Я буду защищать конституцию
К этой речи Жорж Дантон готовился особенно тщательно.
Он, всегда говоривший экспромтом, вдруг вооружился пером, причем взвешивал каждую фразу, каждое слово.
Слишком многое было брошено на чашу весов.
После событий 17 июля его политической карьере, казалось, пришел конец. Всякий благоразумный буржуа на его месте, пожалуй, предпочел бы успокоиться, затихнуть и уйти в свои частные дела.
Но кипучая натура Жоржа не могла примириться с подобным исходом. Из своего далека он жадно прислушивался к тому, что происходило в Париже. И как только горизонт начал чуть-чуть проясняться, он снова ринулся в гущу событий.
Двенадцатого сентября он появился в столице и занял свое место среди выборщиков секции Французского театра. Забыл ли он об ордере на арест? По-видимому, опальный политик не слишком его страшился. Он знал, что делает: через два дня правительство опубликовало декрет об общей амнистии…
Правда, в Законодательное собрание Дантона все же не выбрали. «Активные» остались верны себе. Но он с яростным удовлетворением видел, как один за другим низвергались его враги. Первым подал в отставку Лафайет: после 17 июля его положение стало безнадежно двусмысленным, и гордый генерал предпочел временно удалиться в свое поместье. За Лафайетом последовал и Байи. Парижане не очень тосковали об его уходе. На место мэра был избран бывший депутат Учредительного собрания Жером Петион, соратник Робеспьера.
Дантон по-прежнему делал ставку на Ратушу. На выборах прокурора Коммуны он провалился, но должность эту занял Пьер Манюэль, якобинец и демократ. 6 декабря Жорж стал его вторым заместителем, что было тоже не так уж плохо. Теперь верхушка парижского муниципалитета оказалась представленной тремя левыми: Петион, Манюэль и Дантон принадлежали к одному лагерю.
Это был тяжелый удар для крупных собственников — фельянов, удар тем более ощутимый, что и в Законодательном собрании их позиции выглядели не столь прочными, как в прежней Ассамблее.
Но, разумеется, «люди восемьдесят девятого года» об отступлении не помышляли.
Это значило, что борьба вскоре вспыхнет с новой силой.
И поэтому Жорж Дантон спешил взять быка за рога.
Используя благоприятную ситуацию, он хотел обелить себя от всяких подозрений и справа и слева, успокоить правительство, умаслить фельянов, привлечь якобинцев и воодушевить народ.
Можно ли было разом достичь столь противоположных целей?
Дантон полагал, что можно.
Именно поэтому он и вложил столько труда в свою речь, которую собирался произнести в Ратуше 20 декабря 1791 года, в день своего вступления в новую должность.
Прежде всего оратор представил слушателям свою подробную защиту.
Его обвиняли в том, что он получал какие-то сомнительные субсидии? В том, что он купил свое благосостояние чуть ли не на иностранные деньги? Какая нелепица! Весь этот вздор, уже неоднократно опровергавшийся, рассеивается в прах его революционным прошлым. И если он сумел кое-что приобрести, то лишь благодаря своей энергии и на средства, которые заработал трудом или вернул от государства при ликвидации адвокатской должности!..
Давая свою характеристику, Дантон не поскупился на краски:
— Природа наделила меня атлетическими формами и лицом, суровым, как свобода. Я имел счастье родиться не в среде привилегированных и этим спас себя от вырождения. Я сохранил всю свою природную силу, создал сам свое общественное положение, не переставая при этом доказывать как в частной жизни, так и в избранной мною профессии, что я умело соединяю хладнокровие и разум с душевным жаром и твердостью характера!..
После такого не слишком скромного, но весьма веского вступления Дантон обращается к благонамеренным буржуа. Он знает, что те до смерти напуганы республиканским и демократическим движением прошедшего лета. И он знает, как их успокоить.
Он, Жорж Дантон, всегда боролся за легальность, он никогда не отступал от буквы и духа закона. Его хотят наделить репутацией беспокойного человека? Это недоразумение. Разве он принимал какое-либо участие в деле с пресловутой петицией? Разве он был на Марсовом поле 17 июля? Нет, все знают, что он неизменно стоял на страже порядка.
— Я выбран для поддержания конституции, — поясняет Дантон, — и должен следить за исполнением законов. Я сдержу свои клятвы, исполню свои обязанности, всеми силами поддерживая конституцию, только конституцию, потому что это значит в одно и то же время защищать равенство, свободу и народ…
Оратор готов даже объясниться в любви Людовику XVI, ибо, поскольку король предан конституции, долг каждого патриота быть преданным королю!..
— Итак, господа, — заключает он эту часть своей речи, — я должен повторить, каковы бы ни были мои личные взгляды на людей и на события во время пересмотра конституции, теперь, когда она подтверждена присягой, я определенно выскажусь за смерть того, кто первый осмелится святотатственно поднять на нее руку, будь это даже мой друг, мой брат, мой собственный сын…
Кажется, дальше некуда. Монархическая лояльность декларирована и доказана. Собственники и робкие могут ни о чем более не беспокоиться.
Но тут оратор вдруг вспоминает о революционном народе, о боготворящих его плебейских массах, на которые — он знает это — ему неоднократно придется опираться в будущем и поддержки со стороны которых он ни за что не хочет терять.
И он, буржуа, внезапно обращается к санкюлотам.
— Я посвятил, — прочувствованно заявляет он, — всю свою жизнь народу, который больше не будет подвергаться нападениям, которому больше нельзя будет безнаказанно изменять и который скоро очистит землю от всех тиранов, если они пойдут по тому пути, по которому шли до сих пор. Я готов погибнуть, защищая дело народа, если это будет нужно. Ему одному принадлежат мои последние желания, он один заслуживает их. Его ум вывел его из жалкого ничтожества, его ум и мужество дадут ему вечность!..
В этой речи — весь Дантон. И если бы он за всю свою жизнь не произнес больше ни слова, то сказанного достаточно, чтобы определить его символ веры.
Речь 20 декабря вызвала значительное возбуждение в Париже. Ее приветствовали, ей аплодировали, о ней и об ее авторе писали в газетах. Многие осторожные политики все отчетливее начинали понимать, что они действительно напрасно боялись этого «бешеного», ибо он вовсе не «бешеный», а всего-навсего искатель золотой середины, того промежуточного статуса, при котором и волки бывают сыты и овцы остаются целы. А что касается до его диких выходок и трескучих фраз, то все это, в сущности, не так уж и страшно…
Бриссо или Робеспьер?
В новой должности Дантон проявлял себя слабо. Его шеф Манюэль, человек весьма энергичный, оставлял мало дела своему второму заместителю. Жорж получал шесть тысяч ливров жалованья и был вполне этим доволен. Все свое время он отдавал Якобинскому клубу. Но и здесь зимою 1791/92 года обстоятельства сложились так, что ему, человеку действия, снова приходилось смотреть, лавировать и выжидать. Жизнь поставила перед ним вопрос, на который он сразу не смог ответить.
Вопрос сводился к выбору: Бриесо или Робеспьер?
Эта дилемма имела свою историю.
Экономический подъем, воодушевивший было Францию весной 1790 года, оказался недолгим. За ним последовал спад, который к концу 1791 года поставил страну в весьма бедственное положение.
Все расширявшаяся эмиграция придворной знати серьезно понизила спрос на предметы роскоши. Резкое сокращение их производства привело к закрытию сотен мелких предприятий. Одновременно были сведены почти на нет строительные работы. Тысячи тружеников оказались выброшенными на улицу и лишенными всяких средств к существованию.
В поисках выхода из кризиса правительство стало на путь увеличения выпуска бумажных денег. Ассигнаты, стремительно падая в цене, приводили к дороговизне, прежде всего к вздорожанию продовольствия и предметов первой необходимости. Все труднее становилось с хлебом. Совершенно исчезли сахар, чай и кофе.
Все это било по народу, по бедноте, по санкюлотам революции, по тем самым людям, которые несли на себе всю тяжесть классовых битв.
Народ сопротивлялся.
Усиливались волнения ремесленников и рабочих, вновь подымались крестьяне. В Законодательное собрание сыпались петиции, требующие установления твердых цен на продукты и обуздания спекулянтов. Но Законодательное собрание было глухо к подобным призывам. Вместо хлеба и сахара оно посылало войска, вместо ограничения оптовиков и спекулянтов оно оказывало им всяческое покровительство.
Да и могло ли быть иначе? Ведь новое Собрание представляло интересы именно тех слоев, на которые жаловался народ!..
Согласно декрету, проведенному в свое время по инициативе Робеспьера, ни один из членов Учредительного собрания не мог быть переизбран в новую Ассамблею. Это в известной мере ущемляло фельянов: их ведущие лидеры Варнав, Ламет и другие оказались за бортом верховной власти.
И все же Законодательное собрание, избранное активными гражданами, должно было стать и действительно стало оплотом крупных собственников. В нем, правда, почти не оказалось «бывших» — епископов и дворян. Изменился и состав буржуазии: если в прежнем Собрании господствовали землевладельцы и финансисты, то сейчас тон задавали более активные торговые и промышленные слои. Из их представителей и составилась левая Законодательного собрания, которую назвали партией Бриссо, или Жирондой.
Эта левая была не столь многочисленной, сколь шумной. И не удивительно: в нее входили адвокаты, журналисты, прежние муниципальные чиновники — все люди не без талантов и не без претензий.
