Мир или перемирие?

Максимилиан пересек улицу Сент-Оноре в том месте, где переходил ее обычно, и, как обычно, машинально взглянул на шпиль якобинской церкви. Шпиль был едва различим: наступали сумерки, а уличное освещение в этом году не баловало жителей столицы.

Было не только темно, но и зябко. Фример — «месяц изморози» — подходил к середине. Сильные холода еще не наступили, но уже чувствовалось первое дыхание ранней декабрьской стужи.

Парижане знали: зима будет суровой. Ибо беда не приходит в одиночку. Если нет хлеба — не купишь и овощей, если нет топлива — жди лютых морозов.

На улицах молчаливый людской поток не убывал ни днем, ни ночью. Люди двигались медленно, а больше стояли. Стояли с вечера до зари и с зари до полудня. Слово «хвост» получило новый смысл. И когда говорили: «Становись в хвост!» — каждый понимал, что это значит. Хвосты были и у булочных, торговавших исключительно «хлебом равенства», и у мясных магазинов, которые часто не торговали ничем, и на рынках, оскудевших сверх всякой меры.

А тут еще на глазах у измученных женщин жирные молодчики выволакивали из лавок коровьи и бараньи туши, а потом лавки запирались на замки: мяса нет. Все знали, куда уходят продукты: столы богачей были постоянно переполнены снедью, купленной по спекулятивным ценам.

Максимилиан Робеспьер также знал все это, знал очень хорошо. Его квартирная хозяйка, гражданка Дюпле, каждое утро за чашкой кофе посвящала своего жильца в очередные трудности жизни и знакомила со слухами, циркулировавшими по городу.

Да что там слухи! Ему, как главе правительства, было известно, разумеется, гораздо больше. Слухи, отклики общественного мнения лишь укрепляли и обостряли его невеселые мысли.

Правда, Максимилиан мог быть многим доволен. И гордость, которую по временам, выступая в Конвенте, он испытывал, была законной. За последние месяцы революционное правительство проделало поистине титанический труд. Огненное кольцо контрреволюции было успешно прорвано. Новая армия, созданная невероятной энергией и волей, гнала неприятеля от границ. Уже сломлена большая часть антиправительственных мятежей — взят Лион, не сегодня-завтра будет освобожден Тулон, почти замирена Вандея. Окончательно сброшены со счетов жирондисты: их лидеры вместе с последышами фельянов сложили головы на эшафоте. В целях облегчения нужды народа декретирован всеобщий максимум — проведена нормировка цен на предметы первой необходимости. Центральная продовольственная комиссия разрабатывает новые меры, направленные на ликвидацию голода и его последствий.

Все это показывало, что «Комитет Робеспьера» хорошо знает свое дело и вполне достоин доверия патриотов.

Но чем больше побед одерживало правительство, тем очевиднее становилось Неподкупному, что прежнему единству монтаньяров приходит конец. Зрела новая междоусобная борьба, еще более тяжелая, чем прежде. И конечные результаты этой борьбы было трудно предвидеть.

В самом начале осени Робеспьер с беспокойством обратил внимание на две группировки, две фракции, отделявшиеся справа и слева от руководимого им правительственного большинства. Во главе правой фракции стоял Дантон, во главе левой — Эбер. Правые, несмотря на свои трескучие фразы, явно стремились замедлить революцию и остановить ее ход. Левые, напротив, вызывали постоянные сверхреволюционные эксцессы и обвиняли правительство в «модерантизме».

Дантона, равно как и его друзей, Неподкупный знал давно и успел составить о них вполне определенное мнение. Что же касается левых, то знакомиться с ними пришлось в ходе борьбы. Эбер и Шомет были крайне неприятны Робеспьеру. Он видел в них наследников «бешеных». И все же, строго анализируя общую обстановку и задачи дня, Максимилиан кое-чему научился у левых и кое-что перенял от них, прочно введя в арсенал своей политики.

Так, прежде относясь с большим недоверием к террору, теперь Робеспьер сделал террор краеугольным камнем всей своей системы. Он понял, что в дни войны и контрреволюционной угрозы террор призван сыграть одну из главных ролей. Террор, полагал Максимилиан, должен дополнить добродетель, стать ее охранителем и защитником.

Однако вскоре стало ясно, что уступки Неподкупного не могут удовлетворить эбертистов. В то время как Дантон покинул поле боя, Эбер начал нажимать на революционное правительство с особенной силой. При этом Максимилиан уловил крайнюю непоследовательность эбертистов: с одной стороны, они ратовали за безудержный террор, с другой, — когда террор был установлен, стали требовать возвращения к строго конституционному режиму.

Становилось ясно, что главная цель Эбера та же, которую незадолго перед тем ставил Дантон: свергнуть его, Робеспьера, и самому утвердиться у власти.

И еще одно обстоятельство поразило Неподкупного. Несмотря на кажущуюся противоположность течений, несмотря на то, что дантонисты и эбертисты с одинаковым усердием поносили и оплевывали друг друга, между ними существовал незримый мостик, сближавший обе фракции. Этим мостиком служили подозрительные иностранцы.

Французская республика гостеприимно открыла дверь всем угнетаемым и гонимым европейскими тиранами. Некоторые иностранцы, прославившиеся своей борьбой за свободу, даже были избраны в Конвент. Но наряду с подобными людьми во Францию проникло много иностранных дельцов и банкиров, рядившихся в одежды крайнего санкюлотизма и патриотизма. Эти господа, заползая во все щели, стали преобладать в некоторых народных обществах, завязывали тесные отношения с депутатами Конвента, видными якобинцами и даже членами правительственных комитетов. Все они при этом продолжали выполнять роль шпионов в пользу тех враждебных Франции держав, которые якобы их изгнали.

В сентябре — октябре текущего года, проводя законы о «подозрительных» и о иностранцах, правительство внезапно обрушилось со всей силой на головы новых «поборников свободы». И тут же выяснилось, что многие из них находились в неразрывных узах с ведущими данто-нистами и эбертистами, причем главари фракций стали немедленно оказывать помощь своим подопечным. Так, видный дантонист Шабо добился снятия печатей с банка Бойда, английского шпиона, личного финансиста Питта, а затем помог Бойду бежать из Франции. Тот же Шабо был женат на сестре австрийских дельцов и шпионов, братьев Добруска, которых он укрывал от правительственных репрессий. Иностранный банкир Проли, бывший агентом Дантона и члена Комитета общественного спасения дантониста Эро де Сешеля, установил позднее контакт с видными эбертистами.

Все это наводило на мысль о том, что существует единый иностранный заговор, следы которого уводят в недра обеих оппозиционных фракций.

Мысль эта созрела не сразу. Но с течением времени Робеспьер все более в ней укреплялся. Раскрытые вскоре финансовые жульничества, давшие улики против некоторых членов Конвента, в особенности постыдное дело Ост-Индской компании, потянули к ответу и дантонистов, и эбертистов, и связанных с ними иностранных дельцов.

Все же на сегодняшний день Максимилиан считал главными врагами эбертистов. Сторонники Дантона временно притихли. Самого Жоржа, на котором лично для себя Максимилиан давно уже поставил крест, он не хотел причислять к явным контрреволюционерам. Ближайший друг Дантона, Камилл Демулен, был дорог Робеспьеру по воспоминаниям юности, и верить в его враждебность также не хотелось. Другое дело — Эбер и его банда. В последнее время правительство Робеспьера испытывало настоящий «эбертистский натиск», бороться с которым становилось все труднее. Возникало сомнение: а можно ли вообще справиться с этим натиском, не располагая поддержкой сильного союзника?..

И Максимилиан делает весьма логичный вывод: надо противопоставить Эберу Дантона. Надо поддержать Дантона, придать ему смелости и энергии, и тогда совместными усилиями будет много легче сбросить иго этих «ультрареволюционеров».

А иностранный заговор? Что ж, к нему придется возвратиться позднее…

С этими думами Робеспьер перешагнул порог старой якобинской церкви.

