— Дитятко, вы задели меня по лицу вашей гитарой, — вполголоса, но внятно проговорил Громов, когда вслед за опередившим его Никитой шагнул с площадки трапа в самолет.

— Извините. — Никита отозвался с готовностью, однако без излишней любезности, озабоченно ощупывая свою гитару, как будто соприкосновение с громовской физиономией могло повредить именно ей.

В том, что обладателем физиономии был Громов, Никита не сомневался. В зале ожидания корнеевские мальчики показали ему Громова, Шитова и Волкову.

Громов был в светло-сером костюме, в голубоватой рубашке. Почти пурпурный галстук на ней пламенел. Громов высок, элегантен, очень хорош собой. «Девки должны падать, — уверился Никита, невольно позавидовав небрежной сдержанности манер и неброскому шику экипировки. — Ничего не скажешь, породист, гад».

Волкова и Шитов шли сзади. Никита ими пока не интересовался, до них еще достанет время. Зато Громов его, во всяком случае, заметил. И его, и гитару.

Место Никиты оказалось непосредственно у борта, у окна, чему он был безотносительно дела рад. Он же не соврал Пашке Щипакову. Он сроду не был на юге, и ему не хотелось упустить ничего из двухчасового перелета.

Гитара была в чехле, да еще в целлофан укутана. Никита удачно пристроил ее у стенки. В багажном отделении не оставил. Для него гитара не игрушка, он на этой гитаре еще и поработает, а в багажном долбанут чемоданом, и спрашивать не с кого. Он так и стюардессе громко объявил, когда она предложила гитару оставить. Хорошо, что не взял динамика. Возись тут.

«Неужели там не куплю? Не может того быть. Куплю! — успокоил он сам себя. Что бы он, ушлый парень, да не купил?.. Мандельштам, как надежное прикрытие, ждал своего часа в чемодане. Неужто восемьдесят ре дадут? Вопреки совету Новинского, Никита полистал книжку, пока сидел в зале ожидания. «Нипочем бы не дал шестидесяти».

Громов сидел по другую сторону прохода несколько впереди. Рядом с ним Волкова. Теперь Никита видел ее. Видел и затылок Шитова, тот сидел один, так же как и Никита, у борта. Уселся, положил голову на мягкий подголовник кресла и, судя по неподвижной позе, задремал. Надо думать, после Ленинграда не очухался. А может, и полета боялся. Некоторых, говорят, укачивает на взлете и при посадке.

Волкова вела себя неспокойно. Часто заговаривала с Громовым. Тот отвечал ей, не поворачивая головы. Она обернулась назад, бросила взгляд вдоль прохода. Никита подумал, уж не подобрали ли они четвертого.

Когда Волкова обернулась, Никита разглядел на ее лице темные пятна, которые она тщетно попыталась скрыть румянами и пудрой.

«Беременна. В каком направлении и в какой степени это будет иметь значение?»

Волкова с подчеркнутой любезностью поблагодарила стюардессу за леденцы. Была в ее движениях какая-то нервозная суетливость.

На полпути сделали посадку. Пассажиры вышли размяться, покурить. Никита тоже вышел. День был солнечный, здесь было много жарче, чем в Москве. Из степи волнами наплывал на аэродром горячий сухой воздух.

Громов и его спутники держались вместе, все трое курили. Волкова не просто дымила сигаретой, как делают многие девушки, затягивалась по-мужски, без дураков. Она была бы недурна, даже несмотря на пятна, если б не выражение искательного подобострастия, появлявшееся в лице ее всякий раз, как только она взглядывала на Громова.

Шитов был одет, может быть, и не дешевле Громова, но вещи к нему не льнули. Дорогой костюм был отдельно, а обладатель его, несколько худосочный, весь какой-то не расправленный, невидный колосовский женишок, — сам по себе. Никите очень хотелось проверить сходство его со сделанным по фотороботу портретом, но от этого пришлось пока отказаться, лицо отечное, неподвижное. Как видно, ресторанные кутежи и те требуют тренировки.

Особо разглядывать не следовало даже издалека. Никита отвернулся и прогулочным шагом медленно побрел по короткой и жесткой, как стерня, выгоревшей траве. Самолет сел на самом краю летного поля, близка была степь, поражавшая бескрайней, казалось, ровностью. Деревья недалекой лесополосы, щедро припорошенные белесой пылью, мало рознились цветом от окружавшей их степи. Земля, тусклая зелень, блеклое небо — все излучало сухой, устоявшийся жар.

Никита прохаживался, чувствуя себя без формы непривычно легко. Мурлыкал невнятное себе под нос и вспоминал последний корнеевский совет, «решающий, завершающий, определяющий», как окрестил его сам Михаил Сергеевич.

«Работать все время в полном напряжении, в чужом облике — немыслимо. Обнаруживай островки совпадений, минуты искренности, где можно быть самим собой, и на них отдыхай. Без уменья хотя бы на миг расслабить мускулы ни один боксер и раунда не выдержит».

Сейчас — островок совпадения. Реально не существующий обладатель паспорта, который греется в нагрудном кармане спортивной куртки с эмблемой студенческого стройотряда на рукаве, Никита Сорокин мог бы ощущать лично то же, что Никита Лобачев: радость от полета, от южного ветра, от предвкушения первого свидания с морем; легкое беспокойство по поводу грядущего приобретения динамика, юношеское презрение к отсутствию жилья, — говорят, можно исхитриться заночевать и на лежаке на пляже.

«Коли лежаки такие, как на клязьминской водной станции, то вполне можно», — и эта мысль равно могла осенить и Сорокина, и Лобачева.

Когда Никита повернулся, Громов с его подопечными явно глядели в его сторону и говорили о чем-то, его касающемся, может быть, и о нем самом. Никита двигался назад таким же беспечно-прогулочным шагом. Да, Громов, очевидно, говорил о нем, потому что не отводил от Никиты глаз и, похоже, ждал его приближения.

Никита не торопился. Он не замечал этого ожидающего взгляда. Он задумался и заметил Громова, только подойдя близко. Когда заметил, то чуть смутился. Все-таки при посадке он действительно с непривычки спешил и толкнул этого человека. Извинился, конечно, но все-таки получилось по-глупому…

Улыбаться наперед не хотелось, а то еще подумает, пижон, что перед ним заискивают, но и самому хвост подымать вроде не с чего.

Все эти сложные переживания явственно отразились на лице Никиты, когда под громовским взглядом он невольно замедлил шаг.