Какие среди них подвизались ораторы! Пьер Верньо, человек внешне робкий и мешковатый, на трибуне преображался в сущего демона. Он импровизировал не хуже Мирабо или Дантона, он мог таким образом повернуть любой вопрос, что черное становилось белым, а белое — черным. От Верньо не отставали его друзья: изворотливый Инар, едкий Гюаде и осторожный Жансонне; в целом здесь можно было насчитать добрый десяток первосортных говорунов.
Правда, тот человек, которого все эти деятели считали если не вождем, то по крайней мере идеологом, духовным отцом своей партии, вовсе не блистал красноречием. Пьер Бриссо на трибуне появлялся редко и лишь в случае особой нужды. Но зато…
Зато он показал себя непревзойденным мастером в искусстве совершенно иного рода.
Современники придумали оригинальный глагол: «бриссотировать». Это значило «интриговать».
Во времена достаточно отдаленные Пьер Жан Бриссо прибавил к своему имени фамилию «де Варвилль». Бриссо де Варвилль! Это хорошо звучало и, главное, намекало на потомственное дворянство.
В действительности же Бриссо был сыном шартрского трактирщика, а Варвиллем называлась деревня, где он провел детство.
Дилетант, не лишенный способностей, легкий на перо и на мысли, менявший убеждения, как одежду, Бриссо в юности без конца скитался. Он побывал в Англии, Голландии и Соединенных Штатах, связывался с подозрительными компаниями, встречался с великими людьми, выпрашивал отзывы у Вольтера, исповедовал доктрины Руссо и флиртовал с Маратом…
Но это все в прошлом.
Сегодня, принимая в своей новой квартире своих новых друзей, депутат Законодательного собрания Пьер Бриссо предпочитал считать, что этого не было вовсе.
Столь же решительно отказывался он и от многого, происшедшего совсем недавно. Он забыл, например, о своих республиканских настроениях июня текущего года; он также ничего не помнил о роли, сыгранной им в деле, закончившемся избиением на Марсовом поле… Одним словом, он забывал все то, о чем помнить было невыгодно.
Не надо думать, что под выгодой Бриссо понимал только деньги. О нет, он не был настолько мелок. Деньги он легко зарабатывал и легко проживал, хотя никогда и не научился тратить их с шиком. Не богатства волновали этого приземистого некрасивого человека с прилизанными волосами и беспокойным взглядом. Он был честолюбив, и честолюбие с ранних лет каленым железом жгло ему душу.
Он мечтал о власти.
И если в 1790 году он согласился на тайные субсидии из Ратуши, а год спустя вступил в сговор с покровителем Мирабо, графом Ла Маркэм, если постоянно, с начала революции, он пел дифирамбы Лафайету и помогал Байи, то делалось все это с одной лишь определенной целью — пробиться в первые ряды, стать государственным деятелем крупного масштаба.
В какой-то мере Бриссо добился своего.
Он, правда, не стал министром. Но он получил большее. Он сделался главой партии, а отсюда был всего лишь один шаг и до руководства министерством и до руководства правительством.
Так, во всяком случае, осенью и зимой 1791 года думал бывший журналист Пьер Жан Бриссо.
Он не только думал. Он действовал. Выдающийся мастер интриги, умевший сталкивать политиков и ссорить друзей, создавать хитроумные комбинации и использовать любые обстоятельства, Бриссо в октябре — декабре этого года нашел, наконец, мост, вступив на который он и его партия смогли пробраться к высшей политической власти.
Этим мостом была война.
Над революционной Францией давно уже сгущались свинцовые тучи. Призрак войны следовал по пятам за каждым новым успехом демократического движения.
Монархи феодально-абсолютистской Европы с ужасом и ненавистью взирали на то, что творилось у них под боком. Им было страшно, и страшно не только потому, что там, во Франции, попал в беду их коронованный собрат. Самым ужасным был дух революционной заразы, дух, который, проникая повсюду, грозил основам всего старого мира.
— Мы не должны, — говорила Екатерина II, — предать добродетельного короля в жертву варварам; ослабление монархической власти во Франции подвергает опасности все другие монархии…
Мысли русской царицы совпадали со взглядами весьма многих кабинетов и королей, и в первую очередь государей Англии, Австрии и Пруссии.
В августе 1791 года в замке Пильниц, в Саксонии, между австрийским императором и прусским королем была подписана декларация о совместных действиях; в феврале 1792 года эта декларация превратилась в военный союз.
Поход реакционной Европы против революционной Франции ставился в порядок дня.
Война казалась неизбежной.
Но вот что бросалось в глаза и вот чего не мог не заметить господин Бриссо, строя свои хитроумные планы: союзники не спешили объявлять войны. Между державами коалиции существовали острые разногласия, весьма затруднявшие переход от слов к делу.
И еще одно обстоятельство сразу же привлекло внимание главы жирондистской партии.
Он и его друзья прекрасно видели, что войну с Европой одновременно приветствовали бы две взаимопротивоположные силы: королевский двор и народ.
Вот тут-то и следовало искать ключ к успеху всего предприятия!..
После варениского конфуза Людовик XVI и его окружение пришли в замешательство. Но оно оказалось недолгим. Крупные собственники, как обычно, поспешили на помощь оскандалившемуся монарху. Он был реабилитирован и обласкан, в честь его гремели аплодисменты и ставились верноподданнические пьесы.
И, быстро оправившись от испуга, придворная камарилья снова вступила на путь заговоров.
Теперь все ставки делались на открытый вооруженный конфликт.
Король и королева полагали, что если вспыхнет война, то вне зависимости от ее исхода их ожидает победа.
Если война будет развиваться успешно для Франции, тогда, опираясь на верный генералитет и послушный офицерский состав, король-победитель закроет клубы, разгонит Собрание и восстановит Старый порядок.
Если же война окажется проигранной, — ну что же! — тогда можно будет добиться совершенно аналогичного результата, опираясь на штыки интервентов.
В этом превосходном плане аристократы не учитывали лишь одной силы, силы, которой во всех случаях было суждено играть главную роль: революционного народа.
Но вот что любопытно: революционный народ, так же как и его непримиримые враги, рвался к войне.
В глазах простых людей внутренняя контрреволюция неразрывно переплеталась с внешней.
Народ знал о зарубежной деятельности эмигрантов, знал о Пильнице и прочих демаршах европейской реакции.
Народ полагал, что голод и дороговизна, царившие в стране, в значительной мере связаны с происками зарубежных агентов.
Народ, полный революционного патриотизма, горел желанием прорвать кольцо врагов и стереть с лица земли ненавистных тиранов.
Все это хорошо разглядели и учли бриссотинцы.
Двадцатого октября 1791 года Бриссо впервые поднялся на трибуну Законодательного собрания. Свою речь против роялистов-эмигрантов он читал в заносчивом тоне, сильно злоупотребляя восклицаниями и угрозами.
Он доказывал, что Франции нечего трепетать перед феодальной Европой. Монархи угрожают? Но ведь дальше угроз они не идут. И не идут потому, что страшатся французского патриотизма и ненадежности собственных народов!
— Заговорим, наконец, языком свободной нации! — надрывался Бриссо. — Пора показать миру, на что способны освобожденные французы!..
Речь была встречена бурными аплодисментами.
Так началась кампания жирондистов за войну.
В печати, в Собрании, в Якобинском клубе, при каждом удобном случае и без него Бриссо, Верньо, Гюаде и их товарищи на разные лады твердили одно и то же:
— Война необходима, чтобы утвердить и закрепить революцию!.. Война — это национальное благодеяние!.. Война освободит Европу и навсегда покончит с тиранами!..
Эти писания и речи звучали столь патриотично и так отвечали революционному духу народа, что бриссотинцы в несколько месяцев стали самой популярной партией. Им верили, за ними шли, на них уповали.
Между тем Бриссо и его компаньоны были крайне далеки от опьянения лозунгами, которые они так упорно внушали народу. Высокие идеи вызывались весьма земными страстями.
В основе тяги к войне, которую испытывала торговая и промышленная буржуазия, лежало стремление к экономическому могуществу. Крича о революционной войне и мировом пожаре, промышленники и торговцы думали о новых районах сырья и рынках сбыта. Попутно они отвлекали народ от мыслей о лишениях и нужде; внешняя война должна была вывести буржуазию из внутренних затруднений.
Что же касается лидеров, заседавших в Ассамблее, то, выполняя волю их пославших, они играли и свою собственную игру.
Они превращали народ в пробойную силу для своих честолюбивых комбинаций: ведь с помощью народа можно было сдержать и парализовать всех противников!
Они одновременно и устрашали и заинтересовывали монархию. Им было безразлично, из каких соображений король желает войны. Им было важно, что он ее желает. А раз так, то для него единственный выход — покинуть фельянов и столковаться с новой партией, которая готова идти тем же путем, что и он, и за которой следует народ. В случае успеха сговора бриссотинцы, уже господствовавшие в Собрании, наверняка получили бы и министерство!..
Но вдруг на пути у всех этих размечтавшихся господ оказалось препятствие.
Против Бриссо встал Робеспьер.
Максимилиан Робеспьер долго прислушивался к воплям жирондистов, прежде чем принял решение.
Вначале он был удивлен. Ведь Бриссо как будто выглядел соратником и патриотом. Потом удивление сменилось гневом. Человек редкой проницательности, он все понял.
И Неподкупный, отдавая полный отчет в сложности своего положения, начал неравную борьбу с Жирондой.