Теперь фронт был не только на границах. Его линия проходила в каждой секции, в любом народном обществе, в Конвенте и клубах, превращая их в поля ожесточенных схваток. Бурные дни переживал и Клуб якобинцев. Шла чистка клуба — рядовые члены обсуждали взгляды и поступки прославленных лидеров. Вчерашние заслуги не спасали от изгнания тех, кто казался недостаточно стойким сегодня. А быть изгнанным из клуба сегодня — значило ступить на прямую дорогу к гильотине.

Третьего декабря — 13 фримера по новому календарю — пришел черед Жоржа Дантона.

Шум вокруг его персоны поднялся уже давно. Его болезнь считали уловкой, попыткой замаскировать свое нечестное поведение. Жоржа укоряли в вялости и равнодушии, в том, что он требовал отказа от суровых мер, вызванных обстоятельствами. Не он ли развалил первый Комитет общественного спасения? Не он ли постоянно играл на руку жирондистам? Не он ли, прикрываясь решительными фразами, вот уже полгода топчется на месте, а то и прямо тянет назад? Кто-то не преминул напомнить о состоянии Дантона, выросшем как на дрожжах за годы революции.

Трибун встал. Крупные капли пота дрожали на его выпуклом лбу. В его голосе не чувствовалось обычной силы. Его перебивали выкриками и угрозами. Дантон пытался увернуться от прямого удара, взывая к теням прошлого. Разве он уже не тот, кого боготворили патриоты и кого подвергали гонениям тираны? Разве он не был самым бесстрашным защитником Марата? Нет, его не могут уличить ни в каком преступлении. Он хочет оставаться перед народом стоя во весь рост. Что же касается его богатства, то оно не так уж и велико, как считают: оно осталось таким же, каким было до революции. Впрочем, он требует создания беспристрастной комиссии, которая рассмотрит и по достоинству оценит весь этот вздор.

Жорж замолчал. Выкрики усилились. Защита никого не убедила. Зачем было взывать к памяти Марата? Все присутствующие знали, что Дантон не выносил покойного. А разговоры о состоянии — разве они не были пустой болтовней?..

Но вот поднимается Робеспьер. Он требует, чтобы хулители Дантона точно изложили свои жалобы. Какая-то особенная нотка в голосе оратора всех настораживает.

Зал молчит.

— В таком случае это сделаю я, — говорит Неподкупный.

Он обращается к «подсудимому»:

— Дантон, разве ты не знаешь, что чем больше у человека мужества и патриотизма, тем активнее враги общественного дела домогаются его гибели? Разве ты не знаешь, да и все вы, граждане, разве не знаете, что это обычный путь клеветы? А кто клеветники? Люди, которые кажутся совершенно свободными от порока, но в действительности не проявившие и никакой добродетели…

Дантон вздрагивает и вытирает пот с лица. Он поражен. Оратор, кажется, собирается не обвинять, а защищать его? Защиты с этой стороны, да к тому же такой энергичной, он никак не ожидал. Всем известно, что между двумя вождями пробежала черная кошка, что они уже давно говорят на разных языках. И вдруг…

Дантон удивленно смотрит на Робеспьера. Но Максимилиан не видит его: он обращается к Дантону, а взор его уходит куда-то в сторону. Он продолжает с нарастающей горячностью:

— Я постоянно наблюдаю его в политике; ввиду некоторой разницы между нашими воззрениями я тщательно следил за ним, иногда даже с гневом; и если он не всегда разделял мое мнение, то неужели я заключу из этого, что он предавал родину? Нет, я всегда видел, что он усердно служит ей. Дантон хочет, чтобы его судили, и он прав; пусть судят также и меня. Пусть выйдут вперед те люди, которые в большей степени патриоты, чем мы!..

Вперед, разумеется, никто не вышел. Репутация Дантона была спасена. Вопрос о его исключении из клуба оказался снятым — моральный авторитет Неподкупного сделал свое дело. Но кое-кто недоумевал: зачем, зачем так поступил вождь якобинцев? Кого он поставил на одну доску с собой?

После заседания они не подошли друг к другу.

Дантон поспешил покинуть Якобинский клуб.

Он стремился на свежий воздух, желая в одиночестве как следует обдумать создавшуюся ситуацию.

Еще так недавно в Арси, а затем в Труа, куда он вместе с семьей заехал на полторы недели, Жорж оттягивал дни и часы, не желая возвращаться в столицу, ставшую ненавистной.

Но, по-видимому, вблизи всегда все выглядит иначе, чем издали. И самая страшная опасность, когда смотришь ей прямо в лицо, много менее страшна, чем когда знаешь, что она подстерегает тебя из-за угла.

В целом, конечно, положение было ужасным. Придя впервые в Конвент, Жорж содрогнулся. Пустовали не только скамьи, занимаемые раньше жирондистами. Много незаполненных мест оставалось сегодня и на самой Горе, совсем рядом с местом Дантона. Где депутат Шабо, старый агент Жоржа? Или Оселен, его неизменный единомышленник? Или Робер, его близкий приятель? Где депутаты Базир, Делоне, Жюльен? Все они безвозвратно исчезли, и имен их сегодня никто больше вслух не произносит. Еще бы! Они оказались замешанными в грязных спекуляциях, в скандальнейшем деле Ост-Индской компании. Они связались с подозрительными иностранными банкирами и ныне все, за исключением Жюльена, успевшего бежать, арестованы по приказу Комитета общественной безопасности.

Их ждет Революционный трибунал. Их и многих других, ибо арестованы также в немалом числе спекулянты и дельцы, сомнительные якобинцы и журналисты, заподозренные в финансовом ажиотаже и шпионской деятельности.

Ужас положения состоял в том, что вся эта братия так или иначе была связана прошлым с ним, Жоржем Дантоном. Одни на него работали, с другими он пил и кутил, третьим оказывал покровительство. При этом, надо полагать, хвост потянется и дальше. Следствие только началось, а уже все твердят об «иностранном заговоре», охватившем и Конвент, и подчиненные ему органы, и народные общества. Где концы этого заговора? Кого еще пожелают и сумеют к нему приплести?..

Казалось бы, хуже некуда. Действительно, пропасть.

Но, вглядываясь в существо дела, Дантон сразу же заметил по крайней мере три поразительных обстоятельства, которые не могли не ослабить его тревоги.

Во-первых, он узнал, что хитрый Фабр д’Эглантин, его бывший секретарь, делец, более других погрязший в темных комбинациях, пошел на весьма ловкий политический ход: видя, что все горит, он выступил в роли доносчика перед правительственными комитетами и заблаговременно оговорил как своих компаньонов, так и общих партийных врагов. Это повысило доверие Комитетов к Фабру, и вместо обвиняемого он стал вдруг одним из судей: его пригласили принять участие в расследовании финансового заговора.

Во-вторых, Дантону становится известно, что, хотя в деле о заговоре имелись материалы, компрометирующие лично его, в частности донос, сделанный Базиром и утверждавший, что заговорщики рассчитывали опереться на бывшего министра юстиции, однако все эти материалы были исключены по приказу Комитетов и рассмотрению не подлежали.

Наконец в-третьих, Дантон определенно заметил, а сегодня общие наблюдения превращаются в уверенность, что Робеспьер, которого он считал своим главным противником, не только не проявляет к нему враждебности, но, напротив, как будто ищет с ним союза.

Если первый из этих фактов был Жоржу вполне понятен, то два остальных вначале поставили его в тупик. Однако он понял их подоплеку, как только более подробно разобрался в общем положении дел в столице.

«Эбертистский натиск», который начался еще в те дни, когда Дантон грохотал в Конвенте, требуя установления революционного правительства, вылился поздней осенью в «дехристианизаторское» движение. Началось с введения республиканского календаря, а кончилось попыткой упразднения религии и всех религиозных обрядов.

«Дехристианизаторы» Клоотс, Эбер, Шомет стали закрывать церкви, превращая их в места празднования «культа Разума». Многие священнослужители, в том числе и высшие, как парижский епископ Гобель, торжественно отреклись от сана.

Жорж прибыл в Париж в самый разгар этих событий. Он сразу же выступил против «дехристианизации». Он категорически потребовал и добился запрещения в стенах Конвента «антирелигиозных маскарадов».

Вот тогда-то он и поймал впервые благосклонный взгляд Робеспьера.

