Итак, вот первое письмо Громова, начинающееся многозначительно подчеркнутыми словами:

«Прочти и уничтожь!»

Вадим берет в руки и перечитывает фотокопии:

«Любочка. Сегодня был юбилей нашего знакомства. Ты не смотришь, а я смотрю. Первый раз с тобой поговорили «ластепотюрь». Новое слово в русском языке. В своих мемуарах, которые начну писать лет в 90, не раньше, в примечаниях укажу — «ласкаю тебя по-тюремному». Целую «ластепотюрь».

…Раньше я все время спал днем, теперь некогда, жду тебя… Роднуля, я понимаю, что я у тебя отнимаю время, рад бы не отнимать, а дать вместе с собой, но иначе пока не получится.

Наши маленькие теплые отношения — начало каких-то наших совместных желаний. С твоим появлением в моей жизни я еще упорнее буду бороться за свою свободу. Может быть, она будет нужна не только мне, а и тебе?..»

Ну что же, пока это обычное любовное письмо. Адрес матери дан устно. Письмо должно быть показано матери, потом уничтожено.

Так и произошло. Этой записки более в природе не существует, ее в присутствии Любы уничтожила сама мадам.

Громов, разумеется, должен был проверить, побывала ли Люба на даче.

Люба рассказывала так:

— Ответа мне никакого не дали. Приняли хорошо и сказали, что мне при жизни надо поставить памятник. А Громов меня спросил, кто меня встретил на террасе. Я сказала: меня встретила обезьяна и укусила за палец. Мать Громова подвела меня к клетке и сказала, что обезьяна мне подаст руку, а она меня укусила. Я показала Громову палец…

Палец у Любы был-таки изрядно укушен.

После первого посещения дачи девушку слушали вместе Бабаян и Вадим. Оба они почувствовали, что это посещение не прошло для Любы бесследно. В ней появилась уверенность в правоте ее действий, какой, пожалуй, не было, когда она — наверное, не без внутренней борьбы — решилась разыскать следователя Лобачева.

Ни дача, ни обстановка, ни бурное радушие матери Громова не оказало ожидаемого действия. Ну, а потом девушка получала другие письма Громова для передачи его семье. Длинные, обстоятельные письма. Правда, Громов торопился, в этих письмах ему было не до стилистических тонкостей. Вот фотокопии этих посланий. Оригиналы — в семье Громова.

«Мама и Леша, здравствуйте. Не считая Любиных отношений с обезьяной, все налаживается. Дело ведет министерство на Огарева. Следователь Лобачев Вадим Иванович. Умный человек. Начальник у него Бабаян. Тяжелый человек…

…На меня нет доказательств, но существуют показания двух соучастников…»

А вот и план построения последней версии громовской защиты.

«Я бывал в Колосовске только по поводу концертов. Встречался с Инной. Я не знал, что у них с Шитовым была договоренность, а я оказался как подсадная утка, чтоб в случае провала было на кого свалить.

Я попытался на следствии сказать: какой же я руководитель, если у Шитова было много денег, он покупал дорогие инструменты, их все нашли, его видели на месте преступления, а у меня одни долги.

Я брал деньги у матери, Иннины вещи закладывал. Мне не верят. Сумку, оказывается, нашли. Они ее утопили, а я ни при чем. Они вдвоем признались, а меня ставят руководителем.

Считаю это наглостью преступников и пособничеством со стороны следственных органов, подтасовкой фактов, ввиду моего не очень приятного прошлого.

Связь с Инной необходима (последнее слово трижды подчеркнуто). И именно сейчас. А то на суде может быть очень и очень тяжело. А если сделать все как надо, то я — жертва.

На поездку на юг вы дали мне 400 руб. Надо все предусмотреть. Среднего в моем положении быть не может. Или ничего, или все».

Итак, создается последняя версия, возводится последний рубеж обороны. Громов — жертва. Версия эта будет, так сказать, обнародована только в суде. Чем же она должна быть подкреплена?

«…Около задней калитки в саду дома Шитова должны быть зарыты 2—2,5 тысячи рублей. Не больше. На плане крестиком показано место, где они должны быть зарыты. (На фото ясно виден толково вычерченный план участка.) С этими деньгами, которые найдут, будет тщательная экспертиза. Чтобы никаких следов. Это надо сделать очень быстро, пока нет снега, нет зимы и не мерзлая земля…»

И еще настоятельное требование — любыми способами наладить связь с Волковой. Объяснить ей, чтобы она не боялась. Далее следуют кавычки:

«Ее чистосердечные признания восстановят меня и облегчат ее участь. Я не хотел очной ставки при следователе, потому что она могла бы подтвердить свои первые неправильные (трижды подчеркнуто) показания, и потом было бы трудно…»

Пожалуй, самое долгое, самое обстоятельное письмо к Волковой. Громов дает указания, как ей держать себя в суде.

«…Володя Шитов приставал к тебе и угрожал. Говорил, что у него есть ребята, которые могут убить. Он тебе говорил: «Если попадешься, вплетай всюду Женю. Тебе особо ничего не будет, так как ты, собственно, ничего и не делала, тебя и не посадят»…

Володя говорил тебе, что и он скоро выйдет, потому что он первый раз. Он говорил, что деньги у него есть. Что у меня есть новая девушка. Вот тут-то сыграла твоя необузданная женская ревность, и, когда тебя взяли, ты стала говорить, как тебя учил Володя.

