Снег, которого так боялся Громов, первый снег выпал в день похорон. Однако мороз еще не сковал землю, редкие робкие снежинки кружились неуверенно, брезгуя опуститься в осеннюю грязь. Ну что ж, окажись Люба Сычева неразумной, не достойной своего комсомольского билета, может быть, сейчас отчим Громова — не миновать этому типу оказаться когда-нибудь не в роли свидетеля! — уже закопал бы деньги у шитовской калитки.
К выносу Вадим не успел. Первый раз в жизни он использовал свое удостоверение не в интересах службы. Тщетно попытавшись остановить проезжавшие такси простым голосованием, он использовал свои «красные корочки». Попросил поднажать. Услышав адрес — Востряковское кладбище, — водитель поднажал.
От шоссе Вадим почти бежал по залепленной землей, оттого еще более скользкой асфальтовой дорожке. Он вдруг, осуждая себя, почувствовал, что бежать ему трудно, задыхается. Что же это такое? Ведь еще весной ему довелось более пяти километров пробежать вместе с проводником за собакой — и ничего, он только хорошо разогрелся.
Это было, когда они с лейтенантом Галушко выезжали на убийство. С тем самым Галушко, который домогался у капитана Лобачева объяснений, почему прокуроры на зарплате, а адвокат — нет.
Это было вскоре после Майских праздников, когда тетя Ира, как всегда, была у них и Борко через стол ловил ее голос и смотрел на нее молодыми глазами.
Уже в который раз за последние дни с чувством стыда и запоздалого раскаяния Вадим вспомнил телефонный разговор с Ириной Сергеевной, когда она поняла, что он забыл о ее болезни, о больнице…
Все приходит внезапно: сознание собственной вины, которую уже невозможно искупить, боль собственного сердца, которое вдруг заявляет о своей усталости.
Хоронили в этот день не одну Ирину Сергеевну. Вадим заметил за собой: теперь как-то не выговаривалось панибратское «тетя Ира». На темно-рыжей земле под черно-белыми, облетевшими березами Вадим увидел несколько групп провожавших и подумал, что ему надо туда, где меньше народу. Вчера он забеспокоился, что мало будет мужчин, некому нести гроб, а потому особо попросил прийти Корнеева и Никите по телефону велел привести кого-нибудь.
Они все пришли. Держатся вместе, идут тихонько.
Но сколько же людей провожает Ирину Сергеевну! Почти сплошь молодые лица. Ну да, это студенты пришли ее проводить. Есть и пожилые, но молодых гораздо больше. И как же легко плывет гроб на их крепких плечах.
Зайдя сбоку вливающейся в узкую тропинку процессии, Вадим увидел боевые ордена на красной подушке, которую несла незнакомая ему девушка, лицо у нее было строгое и гордое. Вот и гроб, затопленный цветами. Странно видеть такую груду живых цветов в такой предзимний день, под хмурым небом, на кладбище. Принято от века, пора бы привыкнуть, а всегда странные здесь цветы.
Вадим держался своих, подошел к Гале. Она молча повела на него заплаканными глазами.
— Галя, я не мог раньше, — вполголоса сказал он.
Милицейская жена, она ни о чем не спросила. Не мог, значит, не мог.
Был же случай у Озерова, когда он, замначотдела, лично должен был участвовать в задержании матерого рецидивиста, который договорился у станции метро «Лермонтовская» передать привезенное с Колымы золото. Так сложились обстоятельства, что некогда было передоверять это дело другому сотруднику, и Озеров провел операцию, хотя его ребенок, попавший под машину, в тяжелом состоянии находился в это время на операционном столе.
Галя вела за руку Маринку. Маринка не плакала, лицо ее было серьезно и напряженно. Видно, толпа, венки с красными лентами, гроб, медленно, как бы сам по себе, плывущий впереди, не увязывались в ее сознании с тетей Ирой, которую она знала столько, сколько жила. Это была первая смерть в ее коротенькой жизни.
Несколько поодаль среди студентов Вадим увидел Никиту, увидел Корнеева. Когда гроб донесли до могилы, бережно опустили на заранее подготовленные кем-то табуретки, когда Лобачевы подошли ближе, Вадим увидел Борко.
Борко, как и все, стоял с непокрытой головой, держа в руках свою фуражку. Смотрел он только в лицо Ирины Сергеевны. Теперь увидел ее лицо и Вадим.
