Проблема интеллигенции в современной России
Как известно, проблема интеллигенции стала одной из центральных для истории, культуры и политики в России примерно полтораста лет назад. Еще Пушкин определил основные два измерения этой проблемы: «поэт и царь», «поэт и народ» (предполагается широкое понимание функции «поэта», но также и других вершин «треугольника»). Эта проблема всегда имела многообразные актуальные измерения. События последних дней (результаты выборов в Госдуму 12 декабря), как мне представляется, имеют самое прямое отношение к процессу изменения места интеллигенции в нашем обществе.
Вопрос о том, что происходит с интеллигенцией, не нов, уже несколько лет он ставится, например, в такой форме: что случилось с так называемой «перестроечной» интеллигенцией? Куда исчез тот голос, тот колокол, который пять – семь лет назад гудел, гремел, пробуждал – как казалось – страну? Остались те же люди, иногда они выступают, пишут, часто сами недоумевают по поводу происходящего – а голосов как будто не слышно. Многие из тех, кто будоражил и формировал общественное мнение во второй половине 80-х, говорят, что все пошло не так, не туда, хотя никто не может объяснить, почему так получилось. Перед нами кризис интеллигентского самосознания и самоопределения, кое в чем подобный наблюдавшемуся в 1909 г., в период знаменитых «Вех». Но кризис более глубокий, а значит, имеющий отношение к глубинным пластам нашего исторического и культурного существования. Или, иными словами, кризис, обнажающий фундаментальные устои общества. В прессе, на поверхности общественной жизни, сейчас почти такой же набор критических символов и иллюзий, что и 80–90 лет назад: западники, почвенники, отрыв от народа, бездуховность и т. д. Но нет надежд на простые решения – они скомпрометировали себя.
Позволю себе использовать – только как иллюстрацию, как стимул для беспокойства и размышления – некоторые данные наших исследований. В чуть более спокойное время, в сентябре 1993 г., перед респондентами был поставлен вопрос: выражает ли сегодня интеллигенция интересы большинства народа? И мы (ВЦИОМ) получили ответ значительного большинства опрошенных, притом во всех социальных группах: «Нет, не выражает». Интересно, что такой ответ дают и слои, которые принято считать социальной базой интеллигенции (наиболее образованные), а особенно часто выражают такое мнение молодые люди, учащиеся. Несколько реже – наименее образованные люди. Так что здесь смешаны и критика, и самокритика, и отмежевание, а если брать самые общие оценки, то речь идет о негативной оценке, о девальвации самого термина «интеллигенция». Значит ли это, что прошли не только времена романтической героизации, но и времена идеологической (классовой, почвенной) критики интеллигенции; что пришло время «всенародного» отмежевания от нее?
Чтобы от примера перейти к более глубокому анализу проблемы, нужно очертить ее исторические рамки. Широко признано, что интеллигенция – исторический феномен российской жизни (в том числе, что очень важно подчеркнуть, российского общественного самосознания и самоопределения) XIX–XX вв., но никак не извечная категория социального устройства. В определенном смысле интеллигенция присутствует во всех модернизирующихся обществах, выступает как важный агент модернизации. Различные страны были захвачены этими процессами в неодинаковых условиях, на различных этапах своего собственного развития. Россия была вовлечена в процессы модернизации на свой лад – сейчас неуместно разбирать это подробнее, – и это создало основу для появления особого, уникального феномена российской интеллигенции. Его никак не объяснить в терминах социальной структуры, как социальную группу с такими-то характеристиками и функциями – образование, просвещение, творчество и т. д. Феномен интеллигенции предполагает и морально-психологическую «нагрузку» (совесть, ответственность), и превращение социальной функции в миссию, почти сакральную: не просто обучать каким-то знаниям и ремеслам, но «нести свет», «хранить идеалы» и т. п. Реальные (объективистские) характеристики не существуют здесь без определенного способа интерпретации, понимания, приписывания, как, впрочем, это бывает почти всегда с социальными феноменами.
Я уже упоминал, что тот контекст, в котором существует или может восприниматься феномен российской интеллигенции, – это треугольник (в определенном смысле «магический треугольник»): власть – народ – интеллигенция. В нем все вершины связаны друг с другом и просто не могут существовать одна без другой: они заданы некоторым общим представлением. Все это не «реальности» как таковые, а конструкты, компоненты определенного мировосприятия, и каждой вершине предписана миссия, без которой нет ни вершины, ни самого «треугольника», а значит, и остальных вершин. «Власть» наделялась мистическими чертами всемогущества, миссией универсальной заботы и универсального ключа ко всем социальным проблемам. «Народ» тоже ведь понимался как некая сакрально-социальная категория, как объект заботы, поклонения и страха. На интеллигенцию в этой схеме возлагалась функция хранения, распространения и трансляции универсальных культурных образов. И вот эта мыслительная схема – конечно, имевшая свои глубокие исторические корни, – задавала рамку движения всех основных направлений российской философско-социальной и философско-политической мысли (западнической и почвенной, критической и апологетической, монархической и советской) в течение примерно полутораста лет. Именно в этих рамках интеллигенцию то осуждали, то оправдывали, то превозносили, то проклинали. И то, что называлось проблемой интеллигенции, на самом деле всегда было проблемой всего «магического треугольника» России, модернизирующейся и сопротивляющейся модернизации.
Сегодня, как мне представляется, эта история закончена, то есть рамка «треугольного» восприятия социальной действительности утратила силу. Это не осуждение, не оценка, это просто элемент анализа. Когда нынешние не вполне законные наследники почвенников пытаются судить интеллигенцию, а современные интеллигентные сторонники прогресса законно этим возмущаются, – спор продолжается на старом поле, в рамках того же «магического треугольника». Задача в том, чтобы из него выйти, поскольку рамка изжила себя.
Собственно говоря, «треугольник» был практически преодолен давно, на заре советского периода, в первое его десятилетие, хотя классическая мыслительная схема (или мифологема) существовала и даже порождала иллюзии относительно возможности вернуться к старым рамкам. Были прекрасные, достойные, интеллигентные люди, но не было интеллигенции как особого феномена и особого фактора социального действия. То, что официально именовалось интеллигенцией – то ли слой образованных специалистов, то ли допущенная к вершинам славы верхушка этого слоя, – фактически оставалось придатком и оружием государственного механизма. Как в тоталитарном обществе не существовало и «власти», обособленной от социальной иерархии. Как не было и «народа» как особого субъекта существования. Интеллигенция наряду с двумя другими вершинами «треугольника» продолжала лишь воображаемое, фантомное существование. Когда-то В. Белинский горевал: у нас есть литераторы, но нет литературы. Можно было сказать (и повторить сегодня вновь), что у нас еще оставались интеллигенты, но не осталось интеллигенции.
Притеснения, о которых много написано, и приспособленчество, о котором пока сказано мало, сыграли свою роль в том, что была прервана нить традиции. Но решающим, конечно, был другой фактор: исчерпала себя роль просветителей, культуртрегеров. Соответствующие функции приобрели массовые обыденные, институциональные формы (массовая школа, а потом и средства массовой коммуникации).
На советскую, фантомную интеллигенцию (согласно «треугольной» мыслительной схеме) возлагалась функция привнесения более цивилизованных форм в отношения «власть – народ», хотя, скорее всего, достигалась лишь видимость цивилизованности, притом в интересах власти. «Треугольник» никогда не был равносторонним: во все периоды отечественная интеллигенция, служилая и оппозиционная, оказывалась близкой власти, зависимой от нее и заинтересованной в том, чтобы с помощью хамской и нецивилизованной власти защититься от еще более хамской толпы. Знаменитая фраза М. Гершензона (из «Вех») о том, что «мы», интеллигенты, вынуждены быть благодарны власти за то, что она с помощью своих штыков ограждает нас от народа, сохранила свое значение и в последующие времена.
Сейчас, по понятным причинам, много тревожного говорят о политическом популизме, одна из сторон которого всегда и везде состоит в том, чтобы натравить разъяренную толпу на интеллигентные группы, на институты цивилизации. Этот популизм был присущ советской, большевистской политике и идеологии во все ее времена – и в начале 30-х, когда провозглашалось общее наступление на «чуждые» элементы, и позже, в годы более селективных репрессий и поощрения «полезной» образованной прослойки. В советском варианте насилие «от имени народа» неизменно служило прикрытием насилия над народом.
Чем дальше от нас период разрушения этой системы – годы гласности и перестройки, – тем важнее разобраться в его реалиях и иллюзиях. Это годы взлета надежд и самообмана, в частности и не в последнюю очередь – относительно интеллигенции и ее роли. В некотором смысле гласность оказалась лебединой песней советской интеллигенции. Здесь, как мне кажется, было три главных иллюзии, или «пучка» иллюзий.
Во-первых, о том, что наконец появилась долгожданная разумная и добрая власть – надежда всех отечественных мечтателей, в том числе и критически настроенных (диссидентов, например). Воплощением этой широко распространенной иллюзии был М. Горбачев, особенно в 1987–1989 гг.
Во-вторых, иллюзия о том, что в такой стране, как наша (СССР – Россия) возможны разумные, плавные, хорошо запрограммированные перемены. Прямое их продолжение – современная полемика вокруг «шоковых» методов реформ.
И в-третьих, иллюзия относительно собственной (интеллигентской) роли в происходящем. Казалось, что «вольноотпущенная» интеллигенция может стать советником власти, соучастником принятия решений, автором спасительных программ и т. д. Этого не получилось. И не только потому, что вчерашних вольнодумцев использовали не столько как советчиков, сколько как декорацию власти. Никаких программ не существовало, а благими пожеланиями и честными намерениями их нельзя было заменить. Где-то к 1990 г. стало ясно, что «разумная» перестройка зашла в тупик вместе со всем набором своих иллюзий. Началась эпоха кризиса интеллигентского духа, эпоха нарастающего разочарования и даже отчаяния. События шли своим чередом, массовые настроения испытывали какие-то волнообразные колебания, а кризис духа нарастал практически непрерывно. Его ступени можно обозначить тремя датами: конец 1991-го (конец Союза) и дважды в 1993-м (сентябрь и декабрь).