У вас еще до юга состоялся с Володей разговор о деньгах. Володя сказал тогда, что деньги у него дома. Вы хотели пойти в ресторан и кое-что купить. Вы пошли к нему. Он достал откуда-то 50 р. и дал тебе…

Дома никого не было. Ты была у него буквально 5—10 мин. Когда вы выходили, он тебе сказал, чтобы ты не волновалась, все деньги в надежном месте, а когда подходили к задней калитке, перед выходом из калитки он кивнул головой вправо. Чтобы ты не волновалась, твои будущие деньги здесь, и их никто не найдет. Будет, мол, время, ты их получишь. На этом вы расстались.

Замечу сразу. Сейчас твои показания выглядят правдой, а смена показаний, то есть вот эти новые показания, должны выглядеть чистосердечнее самых чистосердечных признаний.

…На мое поведение при любой очной ставке и на суде не обращай внимания. Мой вид будет, что я на тебя ужасно обижен, а твой — что ты думаешь, я тебе не прощу такую ложь.

Деньги у калитки действительно лежат. Это будет основное доказательство в подтверждение твоих новых показаний. Буду надеяться».

От письма к письму в Любе крепло естественное отвращение к людям, с которыми волей-неволей она должна была общаться, хотя «мадам» прилагала все усилия, чтобы убедить девушку в том, что отношение Громова к Волковой было лишь снисходительно дружественным.

Любопытно, что словечко «мадам» ввела в обиход именно Люба. Как видно, ей претило называть эту женщину словом «мать».

Вадим сложил в портфель жесткие, глянцевитые фотокопии. Письма были длинные, на нескольких страницах, фотографий набралось немало.

Сегодня они ехали в тюрьму вместе с Бабаяном. На сей раз оба были в форме.

— Ну вот, для этого он и тянул, — уже в машине повторил Бабаян. — Дерзко до наглости, но упорства и фантазии в избытке. Дерется до последнего. Такую бы изобретательность да к доброму делу. Для этого он и Волкову берег. В общем, логично.

— А мадам? — напомнил Вадим. С легкой руки библиотекарши они только так и называют теперь родительницу Громова. — Честное слово, не знаю, кто из них вызывает бо́льшую антипатию. Если позволено нашему брату иметь обыкновенные человеческие эмоции и хотя бы иногда их формулировать. Все-таки не он ее, она его вырастила.

— Уж и то хорошо, что на сей раз не рискнула подписи в защиту сынка собирать, — сказал Бабаян. — Но меня еще одно обстоятельство интересует безнадежно. Безнадежно потому, что пока не могу ответа найти. У Громова слой культуры поверхностен, хоть и при английском и при французском языках. Обрати внимание, как на глазах деформируется его язык в последних письмах. Но в известной ростовской банде участвовал инженер, говорят, весьма одаренный. Во всяком случае, конструкцию его автомата специалисты считают интересной. И другие были со средним и высшим образованием. Так вот, когда сложили, так сказать, и разделили награбленное ими за пять лет, на каждого пришлось по сто сорок четыре рубля в месяц. Стоило ли? Неужели сами они не поинтересовались подсчитать, сколько же приносит им их промысел? Где, на каком километре жизни происходит этот сворот в Антимир, провал в Черную Дыру?

— Бабка Катя говорит: чем больше дают, тем больше хочется, — вспоминая старый их дом, в котором теперь остался один Никита, сказал Вадим.

Бабаян покачал головой.

— Бабке так можно сказать. У нас с тобой не получится. И на пятна капитализма не сошлешься, далеко мы от него ушли. Новые условия, новые и повороты. Надо их искать.

— Ну вот, возьмите Качинского. Я имею в виду профессора с иконой. — Вадим заговорил о том, что сейчас было для него самым животрепещущим в работе. — Много удивительнее Громова, как бы ни повел себя сегодня «шеф».

— Стоп. — Бабаян поднял ладонь. — Я почти уверен, что с профессором нам придется иметь дело. А посему не будем его в разговоре всуе касаться. Его надо серьезно обдумывать. Мне тоже очень не нравится его спешка и полное пренебрежение к потерянным деньгам. Но его серьезно надо обдумать.

— Знаешь что, — сказал Бабаян, всем корпусом повернувшись к Вадиму, рядом с которым сидел на заднем сиденье. У Бабаяна удивительно менялся, оживал голос, когда заходила речь о чем-то, что его глубинно волновало. — Знаешь, если даже Иванов никак не отреагирует на встречу, завтра к вечеру встретимся по профессору.

Они договорились, не ведая о том, что вспомнить Качинского им придется даже ранее завтрашнего вечера.

— Ну, а что ждешь сегодня? — спросил Бабаян, поднимаясь на второй этаж, где в следственной комнате должно было состояться их свидание с Громовым.

— Громов расколется, Владимир Александрович. Он готов расколоться. Какие потом коленца начнет выкидывать, не знаю, но сегодня он дурака валять не будет. Он умный человек.

Бабаян вдруг рассмеялся.

— А помнишь, как Карунный рубликов своих в массе не вынес?

Вадим любил вспоминать затею с рубликами. Конечно, окажись у Карунного нервы покрепче, он мог бы и глазом на рублики не моргнуть.

