и отвратительная личность. К счастью, мы не встречаем экономического человека в реальной жизни». Отметим, что в основе переоценки концепта лежит метаморфоза его статуса: реалистический образ превращается в фиктивную, идеально-типическую (в смысле Макса Вебера) конструкцию. Основные ее черты таковы:

1. Рациональность. Экономический человек стремится максимально ясно представить себе собственные действия, как бы вынося их на «табло сознания». («Быть рациональным означает буквально превратиться в исследователя по отношению к своему собственному действию».) Этим он принципиально отличается от всякого субъекта, который руководствуется привычкой или аффектом, иначе говоря, иррационально относится к собственному действию.

2. Целенаправленность. Деятельность экономического человека предстает как последовательное использование средств (программа, выражаясь современным языком) для достижения цели; его потребностью является реализация интересов, отнесенных в перспективу по стреле времени, причем эти интересы постоянно воспроизводятся в расширенном масштабе. Характерный для него способ ориентации в социально-экономическом континууме – постоянное аналитическое расчленение последнего по «инструментальной» оси: «средства (инструменты) – цель»; отсюда же и преобладание инструментального (или технологического) отношения к реальности, то есть стремления использовать любые ее элементы – будь то природные силы или социальные отношения, действия и интересы других людей – как инструменты для реализации собственных целей. С этим связана и практически-инструментальная ориентация знания, нормативных регуляторов поведения и т. д. Все это противопоставляет «экономического человека» образцам «традиционного» поведения, ориентирующегося на воспроизведение прошлых стандартов, а также нормативно-ценностного поведения (регуляторами которого выступают апелляции типа «жить достойно», «поступать как все» и т. п.).

3. Эффективность. Стремление к наибольшей выгоде при наименьших затратах, оптимизация рационального целенаправленного действия. Именно такое суммирование перечисленных черт делает поведение «экономического человека» собственно экономическим. Это предполагает постоянное использование определенных (локальных) критериев оптимальности, соответствующих средств соизмерения затрат и результатов и т. д. При этом существует тенденция подчинять оптимизирующему расчету все сферы человеческой деятельности, расширив беспредельную область действия денежных оценок или найдя какие-то эквиваленты для них.

4. Индивидуализм. Субъектом действия и ответственности считается отдельно взятый индивид. Такая методологическая (а также и этическая) установка противостоит всякому выдвижению на первый план группы, сообщества, института, в том числе государственного. При этом неизменно делается допущение о «разумности» эгоизма «экономического человека»: он попросту вынужден быть разумным, то есть считаться с интересами других, а тем самым и общества, поскольку иначе он не может реализовать и собственные интересы… «Человек постоянно нуждается в помощи своих ближних, но тщетно было бы ожидать ее лишь от их расположения. Он скорее достигнет своей цели, если обратится к их эгоизму и сумеет показать им, что в их собственных интересах сделать для него то, что он требует от них». «Преследуя свои собственные интересы, он часто более действительным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится делать это». Нелишне вспомнить, что создатель модели экономического эгоиста А. Смит наследовал и продолжал традицию шотландских моралистов, начал с «Теории нравственных чувств»; в качестве морального философа он неизменно взывал к сочувствию и взаимопомощи между людьми. Но в качестве экономического теоретика он нуждался в модели расчетливого разумного эгоиста.

И наследники, и критики классической политической экономии (и авторы альтернативных моделей) на Западе, как правило, продолжают пользоваться моделью «экономического человека», что говорит лишь о том, что любая модель экономического поведения предполагает модель (или, менее строго, образ, «имидж») соответствующего действующего лица. В то же время предметом принципиальной дискуссии остается проблема методологического статуса этого концепта, иными словами, вопрос о степени реальности соответствующего образа. В приведенном выше популярном определении современного американского учебника «экономический человек» представлен как предмет этической оценки («бессердечный»), что некорректно по отношению к идеально-типическому конструкту. Часто можно встретить утверждение о том, что «экономический человек» слишком рационален в своем поведении. В связи с этим находится, например, концепция «ограниченной рациональности», предложенная в свое время Г. Саймоном. С другой стороны, К. Боулдинг полагает, что время этого конструкта прошло, поскольку «экономическая» ориентация деятельности все более заменяется «социальной» («социальным евангелием», как он выражается). М. Мосс же еще недавно утверждал, что даже в западном мире человек не полностью превратился в «экономическое животное»: «Homo oeconomicus не позади нас, но впереди, подобно моральному человеку, домашнему человеку, научному человеку и разумному человеку…».

Преобладающие в настоящее время макроэкономические подходы в экономике как будто позволяют избавиться от модели человека вообще. Э. Жамс писал, что макроэкономическая теория «позволяет избежать фиктивности принципа изучения homo oeconomicus, то есть она не основывается более на легко вводящей в заблуждение психологии отдельного индивидуума или отдельной фирмы. Не придавая большого значения индивидуальным побуждениям, она исходит главным образом из учета совокупности движущих сил…». К этой позиции можно отнести приведенное выше замечание: она обоснованна – в данном аспекте – постольку, поскольку в «совокупных движущих силах» можно допустить некую, пусть неназванную, константу человеческих потенций, ориентаций, мотиваций. Если же почему-либо она становится проблематичной, если, скажем, утрачивается относительно устойчивая связь между затратами на рабочую силу и отдачей, макроэкономическая позиция оказывается здесь уязвимой, приходится искать пути дезагрегирования факторов производства, обращаться к мотивационному анализу и т. д.

Вряд ли случайно, что попытки спасти идею «экономического человека» принадлежат сегодня скорее социологии, чем экономической теории: бихевиористская социология ищет однозначную модель человека. О том, какой ценой конструируется такая модель, можно судить по версии, предложенной Дж. К. Хомансом – одним из известнейших теоретиков социологического бихевиоризма. Бедой «старого» экономического человека, по его мнению, была ограниченность круга его ценностей. «Но новый экономический человек не столь ограничен. Он может иметь любые ценности, от альтруизма до гедонизма, и хотя он не расточает все свои ресурсы в погоне за этими ценностями, его поведение все еще не является экономическим. Действительно, если он научился получать вознаграждение за то, что он не управился со своими ресурсами, если он ценит отсутствие всякой заботы о завтрашнем дне и соответственно поступает, его поведение все еще экономично. Поистине, экономический человек – это обычный человек». Как видим, стремясь как будто спасти классическую модель, Хоманс лишает ее всякой определенности, то есть попросту всякого содержания. Ведь для классического экономического человека его ценности были тесно связаны с механизмом их реализации – рационального целенаправленного действия. «Всеядность» предлагаемого Хомансом «нового экономического человека» объяснима его предельной методологической изолированностью: в поле зрения его концепции элементарных форм поведения попадают лишь отдельные изолированные поведенческие акты, все же ориентации, мотивационные структуры и прочее, поскольку они выходят за рамки отдельного поведенческого акта, охватываются общей скобкой – предельно широкой и потому лишенной конкретного содержания. Именно такой прием и позволяет отнести любые ориентации человека к «экономическим» (как, пожалуй, и к каким угодно).

На основании беглого обзора различных взглядов на «экономического человека» можно заключить, по-видимому, что этот персонаж не имеет шансов на сохранение своего статуса в экономической антропологии. К причинам этого нам еще придется вернуться.

* * *

В отношении Маркса к антропологическим моделям классической политэкономии прослеживаются две принципиальные линии: во-первых, отстаивание их исторического, более того, специфически-исторического характера, во-вторых, выявление противоречий и опять-таки исторически преходящего характера капиталистического разделения труда и соответствующего ему типа «частичного» человека.

«Пророкам XVIII века, на плечах которого еще всецело стоят Смит и Рикардо, этот индивид XVIII века – продукт, с одной стороны, разложения феодальных общественных форм, а с другой – развития новых производительных сил, начавшегося с XVI века, – представляется идеалом, существование которого относится к прошлому; он представляется им не результатом истории, а ее исходным пунктом, ибо именно он признается у них индивидом, соответствующим природе, согласно их представлению о человеческой природе, признается не чем-то возникающим в ходе истории, а чем-то данным самой природой. Эта иллюзия была до сих пор свойственна каждой новой эпохе» (т. 46, ч. 1, с. 17–18). Особенностью этого «человека XVIII века», по словам Маркса, было освобождение «от природных связей и т. д., которые в прежние исторические эпохи делали его принадлежностью определенного организованного человеческого конгломерата» (там же, с. 17). «Лишь в XVIII веке, в “гражданском обществе”, различные формы общественной связи выступают по отношению к отдельной личности как всего лишь средство для ее частных целей, как внешняя необходимость. Однако эпоха, порождающая эту точку зрения – точку зрения обособленного одиночки, – есть как раз эпоха наиболее развитых (с этой точки зрения всеобщих) отношений» (там же, с. 18).

Таким образом, «точка зрения обособленного одиночки» (действовавшего не только в экономической, но и в политической, философской, моральной и других сферах) выступает продуктом уникального исторического перелома XVI–XVIII вв. Если первоначально он терминологически обозначается как переход от «природной зависимости» к «гражданскому обществу», то в дальнейшем разрабатываются более развернутые понятийные средства, при помощи которых строятся представления о переходе от «традиционных» общественных организмов, опирающихся на личную зависимость, к «современным», опирающимся на дифференцированную систему социальных институтов и тем самым придающим человеческим отношениям «овеществленный» характер. (В более специальной социологической терминологии этому соответствуют, в принципе, категории «общинного» и «общественного».)

Характерная, как отмечал в вышеприведенном тексте Маркс, для переходных эпох иллюзия «естественные» (традиционные) системы отношений и свойственные им человеческие типы и позиции представляла как противоестественные, провозглашая «естественным» то, что как будто радикально отрицало все эти типы и отношения. Под видом возврата к «первоначальным», «истинным» и т. п. принципам предпринимались попытки конструировать новые системы морали, права, поведения, в том числе экономического. Новый человеческий мир – и, соответственно, новый человек, homo novus – представал в этом сознании как сконструированный, «построенный». Образцом же для такого конструирования выступали определенные модели человеческих отношений (норм, ориентаций) и самого человека. В дальнейшем стало ясно, что никакой мир новых отношений – по крайней мере если иметь в виду устоявшиеся и устойчивые формы – не конструируется по каким бы то ни было моделям, а складывается под влиянием объективных обстоятельств и противоречивых влияний. Реально «построенными» конструктами были и всегда бывают лишь сами модели, в том числе антропологические. Именно их появление на арене общественного сознания и культуры знаменовало принципиальное изменение самих «правил» исторического движения с переходом к новой эпохе.

Правда – и это тоже достаточно наглядно показано позднейшим развитием, – такое изменение «правил игры» касалось лишь некоторых плоскостей социокультурного механизма. В определенной его «глубинке» продолжают действовать и воспроизводятся ориентации и регуляторы «традиционного типа», что составляет основу противостояния и метаморфоз «конструктов» и «природных» («почвенных») форм человеческой деятельности.

Непременная черта конструктов «классического» сознания, коренящегося в XVIII в. (его философии, морали, эстетики, экономических воззрений), – их предельная рациональность. Значение этой ориентации прослежено Максом Вебером, отметившим, что «в конце концов создателями капитализма были рациональное постоянное предприятие, рациональная бухгалтерия, рациональная техника, рациональное право; но даже и не они одни: мы должны отнести сюда рациональный образ мысли, рационализирование образа жизни, рациональную хозяйственную этику». Рациональный образ мысли предполагал и сугубо рациональное воображение. Антропологические конструкты классицизма сейчас можно отнести к классу простейших рациональных автоматов.

При всем том – и это, пожалуй, самая важная и самая удивительная черта всего «классического» сознания – господствовало представление о предельной близости таких моделей к реальности, возникшей в результате самого развития последней: казалось, исторический перелом как бы вынес на поверхность, обнажил, освободил от наслоений фундаментальные элементы и скрытые пружины всей человеческой деятельности. Представлением о том, что реальность вполне (или почти вполне) соответствует их рациональным моделям, жила вся классическая философия, классическая эстетика, классическая политэкономия – пожалуй, даже и классическое естествознание. По словам Маркса, такая «простейшая абстракция политической экономии», как труд вообще, становится «практически истинной» в самых развитых формах буржуазного общества (см.: т. 46, ч. 1, с. 41). Классичность научной мысли поэтому выступает чем-то вроде синонима ее глубины, отличающей ее от пошлой поверхности и вульгарности. «Рикардо слишком классичен, чтобы впадать в пошлость…» – отмечал Маркс (т. 46, ч. 1, с. 311).

В ряду образцов рационального поведения, возведенных на пьедестал классическим сознанием, находится и «экономический человек». Первоначально, как мы уже видели, эта модель представляется вполне реалистической, почти совпадающей с оригиналом (неважно, раскрытым или же сконструированным). Для того чтобы оценить дальнейшую судьбу антропологической модели классической политэкономии, следует принять во внимание ту особую, внерациональную «нагрузку», которую несли все разновидности рациональных конструктов классицизма; они выступали в качестве ценностных ориентиров – своего рода идеологических фантомов, призраков, покоривших Европу в начале Нового времени. Причем речь идет о фантомах, призванных исполнять весьма ответственные функции структурирования общественного сознания своего времени (роль фундаментальных мифологем), то есть определения некоторого центра, вокруг которого сосредоточивался целый комплекс ценностей, стремлений, иллюзий данной эпохи. С некоторой долей упрощения можно допустить, что для XVII в. такую роль играла идея Разума, для XVIII в. – идея Человека, для XIX в. – идея Прогресса и т. п.