Неподкупный, до сих пор открыто не высказывавшийся, относился к насадителям «культа Разума» с враждебностью. Теперь, чувствуя поддержку Дантона, он выступил против них и осудил «дехристианизацию» с государственной и политической точек зрения.

Тогда Шомет, бывший одним из инициаторов движения, первым от него отказался; за ним последовали Эбер и его сторонники.

Это произошло в конце ноября.

А сегодня Неподкупный платил Жоржу услугой за услугу…

«Мир или перемирие?» — этот вопрос задавал себе Жорж Дантон, шествуя твердым шагом по бывшей улице Кордельеров, ныне улице Марата.

Мир… Нет, мир невозможен.

Но и перемирие не так уж плохо.

Теперь, если действовать умело, можно добиться многого. Надо начать с эбертистов, а затем в положенный час ударить по Робеспьеру. Но теперь он, Жорж, наученный горьким опытом, будет действовать иначе, чем прежде. Нечего лезть под огонь — надо выставить на первую линию других. Хватит громоподобных речей — нужны осторожность и осмотрительность. Сначала нейтрализовать Неподкупного, создать вокруг него пустоту, а затем набросить петлю на его тощую шею.

Все это следует делать так, чтобы самому остаться в тени…

Дантон не пошел домой. Несмотря на позднее время, он вдруг изменил маршрут и отправился к своему пылкому другу Камиллу, с которым давно уже не говорил по душам.

«Старый кордельер»

Никогда еще в своей короткой жизни длинноволосый Камилл Демулен не чувствовал себя таким неуверенным и сбитым с толку.

Ему казалось, что он теряет рассудок. Он не мог понять, что происходит вокруг него. Когда-то все представлялось удивительно простым и ясным: речь в Пале-Рояле, взятие Бастилии, штурм Тюильрийского дворца…

Когда-то был неиссякаемый революционный энтузиазм.

А теперь? Теперь революционеры по непонятным причинам пожирают друг друга. Жирондисты съели фель-янов, якобинцы — жирондистов, Дантон проглотил Брис-со, Робеспьер готовится слопать Дантона, а на Робеспьера точит зубы кровожадный Эбер.

Что же происходит? К чему все эти аресты? И почему его старый друг и бессменный руководитель Жорж Дантон, на которого он всегда полагался, как на каменную стену, вдруг исчез, замолк и не подает признаков жизни?

Когда-то он, Камилл, на страницах своей газеты требовал крови врагов — недаром его называли «главным прокурором фонаря». Но сейчас, когда кровь полилась, он почему-то больше ее не хочет. И он уже вовсе не уверен, что враги — это враги. Все видели, как он, написавший убийственный памфлет «Разоблаченный Брис-со», плакал, когда осудили жирондистов. Теперь он попал в «подозрительные».

Демулен — «подозрительный»! Это звучит, не правда ли?..

…Дантон влетел точно вихрь. Он сказал:

— Бери перо и пиши! В публицистике — твоя сила. Поначалу похвали Неподкупного и ругни Эбера; затем потребуй милосердия!..

И вот Камилл снова берется за перо. Он готовит к выпуску первый номер своей новой газеты. Название газеты — «Старый кордельер» — достаточно ярко намекает на ее суть. Речь в ней поведется от лица прежних кордельеров, кордельеров того времени, когда в их клубе господствовал не Эбер, а Дантон.

Первый номер «Старого кордельера» вышел через два дня после речи Неподкупного в защиту Дантона у якобинцев. Он прославлял Робеспьера, вознося его до небес. Он отождествлял политику робеспьеристов и дантонистов.

«…Победа осталась за нами потому, что среди развалин великих репутаций гражданственности твердо стоит репутация Робеспьера, потому, что он подал руку своему последователю в патриотизме, нашему бессменному председателю старых кордельеров, который один выдерживал весь натиск Лафайета и его четырех тысяч преторианцев, нападавших на Марата, и который теперь был, казалось, повергнут наземь иностранной партией…

…Робеспьер! Во всех прежних опасностях, от которых ты избавил республику, у тебя были товарищи по славе; вчера же ты спас ее один!..»

Еще через пять дней Камилл выпускает второй номер своей газеты. Здесь он более определенно раскрывает свой замысел. Если раньше он лишь намекал на «иностранную партию», то теперь начинает ее сокрушать. Вновь вспомнив о Марате, журналист утверждает, что сторонники Эбера, желающие превзойти Друга народа, идут к прямому абсурду. Демулен издевается над «культом Разума» и указывает пальцем на Клоотса как на наиболее одиозную фигуру во всей фракции.

Робеспьер был доволен. Старый однокашник определенно лил воду на его мельницу. Именно Клоотса наметил Неподкупный для пробного удара.

«Анахарсис» Клоотс стоял несколько особняком среди эбертистов. В прошлом немецкий барон, весьма состоятельный человек, он называл себя «космополитом», «оратором рода человеческого» и «личным врагом господа бога». В «дехристианизаторском» движении он сыграл одну из ведущих ролей.

Зная, что из-за Клоотса другие лидеры эбертизма не полезут в драку, и имея под руками материалы из второго номера газеты Демулена, Робеспьер решил не медлить.

22 фримера (12 декабря), выступая в клубе, он смешал с грязью «оратора рода человеческого». Он иронизировал над санкюлотизмом Клоотса, имевшего более ста тысяч годового дохода, порицал как антипатриотический выпад его стремление стать «гражданином мира» и, по существу, обвинил его в шпионаже.

Клоотс был немедленно исключен из Якобинского клуба. Вслед за тем его выбросили и из Конвента.

Пробный удар попал в цель. Эбертисты должны были насторожиться.

Между тем очистительный искус ждал самого редактора «Старого кордельера». 24 фримера (14 декабря) он предстал перед якобинцами.

Его обвинили в связях с подозрительными людьми и в сочувствии к жирондистам.

Камилл защищался слабо. Он не нашел убедительных аргументов и косвенно признал свою политическую неустойчивость. Между прочим, он обронил фразу:

— По роковой случайности из шестидесяти лиц, подписавших мой брачный контракт, у меня осталось всего два друга: Робеспьер и Дантон. Все прочие либо эмигрировали, либо гильотинированы…

Прекрасная защита! Якобинцы переглядывались и пожимали плечами. Судьба журналиста казалась предрешенной.

Но мог ли Робеспьер, недавно спасший Дантона, вдруг выдать своего прежнего приятеля, а ныне союзника? Он этого не сделал. Он взял Камилла под свое покровительство и защитил его с большим тактом и уменьем.

Да, он знает Демулена, знает очень хорошо. Впрочем, кто же его не знает? Демулен слаб, доверчив, часто мужествен и всегда республиканец. У него верный революционный инстинкт. Он любит свободу, он никогда и ничего не любил больше, несмотря на все житейские соблазны. Это главное. Что же касается ошибок, то они, конечно, есть, не заметить их нельзя. В будущем Камиллу нужно серьезно поостеречься. Ему следует опасаться своей неуравновешенности и поспешности в суждениях о людях.

Слова Робеспьера, простые, задушевные, были встречены аплодисментами. Демулен остался членом клуба.

Радость Камилла была непродолжительной. Дантон быстро «разъяснил» ему смысл происшедшего.

Глупец! Неужели он не понимает, что выглядел у якобинцев настоящим идиотом? Робеспьер просто издевался над ним, давая волю своему скудному остроумию. Его сохранили из презрительной жалости, сначала как следует проучив…

Демулен взбеленился. Так вот оно что! Его осмеливаются корить, его хотят учить! Ну что ж, он им покажет, он знает, как ответить на глумление!

И нервный журналист, получив хорошую зарядку, очертя голову бросается в бой. Против кого? Он и сам этого хорошо не знает. Во всяком случае, теперь на его острое перо попадут не одни эбертисты…

В третьем номере «Старого кордельера» Демулен дал подборку и перевод ряда отрывков из «Анналов» Тацита. С какой целью? С целью проведения некоторых исторических параллелей. Ибо каждая фраза, заимствованная у Тацита, содержала злобный намек на современность.