Ну и что же? Пришлось бы вести следствие другим, более долгим и трудоемким путем. Больше ничего. А с ходу, можно сказать, полученное признание плюс вещественные доказательства, добытые при обыске, дали им возможность сберечь уйму времени и сил.

Но Громов, хоть и не чета Карунному в смысле опыта и выдержки, сегодня вряд ли будет долго обороняться.

В свое время Громов отказался разговаривать с начальником отдела. Сегодня, войдя в следственную комнату и увидев полковника, он сразу понял, кто это. «Своего следователя», как любил именовать Лобачева, он тоже впервые видел в форме. Казалось бы, незначительная подробность, но она явно произвела на Громова впечатление. Он этого не скрывал. Пожалуй, впервые за многие часы, проведенные в этих стенах наедине с Громовым, Вадим увидел в лице его тревогу.

— Садитесь, — резко проговорил Бабаян.

Громов сел на свой привинченный табурет. Держался он строго и прямо. Вадим уверился, что никаких выходок от него сегодня можно не ожидать.

— Давайте, товарищ капитан, — сказал Бабаян почти столь же резко, не отрывая глаз от арестованного.

Вадим открыл портфель, и, как когда-то перед Карунным рубли, перед Громовым на столе рассыпались фотокопии его писем и записок.

Собственно говоря, они рассыпались не прямо перед Громовым, табурет его находился примерно в полутора метрах от стола. Но зрение у него было отличное, свой почерк и план шитовского участка он узнал без труда.

Только в том и выразилось его волнение, что он порывисто поднялся, отошел к окну и, стоя спиной к Бабаяну и Вадиму, сказал:

— Я знал, что они окажутся у вас.

— Садитесь, — в чуть более мягкой тональности приказал Бабаян.

Громов сел.

— Вы отправляли?

— Я отправлял.

— С какой целью писали эти письма?

— Ответ на этот вопрос буду давать только в суде, так как считаю это более целесообразным.

Внешне Громов был уже спокоен. Битая карта отброшена, он думает о следующих ходах. Он даже не стал читать фотокопии. Он знал, что они подлинные, без обмана.

— Будете давать показания?

— Буду.

Бабаян и Вадим возвращались из тюрьмы с ощущением успешно завершенного рабочего дня. В управлении ждал оформившийся в четкую линию пунктирчик «Иванов — Качинский», но, по крайней мере, с Громовым дело можно было считать подошедшим к концу.

Уже на следующее утро Громов сам подтвердил свою решимость не затягивать далее следствие. Читая бумагу, присланную из следственного изолятора, привыкший не удивляться Лобачев и тот был поражен жизнецепкостью этого паразита.

Адресовался Громов уже к суду:

«…В связи с моими признательными показаниями прошу суд принять живое участие в моей дальнейшей судьбе с тем, чтобы я мог выполнить заветы моего отца стать настоящим человеком».

«Ну и нахальство! Ну и цинизм!» — Вадим смотрел на четко, почти каллиграфически выведенные буквы. После стольких лет работы пора бы перестать удивляться уродствам, порожденным Антимиром, извергнутым Черной Дырой.

Прав Бабаян в его, может быть, и сложной аналогии. Люди преступности — действительно выходцы из антимира, чувства и мысли их — своего рода антивещество. Но ученым хорошо предполагать, что антимир существует параллельно или как-либо иначе. Ведь античастицы не разрушают каждодневно, ежечасно наш мир, в котором жить Маринке и вон тому маленькому мальчику, идущему сейчас по противоположному тротуару, держась за мамину руку. В своем комбинезоне он похож на космонавтика.

Бабаян и Вадим, Утехин и Корнеич — не ученые. Чистильщики они, вечные они солдаты. Это так. И все же не кто другой, как именно они, в любом преступлении обязаны найти его исток, первопричину. Пожалуй, иногда самое трудное — не только найти, но суметь определить, сформировать, назвать.

Воровка Машка Иванова, Света Вяземская, которую так удачно выявил Никита, — они выросли в неблагополучных семьях, у «сидячих», как говорится, родителей.

Жалкий, на беду свою протрезвевший пьянчужка с Подольского завода, угодивший по пьяным хищениям на двенадцать лет, — тут были ясны истоки.

Но, думая о таких, как Громов, как инженер-бандит из ростовской банды, как Карунный, Вадим ощущал: его затопляет волна непонимания и гнева. Ему было очень трудно вести подобные дела, потому что следователь не имеет права поддаваться чувству гнева.

Заканчивая дело, он не только мог, но обязан был глубоко осмысливать события и все чаще приходил к выводу о существовании своего рода третьей силы.

Разительным был пример с делом о поджогах, которое он закончил в прошлом году, с сообщением о котором выступал на Всесоюзном совещании следователей в Волгограде, о котором писал в книге очерков по истории милиции Подмосковья.

Преступник-рецидивист нанес государству ущерб более чем на сто с лишним тысяч. Он грабил магазины и поджигал их, чтоб замести следы. Он получил пятнадцать лет. Он из хорошей трудовой рабочей семьи, на горе матери и родных.

Закрывая дело, Вадим долго допытывался у хлипкого на вид парня, когда, почему он решил не работать, а красть. Когда «вкус к хорошим деньгам» почувствовал?