Конечно, она не была похожа на себя, редко кто в гробу остается на себя похожим. Не только потому, что лицо ее особенно изменилось, было искажено предсмертными страданиями. Нет, оно было совершенно спокойным, но в этом невозмутимом спокойствии и таилась непохожесть.
У самого гроба суетливо хлопотала какая-то старая женщина, похожая на тощую угловатую козу. Она то и дело прикасалась к гробу, что-то поправляла; она тотчас кинулась вынимать из гроба цветы и старательно раскладывала их на сырой, обнаженной земле. Лицо женщины было сухо и неподвижно, но в запавших глазах горела энергия.
Вадим вдруг узнал ее и содрогнулся — это ведь жена Борко! Это о ней в минуту полной мужской откровенности с безысходной тоской рассказывал Иван Федотович.
Она не перенесла гибели двух сыновей. Ее преследует мысль, что нет нигде их могил, что не сказано им вслед материнского и отцовского слова…
Теперь она носит цветы на братские могилы, она провожает других умерших, совершенно незнакомых ей людей, пытаясь донести горе и ласку до своих погибших мальчиков. Только в этом теперь ее жизнь.
Все с Ириной Сергеевной попрощались. Из гроба убрали цветы. Цветы полагается убирать. Они поддаются тлению раньше того, кому подарены.
— Трофимов, давай гвозди! — раздался голос.
Высокий русоволосый парень, который бессменно нес гроб, достал из кармана завернутые в чистый носовой платок гвозди, протянул говорившему. С машинальной наблюдательностью Вадим заметил, что на руке у него не хватает пальцев.
У студентов нашелся и молоток, и веревками они запаслись. Они ничего не хотели доверить могильщикам. Они сами хотели похоронить Ирину Сергеевну.
Вот уже двое юношей перебрались на другую сторону могилы, в сырую комковатую насыпь. Вот и гроб заколочен, и бережно принят на веревки. Чуть колыхнулся он и медленно пошел вниз.
Первый ком на него бросила жена Борко. За ней Трофимов. А уж за ним подошел Иван Федотович.
Потом многие и многие бросали и бросали землю, гроб в могиле почти закрылся землею еще до того, как лопатами сдвинулась на него вся тяжелая, свежая насыпь могилы. Вернулась в землю исторгнутая земля.
Все мужчины были с непокрытыми головами. Рядом с девушкой, несшей на подушке ордена, стояли две других. Они несли мужские шапки, много шапок, и лица у них были такие же гордые, как у той, которая несла ордена.
Никита уходил от могилы одним из последних. Чем более отдалялся от него одинокий холм в венках с жестяной биркой в изголовье, тем острее тянуло его остаться, еще побыть здесь. Его угнетало ощущение самому ему неясной вины перед Ириной Сергеевной за короткую встречу на юге. Чего-то он не сумел сказать, а чего — сам теперь не знает. Никто никогда не выйдет к нему из-под мушмулы, не позовет: «Кит, деточка!»
Медленно уходила от могилы и горько плакавшая девушка. Она утирала платком покрасневшее лицо.
Никита не сразу узнал в ней девицу из фузенковской детской комнаты, а когда узнал, не испытал к ней доброго чувства.
Ирина Сергеевна, кажется, принимала в ней участие, но в городе на море эта Вика не показалась Никите ни умной, ни доброй.
Да и не до Вики было ему сейчас. В жизни Никиты не нашлось бы дней, равных по тяжести трем последним. Это были не дни — это был рубеж, отделявший его от юношеской беззаботной уверенности в безгреховной, безошибочной правоте.
Он избегал в эти дни Вадима. Еще более не хотелось встречаться с Борко. Ему было стыдно своей разлапистой доверчивости. Как дурака его обвели вокруг пальца, он развесил уши, он распустил язык перед чужими людьми. Запятнал не одного себя.
Никиту в жар бросило при воспоминании об этой проклятой пленке, о том, как звучали записанные голоса в кабинете Чельцова, о выражении лиц, с каким слушали собравшиеся в кабинете люди эти голоса.
Что толку в экспертизе пленки, в том, что ездил он на дачу с разрешения Соколова… Ничто не могло оправдать его болтливости. Старая истина: не хочешь, чтоб тебя оскорбили, не ставь себя в такие условия, где тебя могут оскорбить. Предостерегающий этот совет адресовался к девушкам, которым не мешало бы соблюсти невинность. А тут в роли юницы, не последовавшей мудрому присловью, оказался сам Никита.