В золотые годы гласности на гребне волны была небольшая группа – несколько десятков, может быть, сотня-другая – людей, как будто способных зажигать залы «клубных» собраний и питать воображение читателей прогрессивных журналов. Если перечитать сегодня статьи и сборники, которые играли самую возбуждающую роль в те прекрасные времена, видно, что дело было не столько в таланте авторов и богатстве их идей, сколько в состоянии общественной атмосферы. Атмосфера изменилась, иллюзии угасли. Пресса, недавно будоражившая общественное мнение, заполнена тоскливыми ламентациями, которые формируют не слишком приятный общественный фон. Сами по себе они, правда, не слишком заметны: нет ни изданий, ни авторов, выступления которых – с самой резкой критикой или самыми пылкими призывами – могли бы вызвать взрыв общественного интереса, как это бывало семь-восемь лет назад. Упадок тиражей и интереса к печатному слову, отсутствие «властителей дум», духовных авторитетов – признаки того, что кончилась эпоха общественных иллюзий, как старых, так и обновленных ожиданиями перестройки.
Одна из составляющих этого в общем-то неизбежного процесса – изменение рамок движения общественного мнения и переоценка той «треугольной» схемы, о которой шла речь выше. События последних недель (потрясения, связанные с новым парламентом и новым кризисом реформаторского движения) можно рассматривать именно в этом плане: интеллигенция больше не способна формулировать универсальный образец ориентации, власть больше не делает вид, что претворяет в жизнь этот универсальный образец, а народ больше не делает вид, что следует за мудрым руководством. Это значит, что все вершины «треугольника» утратили свое содержание, и схема лишилась смысла. Об этом можно сожалеть или не сожалеть, но придется понять, что произошли существенные и необратимые изменения. Как бы ни оценивать иллюзии и реалии прошлого, вернуться к ним, по-моему, уже нельзя. Как ни далеко нам до «европейской» модели общества, как ни сложны переходные или фальшивые модели, между которыми нам, по всей видимости, придется долго плутать.
В «европейской» общественной модели нет пресловутого «треугольника» и соответствующей ему мифологии, в том числе и интеллигентской. (Потому и специфична российская интеллигенция.) Западного интеллектуала отличает от нашего (не забудем, фантомного) интеллигента прежде всего независимость: он не из обслуги государства, а из независимого слоя, стоящего на собственных ногах, опирающегося на капитал своего знания, квалификации, таланта. Во-вторых, этот слой очень престижный и в смысле своих доходов, и в смысле статуса в обществе. И, наконец, это слой людей глубоко специализированных; это профессионалы своего дела, а не просто «интеллигентные люди», не просветители и не учителя жизни. В начальных классах школы бывают «учителя вообще», они же воспитатели, носители неисполненных родительских функций и пр.; в старших нужны специалисты.
Все это вещи известные, банальные. Не менее банальны и доводы в духе того, что это «не для нас» – по причине либо недоступности, либо бездуховности, безнравственности и пр. Не место и не время дискутировать в такой плоскости, тем более при помощи отдельных примеров. «Взрослая» модель общества всегда сложна, в частности потому, что не допускает перенесения нравственной ответственности на «старших». Хотим мы того или нет, примерять придется какую-то из моделей «взрослого» общества с его разделением государственных функций и перенесением нравственной ответственности на уровень личности.
Драма российского общества и драма тех, кто считают себя интеллигентами, разворачивается на мучительно долгом переходе от инфантильности к зрелости.
Это относится и к сдвигам, которые стали очевидными в последние месяцы и проявились во время парламентских выборов. Голосование 12 декабря 1993 г. отличалось от голосования 25 апреля того же года не только результатами, но, как мне кажется, и характером действующих сил. В апреле еще сработала традиционная «советская» схема массовой поддержки власти со стороны народа (и не без помощи прогрессивной, то есть поддерживающей реформы, интеллигенции). Надежда и привычное послушание суммировались в положительном для президента результате. Ориентация на эту схему, надо сказать, подвела нас и других исследователей, которые полагали, что колебавшаяся часть населения ко дню выборов расшевелится и проголосует вслед за авангардом. Этого не случилось, произошло иное – мобилизация заметной части молчаливого большинства населения вокруг лозунгов радикального национал-популизма с фашизоидными «чертами лица». Критическая, даже агрессивная мобилизация – феномен новый, невиданный в нашей политической истории после 1917 г. В ее основе – разрыв того традиционно-советского и державшегося до последнего времени механизма массовой мобилизации, который когда-то называли «морально-политическим единством советского общества». В этот разрыв проникает новая угроза, новая социальная сила – агрессивно-организованная толпа. Нечто, подобное «восстанию масс», о котором писал Х. Ортега-и-Гассет.
Насколько серьезна и насколько долговременна эта угроза? В значительной мере это зависит от того, кто и что ей противостоит, как уравновешиваются общественные силы. Мы знаем, что в более или менее устойчивом, сбалансированном обществе 10–20 % голосующих за каких-то экстремистов, авантюристов – довольно обычное явление, ничего страшного в этом нет. У нас же нет устойчивых социальных институтов, а те политические силы, которые как будто должны перевесить всякую «жириновщину», оказываются в состоянии растерянности и раскола. Это стало очевидно сейчас, но в действительности это не новое явление. В некотором смысле мы сейчас столкнулись с тем, чего заслужили, – неумением, неорганизованностью, растерянностью и, хуже того, податливостью в отношении очень опасных тенденций. Одна из них – квазипатриотическая. Интеллигенцию в России всегда считали носителем универсальных ценностей цивилизации, ее бранили (и в 1909 г., и в 1949 г., и позднее) за космополитизм, отрыв от почвы. Сейчас мы наблюдаем, что дух обиженно-агрессивного патриотизма получил очень широкое распространение в обществе, в том числе среди наиболее образованных его слоев, среди молодежи, учащихся. И нет такой элитарной среды или группы, которая взяла бы на себя смелость громко предупредить общество о том, что это опасно. Соблазн «этнических чисток», соблазн силовых решений в обществе – во всех его группах, буквально во всех нынешних политических блоках – весьма силен. Это особая проблема, которая требует своего анализа. Понятно, что дезориентация тех, кто именует себя демократами, открывает двери самым темным и авантюрным силам. Если демократия не имеет своей культурной и нравственной элиты, она вырождается в охлократию, в диктатуру политического авантюризма, который использует и мобилизует толпу.
Знакомое «новое корыто»
Принято считать, что «человек ищет, где лучше» – будто желания его ненасытны, а их направление определенно. На самом деле человек, судя по нашим исследованиям, чаще всего «ищет» (или пытается сохранить) ситуацию, которая представляется ему относительно удобной, привычной, спокойной, менее рискованной, соответствующей некоторому заранее заданному образцу. При этом у каждой стабильной социальной группы свой уровень притязаний на социальные и экономические блага, статус и ресурсы, соотносимый с уровнем допустимых «рисков».
Уже ряд лет наши опросы демонстрируют удивительно стабильное соотношение между реальным и желаемым («чтобы жить нормально») уровнями доходов. Так, в докризисном 1997 г. «нормальный» доход превышал реальный в 3,2 раза, в 1998 г. (до августа) – в 3,4 раза, а после кризиса – в 4,3 раза, в 1999 и в 2000 гг. – в 3,9 раза.
Если бы в распоряжении опрошенных (1997 г.) оказалась «крупная сумма денег», каждый третий просто потратил бы ее на текущие нужды, немного меньше – на покупку дома, квартиры, каждый пятый – на лечение, 14 % предпочли бы купить дорогие вещи, 13 % – автомобиль; по 9 % опрошенных отметили расходы на образование и на развлечения, отдых. При близкой постановке вопроса («если бы у вас было достаточно денег…») список открывают телевизор, холодильник, стиральная машина (около половины опрошенных), а завершают компьютер и неистово пропагандируемые пластиковые окна.
Как видим, полет массового воображения даже в прожективной ситуации, без денежных ограничений, не слишком отрывается от «земных» реалий. Первым, что просит человек у счастливого случая, оказывается хорошо знакомое «новое корыто», которое сейчас называется автоматической стиральной машиной.
Впрочем, что мы все о материальном… Летом 2000 г. мы выясняли, какой уровень образования человек считает для себя достаточным. Выяснилось, что знаменитое социологическое «правило Матфея» («имущему дастся»… – в том смысле, что запросы растут по мере их удовлетворения) тут не работает: удовлетворенность растет в прямой пропорции с полученным образованием (люди с дипломом вуза и не хотели бы большего – например, получить еще одно образование, специальность или квалификацию), неудовлетворенность – в обратной пропорции. Есть тут некий предел желаемого, для большинства это среднее образование, школа. Кстати, в последние годы большинство в нашей стране училось 11 лет, и эта цифра не подвержена колебаниям.
Предел ощущается не только в запросах, но и в «предложении», в готовности работать с определенным напряжением. Большинство опрошенных неизменно утверждают, что работают не в полную силу, и лишь немногие в последние годы стали работать интенсивнее. В 1994 г. 39 % (против 11 %) утверждали, что сами могли бы работать «больше, лучше, чем сейчас»; в 1997 г. это соотношение составило 67 % против 14 %.
Вряд ли стоит сводить объяснение этого к ссылкам на дурную национальную генетику и трудную историю (хотя в 1997 г. более половины наших собеседников назвали «лень» главной отрицательной чертой россиян). Вот ключ к более реалистическому объяснению: только 3–4 % опрошенных в нескольких исследованиях последних лет указали, что их заработки зависят от собственного труда, остальные ссылались на государство, правительство, начальство, положение предприятия и т. д. Отсюда и стабильность установки на небольшой, но гарантированный заработок, который неизменно оказывался более предпочтительным, чем хорошо оплачиваемая, но напряженная работа или риск ведения собственного дела.
Так возникает заколдованный круг нереализованных возможностей. Вынужденные – скорее обстоятельствами, чем привычкой – предпочитать скромные гарантии и невысокие доходы (таких 60–65 %) составляют массовую опору заколдованного круга и консервативной ностальгии. «Ограниченная» отдача (работа средней интенсивности) закрепляет ограниченность запросов. И отсюда – «достаточный» уровень фактической удовлетворенности людей своей работой, зарплатой, жизнью в целом. На словах, по данным опросов и согласно обыденным наблюдениям, доля людей, отмечающих, что их вполне или в основном «устраивает жизнь, которую они ведут», невелика – 3 % в 1994 г., но уже 18 % – в 2000 г. На деле же она гораздо больше, так как доля тех, кто реально рискует, стремясь изменить жизнь, то есть что-то предпринимающих в этом направлении, весьма мала.