Историческая и культурная значимость подобного рода явлений выражается, между прочим, в том, что в их судьбе наблюдается одна и та же характерная метаморфоза: сыграв свою «мифологическую» роль, они не исчезают бесследно, но сохраняют некое частичное, позитивное, операциональное значение в каких-то конкретных сферах социальной жизни. Это происходило с перечисленными идеями «с большой буквы» и целым рядом подобных или производных: справедливости, равенства и т. д. Другая линия эволюции приводит к иной «разгрузке» фантомных комплексов, когда за ними сохраняются чисто фикциональные, методологические функции (все сказанное относится, конечно, не к масштабу, а только к типу значения). Именно это произошло с «экономическим человеком». В «постклассическую» эпоху, когда развеялись иллюзии простоты и рациональности человека и человеческого мира, «прозрачные» модели могут быть лишь частичными, вариантными, заведомо относительными моделями, и притом в ряду моделей иного типа (нормативных, ситуационных, глубинных и пр.).

* * *

Как известно, для А. Смита разделение труда и тем самым существование человека как «частичного» субъекта деятельности представлялись необходимым началом всякой социальности. Следуя методологической традиции английского эмпиризма (Д. Юма прежде всего), он «выводит» эмпирически необходимость общественного человека из наличного факта разделения труда. Отсюда вытекала и точка зрения Смита о непреходящем характере разделения труда – и человека, – которое поддается лишь усовершенствованию. Историческое измерение общества для него сводилось лишь к противопоставлению примитивной бедности «одинокого охотника» (доисторического) цивилизации с ее разделением труда и прогрессом техники. Критикуя такую точку зрения, Маркс многократно возвращается к тезису о том, что «человек по самой своей природе есть животное, если и не политическое, как думал Аристотель, то во всяком случае общественное» (т. 23, с. 338). Причем первоначально эта «общественность» выглядит как «стадность», далее как подчинение человека семейно-родовым связям – «ограниченному конгломерату» (т. 46, ч. 1, с. 18, 486); лишь историческое развитие в условиях всеобщего товарного производства создает предпосылки для «универсального развития» индивидов и «всеобщих связей» между людьми (см.: т. 46, ч. 1, с. 104, 105). По мысли Маркса, в буржуазном обществе «более высокое развитие индивидуальности покупается только ценой такого исторического процесса, в ходе которого индивиды приносятся в жертву» (т. 26, ч. 2, с. 123), поскольку общественные связи между людьми действуют в отчужденной от них вещной форме (т. 46, ч. 1, с. 105). Подлинная универсальность развития индивидов достигается лишь тогда, когда «общественные отношения <…> будучи их собственными коллективными отношениями, также и подчинены их собственному коллективному контролю…» (там же).

Как видим, здесь отвергаются и точка зрения, рассматривающая характерные для капитализма вещные связи между людьми как естественные и непреходящие, и романтическая критика таких связей с позиций якобы существовавшей в прошлом «полноты» человека: «Так же как смешно тосковать по этой первоначальной полноте индивида, так же смешно верить в необходимость остановиться на нынешней полной опустошенности» (там же, с. 105).

Маркс полагал, что подняться «выше» противоположности буржуазного взгляда и его романтической критики(там же, с. 105–106) можно, лишь рассматривая реальные исторические предпосылки возникновения «универсальной индивидуальности». Как правило, такое рассмотрение облечено у него в логико-диалектическую форму, представляющую выход за пределы «овеществленных» отношений результатом самого их высокого развития (см.: там же, с. 104). Понятие универсально развитого человека имеет очевидные историко-философские истоки, прежде всего в традиции, ведущей от возрожденческой идеи всесторонней личности, «Homo Universalis», к идеалу «целостного человека», совпадающего с «миром человека» в классической немецкой философии. Стремясь «материализовать» эту концепцию, Маркс искал в известной ему социально-экономической реальности конкретные признаки действительной и потенциальной универсализации человека как субъекта общественной жизни (психологическую сторону проблемы мы в данном случае не рассматриваем). Такой признак он усматривал в появлении принципиально нового типа работника – промышленного рабочего, который свободен не только от внешней зависимости и сословных рамок, но, в отличие от ремесленника, и от связи с определенным типом труда: «Быть носителем труда как такового – то есть труда как потребительной стоимости для капитала – вот в чем состоит экономический характер рабочего…» (т. 46, ч. 1, с. 248). «Безразличие к определенному виду труда соответствует такой форме общества, при которой индивиды с легкостью переходят от одного вида труда к другому и при которой данный определенный вид труда является для них случайным и потому безразличным» (там же, с. 41). Абстрактная категория «труд вообще» становится поэтому реальной «в самой современной из существующих форм буржуазного общества – в Соединенных Штатах» (там же).

Здесь мы вновь сталкиваемся с тем классическим по своей ясности выражением классического экономического сознания, о котором уже шла речь: история совпадает с абстракцией (то есть предельно абстрактной моделью). Причем можно достаточно конкретно указать временные рамки такого совпадения: это первоначальный период развития машинного производства, уже сломавший узкие рамки ремесленной специализации и прикрепления работника к определенной сфере производства или отрасли и еще не сформировавший рамок узкопрофессиональной специализации. На первых порах машинное разделение труда упростило функции работника и сделало ненужной длительную процедуру обучения, которая обычно свойственна ремеслу. В констатации этого обстоятельства совпадают позиции А. Смита, полагавшего, что для овладения даже самыми сложными из известных ему специальностей достаточно нескольких недель или дней, и Маркса в его анализе упрощения труда и снижения качества рабочей силы при становлении машинного производства (см.: т. 23, с. 386, 406 и др.). К этому периоду относятся и выводы Дж. Ст. Милля (на которого, в частности, ссылается Маркс) (см.: там же, с. 382) о том, что машины не облегчают чьего-либо труда, положения о неизбежности удлинения рабочего дня, интенсификации труда и т. д. Последующие фазы технологического, экономического и социального развития способа производства, становление которого было прослежено Марксом, обнаружило, в числе других, тенденцию к растущей профессионализации и специализации работников, требующей все более длительного общего и профессионального образования.

Можно сказать, что если рассматривать труд рабочего в технологическом плане, то есть как элемент данной технологической системы производства, то представление о его «бессодержательности» следовало бы отнести к пройденным фазам промышленного развития, скажем, так, как принадлежат начальным фазам развития соответствующих сфер труд (и роль) «инженера вообще» или «механизатора». Но ограничиваться только таким подходом к труду и человеку в труде было бы неправомерно. Ведь, по мнению Маркса, рабочий «вообще» противостоит капиталу не технологически, а экономически. Экономическая однородность рабочих развивалась вне прямой зависимости от растущей профессионализации, но конкретные формы их организации на определенных стадиях неизбежно принимают профессиональный характер.

Другое существенное различие, которое мы находим у Маркса, касается двух типов разделения труда – внутри общества и внутри предприятия. В первом случае происходит, по его словам, «отталкивание друг от друга различных отраслей общественного труда и превращение их в свободные, друг от друга независимые и лишь внутренней необходимостью <…> соединенные в совокупность и единство» (т. 46, ч. 2, с. 450); во втором – «сознательное расчленение и сознательное комбинирование расчлененных элементов» (там же). Как замечает Маркс, эти два типа разделения труда соответствовали бы друг другу «скорее в египетской, чем в современной системе» (там же).

Учет реального многообразия форм и типов дифференциации и интеграции человеческих функций в развитии общества позволяет оценить такие вполне современные тенденции, как сочетание высокой профессионализации («технологической») с возможностями межотраслевой мобильности, заранее заданного определения функций работника в системе отдельного предприятия со свободным выбором между предприятиями и т. д. Конечно, такие и подобные им тенденции не только реализуют, но и трансформируют «классические» воззрения на возможности универсализации человеческой деятельности.

Это относится и к развитию еще одной, весьма важной методологически и практически линии структурной дифференциации такой деятельности, которая связана с разделением рабочего и свободного времени. Рассматривая рабочее время «субъективно <…> в форме деятельности» (т. 46, ч. 1, с. 114), Маркс считает правомерным сопоставлять его с «пространством» свободного времени (см.: т. 26, ч. 3, с. 264). Один тип деятельности (рабочей) выступает, таким образом, как длительность, последовательность операций, расположенных во времени, другой тип деятельности (свободной) – как множество вариантов, как пространство выбора. Так строятся принципиальные «координаты» анализа соотношения двух типов человеческой активности (промежуточные и переходные формы в расчет, очевидно, не принимаются), конкретное же содержание его определяется исторически, а точнее, характером капиталистической организации общественного производства; «Капитал помимо своей воли выступает как орудие создания условий для общественного свободного времени…» (т. 46, ч. 2, с. 21).

Здесь Маркс, как обычно, полемизирует с наиболее ценимым из классических экономических мыслителей – А. Смитом. Последний писал, что для труда рабочий «должен пожертвовать <…> долей своего досуга, своей свободы и спокойствия», как будто «досуг» и «свобода» существуют извечно как некая естественная принадлежность человека. Как сейчас хорошо известно, в традиционных обществах не существует никакой дихотомии «рабочего» и «свободного» действия (соответственно, времени) – там действуют иные разграничения, задающие оппозиции ритуального – светского, праздничного – будничного и т. п. Классическое рационалистическое сознание – конечно, не задумываясь специально над этим – переносит традиционные оппозиции на почву иной реальности и в результате не столько демифологизирует их, сколько создает новую, рационализированную мифологему «свободного времени», противостоящего «принудительному времени» труда и к тому же его восполняющего.

Этой схеме Маркс противопоставляет два соображения. Во-первых, это уже приведенный тезис о том, что само свободное время – как и свободный труд, свободный рабочий (по сути дела, «свободный» здесь имеет одинаковый смысл) – не только похищаются, но и создаются капиталом, то есть развитием капитализма. Во-вторых, по поводу суждений Смита о «жертве» Маркс замечает: «“Да будешь ты трудиться в поте лица своего!” – таково проклятие Иеговы, обрушенное им на Адама. И Адам Смит рассматривает труд именно как проклятие. “Покой” выступает у него как адекватное состояние, тождественное “свободе” и “счастью”. То обстоятельство, что индивид <…” испытывает также потребность в нормальной порции труда и в прекращении покоя, – по-видимому, совершенно чуждо пониманию Смита…» (т. 46, ч. 2, с. 10). Но противопоставление «проклятого труда» и «счастья досуга» достаточно правильно отражает самоощущение работника как «раба капитала» (там же, с. 110).

По мнению Маркса, в будущем обществе свободное время должно служить «самоосуществлению» человека, всестороннему развитию его индивидуальности (см.: т. 26, ч. 3, с. 264–266), но к той же цели должен быть направлен и свободный коллективный труд; тем самым устранялась бы принципиальная противоположность между ними. Однако, как мы уже видели, в буржуазной реальности такая противоположность существует только в самоощущении рабочего и в конструктах классического научного сознания. Реальным содержанием человеческой деятельности в свободное время является воспроизводство (и простое, и расширенное, то есть развитие) того, что Маркс называл «сущностными силами человека» и что он сам раскрыл как «совокупность общественных отношений». «Предметом» воспроизводства здесь оказывается сам человек в его общественных связях, в том числе и «внутренних», то есть интернализованных в структуре его личности. Практически свободное время оказывается, таким образом, временем (деятельностью) «конечного» потребления материальных и культурных благ человеком, результатом чего и является его воспроизводство как общественной личности, индивидуализированной и стандартизированной, нагруженной интересами своего времени и в определенной мере вступающей в противоречия с ними и т. д.

Здесь, однако, требуется одно существенное уточнение. Для эпохи классического развития (становления) капитализма и классического научного сознания строгое разделение функции «рабочей» и «свободной» деятельности почти верно, то есть почти совпадает с рациональной дихотомической моделью: в рамках первой создаются материальные компоненты социально-экономической системы, в рамках второй – человеческие.

Как и в иных случаях, последующее, «постклассическое» развитие общества во всех формах привело к усложнению и своего рода иррационализации этой картины. Значительные и, видимо, растущие функции воссоздания общественного человека несут теперь социальная организация самого производства, системы формального образования, массовой коммуникации. Более ясными и, должно быть, более важными стали социализирующие функции ранних фаз человеческого онтогенеза. Все это приводит к тому, что «пространство» свободного времени превращается в поле влияния не только различных социальных институтов, что было и в предыдущие эпохи, но и специально существующих для этого социальных организаций, преследующих цели формирования определенных интересов и потребностей социализированного человека. Иными словами, свободное время выступает не только как общественно необходимое, но и как общественно принудительное по отношению к отдельно взятому индивиду. Правда, поскольку сохраняется пространство выбора деятельности, это принуждение носит косвенный, «статистический» характер. А свободное время может быть и полем борьбы против него (в аномальных условиях принудительности конечного потребления благ, например в ситуации универсального их рационирования, положение меняется и способы «производства людей», выражаясь словами Маркса, по своей организованности не отличаются от способов «производства вещей»).