«…В тиране все вызывало подозрительность. Нели гражданин пользовался популярностью, то считался соперником государя, могущим вызвать междоусобную войну. Такой человек признавался' подозрительным…

Если, напротив, человек избегал популярности и сидел смирно за печкой, такая уединенная жизнь, привлекая к нему внимание, придавала ему известный вес. В подозрительные его!..

Если вы были богаты, являлась неизбежная опасность, что вы щедростью своей подкупите народ. Вы человек подозрительный…

Были вы бедны — помилуйте, да вы непобедимый властитель, за вами надо установить строжайший надзор! Никто не бывает так предприимчив, как человек, у которого ничего нет. Подозрительный!..»

Тиран боялся чужой славы, чужой репутации, он карал талантливых за их талант, знатных — за их имя, владетельных — за их владения, остальных — вообще неизвестно за что.

«…По поводу смерти друга или родственника надо было выражать радость, чтобы не погибнуть самому… Люди страшились, чтобы самый страх не был поставлен им в вину…»

Единственным средством к преуспеванию был донос, и доносов не чуждались самые прославленные люди. Доносчики пользовались почестями и наделялись высокими государственными должностями.

«…Под стать обвинителям были и судьи. Защитники жизни и собственности, суды стали бойнями, в которых все, что называлось конфискациями и казнями, было просто кражею и убийством…»

Подборка была сделана, несомненно, талантливо.

Кому же предназначала рука Камилла этот коварный удар? Эбертистам? Нет. Демулен бил прямо по Революционному трибуналу, по революционному правительству и его органам, по всему революционному строю. И, какие бы оговорки он ни делал далее, в конце статьи, он наносил кровоточащую рану прежде всего Неподкупному и его соратникам.

Робеспьер почувствовал всю силу удара, и горечь наполнила его сердце. Вот как! Революционный режим осуждался одним из тех, кто некогда ратовал за его создание! Террор клеймил тот, кто некогда призывал народ превратить фонари в виселицы. Какая радость для аристократов; какая скорбь для истинных патриотов!..

Вылазка Камилла была лишь одной из составных частей комбинированного маневра, подготовленного Жоржем Дантоном.

Почти одновременно с выходом в свет третьего номера «Старого кордельера», группа «снисходительных» во главе с Фабром, Филиппо и Бурдоном начала громить в клубе и Конвенте Комитет общественного спасения и его агентов.

Обвиняя Комитет в «нерадивости», в том, что он не пресекал «беспорядков», царивших якобы в Париже, и не обуздывал виновных в «дезорганизации», дантонисты рассчитывали свалить робеспьеровское правительство и обновить состав Комитета.

Конвент побоялся утвердить их требования. Поплатились лишь некоторые эбертисты, в том числе Ронсен, командующий революционной армией, и Венсан, связанный с ним работник военного министерства.

Эти лица были арестованы.

«Эбертистский натиск» явно сменялся «дантонистским».

Положение Робеспьера становилось все более затруднительным. Он протягивал руку вчерашним друзьям и попадал в объятия врагов. Чем более он склонялся к уступкам, желая мира и согласия, тем сильнее наглели «снисходительные». И вот, продолжая идти по наклонной плоскости «умиротворения», Максимилиан совершает еще один просчет, который, однако, в дальнейшем призван раскрыть ему глаза. Желая успокоить «снисходительных» и лишить оснований их упреки, он предлагает организовать Комитет справедливости — особую комиссию, выделенную из числа членов правительства, которой надлежало бы собирать сведения о несправедливо арестованных лицах и представлять результаты обследования правительству.

Левые якобинцы и эбертисты единодушно выступили против предложения Робеспьера.

Однако Конвент одобрил и принял проект Неподкупного.

Слабость — действительная или кажущаяся — всегда вызывает новые атаки нападающей стороны.

Дантон и его друзья потирали руки.

Неподкупный капитулирует! Надо его добивать, добивать как можно скорее. Он предлагает Комитет справедливости — потребуем полного прекращения террора и открытия тюрем!

Демулен, всегда готовый к услугам в пользу своей фракции, остро оттачивает перо.

В номере четвертом «Старый кордельер» прямо призывает к немедленному свертыванию революции. Теперь, по мысли Демулена, республике ничто больше не угрожает. Против кого же бороться? Против женщин, стариков, трусов и больных? Камилл нигде не видит заговорщиков. На его взгляд, «толпа фельянов, рантье и лавочников», заключенных в тюрьмы во время борьбы между монархией и республикой, походит на римский народ, безразличие которого во время борьбы между Веспасианом и Вителлием описано Тацитом. «…Это люди, которых зрелище революции забавляет и которые с одинаковым вниманием относятся к обезглавленному королю и к казни полишинеля. Но Веспасиан, став победителем, отнюдь не приказал рассадить эту толпу по тюрьмам…» И заключение: «…Вы хотите, чтобы я признал свободу и упал к ее ногам? Так откройте тюремные двери тем сотням граждан, которых вы называете подозрительными…» Воздавая хвалу Робеспьеру и его предложению, Демулен считает тем не менее необходимым Комитет справедливости заменить Комитетом милосердия.

Все враги революции шумно аплодировали Демулену.

Его газета раскупалась нарасхват.

Битвы в Конвенте и в Якобинском клубе становились все более жестокими.

Горячий Колло д’Эрбуа громил Филиппо и Фабра, Филиппо нападал на Комитет, Демулен честил Эбера и его подручных, Эбер требовал изгнания дантонистов из клуба.

Только двое оставались неизменно спокойными среди этой бури. Они не произнесли ни одного бранного слова, не вмешались ни в одну из схваток. Как опытные борцы, оценивали они поле боя и друг друга.

Это были Робеспьер и Дантон.

Неподкупный давно уже начал разгадывать игру своего соперника. Он заметил одно поразительное обстоятельство: Дантон не только не защищал своих, но иногда даже поддерживал их противников! Заметил Максимилиан и другое: дантонисты прилагали все силы к тому, чтобы изолировать его, Робеспьера, от большинства, поставить его в наиболее уязвимое положение.

А между тем, хотя они и одерживали сейчас видимость победы над эбертистами, уязвимыми-то оказывались все-таки они.

Допросы арестованных депутатов, бумаги, найденные в их портфелях, — все это давало Комитетам новые и новые материалы, компрометирующие дантонистов. Так, в бумагах Делоне был найден оригинал подложного декрета о ликвидации Ост-Индской компании. Оказалось, что оригинал, подписанный Фабром, противоречил его устным выступлениям в Конвенте и содержал как раз все выгодные для мошенников поправки!

Робеспьер понял, что ловкий плут, одурачивший Комитеты своим доносом, был еще более виновен, чем те, на кого он доносил.

Теперь Неподкупный больше не сомневался. Он улавливал общие контуры заговора и видел его главарей. Он твердо решил отступиться от дантонистов.

Одного лишь человека он все еще хотел спасти. То был его школьный друг, длинноволосый Камилл Демулен.

Пятого нивоза (25 декабря) Максимилиан произнес в Конвенте речь, заставившую обе фракции временно прекратить потасовку и внимательно прислушаться.

Эта речь показалась им подобной звону погребального колокола.

Робеспьер говорил о принципах революционного правительства.

Из основного различия между конституционной и революционной властями, различия между состоянием мира и войны оратор с большим искусством вывел оправдание террора. Речь Робеспьера была прямым ответом «Старому кордельеру», ответом, облеченным в ту логическую форму, которой всегда недоставало творениям Демулена. Вместе с тем подчеркивая серьезность переживаемых событий и несокрушимость идеи общественного интереса, доклад глухо предостерегал обе фракции, как группы, представляющие противоположные крайности: «…моде-рантизм, который относится к умеренности так же, как бессилие к целомудрию, и стремление к эксцессам, которое похоже на энергию так же, как тучность больного водянкой — на здоровье…»

На следующий день Робеспьер отказался от идеи Комитета справедливости. По докладам Барера и Билло-Варенна Конвент декретировал отмену этого Комитета.

Одновременно Фабр д’Эглантин был устранен от участия в работе Комиссии по расследованию финансового заговора.