А в светлых на загорелом — когда он только успел? — лице, в глазах Громова читалась откровенная усмешка. К нему нерешительно приближался парень, бесспорно красивый, из небогатеньких и напыщенный. По первому взгляду — не умен. Глупость и в походке видна. Все по моде, а шика нет, куда руки девать — не знает…

— Где же, дитятко, ваша гитара? — осведомился Громов, неторопливо и четко выговаривая слова. Дикция у него отличная, голос приятный. Из всей троицы он один решительно импонировал Никите Лобачеву. Никита-то Сорокин не больно разбирался во всех этих тонкостях, ему просто не хотелось ссориться с таким шикарным парнем.

От неожиданного вопроса он несколько растерялся, даже встрепенулся настороженно, как будто уже похитили его заветную. Потом сказал успокоенно:

— В салоне. Где ж ей быть? Из салона-то не сопрут, надеюсь?

Он честно старался быть поразвязнее и улыбнулся Громову, благодарный, что за неловкость, совершенную при посадке, на него не сердятся.

В ответ слегка усмехнулся и Громов. Он мог позволить себе роскошь не завидовать ничьей красоте.

— Остограммиться бы хорошо, — с подлинной тоской в голосе, но и не без желания тоже показать свободность в обращении сказал Шитов. Голос у него был хриповат, он откашлялся.

— Хватит пока, — не глядя бросил ему Громов. — Дай связкам передышку, а то будешь хрипеть, следующий раз с тебя за «Спасибо, сердце» тридцатку слупят.

Все трое засмеялись. Никита не мог знать, о чем речь, и не смеялся, стоял смирно, думая, не пристойней ли вообще отойти.

Может, Громов и сказал бы ему еще что-нибудь, но радио объявило посадку, пассажиры двинулись к самолету. Теперь уж Никита у трапа вежливо посторонился и пропустил Громова вперед, но не его пару гнедых! Шитова он легко и не обидно оттеснил плечом, а Волкову просто не заметил. В общем, Громов на него впечатление произвел, а эти невзрачные — нет. Все по принципу: разделяй и властвуй.

А потом Никита позволил себе роскошь до конца рейса забыть о всех троих; сидят по своим креслам и — ладно.

Еще раз он порадовался, что место его у окна. Под крылом вдруг показались горы. Горы были так близко, что Никита удивился, не пошли ли уже на посадку, но стрелка прибора на стене салона показывала все те же шесть тысяч метров. Самолет шел высоко, а горы медленно-медленно проползали под его крылом.

Впрочем, не под крылом. Они почти равнялись с ним. В половине салона, где сидел Никита, стало сумрачней, как будто даже холоднее, потому что горы заслонили собою слепящее синее небо. И вот — Никита вздрогнул, увидев то, о чем только слышал и знал, — появился Казбек. Двуглавый, он был неподвижен, не уступал пути, и долго-долго летел самолет мимо его угрожающе близкой раздвоенной белой вершины.

Казалось, так будет всегда — застывшая в воздухе машина, маленькие люди, молчаливо приникшие к стеклам, и Казбек, неподвижный и величественный, как вечность, как спящий сфинкс.

А потом под крылом снова возникло небо, и в тумане, легком и прозрачном, стремительное, как ветряная рябь на нем, встало море. Легко, воздушной стеной поднялось до половины иллюминаторов, и только бледная, но точная линия горизонта отделяла его от неба.

Заныло от неудобной позы плечо, но Никита все не мог оторваться от окон, от моря — а вдруг оно исчезнет? Но оно все было… И когда самолет пошел на посадку в аэропорту Южном, и Никита вышел на землю, такую красивую, такую нарядную, что в нее не верилось, в нем уже жило прекрасное чувство близости моря, для которого только и существовала эта земля со всею ее красотой.

Воздух не был ни сухим, ни жарким, потому что им дышало море.

Оно должно было быть где-то очень близко, Никита даже огляделся в надежде увидеть непомерную голубизну.

Его настиг врасплох уже знакомый голос:

— Что ищешь, дитятко?

Никита обернулся на голос и ответил без секунды промедления:

— Базар.

Это даже Громова удивило.

— Для начала неплохо, — сказал он. — Базар я тебе покажу, но зачем тебе базар? И вообще, что ты тут собираешься делать со своей дурацкой гитарой?

— Гитара, между прочим, вполне приличная, играю я будь спок. А на базар надо податься кое-что спустить в пошуровать насчет динамика.

— Рассчитываешь, значит, деньгу подшибить?

— Рассчитывать Советская Конституция никому не запрещает.

— Меткое наблюдение, — сказал Громов без тени шутки. Разговаривал он вполне серьезно и столь же серьезно рассматривал Никиту. Он был один, спутники его, видно, пошли получать багаж, в самолете все трое были налегке. — Договорился уже с кем-нибудь?

— Нет, — сказал Никита. — Врать не буду, ни с кем не договорился. Я тут в первый раз. Думаю в филармонию податься.

— Пьешь?

— Умеренно и не часто.

— Если не врешь, то ты почти уникум. Ну вот что, завтра часикам к одиннадцати утра можешь зайти ко мне в гостиницу «Артек», спросишь там Евгения Громова. Зайдешь с гитарой. Послушаю. Если понравится, считай, что выиграл по трамвайному билету.

Никита так и посчитал, когда они расстались, и он пошел в указанном Громовым направлении искать базар. Базар нашел быстро, но решил Мандельштама сегодня не спускать. Он еще пригодится потолкаться на городском рынке. Именно там было намечено у Никиты первое свидание с Корнеевым.

Как и следовало из болтовни Шитова с Емельяновым в Ленинграде, группа, по-видимому, собиралась устраивать свои концертные дела в городе на море. Громов уже обосновался, надо думать, свою гвардию он на улице не оставит. Словом, выходило и Никите немедля ехать в город искать себе пристанище. Искать по-честному. Если Громов им действительно заинтересовался, не исключено, что он захочет за Никитой хотя бы поверхностно проследить. Он должен быть очень осторожным, этот Громов.

То и дело, расспрашивая прохожих, как пройти, как скорее доехать, автобусом или электричкой, за сколько можно снять койку (о комнате студентику, ясно дело, не мечтать), Никита со своей гитарой и модным потертым, с заплатой рюкзаком — теперь только провинциалы ходят со свежими рюкзаками — отправился автобусом в город.