По-видимому, можно считать, что чем больший удельный вес в современных цивилизациях (в смысле затрат энергии, интересов, времени) занимают различные формы человеческой деятельности, которые в статистическом учете и социографическом описании принято относить к досугу (что и составляет реальное содержание «цивилизации досуга»), тем больше их общественная значимость и общественная принудительность. Выражаясь несколько фигурально, можно распознать три основные силы, которые ведут «конкурентную» борьбу за влияние на этом поле: во-первых, это сфера социально-трудовых отношений (включая сюда разного рода приложения, продолжения и проявления в виде профессионального образования, общественных организаций, транспортных перемещений), во-вторых, это сфера массовых коммуникаций (включая сюда действие рекламы, пропаганды и т. д.), в-третьих, сфера «традиционных» по своему происхождению и изменяющихся в современных условиях семейно-бытовых связей (обязанностей, обычаев). Вряд ли можно усмотреть на этом поле какие-то специальные зоны неприкосновенности индивидуальности человека, специфичности его вкусов и неповторимости его творчества, то есть его свободы в том смысле, которым вдохновлялась классическая философская антропология. Свободная деятельность человека существует и может существовать во всех сферах его жизни и времени, на пересечении влияний разных социокультурных сил, в борьбе с ними и за их рамками, или, как выражался Маркс, «по ту сторону» царства необходимости (см.: т. 25, ч. 2, с. 387).

* * *

Концепция человека, присущая экономическим воззрениям Маркса, носит конкретно-исторический характер, она в высшей степени полемична, поскольку связана с общим «выяснением отношений» с предшествовавшей социально-экономической мыслью. Методологические принципы понимания места человека в социально-экономических процессах, использованные им, составили целую эпоху в самосознании общества. Обращение к ним и сегодня важно для понимания современных тенденций и форм экономической деятельности человека.

 

Номо oeconomicus, или Судьба одного призрака

 

Жил-был Призрак…

Знакомиться с призраками не так просто, поэтому предпримем сначала обходное движение – через классический литературный пример:

«Павел Петрович взмахнул руками.

– Я вас не понимаю после этого. Вы оскорбляете русский народ. Я не понимаю, как можно не признавать принсипов, правил! В силу чего же вы действуете?

… – Мы действуем в силу того, что признаем полезным, – промолвил Базаров» («Отцы и дети», глава Х).

Здесь перед нами очень четкое и очень принципиальное противопоставление двух типов человеческой деятельности и, соответственно, двух человеческих типов. Один из них на первое место ставит соблюдение «принципов, правил» (социальных ценностей и норм, как сказал бы социолог). Это «нормативная» ориентация деятельности. Другой тип действия обращен прежде всего не к правилу, а к результату, которого надо достичь («польза»). Такое действие называют целенаправленным, или утилитарным.

Мы сейчас хорошо знаем исторический смысл противостоящих «правила» и «пользы» в эпоху Тургенева. В среде «новых людей» обращение к таким категориям человеческого действия, как польза, интерес, расчет, было тесно связано со стремлением вырваться из-под гнета обветшавших «принсипов». Притом «польза» здесь неизменно казалась общей, а интерес – народным, ибо расчет предполагался настолько разумным, что вел к полному совпадению блага человека и человечества. Беспокойные лучи света, пронзившие «темное царство», неизбежно возбуждали ослепительные иллюзии.

Между тем источник (вернее, пожалуй, индуктор) беспокойства в иных пределах к этому времени был уже хорошо известен и рассмотрен с разных сторон и обладал своим именем. Собственно, имена эти менялись с возрастом подобно тому, как это происходит у отдельного человека: на смену уменьшительной форме имени приходит официальное, сопровождаемое отчеством и фамилией, указанием на социальные роли и престижные титулы. Если представить метаморфозы имени нашего героя в сокращенном виде, они выглядят так: на возрожденческой заре Нового времени это был «просто» Человек, в век Просвещения – Рациональный человек, в промышленном же столетии он получил имя Экономического человека, под каковым и был занесен в святцы европейской истории. (Имя это, кстати, как говорят, придумал английский логик и экономист Джон Стюарт Милль.)

Социально-экономическая основа этих метаморфоз достаточно известна. Высокая фантазия конца христианского Средневековья выносила идеал «нового», универсального и свободного человека. Но когда этот человек действительно родился – после промышленного переворота и утверждения буржуазного строя, – он оказался универсальным лишь в смысле своей деловитости, что же касается его устремлений, то они оказались универсально-узкими.

Как сказано в «Коммунистическом манифесте», достигнув господства, буржуазия «не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного “чистогана”. В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности». «Голый расчет», «эгоистический интерес» – это и есть черты Экономического человека. Он буржуазен с головы до пят, ибо воплощает не только качества сравнительно небольшой социальной группы, но и дух, противоречия и иллюзии целой эпохи.

Этой фигуре в свое время много досталось от сторонников и противников: ее превозносили и поносили, призывали освобождать от пут и ограничивать, порицали за узость и за универсальность. Сейчас ее скорее бранят: «Экономический человек – это личность, которая всегда стремится максимизировать свой долларовый доход или минимизировать свои долларовые затраты… Предполагается, что экономический человек занят холодным расчетом. Он обладает полной информацией о рынке и всегда делает верный шаг. Экономический человек не имеет страстей и никогда не допускает, чтобы его эмоции вмешивались в его дело… Это самая бессердечная и отвратительная личность. К счастью, мы не встречаем экономического человека в реальной жизни…» (из американского пособия по «экономике потребления»). Легко заметить, что в этом пассаже наш герой изображен весьма примитивным эгоистом. Первооткрыватели (или родители) возлагали на него более серьезные надежды.

Адам Смит: «Естественное стремление каждого человека улучшить свое положение, если ему обеспечена возможность свободно и беспрепятственно проявить себя, представляет собой столь могущественное начало, что одно оно способно без всякого содействия со стороны довести общество до богатства и процветания» («Исследование о причинах богатства народов»). Отметим самую интересную черту этого рассуждения: считается, что стремление каждого к собственному благу ведет к благу для всех. Но если так, достаточно одной страсти – к увеличению собственного богатства, – чтобы привести в движение весь механизм общества, главной фигурой которого является Экономический человек.

А поэтому – независимо от социальных симпатий первооткрывателей – он быстро приобрел значение универсальной модели, по которой кроили свои воззрения о «подлинном» (и «будущем») человеческом обществе и трубадуры, и противники буржуазного эгоизма. Именно по такой мерке скроены утопии, где было обещано идеально подогнать все общественное устройство к нуждам человека. Холодная фантазия их авторов переносила черты Экономического человека на социальную конструкцию, спроектированную так, чтобы растворить без остатка проблемы и противоречия жизни людей. Кстати, пожалуй, лишь в этом виде наш персонаж мог приблизиться к своей материализации: за пределами утопической схемы, в мире реальных людей он оставался призраком.

Правда, зримым, действующим и умопостижимым – не чета тем оккультным фантомам, что порой подымаются в сознании общества до уровня моды.

Перебрав реальные характеристики сотен и тысяч изобретателей и приобретателей, мыслителей и конкистадоров, мы не нашли бы никого, кто опирался бы на один холодный расчет. Этими людьми двигали – кроме того и сверх того – вера и долг, привычки и страсти.

Экономический человек не обладал плотью и кровью конкретного индивида, но зато воплощал дух целой эпохи, двигал поступками и иллюзиями людей. Он существовал, следовательно, не только в сознании открывших или определивших его людей. Появившись на свет в сочинениях известных мыслителей, Экономический человек стал – не всегда желанным или осознанным – властителем дум нескольких поколений. Этой способностью подчинять себе сознание целой эпохи и определяется реальность нашего Призрака (как и сонма других незримых участников человеческих дел). На него равнялись, с ним боролись, о нем мечтали – притом тысячи и миллионы. Лишь традиционные мифологические персонажи, пожалуй, могли бы сравниться с нашим героем по силе общественного воздействия. И опять-таки в мифологическом мире приходится искать аналогии тем процессам, которые привели к выходу на сцену, возвеличению и упадку Экономического человека.

 

Свидетельство о сотворении

Греческая богиня мудрости Афина, как говорили, родилась из расколотой головы Зевса. Идол рациональности, наш Экономический человек появился на свет в результате распада традиционного сознания, которое на протяжении целого ряда эпох достаточно надежно связывало мир человеческих действий.

Такие понятия, как «традиционное сознание», «традиционный мир», «традиционный человек», могут относиться к разным временам и культурам, вовсе не означая их смешения. Человеческая жизнь в условиях архаики и античности, восточных деспотий и европейского феодализма имела одну характерную особенность: равнение на образцы прошлого, как бы на свой собственный вчерашний день. Хранение и передача из поколения в поколение заданного раз и навсегда – как считалось – образца были традицией, главным содержанием культуры таких обществ. Традиционные общества обращаются к прошлому и стремятся его воспроизводить. Здесь далекие, часто – «священные» – предки определяют программу деятельности потомков, и человеку остается лишь следовать ей. В каноническом искусстве Востока и доренессансной Европы сюжеты, композиция, символика цвета задавались художнику традицией, а талант определял способ реализации канона. Но так, по сути, строилась вся жизнь традиционного общества, герой которого – всегда исполнитель, и потому он свободен от бремени самого тяжелого, нравственного выбора, от ответственности, от риска. В этой ситуации проста связь прошлого с настоящим, индивидуальной и социальной перспективы – их однозначно задает прошлый образец.

Крушение этой однозначности составило трагедию Принца датского: «Порвалась связь времен…» Человек получил возможность (более того, оказался вынужденным) выбирать линию поведения и отвечать за свой выбор. Вместо конкретного заданного образца главным ориентиром его жизни стал идеал, отнесенный в будущее, которое нужно создать своими руками. Чтобы не сбиться с пути, человек отныне вынужден смотреть вперед – и сам прокладывать этот путь. Прошлый образец не исчезает от этого, но теряет свою однозначность: это не директива, а набор возможностей. Тень Гамлетова отца («он человек был в полном смысле слова») присутствует в делах и мыслях принца, побуждает его к действию. Но принимать решение, делать выбор он должен сам.

Юный – не столько годами, сколько эпохой – принц, как известно, стремился выбирать способ действия, прибегая к критериям нравственным («что благородней…») и абсолютным («какие сны приснятся в смертном сне»). Когда, спустя два-три столетия, новый человек повзрослел, приобрел респектабельные черты и титул Экономического, он стал обращаться к более очевидным ориентирам (польза, расчет).

Традиционный человек с головы до ног опутан сетью запретов и указаний – столь же конкретных, сколь и категорических. Их плотная сеть для него составляет почву и воздух, питательную среду и наследственную программу поведения. Когда сеть порвалась, когда отделился «воздух» от «почвы», произошел акт творения Рационального человека. Как бы твердо ни стоял он на сложившейся веками традиционной почве, его взгляд и руки, его мысль и действие устремлены вверх, к новой, искусственно сконструированной системе ориентиров. Здесь разделены, а порой и противопоставлены категории почвы и конструкции, наследственного и благоприобретаемого. (Отзвуки дискуссий о «почве», которую вели в России герои и современники Достоевского, слышны до сих пор.)

Все это – не картина и не история. Соотнесение двух типов человека, традиционного и рационального, – схема, модель (или, как сейчас говорят, парадигма), которая давно и неплохо работает в исследовании общества. Порознь эти человеческие типы встречаются столь же редко, как предмет и его тень или отдельные полюса магнита. Все дело в их соотношении, в способе доминирования.

Вся мудрость мира дорационального, традиционно-неподвижного, смотрящегося в зеркало прошлого, воплощена в изречении Конфуция: «Благородный муж думает о долге, мелкий человек – о выгоде». Долг перед прошлым у него бесконечен, но выше стремлений к собственному выигрышу («выгода» ведь не обязательно в смысле прибыли). В мире Экономического человека этот тезис перевернут: забота о выгоде – главная пружина человеческой жизни, а исполнение долга и нормативных требований общества становится средством для реализации этой цели.

Секрет влияния нашего Призрака выглядит простым: он действовал рационально. Это понятие давно стало настолько привычным, что о его содержании редко думают.

 

Анатомия действия

Первоэлемент могущества Рационального человека – в его способности превратить все на свете, включая собственные действия, намерения и оценки, в предмет внешнего наблюдения и трезвого анализа.

Между тем его антипод – Традиционный человек – не отделял себя от своей деятельности и общественной среды, смотрел на них изнутри. Он плыл по течению жизни, тогда как Рациональному человеку пришлось «делать жизнь» самому. С этим связаны некоторые существенные особенности его мышления. Вообще говоря, Рациональный человек вовсе не был «умнее» или богаче знаниями, чем его предшественник. Он иначе относился к уму и знанию (отсюда и невозможность соизмерения): ведь плывущему в потоке традиции нет нужды в «многознании» – ему важно держаться «правильного», то есть привычного течения. А Рациональному человеку, который провозгласил, что полагается лишь на собственный ум, который само знание представил как некое множество сведений, правил, деталей работы своего сознания, – ему пришлось и оценивать знание какими-то количественными мepaми, и накоплять его во все большем и большем количестве.

Традиционный человек имел дело прежде всего с идеями универсальными и абсолютными: с моделями мира, бога, судьбы; в конечном счете их функция состояла в том, чтобы приспособить человека к миру. У Рационального же человека знание всегда специализированно, направленно, конкретно – в этом смысле мы и говорим о его практичности. Эти качества (современного) знания превращают его в могущественное средство реконструкции человеческого мира. Знаменитый лозунг Просвещения «природа не храм, а мастерская» выражал отношение Рационального человека к миру как предмету действия, как «делу» человека. Наш персонаж в высшей степени был деловым человеком. «Человек есть то, что он делает», – говорит Гегель, и это относится к Рациональному человеку.