Первый раз он выступил против войны 12 декабря. Шесть дней спустя в ответ на очередную тираду Бриссо Робеспьер произнес у якобинцев блестящую разоблачающую речь. Его мудрые и веские слова не могли не приковать внимания слушателей.
— Прежде чем вторгаться в политику и во владения государей Европы, — сказал он, — обратите ваши взгляды на внутреннее положение страны; приведите в порядок свои дела, прежде чем нести свободу другим!..
Робеспьер прекрасно понимал, что война рано или поздно начнется. Но он считал, что содействовать ее ускорению безрассудно, и если не спешат союзники, то еще меньше оснований для спешки может быть у французов.
Главное зло, подчеркивал Робеспьер, не за рубежом, а во Франции, в Париже, возле трона, на самом троне. Пока контрреволюция орудует в правительстве, развязывание войны — не более чем авантюра. Король, его министры, генералы, офицеры — очевидные предатели и делают ставку на интервенцию. Для того чтобы победить, нужно в первую очередь ликвидировать внутреннюю опасность; без этого война не приведет ни к чему, кроме поражения.
Невзирая на сопротивление разъяренной Жиронды, Робеспьер бесстрашно продолжает борьбу.
Он не одинок.
Рядом с Неподкупным бьется Друг народа. С начала зимы Марат разворачивает на страницах своей газеты кампанию против войны.
А Дантон? Ведь его в это время уже считают одним из трех главных столпов демократии. Как же он реагирует на эту пламенную борьбу?..
Положение, в которое попадал Жорж, становилось весьма сложным и двусмысленным.
Внутренне он не мог не согласиться с аргументами Робеспьера: он видел, что агитация жирондистов сильно отдает авантюризмом. Его, как и Робеспьера, прежде всего беспокоила политика двора. Враг Лафайета, он должен был особенно насторожиться, узнав о предложении поставить опального генерала во главе армии.
Но, с другой стороны, он полагал, что выступать против Бриссо не имеет никакого смысла. С Брнссо его связывало слишком многое. В прошлом это были совместные действия и общие симпатии к орлеанизму. В будущем — далеко идущие планы, вплоть до надежды войти в состав правительства.
Жирондисты, зная о слабостях нового заместителя прокурора, не скупились на авансы и посулы.
Перед выборами в Коммуну газета Бриссо оказала Дантону энергичную поддержку. Когда он был избран, Бриссо писал, что «…этот выбор делает честь здравому смыслу парижских граждан…».
Позднее товарищи Бриссо, рассчитывая сформировать свой кабинет, резервировали якобы для Дантона портфель министра юстиции или даже министра внутренних дел.
Мог ли он остаться к этому равнодушным?..
Дантон выступил в Якобинском клубе 16 декабря. Это было его первое и последнее выступление по вопросу о войне.
Он начал с горячего панегирика Бриссо.
Бриссо объявлялся «колоссом свободы».
— Мы ждем от этого человека огромных услуг обществу, — вещал Дантон, — и уверены, что он не обманет наших надежд…
Похвалив вожака Жиронды, оратор решил перейти к сути дела.
Здесь он был предельно краток и резюмировал свои мысли в весьма уклончивой форме:
— Если вопрос состоит в том, чтобы окончательно знать, будет ли война, я отвечу: да, фанфары войны протрубят…
Это для Бриссо. А дальше — для Робеспьера:
— Но, господа, вопрос о том, когда будет война. Не после ли того, как мы внимательно познакомимся с ситуацией и все взвесим, не после ли того, как установим все намерения исполнительной власти, которая нам предложит войну?..
Более отчетливо свою мысль оратор не развернул. Намекнув Робеспьеру на возможность поддержки, он на деле не собирался оказывать этой поддержки ни в коей мере. Он кончил и удовлетворенный спустился с трибуны. Были ли удовлетворены те двое, ради которых произносилась сия «речь»? Они никак не высказались по этому поводу, но за них ответило будущее. В своих дипломатических комбинациях Жорж Дантон слишком часто забывал, что человек, садящийся между двумя стульями, рискует очутиться на полу…
После этого, со второй половины декабря до начала марта, Дантон молчит. В лучшем случае он ограничивается короткими репликами в дебатах по второстепенным вопросам.
— Я не агитатор, — оправдывался он позднее, говоря о своем «довольно тяжелом» молчании.
Он бесстрастно взирает на то, как Робеспьер задыхается в неравной борьбе с жирондистами: ведь теперь Неподкупный совсем один, ибо его верный союзник Марат, затравленный властями, вынужден покинуть столицу…
Тщетно осыпаемый бранью и клеветой, изнемогающий Робеспьер будет искать взглядом то место на скамьях клуба, где сидел обычно Дантон. Он не увидит запавших глазок титана. Нет, он не встретит поддержки.
Жоржа Дантона интересует сейчас совсем не Робеспьер.
Его внимание приковано к бриссотинцам.
Ну и ловкачи же они, однако! Как сумели одурачить народ, как тонко ему льстят и подыгрываются под его настроения! И как добиваются своих целей! Нет, фельянам и двору перед ними определенно не устоять!..
И впрямь, фельяны и двор не могут устоять. Начинаются переговоры. Король согласен составить министерство из «патриотов», то есть друзей Бриссо.
Дантон ждет.
Ура!.. Цель достигнута: фельяны уходят в отставку и новый кабинет сформирован!..
Но что это?!. В новом кабинете оказываются все запланированные кандидаты, за исключением… Бриссо и Дантона!..
Что до Бриссо, то он удовлетворенно потирает руки и даже не пытается скрыть свою радость. Он, собственно, и не метил в министры! Для чего ему ненужная ответственность, когда и так вся власть сосредоточена в его руках: ведь новые министры — его ставленники!..
А вот Жорж Дантон действительно оказался ни с чем. Его поманили, использовали и оттолкнули.
Ибо Дантон как министр при сложившихся порядках никому не был угоден. Двор его презирал, фельяны — ненавидели, жирондисты — боялись. Прожженные дельцы, пробившиеся к власти путем интриг, опасались другого, слишком известного в прошлом комбинатора, не принадлежавшего к тому же к их кругу.
История повторилась. Дантон, не сумевший столковаться с «людьми восемьдесят девятого года», не внушил доверия и их наследникам.
В ярости трибун проклинает свою «дипломатию». Как же он глупо попался на их приманку, как сразу не понял, с кем вступил в сговор! И, пылая жаждой мести, Жорж Дантон протягивает обе руки тому человеку, которого всего лишь несколько дней назад он так старательно не замечал.
Пусть он опоздал. Пускай войну предотвратить невозможно. Все равно, теперь он пойдет с Робеспьером, только с Робеспьером, ибо Неподкупный призван сорвать все маски и поднять народ на решающий штурм, а ему, Дантону, теперь может помочь лишь народ!
Жирондистское министерство утвердилось в марте.
Двадцатого апреля была объявлена война.
А 10 мая в Якобинском клубе Жорж Дантон впервые ясно и недвусмысленно встал на защиту Максимилиана Робеспьера.
Он обрушил всю мощь своего голоса на головы недавних союзников. Он выявил их «низкую зависть и все вреднейшие страсти». Он предсказывал, что уже не за горами время, «…когда придется метать громы и молнии в тех, кто три месяца нападает на освященного всею революцией добродетельного человека».
Так волею обстоятельств вопрос «Бриссо или Робеспьер?» разрешился для Жоржа в пользу Робеспьера.
На ближайшее время Дантон прочно связал свою судьбу с революционными демократами. Л жирондисты на пороге своего могущества сделали первый крупный просчет, который им в будущем очень дорого обошелся.
Перед штурмом
Эта весна была временем великих обманов и великих разочарований. Всем казалось, что они надувают друг друга, но каждый обманщик, в свою очередь, неизменно попадал впросак.
Жирондисты водили за нос Дантона и были уверены, что околпачивают короля.
Король и фельяны втайне смеялись над жирондистами и думали, что используют их доверчивость.
Одураченный Дантон сначала морочил Робеспьера, а затем изрыгал проклятия на головы поймавших его провокаторов.
И все вместе считали, что обманывают и используют народ.
Однако народ, который действительно слишком долгое время служил разменной монетой в грязных политических комбинациях, отнюдь не был столь наивен и долготерпелив, как рассчитывали все его «благодетели». Терпение народа истощалось, и он вопреки всем и всему готовился к великому штурму.
Вместе с народом были те, кто никого не желал обманывать, кто, невзирая на опасности и лишения, не уставал разъяснять истину и указывать прямую дорогу революции, подлинные вожди масс, — Марат и Робеспьер.
Их триумф был впереди.
И этого триумфа теперь всеми силами жаждал Жорж Дантон, человек с сомнительным прошлым и не менее сомнительным будущим, трибун, смотревший на трибуну как на средство к успеху, но готовый также на какой-то срок отдать весь свой ум и пыл революции.
Война не оправдала связанных с нею надежд.
Как и предвидел Неподкупный, она отнюдь не стала воскресной прогулкой под звуки труб и литавр.
Жирондисты, разжигая всеобщий патриотизм, кричали о победном марше по Европе; согласно их прогнозам, революционеров, несущих свободу, должны были встретить признательность и поддержка угнетенных народов.
В действительности их встретили штыки и пули.
После первых коротких успехов по всей линии фронта началось беспорядочное отступление, причем французские войска зачастую отходили, даже не придя в соприкосновение с противником.
Робеспьер и Марат были правы. Франция показала полную неподготовленность к войне.