Автобус, стеклянный и просторный, шел по сказочной дороге. Слева — чаща неведомых деревьев, внезапно возникающее голубое море, справа — горными уступами белоснежные дворцы. Вот пальмы. Они здесь запросто, на свободе, их листья не колышутся, а трепещут, дрожат на ветру, как струны.

За поворотом показались кипарисы, похожие на гигантские темно-зеленые кусты можжевельника. Они стоят гордым строем, подставив ветру тугую грудь. Ветер колышет лишь далекие острые вершины кипарисов, они колеблются медленно, упруго, как бы в раздумье, и на ярко освещенном солнцем шоссе лежат неподвижные, плотные тени.

На одной из остановок Никита увидел и, как земляку на чужбине, обрадовался фикусу. Конечно же фикус! Его толстые гладкие листья. Но здесь и деревенский простачок фикус обернулся мощным многолистным деревом, увенчанным белыми коронами огромных цветов. Здесь фикус — магнолия…

Как и следовало ожидать, в этот день Никита ничего не нашел. То есть он нашел на окраине в маленьком домике у деда с бабулей, но койка освобождалась только с завтрашнего дня. Договорились, что Никита переночует где бог пошлет, а завтра после пяти может занимать. Хозяева предложили оставить вещи у них. То ли по-честному хотели помочь, то ли Никита не произвел на них впечатления особо кредитоспособного. Но Никита предпочел вещи взять. Он должен до смерти бояться потерять гитару, и он действительно боится потерять Мандельштама, будет очень с руки побегать с ним по рынку. Да и некстати, если кто-нибудь любопытный обнаружит в его рюкзаке фотоколлекцию.

Дед дал совет переночевать под лодочным навесом на пляже, указал, на каком. Там складывают лежаки, пляж бедненький, на отлете, милиция туда заходит редко. Городской милиции дед посоветовал остерегаться, город у них важный, курортный, иностранцев до черта. Если вид не серьезный, не внушающий, могут для ознакомления огрести, а это никому не на пользу.

Говоря такие слова, дед участливо оглядел Никиту и его багаж. Видно, парень, гитара и рюкзак «внушающими» ему не показались.

Кроме койки, предназначавшейся Никите (он отдал за нее вперед трешницу, чем весьма расположил к себе деда), в комнате стояло еще две. И в маленьком дворике под какой-то невесомой крышей обитали люди. Измазанная девочка, держа в руке объеденную красную косточку, кричала в удивлении:

— Ой, мама, я укусила персик до крови!

«С севера откуда-нибудь, сроду персика не едала, не видала кровоточащей его косточки», — подумал Никита и сразу почувствовал себя старожилом если не города на море, то, во всяком случае, широт, где свободно продаются свежие персики, и пошел искать рекомендованный пляж и навес.

Он был даже рад, что пришлось идти со двора. Нисколько он не устал, хотелось ходить и ходить по этому необыкновенному дворцу-городу. Он шел, обо всем не стеснялся спрашивать, и ему охотно отвечали. Так он познакомился с эвкалиптом, пятнистая кора которого была бархатная даже на вид. Увидел гладкокожие молодые чинары. Восхитился большим белым цветком — целый букет на одном стебле! — но ему объяснили, что ничего особенного, это юкка, можно сказать, плебей субтропиков…

Он нашел пляж, нашел и навес. Тут действительно пустынно, можно надеяться скоротать ночь. Никита облюбовал лежак, уселся, освободившись от рюкзака и гитары, почувствовал, что все-таки устал.

Под шиферной крышей, в легкой тени, надежно отделенные от моря металлической решеткой, отдыхали прогулочные лодки. Особняком от них с комфортом устроился катер. Он не чета лодкам, заслужившим только номера. У него, кроме четырех цифр, было еще имя — «Марс». Сейчас «Марс» обсох — наверно, у него сегодня выходной, — и видно, какая у него широкая, крепкая грудь. «Марсу» для удобства подложены старые автомобильные камеры.

Никита пододвинул свой лежачок с вещами почти под «Марс» и пошел к самому-самому морю. Никита никогда раньше не видел моря, он зачерпнул ладонью, попробовал воду. Что горько-солоно — к этому он был готов, но морская вода оказалась еще и странно масляниста на губах.

Удивительно разнились камни — те, что прямо из воды и уже отъединенные от моря. Обсохшие, они теряют краски, они все безлики, одинаковы, по таким не жалко ходить.

Положи на него влажную руку — камешек очнулся, избавился от серой робы. Вот бок его уже и не серый, уже проглянула трепетная белая жилка. Наверное, камешек подумал, что наконец пришло за ним море.

Но солнце, хоть и заходящее, мгновенно с тупым старанием сушит его. Снова исчезли жилка и серебристый отлив, заволокло тусклой пленкой неровные грани, камешек погас, как гаснет глаз убитой птицы.

«И лежать тебе, лежать, — пожалел его Никита. — Лежать безликому, бездыханному. Наверно, до шторма лежать, пока наконец море возьмет тебя к себе. А может, и не возьмет. Вас, камешков, много, а море одно».

А с моря пошла волна. Она шла косо, зло и шумно вскипая белым гребнем, вдоль берега. Бурун бежал быстро, шипел галькой, словно пытался найти в береге слабину и прорваться на город.

Никита слушал, слушал и различал у моря два голоса: первый — сочный, густой шум самой волны, когда она разбивалась в пену; второй — шорох гальки, уносимой водой. Он напоминал постук очень крупного дождя по железной крыше дома.

Было видно, как мелкие камешки скачут вприпрыжку вслед уходящей волне. Да, никак не хотели они расставаться с морем.

А закат был малиновый. Собирались тучи, к ночи они казались низкими и тяжелыми, их темные хлопья нависли над морем. Между морем и тучами пролегли малиновые полосы…

Море стало цвета потемневшего серебра, оно трепетало, и по нему шли розовые волны.

Всплыл тонкий бледный силуэт месяца. Кончики его рожек терялись в зеленоватом небе под яркой первой звездой. Он держался в стороне от заката. Он был даже брезглив немного. Он просто ждал, когда кончится это буйство красок. Он рано вышел, он еще слабенький. Вот море и небо затихнут, он останется в небе один, осветит сам себя — и ладно!

Всё бы смотрел и смотрел Никита. Но надо было оторваться и сколько-нибудь поспать. Завтра денек дай бог! Хорошо, как трамвайный билет окажется выигрышным и Громов им заинтересуется, а если нет?