Символом его веры часто считают знаменитые поучения Бенджамина Франклина, одного из духовных отцов американского государства и общества:

«Помни, что время – деньги; тот, кто мог бы ежедневно зарабатывать по десять шиллингов и тем не менее полдня гуляет или лентяйничает дома, должен <…> учесть, что он истратил или, вернее, выбросил сверх того еще пять шиллингов <…>/ Помни, что деньги по природе своей плодоносны и способны порождать новые деньги <…>. Кто изводит одну монету в пять шиллингов, тот убивает все, что она могла бы произвести: целые колонны фунтов стерлингов <…>. Кто ежедневно тратит часть своего времени стоимостью в один грош – пусть это будет всего несколько минут, – тот теряет в общей сумме дней возможность использовать 100 фунтов стерлингов в течение года». Это – принципы «экономической этики» молодого капитализма, воплощение того духа, который двигал Экономическим человеком в пору его наибольшей популярности и престижа.

Наш расчетливый и деловитый персонаж имел мало общего с грандиозно-фантастическим образом освобожденного ума, который воспели великие мыслители Ренессанса и который, в их представлении, должен был обеспечить человеку полноту и цельность жизни. Практический ум нашего героя не принес миру ни цельности, ни покоя, предложив вместо них бесконечную погоню за новым знанием, новым успехом и новыми целями.

Смысл действия Традиционного человека – в соблюдении нормы и повторении прошлого образца, смысл действия Рационального человека – в достижении собственной цели. Речь идет не просто о целенаправленности отдельных поступков; достижение цели превращается у нашего героя в стержень всей жизни. Стремясь к цели, мы всегда имеем дело со средствами, то есть явлениями, предметами, поступками, которые самостоятельного значения не имеют. В погоне за манящим призраком каждый взятый рубеж, каждая достигнутая цель оказываются лишь средством для достижения следующей, для умножения числа и разнообразия самих целей человеческого действия.

Весь мир Рационального человека – это бесконечно сложная система средств, это – «технический мир». Ведь техника в самом общем смысле этого слова – это и есть система средств, не только материальных, но и организационных (организация людей и действий), для достижения некоторой цели. Машинная техника – частный случай, звено этой системы, конечно, все более важное. На смену «органическому» миру Традиционного человека пришел «технический мир», мир средств.

Но тут разверзается бездна, и Рациональный человек оказывается стоящим на самом краю ее. Если все – средства, то это относится и к институтам, нормам и ценностям, к самому человеку. Не скроется ли за лесом средств само «дерево» целей? Где гарантия того, что данные средства ведут к достижению искомой цели, а не деформируют ее? Простых ответов на такие вопросы не бывает. Самый рациональный из теоретиков Рационального человека Иммануил Кант сформулировал универсальное требование (категорический императив) – ни при каких обстоятельствах человека нельзя рассматривать как средство. Но в мире средств реализовать этот мудрый запрет невозможно.

Правда, Рациональному человеку по самой его конструкции не полагалось сомнений и переживаний такого порядка: он умел лишь рассчитывать свои поступки, ориентируя их на достижение собственной цели. И сверх того – добиваться наибольшей эффективности этих процедур. Это значит – тратить как можно меньше средств (усилий, денег, знаний) для достижения как можно больших результатов. Таков основной принцип всякого экономического действия. И вот здесь-то Рациональный человек становится Экономическим. «Экономическое» его качество в данном случае означает выбор оптимальной стратегии, которая обеспечивала бы наиболее эффективное использование ресурсов. Оно не обязательно ограничено сферой производства, хозяйства и не обязательно измеряется в деньгах: Рациональный человек может вести себя «экономически» в любом деле, при решении любой жизненной проблемы – моральной и политической, административной. (Между тем Традиционный человек вел хозяйство «по старинке», то есть равняясь на старые образцы и не заботясь о максимальной отдаче. Легко заметить, что такой способ действия чисто теоретически можно считать прошлым…)

Итак, три составные части действия Рационального человека на его пути к превращению в человека Экономического: рациональность, инструментальность, эффективность.

 

Много ли человеку надо?

«Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше», – гласит старая поговорка (которая, правда, не учитывает, что и у рыб бывают разные склонности). Для Экономического человека искать «лучшего» столь же естественно, как реальному человеку, скажем, дышать. Критерий же был прост: «лучшее» – это более полное удовлетворение «потребностей человека». Их список был составлен европейской мыслью как раз в период появления на свет нового и требовательного человека. В него включали средства к жизни, свободу действия, безопасность, собственность, подчас добавляли такие черты, как признание, самовыражение. Общепризнанного перечня, а тем более классификации и меры потребностей ни в декларациях, ни в учебниках нет, но долгое время общепризнанным было представление об их «естественности». В этом сказывалась влиятельная в свое время философия естественного человека, которая прославила имя Жан-Жака Руссо. Согласно этому учению, способности и потребности человека наилучшим образом «заданы» самой природой, надо лишь высвободить их из-под гнета насилия и суеверия.

Идея естественных потребностей вдохновляла великих социальных утопистов, конструировавших общественное устройство по мерке Рационального человека. На нее ссылались архитекторы, искавшие совершенных конструкций городского мира («Сфера деятельности архитектора – знание потребностей человека…» – писал прославленный Корбюзье). Однако использовать практически представление о человеческих потребностях удавалось, как правило, лишь в весьма «специальных» областях – гигиена питания, жилища, рабочего места и т. п.; короче говоря, там, где исходной точкой были нужды самого организма. За их пределами проблема потребностей выглядит не столь простой. Получается как будто парадокс: когда стало возможным практически учесть потребности человека (в архитектуре, в планировании и т. д.), надежного их списка не оказалось.

Экономический человек, по замечанию современного американского экономиста, был хорош уже тем, что знал, что ему нужно. Но эта его уверенность мало помогает тому, кто сегодня должен учитывать действующие потребности реальных людей. Мерка Экономического человека перестает «работать».

Потребности реальных людей оказались подверженными многообразным и «рациональным» превращениям. Под рубрику потребностей стали попадать вещи и явления, которые никак нельзя было считать «естественными». Пока роскошь и праздность считались уделом элиты, было легко требовать разделения «искусственных» и «естественных» потребностей – аки козлищ от овечек, согласно известному образцу. В век массового производства и массового же потребления (включая сюда и «недопотребление») ситуация явно изменилась: не то чтобы насыщенными оказались те потребности, которые считались «естественными», этого часто нет, но сама марка «естественности» основательно полиняла. Стал очевидным простой и древний – как само общество – факт: живя в человеческом мире, человек нуждается не только в «хлебе насущном». Можно выразиться и более резко: он нуждается прежде всего в хлебе насущном (то есть в удовлетворении биологических, досоциальных потребностей) только в крайне бесчеловечных условиях истощения и вырождения. И сколь бы часто ни становились исторически реальными такие условия во времена войн и прочих насилий, их нельзя считать нормальными, а значит, нельзя из наблюдений над такими ситуациями выводить представления о рамках «нормальных» потребностей человека…

Один из самых болезненных парадоксов современного мира – огромный, склонный к увеличению разрыв между странами не только в размерах достигнутого потребления благ, но и в характере самих запросов.

Организм нуждается в калориях, человек – в тех видах пищи и тех способах питания, которые приняты его обществом, его культурой. Чтобы жить в обществе, человек должен получать признание со стороны общества, занять определенное положение в нем, утвердить себя как личность. И для человека общественного именно эти потребности первичны.

Вот одно из частных, но ярких проявлений такого принципа: современная роль моды в потреблении и потребностях. Практически все потребление сегодняшнего человека (не только «вещное», но и «духовное», точнее, культурное) так или иначе отмечено знаком моды, то есть самой «искусственной», самой символической из всего набора человеческих потребностей. Нравится нам это или нет, но без модной «упаковки» или «приправы» вкусы, потребности и даже сами ценности людей попросту не работают.

Маркс писал, что порождение новых потребностей – это «первое историческое дело» человека. Когда стало очевидным, что это историческое дело является постоянным, воспроизводится во все более расширенном масштабе вновь и вновь, стала очевидной и первая крупная неудача Экономического человека.

 

Безработица Робинзона

Знаменитый Робинзон – этот подлинный портрет Экономического человека! – мог похвастаться тем, что буквально исполнял формулу «все мое ношу с собой». Он носил в себе весь мир нужных ему интересов, норм и ценностей; достаточно было ему счастливо выплыть на какой-нибудь неведомый остров, чтобы развернулась вся его жизненная программа – упорный труд, покорение природы и цивилизация дикарей. Участия других людей ему не требовалось. Но действовать по такому образцу уже давно никому не удается. И вовсе не потому, что не осталось необжитых островов и белых пятен на картах.

Развитие социальных институтов и разделения труда приводит к тому, что в формировании жизненной программы человека огромную, невиданную роль играют действия общественных институтов, системы воспитания и средств массового воздействия. Выражаясь фигурально, современный потомок Робинзона, оказавшись на необитаемом острове, станет искать указатель дорог, руководство по сооружению шалашей и, пожалуй, журнал мод… Ему нужны инструкция, стимул и пример других, чтобы действовать самому.

Сложной стала и ситуация с современными Пятницами. Экономическому человеку в свое время удалось проникнуть во все без исключения уголки мира и в какой-то мере подчинить индустриально-европейским стандартам регионы с различным культурным прошлым. Подчинить, но не преобразовать целиком. Трудная история «развивающихся» (или «модернизирующихся») обществ постоянно показывает сегодня, насколько сложно связан их верхний культурный слой – заимствованные плоды технического прогресса и дипломатические фасады – с более глубокими слоями культуры иного типа. На одном уровне – поле рациональной и целенаправленной деятельности Экономического человека, а под ним – пласты «исконных» культурных форм с их ориентациями на традицию и Традиционного человека. В переплетении таких слоев – исток многих трудностей всего процесса модернизации, которым сейчас охвачена большая часть населения нашей планеты.

Но это не все. Нечто подобное многослойности культуры социологи и психологи обнаруживают сейчас в структуре самой личности. Под поверхностью рационального и делового человека исследования обнаруживают ориентацию на комфорт и покой, стремление без лишнего риска и ответственного выбора сохранять свой статус и внутренний мир. В социологической литературе обсуждается, что представляет собой этот странный феномен – этот Пятница, живущий в Робинзоне, или, в более близкой нам терминологии, этот Обломов, сохранившийся в Штольце, – пережиток прошлого, некое новообразование наших дней или вечный парадокс человеческого существования?

Чтобы отчасти разобраться в этом споре, надо напомнить, что Экономический человек – не более как призрак с человеческим лицом, который самостоятельно существовать никогда не мог. Если же он действовал на умы и дела людей, то не в одиночку, а в некоем соотношении со своим антиподом, призраком Традиционного человека.

 

Новый фантом – Постэкономический человек?

Призраки социального мира отличаются от персонажей мифов и суеверий, между прочим, тем, что их нельзя вызвать или прогнать при помощи символических манипуляций – заклинаний, проклятий. Будучи бесплотным, Экономический человек не реагирует на самые свирепые удары критики и не подлежит прямому суду фактов (ему не страшны суждения типа «так не бывает»).

Он уходит в тень, лишь будучи забытым: когда перестают пользоваться его мерой для оценки человеческих действий и стремлений.

В последнее время западные социологи собрали целые тома свидетельств, как будто говорящих об исчезновении нашего призрака.

Утверждают, например, что «экономическая этика» с ее ценностями упорства, риска и успеха теряет силу, уступая место ценностям покоя и пассивного развлечения.

Недавно в США вышло исследование «Люди против работы» – о распространении в американском обществе, в основном среди молодежи, безразличного отношения к трудовой и деловой карьере. Значительная часть нового поколения ценит сегодняшний досуг, комфорт, развлечения больше, чем будущие блага. Прилично оплачиваемое место большинству кажется более привлекательным, чем рискованная карьера предпринимателя, даже если она обещает неограниченные прибыли.

Сравнительно новый дух «цивилизации досуга», как назвал ее французский социолог Ж. Дюмазедье, быстро обнаруживается и в странах, не так давно приобщившихся к плодам технического и экономического прогресса. В Японии в 1965 г. 68 % опрошенных предпочитало увеличение зарплаты сокращению рабочего времени, а уже в 1968 г. – только 28 %. Среди японцев 40–49 лет ценность работы признавало более 80 %, а среди людей 16–29 лет – менее 40 %.

Ссылаясь на подобные факты, некоторые теоретики, например Д. Белл, готовы чуть ли не похоронить Экономического человека, провозгласив рождение новой фигуры – человека Постэкономического (сейчас любят говорить о постиндустриальном, посткапиталистическом, постхристианском и даже постцивилизованном обществе или обществах). Он ценит досуг, а не работу, сохранение статуса, а не достижение новых благ, покой, а не деятельность и т. д. Странным образом сочетаются в апологиях этого персонажа темы экологического кризиса, якобы навязывающего человечеству ценность простого биологического выживания, и поздние влияния восточной мудрости, где отказ от желания ценится выше, чем его удовлетворение. Например, в последнее время в западной культуре (и ее внутреннем оппоненте – так называемой молодежной контркультуре, представляемой хиппи и другими) быстро распространилось увлечение парадоксами философии дзен-буддизма.

Традиционный человек смотрел назад, на образцы прошлого. Экономический человек обратил взоры вперед, к рукотворимому будущему.

О Постэкономическом человеке, следуя тому же стилю, можно сказать, что он смотрит по сторонам. Он оглядывается вокруг, стремясь утвердить себя тем, что поступает и думает «как все». Возможно, поэтому он постоянно нуждается в каких-то искусственных возбудителях и стимулах «со стороны» – здесь в одном ряду выстраиваются символы юношеских бунтов и потребительских утех, мудрости «Востока» и безумия «Запада».

Но за всем этим трудно рассмотреть какую-то новую модель человека; скорее всего, перед нами лишь «антимодель», набор отрицательных характеристик, соотнесенных с тем же Экономическим человеком.