Генералы во главе с Лэфайетом творили измену. Стратегические планы французского штаба были выданы австрийцам еще накануне войны. Кадровая армия оставалась в руках бывших дворян-офицеров. Подлинно революционные и патриотически настроенные формирования добровольцев нарочно не обучались и не вводились в строй.
Если Франция на первых порах избежала вторжения и разгрома, то лишь потому, что в стане союзников долго царили раздоры и генеральные штабы Австрии и Пруссии никак не могли скоординировать своих действий.
Поражения на фронтах гулко отдались по всей стране. Народ понял обман.
Люди были готовы идти на тяжелые жертвы во имя победы, которую предсказывали бриссотннцы. Но победы, как стало очевидно, ждать не приходилось. И угар слепого патриотизма начал быстро рассеиваться. Санкюлоты увидели, кто их подлинные друзья. Отныне массы начинают отходить от жирондистов и все теснее сплачиваются вокруг Марата и Робеспьера. Отныне им ясно, что Неподкупный прав: без разгрома внутренней контрреволюции нечего надеяться на удачу во внешней войне.
С другой стороны, король и фельяны, воодушевленные успехами интервентов, готовились преподнести Бриссо и его друзьям неприятный сюрприз.
Монархия согласилась на союз с жирондистами и допустила их к власти только для того, чтобы лучше скрыть свои истинные цели. Министры-«патриоты» устраивали двор как временная мера, могущая успокоить общественное мнение и показать, что король готов на уступки революции. Но коль скоро планы реакционеров сбывались, — а им казалось, что это именно так, — больше не было никакой надобности играть в жмурки.
И двор ждет удобного случая, чтобы дать отставку своим кратковременным попутчикам.
Случай не замедлил представиться.
Боясь окончательно утерять свой пошатнувшийся авторитет, жирондисты были вынуждены прислушиваться к политическим требованиям демократов. 8 июня военный министр Серван внес предложение о созыве армии федератов. Вооруженные делегаты провинций должны были собраться в количестве двадцати тысяч и стать лагерем под Парижем. Подобный лагерь федератов, который жирондисты думали сделать своей опорой, в действительности мог стать авангардным войском революции. Ассамблея приняла соответствующий декрет. Но король отказался его санкционировать, как и ранее принятый закон против неприсяжных священников. Министр внутренних дел Ролан направил Людовику XVI укоряющее письмо. Хотя письмо было составлено в весьма почтительных выражениях, монарх счел себя оскорбленным.
Предлог был найден.
Тринадцатого июня министрам-«патриотам» указали на дверь. Король снова заменил их фельянами.
Дантон мог торжествовать.
Уже с весны этого года он развивает бурную деятельность. Период выжидания остался позади. Строгий «блюститель конституции» быстро забыл клятвы, данные в январе умеренным. Теперь он ориентируется только на народ и идет нога в ногу с Маратом и Робеспьером.
В апреле он громит Ратушу.
В мае — бьется за Неподкупного.
В июне — угрожает двору и всем тем, кто прямо или косвенно пытается защитить монархию Людовика XVI.
Когда прокурор Коммуны Манюэль 19 апреля предложил низвергнуть бюсты Лафайета и Байи, украшавшие зал заседаний Генерального совета Ратуши, он встретил поддержку лишь со стороны своего заместителя, Жоржа Дантона.
Дантон не только поддержал, но и убедительно обосновал предложение Манюэля, проявив весь блеск своего красноречия.
Его старания были напрасны.
Члены Генерального совета, ярые сторонники скомпрометированного генерала и бывшего мэра, устроили Жоржу обструкцию. Они так свистели и вопили, что мощный голос оратора был едва слышен.
От слов перешли к делу. Началась потасовка. Гвардейцы, охранявшие зал, схватились за сабли…
Дантон, видя, что ему со всеми не совладать, багровый от ярости, покинул трибуну. Оттолкнув стоявших на пути, он быстрым шагом вышел из зала, так хлопнув дверью, что посыпалась штукатурка.
Больше в Ратуше он не появлялся.
В мае — июне главной ареной его деятельности стали Якобинский клуб и секции.
Падение жирондистских министров не могло не порадовать Жоржа. Но он был слишком умен, чтобы выразить свои чувства открыто. Он притворился глубоко возмущенным.
Дантон, как и другие вожди демократии, прекрасно понял, какие выгоды можно извлечь из сложившейся ситуации. Отнюдь не помышляя о защите повергнутых лидеров, демократы стремились открыть народу глаза на вероломство двора.
Действительно, отставка министров-«патриотов» в совокупности с королевским вето на только что принятые прогрессивные законопроекты дискредитировала Людовика XVI и обнажала до конца все лицемерие его сладких речей.
Голод, неудачи на фронтах, измена генералов, предательство верховной власти — этого было более чем достаточно, чтобы создать условия для нового революционного взрыва.
Робеспьер и Дантон стремились его приблизить.
Вечером 13 июня у якобинцев Робеспьер заявил, что свободе угрожает опасность.
Дантон горячо поддержал Неподкупного.
— Я предлагаю, — сказал он, — устрашить развращенный двор. Исполнительная власть столь дерзка лишь потому, что до сих пор не встречала решительного отпора…
На следующий день трибун выразился еще яснее. Он наметил целую серию немедленных революционных мер.
Прежде всего — никакой пощады аристократам. Каждый гражданин, как некогда в древнем Риме, может убить того, кто подрывает основы свободы и благосостояния народа…
Двор нужно очистить от заговорщиков. Всем известно, что король — пешка в руках своей супруги. Но ведь Мария Антуанетта — австриячка, родственница монарха, находящегося в войне с Францией! Не здесь ли следует искать корень измены?.. Необходимо заставить Людовика развестись с этой фурией и отослать ее в Вену…
Но главное — народ.
Революцию делают массы. А между тем в «свободной» Франции массы угнетены и принижены, они страдают от голода и налогов. Необходимо, чтобы союз с имущими как-то отражался на народном благосостоянии. Необходимо переложить на богатых большую часть налогов, которые платят сейчас бедняки…
Не удивительно ли?.. Преуспевающий буржуа вдруг заговорил о бедняках!..
Теперь народ постоянно в центре внимания Жоржа.
Восемнадцатого июня в связи с наглым письмом Лафайета Законодательному собранию трибун, громя «нового Кромвеля» и его приспешников, указывает якобинцам на секции как на главный ключ к победе.
— Если мы не отправимся в секции, мы ничего не добьемся, ибо враги наши не перестанут утверждать, что мы только жалкое сборище бунтовщиков. Вот почему мы должны массами явиться в Национальное собрание. Мы — политическая сила, если не по закону, то по праву революции!..
Итак, недавний «конституционалист» и законник вновь заговорил языком крамолы.
Два дня спустя народ, точно услышав призывы Дантона, вторгся в Ассамблею и во дворец, наглядно показав, что сильные мира сего имеют дело не с бунтом, но с революцией.
Строго говоря, выступление 20 нюня ни в коей мере не было делом рук Дантона. В его подготовке не принимали участие также ни Робеспьер, ни Марат. Якобинцы-демократы считали, что время для революционного штурма еще не пришло, а любое частичное восстание может лишь ослабить силы народа.
День 20 июня был спровоцирован жирондистами. Мечтая вернуть утраченные портфели, они хотели пригрозить двору. Но действительность опрокинула их ожидания. Народная демонстрация, ими вызванная, быстро переросла те узкие рамки, в которые ее попытались втиснуть.
Тридцать тысяч санкюлотов, вооруженных топорами и пиками, устрашили сначала Законодательное собрание, затем короля, а в заключение и тех, кто думал пожать все плоды.
Люди пели:
На фонари аристократов!
Их перевешать всех пора!..
На знамени, которое они несли, сверкал лозунг:
«Трепещи, тиран! Твой час настал!»
Не на шутку перепуганные жирондисты с великим трудом успокоили народ и уговорили демонстрантов разойтись по домам.
Выступление это не принесло пользы ни тем, кто его вызвал, ни тем, кто осуществил.
Но оно еще раз показало, что санкюлоты готовы подняться по первому зову. Нужно лишь верно направить их движение.
По мере успешного продвижения интервентов исполнительная власть все откровеннее наглела. Правительственный курс принимал открыто реакционный характер. Король опротестовывал любое решение Ассамблеи. Манюэль и Петион за «нерадивость», проявленную в день 20 июня, были уволены в отставку. Лафайет покинул армию и явился в столицу, рассчитывая поднять контрреволюционный мятеж. К Тюильрийскому дворцу спешно стягивались офицерские части и отряды иностранных наемников. Во многих провинциях роялисты и их подголоски готовились к встрече союзных войск и к войне с демократами.
Но революционный Париж был спокоен и сосредоточен. Он был намерен предупредить двор.
С начала июля все отчетливее вырисовываются два очага будущего восстания: совет комиссаров секций, явочным порядком утвердившийся в Ратуше, и центральный комитет федератов, продолжавших вопреки королевскому вето массами вступать в столицу. 11 июля под влиянием хронических неудач на фронтах Ассамблея вынуждена объявить отечество в опасности. Всеобщая мобилизация дает оружие в руки десяткам тысяч патриотов. Новые формирования регулярной армии присоединяются к батальонам революционеров-федератов. И вот по дорогам страны уже несется прежняя «Песнь Рейнской армии» — «Марсельеза», которую доставят в Париж вооруженные посланцы юга, несется, воодушевляя борцов и суля им успехи в грядущих битвах.
Много позднее, вспоминая об этих днях, Лафайет утверждал, что вождем «дезорганизаторов» был Робеспьер, а Дантон — Дантон представлял «их душу».