Он видел, как к зареванной Вике подошел русоволосый парень, который, не сменяясь, нес гроб, взял под руку и они пошли вдвоем. Ну и слава богу!..
— Никита! — услышал он голос брата.
Лобачевы, Борко с женой, Корнеев стояли на асфальтовой дорожке недалеко от шоссе.
Никита не мог заставить себя подойти к ним.
Вадим понял его состояние и, едва Никита замедлил шаги, сам подошел к нему. Корнеев тоже разгадал нехитрую ситуацию и потихоньку повел остальных к шоссе.
— На поминки надо пойти, — сказал Вадим.
Никита медленно покачал головой, не опуская глаз под недобрым взглядом брата.
— Я не пойду, Вадим, — умоляюще сказал он. — Я не могу.
— Напакостил, щенок, а теперь соблюсти обычай в память хорошего человека не можешь?
Вадим говорил тихо, сквозь зубы, со стороны могло показаться, что самый мирный идет у братьев разговор.
Но только не Галя могла в это поверить. Оглянувшись, она сунула Маринкину руку Корнееву и бегом вернулась к Лобачевым.
Она тоже была ученая, по лицу ничего не разберешь.
— Димушка, Дима! — тихонько окликнула она мужа. — Ну не надо! Ну ничего не надо, ну в память Ирины Сергеевны! Ну мало ли что бывает. Кит, маленький, ну успокойся! Пройдет все, пройдет, никого ты не убил, не ограбил…
— Поистине чудо! — пораженный ее последним доводом, Вадим перевел глаза на жену.
Галя в волнении сунула им обоим по таблетке валидола. Никите валидол был ни к чему, но он покорно положил его за щеку и ощутил приятный холодок, как от мятной конфеты.
— Ну хорошо, хорошо, ну пусть я дура, но пойдемте, чтобы все как у людей!
Она схватила их обоих под руки, и они трое в молчании пошли к шоссе.
Вика видела Лобачевых и бывших с ними, незнакомых ей людей. Она знала, что Лобачевы — семья Ирины Сергеевны, ей очень хотелось к ним подойти, но после того как лейтенант Лобачев скользнул по ней невидящим взглядом, она побоялась это сделать.
Ей было одиноко и тяжко. Ее мучила совесть за то, что она была не заботлива, не внимательна к приютившей ее сердцем, обогревшей делом Ирине Сергеевне.
Это так и было на самом деле, но Вика не знала, что если б она в равной мере отвечала Ирине Сергеевне на тепло и заботу, ее все равно бы мучила совесть. Живые всегда испытывают перед ушедшими вину.
И Вика, всегда сторонившаяся чужих, обрадовалась, когда к ней обратился и назвал себя Саша Трофимов.
— Вы здесь одна, — сказал он. — Я студент Ирины Сергеевны. Давайте я вас провожу. — И взял Вику под руку.
Вика действительно обрадовалась. Когда ее не узнали Лобачевы, ее пронзило ужасное ощущение, словно прогнали с похорон, хотя, кроме лейтенанта, никто в этой семье ее не мог узнать.
От Трофимова исходило молчаливое участие и тепло. Вика всхлипывала все реже и наконец притихла. Зеркал и пудры она с собой принципиально не носила, просто попыталась перед автобусной остановкой обтереть лицо насквозь мокрым платком.
— Возьмите уж мой, по крайности он сух, — предложил Трофимов, доставая из кармана вчетверо сложенный глаженый платок.
Вика взяла, молча поблагодарила его кивком.
— Мне ведь на электричку, — сказала она. — Я за городом живу, так что извините, я вам сейчас платок нестираный верну.
— Я вас провожу, — повторил Трофимов. — По какой вы дороге?
И вот уже бежит, подрагивая на рельсовых стыках Подмосковья, работяга электричка. В вагоне тепло, Вика согревается, ее отпустил озноб, обсохли ресницы. Трофимов, как всегда обстоятельно, рассказывает ей конечно же о своей замечательной школе, куда он пойдет преподавать после института, о малышне, которая любит заглядывать в окна физкабинета.
— Бросьте это дело! — решительно заявил он, узнав о контингенте Викиных подопечных. — Это работа не женская. Такая маленькая — с такими лбами!
