Вечная и неприкосновенная
Сколько раз Жорж бывал в этом зале!
Тем не менее сначала ему показалось, что он здесь впервые. Все выглядело необычным, чужим, незнакомым.
И даже чувствовал он себя как-то неловко.
Вскоре он понял почему.
Ведь в прежние времена, в период Учредительного и Законодательного собраний, он видел большой зал Манежа в совершенно иной перспективе. Он находился либо у решетки для делегаций, либо в министерской ложе, либо на ораторской трибуне. И каждый раз на него смотрел, охватывая со всех сторон, точно подковой, огромный многоликий амфитеатр. Смотрели нижние ряды, смотрела уходящая ввысь Гора, смотрели расположенные над ней галереи для публики. Он привык к этому. Это была его стихия.
А теперь Жорж сам чуть ли не зритель. Он смотрит и видит почти одни затылки, ибо сидит в верхнем ряду Горы. И ораторская трибуна вместе с министерской ложей и столом для секретарей кажутся отсюда такими далекими…
Дантон огляделся.
Депутаты занимали места. Все были в особом, приподнятом настроении: ведь сегодня, 21 сентября, открывалось первое заседание Конвента, великого собрания, которое, наконец, призвано разрешить все проблемы революции.
Вот они, его нынешние соратники-монтаньяры: чопорный Робеспьер в пудреном парике, с непроницаемым бледным лицом; бурно жестикулирующий Марат, чья характерная голова, повязанная косынкой, вызывает ужас нижних рядов; бешеный Колло д’Эрбуа, щеголяющий своим нарочито небрежным костюмом; хитрый Барер, расточающий улыбки направо и налево; мрачный Билло-Варенн, который не улыбается никогда. Или вот этот красавец со сложенными на груди руками, с презрительно-холодным лицом, так не соответствующим его совсем еще юному возрасту… Дантон силится вспомнить его имя. Да, конечно, это Сен-Жюст, депутат от какой-то провинции. От него многого ждут. Говорят, что он столь же справедлив, сколь и беспощаден…
Места рядом с ним, конечно, не заняты. Его милые дружки — Демулен, Фрерон, Фабр, — как всегда, опаздывают.
Взгляд Дантона скользит по нижним скамьям. Там сидит вся Жиронда, все эти «государственные люди», как их иронически величает Марат. Какие они чинные и надутые сегодня, все эти Бриссо, Верньо, Гюаде и компания! Они особенно довольны тем, что в председатели Конвента им удалось протащить ренегата Петиона. А плешивого Ролана, разумеется, здесь нет и не будет. Старик не пожелал расстаться с министерским портфелем.
Еще ниже, в партере, расположились депутаты, которых остроумный народ уже успел окрестить «болотными жабами». Их — решительное большинство. Кажется, они занимают почти весь Манеж. О, это настоящие политики! Но сейчас они, конечно, будут держать языки за зубами и поглядывать на него, Дантона. Что ж, это только облегчит его сложную задачу.
Большинство из них — «бывшие». Вот бывший аристократ Баррас, рядом — бывший аббат Сиейс, рядом — бывший юрист Камбасерес. Но эти «бывшие» вполне уверены, что будущее в их руках…
Неожиданно раздался звон колокола. Председатель извещал, что заседание началось…
На ораторской трибуне Дантон сразу почувствовал себя в своей тарелке. И речь, хорошо отработанная дома, плавно полилась со взлетами и вариациями, создаваемыми тут же, на ходу, в зависимости от выражений лиц, от гула возгласов одобрений или ропота.
Прежде всего Дантон показал мотивы, по которым оставил свой высокий пост. Полномочия министра он получил от прежнего Собрания «под грохот орудий, которыми жители столицы громили деспотизм». Теперь, когда родина спасена, он складывает эти полномочия перед новым Собранием, в среде которого он «только доверенный народа…».
Подождав, пока стихнут аплодисменты, оратор приступает к главному. Он убеждает жирондистов, что их разговоры о «триумвирате» и «диктатуре» — не более как повторение вздорных, нелепых слухов, «придуманных для запугивания масс». Новая всеобщая система голосования — твердая гарантия невозможности этого. Теперь народ не допустит никаких отклонений от норм демократии, «так как конституционным законом будет признано лишь то, что будет принято народом».
Далее Дантон дает твердо понять: если внять гласу рассудка, «сентябрь» не повторится.