Дантон понял предостережение. Неподкупный перехитрил и опередил его! Полуторамесячные усилия пропадали даром. Нужно было срочно менять тактику. О том, чтобы свалить Робеспьера, больше думать не приходилось. Его было необходимо перетянуть на свою сторону, оторвать от этих «ультрареволюционеров». Оторвать любыми средствами, не останавливаясь ни перед лестью, ни перед покаянием. Иначе гибель!

И вот Демулен снова за работой.

В пятом номере «Старого кордельера» он слезно молит о пощаде. Изображая свои старые заслуги, Камилл стремится обелить себя от обвинений в слабости. Он утверждает, что в революции шел так же далеко, как Марат. Он заявляет, что, если бы он был преступен, Робеспьер не стал бы его защищать. Он даже готов сжечь те номера своей газеты, которые вызвали неудовольствие якобинцев. Восхваляя Комитет общественного спасения и его вождя, журналист не преминул отметить, что в последней речи Неподкупного выдвинуты те же самые принципы, которые он, Камилл, проповедовал в течение всей своей жизни…

Вместе с тем в этом номере Демулен до крайности усилил нападки на эбертистов, перейдя на личную почву и щедро рассыпая оскорбления. Особенно набросился он на Эбера, обвиняя его в грязных делишках, в воровстве и в том, что, примкнув к революции лишь на ее последнем этапе, Эбер стремился использовать ее в корыстных целях.

Не надеясь на силу своей статьи, Демулен пожелал дополнить ее устным выступлением в клубе. И этим испортил все дело.

Вечером 18 нивоза (7 января) ои появился на ораторской трибуне, бледный, трясущийся, едва владеющий собой. Его язык заплетался. Даже решительный взгляд Дайтона не мог привести беднягу в равновесие.

— Послушайте! — воскликнул Камилл. — Я не понимаю, что происходит! Со всех сторон меня обвиняют, на меня клевещут… Чему же верить? На чем остановиться? Я просто теряю голову!..

С этим утверждением было нетрудно согласиться.

Робеспьер, жалея Демулена, решил строго пожурить его, но все же еще раз выручить.

— Демулен, — сказал Неподкупный, — не заслуживает той суровости, которую требуют проявить по отношению к нему некоторые лица. Я согласен, чтобы свобода обошлась с Камиллом, как с ветреным ребенком, который обладает хорошими наклонностями, но вовлечен в заблуждение дурными товарищами. От него надо потребовать, чтобы он доказал свое раскаяние, покинув тех, кто совратил его с истинного пути… Надо поступить строго с его газетой, а его самого сохранить в нашей среде…

Говоря иными словами, Робеспьер стремился отделить Демулена от таких развращенных и уже обреченных людей, как Фабр или Дантон. Что же касается газеты Камилла, то, следуя предложению самого ее автора, Максимилиан советовал сжечь заподозренные номера тут же, посреди зала заседаний.

Такой совет взорвал неустойчивого Демулена. Забывая, что он сам несколько дней назад говорил точно то же, журналист вдруг почувствовал себя оскорбленным.

По лицу его пошли красные пятна. Не реагируя на предостерегающие жесты Дантона, он воскликнул с горечью в голосе:

— Робеспьер хотел выразить мне дружеское порицание! Я также буду говорить языком дружбы. Робеспьер заметил, что нужно сжечь номера моей газеты. Отлично сказано! Но я напомню ему слова Руссо: «Сжечь — не значит ответить!»

Эта язвительная вспышка возмущает Максимилиана до глубины души. Вместо благодарности — укус змеи! Ладно, пусть взбалмошный мальчишка пеняет на себя.

— Если так, — парирует Робеспьер, — я беру свое предложение обратно. Знай, Камилл, что не будь ты Камиллом, я не отнесся бы к тебе с такой снисходительностью. Хорошо, я не буду требовать сожжения номеров газеты Демулена, но тогда пусть он ответит за них… — И далее Неподкупный бросает слова, повергающие в трепет не одного Камилла: — Храбрость Демулена показывает нам, что он является орудием преступной клики, которая воспользовалась его пером для того, чтобы с большей смелостью и уверенностью распространять свой яд…

Тщетно не на шутку струхнувший Камилл лепетал жалкие слова оправдания. Тщетно пытался его поддержать сам Жорж Дантон.

Было принято предложение огласить газету Демулена с трибуны клуба. И тут же приступили к чтению четвертого номера «Старого кордельера».

На следующий день был прочитан третий номер.

— Бесполезно читать дальше, — резюмировал Робеспьер. — Мнение о Камилле Демулене должно быть уже всеми составлено. Вы видите, что в его статьях самые революционные принципы смешаны с самым гибельным соглашательством… Впрочем, во всем этом споре больше внимания обращалось на отдельных лиц, чем на интересы всего общества. Я не хочу ни с кем ссориться. На мой взгляд, и Эбер и Камилл одинаково не правы…

Самое страшное, — продолжает Неподкупный после короткой паузы, — состоит в том, что во всех ведущихся сейчас спорах совершенно отчетливо вырисовывается рука, тянущаяся из-за рубежа… Иноземная клика вдохновляет две группировки, которые делают вид, что ведут между собою борьбу… У этих двух партий достаточно главарей, и под их знаменами объединяется много честных людей…

Итак, он высказался до конца. Поймет ли Демулен последнее предостережение?..

Демулен молчит. Зато кое-кто другой начинает нервничать. Фабр д’Эглантин определенно пытается выскользнуть из зала. Робеспьер просит его остаться. Тогда Фабр направляется к трибуне.

Видя это, Максимилиан заявляет с высокомерным видом:

— Хотя Фабр д’Эглантин и приготовил свою речь, моя еще не кончена. Я прошу его подождать… — И он продолжает пространно описывать обе группы заговорщиков…

— Поборники истины, — заканчивает оратор, — наш долг раскрыть народу происки всех этих интриганов и указать ему на жуликов, которые пытаются его обмануть. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа у них в руках и что нужно раздавить лишь нескольких змей…

И Робеспьер вновь обращает свой пристальный взгляд на Фабра.

— А теперь пусть выступит этот человек с лорнетом, который так хорошо играет интриганов на сцене; пусть он даст нам свои объяснения; посмотрим, как он выпутается из этой интриги.

Удар был неожиданным и молниеносным. Фабр сначала попятился назад, затем, вдруг потеряв всю свою самоуверенность, почти ощупью поплелся к трибуне.

На него никто не обращал внимания. Многие смеялись.

Чей-то голос отчетливо произнес:

— На гильотину!

Фабр что-то бормотал, пытаясь обелить себя.

Но его оппонент не собирался его слушать. Даже не обернувшись в сторону Фабра, Робеспьер покинул клуб. За ним последовали другие. И вскоре злополучный драматург остался один в опустевшем зале.

24 нивоза (13 января) Фабр д’Эглантин был арестован органами Комитета общественной безопасности и препровожден в Люксембургскую тюрьму.

В этот день Жорж Дантон совершил впервые за два месяца серьезную неосторожность: он заговорил. Не то чтобы он пытался защищать или оправдывать своего бывшего секретаря — это было бы бессмысленным. Жорж просто обратился к Конвенту с просьбой, чтобы Конвент взял дело Фабра в свои руки.

Ответ дал Билло-Варенн.

Ответ был краток и ужасен:

— Горе тому, кто сидел рядом с Фабром!..

Дантон извинился.

Кампания была проиграна, проиграна окончательно и бесповоротно. В течение двух месяцев Жорж бился над тем, чтобы создать пустоту вокруг Робеспьера. Теперь пустота окружала его самого.

За несколько дней до ареста Фабра Филиппо был исключен из Якобинского клуба, а Демулен вместе со «Старым кордельером» морально раздавлен. Члены робеспьеровского Комитета вышвырнули из своей среды последнего дантониста, Эро де Сешеля, который в ожидании тюрьмы и гильотины предался беспробудному пьянству.

А Дантон? Дантон не хотел пить. Со своей юной супругой он вновь уехал в Севр, в поместье «Фонтан любви».

Трубки папаши Дюшена

Жак Рене Эбер был человеком особого склада. Многие признавали его умным и способным, но приятным — никто. Его саркастическая ухмылка не предвещала добра. Насмешник и циник, Эбер с презрением относился даже к своим восторженным почитателям.