— Какая же я маленькая! — изумилась Вика. Она привыкла считать себя рослой.
— Да уж невелика в перьях.
— А как это…
— А это присловье такое у нас в деревне. Уж если в перьях невелик, так ощипанный и того меньше.
Первый раз за день оба они улыбнулись.
Шел только пятый час, Вика пошла в отдел. Трофимов проводил ее до отдела, взял рабочий телефон и адрес, она следила, чтоб не ошибся, записывая. Получилось, что он для нее, а она для него оказались единственной связью с Ириной Сергеевной, хотя ни словом о ней не обмолвились.
У дверей детской комнаты Вика с ужасом увидела Жорку, пятиклассника, не блатного, но зловредней которого ей встречать не приходилось. Привела его, как обычно, мать.
— Вот, — сказала она со вздохом, вслед за Викой вводя свое чадо в комнату. — У дворника шланг сперли, подозренье на него, а он молчит. Садись! За грехи ты мне послан!
Посадила и ушла. Жорка, ухмыляясь, изготовился к бою.
Вика села за стол и только сейчас вспомнила, что ни единым словом они с Сашей Ирину Сергеевну не помянули. Опять ей стало стыдно, тяжело, душно от горя, и она разрыдалась.
Успокоилась она не вдруг. Снова утерлась Сашиным платком.
— Ну вот что, — сказала она, пригладив ладонями волосы и возвращаясь к своим обязанностям. — У меня большое горе… Не рассказывай, пожалуйста, никому, что я тут ревела. Нам это не положено.
С лица Жорки давно сошла ухмылка. Пока Вика плакала, он сидел тихо, не шевелясь.
— Даю слово чести молчать! Железно! — тотчас отозвался Жорка. — Вы знаете что, вы выпейте воды. Скажите, когда завтра прийти. Слово чести, приду, все расскажу. Я шланга не брал, но, где он лежит, знаю.
Они попрощались за руку. Высоко подняв голову, Жорка ушел до завтрашних девяти утра.
Случись по-другому, Вика все равно не могла бы сегодня с ним говорить. Где уж сегодня быть воле в кулаке! Но, глядя, как уходил Жорка, она впервые подумала, не мало ли одной воли! А что, если больше, чем воля, нужна с ними искренность, живое доверие, так, чтобы душа — к душе?
У Лобачевых было все как у людей.
Стоя, не чокаясь, подняли рюмки. На скатерти белел нетронутый прибор. Посидев несколько минут, Никита поднялся. Галя и Марина вышли его проводить.
Вернувшись с кладбища, Маринка успела на кухне спросить мать, что с дядей Китом. Галя сказала, что у него неприятности, и, прощаясь, девочка как могла ласкалась, выражала участие.
Небытие, смерть, вечность… Возраст хранил ее от осознания этих понятий, если допустить, что зрелые люди способны их осознать. А изменившееся лицо Никиты было ей понятно и тревожно, своим маленьким сердцем она чувствовала его беду. За все мучительные дни ей одной Никита смог непритворно и благодарно улыбнуться.
Жена Борко без умолку рассказывала о братских могилах, о памятниках погибшим воинам, куда она в праздничные дни носит цветы. На сей раз Галя была ей только благодарна за ее несмолкаемое повествование, иначе за столом было бы, наверное, тише, чем у Ирины Сергеевны под березой.
— А что так неожиданно? — спросил Корнеев.
— Да какое там неожиданно, Мишенька, — печально ответила Галя. — Снимки, анализы у нее давно паршивые. Я ее поэтому к знакомому врачу устроила, чтоб он ей ничего не показывал. Саркома у нее была…
Борко молчал. Пил и ел молча, ничто из говорившегося за столом до него не доходило. Весь он был даже не на кладбище с Ириной. Он был с ней на фронте, там, где он впервые ее увидел, молодую, любящую командира артдивизиона его полка Костю Марвича.
Наверное, там Борко ее и полюбил, просто не сразу об этом догадался. Он понял это гораздо позднее, когда Марвич погиб, когда он увидел Ирину уже в сорок пятом на Эльбе, обритую после черепного ранения, ужасно подурневшую.
Когда Марвича хоронили, это он послал за ней на коне ординарца, чтобы она смогла хоть издали проститься с Костей.