Он сделал свое дело в истории общества и общественного сознания. Но пока вертятся колеса нашей рациональной и технической цивилизации, его рабочее место никуда не исчезнет. Более того, современный престиж и современная роль технических систем в обществе ведет к постоянному возрождению «технических» иллюзий – попыток сводить социальные и экономические проблемы к технически разрешимым. Ведь полмира еще стоит на пороге индустриального переворота, и его призраки относятся там скорее к будущему, чем к прошлому.

Уходит со сцены не сам по себе Экономический человек, а миф о его универсальности и всемогуществе. Вместе с ним уходит и представление о некой модели «подлинного» человека, по которой можно или нужно кроить весь бесконечно многообразный человеческий мир.

 

Культурный контекст экономического действия

Экономическое действие как специфический идеальный тип социального поведения характеризуют предельная рациональность, целенаправленность, оптимизация; необходимое условие его реализации составляет качественная определенность (квантификация) действия, благодаря которой становятся возможными соизмерение и эквивалентный обмен результатов действия. С экономической, «внутренней» точки зрения такое действие беспредпосылочно, то есть «естественно» по отношению к человеческой природе или социальной системе. Это значит, что его нормативно-ценностные параметры остаются вне поля внимания. Между тем для социологического анализа – предполагая последний достаточно зрелым методологически – рассмотрение таких предпосылок (рамок, контекста) представляет специфическую и постоянную проблему. Экспликация социально-культурного контекста такой предельной формы социального поведения, как экономическая, позволяет представить социальное содержание различных типов человеческих действий и общественных структур, значение эквивалентно-обменных отношений и соответствующих мотиваций.

Уместно отметить, что подобный анализ может приобретать актуальность и вне методологических координат, например в связи с исследованием тенденций «экономизации» и «деэкономизации» социальных отношений, мотиваций, интересов. Здесь еще раз выясняется, что проблематизация «очевидности» является не только научно-методологической процедурой, но и, так сказать, процедурой исторической, которая способна задавать весьма демонстративные разрезы и разломы общественных структур.

Собственно, именно с такой исторической декомпозицией связано и само превращение культуры в специальный предмет исследовательского интереса. Такое превращение происходило в основном во второй половине прошлого века. Предпосылками формирования культурологии были переоценки линейно-исторических («историцистских», в попперовской терминологии) и натуралистских концепций социального детерминизма, выявление многообразия типов рационального поведения, уникальной роли неповторимых культурных импульсов в выходе «экономического человека» на авансцену европейской истории и т. д. Эти ситуации находят свое современное – да и необозримо-перспективное – продолжение в круге проблем и противоречий модернизационных процессов (к ним, в частности, относятся и проблемы распространения культурных образцов). С исторически вынужденным признанием множественности пространственно-временных координат социальной реальности связано и допущение возможности аналитического выделения культурных (нормативно-ценностных и символических) параметров как своего рода исходных ориентиров, как бы «неба неподвижных звезд» по отношению к социальным действиям и структурам.

Определенную роль в этом процессе сыграло и развитие исследований в области культурной антропологии, хотя предметом этой этнографической дисциплины обычно являлся нерасчлененный социокультурный комплекс традиционных общественных структур.

Сравнительно недавнее превращение культурологической проблематики и соответствующей терминологии в существенный элемент научно-престижных ориентаций способствовало сохранению в нашей специальной литературе некоторых архаичных трактовок методологического статуса культуры. В некоторых из них последняя представлена в виде своего рода резидуальной (остаточной) категории, обозначающей весь «нерастворимый» в ходе собственно социологического исследования остаток социальной деятельности – нормативно-ценностные посылки, интересы, потребности, традиции и пр. как чисто внешние рамки соответствующих действий.

В других случаях культурные параметры приобретают значение автономной надсоциальной регулятивной системы общества, которая уподобляется генетической системе не только функционально, но чуть ли не структурно, так что культура предстает в качестве некой сверхсоциальной системы.

Если первая из названных трактовок может оправдываться самой ограниченностью исследовательской задачи и соответствующего инструментария, то вторую следует считать теоретически неадекватной. По сути дела, перенесение на культурные характеристики деятельности признаков организованной системы – невольный продукт реификации (овеществления) аналитических инструментов исследования. Ни эмпирические, ни методологические соображения не позволяют приписать онтологический статус реальной, то есть функционирующей, «работающей» системы чему-либо иному, кроме организмов и организаций («организованностей») различного порядка, обладающих определенными механизмами функциональной связи, реальными носителями таких связей и т. д. Культуру же методологически правильнее было бы представлять не как функционально организованный механизм, а как систему значений, приобретающих действенность и смысл (организованность) только в процессе их использования. В этом плане культура аналогична языку. То представление о культуре, которое специфично для социологического (социокультурного) анализа, предполагает упорядоченность ее компонентов как синтагматику и парадигматику определенных значений, указывающих потенциальные рамки и контексты социальной деятельности. Культура в такой трактовке – одна из аналитически выделяемых проекций общества («подсистема» культуры, в терминологии Т. Парсонса), которая «живет» только в социальных действиях и структурах различного порядка.

Из этих соображений чисто теоретического типа следует, что семантический потенциал («поле») определенной культуры в принципе должен быть существенно большим, чем его функционирующая часть. Он включает не только явные, но и латентные, не только функционально полезные, но и дисфункциональные структуры, а также структуры, различающиеся временными параметрами своего действия, и т. д. Это можно объяснить тем, что потенциальный арсенал культурных значений и структур формируется исторически, временные параметры таких структур по определению несводимы к рамкам социально организованных систем. В самой же культурной подсистеме собственные нормативные регуляторы отсутствуют. Отсюда неизбежность противоречивого многообразия культурных структур, способных оказывать воздействие на социально организованные системы деятельности. Отсюда также и неизбежность активного выбора действующим субъектом (индивидуальным или организованным) культурных ориентиров собственного поведения из набора потенциальных альтернатив.

Допущение такого выбора влечет за собой переоценку таких столь широко распространенных концептов, как «культурные императивы», «потребности» и пр., имеющих прямое отношение к экономическому действию. Сейчас уже как будто не требует доказательств тезис о том, что критерии ориентации экономического действия (потребности) носят не природный, а социальный и культурный характер, и даже те из них, которые связаны с удовлетворением физиологических нужд организма, опосредованы культурными формами. Сам по себе этот тезис еще не позволяет избавиться от натуралистского рассмотрения потребностей как жестко заданных внешних рамок социального действия, необходимых предпосылок функционирования соответствующих организованных систем. Но принимая во внимание представленные выше соображения о неприменимости к культурным феноменам признаков функциональности и об избыточности культурного поля, следовало бы, видимо, характеризовать культурно заданные ориентиры действия как «сверхнеобходимые», точнее, не связанные критериями функциональной необходимости. Отсюда следует, что экономическое действие нужно рассматривать в контексте интересов, запросов, стремлений соответствующих агентов действия. В «сверхнеобходимом» разнообразии культурно значимых ориентаций и мотиваций действий можно усматривать реальный смысл активности культуры.

Для представления структуры культурного поля экономического действия обратимся к категориям: 1) уровня структуры, 2) глубины структуры, 3) предметности структуры.

К проблематике уровня культуры можно отнести интерпретацию широко используемого расчленения инструментальной, нормативной и символической ее структур. Каждая из них соотносится с определенным уровнем организации действия: инструментальная – с единичным агентом (субъектом) социального действия, нормативная – с социальной организацией действия, символическая – с системой культурных значений, не связанных непосредственно рамками функционально-организованных систем. Определенным уровням культурных структур соответствуют свои временные параметры. Для первых двух из перечисленных уровней это, очевидно, время социального действия и время функционального цикла организованной системы. Сложнее определять рамки и меры «культурного» времени; ограничимся предположением о том, что последние носят сверхфункциональный, исторический характер. Конечно, такие соотнесения в значительной мере условны, практически любой тип социального действия связан с переходами между различными уровнями культурных структур.

Наиболее очевидной представляется связь экономического действия с инструментальным уровнем культурных значений, а именно с расчленением деятельности по оси «средства – цель» и закреплением соответствующих ориентаций (целенаправленность, инструментальность) на личностном, групповом и институциональном уровнях социальной организации. Только в инструментальном контексте такие компоненты культуры, как орудия, продукты, знаки, да и сами интересы, выступают средствами достижения определенных целей (реализация целевых функций). Вне его те же феномены могут оказаться компонентами действий иного типа, например ритуальных, символических (престижное потребление), а само приобретение определенных благ – элементом традиционных, принудительных и пр. отношений неэкономического порядка. (Здесь и далее используются те характеристики экономического действия как такового, которые названы в начале статьи.) Формирование личностных и групповых предпосылок «инструментализации» общественных структур (то есть формирование «экономического человека» и «экономических групп» как идеализированных исторических категорий) – первая и наиболее изученная глава в истории экономического действия. Отсутствие или «сжатость» такого исторического раздела, как известно, обусловливает многие особенности современных процессов модернизации и «экономизации» различных социальных систем.

Инструментальная ориентация действия получила свое организационное закрепление в виде системы социально признанных механизмов оценки и регулирования соответствующих видов деятельности. Если ограничиться культурными аспектами социальной организации инструментального действия, то к ним следует отнести правовые, нравственные, традиционализируемые формы признания прерогатив такого действия, его носителей и механизмов (в частности, эквивалентно-обменных). Наиболее известный исторический пример в этом плане – социальное и моральное санкционирование кредитно-денежных регуляторов в период формирования европейского капитализма. При всей своей видимой приземленности этот процесс был связан с глубоким разложением всех уровней существовавших культурных структур. Известно, сколь велико значение этого разлома (исторической декомпозиции) в становлении категорий и рамок (в частности, иллюзий) социально-экономического знания.

Наиболее сложной представляется роль символических уровней культурных структур в инструментализации действия. Однако кажущееся очевидным представление об удаленности символических форм от практического, а тем более экономического действия неизбежно вводит в заблуждение. Сам механизм действия символических структур в любой области не является «наглядным», очевидным: такие механизмы всегда действуют за «сценой» социального действия, предъявляя его участникам соответствующие сверхзадачи и сверхсанкции.

Для пояснения этого соображения придется определить некоторые черты категории символа и символически ориентированного действия – в той мере, в какой они могут использоваться в социокультурном исследовании. В интересующем нас плане символ представляет собой специфический знак, а именно знак перехода к иерархически иной сфере деятельности, иной системе отсчета (как бы отсылку к «правилам игры» другого порядка). В генетическом разрезе символ – обозначение перехода от светского к священному порядку, от посюстороннего к потустороннему и т. п. В моноцентрических ритуально-мифологических комплексах характерная символика приобретает черты уникальности («главный символ» в соответствии с главной мифологемой). Социокультурное исследование должно учитывать многообразие потенциальных для определенного культурного поля и реально существующих в обществе символических переходов и структур. Все они так или иначе связаны с обращением к системе культурных значений иерархически иного порядка (например, более высокого), к языку более высокой степени обобщения (метаязыку).

Можно показать, что любой акт социального общения и социального обмена – если брать такие действия в их полных, развернутых формах – является символически опосредованным. Часто используемая в эмпирических исследованиях схема коммуникативных процессов фиксирует лишь их прагматическую, «социотехническую» проекцию (скажем, воздействие коммутатора на реципиента), не принимая во внимание механизмы работы языка коммуникации. (Здесь точнее было бы говорить о множественности языков; в простейшем случае в коммуникативном процессе действуют язык интенций коммуникатора, язык экспектаций реципиента и обобщенный язык канала коммуникации.) Коммуникативные языки, как показано, в частности, в работах Ю.М. Лотмана, по меньшей мере двухслойны: один слой составляет «лингвистический» язык, второй – нормативный язык (система правил и нормативных оценок) культуры. В качестве языков культуры выступают как утилитарно-ориентированные «открытые», то есть обязательные для всех, знаковые системы (например, этические), так и замкнутые – в некотором смысле «игровые» – структуры (например, эстетические). В последнем случае объект общения принадлежит особой, игровой структуре, отделенной от внешнего («неигрового») мира символическим переходом.

Развернутая схема социальной коммуникации дает, по-видимому, принципиальный образец социального обмена. Пояснить это положение удобнее всего на структуре экономического действия в его сопоставлении с полными формами социального действия. Сопоставим экономический обмен с коммуникативным актом: в обеих ситуациях налицо участники (агенты действия), средства, «язык» (система правил) и процедура обмена. Принципиальная разница в том, что экономический обмен носит «вещественный» характер, поскольку его предмет физически или юридически переходит из рук в руки, если этот предмет носит характер знания, «ноу-хау» и т. п., то экономическому обмену подлежит исключительное право, привилегия, лицензия на использование данной информации, в то время как коммуникативный обмен означает распространение некоторой информации (знаний, оценок) среди более широкого круга ее носителей. Далее, экономический обмен является эквивалентным, то есть требует приравнивания обмениваемых предметов или услуг при помощи универсального средства обмена. Такое средство (деньги) – не просто знак, но экономический эквивалент товара, поэтому обмен Т-Д-Т происходит в одной плоскости, как будто не требуя никаких символических переходов. Коммуникативный же обмен (его, по-видимому, можно определять как информационный) по своей природе не допускает общей меры и эквивалентности. Этого положения не может изменить изобретение каких-либо способов измерения информационных потоков в рамках теории информации. Символические посредники в коммуникативном обмене обозначают содержание соответствующих сообщений, но не служат их эквивалентами.