Какие цели ставят перед собой современные семьи: выжить, пусть на самом примитивном уровне? Жить не хуже или лучше большинства сограждан? Жить так, как живет средняя семья в Западной Европе, США? Лучше, чем средняя семья на Западе?
Несколько последних лет варианты распределяются весьма стабильно. Около половины хотят жить просто не хуже окружающих; каждый пятый (пенсионеры, люди с низким образованием, из мелких поселений) ориентирован на выживание. На западные образцы равняются, наоборот, самые молодые, образованные, жители крупных городов.
Удивительно другое: и предприниматели, и руководители, и служащие нередко сводят свои цели к выживанию, как и пенсионеры; видимо, они вкладывают в это понятие разные смыслы. И еще: предельными амбициями отличаются вовсе не предприниматели, как можно было бы ожидать (только 3 % из них хотели бы «жить лучше западных семей»), а руководители (почти каждый десятый).
По тому, как люди оценивают свой социальный статус и материальное положение, можно выделить достаточно резко обособленные три группы: высшую (8 %), среднюю (60 %) и низшую (32 %). Средний статус наиболее динамичен (наибольшие ожидания перемен, в основном к лучшему) и все последние годы остается доминирующим. Только не следует забывать: речь идет о субъективной оценке движения статусов, масштабах и устойчивости ориентации на «средний уровень». Это никоим образом не «средний класс» или «средний слой», это просто определенный тип самой массовой ориентации, сводящейся к стремлению быть «как все» или «не хуже других».
Стремление повысить свой общественный или потребительский статус обычно предполагает не просто отталкивание от «середины», но равнение на некоторый повышенный образец (интересов, благосостояния и т. д.). Носители такого образца – либо отечественная элита, либо – особенно когда происходит модернизация – влиятельная западная «середина».
Наша элита не способна задать образцы, которые были бы востребованы обществом, прежде всего потому, что она (по крайней мере ее массовая часть – «социальная элита») действует в том же «заколдованном круге», что и общество в целом. А элита «высокая» (оторвавшаяся от среднего уровня по претензиям, возможностям и доступу к благам) уже по одному этому положению вызывает скорее массовое раздражение, чем желание следовать ее образу жизни. А когда такое раздражение еще и подпитывается, и прямо организуется властью, оно довольно легко переходит в агрессию против «новых русских», «олигархов», «расхитителей народного достояния». Агрессивный популизм всегда служил надежной опорой и питательной средой для авторитарных режимов. Развитие ситуации на российской политической сцене в последнее время это еще раз подтверждает.
Богатым завидует большинство (и само признает это в опросах). Казалось бы, это нормально. Но какая именно зависть? Ближе всего к богатству как предмету зависти по частоте упоминаний оказывается удача, а дальше – высокий статус. Можно полагать, что перед нами скорее «зрительская», чем деятельная («белая») зависть. И почему-то очень редко завидуют умным, сильным или свободным, независимым – должно быть, тоже потому, что это деятельные ценности. А «зрительская» зависть легко превращается в агрессивную, «черную».
Достаточно чуть изменить формулировку вопроса (например, добавить нечто, заведомо не вызывающее симпатии: «недавно разбогатевшие» и «во главе банков, фирм»…), и зависть попадает в ряд с резко негативными оценками: каждый второй скажет, что эти люди вызывают раздражение, гнев, возмущение.
Между «простыми» и «продвинутыми», элитарными группами – высокий, почти непроходимый барьер. Более или менее современные формы богатства, благосостояния, свобод не выросли на родной почве, а как бы свалились на голову человеку, привыкшему к иной общественной иерархии. Даже став более или менее привычными, эти феномены остаются чужеродными и сомнительными.
В различных типах обществ у элит разные функции. Элита традиционного общества (старого русского, старого китайского) поддерживает статические образцы порядка и ценностей иерархии. В этой роли, да и по своему воспитанию и способу организации элита смыкается с правящей бюрократией или сословной системой власти. В условиях «догоняющей» модернизации какая-то часть элиты (а если модернизацией руководит государство, то вместе с бюрократией и даже под ее началом) внедряет и адаптирует новые, заимствованные извне образцы поведения и ценностей. В обществах, которые принято относить к развитым, социальная модернизация не становится особым типом деятельности, а элита обеспечивает многообразие и обновление этих образцов. Обособленность и миссионерская роль элиты (в частности, интеллектуальной) теряют смысл.
Одна из особенностей современной России в том, что элитарные группы постоянно пытаются совмещать функции модернизирующих и традиционных элит в условиях, когда подобное сочетание стало бесплодным. Иными словами, российская элита больше не может предложить обществу образцы, которым оно захотело бы следовать, в том числе и в потреблении.
С «чужими» образцами тоже не так все просто. За последние 10 лет люди в нашей стране узнали о внешнем мире, многие – на собственном опыте, больше, чем за предыдущее столетие. И большинство относится к этим переменам весьма одобрительно.
В то же время исследования показывают, что настороженность, опасения, иногда и прямая враждебность к правительствам, деловым кругам, массовой культуре западных стран сохраняются и даже по некоторым позициям усиливаются. Продолжают действовать стереотипы времен холодной войны по отношению к НАТО, например; к этому добавляется недовольство займами, кредитами, недоверие к иностранным бизнесменам, фирмам, банкам, благотворительным фондам. Так парадоксально сосуществуют тенденции сближения и отгораживания от остального мира. «Западный» образец виден простым глазом, но не пробуждает массового желания ему подражать.
Информационная «витрина» европейско-американского образа жизни стала доступной еще советскому обывателю во второй половине 80-х гг., после падения железного занавеса. В начале 90-х гг., после падения Берлинской стены и всех перемен, за этим последовавших, нашему человеку стал доступен и «прилавок» сегодняшней мировой цивилизации с ее выбором товаров, услуг, комфорта. Но никоим образом не «кухня», не «фабрика» (я имею в виду прежде всего «социальную фабрику», то есть ту систему общественных отношений, которая делает возможным современный уровень производства и потребления, в том числе и современный уровень культуры труда, запросов). Надежды на то, что с открытием двери в мир удастся без проблем сразу перенести на родную землю не только привлекательные «плоды», но и способы их выращивания, не оправдались. Более того, именно близкое знакомство с чужим образом организации жизни показало, сколь высок «барьер», реально отделяющий нас от мира сегодня. Отсюда – шок, раздражение, комплекс неполноценности, новые попытки самоизоляции…
Примерно то же произошло в общественном мнении и по отношению к «западным» институтам и ценностям. Прямые связи (визиты, знакомства) с этими институтами – при демонстративном принятии парламентских «лейблов» – опять-таки показали масштабы разрыва между реально действующими политическими механизмами «здесь» и «там».
В последнее время общественное мнение как будто довольно легко поворачивается от симпатий к демократии к поддержке авторитарного популизма. Этот сдвиг представляется легким потому, что он давно был подготовлен. Демократические тенденции и лозунги никогда не были закреплены ни массовым участием в политической жизни, ни организованностью политических сил, ориентированных на демократические ценности. Демократическая модель, «вброшенная» в массовое сознание в конце 80-х гг., оказалась слишком сложной, а потому и «чужой» для большинства населения. После десятилетия «ельцинских» перемен и кризисов это большинство жаждет порядка и покоя – в тени «сильной руки». При всей смутности массовых представлений о содержании желанного «порядка» одна его черта очевидна: это порядок, наводимый «сверху», при пассивной покорности большинства и при отсутствии деятелей и движений, которые были бы способны предложить иной, собственно демократический образец порядка. Мнения о полезности диктатуры в 2000 г. разделились почти поровну: 40 % «за» при 43 % «против».
Авторитарный, в том числе и авторитарно-популистский, порядок всегда проще, примитивнее, ниже по уровню организации по сравнению с демократическим. Он сводит управление к командованию, подменяет политический авторитет простым насилием (судебным, полицейским, военным). Готовность – пока, впрочем, вполне декларативная – принять подобное упрощение составляет сегодня важнейший признак ограниченности, «потолка» человека и времени.
Власть, элита и масса: параметры взаимоотношений в российских кризисах
Характеристики структурных компонентов происходящих в стране процессов остаются в фокусе исследовательского внимания и публичных дискуссий. Существует соблазн обособленного анализа и оценки указанных компонентов, когда упреки (или надежды) адресуются какому-либо одному из них – «власти», «элите», «народу», а взаимосвязи этих феноменов как бы остаются в тени. «Морализаторская», нормативная трактовка таких связей («кто чего заслуживает») заведомо неплодотворна; более эффективным представляется анализ функциональной взаимообусловленности феноменов.
К элитарным компонентам общественных процессов правомерно относить более продвинутые (образованные, опытные, функционально дифференцированные, обладающие влиянием и властью) группы, организации, институты. За общим термином «элита» уже по определению не может стоять какая-то однородная и сплоченная общность, если, конечно, не иметь в виду варианты примитивных социальных организаций, для современной российской действительности давно не характерных. Элитарные слои и структуры в сферах (подсистемах) управления, культуры, бизнеса, просвещения, коммуникации, социальных услуг и т. д. специализированы и разобщены, это их «нормальное» состояние. В экстраординарных ситуациях общественной мобилизованности, возбуждения, эмоционального напряжения и т. п. формируются или активизируются консолидирующие механизмы (структуры), способные действовать «поверх» функциональных и «элитарных» барьеров.
Как известно, в ходе исторического развития многих обществ функции носителя нетрадиционных социокультурных образцов исполняли специфические (инородные в том или ином смысле, вплоть до пришельцев и завоевателей) группы. В России в такой роли с XVIII в. выступала имперская бюрократия, а с середины XIX в. также и конкурировавшая с ней интеллигенция. С этими группами преимущественно связывались и представления об исторической (модернизационной, в сегодняшней терминологии – глобализаторской) «миссии» отечественной элиты. В советский период на такую «миссию» претендовала уже другая, государственно-организованная бюрократия, пользовавшаяся услугами всех элитарных структур, в том числе и бывшей интеллигенции.