Но сейчас не думать об этом. Генерал, который уж слишком заботится о резервах, непременно будет разбит. Не чьи-нибудь слова — Наполеона.

Поеживаясь от наплывшей с гор прохлады, Никита вытащил из рюкзака свитер, надел его вместо модерновой студенческой куртки. Куртку приспособил в изголовье. Вынул благоприобретенные бутылку кефира и булочку, поужинал и улегся под боком у «Марса», совершенно проникшись чувством предприимчивого бродяжки студента. Последней смешной мыслишкой было: «Посмотрел бы сейчас Пашка Щипаков на своего уважаемого участкового инспектора, вот бы удивился!»

Милиция, слава богу, не забрала, и рано утром Никита явился к деду, чтоб пристроиться к штепселю и побриться. Выспался он преотлично, хотя не сказать, чтобы лежак был очень мягок. Едва взошедшее солнце светило, море сверкало, Никита шагал, стараясь уже не отвлекаться от деловых размышлений, откладывая на будущее дальнейшее знакомство с этим баснословным городом. Как живут здесь люди? Как можно просто, обычно жить в этой слепящей роскоши?

Дед-хозяин в утреннем нежном свете выглядел еще более понурым и потертым.

Обут он был в чувяки и толстые овечьи носки с заправленными в них хлопчатобумажными брючишками типа «в полосочку недорогие», на голове шляпочка без полей, вроде тюбетейки. Плешь, наверное, мерзнет у деда. Лицо загорелое до черноты, в глубоких, как борозды, морщинах. Шея длинная, жилистая, до кадыка темная, ниже — белая; на пляжах дед не бывает.

Дом, с многими позднейшего происхождения разнокалиберными пристроечками, террасочками, навесиками, лепился у подножия поросшей кустарником горы, как бесформенно разросшееся осиное гнездо. Наверно, он был бы безобразен, если б не роскошные цветы, кусты и деревья, заполнившие собою всю глубокую долину, где в тропической зелени лепилось еще множество владений, подобных дедову, и в каждом из них в великой тесноте обитало великое множество приезжих.

Пройдя утром по этой долине-ущелью, Никита оценил услышанную в самолете хохму. Учительница грозит мальчику-первоклашке, что мать поставит его в угол за баловство, а мальчик отвечает: «Не поставит. Во всех углах дикари».

«А как здесь зимой? Наверное, и зимой прекрасно, ведь добрая половина этих зарослей вечно зелена…»

Дед провел Никиту на одну из террасочек, где, очевидно, обитал сам. Пока Никита брился, дед сидел на щелястой старой табуретке, выкрашенной в небесно-голубой цвет, и, как видно привычно, честил свою старуху, сообщив предварительно, что она уехала к источникам со сливами. Деду торговать старуха не доверяет.

Восхищенный тропическим буйством зелени, Никита поделился своими восторгами с дедом.

— А вот задует с юга ветер, — сказал дед, — и над морем нависнет серая туча. И висит, и висит. А дождик идет и идет…

Но на природе дед не хотел задерживаться. Снова занялся старухой, которая не доверяет ему торговать.

— Небось и пенсию отбирает? — посочувствовал Никита.

— Что — пенсию! Она челюсть отбирает и — под замок. Чтоб никуда и ни шагу.

Дед неожиданно сунул пальцы в рот, ловким движением выхватил эту самую вставленную челюсть и возмущенно потряс ею перед Никитой. Никите никогда не приходилось видеть отдельно такую розовую, полную зубов челюсть, на его глазах извлеченную из человека. Непритворное удивление выразилось на его свежевыбритой физиономии.

Дед остался доволен произведенным эффектом. Он так же ловко заправил челюсть обратно и, вновь обретя дар речи, поспешно попросил:

— Пока без старухи, дай вперед еще трешку, сынок. Мы с тобой при расчете смухлюем. А я тебе за то коечку, которая со шкафчиком, определю.

Никита дал трешку. Шкафик оказался прикроватной тумбочкой опять же небесного цвета.

— Мал твой шкафик, для рубашек основания нет, — сказал Никита, но тумбочку занял, положил, свитерок, бритву и прочее имущество, включая фотоаппарат. Посмотрел на часы — к Громову рано. Дед тоже посмотрел на ходики с зеленой металлической грушей на длинной цепочке, но, наверное, и ему еще не подошло время реализовать трояк. Беседовал он обо всем ровно, невозмутимо и оживляясь только, если удавалось свернуть разговор на старуху и отлучение от торговли. Никита же уводил его от этой темы, боясь дублирования просьбы о трояке. Он спросил деда, бывает ли тот на пляже. Дед ответил:

— Не бываю. Они там все голые на песке в разврате.

— Молодец, дед, нравственный, — одобрил Никита, облачился в свежую модерновую рубаху, взял гитару, Мандельштама и фотоколлекцию и отправился на свидание с Громовым.

Громова искать не пришлось: он ждал Никиту у подъезда гостиницы, выходившей к морю фасадом, в белом кружеве бесчисленных балконов. В этом городе не было темных зданий — голубое небо, голубое море, а между ними белый город. Темные дома дребезжали бы здесь словно фальшивые струны.

Как выяснил вчера Никита, это была самая дорогая гостиница белого города, и пестрая толпа у ее белоколонного подъезда была дорогая, и несколько машин, с достоинством стоявших у лестницы, частично зарубежных, стоили дай бог. И швейцар с великолепной бородой был несомненно сыскан не за один день и не на один день поставлен.

— Ну как, устроился? — спросил Громов Никиту, пожимая ему руку и обойдясь на этот раз без «дитятки». Пожатие у него было крепкое, без истерики, надежное. Именно эта рука била рукояткой пистолета по голове старую женщину.

— Устроился в Ущелье, у деда, — с видом завзятого курортника ответил Никита. — Дом дерьмо, отдал два трояка авансу.

— Под лодками как спалось?

— Ничего и под лодками. Койка только с сегодняшних пяти часов.

— Знаю, Ник, знаю, — Громов, смеясь, похлопал Никиту по плечу. — Ты не удивляйся, у меня здесь знакомых полгорода, видели. Тут ведь как на пятачке в Кисловодске — все на виду. Ну, пойдем, пощипли проклятые струны.

«Полгорода — гипербола, а наблюдение, так сказать, за мной поставил, это симптом. Значит, опасается все-таки. Даже за таким бородатым швейцаром, в таком защитном окружении, опасается. Но коли намекнул, что следил, значит, меня опасаться перестал. Михаил Сергеич будет доволен».