— До сих пор народ всячески возбуждали, так как надо было его поднять на борьбу с тиранами, надо было дезорганизовать деспотизм. Теперь необходимо, чтобы законы были так же беспощадны к тем, кто посмеет посягнуть на завоевания народа, как был беспощаден сам народ, уничтожая тиранию.
Необходимо, чтобы закон наказывал всех виновных, и тогда народ будет вполне удовлетворен…
И снова взрыв аплодисментов. Причем рукоплещут все: жирондисты и «болото» — потому, что не желают нового «сентября»; демократы-якобинцы — потому, что Дантон обещает им торжество революционного закона; народ — потому, что в речи отчетливо выражена забота об интересах народа…
Тогда оратор громким голосом бросает самое главное, ради чего произносится вся эта речь:
— Многие, даже самые честные граждане, выражали опасение, что пылкие друзья свободы способны нанести непоправимый вред общественному порядку, сделав преувеличенные выводы из своих принципов. Итак, решительно откажемся здесь от всяких крайностей, провозгласим, что всякого рода собственность — земельная, личная, промышленная — должна на вечные времена оставаться неприкосновенной!..
Эффект невероятный. Аплодисменты сменяются овацией. Буря восторгов грохочет со всех рядов, ибо собственность — это то, чему поклоняются девяносто девять процентов членов Конвента, включая и демократов. И вот теперь сам министр революции определенно выступает в ее защиту.
Одни лишь галереи, занятые беднотой, растерянно безмолвствуют. Санкюлоты не вполне понимают своего недавнего вождя. Неужели он этим кончит?.. Но Дантон добавляет:
— Вспомним затем, что нам необходимо все пересмотреть, все переиздать, что и Декларация прав не совсем безупречна и что она должна подвергнуться пересмотру истинно свободного народа!..
Что ж, теперь и санкюлоты могут кричать «ура!» от чистого сердца. Ведь их кумир прямо указал, что все старое не безупречно и будет пересмотрено, разумеется, во благо простым людям.
Один из лидеров Жиронды, прослушав эту речь, подбежал к Дантону и взволнованно воскликнул:
— Я раскаиваюсь, что назвал вас сегодня утром крамольником!..
Другой, умеренный, немедленно написал своим землякам:
«…Я был поражен доблестями Дантона. Этот человек обладает блестящим и совершеннейшим красноречием, и он пожертвовал своей должностью министра, чтобы стать депутатом Конвента. Этот шаг доставит ему немало чести. До сих пор это единственный оратор, который меня потряс…»
Таково было общее мнение. Но замечательная речь Дантона оказалась подобной «поцелую Ламуретта»: она лишь на миг успокоила страсти.
Противоречия были слишком остры, слишком непримиримы для того, чтобы их могло примирить даже самое изощренное красноречие.
«Я не люблю Марата»
Первое заседание Национального Конвента проходило в обстановке всеобщего восторга. Выступивший вслед за Дантоном Колло д’Эрбуа под новый град аплодисментов призвал к отмене королевской власти. По решению Конвента день 21 сентября стал первым днем первого года республики.
Но уже 23 сентября Бриссо в своем «Французском патриоте» обвинял монтаньяров в том, что они «стремились дезорганизовать общество и льстили народу». А еще через сутки один из соратников Бриссо угрожающе крикнул с трибуны Конвента:
— Пора воздвигнуть эшафот, на котором будут казнены убийцы и их подстрекатели!..
Разумеется, под убийцами оратор понимал «сентябристов», а подстрекателями считал партию монтаньяров в целом.
Так Жиронда начинала войну против Горы.
Впрочем, начинала ли? Скорее можно говорить о продолжении. Ибо борьба в Конвенте действительно лишь продолжила и довела до апогея то, что зародилось задолго до 10 августа.
Это была старая борьба патрициев с плебеями, буржуа — с народом, крупных собственников — с революционными санкюлотами. И она могла кончиться лишь полным низвержением одной из борющихся сил.
Столь быстрое крушение его замыслов привело Дантона к весьма тяжким раздумьям. Он был и собственником и «вельможей санкюлотов», он сидел на Горе, но не хотел драться с Жирондой. Нутром он понимал: ни разгром партии Бриссо, ни ее победа не дадут ничего хорошего.
Его взор все чаще обращался к «болоту»: не там ли обитали самые мудрые и осторожные, все те, кто был готов и поддержать революцию и придержать ее?.. Он бы не прочь, конечно, подсесть туда к ним. Однако он вождь. Он человек действия. Трусливое ожидание ему понятно, но исключено для него.