«Их руки!» — уточняли другие.
Все они в какой-то мере правы. Несомненно, Робеспьер и Дантон сыграли важнейшую роль в подготовке восстания 10 августа.
Теперь их всегда видят вместе. Робеспьер обдумывает, формулирует, пишет, внушает, Дантон действует.
Робеспьер доказывает необходимость пребывания федератов в столице, Дантон готовит им квартиры.
Робеспьер составляет адрес Законодательному собранию, в котором требует низложения Людовика XVI, ареста Лафайета и смены всех административных властей; Дантон агитирует в секциях, в казармах, на улице, призывая к тому же.
Робеспьер обращает внимание демократов на опасность, которую таят в себе штаб и реакционное руководство национальной гвардии; Дантон предпринимает практические шаги, чтобы разбить и ослабить это руководство.
Робеспьер выдвигает идею замены изжившего себя Законодательного собрания подлинным органом народовластия, Национальным конвентом. В новую Ассамблею избирать будут все граждане, без деления на «активных» и «пассивных», ибо, пока существует ценз, не может быть равенства, а следовательно, и свободы. Дантон подхватывает мысль Неподкупного и немедленно претворяет ее в жизнь: у себя, в секции Французского театра, он добивается отмены декрета об избирательном цензе, привлекает к общественной деятельности всех «пассивных» и этим дает почин несоблюдения устаревшей конституции остальным округам Парижа.
Да, сейчас оба вождя демократов поистине дополняют друг друга, и, казалось бы, Марат смело может возлагать на Жоржа Дантона надежды, которым не суждено было осуществиться год назад. И лишь в одном вопросе Робеспьер и Дантон не приходят к единому мнению, хотя, впрочем, здесь Жорж не упорствует, предпочитая, как обычно, выжидать.
Робеспьер, понимая настроения масс, полагает, что восстание приведет к республике.
Дантон не столь радикален. Он, как и прежде, предпочитает «революционную монархию», рассчитывая возвести на трон Филиппа Орлеанского, «доброго» принца буржуазии. Он нигде не говорит об этом прямо, ибо не хочет слишком быстро раскрывать свои карты. Но его друзья — Демулен, Фабр д’Эглантин и другие — менее осторожны и не скрывают своих политических симпатий. Об этом также хорошо знают агенты полиции, доносящие монарху о «деятельности и планах «сьера Дантона»…
Позднее Жоржа станут обвинять в предательстве и переговорах с двором накануне восстания. По-видимому, это вымысел. Такие переговоры действительно имели место, но вели их лидеры Жиронды, не желавшие падения Людовика XVI. Жорж Дантон смотрел на дело иначе. Он лучше, чем соратники Бриссо, понимал, что многократно оскандалившийся монарх — фигура битая и до каких-либо сделок с ним унижаться не следует.
Но, с другой стороны, при дворе отлично знали об орлеанистских симпатиях трибуна и о его надежде сохранить монархию как таковую. А с демократом, который согласен на существование монархии, рассуждали придворные политики, — можно в случае крайней необходимости договориться и об оставлении существующего монарха.
Не здесь ли следует искать причину слухов о переговорах Дантона с двором? И не поэтому ли двор был — об этом имеются многочисленные свидетельства — так спокоен и даже полон надежд именно в отношении Дантона в бурные дни, предшествовавшие штурму?..
Третьего августа монархия бросила на стол свой главный козырь. В этот день был оглашен манифест командующего союзными войсками герцога Брауншвейгского. Написанный по тайной подсказке советников Людовика XVI, манифест ставил целью запугать «мятежных» французов. Считая себя уже победителем и оккупантом революционной страны, немецкий солдафон от имени своих хозяев объявлял, что соединенные армии намерены «положить конец анархии» во Франции, восстановить в ней «законную власть» и строго расправиться с «бунтовщиками». В случае, если король или кто-либо из членов его семьи, вещал манифест, подвергнется малейшему утеснению, на «бунтовщиков» обрушатся свирепейшие кары вплоть до полного разрушения Парижа…
Двор, как обычно, просчитался, недооценив своего врага. Манифест, вместо того чтобы устрашить демократов, вызвал бурный взрыв народного гнева и лишь ускорил развязку.
В тот же день Петион, восстановленный в должности мэра, прочел в Ассамблее адрес от имени 47 парижских секций. Секции единодушно требовали низложения Людовика XVI. Таков был ответ народа на политику предательства и угроз.
Стало ясно, что буря грянет в ближайшие же дни.
Революционеры-демократы приступили к последнему смотру своих сил.
Но Дантона к этому времени в Париже не оказалось. Утром 3 августа Жорж Дантон неожиданно уехал в Арси.
Собственность
Разные бывают люди, о разных борцах остается память в истории.
Жан Поль Марат большую часть революционных лет провел в подполье. Бесконечные лишения, вечная перенапряженность нервов и сил наделили его жестокой, неизлечимой болезнью. Но когда настанет час его торжества, ничто не изменится в его привычках и образе жизни: Друг народа по-прежнему не сможет принадлежать себе, по-прежнему будет беден, прост и доступен. Слишком доступен, быть может; чрезмерная доступность облегчит путь ножу его убийцы.
Максимилиан Робеспьер на пятом году революции из неизвестного провинциального адвоката превратится в главу государства. Имя его заставит трепетать государей и министров реакционной Европы, но сам он останется более скромным, нежели самый скромный из подданных его страны. Он по-прежнему будет жить и работать в той крохотной каморке, где поселился на заре революции, он твердо откажется от личного счастья, от материального довольства, от отдыха.
Все имущество Неподкупного, оцененное после его смерти, не превысит стоимости нескольких сотен франков.
А Марат? Марат оставит своей вдове лишь мелкую ассигнацию.
Такие вожди не знали кулис общественной деятельности. На людях они были теми же, что и дома, ибо жизнь каждого из них так же проста и чиста, как их помыслы и души, — она заранее отдана другим, тем, во имя кого они будут бороться, страдать и умирать.
Совершенно иным представляется Жорж Дантон.
У Дантона две жизни, и обе они проходят параллельно, постоянно взаимопроникая, и влияют одна на другую. Историк, желающий ограничиться изучением одной из них и ищущий только политического деятеля, теряет Дантона. Живой человек исчезает, становится непонятным, превращается, по выражению исследователя, в «загадку революции». Но измени угол наблюдения, подойди с другой стороны, проникни глубже в человека. И нет больше загадки. Все стало на свои места, все прояснилось…
Соратники справедливо упрекали Жоржа за то, что он покинул столицу в дни, предшествующие восстанию 10 августа. Однако вряд ли справедливо считать, как считали обвинители трибуна, что это была грязная политическая игра, порожденная чувством страха. Нет, Дантону нечего было бояться. Восстание хорошо подготовили, и он не сомневался, что демократы одержат победу. Сам он объяснял свой поступок желанием доброго сына повидаться с матерью, повидаться и получить родительское благословение на правое дело… Возможно, подобный мотив действительно имел какое-то место, ибо Жорж горячо любил свою мать и, как доказано документом, во время этой поездки оформил на ее имя пожизненную ренту. Но не одни сыновние чувства властно звали его на родину. Там, в Арси и близлежащих районах, располагались его владения, его земли, — его собственность. Туда он рвался при каждой возможности, и теперь, накануне решающих событий, он не в силах был отказаться от соблазна провести несколько дней среди своих лесов и парков, под голубым сводом своего благословенного неба.
О состоянии, которое создал себе Дантон, историки спорят до сих пор и вряд ли придут когда-нибудь к единому мнению: трибун был мастером заметать следы и прятать концы в воду. Бесспорно, впрочем, что состояние его исчислялось в сотнях тысяч ливров.
Собственность опьяняла Жоржа, он мечтал о ней, наслаждался ею и стремился ее приумножить. Собственность — вот ключ к его душе, его жизни, его общественной деятельности.
Чувство собственника, желавшего жить на широкую ногу, определяло во многом, если не во всем, его политическое поведение. Человек незаурядного ума и великой энергии, порывистый, способный увлечься и увлечь других, он не раз совершал замечательные дела, не раз помогал своей партии и стране в тяжелые дни испытаний. Но почти всегда большое дело было отравлено малым расчетом, смелое решение — склонностью к компромиссу, политический шаг — житейской осторожностью приобретателя.
И вот что особенно интересно: в политической сфере он может падать, искать, срываться, действовать в разных направлениях — подчас противоположных; в области домашних, имущественных дел он прямолинеен и никогда не собьется с ритма. Он будет производить легкомысленнейшие траты, но останется рачительным хозяином, он будет упиваться дикими оргиями — и не станет плохим семьянином. Ибо этот «превосходнейший господин Дантон» — образцовый буржуа: потомок хитрых и изворотливых шампанских землепашцев, он вместе с тем очевидный предок «респектабельных» собственников XIX века…
Те одиннадцать месяцев, между сентябрем 1791 года и августом 1792 года, которые поставили Францию перед новым революционным кризисом, для Жоржа Дантона были временем преуспевания и довольства. И если в Ратуше, клубе, на улице он агитатор и вожак, то дома — на Торговом дворе или в Арси — он добродушный и хлебосольный хозяин, удовлетворенный нынешним днем и спокойный за свое завтра: ведь теперь он более чем обеспечен — он материально независим и от службы и от власть имущих.