Важнейшая характерная особенность всех российских элитарных групп – их этатистская, государствоцентристская ориентация, будь то позитивная (надежды на власть предержащую) или негативная (демонстративно антигосударственная). Единственно значимой точкой отсчета оставалась государственная власть, причем более высокий («элитный») статус неизменно означал не столько более высокую профессиональную квалификацию и репутацию, сколько бóльшую приближенность к власти и бóльшую зависимость от нее, притом всестороннюю – от сохранения статуса до личной безопасности. В такой ситуации статус измеряется не удаленностью от «низших» ступеней профессиональной и т. п. специализированной иерархии, а приближенностью к условно-обобщенной неспециализированной «верхушке» социальной системы.
Ни социально-политические кризисы, ни смены режимов не внесли принципиальных изменений в такое положение вещей. Лишним подтверждением может служить довольно быстрое и практически беспроблемное восстановление государственного («корпоративного», в терминологии А. Илларионова) контроля за различными сферами экономической, административной, интеллектуальной и культурной деятельности в стране.
Отсюда и специфика кризисов российских социально-политических систем и режимов на протяжении сотни лет – с начала ХХ в. до начала XXI в. Ни один из них не может быть представлен по хрестоматийным схемам раскола и противостояния между «массой» и «элитой» или «элитой» и «властью», «массой» и «властью». Во всех ситуациях пережитых политических переломов и переходов главным действующим фактором оказывалась неспособность данной конфигурации правящих групп сохранять свое господство и порожденные такой ситуацией расколы и конфликты внутри самой конфигурации; «желания» или интересы нижележащих общественных слоев значимой роли не играли. В экстраординарных ситуациях социального возбуждения эмоциональный фон массовых ожиданий и иллюзий мог служить лишь дополнительной поддержкой господствующих структур.
Консолидация: фантом и проблема. Изложенные соображения, как представляется, дают возможность подойти к часто возникающей в социально-политических дискуссиях последнего времени теме «консолидации» российского общества или его структурных компонентов.
Проблема консолидированности в зоне самих властных структур требует обращения к персонализированным и окказиональным факторам, а потому в ограниченной мере доступна социологическому анализу; пока оставим ее за рамками рассмотрения.
В «элитарной» зоне, как отмечено выше, наблюдается скорее пониженная, по сравнению с условно «нормальными» образцами или «мировыми» стандартами, степень самоопределения и дифференциации специфических интересов отдельных групп. В то же время налицо избыточная, по сравнению с теми же стандартами, консолидированность элитарных и властных структур. В результате не может эффективно исполняться одна из важнейших функций элитарных структур – артикуляция различных общественных позиций и проблем. Получается, что и элита, и общество страдают не от недостаточной консолидированности, а от недостаточной определенности различных интересов и позиций. Доминирующей тем самым становится примитивная (по Э. Дюркгейму, «механическая») солидарность однородных, как бы извне, «сверху» организованных или «построенных» единиц. Между тем для развитых социальных систем характерно эффективное взаимодействие самостоятельных, разнообразных и взаимодополняющих субъектов действия («органическая солидарность»).
В зоне отношений между элитарными структурами и «массами» на протяжении уже не 100, а примерно последних 300 лет можно было наблюдать смену привычных и (в переломные периоды) непривычных форм противостояния, причем элита практически неизменно выступала как опора и проводник влияния власти (протестующие элитарные течения в конце XIX в. или столетие спустя скорее действовали как «контрэлита»).
Приходится констатировать, что ситуация не изменилась и после политического перелома начала 90-х гг. прошлого века. Различные по глубине и долговременности перемены на властных и элитарных уровнях не привели к принципиальному пересмотру взаимоотношений и взаимных оценок элитарных и массовых слоев. После недолгого всплеска «всеобщих» надежд реформы 1991–1992 гг., а тем более их инициаторы, воспринимаются общественным мнением преимущественно негативно.
Древняя формула – требование «хлеба и зрелищ» – в исторической прагматике давно расчленена на неравнозначные компоненты: одна часть общества нуждается в «хлебе насущном» – средствах удовлетворения повседневных массовых запросов, другая – в «зрелищах», к которым у нас, как известно, относятся также свободы и демократия, допущенные в российскую обитель как предмет зрелища, а не реального массового участия…
Небольшой пример. 76 % имеющих высшее образование и 78 % с образованием ниже среднего, то есть практически «все» в равной мере, опасались, что в 2006 г. в России произойдет рост цен, падение благосостояния населения. А «закручивания гаек», ограничения прав и свобод опасались 15 % высокообразованных и 6 % низкообразованных – здесь уже опасения явно разделены. Примерно такую же картину получим, рассматривая суждения по статусным группам (десятиступенчатая шкала статусов сведена к трем группам): ростом цен обеспокоены в равной мере все (76–78 %), а «закручиванием гаек» – 12 % в высшей статусной группе и только 5 % в низшей (январь 2006 г., N = 1600 человек).
Вряд ли можно допустить, что в ближайшем или обозримом будущем эти интересы сомкнутся на элитарных высотах. Более вероятен все же иной вариант «консолидации» интересов и сил, если возвышенно-либеральные ценности и демократические механизмы будут задействованы как средства обеспечения «хлеба насущного», то есть достойного качества массовой жизни. Этого не произошло ни в годы переломных реформ, ни в месяцы подъема социальных протестов начала 2005 г.
Ограниченная в своих возможностях и претензиях сегодняшняя оппозиционная контрэлита заметной массовой поддержки не получила. Фатальной для нее оказалась неспособность (нерешительность и нежелание) артикулировать массовый протест против экономической политики власти начала 2005 г. Наличие «незаработанных» страной средств, оказавшихся в распоряжении власти, позволило ей в очередной раз использовать популистские настроения («восстание масс» на российский лад) для укрепления регрессивных тенденций в экономике и политической системе.
За все годы последних перемен и потрясений на отечественном социально-политическом поле сохраняется явное расхождение интересов и опасений «элитарного» и «массового» уровней.
Для российской социально-политической сцены ситуации массового, условно-«всеобщего» эмоционально-политического возбуждения оставались до сих пор редкими исключениями. Одна из них наблюдалась, видимо, весной 1917 г., вторая – в конце 1980-х гг. Сходные признаки обеих ситуаций – крушение и дискредитация «старой» системы господства, взвинченные ожидания, неопределенность перспективы, неизбежно непрочная, рыхлая и кратковременная консолидация разнородных сил и интересов на основе общего отрицания «старого» строя («негативная консолидация»).
В последнее время некоторые аналогии такой структуре социально-политических процессов дают перипетии «цветных» революций в ближнем зарубежье. Позитивная консолидация, то есть консолидация «за», на массово-эмоциональной основе вряд ли могла складываться, для нее требуется некоторая определенность ориентации и организации действующих сил, а вместе с тем и разграничения между их активистами, сторонниками, «попутчиками» и т. п. Стоит заметить, что при отсутствии атмосферы массового возбуждения оппозиция действующей власти вынуждена искать способы «позитивной» консолидации своих потенциальных сторонников, выдвигая привлекательные программы, лозунги, фигуры лидеров.
Опросы последнего времени представляют существенные особенности массовых установок в отношении российской власти различных эпох. Приводятся результаты однотипных опросов 1998, 2001 и 2005 гг.; в каждом из них респондентов просили указать (в предложенном списке) черты, характерные для власти советской («застойного» периода) и современной российской (табл. 1).
Таблица 1
«Качества» власти
(в % от числа опрошенных в каждом году)
Фактически по всем позитивным качествам (законность, честность, близость людям, прочность, справедливость и др.) показатели, приписываемые советской власти, значительно выше, чем соответствующие признаки нынешних властей. А по негативным характеристикам (коррумпированность, слабость, удаленность от народа и др.) нынешняя система правления в общественном мнении далеко опережает прошлую. Единственное, не очень значимое исключение – по уровню «образованности, интеллигентности» нынешняя власть не уступает «старой».
Примечательны колебания некоторых оценок российской власти за последние годы. Так, распространенность представлений о коррумпированности власти, о ее непрофессионализме, об удаленности от народа в 2001 г. заметно снизилась по сравнению с 1998 г. (скорее всего, это было связано с надеждами на новый порядок В. Путина), но к 2005 г. вернулась к прежнему уровню и даже превзошла его. По контрасту с современной властью ее советская предшественница стала казаться опрошенным более законной, сильной, компетентной, уважаемой. В то же время власть нынешняя стала представляться части опрошенных более привычной, авторитетной, сильной, хотя и менее законной. По представлениям о бюрократичности она догнала и перегнала советскую.
Для дальнейшего более подробного анализа ограничимся рассмотрением только тех позиций из списка «качеств» власти, которые привлекли наибольшее внимание респондентов (табл. 2 и 3).
Таблица 2
Качества власти
(группы по возрасту, в % от числа опрошенных в каждом году)
Таблица 3
Качества нынешней власти
(группы по отношению к В. Путину, в % по столбцу)
В глазах молодых людей (до 25 лет) образ советской власти несколько улучшился: она теперь кажется им более законной, прочной, справедливой, менее бюрократической, чем казалась около восьми лет назад. А у старших возрастов, напротив, представления о достоинствах советского режима по ряду позиций ухудшились: он стал казаться более коррумпированным, менее привычным, более слабым и далеким от народа.
«Лояльные» и «нелояльные»: консолидация мнений? Оценки качеств советской власти в электоратах современных политических сил имеют явно выраженный идеологический характер. Так, эту власть считают законной 43 % потенциальных избирателей КПРФ, 35 % электората «Родины», 27 % – «Единой России», а коррумпированной – лишь 8 % сторонников КПРФ, 13 % избирателей «Единой России», 14 % – «Родины». Близкой к народу видят советскую власть 62 % электората КПРФ, 30 % – «Единой России», 39 % – ЛДПР, 26 % избирателей «Родины».