Они поднялись в отдельный, тоже дорогой, номер на втором этаже.

— Заходи, — запросто, по-свойски пригласил Громов, распахивая незапертую дверь. Жест был широкий, подчеркивающий, что ничего скрытого в его жилье нет, любой из многих проходящих по коридору может заглянуть в комнату. Что до Никиты, то, видимо, самый первый этап знакомства закончился. Громов больше не ухмылялся, не подшучивал.

Так же неторопливо Громов закрыл за ним дверь. Закрыл, не запер.

Никита остановился, в одной руке гитара, в другой тощий рюкзак с ценным содержимым. Огляделся, сказал:

— Потрясно живешь, шеф. Обалденно потрясно.

Слова его прозвучали совершенно искренне, ему действительно не доводилось еще бывать в таких номерах. («Опять островок совпадений!») Однако самой прекрасной подробностью все-таки было море, голубой стеной вставшее за белой балюстрадой балкона. Отсюда море было выше, чем с набережной. Чем выше ты поднимешься, тем выше становится и оно. Что морю стоит? Была ж минута, когда оно одно заполнило собою окно самолета.

Невольно почтительное обращение Никиты Громов должен был заметить и оценить. Такой номер с таким морем не могли не подкрепить к нему уважение в этом студентике, если на плечах у студентика не выеденный арбуз.

— Вот то-то, — одобрительно поддакнул Громов, снимая пиджак и аккуратно вешая его на спинку стула. В движениях его не было разгильдяйства, к хорошей обстановке он привык и естественно в нее вписывался.

— Вот то-то, — повторил он, чуть дольше, чем надо бы в обычной, без подтекста жизни, продержав Никиту стоящим с гитарой и рюкзаком посреди всего этого великолепия. — Да ты что стоишь? Клади свой багажик, присаживайся.

Никита положил прямо на ковер гитару, рюкзак. Вещички его, как приблудные котята, никли друг к другу.

Когда Громов с Никитой вошли, в номере была Волкова. Она сидела в углу дивана, поджав ноги. Возле нее не было ни книги, ни шитья, ни даже фруктов. И радио молчало. Она сидела просто так. На ней было красивое оголяющее платье-рубашка, белого лака босоножки на платформе, она загорела жидким загаром средней полосы, который немалым усердием добывается модницами на подмосковных пляжах. На севере загорают быстро и прочно, не хуже, чем на юге.

Словом, все было у Волковой как надо, но она в обстановку не вписывалась, сидела чужая всем вещам, вещи были к ней враждебны. Пустовало плетеное кресло на балконе, но Волкова сидела спиной к морю. Она смотрела на дверь. Она только ждала.

Когда Громов вошел, она даже прижмурилась, как будто в глаза ей ударило солнце, и сразу стало видно, что в лице ее играли только глаза. Без глаз лицо становилось невнятным, смазанным. По глазам она могла бы сойти за родню Громова, те же голубовато-серые, красивые льдинки.

Могла бы… Если б не различало их напрочь выражение. Громовские холодные прожектора могли ослепить. Волкова ничего не могла. Она только отражала.

Громов вошел. Она, не сделав ни одного движения, вся подалась к нему. Никита вдруг отчетливо вспомнил Регину, но — нет. Эта не смела даже желать. Она могла только ждать, пока ее пожелают.

— Ты, дитятко, иди погуляй, — сказал ей Громов. — Через час примерно, — он взглянул на часы, — займешь столик в «Чайке». Володька где?

При первых словах его Волкова встала и слушала, опустив тонкие руки, стояла, как солдат. Громов говорил не глядя.

— Я не знаю, Женя, — ответила Волкова. — Он говорил, что ты его в аэропорт послал…

Никиту кольнула тревога: а ну как да у троицы изменилось что-нибудь, они сорвутся — и поминай как звали! Но зачем тогда Громов позвал Никиту и тратит на него время?

— Если увидишь его, скажи, чтоб подошел в «Чайку».

У Громова был ровный, тихий голос. Никита подумал, что этот человек владеет не часто встречающимся даром спокойного принуждения.

Громов сел на диван, с которого поднялась Волкова, и диван тотчас подставил спинку под его вольготно раскинутые руки.

Никита никак не мог перестать замечать эти сильные, выхоленные руки, вернее, не мог забыть все, с ними связанное. Руки потенциального убийцы. Ведь совершенно не по вине Громова Лавринович осталась жива. И электрический утюг на голую грудь спекулянта ставили эти же руки.

— Ну, бери гитару, сыграй, — сказал Громов. Он опустил затылок на мягкую диванную спинку, прикрыл глаза.

Ударила первая минута еще одного «островка совпадения». Никита должен хорошо, по-настоящему сыграть. Кто б ни был Громов, сейчас он отбирает в свою бригаду музыканта.

— Я для начала сыграю одну очень старую песню, шеф, — серьезно сказал Никита. — Там есть где гитаре разойтись. А уж потом из последних шлягеров.

Громов кивнул, не размыкая век. Никита подумал: волей-неволей он тоже от многого отключился.

Старая-престарая песенка «Сиерра-Чикита», наверное, потому и давала разгуляться гитаре, что родилась в Латинской Америке, в краях, для гитары родных. Никите в детстве еще ее напевала тетка Ирина, а тетка тоже запомнила «Чикиту» с молодости, вот какая это была старая песенка.

Все, что играл, Никита играл по слуху, но гитара его говорила не только однообразными, на все случаи жизни, аккордами. Когда однажды его услышал на вечере самодеятельности приехавший с концертом на заставу известный гитарист, он не поверил, что Никита играет и сочиняет самоучкой. Гитарист сказал, что Никите непременно надо учиться, дал свой адрес, велел явиться к нему после демобилизации.

Ему Никита тоже играл «Сиерру-Чикиту». С тех пор он ее еще усовершенствовал и очень гордился теми тактами, где эхо катилось в горах…

«…я сам бы змеей свернулся в лассо, цокнул копытом, чтоб только увидеть твое лицо, Сиерра-Чикита…» Это была мужская песня, песня тоски по родине, не какая-нибудь сладкая серенада. «Тысячу лет, тысячу лет катится эхо…»

— Добро, — спокойно проговорил Громов. — Годишься.

Он оборвал Никиту, даже не дослушав это самое прыгающее по камням эхо. Только секунда, но секунда все же понадобилась Никите, чтоб сдержать чувство обиды и удивления. Черт возьми, он же играл по-настоящему!