— Пойду к этим кретинам, — говаривал он, отправляясь на заседание Клуба кордельеров.

В революции Эбер выдвинулся довольно поздно и долго не мог найти своего места, бросаясь из крайности в крайность. Наконец нашел. Он стал заместителем Шомета по должности прокурора Коммуны и некоторое время сопутствовал своему шефу на идейном поприще. Но подлинную популярность Эберу, выдвинув его в вожаки фракции, создала его газета «Отец Дюшен». Тираж ее рос из месяца в месяц, причем все равно она вся раскупалась.

Парижане хорошо знали дюжего молодца-санкюлота в треуголке и с пистолетами за поясом, посасывающего трубку, в то время как комплект других трубок лежал на жаровне. Так изображался «Папаша Дюшен» на первой странице газеты. И слова его были известны не хуже, чем его облик:

«…Торговцы — сатана их возьми — не имеют отечества. Они низвергли аристократов только для того, чтобы самим занять их место…»

«…Богач — эгоист, бесполезное существо… Он лопнет, черт его побери, от стыда или нищеты, и вскоре эта зачумленная раса совсем исчезнет…»

«…Что бы мы делали без святой гильотины, этой благословенной национальной бритвы?..»

Санкюлотам импонировал грубо-развязный тон газеты Эбера, ее язык, пересыпанный простонародными словечками и ругательствами. Но, разумеется, еще большее воздействие оказывало содержание статей, призывавших к борьбе со спекулянтами, богатеями и контрреволюционной церковью. Редактор газеты отзывался на все злободневные вопросы, выражая вековую ненависть бедноты против угнетателей.

И все же, когда Эбера вместе с его ближайшими единомышленниками поволокли на казнь, народ не выразил ему сочувствия. Санкюлоты кричали:

— Да здравствует республика!

А кое-кто с ехидством обращался к бледному обессилевшему журналисту:

— Ну, как дела, папаша Дюшеи?.. Где же твои прославленные трубки?..

С какой быстротой и ловкостью сокрушили робеспьеристы Эбера! Причем произошло это в дни, когда Неподкупный был болен. Всю операцию провел юный Сен-Жюст, специально для этого прибывший из армии.

Само собой понятно, что никогда не удалось бы Сен-Жюсту добиться такого успеха, не подготовь его предшествующие события.

Уже с ноября — декабря 1793 года эбертисты начали мало-помалу отделяться от левых якобинцев, а Эбер все сильнее расходился с Шометом. В политике «папаши Дюшена» все отчетливее звучали нотки непоследовательности и авантюризма.

Эбер думал разрешить сложные проблемы революции с помощью одной лишь «национальной бритвы». Считая необходимым заменить Революционный трибунал стихийным народным самосудом, обрекая на смерть торговцев и предпринимателей, эбертисты не делали различий между крупными спекулянтами и мелкими уличными продавцами зелени. Выступая открыто против Дантона, Эбер, по существу, метил в Робеспьера. «Ультрареволюционеры» замыслили свержение революционного правительства.

Но в решающий момент народ не услышал их призывов.

Восьмого вантоза (26 февраля) Сен-Жюст с трибуны Конвента провозгласил программу дальнейшего углубления революции. Он предложил конфисковать всю собственность врагов республики и безвозмездно передать ее в руки неимущих санкюлотов по спискам, составленным Комитетом общественного спасения.

Конвент утвердил предложение Сен-Жюста.

Шомет назвал вантозские декреты «благодетельными, одними из самых спасительных, какие только существуют».

Робеспьеристы показали простым людям, кто их истинные друзья.

Поэтому, когда неделю спустя встревоженные эбертисты попытались поднять восстание, их никто не поддержал. Народ не пожелал подниматься против якобинского Конвента и робеспьеровского Комитета. Шомет от имени Коммуны выразил заговорщикам порицание. Еще в более резкой форме отринул эбертистов Якобинский клуб.

Вот тут-то революционное правительство внезапно их и прихлопнуло.

— Для задержания виновных приняты меры, — сказал Сен-Жюст 23 вантоза (13 марта). Этой же ночью Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие подверглись аресту. Вскоре к ним присоединили «Анахарсиса» Клоотса и группу подозрительных иностранцев.

«Эбертистский натиск» был ликвидирован. 4 жерминаля (24 марта) Революционный трибунал приговорил почти всех обвиняемых к смертной казни.

Разгром и смерть эбертистов воодушевили «снисходительных». Они оказались правы! И разве не они первые заметили величину опасности? Особенно буйную радость проявлял Камилл Демулен. Забыв о требованиях «милосердия», за которые так недавно ратовал «Старый кордельер», неустойчивый журналист аплодировал стуку гильотины и в самый день казни публично предложил, чтобы макеты трубок «отца Дюшена» на пиках пронесли по Парижу.

Только один деятель фракции не проявлял никаких признаков восторга. То был вождь «снисходительных» Жорж Дантон.

События конца вантоза — начала жерминаля погрузили его в глубокую задумчивость и тоску. Он протестовал против издевательств над поверженной фракцией. В своей последней речи, произнесенной в Конвенте 29 вантоза (19 марта), он пытался всех примирить, он заговорил даже — впервые в жизни — о добродетели…

Защищая Коммуну, которая объединяла самых злейших врагов «снисходительных», Дантон удивил «болото». Председатель Конвента старик Рюль, желая ответить на упрек в излишней строгости своей речи по отношению к делегатам Коммуны, попросил Дантона временно занять председательское кресло.

— Нет, почтенный старец, — возразил трибун, — ты сам занимаешь его по праву. Я говорил не против тебя, а о возможном впечатлении от твоей дурно понятой речи. Прости меня: я бы простил тебе подобную ошибку. Считай меня братом, который свободно высказал свое мнение.

Растроганный Рюль бросился в объятия Жоржа.

Умилительная сцена! Некоторые депутаты даже прослезились. А некоторые недоумевали. Что же произошло с этим бесстрашным волком, с этим Марием?.. Почему вдруг он заговорил о всеобщем примирении и покинул своих?..

После 29 вантоза Дантон снова замолчал, и на этот раз окончательно. Он отошел от политики. Все свое свободное время он делил между Севром и Шуази.

«…Марий потерял смелость. Он не хочет больше нас защищать…» — так писала Люсиль Демулен своему другу Фрерону, находившемуся в командировке.

— Дантон спит, — возражал Камилл, — но это сон льва. Он проснется и спасет всех нас.

Камилл ошибался. Спячка становилась все более глубокой. Она превращалась в летаргию.

Жорж Дантон долгое время вел хитрую и тонкую игру. Когда он увидел, что его путь расходится с дорогой санкюлотов, он перестал искать поддержку на улице. Он думал выкрутиться, спрятавшись за сеть парламентских и клубных интриг. Гораздо более проницательный, чем все его товарищи, Дантон сознавал силу Робеспьера. Поэтому он никогда открыто не выступал против него. Убедившись, что не может осилить Неподкупного, он попытался его привлечь. Но было поздно: игра раскрылась. Тогда Жорж исподволь повел дело к тому, чтобы найти общий язык с эбертистами, правильно рассчитав, что союз с ними, заключенный в критический момент, сможет создать для правительства серьезную угрозу. Но Робеспьер прекрасно раскусил тактику своего прежнего союзника. И недаром он считал «ультрареволюционеров» и «снисходительных» двумя концами одной контрреволюционной цепи.

Первого жерминаля, в день, когда начался процесс эбертистов, Неподкупный произнес слова, не оставлявшие сомнений в его истинных планах в отношении к дантонистам:

— Если завтра же или даже сегодня не погибнет эта последняя клика, то наши войска будут разбиты, ваши жены и дети умрут, республика распадется на части, а Париж будет удушен голодом. Вы падете под ударами врагов, грядущим же поколениям достанется гнет тирании. Но я заявляю, что Конвент твердо решил спасти народ и уничтожить все клики, существование которых опасно для борьбы.

Только глухой мог не услышать этих слов, только безумный мог не постичь их смысл. Дантон все понял.