Пожалуй, более интересны данные об отношении тех же электоратов к нынешней власти. Ее законность отмечают всего 9 % коммунистического электората, что вполне объяснимо. Но и среди сторонников государственной «партии власти» на эту черту обращает внимание не более 14 %. Близкой к народу эту власть видят 2 % сторонников КПРФ и 6 % – «Единой России». Точно так же распределяются в этих группах мнения о близости власти к народу (2 % и 6 %). В то же время власть считают коррумпированной 73 % избирателей КПРФ и 61 % избирателей «Единой России», далекой от народа – 49 % и 38 %, бюрократической – 36 % и 38 % соответственно. Получается, что суждения о власти избирателей непримиримой оппозиции и правящей партии не слишком отличаются друг от друга. Это значит, что власть не имеет сколько-нибудь прочной «идейной» опоры в собственном электорате.
Если взять характеристики нынешней власти у групп, отличающихся мерой надежд на правительство, получим следующую картину. Законность нынешней власти отмечают 11 % среди тех, кто надеется на способность правительства улучшить положение в стране, и 4 % среди не имеющих такой надежды, справедливость власти усматривают 4 % и 3 % соответственно, коррумпированность – 57 % и 66 %, отдаленность от народа – 40 % и 46 %, бюрократичность – 40 % и 46 % соответственно.
Аналогичное распределение, точнее почти полное однообразие суждений о власти, получается при сопоставлении мнений представителей разных мнений о том, как идут дела в сегодняшней России. Из считающих, что дела идут в «правильном направлении», на законность действующей власти обращают внимание 6 %, из тех, кто с этим не согласен, – 5 %. Называют эту власть близкой народу 4 % и 3 %, коррумпированной – 68 % и 58 %, «своей», привычной – 3 % и 2 % соответственно.
Наконец, обратимся к оценкам власти устами одобряющих и не одобряющих деятельность президента В. Путина (см. табл. 3).
Таким образом, уровень демонстративно критических оценок сегодняшней власти весьма мало связан с выражениями лояльности по отношению к ее институтам и носителям. Как можно объяснить столь странное на первый взгляд сочетание лояльности и критичности? Скорее всего, тем, что противоречивые оценки имеют разные основания и исполняют различные функции в структуре массового сознания. Показатели демонстративного «одобрения в целом» являются высокими только по отношению к деятельности президента (при том что полностью одобряют его действия 16 %; январь 2006 г., N = 2100 человек) и означают безальтернативность «последней надежды» населения. Негативные оценки всех прочих властных институтов в значительной мере прагматичны, то есть обусловлены реальным жизненным опытом людей в обстановке неудовлетворенности и неуверенности в будущем. Как видно из ряда полученных ранее опросных данных, резко критические суждения о власть имущих перекладывают ответственность за все беды и трудности с высшего должностного лица на его окружение и нижестоящих исполнителей. Кроме того, в российском общественном мнении явно или скрыто присутствует противопоставление нынешних порядков советским, преимущественно в пользу последних: в январе 2006 г. 43 % против 45 % (N = 1600 человек) предпочли бы сохранение положения, существовавшего до «перестройки».
Страх вместо доверия? В заключение темы обратимся к данным о доверии и страхе в отношении нынешней власти, полученным в одном из опросов декабря 2005 г. (N = 1600 человек). 8 % опрошенных сообщили, что они «определенно доверяют» нынешней власти, еще 38 % – «скорее доверяют» ей, 49 % выразили недоверие, в том числе 16 % – «определенно». Общее соотношение доверяющих и не доверяющих власти составило, таким образом, 46: 49. Среди самых молодых, до 25 лет, уровень доверия власти наибольший (55: 38), среди тех, кому 40–54 года, – наименьший (44: 51).
«Боятся» власти, по собственному признанию, 14 % опрошенных (лишь 2 % «определенно» боятся), скорее и определенно не испытывают страха перед властью 80 %. Чаще всего отмечают страх перед властью в старшем возрасте, 55 лет и старше (16: 76), реже всего подвержены ему 25 – 39-летние (11: 83). Процентные различия в данном случае не слишком значимы, подавляющее большинство, очевидно, страха перед властью не имеет. Согласно другому декабрьскому опросу, 58 % против 30 % сочли, что за последние годы в стране стало «больше страха». Но сам этот страх, скорее всего, можно понимать как неуверенность, как опасения (нежелательных событий, неверных действий и т. п.), а не как прямую угрозу жизни и безопасности людей со стороны власти. Этой характерной для тоталитарных режимов опоры российская власть в настоящее время не имеет.
Элитарные структуры в постсоветской ситуации: возможности исследования, предварительные замечания
В многочисленных дискуссиях о современном положении и перспективах развития российского общества неизменно присутствует «проблема элиты». Анализ обширного эмпирического материала, полученного в ходе исследования, целесообразно предварить хотя бы кратким обсуждением некоторых методологических аспектов постановки этой проблемы и соответствующих дефиниций. Как правило, общественный и публицистический интерес сконцентрирован в данном случае на ответственности нынешней (условно говоря, постсоветской) элиты за кризисы исторического развития страны и поисках выхода из сложившейся ситуации. Социальные и исторические рамки «элиты» как категории исследования общества редко становятся при этом предметом внимания. Между тем при использовании такой категории важно представлять, какие «реальные», эмпирически наблюдаемые группы (социальные слои, типы) к ней могут быть отнесены в определенных условиях, какие функции (задачи, роли) правомерно связывать с деятельностью таких групп в различные периоды. Не углубляясь в методологические тонкости, ограничимся некоторыми необходимыми замечаниями.
В принципе понятие «элита» – не эмпирическая, а, пользуясь известной терминологией М. Вебера, «идеально-типическая» категория, то есть конструкт, используемый для исследовательских целей. Для определения общественных слоев и групп как элитарных существенны такие признаки, как социальные ресурсы (обладание специальными знаниями, благами, возможностями влияния, доступом к власти), обозначенная обособленность от других групп (престиж, «избранность»), характер деятельности, функции (поддержание порядка, репродукция образца, адаптация или сопротивление изменениям).
При рассмотрении сегодняшних элитарных групп нередко происходит перенесение (проекция) характеристик структур традиционных обществ (сословий, каст, орденов, лож, тайных обществ, «света»), что допустимо в меру понимания условности, метафоричности таких аналогий. Следует принимать во внимание, что механизмы и функции замкнутости, консолидации, рекрутмента («отбора»), высокостатусности современных элит принципиально иные, чем были у средневековых, восточных и прочих их аналогов. И, разумеется, необходимо избегать соблазна – скорее публицистического – приписывать элитарным группам такие антропоморфные признаки, как обладание сознанием, волей, желаниями, миссией. В дефиниции «элитарности» наиболее важен не «кадровый состав» соответствующих групп, а способ их действия с его нормативно-ценностными и символическими компонентами, «кумирами» и мифами («автомоделями», на языке отечественной семиотики времен Ю.М. Лотмана).
Типы элиты в российской исторической традиции
Практически все современные трактовки и проблемы элитарных групп, барьеров, функций непосредственно восходят к советскому периоду. Принятая пока как единственно уместная характеристика российского общества со всеми его социальными институтами и группами как постсоветского адекватна, поскольку общество, государство и граждане доселе обитают не в «новом» доме, а на развалинах «старого» (советской институциональной и социально-групповой структуры). Более древние конструкции вместе с соответствующим человеческим «материалом» как будто полностью уничтожены после 1917 г. (заметные сегодня натужные воздыхания по былой аристократии и «венценосцам» скорее обозначают отсутствие места соответствующих феноменов в реально значимой социальной памяти). Тем не менее заслуживают внимания некоторые «фазовые» сходства структур, способных воспроизводиться при радикальной смене условий и «материала». Отметим некоторые моменты.
Короткие ряды традиции
Российское историческое время сложено из относительно коротких – по меркам других обществ – отрезков, каждый из которых как бы начинает историю (институциональную традицию и память) заново, «с чистого листа». Каждый период обычно находит свое «оправдание» в отрицании предыдущего правления и расправах с его элитарными структурами. Функции отсутствующей исторической традиции (как инструмента легализации и поддержки существующего порядка) восполняются квазиисторической мифологией.
«Назначенные» элиты
На разных этапах прерывистой монархической истории России наибольшую роль в качестве опор трона, военачальников, наместников почти всегда играла не традиционная знать, выводившая свои привилегии от «Рюриковичей», а «назначенные» элитарные группы и фигуры (дворяне, приближенные, чиновники). В одном из писем князю Курбскому Иван IV утверждал, что перед богоданным самодержцем все – холопы, независимо от звания и рода. Как известно, и спустя столетия этот принцип не только постоянно использовался, но и, что не менее важно, с готовностью воспринимался как должное на разных ступенях государственной иерархии – вплоть до последнего времени. Социальная категория «пэров» (равных по знатности) практически никогда не работала.
Самозванчество и цареубийство как атрибут наследования власти
Легитимный механизм наследования царских полномочий утвердился в России за 100 с небольшим лет до падения монархии, после повторявшихся периодов дворцовых переворотов, цареубийств и самозванчества (как «верхушечного», так и «низового», наиболее яркие примеры XVIII в. не нуждаются в напоминании). Притом, в соответствии с архетипической моделью, изученной Дж. Фрэзером (а еще ранее описанной Шекспиром), причастный к убийству с необходимостью получал корону, менее значимый приз не годился для оправдания злодейства.
От милостей до казней
В структуре самодержавного произвола (царского и последующих периодов) наиболее эффективным инструментом статусного взлета всегда оказывалось благорасположение первого лица, достаточно легко переходящее в подозрительность и гнев (если не со стороны «самого», то со стороны его преемников). Такие карьерные повороты становились практически неизбежными, когда фавориты предъявляли завышенные претензии, например на роль соперников или наследников. Столь же неизбежно «мотором» карьерного продвижения постоянно, во все времена и при всех режимах, служили клановые интриги, лоббизм, доносы и т. п. Критерием сохранения статуса «назначенной» знати оказывалась не эффективность исполнения ею своих функций, а доверие со стороны вышестоящих; тем самым определялись принципиальные различия между «лояльной» бюрократией и ее «рациональными» моделями (по М. Веберу).