Он будет снова и снова искать примирения. Но чтобы иметь надежду на успех, надо сдвинуть дело с мертвой точки. Надо и уступить и показать зубы; пряник и кнут — вот в чем высшая мудрость.
Кнут у него готов. Он ударит Жиронду по ее самому больному месту, по федерализму.
А пряник?..
Они твердят о «диктатуре», о «триумвирате». Нужно показать им самым наглядным образом, что «триумвират» — это миф, что он, Жорж Дантон, абсолютно внепартиен и не склонен входить в какие-либо группировки. Да ведь, собственно, если строго подходить к делу, никакого «триумвирата» в действительности и нет.
Правда, с Робеспьером Жорж никогда не ссорился и ссориться не станет. Неподкупный — это сила, это человек, который далеко пойдет, так предсказывал еще покойный Мирабо. И хотя сей самолюбивый педант не слишком симпатичен Дантону, но… но судьбе было суждено поставить их в одну упряжку…
Совсем другое дело — Марат.
Жорж вспоминает все свои прошлые отношения с Другом народа.
Когда-то у кордельеров он защищал журналиста, но защищал лишь принципа ради и не очень охотно; потом они встречались и расходились. В девяносто первом Марат прочил Дантона в диктаторы, и Жорж едва унес ноги после Марсова поля… А потом они шли вместе. И в августе и в сентябре… В сентябре… Нет, в сентябре не все было гладко. Марат не мог простить Жоржу, что тот вызволил из тюрьмы Дюпора. Началась распря. Марат угрожал. Бурная сцена произошла в мэрии, в присутствии Петиона. Тогда Далтон пошел на примирение. Тогда это было нужно. А сейчас он не станет церемониться. Он выдаст этого неврастеника жирондистам, швырнет его им как искупительную жертву.
Пусть видят, что у него нет ничего общего с ненавистным им бешеным газетчиком.
И пусть попробуют после этого толковать о «триумвирате»!..
Речь, произнесенная Дантоном 25 сентября, поразила слушателей.
Он занял трибуну среди истошных воплей жирондистов, после того; как один из них напал на Париж и парижских депутатов, а другой предал анафеме «поджигателей» и «диктаторов».
И первая фраза его речи прозвучала в хоре проклятий и криков с явным привкусом иронии:
— Счастливый день для народа, счастливый день для французской республики тот, который приносит с собой братские объяснения в недрах этой Ассамблеи, среди лид, которые ее представляют…
Эти слова заставили всех участников «братских объяснений» смолкнуть и прислушаться.
Тогда оратор спокойно напомнил им, что, твердя о «диктатуре» и «триумвирате», они никак не могут обосновать своих заявлений. Если есть виновные, их нужно наказать, но прежде всего нужно доказать их вину…
И потом не следует сваливать в общую кучу всех парижских депутатов. Среди них есть разные люди. Взять хотя бы, к примеру, его, Дантона.
— С полной готовностью я нарисую вам картину моей общественной жизни. В течение трех лет я делаю все, что считаю своим долгом делать для свободы, я стоял всегда в рядах ее самых смелых защитников. Будучи министром, я отдавал Совету все усердие, всю энергию гражданина, горящего любовью к своей стране; со всей горячностью моего темперамента я в нем поддерживал принципы равенства и свободы. Я заявляю, что личное честолюбие никогда не было двигателем моих поступков. Если кто-либо может бросить мне по этому поводу обвинение, пусть встанет и скажет…
Вот теперь, воздав достойную дань самому себе, Дантон счел уместным показать, что между ним и Маратом, якобы его коллегой по «триумвирату», нет ровно ничего общего.