Его уже не устраивает прежняя квартира, казавшаяся недавно такой просторной и уютной. Он давно высмотрел жилище, более подобающее его положению. Это была квартира на первом этаже того же дома, где он жил; что — квартира! Квартирища! Ибо она занимала весь этаж и состояла, помимо двух прихожих, туалетных, кладовых, гардеробной и помещения для прислуги, из шести превосходных комнат. В ней имелись два салона, две спальни с нишами, громадная восьмигранная столовая с камином, кабинет и превосходнейшие антресоли с лестницей, которые можно было пустить под библиотеку.
Жорж посоветовался с Габриэлью. Та ужаснулась; к чему им троим такие хоромы! Сколько они будут стоить! И сколько новой мебели туда нужно! Но Дантон только смеялся. Не троим, а четверым! Габриэль-то ведь снова была беременна! Он все уже прикинул и взвесил, а посему можно было вступать в переговоры с домовладельцем. Квартира давно пустовала: из-за размеров и цены на нее не находилось покупателей. Жорж, не торгуясь, подписал договор и 12 сентября начал перебираться.
Второго февраля Габриэль родила ему сына, крещенного Франсуа Жоржем. Однако кормить младенца мать не смогла. За последнее время ее цветущее здоровье как-то пошатнулось. Появились боли в груди, легкая утомляемость, плаксивость. Для слез, правда, были основания… Габриэль старалась держаться, свои слезы она скрывала — к чему было докучать Жоржу: он все равно не пожелал бы ее понять, а забот у него и без того было по горло. Ребенка пристроили за город, в Иль-Адам, к рекомендованной кормилице. Эта же женщина полгода спустя приняла на попечение сына Люсили Демулен, новорожденного Ораса.
Дружба двух семей укреплялась. Жоржа и Камилла всюду видели вместе — в клубах, редакциях газет, театрах и кафе. Но вот что удивительно: прежние интимные вечеринки и поездки за город прекратились, и возобновить их оказалось невозможным. Несмотря на то, что новая квартира Дантонов была несравненно больше и шикарнее, чем прежняя, смех слышался в ней гораздо реже.
Жоржу, впрочем, было не до домашних вечеринок. Вечно занятый, он редко обедал и ужинал дома, хотя теперь и имел собственного повара. Ему приходилось встречаться и поддерживать отношения с очень многими и все новыми людьми. Деловые свидания обычно происходили в ресторанах, за дорогими и роскошными обедами, обходившимися по триста ливров и дороже на персону. С людьми попроще трибун имел обыкновение видеться на улице Ансьен-Комеди, в кафе «Прокоп» — шумном пристанище политиков и журналистов.
Подобный образ жизни не мог не отразиться и на здоровье и на внешности: за два последних года Жорж здорово растолстел и обрюзг. Это было преждевременно — ему ведь минул всего тридцать третий. Но теперь он, пожалуй, слишком много пил и слишком мало занимался любимыми физическими упражнениями; даже пешком ходить стал гораздо меньше — в конюшне на улице Паон его всегда ждал собственный кабриолет с превосходной ездовой лошадью.
Большую часть свободных вечеров Дантон проводил в театре, куда Габриэль сопровождала его крайне редко. В качестве важного должностного лица Жорж имел свою ложу в нескольких театрах столицы. Его появление во Французском театре обычно сопровождалось аплодисментами. Особенно бурно его и Манюэля публика встретила на премьере «Кая Гракха» Мари Жозефа Шенье.
Но строгому Французскому театру Жорж предпочитал зрелищные заведения попроще и пофривольнее. Он обожал театр Монтасье в Пале-Рояле, где можно было проводить столько же времени перед сценой, сколько в уборных хорошеньких и нестрогих артисток. Очень часто после заседания в клубе он заходил в салон некой знаменитой актрисы легкого жанра, обитавшей на втором этаже над аркадой кафе «Шартр». Он любил этот просторный салон с его приглушенным освещением, голубой шелковой мебелью и особенным ароматом духов, употребляемых хозяйкой. Здесь Дантон встречался с избранным обществом: здесь коротал ночи герцог Лозен, блестящий парижский повеса, прославленный галантными манерами, долгами и невероятными любовными похождениями, здесь часто бывал сам герцог Орлеанский, политический кумир Жоржа, сибарит и богач, понимавший толк в изысканнейших удовольствиях и не жалевший на них денег. Ночь в Пале-Рояле проходила удивительно быстро, и зачастую следующий день становился ее продолжением. Тогда все дела — пусть самые важные — летели к черту…
Да, Габриэль, бесспорно, имела основания для тайных слез. Зато какова была радость, когда ее муж вдруг бросал все и приказывал паковать чемоданы!..
Арси! После шумного и бьющего по нервам Парижа он представлялся настоящим раем. Дантон обожал Арси и устремлялся туда всякий раз, как позволяли обстоятельства. За прошедший год он побывал там трижды. После бойни на Марсовом поле, преследуемый и усталый, Жорж скрывался в Арси в течение неполного месяца. Вдвое больше, с головой уйдя в хозяйственные и строительные работы, пробыл он там в октябре — ноябре 1791 года. Наконец теперь, накануне ожидаемого восстания, он выкроил всего несколько дней, которые желал провести в состоянии полного и безмятежного отдыха.
Дом возникал перед глазами сразу, как только экипаж, выехав из рощи, сворачивал к мосту Гран-Пон. Дом отличался от всех соседних построек: он напоминал дворец. На нем, правда, не было никаких лепных украшений, его не окружали декоративные башенки, он был предельно прост, но эта массивная простота, эта приземистость, которую придавали дому удлиненный фасад и сниженная кровля, как-то удивительно гармонировали с его хозяином: чувствовались те же прочность и сила, та же способность выстоять многие годы, не поддаваясь ветрам и бурям.
Дом был обширен. Его два этажа разделялись добротными лестницами и длинными коридорами. По обе стороны коридоров шли двери. Дверей было много: внизу располагались кухня и семь комнат, наверху — еще десять. Комнаты выходили окнами частью на север, в город, к мосту через Об, частью на юг, во двор. Меблировка отличалась такою же прочностью и простотой, которые здесь были характерны для всего.
С обоих концов к дому примыкали хозяйственные постройки, очерчивая собою абрис большого прямоугольного двора. Здесь были: теплый хлев — пристанище четырех дойных коров, трех кобылиц с жеребятами и множества мелкой скотины, птичник, длинный амбар с погребом, полным припасов, мастерская с верстаками и всевозможным инструментом, склад различных сельскохозяйственных и садовых орудий. В глубине двора располагались два павильона с мансардами; металлическая решетка между ними разделялась такими же ажурными воротами, ведущими в парк.
Этот парк был, пожалуй, главным объектом забот Жоржа и самой большой его гордостью.
Когда в апреле прошлого года он покупал у господина Пио де Курселя семнадцать гектаров земли к югу от дома на Гран-Пон — что это была за земля! Чахлый садик, деревья которого высохли и задичали, да заброшенный пустырь, покрытый грудами мусора и пересеченный вонючим ручейком с топкими, глинистыми берегами.
А сейчас? Сейчас гость, которому впервые показывали парк, не мог скрыть изумления, чем доставлял немалое удовольствие гордому своим детищем хозяину. Сейчас, пройдя сквозь ажурные ворота, гость вступал в настоящий Трианон. Чего только не было здесь! И широкие аллеи, оттененные копиями античных статуй, и заросшие уголки, скрывающие грациозные беседки, и китайские мостики через расчищенный ручей, и искусно вкрапленные участки сада с плодовыми деревьями, и огромные клумбы с нарядными цветами.
Никто не знал, сколько энергии и труда вложил Дантон в этот парк, сколько он заплатил архитектору, садоводам, рабочим, сколько деревьев с любовью посадил собственными руками. В каждый приезд он делал новые покупки, стремясь округлить свои владения со стороны парка и расширить самый парк. Лишь в октябре 1791 года он приобрел у соседей земли на 3160 ливров, а в будущем мечтал увеличить территорию парка до 30–40 гектаров.
Бродя по аллеям или отдыхая в одной из беседок, Жорж совершенно выключался из забот внешнего мира. Он думал о том, как, покончив со всеми делами, вернется сюда и будет коротать здесь дни своей старости.
Но до старости было еще очень и очень далеко. И втайне он знал, что жить здесь ему никогда не придется.
В хорошую погоду он любил, заложив двуколку, в одиночестве или с Габриэлью прокатить по окрестностям Арси. Прогулка была не бесцельной. И если в пути зеленые луга, бесчисленные речки и маленькие деревушки с готическими церквами неизменно радовали взор, то главная радость заключалась в осмотре собственных владений. Вокруг Арси их было несколько. Чаще всего ездили на ферму Нюизман, расположенную в десяти лье от города. Ферма была образцовой и славилась среди соседей. Семьдесят пять гектаров земли делились на луг, пашню и виноградники. Ферма имела полное налаженное хозяйство и превосходный скотный двор. Дантон сдавал ее богатому и исправному арендатору, платившему ренту в 1200 ливров. Сдавая ферму, Жорж убивал сразу двух зайцев: во-первых, он регулярно получал изрядную сумму денег, которые никогда не были лишними; во-вторых, что было еще важнее, его арендатор разрабатывал и культивировал землю; почва в Нюизман, как и в большей части Шампани, была неважной, и нужно было затратить очень много сил, чтобы добиться обильных всходов.
После прогулки дом на Гран-Пон казался еще более уютным. В доме было всегда людно. В огромной столовой к обеду собиралось до тридцати человек.