Она стояла тогда поодаль от могилы, не смея ничем обнаружить свое горе. Только сегодня, провожая Ирину, Иван Федотович понял, каково ей тогда было…
Вадим, кивком простившись с Никитой, накоротке рассказывал Корнеичу о сегодняшнем разговоре у Чельцова. Из-за этого разговора он и опоздал на кладбище.
Чельцов вызвал старшего Лобачева, чтоб поговорить с ним о брате, хотя само собой разумеется, мог этого и не делать.
О том, что служебная проверка закончилась, в общем, благополучно, Вадим знал от Соколова, который зашел к нему домой и, плотно закрывшись с Вадимом на кухне, в соответствующих выражениях охарактеризовал и методы старика Качинского, и размагниченность Никиты, которого, как всех молодых, еще надо и надо мордой об стол, чтоб не думали, что они — пуп вселенной, а облапошить их вовсе некому. Однако каковы бы ни были результаты проверки, к Чельцову старший Лобачев за все годы службы впервые шел, чувствуя себя лично провинившимся. Потому и обратился строго по уставу, чего Чельцов обычно отнюдь не требовал.
Чельцов и сейчас не поддержал этой официальной формы.
— Садитесь, Вадим Иванович, — просто предложил он. — О результатах вы, вероятно, осведомлены. Дело, конечно, очень неприятное, лучше, если б лейтенант Лобачев не дал возможности изготовить эту липовую запись, но — что поделать? Против Качинского дела не возбудишь, формально он никого ничем не шантажировал. Отдал имевшуюся у него пленку, и только… С лейтенантом Лобачевым, — голос Чельцова зазвучал посуше, построже, — разговор у нас был серьезный. Его предупредили: если хочет работать в органах…
— Рано взяли его в угрозыск, — с горечью проговорил Вадим. — И я его рано рекомендовал…
— А вот тут вы не правы, — перебил его Чельцов. Голос его звучал опять доверительно-мягко. — В угрозыск его не рано взяли. Посмотрите, как точно, я бы сказал — филигранно провел он операцию с Громовым. А ведь операция была не проста, Громов — противник серьезный.
Вы знаете, о чем я думал… — Чельцов поднялся и, заложив руки за спину, стал ходить по кабинету. — Я думал о том, что не только молодые — мы сами иной раз недооцениваем потенциальной опасности так называемых нейтральных, если хотите, в стороне стоящих людей. Молодежь мыслит иногда несколько упрощенно: вот преступный мир, вот мы, представители, так сказать, исполнительной власти. А все остальные, без малого двести миллионов, наши надежные помощники. А жизнь показывает, что не все двести. И пожалуй, исследуя истоки многих преступлений, можно докопаться до вины людей вполне респектабельных, таких, к примеру, как ваш — боюсь, что все-таки вам придется им заняться после Громова, — таких, как ваш Качинский. Я имею в виду, естественно, профессора. К адвокату не придерешься. Он чист. А двойное дно профессора, как и его чемоданов, стало зримым.
Вадиму вспомнились свои совершенно схожие мысли по поводу частника-автомобилиста, купившего у пацана за пятерку свечку.
Чельцов, в сущности, тоже говорил о третьей силе, которая в определенной ситуации может и породить, и совершить преступление. Для третьей силы важна только ситуация. Только она одна.
От Чельцова Вадим ушел все же с чувством некоторого облегчения. Как бы то ни было, гнусная эта история обретала конец.
Но когда на кладбище он увидел Никиту, как ему показалось, вполне спокойного, в нем вспыхнул великий гнев против этого благополучного пария, которому все-то, все легко дается, который и трудностей настоящих не видел, которого и жареный кочет ни в какое место не клевал. Такой вспыхнул гнев, что кажется, кабы не похороны, да и не люди кругом, так наподдал бы он этому счастливчику по первое число.
— Неизвестно, Димушка, кто бы кому наподдал, — печально сказала Галя, когда ушли Борко и Корнеев, измученная Маринка заснула, прикорнув тут же в столовой на диване, а Вадим рассказал жене о разговоре с Чельцовым. — Какой уж там он спокойный, я Кита знаю, жутко переживает. Будь проклята эта дача! Недаром тетка Ира тогда…
Галя сказала и осеклась. Некого уже так называть.
Темнеет сейчас на кладбище. Светится, как свеча, белый ствол березы.