— Слишком долго меня обвиняли в том, что я был автором или вдохновителем писаний этого человека. Свидетелем, могущим удостоверить лживость этих обвинений, является ваш председатель. Он читал угрожающее письмо, посланное мне этим гражданином; он же был свидетелем ссоры, происшедшей между ним и мною в мэрии. Но я приписываю эти странные выходки преследованиям и невзгодам, которым подвергался Марат. Думаю, что жизнь в подполье, где ему приходилось скрываться, ожесточила ему душу…
После этой полупрезрительной ламентации — маленькое обобщение:
— Совершенно верно, что самые лучшие граждане могут быть не в меру пылкими республиканцами, надо в этом признаться. Но не станем из-за двух-трех неуравновешенных людей обвинять весь состав парижской делегации…
И, наконец, главный удар:
— Переменим же тему наших прений, помня об общественных интересах. Бесспорно, нужен строгий закон-против тех, кто стремится посягнуть на общественную свободу. Прекрасно, проведем этот закон! Проведем закон, грозящий смертной казнью всякому, кто выскажется в пользу диктатуры или триумвирата. Но, установив основы, обеспечивающие торжество равенства, уничтожим дух партийности, который нас погубит. Утверждают, что среди нас есть люди, имеющие намерение расчленить Францию. Рассеем эти нелепые идеи, установив смертную казнь их авторам. Франция должна быть неделимым целым; она должна иметь единое представительство… Итак, я требую смертной казни для всякого, кто пожелал бы нарушить единство Франции, и я предлагаю постановить, что Национальный Конвент в основу управления, которое он установит, кладет единство представительства и исполнительной власти…
Речь Дантона попадала прямо в цель. Жирондисты почуяли, что дразнить этого человека опасно. Блестящий политик, в совершенстве владеющий искусством вести собрание, попеременно взывая то к рассудку, то к чувствам слушателей, он показал, что каждой угрозе можно противопоставить другую, не менее страшную; что Париж санкюлотов не потерпит надругательств над революционными традициями, что он, Жорж, со своей стороны, готов отказаться от всяких «крайностей», если встретит подобное же благоразумие со стороны противника.
На ближайшие дни Дантон одержал победу. Жирондисты, усиливая нападки на других вождей монтаньяров, как будто оставили его в покое. Козлом отпущения стал Марат. Вокруг журналиста началась бешеная борьба. Жорж не был склонен в нее вмешиваться. Но вдруг неприятные осложнения подкрались совсем с иной стороны.
Верный своей политике «умиротворения», Дантон хотел, чтобы Конвент обновил состав Исполнительного совета, введя в него свежих людей, не заинтересованных в прежних раздорах. Подав в отставку, он ждал того же и от других министров. За ним последовали Серван и Ролан. Но вскоре стало очевидным, что со стороны последнего это был лишь тонко рассчитанный тактический ход. Друзья министра внутренних дел, как по команде, стали требовать его возвращения в Совет. Они кричали об «общественном бедствии», к которому может привести отставка Ролана. Они добились того, что Конвент особым голосованием пригласил министра остаться при исполнении своих обязанностей.
Двадцать девятого сентября по этому поводу развернулась оживленная дискуссия. Мог ли Дантон оказаться в стороне от нее?..
В своем выступлении он придерживался весьма умеренных формулировок. Он даже снизошел до того, что похвалил Ролана. Но тут взгляд Жоржа упал вдруг на самодовольную физиономию старика. И его прорвало. Прорвало вопреки всякому благоразумию.
— Если вы все же хотите сохранить Ролана, — саркастически изрек он, — то не забудьте пригласить также и госпожу Ролан, ибо всему свету известно, что ваш протеже не был одинок в своем министерстве. Я работал один, а нация нуждается в министрах, способных действовать не по указке своих жен…
Конвент дрогнул от возмущенных возгласов.
— Негодяй!.. Подлец!.. Он осмелился оскорбить женщину! И какую женщину!..
Жирондисты вне себя от злобы топали ногами. Возмущались не только они. В просвещенном XVIII веке нападать на женщину считалось приемом, недостойным члена порядочного общества.
Но Дантон и не выдавал себя за человека из общества. Подумаешь, господа!.. Дурачье!.. Про себя он смеялся над тем, что «государственные люди» даже не пожелали его понять: уж если он оскорблял кого-нибудь своей репликой, то это была, во всяком случае, не Манон Ролан!..
Общий ропот лишь усилил резкость возражений трибуна. Он нанес Ролану новый тяжелый удар, заявив, что сей добродетельный старик после взятия Лонгви хотел бежать из Парижа.
На этот раз возмущенные крики полетели с Горы.
В целом, разбушевавшийся Дантон единым махом сбросил со счетов все результаты своих многодневных комбинаций: простить выступление 29 сентября Жиронда ему не могла.