Навсегда запомнил Лобачев его ответ:

— Когда пацаном на автобазе стал работать. Мне бы три дня вкалывать, а частник за свечу враз пятерку отвалил. А кто там этой свечи хватится?

Так вот, не в равнодушии ли элегантного «частника», владельца «Жигулей», таятся многие причины? Не стоит ли сейчас у ворот какой-нибудь автобазы «Волга» Качинского в ожидании очередного пацана со свечой?

Купил же профессор икону, старательно позаботившись не проверить, откуда она к нему пришла?

Молодой профессор все получил от власти, от страны. Почему он равнодушен к чистоте родного воздуха?

Для Громова деньги не пахнут. Для Качинского не пахнет приобретенное. Казалось бы, полярные силы смыкаются. На перекрестке каких-то событий они совместно противостоят следователю Лобачеву, которому советская власть вручила властные полномочия.

Вадим в этот день не должен был быть в тюрьме. После обеда он встретится с Утехиным, тот сегодня работает с Ивановым. К пяти часам его ждет Бабаян. Будет крупный разговор по «пунктиру».

Было еще одно дело, которое доставит только радость. Надо сообщить старику Вознесенскому, что икона к нему вернется. Телефона у старика, конечно, нет.

Вадим, не откладывая, разыскал номер Совета по делам религии и — не без гордости — попросил сообщить в Колосовск, что образ, похищенный у священника Вознесенского, найден и будет возвращен потерпевшему, как только перестанет быть нужным следствию.

Не все же у следователя одни горькие хлопоты, случаются и радостные минуты.

Вадим уже собирался в столовую, когда зазвонил телефон. Он поднял трубку и, к своему удивлению, услышал, что с ним хочет говорить Качинский.

У Вадима была прекрасная память на голоса. Тембр схожий, но все-таки это не профессор.

Звонивший почувствовал заминку и пояснил:

— Вадим Иванович, с вами говорит не профессор Качинский. С вами говорит его старший брат, адвокат Качинский Семен Яковлевич.

Им не приходилось непосредственно сталкиваться по каким-либо делам, но Вадим ответил, что да, конечно, он знает имя адвоката Качинского.

Брат профессора обратился к нему с неожиданной, даже странной просьбой встретиться немедленно на полчаса, не более. Он находится рядом с управлением, в кафе «Марс». Кафе пусто, никто не помешает им поговорить и пообедать, поскольку в УВД сейчас обеденный перерыв.

— Я могу отложить свой обед, если дело так срочно, — ответил удивленный Вадим. — Заходите. Я сейчас закажу вам пропуск.

— К сожалению, у меня нет с собой ни единого документа. Кроме того, я думаю, нам спокойней будет поговорить здесь.

«Что-то с профессором». Это становилось любопытно. Вадим был в гражданском. Он надел плащ, запер кабинет и пошел.

В вестибюле маленького «Марса» его ждал пожилой, много старше профессора, человек. Вадим усомнился: да родные ли они братья, уж очень велика разница лет? Впрочем, сходство у них было, хотя профессор подавлял барственной респектабельностью, а адвокат, весьма скромненько одетый, скромненько и держался.

— Благодарю вас, — с чувством сказал он, пожимая руку Вадиму. — Пройдемте наверх, я занял там столик. Проходите, вы мой гость, — жестом пригласил он Вадима, когда тот у лестницы хотел пропустить его вперед.

Поднялись. Сели. На столике стояли две бутылки минеральной и рыбное ассорти.

Вадим оценил трезвый, деликатный — ему возвращаться на работу — сервис.

— Сейчас мы закажем, что вам подойдет, — сказал адвокат, намереваясь подозвать официанта.

Вадим остановил его.

— Благодарю вас, но я на диете. У меня хронический гастрит, — возвел он напраслину на свой к селедкиным детям приобвыкший желудок. — Я с удовольствием выпью воды.

— Пусть так, — согласился Качинский. Вадим оценил и его неназойливость.

Небольшой зал был почти пуст: кроме них, только одна, похоже студенческая, компания в противоположном углу. Все молодые, не пьяные, веселые. Около крайнего стола на полу крутился портативный магнитофончик. Вадиму показалось, что он где-то слышал эту песенку.

— Вадим Иванович, — со спокойным достоинством начал Качинский. — Вы простите, что я, не будучи лично знаком, позволил себе обратиться к вам, но в конце концов мы с вами сражаемся на общем фронте. Мы оба юристы.

Естественно, что мой младший брат, с которым меня связывает поистине братская дружба, не скрыл от меня происшедшего с ним несчастья. Я имею в виду покупку этой злосчастной иконы, об истории которой он, как вы понимаете, не имел ни малейшего представления.

Мой брат умеет владеть собой, что не удивительно, если учесть его положение в нашем, советском обществе. Но от вас я не скрою — потому только я и решился на разговор с вами, — он на грани инфаркта. Он должен ехать за рубеж, а он не может ни спать, ни есть.

Разумеется, вы ведете дело, и вы будете вести его как должно. Я прошу вас, как коллегу по корпорации, только об одном: не доверяйте внешнему виду брата, не переоценивайте его самообладания, постарайтесь поменьше травмировать его, уверяю вас, он держится на последних нервах. Он чистоплотен, как горностай, он получил уже страшную травму.