Следует оговориться, что такое противопоставление двух типов обмена заведомо упрощает их реальные соотношения. Экономический обмен, как и любой социальный процесс, происходит в поле культурных значений, в котором культурно определенными и социально санкционированными являются и позиции агентов действия, и сами средства его измерения. Денежный знак выступает в качестве экономического эквивалента постольку, поскольку он социально санкционирован в качестве такового. Иначе говоря, здесь требуется особый символический знак признания эквивалентной меры. Следовательно, символический переход в неявном виде происходит и в процессе эквивалентного экономического обмена. Это и позволяет рассматривать экономическое действие как предельный, вырожденный тип социального действия, а не нечто ему противоположное.

Обратимся теперь к иным, более развернутым формам социального обмена, которые не носят экономического характера. Легко усмотреть прямую связь между коммуникативными обменами и такими процессами, как «обмен приветствиями», «обмен подарками» и т. п. Это сугубо символические процедуры, содержанием которых является демонстрация (распространение) некоторых общественных ценностей типа доверия, признания и пр., которые могут носить и негативные значения. Это относится к обмену послами (и даже «обмену территориями») в рамках дипломатических процедур, поскольку действительное значение здесь также имеет символическая сторона процесса. Аналогична и природа таких рассматриваемых в социологии процедур, как обмен «поддержки» на «вознаграждение» или «услуги» на «доверие». Так как соотносятся разнопорядковые действия, то средством (посредником) соотнесения выступает не эквивалент, а символический переход. Более того, нередко за внешностью экономически эквивалентного обмена типа «отличие – поощрение» скрывается характерная символическая процедура. По всей видимости, именно коммуникативные, символические обмены прежде всего присущи процессам социального взаимодействия, эквивалентный же обмен представляет предельную, вырожденную форму социального обмена. Это означает, в частности, что эгалитаристские структуры в различных сферах социальной жизни уместно рассматривать не как отношение взаимоэквивалентного обмена, а как возможность соотнесения разнопорядковых действий на некоторой особой культурной плоскости, в системе генерализованных значений.

Отмеченная ограниченность рамок экономических обменов в обществе означает и ограниченность «экономических» моделей общественных структур, то есть моделей поведения «экономического человека» в «экономической среде», даже для того относительно короткого исторически отрезка, когда такие модели демонстративно господствуют в социально-научном сознании.

Остановимся теперь вкратце на такой культурной характеристике экономического действия, как его глубина во времени. О ней недостаточно судить лишь по длительности отдельного акта. Всякое социальное действие в определенном смысле как бы дисконтировано во времени. Частично этот феномен подлежит непосредственному экономическому учету, поскольку речь идет о периоде ожидания, доверия, расчета в кредитно-денежных, страховых, плановых отношениях. Социальное действие может рассматриваться в параметрах циклического времени, поскольку речь идет о функционировании (воспроизводстве) данной социальной или экономической системы, и в «открытой» временной перспективе, если во внимание принимается экономический и социальный рост, то есть вложение средств и сил в последующие циклы и поколения. В последней ситуации на сцену выступают специфически культурные временные параметры, так как ни внешние, ни внутренние циклические показатели не являются адекватными. Таковыми могут быть, например, соотношения «современного», «прошлого» и «архаичного» (то есть как бы бесконечно удаленного) периодов.

Конкретно-хронологические рамки таких периодов исторически различны, что нас в данном случае не интересует. Важно то, что принципиальное разграничение названных периодов задается сугубо семантически, культурным содержанием соответствующих оценок. Скажем, категория «современности» определяет обычные рамки социальной организации и возможности циклического функционирования действия (воспроизводство социально-экономической системы). Соотношение «прошлого» и «современного» задается прогрессистскими или романтическими (в зависимости от направления отсчета) оценками социальных изменений. Символическое (за невозможностью иного) соотнесение каждого из эмпирически данных периодов (прошлого и настоящего) с архаическим фоном определяет некоторую абсолютизированную меру отсчета, а на деле – символический механизм сверхсанкционирования определенных оценок и ожиданий.

До недавнего времени преимущественные интересы культурологии сосредоточивались на анализе исторических структур культуры, на дисконтировании параметров культурного времени в историческое прошлое. Это соответствовало общим ориентациям культурного сознания, причем утопическое сознание не составляло исключения (его ориентиром всегда оставалось некое условно-прошлое состояние). Современные перспективистские тенденции общественного и научного мышления обусловливают поиски перспективных координат культурных ориентаций, выносящих точки отсчета и оценки за пределы современности. Такие поиски заслуживают специального социокультурного анализа.

В заключение несколько замечаний о проблематике «предметности» культуры и связанных с ней методологических коллизиях. В аналитических концепциях культуры (культурной подсистемы общества) компонентами последней выступают не сами по себе предметы или действия, но значения таковых. Носителями культурных значений оказываются самые разнообразные, практически любые структуры и процессы, имеющие место в социальной реальности. Положение не изменяется вследствие универсальной тенденции дифференциации социальных функций, приводящей к институционализации некоторых видов «культурогенной» деятельности и механизмов ее санкционирования. Отсюда вытекает, что «археологическое» по происхождению противопоставление «вещественной» и «духовной» культуры для социологического исследования культуры утрачивает смысл и его живучесть можно объяснить лишь неразвитостью необходимых методологических инструментов исследования. Одним из возможных способов теоретического расчленения такого предмета, как культура, может быть использованное выше соотношение инструментальной, нормативной и символической структур; для конкретных исследовательских целей они должны быть детально дифференцированы.

Другая сложность связана с тем, что в экономических дисциплинах, в народно-хозяйственном учете принято относить к культуре – по принятой аналогии с другими отраслями общественного производства – производство и потребление определенных предметов и услуг (искусства, воспитания и пр.). Такая позиция неизбежно заимствуется социологическим исследованием на ранних, методологически несамостоятельных стадиях его развития. В результате некоторые виды культурного обслуживания, в основном массового и институционализированного, рассматриваются в терминологии «производства культуры», «культурной деятельности» и т. п. На более зрелых этапах развития социологического анализа культуры возникает проблема разработки адекватных методологических средств изучения собственно культурных структур и процессов. В некоторых областях здесь имеются обнадеживающие результаты, например в теоретической социологии литературы.

 

Игровые структуры в системах социального действия

 

Современное внимание к игровым формам деятельности в рамках культурологии, истории, социологии, психологии объясняется, с одной стороны, растущим пониманием роли таких форм в общественной жизни, а с другой стороны, развитием представлений о принципиальной сложности самого социального действия. Традиционные для социологии и психологии «элементаристские» модели действия, ориентированные на анализ простейших его единиц, неизбежно оставляют вне поля зрения сложные структуры человеческой деятельности (либо представляют их в качестве аномальных, маргинальных феноменов, отрицательно определяемых как мнимые, иррациональные и т. п.). Системно-методологические установки, как кажется, позволяют и в данном случае ввести в качестве особого предмета теоретического исследования заведомо сложное, расчлененное, разноплановое образование, обозначаемое в дальнейшем как игровая структура. При таком подходе элементарные формы действия (например, рациональность, целеполагание) предстают в качестве аналитически выделяемых компонентов или «срезов» того или иного сложного действия, в частности игрового.

Игровая структура – это идеально-типическая категория, служащая для описания абстрактной игры как социокультурного типа действия, безотносительно к отдельным видам игры, их обособленности и признанности. С помощью такой категории представляется возможным выделять игровые аспекты разнородных действий.

 

Поиски определения

Для характеристики игровой структуры в интересующем нас плане представляется необходимым и достаточным выделить два взаимосвязанных момента: во-первых, наличие замкнутой структуры действия; во-вторых, его обособленность по отношению к социально-культурной среде. Первый определяет игру в плане социального действия, второй – в плане его культурного значения. Многообразие признаков игрового действия, отмечаемых в различных исследованиях, в принципе может быть сведено к этим двум.

Замкнутость или закрытость структуры игрового действия означает, что его нормативные рамки и целевые ориентации (как внешние, так и внутренние, психологические), соответствующие мотивы и интересы ничем, кроме самой игры, не определяются. Разумеется, здесь нужно различать рамки отдельного игрового акта (например, соревнования или зрелища) и рамки игровой культуры, в которой фиксируются соответствующие нормативно-ценностные механизмы и критерии. Игровое действие всегда так или иначе институционализировано в определенных системах культурных значений, причем последние могут носить как универсальный, так и локальный характер (неофициальный, субкультурный, контркультурный и т. д.). Степень институциональной заданности, запрограммированности игрового действия существенно выше, чем, например, в «практических» (инструментальных) формах поведения. Замкнутость игрового действия позволяет трактовать его как «исполнение» некоторого текста (роли), причем степени свободы такого действия сводятся к независимости от внешнего (неигрового) принуждения, в частности в отношении выбора варианта и трактовки текста. Как известно, непреложность системы игровых правил, обязанностей, долгов не санкционируется никакими нормативными системами или авторитетами, кроме принадлежащих самой игровой сфере (культуре).

Романтическое представление об игре как деятельности спонтанной, как некоего аналога «игры» стихийных сил (Шиллер, в особенности XV письмо об эстетическом воспитании) – эстетическая конструкция, которую нельзя принимать даже за идеализированное описание игровых действий. Что же касается произвольных реакций, движений, замыкаемых (приводящих к удовлетворению, облегчению и пр.) на психофизиологическом уровне, то они к социальным игровым действиям не относятся (да и спонтанными являются только по отношению к внеорганизменным детерминантам). Детская игра начинается с правил, то есть с самоорганизованности действия, как и любая недетская игра вплоть до экономической.

Негативным определением той же особенности игрового действия – замкнутости – является его неутилитарность. Игровое действие как таковое (игровая структура) лишено какой-либо внешней полезности, ориентации на внешнюю цель или подчинения внешней (по отношению к своей культурной сфере) норме. В этом смысле игра принципиально непродуктивна и тем отлична от функциональных или инструментальных форм социальной деятельности. Конечно, любые реальные игры, любые эмпирические реализации игровых структур многими нитями связаны с решением некоторых практических задач – с экономическими, педагогическими, карьерными, престижными интересами и т. д.; рамки социальной и культурной обособленности игры здесь неизбежно оказываются размытыми, релятивизированными.

За последние десятилетия получили бурное развитие (в основном теоретическое) «прикладные игры» – экспериментальные, деловые, учебные, военные и пр., они заведомо конструируются для исследовательских или практических, то есть неигровых, целей. Но такие конструкции или программы по существу не являются играми в интересующем нас социокультурном смысле этого слова: это логические или математические модели некоторых элементов игровых структур.

Если обратиться к столь важной для психологии и педагогики детской игре, то о ее непосредственной полезности можно, по-видимому, говорить только применительно к процессу онтогенеза и развертывания соответствующих ему биологических и социальных программ. Подражательность по отношению к конкретным формам или наглядным образцам «взрослого» поведения – социально-бытового или инструментального – далеко еще не означает приобщения к трудовым навыкам или социальным нормам. Практическое обучение ребенка происходит параллельно с игрой, иногда – с ее помощью (хотя некоторые культуры как будто вообще обходятся без детских игр). Сама же по себе игра «в лошадку» с помощью палочки столь же мало обучает практике верховой езды, как игра «в дочки-матери» – выполнению родительских обязанностей и т. п. Реальное освоение соответствующих правил и навыков происходит лет через 10–15 после увлечения имитирующими их играми, то есть спустя целые «эпохи» первичной социализации. Напрашивается вывод, что детская игра, при всех своих специфических чертах, непосредственно не более функциональна, чем игра недетская: игровая структура замкнута в себе и регулируется нормами соответствующей игровой культуры; лишь в макромасштабе соотнесения с иными формами деятельности и иными периодами развития правомерно говорить о различных типах функций и дисфункций определенных игровых форм.

Наблюдения над играми животных иногда приводили исследователей к представлению о том, что игра старше других форм культуры. Скорее всего, игры «братьев меньших» позволяют строить предположения о докультурных, инстинктивных или генетических предпосылках развития игровых структур. В таких играх различимы несколько основных вариантов, каждый из которых как будто имитирует определенный тип реального поведения – охоту, секс, соперничество, причем игровое действие отличается от неигрового лишь своей незавершенностью, то есть докультурные игры принципиально неконструктивны. В то же время им нельзя приписать подражательности, а также какого-либо непосредственно прикладного значения. Можно предположить, что подобие игровых и реальных структур поведения здесь объясняется «пробным», неполным развертыванием соответствующих генетических программ – при отсутствии внутренних и внешних предпосылок для их полной, «настоящей» реализации.

Очевидно, что конструктивность («искусственность») человеческой игры, многообразие ее вариантов и их изменения – феномен культуры. Остается открытым вопрос о генетических или квазигенетических предпосылках фундаментальных (архетипических) форм игровых структур; он выходит за рамки настоящей статьи.

Но обращение к зоопсихологии игры помогает объяснить или хотя бы пояснить еще одно негативное определение игровой структуры. Какие бы параллели ни существовали между игровыми и неигровыми действиями, нет необходимости трактовать их как результат намеренного подражения, а также приписывать им значение модели («заместителя») неигровой ситуации или, скажем, символа последней. Игровая структура может выступать в качестве модели лишь в исследовательской, то есть неигровой, задаче. Игра же как таковая не является моделью какого-то внешнего по отношению к ней явления, иначе говоря, не «работает» как такая модель. Ни подобие, ни генетическая близость структур в самой игре не имеют значения. Шахматист играет в шахматы, а не моделирует тем структуру международного конфликта, так же как футболист играет в футбол, а не воспроизводит ритуальную игру с мячом или сакрализованную в ней тайну плодородия и т. п. И если «играют мальчики в войну», то это значит, что они заняты определенной детской ролевой игрой, подчиняются ее правилам и пр. (и генетически такая игра восходит к литературным или телевизионным, то есть тоже игровым, описаниям). В своих пределах игра всегда самодостаточна, выход же за эти пределы прекращает игру.