Глаза Громова были трезвы и холодны. О чем угодно, оказывается, он думал, только не о музыке. Может быть, даже не о бригаде. Если б думал о концертах, хоть на двух-трех модерновых песенках должен был еще Никиту проверить.

Никита сидел молча со своей неоцененной гитарой и ждал. Громов думал о чем-то, думал. Встал, прошелся по номеру, подсел к столу, посмотрел на Никиту.

— В городе у тебя кто-нибудь есть? — спросил он.

— Есть одна старуха.

— Местная?

— Москвичка. С матерью дружит. В институте преподает. Только не знаю, найду ли адрес. Вроде затерял.

Громов спросил о матери, об институте, о том о сем. Легкими вопросами-касаниями он как бы определял для себя Никиту. Пунктиром контур набрасывал. Набросал. И клюнул в сердцевину.

— Ну и какую же ты себе цель в жизни ставишь? Учителем, значит, в село? Бывшее Большое Бесштаново, ныне Заря Коммунизма?

— Приспичит — так и в Бесштаново пойдешь, — сердито отозвался Никита, одевая гитару самодельным футляром. — А цель… Какая может быть цель? Пенензы, пиастры и прочие тугрики. Деньги нужны, шеф! — сказал он резко, разделавшись наконец с гитарой. — А кто говорит, что они, дескать, не нужны, тот врет. Это только моя мамаша богоданная в духовности погрязла. Она вот этого всего, — Никита обвел рукой высокую комнату, красивые вещи, балкон и море, — сроду не видала и не увидит.

— А ты бы провел среди нее разъяснительную работу, — посоветовал Громов. Никиту он слушал и рассматривал с вниманием. — Она ж не старая еще? Ты на нее похож?

— Проводил! — с надсадкой сказал Никита. — Втолковывал. Князья, мол, Мышкины нынче не в моде. Особливо если они в юбках, так их называют просто идиотками. Другие учительницы, какие ни на есть, подарки получают, а то и путевочку. А моя дура сидит на своих грошах, как квочка…

— Гроши, гроши, грошики… — вздохнул Громов, откидываясь на спинку стула и постукивая по столу пальцами вытянутой руки. — Кругом лежат грошики, надо только уметь их взять. Ну, а ты чем подкрепляешься?

Никита коротко, мельком оглянулся на дверь. Громов заметил его движение.

— Встань, запри, — разрешил он. — Но вообще-то ко мне без стука не входят.

«Дай срок, войдут». — мысленно пообещал Никита. Но это мысленно, а так-то он наклонился, развязал глотку тощему рюкзаку, извлек из него конверт, а из конверта фотографии и совершенно движением полковника Новинского метнул их, как карты, перед Громовым на столе. Он долго дома репетировал это движение.

— Прелестно! — одобрил Громов, перебирая фото. — Прелестно! Я так и думал. Если не алкоголь, а у тебя для алкаша морда свежа, значит, женщины. Ну и как? Дорого тебе обходятся эти цыпочки?

Никита рассердился:

— Ни хрена мне не обходятся эти цыпочки! Есть, которые еще и приплачивают. А тебе тоже не черта психологическими тестами заниматься, берешь в оркестр — так бери, а то я, пожалуй, и пойду, мне рассиживаться некогда.

— Беру, — без обиды и без шутки сказал Громов. — Беру тебя в оркестр. И чтоб не ныл, на тебе четвертак авансу. — Он достал из кармана пиджака пачку аккуратно согнутых пополам бумажек, отделил и протянул Никите двадцать пять рублей.

Никита поколебался было, но не смел скрыть радости. Не взял, а почти что ухватил бумажку.

— Видел я здесь у двоих ремни на джинсах потрясные, — сообщил он. — Спросил, говорят, на базаре кустарь какой-то делает. Я, пожалуй, оставлю у тебя пока свое барахлишко да подамся на базар, а?

— Ну, ясное дело, — Громов понимающе покивал. — Где цыпочки, там и тряпье. Позавтракаешь со мной, — сказал он чуть строже. — Познакомлю с Шитовым. Он — на баяне. Есть еще местных двое. Кажется, есть, — поправился Громов.

Никита чувствовал, что обо всем, связанном с оркестром, с концертами, Громов говорил без всякой заинтересованности. С Никитой и о Никите он говорил с безусловным интересом, но если не оркестр, то зачем ему Никита? И о чем он все время напряженно думает?

— Да ты не волнуйся, — сказал Громов Никите из зеркала, причесывая щеткой перед трюмо густые прямые волосы. — Четвертак твой при тебе останется. Сегодня я угощаю.

— Ну, коли так… — Никита повеселел, спрятал полученный аванс в задний карман джинсов, пятерней расчесал свою шевелюру и сказал: — Я готов, шеф.

В ресторане «Чайка» на открытой веранде крышей был виноград. До синевы темная, тяжелая зелень не пропускала горячего полуденного солнца, редкие зайчики, пробившиеся сквозь переплетение побегов и листьев, мерцали, как оранжевые огоньки.

Темные, непрозрачные, тугосбитые подвески Никита принял поначалу за фонарики, удивился бессистемному их расположению и, только подойдя вплотную, узнал виноград. Виноградные кисти свисали и зрели на его глазах. Вот они, уже темно-сизые, как вишни, не в бумажных пакетах, не в ящиках, а просто на лозе.

— Что, брат, здорово? — спросил Никиту наблюдавший за ним Громов, когда Никита замер, задрав голову.

Никита оторвался от винограда. Ему не надо было прятать своего восторга, выпал еще один «островок совпадения»: Никита Сорокин тоже в первый раз в жизни видел бы живой, несрезанный виноград.

— Здорово! — сознался Никита.

— Вот и надо, милый мой, летний сезон на юге проводить, а не в Клязьме твоей лягушек распугивать.

За столиком у самых перилец, ограждавших веранду, сидела Волкова, но не одна. Рядом с ней сидел пожилой человек в добротном, но отнюдь не парадном костюме, к тому же темном, не подходящем ни к сезону, ни ко времени дня. На босых ногах пластмассовые сандалии, сорочка аккуратно выглажена, без галстука, расстегнута на одну пуговичку. Лет не меньше пятидесяти, приехал недавно — загар его не коснулся. Руки большие, разработанные, немало потрудившиеся на своем веку.