Два «модернизационных» мифа XIX века
Первый из них использовал Пушкин, называя правительство Николая I «единственным европейцем», то есть агентом модернизации в духе Петра и его чиновников. «Крестьянский» кризис середины XIX в. – не преодоленный и полстолетием позже – показал пределы показной (в основном военно-технической) модернизации без изменения институциональной структуры общества. Еще раньше стала очевидной безнадежная коррумпированность бюрократии в малограмотном и не обладающем правовой культурой обществе. От героизации фигуры Петра просветительская литература перешла к жесткому обличению самодержавно-бюрократических опытов модернизации («История одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина). К концу века государственной власти пришлось отказаться от претензий на роль единственной или главной движущей силы европеизации. Проводниками материально-технических компонентов этого процесса выступили бизнес и связанный с ним слой технических специалистов – групп, избежавших славы и претензий на элитарные роли. В значительной мере это обусловлено тем, что в годы, когда – после Крымской войны и реформы 1861 г. – Россия довольно широко открыла двери (уже не «окно») в Европу, промышленная модернизация там испытывала первые тяжелые кризисы, а различные варианты моральной и эгалитаристской критики прогресса находили благодатную почву. В этой ситуации сформировался второй российский модернизационный миф XIX в. – «интеллигентский».
Миссия русской интеллигенции – воображаемая и реальная
В собственных и широко распространенных представлениях отечественная интеллигенция брала на себя миссию слома идейных основ патриотического консерватизма («православия – самодержавия – народности») и трансплантации на российскую ниву лучших плодов европейского прогресса и просвещения без его «вредных привычек» (индивидуализма, цинизма). Преданность своему делу, готовность к самопожертвованию, а потом и ореол мучеников «за правду» давали основания придавать деятельности этой специфической социально-нравственной группы ауру вдохновенных неофитов религиозного возрождения. Если оценивать реальные, исторически значимые результаты деятельности интеллигенции за время ее активной жизни (то есть примерно за 50 лет в конце XIX и начале XX в.), приходится признать, что разрушительную часть своей миссии она (и ее кумиры) практически выполнила. Н. Бердяев однажды причислил к «духам русской революции» Гоголя, Достоевского и Толстого как разрушителей устоев традиционной России. А со сменой общественно-политической ситуации в стране к концу века нравственные максималисты были вынуждены уступить роль «лидера мнений» не лучшим из собственных учеников – куда более практическим и куда менее нравственно обремененным адептам радикального терроризма, сначала индивидуального, а потом и массового. И тем самым создать условия для последующего собственного уничтожения – ликвидации интеллигенции как особого социально-исторического феномена и условий ее существования.
Отметим некоторые особенности этого феномена, необходимые для дальнейшего анализа интересующей нас темы. Его носителей никоим образом нельзя представить как профессиональную группу работников какой-то отрасли «интеллектуального труда» («мыслящий пролетариат», в воображении Д. Писарева) или поставить в один списочный ряд с античными жрецами, придворными мудрецами восточных цивилизаций или специалистами новейшего хай-тека – слишком уж разнятся способы и функции использования интеллектуальных «ресурсов» в различные эпохи. К тому же трудно приписать профессионализм и узкую специализацию в какой-либо конкретной сфере вдохновенным интеллигентам, блеснувшим на переломе XIX и XX вв. Специфика – даже уникальность – интеллигентского феномена в принципе объяснима особенностями расстановки сил и мнений в российском обществе в период напряженного выбора варианта модернизации. Положение высокообразованной (по чужим, европейским меркам), оторванной от традиционной «почвы», прямо или косвенно противостоявшей власти и не имевшей даже надежды на массовую поддержку интеллигенции побуждало ее взяться за невыполнимую задачу (и уже попутно разбираться в тонкостях души человеческой). Некоторые аналоги, вероятно, можно найти в модернизационных катаклизмах восточных, африканских, латиноамериканских обществ с существенно понижающим ситуацию коэффициентом: миссию модернизирующих элит там чаще всего берут на себя группы, не прошедшие европейской цивилизационной школы и потому готовые ограничиться соединением нахватанного радикального эгалитаризма (или исламизма) с полученным по случаю стрелковым вооружением и элементами тоталитарных форм государственной организации.
В качестве элитарного фактора русская интеллигенция представляла себя антиподом чиновничества по всем ориентирам (служение – служба, творчество – исполнение, свобода – послушание, мир символов – иерархия начальников, исторический «отбор» – назначение власть имущими и т. д.; нередкие случаи пересечения групп на личном уровне не имели принципиального значения).
Правомерно говорить о противостоянии двух моделей модернизации – бюрократической и интеллигентской (и, соответственно, двух «мифов» русского XIX в.). Ни одна из них не была осуществлена до конца, что и создало условия для серии катаклизмов последующего столетия. Это противостояние удалось устранить советской эпохе, формально зачислившей бывшую интеллигенцию в госслужащих.
Русская интеллигенция – классический пример элитарного феномена, не связанного с какой-либо социально-групповой структурой, членством, организационными связями и т. п. Она могла привлекать последователей в разных слоях и сословиях тогдашнего общества, не принадлежа ни к одному из них. В принципе элитарная группа «интеллигентского» типа консолидирована вокруг символов, а бюрократическая – вокруг должностей. В функции интеллигенции входила консолидация действий и «теченья мыслей» вокруг символических структур, кумиров, «учителей» (притом не только «своих»: когда Ф. Достоевский писал, что у русских «две родины – Россия и Западная Европа», под «русскими» имелись в виду тогдашние интеллигентские просветители). В этой среде выделялся «высший» – символически – слой (знаменитые литераторы, публицисты, художники) и ориентированная на него довольно широкая масса «низовых» последователей (врачи, учителя, земские активисты). Они не пытались «вести за собой» страну или влиять на государственную политику, но реально влияли на нравственную атмосферу в обществе. (Известен разговор двух весьма консервативных по убеждениям литераторов, Достоевского и Суворина, в конце 1870-х гг. на крайне острую тему поднявшего голову революционного терроризма. Осуждая его акции, оба собеседника уверяли, что ни в коем случае не стали бы доносчиками, еcли бы узнали о готовящемся покушении. Напрашиваются сопоставления с позднейшими ситуациями и состоянием общественной атмосферы, когда подобные суждения стали принципиально невозможными.)
Крушение «старых» российских элит
Со сменой эпох (после 1917 г.) прекратили существование все элитарные феномены российского общества, причем это произошло еще до того, как были уничтожены соответствующие социальные группы, классы, сословия. Значительная часть носителей элитарных функций была физически истреблена Гражданской войной и волнами массового террора, некоторые ушли в эмиграцию, но все же главным фактором крушения элитарных структур была ликвидация их функций («места») в обществе, соответствующих ожиданий, символов, мифов. По мере того как советская система создавала свои элитарные вертикали и средства их поддержки, все «старые» конструкты оставались не у дел и утрачивали смысл. Судьба же человеческого («кадрового») состава этих структур оказалась более сложной – немалая их доля с переменным успехом попыталась (или была вынуждена) адаптироваться к новым обстоятельствам.
На протяжении 70 с лишним лет партийно-советского господства элитарные структуры и группы пережили ряд существенных трансформаций.
От революционной элиты к бюрократической номенклатуре
Главная ось всей социальной организации (и, если так можно выразиться, главное социальное изобретение советской эпохи) – всепроникающий механизм партийно-советской номенклатуры, то есть жестко построенной вертикали власти, влияния и контроля во всех областях жизни общества, опиравшейся на назначенных «сверху» и ответственных только перед ним, «верхом», порученцев. В отличие от иных иерархических социальных систем (например, феодальных), самый верхний уровень господства имел возможность непосредственно проводить свои требования на любом уровне вертикали. Формально в стране были задекларированы несколько якобы автономных вертикальных иерархически-властных линий – партийных, советских, «общественных» (профсоюзных, научных, а также специализированных в хозяйственной деятельности, военной, охранительной и пр.), но реальное значение имела лишь одна, именовавшаяся «партийно-государственной» (при том что «госпартия» политической партией не являлась, а «партгосударство» не было государством в собственном смысле этого слова). Все же прочие линии использовались как источник ресурса для поддержки и прикрытия универсальной «оси».
В период захвата и первичной организации власти в качестве революционной элиты выступала группа, консолидированная общими символами и кумирами, энергией разрушения и унаследованной от «второго эшелона» радикальной интеллигенции готовностью жертвовать чужими и собственными жизнями во имя предполагаемых возвышенными целей. На протяжении ряда последующих переломов эта элита, практически полностью сменившая свой персональный состав, трансформировалась в разветвленную систему все более коррумпированной номенклатурной бюрократии.
В некоторых аспектах («назначенство», контроль сверху, коррумпированность) советская номенклатура выглядела преемником традиций старого чиновничества, но уже по масштабам численности, претензий, самоуверенного цинизма и безграничного страха перед начальством значительно его превосходила. В отличие от своих предшественников, «новая» номенклатура не имела ни своей истории и традиций, ни возможности для консолидации, ни малейших гарантий от постоянно грозивших ей «чисток» и расправ. Полностью беспомощная перед произволом верхов, она не способна была поддерживать сплоченность собственной корпорации или сохранять какие-то привилегии. Не обладая сколько-нибудь цивилизованными нормами внутригрупповых отношений, номенклатура в этом плане вынуждена была довольствоваться примитивным регламентом волчьей стаи или криминального сообщества. Доминирующим оставался корпоративный страх («все из-за одного», «каждый за себя») и т. п., стимулировавший массовое доносительство и отречение от «захромавших уток», а тем самым и постоянно возрождавшуюся ситуацию корпоративного заложничества.
Существенный момент длительной эволюции постреволюционной номенклатуры – прагматическое «приземление» претензий и уровня самих функционеров. За несколько десятилетий произошел переход от героического образца подвижников мировой революции (Сталин сравнивал партийные кадры с орденом меченосцев) до мелко-суетливых столоначальников разных уровней, заинтересованных в благорасположении начальства и сохранении своих привилегий. В период «застоя», старческого угасания системы господства вышли на поверхность обыденные (корыстные и статусные) интересы иерархии номенклатурных функционеров. Ориентации на «европейские» рационально-бюрократические стандарты в этой среде никогда не просматривалось. А нагловато-хамский стиль отношений с нижестоящими или «недопущенными» к привилегиям власти постоянно служил прикрытием комплекса собственной неполноценности.