Справедливость требует заметить, что не вся Жиронда одинаково ненавидела Дантона. Так, близкий к жирондистам философ Кондорсе в своей газете не раз поддерживал «вельможу санкюлотов» и относился к нему с несомненной симпатией. Верньо, сам Пьер Верньо, крупнейший оратор партии, не был склонен к излишним резкостям, и, по-видимому, примиренческая линия Жоржа не была ему неприятна. Злые языки утверждали, что это происходит оттого, что Верньо, влюбленный в госпожу Кандель, актрису из Комеди Франсэз, сумел избегнуть обаяния всесильной Манон. В действительности такие лидеры, как Кондорсе или Верньо, были просто более дальновидны; слепая ярость их не опьяняла, они исходили не только из настоящего, но и из возможного будущего своей группировки.
Иное дело интимный кружок госпожи Ролан. Сам Ролан — ее муж, беспринципный Бюзо — ее возлюбленный, интриган Бриссо — ее напарник и верные сеиды — Барбару, Гюаде, Инар, Жансонне — все они задыхались от злобы и горели нетерпением свести счеты с «презренным демагогом». Теперь к ним примкнул и Петион, после своей неудачной баллотировки в Париже окончательно порвавший с демократами.
Поведение Дантона 29 сентября послужило сигналом к контратаке.
На следующий день Ролан отправил в Конвент нравоучительное послание, в котором сообщал, по каким мотивам он решился на сохранение за собой министерского портфеля.
«Я остаюсь, — писал Ролан, — так как существуют опасности; я не боюсь ни одной из них, поскольку дело идет о спасении отечества».
Вновь ополчаясь против «триумвирата», министр, между прочим, обронил следующую многозначительную фразу:
«Я глубоко убежден, что истинный патриотизм не может существовать там, где нет моральных устоев…»
Если Жорж сколь-либо сомневался относительно адресата, к которому был обращен сей намек, то друзья Ролана постарались их быстро рассеять.
Покидая свой министерский пост, Дантон должен был отчитаться перед комитетом финансов Конвента. Его отчет был несложен. Получив при вступлении в должность министра юстиции 100 тысяч ливров, он истратил из них 68684 ливра, якобы на нужды своего министерства, и сохранил 31 316 ливров, которые возвращал в комитет.
Контролеры, занявшиеся проверкой счетов экс-министра, были поражены некоторыми крупными тратами, не имевшими никакого отношения к ведомству Дантона: сюда относились, например, 2400 ливров, истраченные на меблировку квартиры Робера, или 30 тысяч, отпущенные Сантеру на изготовление пик.
Впрочем, все это были мелочи по сравнению с главным. В своем отчете Дантон и словом не обмолвился об экстраординарных и секретных расходах, на которые он получил некогда от Законодательного собрания и своих коллег по Исполнительному совету около полумиллиона ливров.
Жирондисты возликовали. Они, наконец, нашли ахиллесову пяту своего врага.
На заседании 10 октября финансист Конвента Камбон в крайне резкой форме обрушился на бывшего министра юстиции. Он заявил, что тот попрал все обычные порядки и, сосредоточивая в своих руках крупные суммы, не ставил никого в известность, на что эти суммы расходовались. Камбон потребовал, чтобы все министры незамедлительно отчитались не только в обычных, но и в экстраординарных и даже секретных расходах.
В ответ на это Дантон напомнил чрезвычайные обстоятельства августа — сентября, которые требовали соответственно чрезвычайных расходов:
— Отечество было в опасности, и, как я часто говорил в Исполнительном совете, мы подотчетны только в делах свободы. Что ж, мы вам целиком оплатили этот счет! Утверждаю, я представил счет всех моих граждан Совету, и я не думаю, что могло бы появиться какое-либо сомнение в моем политическом поведении…
Такое объяснение, по правде говоря, не очень внятное, напоминало словесный каламбур и, разумеется, удовлетворить жирондистов, да и других депутатов, не могло. К тому же никто из членов Совета не поддержал Дантона.
Камбону шумно аплодировали.
Дантон спустился с трибуны при общем молчании.
Конвент предложил ему снова отчитаться перед Советом во всех видах расходов. Но, вынося эту резолюцию, роландисты хорошо знали, что она не будет претворена в жизнь: отчитаться в своих расходах Дантон не мог…
Дезавуируя столь явно Дантона, Жиронда пыталась связать его дело с делом упраздненной Коммуны. Советников Коммуны тоже заставили дать отчет, и вокруг этого отчета также пошла кутерьма. Друзьям Бриссо и госпожи Ролан очень хотелось, оскандалив повстанческий муниципалитет, одновременно скомпрометировать Дантона и сделать подоплекой обоих неувязок пресловутую «сентябрьскую резню».