Дантон любил своих родственников и постоянно приглашал их к себе. Многие гостили здесь месяцами, а иные жили постоянно. К числу последних принадлежали мать и отчим Жоржа, его тетка, обе сестры, муж одной из сестер, господин Манюэль, и их пятеро детей, к которым Дантон относился с отеческой нежностью. Сюда же он поселил и свою старую кормилицу, обеспечив ее, как и мать, пожизненной рентой. Завсегдатаями были несколько ближайших соседей, в первую очередь член Законодательного собрания, а позднее и Конвента Эдм Куртуа, дом которого стоял рядом с домом Дантона. Этот Куртуа, человек пустоватый и бесталанный, преклонялся перед Дантоном и часто играл роль его доверенного лица.
Жители Арси уважали и любили Дантона. Простые люди видели в нем благодетеля и отца. Он был и работодателем, и добрым хозяином, и защитником их интересов в столице. Передавали много рассказов о его щедрости и доброте, о его человечности и терпимости. Так, однажды рабочий, трудившийся в его саду, неосторожно обращаясь с инструментом, нанес себе рану. Прежде чем успели привести врача, Дантон порвал на жгуты свою голландского полотна рубашку, перевязал раненого и на руках отнес его в дом…
Жорж Дантон, сам вышедший из простонародья, умел ладить с простыми людьми. Он понимал, что в них — его сила. А его жизненный девиз был: живи сам и давай жить другим! Создавая свои богатства и укрепляя благополучие, он всегда готов был бросить крохи со своего обильного стола тем, кто оказывал ему помощь.
Как быстро летит время! Четвертого он сюда приехал, а уже восьмого нужно собираться обратно… Через Куртуа, срочно прискакавшего из Парижа, Дантон узнал, что решающий час близок.
В тот день, когда Жорж покинул столицу, одна из секций Сент-Антуанского предместья вынесла ультиматум: если Законодательное собрание до одиннадцати часов 9 августа не выскажется за низложение короля, в полночь ударит набат восстания. К этому акту быстро присоединялись другие районы столицы. 5 августа две трети секций заявили, что не признают больше Людовика XVI. Шестого все клубы и демократические организации Парижа начали открыто призывать к восстанию. Федераты чистили ружья и запасались порохом, предместья выбирали вожаков, двор, со своей стороны, готовил орудия и надежные части.
Дантон понял остроту момента. Все могло вспыхнуть мгновенно. Ему — он увидел это давно — не по пути с колеблющимся, ненадежным строем. Ему нужна новая Франция, которая даст простор инициативе предприимчивых, которая обеспечит новых собственников.
Так вперед, не мешкая и не сомневаясь!
Восьмого вечером Дантон сложил дорожные вещи, а девятого утром вместе с Габриэлью и маленьким Антуаном завтракал уже на Торговом дворе.
Этот день стал последним днем тысячелетней французской монархии.
В ночь на 10 августа…
(Из дневника Люсили Демулен )
« Четверг, 9 августа
Что будет с нами? Я не перенесу этого. Камилл, о мой бедный Камилл! Что станется с тобой? У меня нет сил дышать. Эта ночь, эта роковая ночь! Боже! Если правда, что ты существуешь, спаси людей, которые достойны тебя! Мы хотим быть свободными. О боже, любою ценой!.. В довершение несчастья меня покидает мужество…
12 августа
Какой пробел с 9 августа! Чего только не произошло за это время! Какой том составила бы я, если бы продолжала предыдущую запись!.. Но как запомнить такую массу вещей?.. Все равно, пусть я восстановлю хоть некоторые из них, я буду писать!..»
Так начинает Люсиль Демулен свои заметки, относящиеся к событиям 10–12 августа 1792 года. Страницы ее дневника, написанные для себя по свежим впечатлениям от пережитого, звучат бесхитростно и наивно. Им веришь. И невольно соглашаешься с исследователями, утверждающими, что это лучший и наиболее достоверный документ о деятельности Дантона в ночь на 10 августа.
Правда, об этой деятельности здесь как будто прямо ничего не сказано. Но Люсиль мимоходом удостоверяет некоторые обстоятельства, очень важные для политической биографии трибуна кордельеров.
Какие именно? Не станем забегать вперед. Пусть говорит Люсиль — историку останется лишь прокомментировать и дополнить ее рассказ.
«… Восьмого августа я вернулась из деревни. Во всех умах уже царило сильное брожение. Хотели убить Робеспьера [26] .
Девятого у меня обедали марсельцы [27] ; мы были очень веселы. После обеда все пошли к Дантонам.
Габриэль Дантон плакала, она была печальна сверх всякой меры. Ребенок ее имел тупой вид, зато муж казался исполненным решимости. Я хохотала, как безумная. Многие боялись, что из этого дела [28] ничего не выйдет; хотя я ни в чем не была уверена, я говорила так, как будто знала наверное, что все удастся. «Но как можно столько смеяться?» — сказала мне Габриэль. «Ах, — ответила я, — это может быть предзнаменованием того, что я сегодня буду много плакать».
Вечером мы провожали обратно госпожу Шарпантье [29] . Погода была прекрасная, и мы побродили по улицам. Было много народу. Мы расположились перед кафе. Мимо нас прошли несколько санкюлотов с криками: «Да здравствует нация!» Затем конные войска, наконец огромная масса народу. Меня объял страх. Я сказала Габриэли: «Вернемся домой!» Она посмеялась над моими опасениями, но мои слова зародили в ней беспокойство, и мы пошли. Прощаясь с ее матерью, я сказала: «Прощайте, скоро вы услышите звуки набата…»
Если бы Люсиль в своей прогулке не ограничилась пределами нескольких улиц, а заглянула на окраины и в центр столицы, ее страх перешел бы в ужас.
Вечером 9 августа весь Париж гудел, как потревоженный улей. Демократы завершали подготовку к восстанию. Не зря этим днем Жорж Дантон вместе с Демуленом и Фрероном побывал в Сент-Антуанском предместье, не зря договаривался с Сантером — одним из самых популярных вожаков революционного Парижа. Теперь секции снаряжали батальоны, свозили артиллерию, назначали командиров.
Готовился и двор. На Карусельной площади растянулись длинные ленты войск. Здесь были национальные гвардейцы, пешие и конные жандармы, отборные швейцарские части. У моста и вдоль стен Тюильри расставили одиннадцать орудий. Возле дворцовых ворот толпились «бывшие».
Час решительной схватки приближался.
Между восемью и девятью часами начали собираться секции. В одиннадцать часов секция Кенз-Вен постановила «приступить к немедленному спасению общего дела…».
«…Когда мы вернулись к Дантонам, я увидела там Роберов и многих других. Дантон был возбужден. Я подбежала к Роберу и спросила: «Будет набат?» — «Да, — ответил он, — еще вечером». Я не проронила больше ни слова.
Вскоре все стали вооружаться. Камилл, мой дорогой Камилл, пришел с ружьем! О боже, я спряталась в спальне, закрыла лицо руками и заплакала; но я не хотела высказать свою слабость и не решилась сказать Камиллу, что мне нежелательно его участие в этих делах. Все же, улучив минутку, когда можно было поговорить с ним без боязни быть подслушанной, я высказала ему все, чего опасалась. Он успокоил меня, но сказал, что не оставит Дантона. Я поняла, какой он подвергался опасности.
Фрерон имел такой вид, будто решился на смерть. «Я устал жить, — говорил он, — я желаю только смерти». При появлении каждого патруля я думала, что вижу их в последний раз. Чтобы не видеть всех этих приготовлений, я перешла в пустую гостиную, где был потушен свет. На улице было пусто, люди разошлись по домам. Наши патриоты собирались уходить. Я уселась рядом с кроватью, подавленная, уничтоженная; несколько раз я засыпала, а когда пробовала говорить, получалась одна чушь.
Дантон прилег. Он не имел вида занятого человека, он почти совершенно не выходил из дому. Приближалась полночь. К нему несколько раз приходили. Наконец он отправился в Коммуну …»
Прервем на секунду Люсиль, чтобы исправить ее ошибку. В первый раз Дантон вышел из дому действительно около полуночи. Но отправился он не в Ратушу, а в свою секцию, то есть в Клуб кордельеров. Он выступал там с речью, содержание которой нам неизвестно. По-видимому, это был призыв к восстанию.
Ровно в двенадцать часов кордельеры ударили в набатный колокол. Тотчас же набат зазвучал по всему Сент-Антуанскому предместью.
Восстание началось.
«…Кордельерский колокол звонил, звонил долго. Совсем одна, в слезах, с уткнутым в платок лицом, стояла я у окна на коленях, прислушиваясь к этому страшному звону. Напрасно приходили меня утешать, мне казалось, что день, предшествующий этой роковой ночи, был последним…
Дантон вернулся. Госпожа Робер, очень беспокоившаяся за мужа, который отправился в Люксембург, где он был депутатом своей секции, подбежала к Дантону; тот дал ей весьма неопределенный ответ. Затем он бросился на постель.
Несколько раз приходили с хорошими и дурными вестями. Мне казалось, что я догадываюсь об их плане отправиться в Тюильри [30] . Рыдая, я сказала им об этом. Я чувствовала, что упаду в он морок. Напрасно госпожа Робер спрашивала о свое и муже; никто не давал ей ответа. Она думала, что он пошел с предместьями. «Если он умрет, — сказала она, — я не переживу его. Но Дантон — центр всего. Если мой муж погибнет, я буду в состоянии его заколоть». Глаза ее сверкали. С этой минуты я больше не покидала ее. Было не до сна. Кто мог знать, на что она способна?..»