Качинский смолк и, опершись локтем на стол, прикрыл рукой лицо. Вадим сидел молча, ждал. Сейчас он сам был чуток, как сейсмограф, на ленту памяти ложилось каждое слово, каждая интонация собеседника.

В эту минуту его невольно раздражала песенка, доносившаяся с магнитофона студентов: «…а на нейтральной полосе цветы необычайной красоты…»

Качинский внезапным движением отнял руку от лица и уловил в глазах Лобачева это раздражение.

— Вы спешите? — резче, чем бы следовало по ситуации, спросил он.

Лобачев покачал головой:

— Нет. Я просто не люблю этой песни.

— Почему?

— Не люблю смысловой чуши. Нейтральной-то полосы нет. Границы сходятся лоб в лоб. Противостоят. На то они и границы. Так я слушаю вас.

Качинский помолчал, неприкрыто разглядывая своего собеседника. Как видно, он заподозрил скрытый смысл в его словах, хотя Вадим высказался по поводу песенки искренне, без намека на подтекст. В лице Качинского не дрогнул ни один мускул, и, тем не менее, оно явно ожесточилось.

«Приподнимается над бруствером, — подумал Вадим. — Но что же дальше, коллега, что дальше? Не для того вы меня вызвали, чтобы поделиться тревогой? Между прочим, я бы на вашем месте тоже тревожился. Иванов пока молчит. А если заговорит, то что он скажет?»

— У вас тоже есть младший брат, — вдруг резко понизив голос, проговорил Качинский. Далее он говорил почти шепотом, но поставленный голос умелого оратора и в шепоте доносил каждое слово.

Между прочим, в шепоте не было никакой нужды, их никто не мог услышать. Качинский демонстративно подчеркивал секретность разговора. Вадим так его и понял.

— Я не провожу, разумеется, никакой аналогии, факты совершенно различны, но и у вашего младшего, тоже по глупой случайности, могла бы произойти неприятность. По счастью, она не произошла.

Вы, может быть, слышали, что на даче у моей сестры имела место кража, что ваш брат занимался этой кражей, что он не принял никаких мер по отношению к подростку, совершившему кражу? Но это в конце концов пустяки — разве наша семья стала бы настаивать? Хуже то, что ваш брат, выпив предложенный ему бокал шампанского — в доме ждали гостей и стол был накрыт, — ваш младший, видимо, опьянел и весьма странно объяснял свое нежелание предавать огласке, выразимся мягко, проступок подростка. Ваш брат прямо объяснил, что мать нарушителя пойдет на все ради сына, а она только что получила значительную премию и… Лишь бы не было огласки.

Как только Качинский произнес слова «дача» и «кража», Вадима поразила мучительная боль теперь уже бесполезного, запоздавшего воспоминания.

Еще ранней весной, едучи с Никитой в электричке, испытал же он озноб неосознанной тревоги, услышав от брата, что он почему-то имеет какую-то связь с дачей, где произошла пустяковая кража.

Вадим несколько раз обещал себе при встрече с Китом вспомнить, поговорить, узнать… И тетку Иру странно встревожила эта дача. И вот у него, у старшего, все не доходили руки.

Первую половину ровной, отработанной речи адвоката он слушал почти механически, напряженно следя за собой, чтобы не выпустить наружу свою боль и смятение, не облизать мгновенно пересохшие губы, чтоб руки не выдали напряженность.

Справившись с первыми мгновениями, Лобачев понял, что справится и дальше. Что бы ни было, справится. Качинский не спускает с него глаз? Ну что ж, смотри, старший брат профессора, смотри!

— Но самая большая нелепость заключается в том, что все высказывания вашего младшего брата чисто случайно оказались записанными на пленку. Мы переписывали любимые песни племянницы, магнитофон был включен. Я обнаружил на ленте эту нелепую беседу несколько месяцев тому назад. Понятно, посмеялся над неопытностью молодости, и только.

Но теперь, когда по жизненному недомыслию терзается мой брат, я понял, как это тяжко. Я подумал, не дай бог, лента попадет в недобрые руки. Я принес ее вам. Вот она!

Жестом фокусника-иллюзиониста он вынул из глубокого накладного кармана клетчатого пиджака небольшой голубоватый диск с портативного магнитофона. Положил его на стол, аккуратно пододвинул к Вадиму, убрал руки со стола.

Теперь он ждал.

Едва Качинский заговорил о магнитофоне, Вадим понял, что лента будет ему предложена. И он успел принять решение. Первый раз ему приходилось принимать решение — принимать молниеносно — по событию, которое кромсало его собственную судьбу.

Судьба Никиты разве не его судьба? Ни на единый миг Вадим не допускал правды в гнусном подтексте речи Качинского. Но если такой Качинский рискнул на шантаж, значит, записано нечто на этой пленке, которая плоской змейкой до поры дремлет на столике.

Первым, естественным, человеческим желанием было: пустить диск обратно к Качинскому и посоветовать ему отправляться с ним к начальнику УВД области.

Но ведь было здесь и другое.

Опять-таки, если такой Качинский рискнул пойти на шантаж, как же, значит, боится он за своего младшего?

А собственно, почему? Если профессор не лжет, что уж такое особенное может ему грозить?