Таким образом, как ни открещивался Жорж от Марата, как ни старался уйти в сторону от некогда ему близкой Коммуны, никакого проку из этого он все равно не извлек: в глазах группы Бриссо, да и всех умеренных, он навечно оставался «сентябристом». И, требуя его счетов, они в действительности домогались его падения и позора…
Восемнадцатого октября в весьма торжественной форме Ролан изобразил Конвенту деятельность своего ведомства. Смотря прямо на Дантона, он заявил:
— У меня нет никаких секретов; я хочу, чтобы все видели, что мое управление осуществлялось совершенно открыто.
Ролана забросали цветами. Жирондист Ребекки воскликнул:
— Я требую, чтобы все министры дали такой же отчет, как Ролан!
Жорж не мог уклониться от объяснения. Тяжело, как затравленный зверь, поднялся он на трибуну. Вначале он путался и сбивался, но, наконец, не выдержал и бросил Жиронде то, что давно накипело в его душе:
— Есть расходы, о которых здесь нельзя говорить. Есть оплаченные агенты, которых было бы неполитично и несправедливо называть. Есть революционные поручения, требуемые свободой и неизбежно связанные с огромными денежными жертвами. Когда враг захватил Верден, когда отчаяние охватило лучших и наиболее смелых граждан, Законодательное собрание нам сказало: «Не экономьте! Расточайте деньги, если это необходимо, чтобы оживить доверие и дать импульс всей Франции». Мы сделали это…
Гора аплодировала Дантону.
Но Жиронда не собиралась делать ему каких-либо скидок.
Когда Камбон спросил Ролана, проверил ли тот счета бывшего министра юстиции, коварный старик только пожал плечами: он-де искал эти счета в протоколах Совета, но так и не нашел их следов!..
Конвент загудел от негодования.
Один депутат предложил «обвинительный декрет против министров, расхищающих государственные средства», другой потребовал, чтобы Совет представил решение по делу Дантона не позднее чем в 24 часа.
Но какое решение мог представить Совет, даже если бы он захотел это сделать?..
Объяснения, данные Жоржем 18 октября, не были ложью. В трудные дни сентября, когда все приходилось ставить на карту, он не жалел средств. В его руках сходились многочисленные нити заговоров, от него зависели десятки тайных агентов. Будучи министром революции, смело вторгаясь в чужие ведомства, он руководил и закупкой оружия и переговорами с врагом. Все это, разумеется, требовало огромных денег, причем подобные расходы далеко не всегда можно было оправдать квитанцией.
Но жирондисты прекрасно знали то, что, впрочем, знали и многие другие. Дантон вел широкий образ жизни, скупал дома и национальные имущества, покровительствовал подозрительным поставщикам и имел давнишнюю репутацию продажности. Что же касается таких его подчиненных, как Фабр, Робер или Делакруа, их мздоимство и денежная нечистоплотность были предметом постоянных разговоров.
Жорж не отвечал на яростные атаки, направленные против него и его друзей. Из усталости, презрения, из тактических расчетов он предпочитал молчать или отделывался полуответами.
А это лишь ухудшало дело.
Двадцать пятого октября, когда Дантон попытался говорить, жирондисты заглушили его голос криками и снова потребовали отчета.
Тридцатого октября последовал новый декрет, обязывающий министров подчиниться решению Конвента.
Наконец 7 ноября Монж, Клавьер, Лебрен и Серван заявили, что им известно о секретных расходах своего коллеги и что они не всегда находили необходимым писать соответствующие счета.
Если бы Ролан подтвердил это заявление, оно могло бы удовлетворить Конвент.
Но Ролан не подтвердил.
Конвент отказался признать оправдания бывшего министра юстиции.
И все же Жиронда не смогла сокрушить Дантона. Она даже не рискнула возбудить против него судебное дело.
«Государственные люди» понимали, что вся Гора, весь революционный Париж, который они так ненавидели и так боялись, встанут на защиту своего трибуна.
Терпя временные неудачи в Конвенте, монтаньяры не оставались в долгу. Они били жирондистов в клубе.
Десятого октября Бриссо был исключен из Якобинского клуба, а вслед за своим вождем вынуждены были уйти и другие лидеры Жиронды. В тот же день якобинцы избрали своим председателем Жоржа Дантона.