Чтобы поддерживать собственную (по меньшей мере воображаемую) устойчивость, вертикаль власти нуждалась в ресурсах поддержки разного рода, прежде всего институциональной.
Такой «ближайший» к власти ресурс неизменно поставляли силовые и карательные институты (армия, службы безопасности, суд – прокуратура – ГУЛАГ), чьей функцией было поддержание мобилизационной напряженности в обществе. Но приближенность к власти, оплачиваемая набором привилегий, никогда не означала самостоятельного участия силовых структур в принятии властных решений. Иерархии военного, полицейского и тому подобного управления действовали при властной вертикали. Пресловутые сталинские «чистки» верхушек военных и карательных ведомств были направлены на то, чтобы держать их в таком же состоянии неуверенности, экзистенциального и статусного страха, в котором жила вся номенклатурная бюрократия. (Легенда о попытке карательного ведомства подчинить себе госпартийную вертикаль была пущена в ход Н. Хрущевым, чтобы отвести эффект разоблачения сталинизма от партийной вертикали – и от самого себя.)
Демонстративным апофеозом номенклатурной милитаризации явилась начатая в разгар войны, в 1943 г., затея с переодеванием всей высшей партийной элиты в генеральские мундиры (главнокомандующего – в маршальский). Несколько лет спустя, в конце 40-х, была торжественно введена табель о рангах, мундирах, погонах и пр. уже для целого ряда профессий (от георазведки до почтовой службы).
На поверхности официальной общественно-политической жизни советского времени постоянно (особенно, кстати, в канун очередных ее переломов – в последние годы правлений Сталина, Хрущева, Брежнева) кипели «идеологические» страсти, обличались отступники, провозглашались требования сохранять верность учениям отцов-основателей и – что всегда было более важным – очередным руководящим установкам. Многочисленная армия идеологических надзирателей на всех уровнях властной вертикали (в партаппарате, СМИ, образовательных и ученых заведениях) призвана была следить за соответствием принятым стандартам написанных, произнесенных, даже воображенных текстов. Чиновники общественных наук, активно участвовавшие как в тайных расправах над неугодными, так и в показных мероприятиях, претендовали на статус «идеологической» элиты, для которой в номенклатурной системе не было места. Функционеры идеологического профиля, как правило, занимали второстепенные позиции во властной иерархии («третьи секретари» в парткомах разного уровня). Формально, согласно официальным декларациям, режим опирался на «научную идеологию», на деле же использовал ссылки на «классические источники» в соответствии с конъюнктурными нуждами. Поэтому не вполне адекватна распространенная в советологической литературе характеристика партийно-государственного правления как «идеократии». Апелляции к идеологическим формулам нужны были для самооправдания властной вертикали, а также для поддержания атмосферы единомыслия в обществе (особенно среди его более активной и молодой части).
Каждый шаг по устранению одиозных черт сталинского режима, нормализации отношений с Западом и пр. неизменно происходил под страхом общей катастрофы системы. И наступления ответственности ее лидеров за преступления прошлых лет. Отсюда постоянные акции «сдерживания» критики (показательна череда событий знаменательного и трагического 1956 г.). Ослабление политических репрессий пытались сбалансировать укреплением «идеологической дисциплины» (выражение В. Ягодкина, московского идеологического погромщика начала 1970-х), борьбой с «ревизионизмом», «формализмом» и пр. в среде художников, литераторов, экономистов, философов, социологов и т. д. В сталинские годы все и всяческие прегрешения, приписываемые неугодным, объявлялись политическими преступлениями – со всеми положенными последствиями. А в менее жестокие времена на поверхность выступали идеологические мотивы проработок. Реальная функция карательных акций, массовых или избирательных, оставалась той же – поддержание атмосферы послушного страха и трепета в обществе.
Приложением к «цеху» идеологической поддержки примерно с конца 1920-х гг. служили такие насквозь идеологизированные дисциплины, как официально признанные философия, история, политэкономия и пр., со своей иерархией чинов и званий и деятельностью, слабо напоминающей старомодно-академические области знания. Доминирующими занятиями в этой среде были непрерывные клятвы на верность руководящим силам, а также нескончаемые садистски-сладострастные обличения уклонистов, отступников и прочих супостатов в собственных рядах. Обычной практикой было возвеличивание и ниспровержение временных авторитетов (то есть лиц, таковыми назначенных), превращаемых в мальчиков для показательного битья. После того как поводы и методы подобных акций были преданы забвению, главным плодом долгой (два-три «рабочих» поколения) деятельности такого рода оказалась относительно многочисленная группа тогдашних выдвиженцев на влиятельные (вплоть до сегодняшнего дня) посты в различных учреждениях социально-научного профиля.
Фантом интеллигенции
В первые советские годы, примерно до середины 30-х, интеллигенция (точнее, люди и традиции, оставшиеся от устаревшей структуры) нарочито третировалась как «чуждое» явление, профессорских детей не хотели принимать в комсомол и ограничивали при поступлении в институты, «интеллигентские привычки» (даже ношение галстуков) высмеивались. Провозглашена была ставка на формирование «своей», рабоче-крестьянской литературы, «красной профессуры» и т. д. Серия карательных акций против «чуждой интеллигенции», начатая в 1921–1922 гг. (из опасений, как бы нэп не стал могильщиком режима), увенчалась травлей технических специалистов (после сфабрикованного «дела Промпартии»), научных кадров («академические» процессы начала 1930-х) и, наконец, приведением к общему (государственному) знаменателю разнообразия стилей и организаций литераторов, художников и т. д. Со второй половины 30-х гг. прямые репрессии и угрозы (политика «кнута») дополняются политикой «пряника» – снятием ряда ограничений для выходцев из интеллигентской среды, установлением высоких гонораров, доступом к дефицитным благам (квартиры, дачи, автомобили, зарубежные поездки и встречи – разумеется, под бдительным контролем соответствующих органов, цензуры и спецподразделений в самих «творческих» организациях). Ценой признания рудиментарной интеллигенции со стороны власти явился полный отказ от свободы творчества и мысли в пользу «служения» интересам властной вертикали (точнее, выслуживания перед ней). Чем бы ни оправдывалось (субъективно или публично) такое отречение от ценностей, консолидировавших некогда «старую» российскую интеллигенцию, – интересами спасения ценностей культуры, стремлением цивилизовать отношения между властью и народом, просто желанием выжить, – оно означало полную идейную и моральную капитуляцию, сделавшую невозможным существование интеллигенции как социального феномена. Фактическое превращение «творцов» в государственных служащих покончило с историческим противостоянием интеллигенции и бюрократии. (Стоит напомнить, что требование посадить людей «творческих» профессий на казенное жалованье, дабы не допустить опасного вольнодумства с их стороны, прозвучало из уст Хрущева в 1963 г., и газеты уже начали публиковать поток восторженных откликов, но затея оборвалась на полуслове – как и породившая ее противоречивая эпоха.)
«Свободно парящий разум» (die freischwebende Intelligenz К. Маннгейма), или творческий дух, был недопустим в системе тотального господства. Но некий «интеллигентный» фасад режиму требовался – для самоутверждения и в какой-то мере для международного имиджа. Поэтому властная вертикаль нуждалась не только в постоянном восхвалении своих достижений и вождя (то есть в клакерских аплодисментах, которые обычно обеспечивала «творческая» обслуга среднего уровня с помощью «массовой» литературы, музыки, песен, репродукций и пр.), но и в символической поддержке (или хотя бы лояльности) со стороны мастеров культуры высшего класса. Последним приходилось исполнять функцию ампирного фасада режима.
Специалисты и ученые: под колпаком и на содержании у власти
Положение научного сообщества и ученых («научных кадров») в партийно-советской системе – особая и весьма болезненная проблема. Востребованными были преимущественно прикладные разработки, дающие непосредственный эффект для ВПК, конкурентоспособные и экономически выгодные; «чистая» (фундаментальная) наука и ее творцы почти всегда оставались в загоне. Избирательно поощряя «нужных» специалистов, власть имущие не допускали самоорганизации и взаимной поддержки в научной среде, тем более коллективного сопротивления произволу (можно вспомнить постыдную кампанию 1967–1968 гг. против «подписантов»). Время от времени устраивались идеологические набеги на различные научные отрасли – от математики до биологии, физики, технической кибернетики и пр., причинившие огромный вред целым сферам научного знания и целым поколениям их работников. Глубоко оскорбительным для достоинства серьезных ученых было приравнивание к ним (по статусу) далеких от науки активистов и надсмотрщиков от «общественных» дисциплин. Жесткий бюрократический контроль приводил к тому, что в роли ученых мужей нередко выступали чиновники от научных ведомств, организаторы престижных проектов и просто шарлатаны (типичный, но далеко не единственный пример – «лысенковщина» 50 – 60-х гг.). «Академический» статус науки и ученых – даже в той ограниченной мере, в какой он сохранялся в советское время, – неоднократно в 30-е, 60-е, да и в последние годы оказывался под угрозой.
Необходимость постоянно приспосабливаться к идеологическому прессу и бюрократическому контролю всегда создавала почву для коррумпирования самой среды людей интеллигентных профессий – как нравственного, так и денежного. В принципе, «заказной» отзыв на диссертацию и «заказной» судебный приговор – феномены одного порядка, так как делаются вопреки закону, нормам профессиональной грамотности и этики, за вознаграждение или под страхом наказания. Все более распространенная в последние годы практика денежного подкупа соответствующих функционеров подготовлена нравственной деградацией их цеха в прошлом.
«Демонстративная элита» советского образца
Приметная черта наглухо закрытой или просто отсутствующей общественно-политической жизни советского времени – списки «знатных людей» из различных слоев (академиков, спортсменов, музыкантов, передовиков труда и т. д.), которые заполняли президиумы, награждались орденами, становились депутатами и лауреатами, по мере надобности выступали от имени «общественности» с горячим одобрением или с гневным осуждением тех, кого следовало в данный момент одобрять или проклинать. Никаких реальных действий или собственных мнений от этих людей, конечно, никто не ждал. Списки «знатных» (в позднейшей иронии – «сталинских соколов») контролировались и изменялись в соответствии с конъюнктурой.