Качинский — опытный юрист, его опыта хватило бы на трех Вадимов. Почему он решился на такую грубятину, на такой вопиющий примитив?

«Нет, я не спугну тебя, — так решил Вадим. — Ни тебя, ни твоего профессора. Пусть вы будете в надежде. Нельзя, чтоб вы ринулись прятать концы, потому что вам, по-видимому, есть что прятать. Пусть у вас будет сегодня радостный день. Капитан Лобачев взял взятку».

Ни слова не говоря, Вадим взял диск со стола. Карман его пиджака оказался мал.

— Давайте несколько салфеток, — сказал Вадим Качинскому.

Качинский был, видимо, несколько обескуражен деловыми жестами и деловым тоном Лобачева. Он торопливо вынул из стоявшей близ него хрустальной вазочки все салфетки, протянул их Лобачеву.

Вадим разложил салфетки — одна за другой — на столе, аккуратно завернул в них кассету, на часы посмотрел, поднялся. Тотчас встал и Качинский. Выдержки ему было не занимать, но некая растерянность проступала все явственней в лице, в излишне торопливых движениях. Он как бы боялся отстать от этого самоуверенного, несмотря ни на что, молодого человека.

Он, видимо, ожидал, что Лобачев что-то скажет. А Лобачев считал, что говорить ему абсолютно нечего. Качинскому хотелось Лобачева спросить, получить некие заверения. Но спрашивать ему Лобачева было, решительно невозможно.

Так они молча и спустились по лестнице. Вадим первый, энергичным шагом военного, Качинский за ним, держась за перила, на не шибко-то гнущихся ногах. Со стороны могло показаться: молодой купил что-то у старика, а денег не отдал, вот тот и семенит за ним в страхе.

«Семени, сволочь, семени, — не оборачиваясь, думал Вадим. — Наглость, честное слово! Ну неужели я не знаю, что у тебя пять копий этой записи может храниться? Неужели я не знаю, как шантажисты, клеветники и все подобные прочие режут и клеят эти самые пленки?»

Уже надев плащ, Лобачев повернулся к Качинскому.

— Всего хорошего, — сказал он. — Рад был с вами познакомиться.

Услышав эти слова, Качинский враз и облегченно заулыбался, словно ему заплатили за товар, который он почитал потерянным. Он тотчас подхватил протянутую руку Вадима, пылко пожал ее в ладонях. Только сейчас он поверил в успех своего предприятия.

— Вадим Иванович! Вы знаете, что брату предстоит отъезд за рубеж. Я очень вас прошу…

— Если мне понадобится еще свидеться с профессором, я обещаю вам сделать это как можно скорее.

С тем Лобачев и вышел из ни в чем не повинного «Марса», который никогда в жизни не забудет, куда ни за какие блага больше не войдет.

Переходя улицу, он с холодным бешенством еще думал о Качинском-старшем. «Может, у тебя и сегодня «репортер» под полой работал, так я тебе не Никита, с меня много не запишешь — не подклеишь».

Еще он подумал, что, несмотря на холеную респектабельность профессора и неприметное обличье сутулого старика адвоката, есть меж братьями кровное сходство. Просто один похуже, победнее рос, а другого с детства закармливали. Но мысли о них обоих отстали от него, едва он зашагал по Белинке.

Впервые в жизни он входил в здание УВД с чувством вины и готовности к расплате. Впервые в жизни от взгляда на имя отца в мраморе его пронизал мучительный стыд. Впервые в семье Лобачевых так бездарно пошла пуля в молоко. Не просто пустышку — ведро с помоями вытянули, погоны замарали.

Что же умудрился Никита наболтать на эту проклятую пленку? Как его вообще заставили болтать?

Версию о выпитом в незнакомом доме вине Вадим отмел сразу и напрочь. Это исключено. Естественно, Вадим сам пальцем не прикоснется к пленке. Более всего он боялся сейчас не застать Бабаяна. К великому счастью, тот оказался на месте.

Вадим положил на стол пленку и доложил обо всем.

Именно доложил, а не рассказал. С каждой минутой в нем нарастала постыдная горечь. Дух захватывало при мысли, что и разговор с Бабаяном — только первый из цепи неминуемых, тяжких разговоров. Нужды нет, что речь идет о Никите. Вадим — старший в семье и по званию, и по партийному стажу — разве не головой в ответе за все?

Он и обратился к Бабаяну, как положено, по форме. Не было у него сейчас уверенности в праве назвать полковника, как всегда, Владимиром Александровичем.

Бабаян выслушал его, не перебивая ни словом. Тень удивления прошла по его сухому лицу, когда он услышал официальное обращение Лобачева. Его «мальчики» наедине к нему никогда так не обращались. Он только при первых словах взглянул на Лобачева, а потом отвел глаза, чтоб не мешать своему капитану высказаться.

Лобачев доложил все. Вплоть до последних слов, произнесенных в «Марсе». Доложил и соображения, по коим решился сам эту пленку взять. Только теперь Бабаян посмотрел на него, указал рукой на стул у стола, сказал:

— Садись, Вадим Иванович. И, пожалуйста, закури.

Теперь уже Вадим, затягиваясь, несколько мгновений не глядел на Бабаяна. Дорого стоила предложенная ему сейчас сигарета.