В народе говорят: с бедой надо переспать. Не в том, разумеется, смысле, что без нее, голубушки, никак не заснешь, а в том, что за ночь обдумается, приобыкнется, глядишь, немножко и легче станет. А если семь дней и ночей пройдет, считай, на семь шагов позади осталась беда.
За последнюю неделю почти синхронно и до конца раскололись Громов у Лобачева, Иванов у Утехина. Как и предполагал Бабаян, в результате экспертизы и опознания среди найденных у Качинского икон обнаружились и похищенные в Никольской церкви. Они были предъявлены Иванову, и тот, ознакомленный предварительно с показаниями ранее арестованных соучастников, начал давать показания.
— Культурно, ничего не скажешь, — сказал Бабаян, прочитав один из протоколов допросов Громова, где говорилось: «Да, мы с Ивановым познакомились в колонии. Он должен был освободиться много раньше меня. Договорились, что, пока я буду в колонии, — прослушает курс лекций по древнерусскому искусству…» — Лет тридцать тому назад не пришло бы им в голову составлять столь далеко и вглубь идущие планы.
Вадим промолчал. Погоны обязывают. Не его дело обсуждать существующие законы, его дело законы соблюдать. Но отнюдь не исключено, что через небольшое количество лет такой Иванов снова прибудет в Москву, осененный новыми замыслами.
Была в этой неделе и отдушника — радость. Старик Вознесенский приехал в Москву. Странно было видеть, как в стареньком своем подряснике он медленно идет по коридору. На него глядели все, он — ни на кого.
Вадим опасался, как бы старик не возжелал немедленно увезти драгоценный для него образ, поэтому сразу, сколь мог деликатно, объяснил, что свою собственность Вознесенский получит после конца следствия по делу Качинского. Однако все произошло не так.
Когда Вознесенский взял в трясущиеся руки свой образ, он заплакал. Слезы текли по глубоким морщинам, это нимало не заботило старика, он глядел и глядел на образ. Потом перекрестился, поцеловал дешевенький оклад, так же бережно, держа обеими руками, вернул икону Лобачеву.
— Нет, Вадим Иванович, — сказал он. — Великое спасибо вам, пусть господь вас вознаградит за то, что вы нашли этот образ, но негоже мне одному и для себя его иметь. Я уже наказан. Благослови вас господь, — сказал старик Лобачеву и удалился.
«Эх, теперь картину бы ему вернуть, — подумал Лобачев. — А может, и получится».
Никита всю неделю не подавал признаков жизни, Вадим тоже брату не звонил.
Если б на Никиту, помимо честно заслуженного нагоняя, втыка, дрозда, называй как хочешь, от начальства свалилась более серьезная беда, Вадим, наверное, перетащил бы его к себе, во всяком случае на день бы одного не оставил. Но сейчас его на Никиту брало зло, и он считал, что парня надо проучить, пусть помнит.
По воскресным утрам, если не случалось происшествий или дежурств, Никита обычно приходил к ним завтракать. Нынче он не явился.
— Кит занят сегодня, — ответила Галя на вопрос Маринки, но дети чутки. Маринка молча посмотрела на мать, на отца. Не поверила. Она чем-то изменилась за эту неделю. Она ни словом не поминала Ирину Сергеевну, и по этому одному было видно, что встреча со смертью не просто усваивалась ее сознанием.
Они еще сидели за столом, когда раздался звонок. Вместо Кита неожиданно явился Корнеев.
Маринка и ему обрадовалась от души, во-первых, потому, что вообще относилась к Корнеичу с неизменной приязнью, а во-вторых, потому, что за столом нет-нет да и возникали непривычные паузы.
Корнееву обрадовались и удивились. Но почему-то и на лице Михаила Сергеевича возникло некое недоумение, когда он оглядел мирно сидящую за столом семью и были произнесены первые приветственные фразы. Он и за стол присел бочком, словно бы чего-то ожидая, либо намереваясь вот-вот уйти.
— Так как Никита? — спросил он.
— Не беспокойся, цел будет. Легким испугом отделался.
Корнеев отодвинул от себя чашку с чаем. В его медвежьих глазках появилось нечто недоброе.
— Знаешь, Вадим, — тихо проговорил он. — Ты слишком упорно играешь бездушного. Смотри не войди в роль.
Не столько слова, сколько выражение глаз Корнеева заставили Вадима тотчас подняться.