Отсюда следует, в частности, что не вполне адекватны распространенные в литературе, особенно психологической, трактовки игры как действия в «мнимой», «иллюзорной» реальности, дающего «мнимое» решение проблем, и т. п. Игра никаким образом – в том числе и иллюзорным – не решает каких бы то ни было проблем внешнего по отношению к ней мира: она создает и решает лишь свои собственные, специфические игровые проблемы, не «замещает» внешнюю реальность, а конструирует свою, игровую реальность, обособленную от первой.

Самодостаточность игровых структур не позволяет считать их символами какой-то иной реальности. Генетически такие структуры, вероятно, близки ритуальным или происходят из них, точнее, образуются в результате распада ритуально-мифологического комплекса. Но ритуальное действие – как и соответствующие ему мифологические нарративные формы – не является замкнутым, самодостаточным. Оно символизирует некую связь, переход между двумя порядками бытия – светским и священным, трансцендентным. Поэтому игровая структура, включенная в ритуальный комплекс, – не игра, а часть ритуала. И наоборот, ритуал, лишившийся своих «вертикальных» функций, сводится к игре (если налицо замкнутая структура действия) или к церемониалу (если замкнутая структура отсутствует и порядок действий детерминирован извне, например инструкцией). Так ритуальное шествие может трансформироваться в игровое (карнавальное) или церемониальное (парадное).

Если рассматривать игровую структуру как своего рода текст, то следует отметить, что это текст сугубо для «внутреннего пользования»: все ролевые и смысловые трансформации происходят внутри игровой реальности, на рубежах, разделяющих ее структурные компоненты, а не на рубеже игра/неигра.

Обратимся ко второй специфической черте игровой структуры – наличию и специальной фиксации культурно значимого барьера, некоторой семиотической рамки, отгораживающей игру от иных значений мира человеческой деятельности. Этот барьер определяет разнозначность (разнознаковость) действий, разграничиваемых им. Создающийся благодаря этому перепад значений между неигровым и игровым, как известно, в утилитаристской традиции оценивается как снижение («всего лишь игра»), а в романтической – как возвышение («свободная деятельность»). Непременной предпосылкой романтизированного возвышения игры является определенная эстетическая абстракция, с помощью которой из понятия игры заранее исключаются низменные развлечения и материальные интересы. Преодоление романтических иллюзий в методологии социального знания и социальных ожиданиях привело к постановке вопроса о необходимости учета и анализа всего многообразия уровней человеческих интересов и способов их удовлетворения, вместе с тем – и различных типов игровых структур, реализации которых могут быть высокими и низкими, изысканными и пошлыми, радостными и горестными, благородными и жестокими и т. д.

В этой связи возникает задача поисков методологических средств для рассмотрения культурной рамки игровых структур. Здесь обнаруживаются три пары семантических оппозиций: серьезное – несерьезное, естественное – искусственное, необходимое – свободное. Ни одна из них не специфична и не достаточна для характеристики игровой структуры, они содержательны лишь взятые вместе, то есть игровое действие отмечено как несерьезное, искусственное, свободное в противоположность серьезному, естественному, необходимому миру неигровой реальности. В основе таких оппозиций лежит прежде всего противопоставление продуктивных и непродуктивных типов деятельности, о котором уже шла речь. Далее, здесь констатируется различие способов конституирования действия («искусственность» или традиционная заданность игровых норм воспринимаются с утилитаристских позиций как условность по отношению к практически-серьезной реальности). И наконец, отмеченным оказывается освобождение игровой структуры от внешнего регулирования.

Таким образом, культурный барьер игровой структуры – это проекция замкнутой структуры игры на плоскость культурных значений. Семантический переход через такой барьер служит как бы оператором трансформации игровых структур в неигровые и обратно. Существенно, что он не только наличествует, но и специально выделяется, «подчеркивается» в любой игровой деятельности: самый увлеченный, самый «серьезный» игрок не только играет, но и знает, что он играет. Причем «осознание» игрового барьера обнаруживается уже в детской игре (поглощенный игрой ребенок твердо знает, что палочка – не лошадь, а песок в игрушечной кастрюльке – не еда), да и в докультурных игровых структурах тоже.

Принципиальное, формообразующее значение в соотношении игрового и неигрового действия имеют не моменты сходства, а рубежи разграничения между ними. При этом культурно отмеченной всегда является одна сторона барьера – игровая. Если в плане социального действия замкнутая игровая структура противополагается всему многообразию «открытых», не полностью упорядоченных событий, то в плане культурных смыслов специально отмеченным элементом семантических оппозиций служит игра. Выражаясь фигурально, на игре всегда должно быть как-то «надписано», что эта игра, в то время как остальная реальность своей надписи не содержит и в ней не нуждается.

Конечно, «надпись» предполагает какого-то «читающего» или по крайней мере «замечающего» ее, то есть игровая структура всегда должна быть демонстративной как для игроков, так и для наблюдателей. Ситуации, когда наблюдатель является также и участником игры или даже единственным ее участником, не составляют исключения из этого правила: демонстрировать можно и самому себе, к тому же такая автодемонстрация генетически происходит от «показа-длядругих». Экзотеричность игровых структур, их «тайность» для непосвященных не меняют дела (надпись типа «посторонним вход воспрещен» весьма демонстративна!).

 

Уровни включенности

По-видимому, следует отличать демонстративность от «зрительности», которая свойствена лишь некоторой части игр. «Наблюдатель» – посторонний по отношению к игре (в частности, им может быть исследователь), зритель включен в игровую структуру как соучастник. Наблюдатель может довольствоваться чтением «надписи», зритель же читает (а точнее, проигрывает) «текст» игры. Зрительское соучастие детерминирует одну из существенных сторон социальной структуры игры.

В игровой деятельности прослеживаются такие уровни организации, как: 1) операциональный (собственно правила игры, ее нормативный сценарий, стратегия и тактика); 2) поведенческий (динамика состояний напряжения и разрядки, азарта и рассудочности, увеличений и отвлечений; мобилизация различных компонентов физического и психического потенциала личности и т. д.); 3) социологический (ролевая структура игрового действия, процессы ее институционализации, в том числе профессионализации, формы партнерства, соперничества, преемственности и т. д.). В данном случае рассматривается только последний из перечисленных уровней. Именно к нему относится тот довольно обширный комплекс отношений, который может называться «зрительской игрой» (воспользуемся этим малоудачным термином за отсутствием лучшего).

В зрительской игре участники делятся на игроков («актеров», в качестве которых могут выступать люди, марионетки, литературные персонажи и т. д.) и соучастников («зрителей», к которым относятся и слушатели, читатели, болельщики и вообще любые «сопереживающие» участники соответствующего игрового действия).

Зрительская игра не продолжает актерскую, а развивается по своим собственным правилам, она обладает своей конфигурацией ролей, психических состояний и ориентаций. Для нее характерны процессы индивидуальной и групповой идентификации, замещения, динамика напряжения – снятия и пр. Воздействие зрительской игры на актерскую активно не только в смысле стимулирования, эмоционального фона и т. п.: зрительские отношения могут и конституировать саму «первичную» игру (это особенно очевидно применительно к «безличным», целиком или частично, играм: корриде, скачкам, петушиным боям; более того, зрительское соучастие может придавать значение игрового зрелища случайным или стихийным событиям).

Представляется уместным различение «непосредственной» зрительской игры и «опосредованной» (вторичной), в которой предметом соучаствующего переживания (проигрывания) служит не сама актерская игра, а сообщение о ней. Такая игра создается с помощью массовой коммуникации, способной раздвинуть круг играющих почти до масштабов всего общества. Система массовой коммуникации превращает свою аудиторию в «сопереживающих» участников событий (действительных или выдуманных), в которых она не может принимать реального и квалифицированного участия; с другой стороны, она превращает в зрелище (в предмет зрительской игры) едва ли не любое событие социального или стихийного порядка (так же как и фантастического). Современная массовая коммуникация эксплицирует и превращает в универсально доступные те типы публично-зрелищных структур, которые зарождались и играли активную социальную роль еще в классической древности.

Отнесение целого ряда процессов индивидуального и группового восприятия определенных семиотических структур (текстов) к зрительской игре не означает, разумеется, что они приравнены друг к другу: существует не только громадное разнообразие игровых текстов (структур «актерской игры»), но и различия в способах, уровнях, глубине прочтения таких текстов («зрительской игры»). Так, можно выделить следующие уровни зрительского «проигрывания» текста: ценностно-ролевая идентификация («свои – чужие»), сюжетная идентификация («интрига»), дифференцированное восприятие текста (как «целого»). Очевидно, что различные типы игровых структур по-разному воспринимаются (проигрываются) зрителями в соответствии с уровнями групповой и индивидуальной культуры.

 

Типы игровых действий

Известные в литературе типологии игровых действий строятся на различных основаниях – с учетом структурных уровней, социальных рамок, стратегий, механизмов действия и др. Наиболее общей и, видимо, практически значимой осью здесь выглядит противопоставление «целевой» и «ролевой» игр.

К первому типу относятся все игровые структуры деятельности, которые ориентированы на достижение некоторого конечного состояния, успеха, победы над соперником или обстоятельствами. Преследуемая цель может носить и чисто внутренний, психологический характер (экстаз, разрядка, катарсис как желаемый результат). Целевые игровые структуры могут быть физическими и логическими, рациональными и чисто азартными, индивидуальными или коллективно организованными в различных формах и масштабах. Практически всегда имеет место то или иное сочетание подобных форм.

Ко второму типу принадлежат игры, в которых происходит исполнение и трансформация ролей, использование масок различной природы, реализация некоторого заранее заданного текста. Здесь содержанием игрового действия является исполнение предписанной ролевой функции и участие в соответствующей конфигурации ролей.

Если целевые игры подобны целенаправленному социальному действию, то ролевые игры – исполнению социальных ролей; в обоих случаях игровые структуры отличаются замкнутостью и культурно значимым барьером обособления от неигровой деятельности. К тому же предписания ролевого текста в игре существенно более жестки, чем в ролевом поведении в обществе, – это вытекает из замкнутости игрового текста.

Каждому из этих типов игровых структур можно поставить в соответствие доминирующий тип институционализации игрового поведения. В первом случае это спорт, во втором – театр; в рамках этих институтов, реальное влияние которых на современное общество далеко выходит за пределы соответствующих учреждений, закрепляются образцы и нормативные санкции игровых форм деятельности.

Что же касается тех игровых форм, которые направлены на создание особого, экстраординарного психического состояния участников (ритмических или, в терминологии Р. Кайюа, «головокружительных»), то их как будто можно было бы считать условием преодоления «обычной» ситуации, психологическим средством перехода через игровой барьер. Это средство может превратиться в самоцель в определенных типах игр или выступать в качестве компонента игровой программы (притом, по-видимому, это универсальный компонент любой такой программы).

Нагляднее всего этот психологический компонент в ролевой игре. Отметим в ней две составляющие – «сцену» и «текст». Под «сценой» будем иметь в виду замкнутое социокультурное пространство игровой деятельности, отгороженное культурным барьером от остальной реальности, под «текстом» – ряд предписаний, ограничений и критериев оценки ролевого поведения в игровой структуре. Первая из них – это как бы «вход» в игровую структуру, игровая трансформация деятельности («перенастройка», по Э. Гоффману); психологическая сторона такой трансформации («плата за вход») – экстатическое состояние, возникающее в кружении, опьянении («дионисийство»), и т. п. Вторая составляющая – внутренний план игры. Маска, костюм, декорация, манера поведения и речи служат элементами «сцены», поскольку они фиксируют обособление игрового поведения; они же выступают и элементами игрового «текста», поскольку несут (если несут) конкретные ролевые функции. То же можно отнести и к экстатическим предпосылкам и элементам игры.

Проведенное выше различие ведет к очевидному выводу: выход на «сцену», ролевая трансформация – непременное условие реализации любого игрового текста, в том числе и «целевого». В этом смысле ролевая игра оказывается не одним из типов, а универсальным условием, своего рода всеобщим знаменателем всякой игры.

Это значит, что названные выше два доминирующих («осевых») типа институционализации игрового поведения – спорт и театр – принципиально неравноправны: всякое организованное спортивное действо – это прежде всего реализация определенной ролевой игровой структуры («выход» на сцену, то есть в социокультурное пространство игры), а потом уже – реализация конкретного плана целевой, соревновательной игры. Видимо, лишь по такой двухступенчатой схеме происходит формирование и закрепление целевых образцов поведения, оказывающих воздействие на самые различные сферы человеческой деятельности. Отсюда и особое место драматического действия и его производных как наиболее развернутой, типологически и исторически первичной (после распада ритуального комплекса) ролевой структуры игрового действия. Здесь находит свое наиболее показательное воплощение та организация социокультурного пространства (пространства – времени), которая характеризует всякое игровое действие.

Пространство и время в игровой структуре непременно замкнуты и отгорожены от неигровых форм пространственно-временной организации общества. Время игры ритмично и телеологично (отсчет от будущего, целевого состояния). Оно противостоит как «дурной» бесконечности исторического потока с его бесчисленными вариантами «дерева последствий», так и разнопорядковости (иерархичности) мифологического времени. Поскольку игровое действие замкнуто в одной плоскости, все его проблемы решаются «здесь и теперь». При этом и пространство, и время игры строятся по модулю человека, то есть ограничены «изнутри» масштабами непосредственного человеческого действия. Отсюда универсальная значимость классических требований единства места и времени (сохраняющих фактически свое значение при всех постклассических трансформациях театральной поэтики). Отсюда же, можно полагать, и универсальная значимость «драматических» образцов в структуризации «открытого» пространства человеческой жизни.