Да, подобного человека одолеть было не так-то легко, это должен был уразуметь всякий. Но жирондисты добились одного: моральная репутация Жоржа в Конвенте была непоправимо испорчена.
И долго еще, вплоть до самого падения Жиронды, при каждой политической схватке из нижних рядов зала Манежа слышались злобные выкрики:
— Счета!.. Пусть Дантон представит свои счета!..
Все эти уроки не пошли впрок Жоржу Дантону. Жирондисты отвергали его так же, как некогда отвергли фельяны. Но подобно тому, как в прежние годы он не решился на полный разрыв с группой Варнава — Ламетов, так и сейчас он не хотел сжигать всех мостов на пути к примирению с Жирондой.
И, выступая в Конвенте 29 октября с обвинением против Ролана, он снова, причем в более решительной форме, отрекся от своего старого соратника — Марата:
— Я заявляю Конвенту и всей нации, что я отнюдь не люблю Марата. Я откровенно скажу, что испытал на себе его темперамент; он не только вспыльчив и брюзглив, но и неуживчив. После подобного признания да будет мне позволено сказать, что я стою вне всяких партий и заговоров…
Реплика эта по меньшей мере выглядела бестактно: зачем было докладывать высокому Собранию о темпераменте Друга народа, о его «неуживчивости»? Что и говорить, Дантон был много «уживчивее» Марата. Но помогло ли это ему? Все равно Жиронда не желала ни верить демагогу, ни сближаться с ним.
Столь же тщетными оказались все усилия, затраченные Дантоном на «смягчение» результатов ожесточенной борьбы, развернувшейся вскоре вокруг дела низложенного короля.
Судьба короля
Однажды рано утром молодой мужчина, закутанный в дорожный плащ, позвонил у дверей квартиры на Торговом дворе.
Миловидная хозяйка впустила его и провела в одну из комнат. Там на кожаном диване лежал истомленный бессонной ночью Жорж Дантон.
Вошедший быстрым взглядом охватил комнату. Ее убранство показалось ему скромным; он знал, что владелец этой квартиры всего месяц назад был всесильным министром…
Дантон сразу узнал посетителя и вскочил с дивана. Он и Теодор Ламет несколько секунд изучали глазами друг друга. Затем Жорж спросил:
— Откуда вы и что делаете в Париже? Я слышал, что вы спаслись.
— Я прибыл из Лондона.
— Вы сошли с ума! Или вы не знаете декрета о смертной казни для эмигрантов?
— Нет, я помню о нем. Но ведь вы спасли жизнь моего брата. Единственное, чем я могу выразить свою признательность, это отдать и мою жизнь в ваши руки. Но я не считаю это своим особым достоинством, ибо, не зная всех преступлений, на которые вы способны, я отлично знаю, на какие преступления вы не способны.
— Вы никогда не щадили меня. Но я готов принять даже этот сомнительный комплимент. Однако к делу. Что привело вас ко мне?
— Вы сами догадываетесь, видя меня во Франции.
— Да, очевидно, речь пойдет о короле…
Беседа была долгой. Ламет страстно пытался убедить своего друга-врага в добродетелях Людовика XVI, в его невиновности, в коварстве его противников, использовавших слабость монарха. Он старался доказать Жоржу, что король неподсуден революции.
Дантон пожал плечами.
— Детские рассуждения!
Он напомнил собеседнику судьбу Карла I.
— Думаете ли вы, — усомнился Ламет, — что большинство Конвента осудит короля?
— Без сомнения. Если его станут судить, он погиб. Он будет мертв в тот момент, когда предстанет перед судьями.
Ламет напомнил, что в Конвенте командуют жирондисты, что они могут повлиять на большинство и спасти короля.
Дантон с хохотом прервал его:
— Прекрасное средство! Жирондисты — вот кто повинен в теперешнем положении короля. Они напуганы. Они произнесут блестящие речи и кончат тем, что все приговорят его к смерти.
Ламет уверял, что казнь Людовика вызовет жесточайшую ненависть Франции и всей Европы к революционерам.
Дантон иронически поднял брови.
— Сообщите об этом Робеспьеру, Марату и их поклонникам.
Ламет терял выдержку.
— Но, наконец, вы, Дантон, чего вы желаете и что вы можете?