Здесь мы снова прервем Люсиль. Она забывает сообщить о вторичном выходе Дантона из дому; между тем, судя по всему последующему тексту, этот выход имел место, причем теперь Жорж покинул свою квартиру очень надолго. Жена Камилла ничего не рассказывает о том, где был трибун в эти долгие часы и чем он занимался. Вот как, в свете других источников, можно представить общий ход событий.
Второй раз Дантон вышел из дому около часу ночи. Он направился в Ратушу. Там в это время происходили очень важные дела.
Комиссары 28 секций, собравшиеся в полночь на Гревской площади, провозгласили себя «Революционной Парижской коммуной десятого августа». Эта Коммуна вначале заседала одновременно со старым муниципалитетом, а затем заставила его уступить себе место. Под утро новая Коммуна пополнила свой состав за счет ряда видных демократов: были дополнительно избраны Робеспьер, Люлье, Колло д’Эрбуа, Эбер, Паш и многие другие.
Дантон, так же как и его шеф Манюэль, присоединился к повстанческой Коммуне и принял участие в ее работе.
— В муниципалитете я громогласно требовал смертной казни для Манда, — заявлял Жорж впоследствии.
Манд — офицер-роялист, незадолго перед этим утвержденный двором в качестве главнокомандующего национальной гвардией. Он должен был руководить обороной Тюильрийского дворца. Ночью прежняя, «законная» Коммуна вызвала его для объяснений; офицер, зная, из кого состоит Генеральный совет Коммуны, не сомневался, что легко даст эти «объяснения». Однако ему пришлось иметь дело с новой Коммуной, которая, естественно, отнеслась к нему как к врагу и злодею. Он был допрошен и убит выстрелом из пистолета на крыльце Ратуши. Революционная Коммуна назначила начальником национальной гвардии своего человека — вожака Сент-Антуанского предместья Сантера, того самого Сантера, с которым Дантон вел предварительные переговоры днем 9 августа.
Устранение Манда и смена руководства национальной гвардии были фактами большого значения. Двор сразу потерял контроль над национальной гвардией. Это помогло народным агитаторам перетянуть на свою сторону и те отряды гвардейцев, которые сначала собирались защищать Тюильри.
Так был подготовлен последний, решающий тур восстания.
«… Ночь мы провели в жестоком волнении. Камилл вернулся в час; он заснул на моем плече. Габриэль Дантон была рядом со мной, она как будто готовилась встретить известие о смерти своего мужа. « Нет, — сказала я ей, — больше невозможно терпеть! »
Когда рассвело, я предложила отправиться к нам, чтобы отдохнуть [31] . Камилл лег. Я велела приготовить в гостиной походную кровать с матрацем и одеялом.
Габриэль бросилась на постель и немного подремала. Я тоже легла и заснула под звон набата, который теперь раздавался со всех сторон.
Мы встали. Камилл, ушел, обнадежив меня, что не будет подвергаться опасности. Мыс Габриэлью сели завтракать.
Часы пробили десять, одиннадцать, а мы все еще ничего не знали. Взяв несколько вчерашних газет, мы уселись на диване в гостиной и начали читать. В то время как Габриэль читала вслух одну из статей, мне показалось, что раздался пушечный выстрел. Вскоре я услышала еще несколько выстрелов, но ничего не говорила. Они участились. Тогда я сказала: «Стреляют из пушек». Габриэль прислушивается, слышит, бледнеет, падает и теряет сознание. Я раздела ее. Я сама была близка к обмороку, по необходимость оказать ей помощь придала мне силы. Она, наконец, пришла в себя…»
Выстрелы, которые так напугали обеих женщин и которые Люсиль впервые услышала после одиннадцати часов утра, в действительности начались много ранее.
Вооруженный народ, в течение ночи собиравшийся в секциях, двинулся к Тюильри незадолго до восьми часов. С пением «Марсельезы» повстанцы заполнили Карусельную площадь. Народ был настроен мирно и не желал кровопролития. Казалось, начнутся переговоры. Но король вместе со всей своею семьей к этому времени уже трусливо покинул Тюильри и бежал под защиту Законодательного собрания, тогда как его верные швейцарцы и дворяне имели инструкцию любыми средствами защищать опустевший дворец.
Около десяти часов раздался первый провокационный залп. Площадь окрасилась кровью санкюлотов. Снова и снова гремели выстрелы…
Но дело монархии было давно уже безнадежно проиграно. Вслед за национальными гвардейцами дворец оставили конные жандармы и артиллеристы. Теперь жерла орудий, еще недавно защищавших Тюильри, были обращены против его стен. Артиллерийские залпы гремели один за другим.
Новая атака закончилась полной победой повстанцев. Последние защитники дворца бежали. Лишь немногим из них удалось спасти свою жизнь.
«…Мы слышали крики и плач на улице, мы думали, что весь Париж утопает в крови. Все же мы набрались мужества и отправились к Дантонам.
Кричали: «К оружию!», все спешили. Мы нашли ворота Торгового двора закрытыми. Никто не открывал, не отвечая на стук и просьбы. Хотели было прошмыгнуть через пекарню, но булочник захлопнул дверь прямо перед нами. Я была вне себя. Наконец нам открыли.
Как долго мы оставались в неведении! Но вот пришли люди и сказали, что победа одержана. В час дня пришли все и рассказали, что произошло. Сведения были жестоки. Несколько марсельцев оказались в числе убитых…
Робер вернулся после обеда и дал нам страшное описание того, что видел. Весь день мы слушали о событиях ночи и утра…»
Люсиль не передает услышанного рассказа. В общих чертах мы можем его восполнить.
Сведения действительно были жестоки. Победа над монархией далась ценою большой крови. Только в первой атаке коварно обманутые швейцарцами осаждающие потеряли несколько сотен человек. Всего штурм Тюильри стоил им более пятисот убитых и тяжелораненых.
Велико было негодование народа. По приговору Коммуны 96 швейцарских наемников, взятых с оружием в руках, были тут же расстреляны. Остальных, спасенных от ярости победителей Дантоном, заключили в тюрьму.
Похороны борцов, павших за свободу, превратились в могучую народную демонстрацию. Люсиль участвовала в ней. Она пишет, как сжималось ее сердце в эти часы скорби и гнева…
Этим описанием заканчиваются интересующие нас страницы дневника. Помимо живой и непосредственной передачи ряда бытовых деталей и общего настроения, царившего в столь важный, переломный момент среди ее близких, заметки Люсили удостоверяют по крайней мере три обстоятельства, которых биограф Дантона не может и не должен обойти: во-первых, что Дантон все время был спокоен и даже беспечен, по-видимому, он не сомневался в успехе восстания; во-вторых, что он большую часть ночи, утро и день был вне дома, это подтверждает заявление трибуна, уверявшего, будто он провел на ногах двенадцать часов подряд; наконец, в-третьих, что окружавшие считали его центральной фигурой всех событий, связанных с восстанием. Это объясняет, почему в дальнейшем Дантона часто будут называть «человеком десятого августа».
Чем же занят победитель в ближайшие часы после победы? Как проявляет себя? Какими мерами и действиями закрепляет достигнутые результаты? Люсиль об этом молчит. Молчат и другие источники. Остается исходить из предположений и косвенных фактов.
Днем 10 августа революционная Коммуна продолжает руководить событиями. Законодательное собрание, возглавляемое жирондистами, прилагало все силы к тому, чтобы спасти королевскую власть. Когда стало ясно, что сделать это невозможно, депутаты скрепя сердце провозгласили «временное отрешение» короля и назначили ему под квартиру… Люксембургский дворец! Только вмешательство Коммуны сорвало этот демарш жирондистов: король был арестован и вместе с семьей препровожден в Тампльскую башню под строгий тюремный надзор.
В течение всего этого, времени Дантон оставался в Ратуше. В тот же день он стал участником акта, который не мог не наполнить его сердце удовлетворением: повстанцы сбросили и разбили в куски бюсты Лафайета и Байи, украшавшие зал Генерального совета Коммуны, то есть было сделано то, чего Дантон требовал еще в минувшем апреле и из-за чего ему пришлось тогда даже покинуть свое место. На этот раз к изображениям двух его старых врагов были добавлены бюсты Людовика XVI и Неккера…
Удовлетворенный, хотя и безумно усталый, вернулся Жорж вечером к себе на Торговый двор и рухнул на постель, рассчитывая проспать по крайней мере сутки подряд.
Но сделать этого ему не удалось. На заре его отчаянно тузили двое ближайших друзей.
— Вставай, — кричали они, — ты министр!
— Ты меня должен обязательно сделать секретарем министерства! — вопил в ухо спящему Фабр.
— А меня одним из своих личных секретарей! — вторил ему Камилл.
Дантон с трудом оторвал голову от подушки.
— Послушайте, вы уверены, что я избран министром?
— Да, безусловно да, — радостно ответили друзья.
Только после этого трибун окончательно проснулся.
Спать было некогда. Надлежало немедленно идти в Ассамблею, а затем приступать к своим новым обязанностям…
Несколько времени спустя Камилл Демулен писал:
«Мой друг Дантон, милостью пушек, стал министром юстиции; этот кровавый день должен был привести нас обоих либо к власти, либо к виселице…»
Камиллу не пришлось выбирать: власть их ждала сегодня, а гильотина (вместо виселицы) — полтора года спустя. И то и другое — по воле революционного народа.