— Пойдем, Михаил Сергеевич, поговорим, — серьезно сказал он, прихватывая со стола сигареты.
Они ушли на кухню. Плотно закрыв за собой дверь, Корнеев сказал:
— Я все-таки думал, ты хоть навестишь его. Пусть не тяжело, но как-никак парень ранен.
…А получилось так. Когда Никита вернулся с поминок, бабка Катя, против обыкновения, его ждала. Ирину Сергеевну она знала — любила, а потому глаза у нее были наплаканы. Как всем старым людям, ей хотелось узнать о похоронах все и поподробней, но из Никиты нельзя было слова вытянуть.
— Вроде ты раньше разговорчивей был? — сказала бабка Катя.
— Это правильно, — ответил Никита.
— А теперь из тебя слова не вытянешь.
— Это тоже правильно.
— С тобой не сговоришь.
Бабка отчаялась и ушла.
Говорить Никите было действительно до невозможности трудно. В ушах звучал и звучал корректный голос Чельцова: «…если вы хотите работать в органах…»
Ну, мог ли лейтенант Лобачев вообразить, что когда-нибудь заслужит такое предупреждение!
А ведь заслужил — вот что было самое обидное. Лестью, камином, машиной, побрякушками произвели-таки на него впечатление, разогрели, разварили, как столярный клей. И ведь было, было у него предостерегающее чувство: не ходи, остерегись!
Не поверил, лишний раз пошел, шибко на себя надеялся. На разрешение Соколова наедине с филодендроном нечего ссылаться. Сам бы не пошел и Соколову бы разрешать нечего.
Худо, срамно чувствовал себя Никита, спасался работой. Особых происшествий не было, он подключился к организации опорного пункта и домой приходил только ночевать.
В тот субботний вечер, едва вошел он в дом и разделся, кулаками заколотили в дверь. На всю улицу вопила женщина. Никита открыл — соседка, Петькина мать. Не сразу удалось допытаться, ну да Никита участковым недаром служил.
Оказалось, сосед с пятницы мертвую запил. Сегодня почудилось ему, что Петька про аппарат выбрехал, он с Петькой в горнице заперся, кричит, что Петьку убьет. У него там двустволка. Один раз уже стрелял. Петька то молчит, то кричит.
Никита вызвал по телефону машину, сунул в карман пистолет и побежал к соседям.
В горницу ход был из кухни. Никита окликнул пьяницу и вступил с ним в переговоры, попутно примериваясь к запертой изнутри двери. Пьяный матерился и грозил, как быть следует. Петьки не было слышно, и это более всего тревожило Никиту.
Все бы, наверное, обошлось, кабы не подвела дверь. Не прекращая дипломатических увещеваний, Никита приладился, поднапер, а древесина оказалась гнилая. Вместо того чтоб постепенно подаваться, дверь вывалилась, Никита и влетел с ходу в комнату прямо под ружье. Пьяный выпалил в него чуть не в упор крупной дробью. Спасибо самогону, промахнулся. Никите пробило плечо, поуродовало ухо.
Петька лежал у стенки без памяти, но целый. Пьяного Никита скрутил, с улицы сбежался, помог народ, повязали по рукам, по ногам, лежи, черт с тобой, до милиции.
Никите выхватили полотенце из-под образов. Кровь из уха лилась страшенной струей — в голове всегда обильное кровотечение. Кто-то в избе вопил, чтобы вызывали «скорую». Никита прикрикнул, сказал, чтобы мальчишку на воздух вынесли и успокоили, а его милицейская машина заберет.
На машине прилетел Федченко и побелел, когда увидел своего лейтенанта. Федченко сроду сразу столько крови не видал.
Связанного пьяного положили в машине на пол. Сначала Никиту повезли в больницу.
— Слушай, Федченко! И вы, ребята, — сказал Никита, выбираясь из машины. — Если хоть кто-нибудь заикнется брату или кому из семьи, вот! — Он всеоглядно потряс черным от присохшей крови кулаком. — Ясно? Зашьют, завяжут, вымоют, сам доложусь. Чтоб тихо было! Мне сейчас только еще одного нагоняя не хватает.
Последняя фраза ребятам понятна не была, зато для Никиты полнилась сокровенным смыслом. Действительно, не хватало еще, чтоб его обвинили в неуменье взять пьяного дурака.