Бабаян набрал внутренний номер и приказал принести к нему в кабинет магнитофон.

— Ну, а вот теперь давай рассудим. Так же, как и ты, я исключаю алкоголь. Так же, как ты, я исключаю все, что шьет твоему брату этот тип. На чем-то его заставили говорить лишнее, иначе не существовало бы пленки. На чем и в какой степени, покажет рабочая проверка. Вадим Иванович! — Бабаян смотрел выжидательно, на паузу в его речи Вадим вынужден был поднять опущенное лицо. — Не мне тебе объяснять, многое в жизни бывает, ошибаются и не такие зеленые, как твой лейтенант. Нарвался он на опытного… Наберись спокойствия, тебе надо работать, ни Громовы, ни Ивановы ждать не будут, на наши личные неприятности прокуратура отсрочки нам не дает…

Принесли магнитофон.

— Запри дверь, — попросил Бабаян. — Ну, а теперь бросим взгляд мастера.

Лента начиналась, как после обрыва, с середины. Звучный, хорошо поставленный голос — можно было подумать, что говорит молодой человек, — произнес:

«Мне хочется для себя уточнить некоторые детали. Так вы считаете, что ваш Пашка и его мать могли иметь неприятности?»

— Это Качинский, — сказал Вадим.

Бабаян молча кивнул, пустил диск медленнее. С пленки, перемежаясь, звучали голоса.

«Конечно, могли. Комиссия по делам несовершеннолетних вполне… — голос Никиты.

К а ч и н с к и й. И вы считаете, все это дорого обошлось бы его матери?

Н и к и т а. Вы не представляете, что бы с ней было. Она за своего мальчишку жизнь отдаст, не то что…

К а ч и н с к и й. Вы с ней хорошо знакомы?

Н и к и т а. Она относится ко мне с доверием.

К а ч и н с к и й. Вы, наверно, и выручаете своих подопечных?

Смех Никиты и Качинского.

К а ч и н с к и й. Зарабатывает-то она всего ничего…

Н и к и т а. А сейчас она премию получила.

К а ч и н с к и й. Ну, какая там премия! Хотя для нее это, может быть, и ощутимо.

Н и к и т а. Она месячный оклад получила. Такая сумма не только для нее, но и для меня, холостяка, была бы ощутима. Такая премия и мне бы, и многим кстати пришлась.

Смех Качинского.

Н и к и т а. Сладится все. Главное, чтобы без огласки.

Обрыв. Конец. Наступила довольно весомая пауза.

— Ну, теперь я, по крайней мере, знаю, что я понесу наверх, — по своей привычке поигрывая пальцами по стеклу стола, проговорил Бабаян. — Ты не знаешь, он по собственной инициативе на эту проклятую дачу хаживал?

— Не знаю, Владимир Александрович. Про Пашку слышал от него. Это трудный подросток с его участка.

— Ну, будем надеяться. Вызовут, конечно, Соколова. Будем надеяться, он в курсе. Ну, а потом авось да и экспертиза по пленке кое-что даст. — Бабаян, оставив в покое стол, опять же по всегдашней привычке, обхватил себя ладонями за локти. — Пленочка, по-моему, не очень чтобы очень. При первом прослушивании и то кое-какие несообразности обнаружить можно. Будем надеяться, — еще раз повторил он уже без раздумчивости. — А теперь вот что, я сейчас иду с этим делом к Чельцову. Мне там делать нечего, и он отпустит меня скоро. За это время прошу полностью переключиться на версию «Иванов — Качинский». Ибо во всей этой гнусной затее есть нечто, дающее возможность предполагать, что не Иванов наведет нас на Качинского, а через Качинского мы выйдем на Иванова. В общем, сиди и думай, Вадим Иванович! Тут быстро надо думать. Старик долго ждать эффекту от своей затеи не будет…

— Я одного не могу понять, — сказал он, уже стоя у двери с диском в руке. — Я не могу понять, почему им вообще понадобилось вести запись? Вероятность случайности, как говорят математики, исчезающе мала.

Вадим тоже не мог этого понять.

И никогда не понял, потому что не вспомнил, не узнал в старшем Качинском человека, с которым много лет назад судьба столкнула его ночью, на площади, когда он вступился за отца и двое взрослых парней смертельным боем избили его, подростка.

Он ушел от Бабаяна к себе странно успокоенный. Успокаиваться было совершенно не с чего: Никиту ждет хорошая встрепка, которая еще неизвестно чем кончится, хватит сраму и на долю капитана Лобачева. Но как же важна дружеская рука, дружеский голос вовремя и рядом! Спасибо, Владимир Александрович…

Вадим пошел к себе и занялся приведением в порядок протоколов по делу ровно с той самой позиции, с какой оторвал его звонок Качинского.

Неужели это было всего несколько часов тому назад? Неужели еще утром не было ни пленки, ни горечи, ни чувства собственной вины, — так ведь и не выбрал он времени поинтересоваться делами Никиты. А вдруг бы и успел предотвратить…

Но вместе с сожалениями о своей оплошности в нем кипел гнев на брата. Эти мысли он пока отталкивал от себя. Ясно было одно: сегодня он домой носу не покажет. Ему всегда бывает трудно скрывать от Гали все, относящееся к семье. А сегодня у него просто не хватит сил. Позвонит, что подменяет кого-нибудь на дежурстве.