На его широком добродушном лице выражался тот же восторг, с каким Никита разглядывал виноградную гроздь, только это выражение, вполне соответствующее юному лицу, лицу пожилому сообщало оттенок едва ли не глуповатости.

И уж до трогательности неуместна была маленькая белая розочка, сорванная с вьющегося куста. Из таких роз Никита видел в городе беседки, ограды, аллеи. Что городу на море белая розочка? Полевая ромашка на лобачевских задворках.

За неимением петлицы розочка была помещена в маленький нагрудный карман.

Для Никиты характеристикой человеку послужили его руки, и он не понял, что может быть общего с компанией Громова у обладателя таких рабочих рук. Хотя, конечно, всякое бывает…

Но общего не оказалось. Подойдя к столику, Громов тихо и грубо спросил Волкову:

— Почему не предупредила, что столик занят?

— Она предупредила, — тотчас и приветливо отозвался человек с розочкой. — Но я просто подумал, столик большой, все мы отдыхающие, никому не в смену… Можно и познакомиться. Я тут один отдыхаю. С Подмосковья. Шахтер.

Он улыбался с готовностью то Громову, то Никите, ожидая в ответ приветливого слова.

Громов сел, не оборачиваясь, пощелкал в воздухе пальцами. Из-за его спины отделилась от буфетной стойки и мгновенно приблизилась к нему официантка. Он велел принести меню. И только после этого посмотрел в глаза человеку напротив.

Тот уже не улыбался. Он попытался спросить о чем-то Волкову. Та не ответила. Она видела только Громова.

— А вы на озере Рица были? — обратился человек к Никите. — Вот уж где красота! А горы какие!

Это была его последняя попытка поговорить, познакомиться.

Громов не дал Никите слова вымолвить.

— Были мы на озере Рица, и не по разу, — сказал он. — А горы здесь, кстати, копеечные, то бишь невысоки. А чего вы дрянь эту в карман посадили? Из них здесь беседки да изгороди лепят. Неужели не видели?

Громов так хлестал словами, что человек взглянул на розочку, словно с нее могли осыпаться лепестки.

— А я здесь первый раз, — сказал он, как бы извиняясь. — Я ничего этого не видел, мне, конечно, удивительно.

Перед ним стояла початая бутылка пива и бутерброд с колбасой на тарелочке, но ему, видно, расхотелось пить и есть.

— Вы по профсоюзной путевке? Тридцатипроцентная? Странно. Ваш брат обычно сюда в межсезонье попадает. Для вас тут ноябрь предназначен.

Слова сами по себе были гнусны, но ухмылка Громова, но оценивающий взгляд его, которым он прошелся по человеку!.. Вот когда Никите пришлось трудно! Вот когда он понял, в чем тяжесть его задачи — хоть на короткий срок, но вжиться в громовский быт, войти в доверие. На глазах Никиты — да куда там! — при его участии совершалась гнусность, а он не смел ни единым мускулом лица показать, что именно так расценивает происходящее.

Однажды в годовщину Победы в управлении выступал Герой Советского Союза партизан-разведчик, служивший переводчиком в гестапо. Его спросили, что было для него самым трудным. Он сказал: присутствие на пытках. Ему пришлось тайно раздобыть краску для волос и тайно же краситься, потому что от виденного он седел…

Никита отвернулся, скучающе поигрывая пальцами по столу, рассматривал молоденький бананчик за перилами веранды.

Шахтер молча поднялся.

— За пиво с бутербродами платят, а приличные люди еще и официантке дают, — не переставая ухмыляться, сказал Громов.

— Я заплатил, — сказал шахтер и пошел к выходу.

Никита оторвался от бананчика, коротко взглянул на Громова. Тот смотрел в спину уходившему так, словно шахтер был его лютым врагом. Впервые Никита увидел, как ненависть меняет человеческое лицо… А за что Громов ненавидит этого простоватого, пожилого, наверно, доброго? Да за то, что тот — существо другой породы, ему не надо бояться; за то, что как ни крутись, а хозяин — он с его руками. За то, что Громов — тифозная вошь. От вши можно умереть, но это не причина, чтоб стоять перед ней по стойке «смирно», ее надо уничтожать при всяком удобном случае, только и всего…

Все эти малооблегчающие соображения промелькнули в мозгу Никиты за недолгие секунды, пока Громов смотрел вслед человеку с розочкой, а Никита разбирался в нем самом.

Потом Громов как будто скорость переключил, вслед за ним тотчас заулыбалась и Волкова. Принесли меню, Громов стал заказывать, распорядился насчет коньяку.

— А ты тоже нашел чем любоваться, — между прочим, кивнул он на бананчик, и Никита отдал должное его наблюдательности. — Эту зелень ветер к осени в бахрому истреплет. Такими бумажными ленточками в нищих квартирах форточки от мух завешивают.

Было обидно за маленький бананчик, чьи нежные, беспомощные листья уподобятся антимушиной бахроме, но явилось и детское чувство облегчения, как будто плевок злобного цинизма, задевший и Никиту, мог поправить испорченное настроение ушедшему шахтеру.

Опять же впервые в жизни Никите доводилось пить коньяк, улыбаться, завоевывать расположение человека, который неукротимо ненавидел все, вызывавшее в Никите любовь и уважение: рабочие руки, рабочие квартиры, простые цветы и листья… Познавательно интересно: а любит ли что-нибудь он сам, этот Громов, где его добрая человеческая слабина? Должна же она у него в чем-то быть, не может же быть без этого человек.

— Да, мой милый, — задумчиво говорил Громов, проглядывая на свет густо-оранжевый в рюмке коньяк. — Видишь, вот подают к коньяку рюмки, а на гнилом Западе давно додумались до бокалов, чтоб наслаждаться ароматом. Я хочу пить коньяк из таких бокалов, а ты?

— Для начала пусть бы хоть коньяк был, — резонно заметил Никита. — Наши чувихи о таких бокалах, слава богу, не осведомлены, граненый стакан осушат, тоже не сдохнут.

— Циник ты, — покачал годовой Громов. — Знаешь ли ты настоящих женщин-то, дитятко?

Уж не Волкову разумел он, соблазняя Никиту настоящими женщинами, и она это поняла. Покраснела, заметней стали пятна. До этой его фразы она исправно пила, мало закусывала, в разговор не вмешивалась. Наверно, так было у них заведено. Сейчас она хотела что-то сказать, но не решилась, однако ж пить больше не стала.

— Беда в том, что все настоящее дорого стоит. Деньги, они, как принято говорить, счастья не дают, но оному способствуют. Так вот, давай выпьем за то, чтоб они у нас водились!