Корнеев случайно нынешним утром услышал обо всем от своих и явился к Лобачевым справиться о здоровье Никиты, а может, вместе и навестить парня.
Вернувшись в столовую, Вадим и Корнеев рассказали о случившемся женщинам, взрослой и маленькой. Поскольку из их рассказа получалось, что дядя Кит молодец, а левое ухо у него только поцарапано, Маринка облегченно заявила:
— Это ничего! В левом ухе у него все равно среднее воспаление было.
— Тогда тем более жалеть нечего, — подвел черту Михаил Сергеевич, пытаясь приободрить Галю.
Взрослые договорились созвониться и ехать в больницу. Однако их попросили приехать после обеда. Такой порядок. У лейтенанта Лобачева все нормально, на ухо швы положены; кровотечение прекратилось. Завтра будет рентген плеча, очевидно, придется извлекать дробины.
— Ну почему он не мог дать знать? — в который раз с горечью повторял Вадим.
— В этом нет ничего удивительного, — неумолимо ответила наконец на тщетные его восклицания Галя. — После твоего обращения с ним в этом нет абсолютно ничего удивительного. Кроме этого, ты просто забываешь, что он твой брат!
— Ну-ну! — сказал Михаил Сергеевич, поглядев на старшего Лобачева и пожалев его. — Ну уж, уж так уж…
В эту минуту раздался звонок, на дверь с тревогой обернулись все четверо.
Открыла Маринка, впустила девушку. Незнакомую, под южным загаром девушку лет семнадцати-восемнадцати, не более, с очень густыми ресницами, с каштановой длинной гривой, стекавшей на плечи из-под светлого вязаного колпачка.
Все подумали, что она ошиблась квартирой, но девушка спросила:
— Здесь живет Никита? Я должна вернуть ему книгу.
Она достала из огромной, как баул, сумки томик Мандельштама. Вадим и Корнеев переглянулись. На сей раз в глазах Михаила Сергеевича появилось выражение отнюдь не осуждения или грусти.
Прошли какие-то секунды, в течение которых никто не брал книгу, не сказав ни слова, не предложил зайти. Теперь уже девушка усомнилась, по адресу ли попала.
Первой, как ни странно, опомнилась Маринка.
— Да, — сказала она с приветливым достоинством. — Никита — это мой дядя. Заходите, пожалуйста!
Деваться было некуда, Галя предложила гостье раздеться. Когда девушка разделась, Корнеев оглядел ее плиссированную юбочку-оборочку, длинные ноги в кудлатых сапожках, и веселости в глазах его прибавилось.
Маринка без стеснения пригласила гостью к столу, как она выразилась, попить чайку. Ей, видно, очень пришлась по душе случайно доставшаяся роль хозяйки.
Взрослые удалились на кухню. Там Корнеев позволил себе вволю поулыбаться.
— А я, грешным делом, никак не мог понять, что Киту за причина о кассирше так уж заботиться, — сказал он Вадиму. — Была, оказывается, у него причина.
— Да ничего такого особенного, — сказал Вадим. — Если только юбка…
— Заелись вы, господа охрана общественного порядка, — ни к кому не обращаясь, сказала Галя. — Девушка — цветок.
Посидели, помолчали. Потом Галя приоткрыла дверь. В столовой чаепитие было в разгаре. Доносились голоса. Говорила девушка:
— …а я родилась в городе на море. У нас сейчас еще совсем-совсем тепло и красные листья. Когда я была маленькая, я дружила с мальчиком, его звали Джания. Я бежала и кричала: «Джания, пойдем за листьями!»
— …у вас, наверное, нет хоккея? Никита имеет по хоккею первый разряд…
— Ты смотри-ка, законтачили! — удивленно констатировал Вадим. — Чтобы так, с ходу — это для Маринки редкость. И заметь, — это Корнееву, с гордостью, — ничего лишнего не допускает, все в цвет!
— Ну что ж, — сказала Галя. — Придется этого Мандельштама в больницу захватить.
Потом Маринка так же важно сообщила, что проводит гостью до автобуса.
Из окна их было хорошо видно. Накануне выпал молодой снежок и удержался на газонах. От стволов молоденьких лип пролегли, пересекая аллею, голубые тени.
По аллее уходили две девушки. Они были почти одного роста. Сначала шли рядом, а потом взялись за руки. У одной каштановая гривка, у другой — золотая коса.