Падение эбертистов с неизбежностью вызывало падение «снисходительных». Мечтавший нейтрализовать Робеспьера сам оказался изолированным и обреченным на гибель.

Представив себе все это, Жорж погрузился в апатию отчаяния.

Поэтому-то Демулен и его единомышленники, издевавшиеся над «трубками папаши Дюшена», никак не могли встретить у него ни сочувствия, ни поддержки.

Кумир пал

Та резкость, с которой Робеспьер ставил вопрос о «последней клике», имела весьма веские основания.

Противоречия между робеспьеристами и дантонистами достигли апогея и завели правительство в полный тупик. В области внешней политики «снисходительные» требовали немедленного заключения мира, мира во что бы то ни стало. Робеспьер всегда был врагом войны. Но говорить о мире сейчас, — полагал он, — значило ставить революционную Францию под угрозу капитуляции после всех одержанных побед. В области внутренней политики дантонисты добивались «милосердия» — открытия тюрем и прекращения террора, в то время когда тюрьмы были набиты врагами народа, а без революционного террора не было никакой возможности ни продолжать революцию, ни закрепить ее. Таким образом, дантонизм, в каких бы внешних формах он ни проявлял себя, по мнению робеспьеристов, означал прямую контрреволюцию, прямой отказ от завоеваний народа, достигнутых ценою великой крови и тяжелых материальных жертв. И эта контрреволюционная программа с исключительной настойчивостью проталкивалась глашатаями «снисходительных» именно в те дни, когда окончательная победа казалась робеспьеристам не только достижимой, но уже близкой.

Легко понять, что при подобных условиях сосуществование обеих фракций было невозможным. Вопрос стоял так: или Дантон, или Робеспьер. Поскольку в данный момент в руках Робеспьера сосредоточивалась несравненно большая сила, чем в руках Дантона, Дантон, а вместе с ним и все те, кто защищал и пропагандировал его программу, должны были неизбежно пасть.

Это прежде всего бесповоротно поняли и осознали люди, обладавшие железной решимостью, такие, как Билло-Варенн или Сен-Жюст.

Робеспьер, который хорошо помнил былые заслуги Дантона, Робеспьер, который любил Демулена, не мог быстро и окончательно принять жестокое решение. Даже когда он с жаром громил «снисходительных» в целом и, считая их орудием иностранного заговора, готов был обречь на гибель, для Демулена и Дантона он настойчиво стремился сделать исключение. Когда Билло-Варенн, выступая в Комитете, впервые предложил устранить Дантона и Демулена, Робеспьер воскликнул:

— Значит, вы хотите погубить лучших патриотов?

Но время работало на Билло-Варенна и Сен-Жюста.

Член Комитета общественной безопасности Вадье как-то зимой, имея в виду Дантона, бросил многозначительную фразу:

— Скоро мы выпотрошим эту фаршированную пал-тусину…

По-видимому, уже в феврале 1794 года Неподкупный начал отчетливо сознавать неизбежность жертвы. События, связанные с делом Эбера, в дни, последовавшие за казнью эбертистов, окончательно укрепили его в этом решении.

— Комитет общественного спасения производит правильную порубку в Конвенте, — горько заметил Демулен вскоре после ареста Фабра. Теперь он взялся вновь за свое едкое, остро отточенное перо. Он писал седьмой номер «Старого кордельера». Номер носил характерное название: «За» и «против», или Разговор двух старых кордельеров». Продолжая измываться над павшими эбертистами, здесь автор до крайности усиливал нападки на «чрезмерную власть» Комитета общественного спасения, на революционные Комитеты и персонально на Колло д’Эрбуа, Барера, наконец Робеспьера. Членов Комитета общественной безопасности он называл «Каиновыми братьями», а их агентов — «корсарами мостовых». Что же касается Робеспьера, то для него Камилл не пожалел самых едких сарказмов.

«…Если ты не видишь, чего требует время, если говоришь необдуманно, если повсюду выставляешь себя напоказ, если не обращаешь никакого внимания на окружающих, то я отказываю тебе в репутации человека мудрого…» — так начинал журналист свой вызов Неподкупному. Он сравнивал Робеспьера с Катоном, который, требуя от республиканца более строгой нравственности, чем допускало его время, тем самым лишь содействовал ниспровержению свободы. Он издевался над Максимилианом за то, что тот обсуждал недостатки английской конституции; он упрекал его за противоречивые выступления, за «излишнее словоизвержение», он, по существу, старался доказать, что Неподкупный играл на руку… Питту! При этом Демулен давал ясно понять, что, насмехаясь над Робеспьером и нанося ему политические уколы, он мстит за то, что Максимилиан, пытаясь его спасти, оскорбил его самолюбие…

«…Робеспьер, ты несколько лет назад доказал на трибуне Клуба якобинцев, что обладаешь сильным характером; это было в тот день, когда в минуту сильной немилости к тебе ты вцепился в трибуну и крикнул, что тебя надо убить или выслушать; но ты был рабом в тот день, когда допустил так круто оборвать себя после первого же твоего слова фразою: «Сожжение не ответ»…»

И далее об этом же самом журналист говорил еще более прозрачно, обращаясь к самому себе:

«…Осмелишься ли ты делать подобные сопоставления и ставить Робеспьера в смешное положение в виде ответа на те насмешки, которыми он с некоторых пор сыплет на тебя обеими руками?..»

Демулену не было суждено увидеть этот номер своей газеты: его издатель Дезен был арестован, а газета конфискована. Но именно вследствие этих обстоятельств ее прочли те, против кого она была направлена: члены обоих правительственных Комитетов.

Своими словесными упражнениями Демулен подписал себе смертный приговор. Он осмелился опорочить правительство, мало того — он осмелился высмеять Неподкупного, высмеять дерзко и несправедливо.

Такого Максимилиан не прощал никому.

Он понял, что его школьный друг неисправим, что он сам уничтожил всякую возможность вызволить его из трясины.

Но, отступившись от Демулена, мог ли Робеспьер не пожертвовать тем, кого считал и главным виновником и главным вдохновителем всей этой роковой буффонады?..

Окружавшие Дантона лица считали, что еще не все потеряно. Кое-кто думал, что главное — примирить Дантона с Робеспьером. Если удастся улучшить личные отношения между двумя титанами революции, фракция «снисходительных» будет спасена.

Дантон дал увлечь себя сторонникам этого плана. Состоялось несколько встреч.

Последняя из них произошла у начальника бюро иностранных сношений Эмбера, который пригласил к себе на обед, кроме обоих трибунов, еще нескольких лиц, в том числе Лежандра и Паниса.

Обед проходил вяло. Общая беседа никак не клеилась. Один из присутствующих, стремясь перейти к сути дела, выразил сожаление по поводу разногласий между Робеспьером и Дантоном, указав, что эти разногласия крайне удивляют и огорчают всех друзей отечества.

Дантон, подхватив реплику, заметил, что ему всегда была чужда ненависть и что он не может понять равнодушия, с которым с некоторых пор к нему относится Робеспьер.

Неподкупный промолчал.

Тогда Дантон принялся громить Билло-Варенна и Сен-Жюста, двух «шарлатанов», в руки которых попал якобы Максимилиан.

— Верь мне, стряхни интригу, соединимся с патриотами, сплотимся, как прежде…

Робеспьер не обнаружил желания поддержать эту тему.

— При твоей морали, — сказал он после продолжительной паузы, — никогда бы не оказалось виновных.

— А что, разве это тебе было бы неприятно? — живо возразил Дантон. — Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным.

Робеспьер, нахмурившись, ответил:

— А кто сказал тебе, что на смерть был послан хоть один невиновный?

Такой ответ звучал угрожающе.

Дантон притих.

Молчали и остальные.

Наконец кто-то предложил врагам расцеловаться и забыть старое. Дантон показал полную готовность подчиниться этому предложению. Робеспьер остался холоден как лед. Вскоре он покинул квартиру Эмбера.

Гости переглянулись.

— Черт возьми! — воскликнул Дантон. — Дело плохо; нам надо показать себя, не теряя ни минуты!