Бабаян вернулся не скоро. Опять они оказались вдвоем в кабинете. Мельком глянув на Вадима, Бабаян сказал удовлетворенно:

— Я вижу, ты пришел в себя. Так вот: Чельцову доложено, пленка при мне прокручена. Приказано вызвать полковника Соколова и лейтенанта Лобачева. Пленку — на экспертизу и все такое прочее.

А теперь, Вадим Иванович, еще раз настоятельно прошу полностью переключиться. Был разговор с Новинским, с Булаховым. Общее мнение: если опытнейший юрист Качинский пошел на грубый шантаж, значит, он в величайшей тревоге за своего брата. Одна случайно купленная икона оснований для такой паники не дает. Значит, дело не только в этой иконе. Можно предполагать, что Качинские опасаются показаний Иванова. По только что полученной справке выяснено, профессор намеревается выехать в обычную турпоездку, которая всегда могла бы быть перенесена на другой срок. Неясно, почему делается такой упор на необходимость именно сиюминутного, так сказать, выезда.

Купленной краденой иконы уже достаточно, чтоб задержать выезд: привлечь Качинского-младшего как свидетеля по делу.

После сверхактивного вмешательства старшего Качинского версия о случайной встрече профессора с Ивановым, по всей вероятности, отпадает. Приобретение одной краденой иконы дает право предположить, что в коллекции Качинского могут обнаружиться и другие ценности, приобретенные аналогичным путем.

Слушай дальше. Запрошена санкция на обыск. Если не сегодня, то не позднее завтрашнего утра мы этот обыск произведем.

Помнишь, Вадим Иванович, как ты был уверен, что найдешь металлическую пыль у Карунного? — спросил Бабаян. — Вот так и я уверен, что не уйдем мы с пустыми руками из профессорской квартиры. Мнится мне, осело там кое-что из ограбленных церквей. Одного боюсь, чтобы они не спохватились и не очистили апартаменты раньше, чем мы там окажемся. Поэтому дозвонись немедленно до профессора. Предполагаю, он сидит у аппарата неотлучно и ждет твоего звонка. Приглашай его на завтра, уговорим как можно скорее завершить все необходимые формальности, что будет истинной правдой. Сумей поговорить так, чтобы он спокойно проспал ночь, чувствуя себя победителем. Отсюда все вместе поедем к нему. А до этого момента ничего ему в лоб не должно влететь.

В эту ночь Вадим не сомкнул глаз. Ему, конечно, не пристало днем толкаться на лестнице, а потом он мог только воображать, как вызвали Никиту, как приехал он в Москву, как входит в кабинет к Чельцову… И что бы ни стряслось, Вадим уже ничем не сможет ему помочь.

Куда же потом Кит? Он гордый, он к Вадиму, к Гале не пойдет. Как же это он из героев-сыщиков — да в такую слякоть! Он пойдет домой и будет сидеть один в старом доме. Хоть бы уж стены, что ли, ему помогли…

А Качинский, как видно, и впрямь хорошо выспался. Приехал утром свежий, роскошный, надушенный. Вадиму почему-то казалось, что мужчине не подобает пахнуть духами.

— Вы неважно выглядите сегодня, товарищ Лобачев? — с участием осведомился он. Неприкрытая смешинка была в его глазах, в голосе. Сел без приглашения; он вольготно чувствовал себя сегодня в этом кабинете.

Вадим молча смотрел на него. Чуть дольше, чем требовалось. В лице Качинского что-то дрогнуло.

— К сожалению, вам придется несколько задержаться с поездкой, — ровным голосом проговорил Вадим. — К еще большему сожалению, мы должны произвести у вас обыск. Вот санкция. Вы поедете вместе с нами… Слушайте, профессор, — спокойно добавил Вадим, заметив по движению руки Качинского, что тот собирается схватиться за сердце. — Вы здоровый человек, оба мы мужчины, и прошу вас, давайте без сцен!

В квартире Качинского была произведена опись коллекции. В спальне, во встроенном шкафу под стопками белья, был обнаружен чемодан, в котором под двойным дном также были найдены иконы.

Когда Вадим после обыска вернулся в управление, Карпухин сказал, что ему много раз звонила жена.

«С Китом беда! — испугался Вадим, но одернул себя. — Кит не баба-истеричка, что бы ни случилось, он будет держаться. Что бы ни случилось, у него жизнь впереди!» «Что бы ни случилось…» Мысль эта расшифровывалась просто: неужели все-таки не простят, уберут из органов?

Он сейчас же позвонил домой, но никто не ответил. Значит, Гали не было дома. О том, что что-то могло стрястись с Маринкой, Вадим запретил себе думать. Да уж о таком сказала бы Галя по телефону и Карпухину.

Вадим посмотрел на часы — день клонился к концу. Долгонько же провозились они с этим обыском, зато результативно. Бабаяну было с чем идти к Булахову. Довольный пошел.

Вадим ничего не ел весь день. Есть ему не хотелось, странная легкость ощущалась во всем теле.

Он только собрался еще раз дозвониться домой, как раздался звонок. Вадим схватил трубку и с ужасом услышал плачущий Галин голос:

— Димушка! — Господи, она никогда так не называла его по управленческому телефону. — Димушка, тетя Ира умерла.