Громов чокнулся с одним Никитой, они выпили. В это время к столику подошел Шитов. Сейчас он был не с похмелья и выглядел пригляднее, чем в самолете.

— Знакомьтесь, — сказал Громов. — Нико-гитарист. Барон-баян.

— Это имя такое? — полюбопытствовал Никита.

— Кличка, — засмеялся Громов. — Прозвище, вернее. Клички у блатных.

Шитов сел к столу, выпил, стал завтракать. Руки у него дрожали, с Громовым он держался хотя и не на равных, но и не так подобострастно, как Волкова. На портрет, сделанный по фотороботу, он был безусловно похож.

— Ну что? — спросил его Громов.

— Кажется, на той открытой веранде, где ты говорил, но пока еще не наверняка. Сходи, Женя, сам еще раз для верности, а то…

— Что — «а то»?

— А то, что магнитофон-то я загоню, а потом что?

— А потом — электроорган… — Громов беззвучно засмеялся. — Кому, между прочим, загоняешь, когда и за сколько?

— Местному. В среду вечером у той же веранды. Больше трехсот не дает.

— Я не любитель этих распродаж, — сказал Громов более для Никиты, нежели для других, — но искусство, оно, конечно, жертв требует.

Никита прикинул, успеет ли он предупредить Корнеева о предстоящей продаже. Получалось — успеет. С каждой минутой он все более уверялся в том, что судьба их музыкальной группы как таковой Громова мало интересует. Но что же тогда его интересует?

— Какая у Нико коллекция есть — закачаешься! — подмигнул Громов Шитову.

— Это что, — Никита вздохнул. — Вот в последнем номере «Плейбоя» видел я серию снимочков, это да!

— Ого! — Громов заинтересовался. — «Плейбой» у нас в частных киосках не продается.

— У одной журналистки, — небрежно пояснил Никита. — Дача у нее под Москвой. У камина сидели, рассматривали. И обстановочка, и снимки — все вполне.

— Ну что ж, для начала бедному студентику неплохо. Фамилия журналистки засекречена?

Никита неопределенно пожал плечами, мельком, как бы случайно взглянув на Волкову. Он не предвидел поворота с фамилией и хотел выиграть время. Сноска на Волкову могла обозначать общепринятое недоверие к женскому языку.

— Я — могила, — быстро сказала Волкова, с интересом слушавшая Никиту.

— Говорящая могила! — внезапно и резко оборвал ее Громов. — Твой вопрос о цене — шедевр непревзойденный, Инночка!

Она съежилась, как от занесенного кулака. Видно, уже доставалось ей за этот вопрос.

— Чего покупали? — спросил Никита, решив по этому поводу долить себе коньяку.

— Продавали, — сказал Громов. — Иконку одну продавали, так вот наша Инночка все беспокоилась, как бы не продешевить.

Он уже без резкости говорил, на Никиту не глядел, глядел на Волкову, не злым, а каким-то раздумчиво-оценивающим взглядом.

Никита подумал было тоже спросить об этой самой цене иконки, но воздержался. Все-таки первый день. Лучше недолюбопытствовать.

— А сколько может стоить динамик к гитаре? — спросил Никита у Шитова. Вопрос был вполне деловой и уместный. Никита человек новый, ему надо заработать, и дела нет до каких-то проданных икон. Теперь на иконах только ленивый не спекулирует.

Шитов отозвался с охотой. Можно было подумать, что пауза, возникшая за столом, была и ему неприятна.

Присоветовал динамик не покупать. Можно будет за недорого временно у местных позаимствовать. Зимой в Москве Нико выступать не будет, на черта ему динамик?

Договорились, какие шлягеры показать дирекции. «Сиерру-Чикиту» Шитов забраковал начисто — старье для бабок. Вот Шитова музыкальные дела интересовали. С Никитой он держался, как опытный музыкант с начинающим. Между прочим, уронил фразу о том, что несколько дней назад пел в Ленинграде, и Никите стоит разучить для него аккомпанемент. Дал здешний адрес, чтоб Никита зашел подрепетировать. Шитов тоже снимал жилье у частника, но комнату, а не койку.

К концу их бодрой беседы даже Инна приняла в ней некоторое участие и немножко оживилась. Вообще у Никиты создалось впечатление, что он пришелся весьма кстати всем троим.

На Инну и Шитова Громов бесспорно действовал угнетающе, а оба они его чем-то раздражали, хотя чувствовалось, что в отдельные моменты ему удавалось прятать раздражение. Причины этого раздражения Никита пока не улавливал.

— Когда за барахлишком можно зайти, шеф? — с уважительным оттенком благодарности за хорошую выпивку и закуску спросил Никита. — Я сейчас на базар подамся. А то не ушел бы мой поясочек. Ох, и ремень, ребята, я видел! Потрясное дело!

Громов смотрел на него с веселым снисхождением. Он тоже изучал Никиту и, как видно, застолбил себе необоримую любовь к тряпкам в этом красивом парне.

— А ты запиши номер и позвони, — сказал он. — В двадцатом веке, видишь ли, существует телефон. А сейчас жми на свой базар, подыши родным озоном. Да, кстати! — остановил он уже поднявшегося из-за стола Никиту. — Ты на кассиршу в аэропорту не обратил внимания?

— Нет, — недоуменно сказал Никита. — Не обратил. А что?

— А ты улучи минутку от шмоток да обрати, — проговорил Громов, тоном подчеркивая нешуточность совета. — Я бы сам обратил, да вот… — Последовал кивок в сторону Инны. — А вообще-то, — это он уже говорил непосредственно Инне, — мы с Бароном сейчас направим стопы в дирекцию. Шла бы ты домой, Пенелопа.

Она молча поднялась и пошла.

— А твоя кассирша не из тех, которые становись задом, кажи товар лицом? — озабоченно осведомился Никита. — Меня это восточное многопудье с некоторых пор не возбуждает.

— Скажите, какой князь Юсупов! Ему обязательно, чтобы… Иногда, дитятко, и на горло собственной песне приходится наступать. Но в данном случае, повторяю, сам бы… В руки взять — переломится, ноги из подмышек растут. Говорю — обрати!

— Ну разве что… — без особого пыла согласился Никита и отправился на базар искать ремень и торговца масками, возле которого послезавтра должны они встретиться с Корнеевым. Шел и думал: «Зачем ему кассирша аэропорта?»