«Показал себя», правда, Дантон всего лишь в нескольких вульгарных фразах, сильно отдававших бахвальством, которые он изрекал своим друзьям во время редких встреч с ними.

— Робеспьер? — говорил он. — Да я надену его себе на кончик большого пальца и заставлю вертеться волчком!

— Если бы я хоть на момент поверил, что у него могла зародиться мысль о нашей гибели, я выгрыз бы ему все внутренности.

Но человек, произнесший эти слова, продолжал пребывать в бездействии.

Зато действовали Комитеты.

Учитывая, что дантонисты пользуются немалым влиянием в Конвенте, что их ставленник Тальен избран его председателем, в то время как друг Дантона Лежандр стал председателем Якобинского клуба, Комитеты решили нанести удар внезапно и в самое сердце.

Робеспьер, согласившийся покинуть Дантона и Демулена, предоставил Сен-Жюсту обширные материалы для обвинительного акта.

Вечером 10 жерминаля (30 марта) оба Комитета собрались на совместном заседании. Здесь-то и был составлен приказ, написанный на клочке конверта, приказ, скрепленный восемнадцатью подписями и определивший дальнейшую судьбу «снисходительных».

Отказались дать свою визу лишь двое: старик Рюль, недавно обнимавшийся с Дантоном, и Робер Ленде, член Комитета общественного спасения, симпатизировавший умеренным.

В этот день Дантон не поехал в Севр. Вместе со своей супругой он остался дома, на Торговом дворе.

Поздно вечером к нему, по поручению Рюля, зашел Панис и сообщил о совещании Комитетов.

— Чепуха, — сказал Дантон. — Они будут совещаться, совещаться до бесконечности, но так никогда и не примут решения. Они не осмелятся напасть на меня.

Панис уверял, что решение уже принято, и посоветовал немедленно бежать из Парижа.

Дантон размышлял. Бежать… Куда он может спрятаться, кто укроет его от всевидящего ока Комитета общественной безопасности?.. Жирондисты попробовали бежать…

Он заметил меланхолическим тоном:

— Мне больше нравится быть гильотинированным, чем гильотинировать других. — И затем прибавил фразу, ставшую бессмертной: — Да разве можно унести родину на подошвах своих сапог?..

…В эту ночь он не ложился в постель. Ему не хотелось быть захваченным врасплох. Вместе с ним бодрствовала и его дорогая Луиза. Они сидели в удобных креслах возле погасшего камина и слушали, как часы отстукивают секунды.

Час… Другой… Третий…

Жорж дремлет. Мысли, беспорядочно роящиеся в голове, перемешиваются с обрывками сновидений…

Вдруг он вздрагивает, как от удара. Смотрит на уснувшую Луизу. Затем в окно. На душе становится удивительно спокойно.

Ложная тревога! Не осмелились! Не пришли! Уже белый день!

…Часы пробили шесть раз, когда раздался громкий стук ружейных прикладов.

Луиза проснулась. Жорж обнял ее и сказал с улыбкой:

— Они оказались смелее, чем я думал.

С утра Париж был в оцепенении. Люди не верили своим ушам. Так вот на кого революция подняла руку! На Демулена — человека 14 июля, на Дантона — человека 10 августа! Кто же еще арестован?.. Называют Филиппо и Делакруа… Всех их свезли в Люксембургскую тюрьму…

Впрочем, удивление было недолгим. Тружеников ждали обычные заботы. В конце концов кто такой Дантон? О Дантоне они давно уже стали почему-то забывать…

Робеспьер и Сен-Жюст могли не беспокоиться об общественном мнении.

Иное дело — Конвент.

Здесь Комитеты ждали противоборства, и ожидания их не были обмануты.

Едва лишь началось заседание 11 жерминаля (31 марта), как на трибуну поднялся Лежандр.

— Граждане, — с волнением сообщил он, — сегодня ночью арестованы четверо членов Конвента. Один из них — Дантон. Имен других я не знаю; да и что нам до имен, если они виновны? Но я предлагаю, чтобы их вызвали сюда, и мы сами обвиним или оправдаем их… Я верю, что Дантон так же чист, как и я.

Послышался ропот. Кто-то потребовал, чтобы председатель сохранил свободу мнений.

— Да, — ответил Тальен, — я сохраню свободу мнений, каждый может говорить все, что думает. Мы все останемся здесь, чтобы спасти свободу.

Это было поощрение Лежандру и угроза его противникам.

Один из депутатов попробовал протестовать: предложение Лежандра создавало привилегию. Ведь жирондисты и многие другие после них не были выслушаны, прежде чем их отвели в тюрьму. Почему же должны быть два разных подхода?..

В ответ раздался свист и топот. И вдруг послышались крики:

— Долой диктаторов! Долой тиранов!

Робеспьер, бледный, но спокойный, ждал и внимательно прислушивался. Когда положение стало угрожающим, он взял слово.

— По царящему здесь смущению легко заметить, что дело идет о крупном интересе, о выяснении того, одержат ли несколько человек верх над отечеством… Лежандр, по-видимому, не знает фамилий арестованных лиц, но весь Конвент знает их. В числе арестованных находится друг Лежандра Делакруа. Почему же он притворяется, что не знает этого? Потому, что понимает: Делакруа нельзя защищать, не совершая бесстыдства. Он упомянул о Дантоне, думая, вероятно, будто с этим именем связана какая-то привилегия. Нет, мы не хотим никаких привилегий, мы не хотим никаких кумиров. Сегодня мы увидим, сумеет ли Конвент разбить мнимый, давно сгнивший кумир, или же последний, падая, раздавит Конвент и французский народ… Я заявляю, что всякий, кто в эту минуту трепещет, преступен, ибо люди невиновные никогда не боятся общественного надзора…

Раздались аплодисменты. Оратор овладевал настроением Конвента. Он продолжал:

— Именно теперь нам нужны мужество и величие духа. Люди низменные и преступные всегда боятся падения им подобных, потому что, не имея перед собой ряда виновных в виде барьера, они остаются более доступными для опасности; но если в этом собрании есть низменные души, то есть здесь и души героические, ибо вы руководите судьбами земли.

Эта умело построенная и вовремя сказанная речь решила исход борьбы в Конвенте. Никто не осмелился оспаривать слов Робеспьера. Лежандр отступил и пробормотал несколько трусливых извинений.

Тогда поднялся Сен-Жюст и среди гробового молчания прочитал обвинительный акт.

Этот акт был плодом коллективного творчества. Много бессонных ночей стоил он Неподкупному и его юному другу.

Давно уже Робеспьер собирал материалы против Дантона. Он систематически заносил в свои блокноты наблюдение за наблюдением, штрих за штрихом. И.вот теперь он передал эти драгоценные заметки в неумолимые и верные руки. Сен-Жюст составил из них документ в форме обращения к Дантону. Когда он читал, казалось, что обвиняемый находится в зале.

Сен-Жюст ничего не забыл своему отсутствующему врагу. И интриги с Мирабо, и деньги, полученные от двора, и попытки спасти королевское семейство — все, как в калейдоскопе, проходило перед изумленным Конвентом. Переговоры с Дюмурье… Союз с Жирондой… Двусмысленная кампания «мира» и «милосердия»… Шашни с подозрительными иностранцами… Непомерное увеличение личных богатств… Здесь было все, все, кроме того, что хоть в какой-то мере могло обелить подсудимого или объяснить его поступки.

Особенно резко заклеймил Сен-Жюст оппортунизм Дантона.

— Как банальный примиритель, ты все свои речи начинал громовым треском, а заканчивал сделками между правдой и ложью. Ты ко всему приспособлялся!..

Ты говорил, что революционная мораль — проститутка, что слава и потомство — глупость, что честь — смешна; это воззрения Каталины. Если Фабр невиновен, если были неповинны Дюмурье и герцог Орлеанский — что ж, значит нет вины и за тобою.

Я сказал более чем достаточно. Ты ответишь перед судом.

Никто не возразил Сен-Жюсту. Собрание, усмиренное Робеспьером и добитое обвинительным актом, послушно выдало потребованные головы.

Партия в Конвенте была выиграна.

Оставалось разыграть последнюю часть страшной игры: партию в Революционном трибунале.