Игровая структура действия как замкнутая культурно обособленная форма – категория идеально-типическая; никакой из видов признанного и институционализированного игрового поведения ей полностью не соответствует. В то же время нельзя обнаружить такую форму или сферу человеческой деятельности, которая не испытывала бы влияния игровых структур и которая не могла бы – в определенных своих узлах – при соответствующих условиях трансформироваться в игровую. Культурно замкнутое пространство игрового действия не только существует параллельно или на «полях» обычной, «открытой» пространственной структуры общества; оно может появляться (или проявляться) в любой точке такой структуры, более того, служить средством ее организации.

Внешними, бросающимися в глаза признаками «игровой» структуризации деятельности могут служить, скажем, языковые и поведенческие клише, несущие определенную семантическую нагрузку. Таковы используемые в обиходе, литературе и политике метафоры типа «козыри», «финишная прямая», «под маской» и т. п. Метафорическое уподобление отдельных элементов разнопорядковых сфер, конечно, не сближает сами эти сферы, но означает уподобление некоторых моментов отношения к ним. Более содержательны (семантически нагружены) поведенческие клише, заимствующие из игровых структур не терминологию или тактику, а принцип замкнутости действия. Структура игрового действия, вынесенная за пределы (идеально-типической) игры «как таковой», превращается в своего рода рамку, накладываемую на некоторый «поток» событий с явной или неявной целью его упорядочить, то есть представить в виде какой-то регулярности, рациональности, целостности. Игровая структура в качестве рамки может быть сопоставлена с концептом «предвосхищающей схемы» в когнитивной психологии, где такая схема считается средством подготовки индивида к принятию информации определенного вида. Однако задача – и соответственно структура – игровой рамки более сложна, поскольку она организует не познание, но целый комплекс поведения.

Наиболее общие признаки игровой рамки – представление цепи деятельности как конечной и рациональной (даже в модели чисто случайной, азартной игры можно усмотреть рациональность методологии «черного ящика»), упорядоченная и обозримая связь действия и эффекта (достигаемые цели достижимы, возникающие проблемы разрешимы, жертвы вознаграждены и т. д.), наконец, как уже отмечалось, – «человеческие» масштабы всех подобных процедур. Само применение подобных рамок означает непременное – явное или неявное – обособление определенных сторон реальности («культурный барьер»), формирование замкнутого социокультурного пространства – времени («хронотопа», пользуясь выражением М.М. Бахтина) игрового действия.

Трансформацию направленного вовне («продуктивного» в широком смысле) действия в самоцельное и самодостаточное, игровое можно обозначить, пользуясь терминологией, введенной в обращение Й. Хойзингой, Г. Гессе, Р. Кайюа – как «лудизацию» действия. Противоположную процедуру, превращающую игровую структуру в средство достижения каких-то экономических, престижных и прочих целей, в механизм для производства определенных результатов (показателей, очков и т. п.), в предмет исполнения некоторой обязательной нормы назовем «функционализацией» игрового действия. На всех этапах и во всех сферах общественной жизни, на всех ее уровнях, от личностного до социетального, можно обнаружить оба типа трансформаций. За ними стоят различные социальные и психологические механизмы. Скажем, профессионализация социальной активности неизбежно приводит к лудизации определенных ее звеньев. Напротив, профессионализация игровых структур, связанная с развитием их формальной организованности, приводит к функционализации, превращению таких структур в элемент организационного механизма и т. п. Разумеется, в различных ситуациях значение таких процессов различно. В целом же чередование и взаимодействие обоих типов трансформации составляют один из моментов формативного и энергетического ритма социальной деятельности.

 

Замкнутые структуры вне игровых рамок

«Вездесущность» игровых структур объясняется тем, что «замкнутые» фигуры действия – одно из универсальных средств упорядочения, структуризации событийного потока человеческого существования (а лишь будучи упорядоченным, оно выступает как «жизнь», то есть как предмет целостного осмысления, ориентирования, проигрывания). Ведь игровое упорядочение («замыкание») социальной деятельности не только формирует ее структуру в соответствии с человеческими масштабами и желаниями (как индивидуальными, так и социально организованными на любых уровнях), но и позволяет постоянно реализовать эти желания, получая соответствующее мотивационное подкрепление (игра может рассматриваться как очевидный пример «внутренне мотивированного действия». Поэтому лудизация определенных моментов жизнедеятельности человека – одно из средств воспроизводства ресурсов мотивационной энергии, без которого нереализуема длительность человеческого существования.

Чередование замкнутых и открытых, игровых и неигровых структур действия фиксируется не только хронологически (как временнaя последовательность), но и топологически, в «программирующем механизме» личности и культуры (как соотношения и трансформации определенных слоев или уровней действия).

Такое чередование можно усмотреть, например (если не прежде всего), в соотношении «детских» и «взрослых» игровых структур (или, шире, «детскости» и «взрослой» жизни). Давно известно, что для социокультурного анализа сложных структур человеческой деятельности недостаточно рассматривать лишь традиционно-«педагогическую» линию, то есть взросление (обычно ею ограничивается профессиональный подход детской психологии к игровым структурам); здесь имеют значение различные линии взаимных влияний и переходов, в том числе воздействие «детских» структур поведения на «взрослые». Дети играют во взрослых и становятся взрослыми, взрослые не становятся детьми, но играют «в детей» (настоящая, увлеченная и увлекающая игра с детьми – это отчасти и игра в детей, то есть игровая трансформация ролей) и «в детство» (использование тех поведенческих, оценочных и других структур, которые характерны для детского мироотношения; сюда относятся не только примитивно-целостная ролевая идентификация, экспрессивно-эмоциональная непосредственность и т. д., но также и наивная безответственность, аутизм, жестокость). Такого рода игровые трансформации возможны потому, что в самой культуре «взрослого» общества, в структуре зрелой, как будто полностью социализированной личности сохраняется также слой (уровень) «детских» поведенческих форм, на которые в известных условиях переключается («перенастраивается», в терминологии Э. Гоффмана) действие. По-видимому, современные тенденции дифференциации молодежных субкультур способствуют такому переключению, но не создают его.

Другой пример чередования игровых и неигровых форм – оппозиция социокультурных структур работы – досуга. Если попытаться из конгломерата разнородных типов деятельности, условно относимых к сфере досуга, «вычесть» непосредственные продолжения работы и традиционно-бытовых обязанностей (учеба, семья, родственные отношения и т. п.), то в «остатке» можно обнаружить игровые структуры действия, организованные двумя осями координат: это ролевой травестизм и массово-зрительская игра. В поведенческих структурах массового отдыха, туризма, любительского творчества и тому подобных занятий происходит исполнение взрослыми «детских» (или «молодежных») ролей, цивилизованными горожанами – «дикарских», дилетантами – профессионально-творческих, формально организованными группами – гемайншафтных и т. д. По всем характеристикам (перенастройка, замкнутость, культурный барьер) такие структуры являются игровыми. Что же касается «зрительской игры», формируемой системами массовой коммуникации, то о ней уже говорилось ранее.

В рассматриваемой паре структурных оппозиций нетрудно обнаружить «игровые» и противоположные им трансформации деятельности на обоих полюсах. Игровые трансформации определенных моментов производительного труда (состязательность, самоцельность, интерес, создающие внутренние мотивации и замкнутые структуры действия), воспитания, рекламы, военной жизни, социальных конфликтов и др. достаточно хорошо известны. Они охватывают также социальные типы (и «сверхтипы», метатипические фигуры) личности. Так, «экономический» человек (Homo oeconomicus) вовсе не является полярной противоположностью «человека играющего» (Homo Ludens), и не потому, что реальные прообразы активного субъекта экономической деятельности никогда не были чужды «игровых» интересов и увлечений. Сам идеальный тип «экономического человека» – это тип азартного игрока, ставящего на карту все, поскольку он действует в замкнутой поведенческой структуре, отделенной барьером от прочей социальной (моральной и пр.) реальности. Но аналогичные игровые черты несут и другие метатипические фигуры – и упоминавшийся Ф. Знанецким Homo politicus, и сверхсоциализированный Homo sociologicus Р. Дарендорфа.

С другой стороны, на противоположном полюсе действуют достаточно сильные факторы делудизации досуга – в связи с профессионализацией соответствующих ролей, появлением формально организованной «индустрии досуга» и проникновением ее стандартов на личностные и межличностные уровни поведения. Результатом является известная тенденция превращения досуга в сферу индустриально организованного массового потребления благ и услуг (и соответственно массового производства определенных показателей трудового, психического, физического потенциала общества).

Сложное и особо значимое поле игровых трансформаций задается соотношением «искусство – предмет» (и такими его аспектами или производными, как «искусство – зритель», «творец – произведение», «зритель – предмет» и т. д.). Искусство как социальный институт – не игра, а продуктивная «открытая» сфера деятельности, поскольку оно решает задачи познавательные, социально-воспитательные, этические и др. Как и в иных сферах социальной жизни, здесь возникают и определенные структуры замкнутого игрового действия (самоценность и самооценка произведения, внутригрупповых отношений в художнической среде). Главное же и специфическое в том, что искусство формирует особый мир человеческих интересов и ценностей, организуемый своими правилами («законами красоты»), что этот «искусственный» мир дает человеку и человечеству рамки восприятия и воздействия (а это замкнутые, игровые рамки), применимые к любым сферам человеческих отношений, истории, природе, технике, поведению на разных его уровнях. В этом плане искусство выступает как единственная в своем роде «мастерская» игровых структур человеческой деятельности.

Есть основания полагать, что наиболее действенный архетип замкнутой игровой структуры, способной служить средством игрового упорядочения человеческой жизни, исторически был задан и воспроизводится вновь драматическим «действом» (понимаемым широко, как вся совокупность признанных и непризнанных театральных форм). Это средство можно обозначить термином «драматизация», отнеся сюда все структуры отношения к реальности как законченному, упорядоченному действию, организованному по образу и подобию театрального мира, где противостояние героев и судьбы, трансформации характеров и масок, оппозиции актеров и хора, выступают в качестве осмысленного целого. Утверждая, что это целое лишь отображает соответствующую упорядоченность реального мира, античные и классические теоретики фактически смотрели на этот мир через уже заданную (в культуре) рамку такого упорядочивания. Другие формы искусства (нарративные, изобразительные, ритмические) если не происходят из драматического, то используют и обособляют его аспекты (изображения актеров, поз, театрального пространства в классическом и классицистском изобразительном искусстве). Характерная черта драматической игровой структуры (в отличие от нарративных – мифологических, потом литературных) состоит в ее диалогичности, полифоничности, противоборстве (агоне) сторон. Можно предположить, что различные типы и эпохи развития социокультурных структур в неодинаковой степени поддаются драматизации или нарративизации: примитивные и «монологические» структуры тяготеют к монологическому мифологически-литературному игровому упорядочению.

Исторические формы игровой драматизации многообразны и изменчивы. Известно, что греческие мыслители смотрели на человеческую жизнь как игру богов с миром марионеток. В более поздних мифологических системах отношения творца и творения нередко описываются в игровых терминах (поскольку предельная ситуация таких отношений по определению замкнута, иные термины здесь просто неработоспособны). Новоевропейскому мироотношению свойственны – видимо, с шекспировских времен – такие «драматизированные» (или, пожалуй, «драматизирующие») игровые структуры, которые не нуждаются в «вертикальном» измерении для упорядочения своих ролевых конфигураций. Именно такой способ структурирования оказывался в дальнейшем доминирующим в организации присущего данной культуре восприятия мира и собственной деятельности (в том числе и собственного воображения, например в утопических конструкциях жизни). Он проявлялся в театрализации дворянского мира в России XVIII в., в трагическом сознании Запада, в распространении масс-коммуникативных образцов ролевой игры в американском обществе и т. д. Когда драматизированное мироотношение становится, как это нередко бывает, предметом драматического произведения (ср. человеческое существование как «репетиция оркестра» у Ф. Феллини), налицо своего рода «вторичная драматизация», которая также может выступать в качестве еще одной игровой рамки.

Изложенная попытка наметить некоторые линии возможного рассмотрения игровых структур социального действия как идеально-типической категории, а также некоторых типов реализации таких структур может, по-видимому, вести к определенным предположениям относительно методологии исследования сложных (комплексных) форм человеческой деятельности.

Во-первых, выделение идеально-типической категории игровой структуры делает методологически возможным переход от рассмотрения элементарно-однозначных актов действия к сложным, неоднородным его структурам как функционально «элементарным». К таким комплексным структурам, включающим действия разных уровней рациональности, аффективности, способных к трансформации и переосмыслению, относятся также инструментальные и символические типы действия.

Во-вторых, это позволяет превратить в предмет анализа не только маргинальные, но и осевые, парадигматические значения игровых структур деятельности. Предпосылку этому составляет рассмотрение игровых структур и игровых трансформаций действия вне формальных рамок «признанного» игрового пространства.

И, наконец, в-третьих (что, видимо, представляет интерес в общеметодологическом плане системного анализа социальной деятельности), возникают основания для некоторых допущений относительно структуры и динамики, в частности хронологической и топологической ритмики, различных форм поведения.

Конечно, такие допущения требуют дальнейшей разработки и обсуждения.