Объяснить эту сугубо показную суету в рамках каких-либо рациональных моделей общественной жизни нельзя. Это компонент театра масок, в подлинность которых никто не верит, но почти все согласны с тем, что «так нужно». Со сменой исполнителей и технических средств (ТВ + Сеть) многие роли и приемы того театра продолжают существовать, например, под вывеской казенно-общественных учреждений: потребность в показной поддержке власти показной элитой сохраняется.
Массовое сознание и элита советского времени
По косвенным свидетельствам можно составить лишь приблизительную картину восприятия населением назначенных элитарных групп тех лет. Политическая верхушка, узкая и как будто тесно сплоченная группа «приближенных», явленная народу в повсеместно тиражируемых портретах и списках, представлялась бесконечно удаленной от повседневных забот людей и от образов поведения «обычного», знакомого людям низового начальства (характерное впечатление от внезапного падения Л. Берии: «стены закачались…»). Созданный в середине 1930-х культ верховного вождя, по всей видимости, эмоционально воспринимался на среднем уровне активистов, допущенных к власти, и довольно безразлично – на массовом, потому и прощание с ним прошло спокойно.
На протяжении полутора-двух десятков лет общество воспитывали в духе всеобщего убогого эгалитаризма, презрения не только к богатству, но и к жизненному комфорту. В поисках действенных стимулов к труду в 30-е гг. шаг за шагом внедряются различные (символические и материальные) меры поощрения «ударной» работы и «выдающихся» достижений. (Шоковый шаг: установление размера сталинских премий I степени в 300 тыс. рублей при средней зарплате менее 100 рублей – пролог к созданию значимой иерархии привилегий в самой вертикали власти.)
Массовая зависть населения к знатным («назначенным») и богатым не перешла в какие-либо активные установки отторжения от пирамиды привилегий, но подпитывала готовность участвовать в кампаниях доносительства и травли, направленных против ее уже поверженных функционеров.
Некоторые итоги: неустойчивость советских «эрзац-элит»
За семь десятилетий своего существования партийно-советский режим не создал ни эффективных институциональных структур, ни устойчивых социальных конструкций, пригодных для исполнения опорными элитами своей роли. Произвол и «назначенство» (иерархия временщиков и самозванцев на вертикали власти) обрекали на непрочность практически любые, даже благие намерения и метания. Приближенность к власти или относительно высокий потребительский статус (допуски к благам) не могли создать «настоящую» элиту (традиционную, «достижительскую» или рационально-бюрократическую), консолидированную и уверенную в своем статусе и престиже. В лучшем случае можно было говорить о подобии элит или заменителях, эрзац-элитах власти и различных сфер. Разлом и крушение советской системы за последние 15–20 лет обнаружили ограниченность этих структур со всей очевидностью.
Расцвет и крушение иллюзий «перестройки»
Главная иллюзия инициаторов, а отчасти и сторонников «перестройки» – представление о возможности коренным образом изменить общественно-политическую систему страны «сверху», то есть с помощью госпартийного механизма. По сути дела, речь шла о бюрократической модели преобразования (косвенный ремейк старой модели бюрократической модернизации). Как стало ясно уже примерно за год до августа 1991 г., влияние М. Горбачева на этот механизм оказалось слишком слабым, а сам механизм – совершенно непригодным для выполнения такой задачи. В годы гласности получили известность интеллигентские движения и клубы, выступавшие за «демократическую», или «радикальную», перестройку, они пользовались некоторым благорасположением власти, но значительного влияния не имели. Горбачев опирался на сравнительно небольшую реформаторскую группу из высшего партийного руководства, не решаясь вырваться из пут партийного аппарата и пойти на создание движения, партии или системы реально действующих государственных институтов демократического типа.
Конкурентные выборы и открытая трибуна депутатских съездов обозначили высшую точку «гласности», но не создали новой системы власти или новой расстановки сил на социально-политическом поле. Публичный характер приобрели околополитические дискуссии в СМИ и на тех же съездах, но не принятие политических решений.
Вторая иллюзия «перестройки» – мелькнувшее было в конце 80-х представление о формировании во взбудораженном обществе новой элитарной структуры на основе коалиции «реформаторской» части партийной верхушки с демократически настроенной интеллигенцией (а также с некоторыми движениями за национальные права и свободу вероисповедания). Вскоре, однако, стало понятно, что значение и прочность такой коалиции сомнительны. Интеллигентская демократия была не у власти, а только при власти – в качестве публицистов, ораторов, реже советников или консультантов, а кроме того и сверх того – в качестве демократического прикрытия бюрократических, а потом и диктаторских способов действия. Позже эти функции обесценились. Как известно, в моменты романтического увлечения «перестройкой», чтобы снискать славу демократов, было достаточно ярких публицистических выпадов против партийной монополии на власть, разработанные программы и платформы не требовались. (Должно быть, во всех известных истории радикальных поворотах во всех странах уровень имевшихся надежд значительно превышал уровень средств для их реализации…)
В ситуации политических кризисов «перестройки» (примерно с 1990 г.), а в дальнейшем – кризисов наследовавших ей властных структур (1993–1994 – 1996 гг. и т. д.) «верхи» все чаще и откровеннее обращаются за поддержкой и опорой уже не к либерально-интеллигентским группам, а к силовым институтам, то есть к тем, кто в наибольшей мере сохранил свою организацию и направленность после падения советского государства. А либерально настроенным интеллигентам, так и не сумевшим организоваться в самостоятельную общественно-политическую силу, приходится с трудом убеждать самих себя в неизбежности – во избежание худшего – хотя бы условно поддержать какие-то инициативы или кандидатуры от существующей власти. Самый наглядный и поучительный пример – ситуация вокруг президентских выборов 1996 г., фактически проложившая дорогу к смене политического режима после 1999 г.
Новая обстановка: элитарные группы при вертикали власти
Определившаяся в последние годы (ко второму президентскому сроку В. Путина) ситуация в российском обществе суммирует и как бы собирает в один узел накопившиеся проблемы, не решенные ранее. Сдвиги в экономическом положении страны, обусловленные конъюнктурой мирового энергетического рынка, позволили снизить уровень напряженности в ряде болевых точек первых «переходных» лет (невыплаты зарплаты, высокая инфляция) и повлиять на рост оптимистических настроений и ожиданий в обществе, прежде всего в его элитарных слоях и группах.
Общественное недовольство и потенциал протеста сосредоточены преимущественно в менее продвинутых сегментах населения (пожилые, менее образованные). Более активные слои общества, в какой-то мере преуспевшие в годы перемен, оказываются и более лояльными к существующей власти и ее носителям.
Неудивительно, что в таких условиях значительная часть представителей элитарных групп связывает свои надежды с государственной властью и государственной экономикой, с государственной поддержкой науки, образования, здравоохранения и т. д., почти не смущаясь тем, что само государство шаг за шагом утрачивает демократические претензии и приобретает черты абсолютистского деспотизма. Ожидание милостей от власти и страх их утратить по-прежнему разобщают и губят российские прогрессивные элиты.
Заметные перемены в последнее время наблюдаются не столько в соотношении социальных групп, сколько в их составе и генеалогии. В годы перестройки и первоначальных реформ (при Горбачеве и Ельцине) у власти находилась группа выходцев из высших эшелонов партийно-советской номенклатуры, под влиянием обстоятельств вынужденная более или менее радикально изменять свои общественно-политические ориентации. Сейчас эта группа практически полностью покинула политическую сцену, ее место заняли представители другого поколения, лишенные необходимости переживать (или демонстрировать) свой разрыв с советскими стереотипами поведения и сознания. Демонстративный идеологизм партийно-советских времен и последовавшие поиски «идеологии перестройки» при Горбачеве и «национальной идеи» при Ельцине уступили место столь же показному универсальному прагматизму (под прикрытием которого, впрочем, нередко выступают глубоко укорененные установки великодержавности, мирового противостояния, «партийного» единомыслия и пр.). Наиболее подходящими носителями такой «антиидеологической» идеологии выступили кадры менее всего затронутых веяниями перемен исполнительских служб старого госаппарата, принесшие с собой профессиональные атрибуты – стиль спецопераций, агентуру, маски, скрывающие лица, неограниченные силовые приемы и т. д.
Изменения внутри элитарных (высокостатусных, высокообразованных) групп также в значительной мере связаны со сменой поколений и стиля деятельности. Уходят или отодвигаются на второй план люди, которым приходилось выдерживать идеологические и бюрократические «накаты» советского периода, а в начале новых времен разделять демократические надежды. Выдвигаются люди, не знавшие такой общественно-политической школы и связывающие свое статусное и материальное возвышение уже с прагматическими обстоятельствами пореформенных лет.
После ликвидации зачатков публичной политики значимые перемены произошли в функциях СМИ и деятельности групп, относимых к медиасообществу: место обличительной публицистики заняли шоу и политреклама, провозвестники перемен вытеснены цинично-технологическими манипуляторами новой формации.
При отсутствии «госпартийной» монополии на кадровую политику чиновникам околовластных структур (свите, обслуге) приходится дилетантски, «вручную» распределять привилегии и тумаки во всех углах государственного хозяйства, в том числе и по отношению к элитарным группам. Как и в «добрые» старые времена, жесты внимания и адресные подачки одним сочетаются с усилением контроля над всеми, а также с установками на практическую (согласно новейшей моде – и на экономическую) эффективность. Наглядный показатель унизительного презрения власть держащих к «высоколобым» – использование их в составе декоративных прикрытий (например, «Общественной» палаты).
Вряд ли можно сегодня – и в обозримом будущем – ждать сенсационных поворотов в настроениях элитарных (как и прочих) групп российского общества. Повторно вступить в бурный поток «перестроечных» надежд никому не удастся. (Условного «нового Хрущева» ждали 20 лет, «нового Горбачева» как будто не ждет никто.) Факторами изменения обстановки могут стать эрозия нынешних массовых надежд, исчерпание материальных и моральных ресурсов существующей расстановки общественных сил. Обстоятельное изучение динамики общественных настроений важно для понимания тенденций назревающих перемен и готовности к ним различных социальных групп.