Наступило продолжительное молчание. Наконец, твердо произнося каждое слово, Жорж сказал:
— Вы спрашиваете меня, что я могу и чего хочу? Я отвечу вам вопросом на вопрос: что может сделать даже самый популярный человек в положении, в котором мы находимся? Кончим наш разговор. Я не хочу казаться ни лучше, ни чище, чем я есть на самом деле. Я доверяю вам. Так вот мои мысли и намерения: не будучи согласен с вами, что король безупречен, я считаю все же справедливым и целесообразным вырвать его из этого положения, в котором он находится. Я постараюсь осторожно и смело сделать то, что смогу. Я сделаю все возможное, если у меня будет хоть один шанс на успех. Но если я потеряю всякую надежду, объявляю вам: я не желаю, чтобы моя голова пала вместе с его головой. Я буду среди тех, кто его осудит.
— Но зачем вы, Дантон, — воскликнул Ламет, — прибавили эти последние слова?
— А для того, чтобы быть искренним, как вы от меня требовали. Впрочем, — резко оборвал он, — довольно об этом. Подумайте лучше о себе…
Так описал Теодор Ламет много времени спустя тот разговор, который он якобы имел с Дантоном в конце октября 1792 года. Что здесь правда и что вымысел? Установить это невозможно. Однако, пожалуй, правды больше, чем вымысла. Совсем посторонние этому разговору факты и документы в общих чертах подтверждают главную нить рассказа Теодора Ламета.
Судьба короля занимала в те дни не только частных лиц.
Она волновала весь Париж, всю Францию, всю Европу.
И голодные санкюлоты, забывая личные печали и нужды, все свое внимание отдавали Конвенту — священному алтарю народных представителей, где эта судьба должна была вскоре решиться.
Вскоре — так думал народ, так считали его избранники, демократы-якобинцы. Иначе быть не могло — ведь король главный преступник: на его совести лежат тысячи жизней — жертв Марсова поля, Нанси, Тюильрийского дворца. Без наказания вероломного тирана республика не может быть ни утверждена, ни упрочена…
Но жирондисты, верховодившие в Конвенте, рассуждали совершенно иначе. С горем пополам согласившись на ниспровержение монархии, они вовсе не хотели зла бывшему монарху. Он был нужен им как заложник, как инструмент, с помощью которого они могли бы постоянно давить на своих врагов. Кроме того, они совершенно не чувствовали уверенности в незыблемой прочности республики: восстановление королевской власти казалось им вполне вероятным. И прав был Робеспьер, утверждавший, что друзья Бриссо выглядели «республиканцами при монархии и монархистами при республике» — последнее они ежедневно и ежечасно доказывали своим поведением.
В течение второй половины сентября и всего октября жирондисты вели бешеные атаки против Горы, «триумвиров», демократического Парижа — где уж тут было заниматься делом Людовика XVI!
Законодательный комитет, которому надлежало подготовить вопрос о короле, тратил бесконечные недели на изучение тонкостей судебной процедуры и выслушивание длинных докладов. Бриссотинцы стремились упрятать короля за конституцию 1791 года, доказывая, что он неприкосновенен, а вследствие этого не может быть и судим.
Первый удар по планам Жиронды нанесла знаменитая речь Сен-Жюста.
Четырнадцатого ноября этот холодный юноша своим строгим, логическим красноречием вдребезги разбил все хитросплетения и аргументы противников.
Сен-Жюст утверждал, что короля вовсе не следует судить с точки зрения обычного права. Дело идет не о судебном процессе, а о политическом акте: Людовик XVI — враг целой нации, и к нему должно применить только один закон — закон военного времени…
После этой речи, тем более сильной, что произнес ее совсем еще молодой и никому не известный депутат.
Конвент дрогнул. Казалось, он сейчас же провозгласит себя судебной палатой и вынесет решение о процессе.
Но тут на трибуне появился Бюзо, бездушный и едкий обожатель Манон Ролан.
Бюзо выступил с неожиданным заявлением. Он потребовал, чтобы в случае открытия процесса речь шла не об одном Людовике, а обо всех Бурбонах, включая Марию Антуанетту и Филиппа Эгалите…
Страшный, коварный маневр! Надевая на себя личину пылкого республиканизма, Бюзо хотел, сильно расширив и затянув на неопределенное время обвинение, спасти короля. Кроме того, он уязвлял депутатов Горы: ведь Филипп Эгалите сидел среди монтаньяров!
Но не это показалось всем особенно странным, почти невероятным. Поразительным было то, что Бюзо поддержал его самый завзятый враг, один из «триумвиров», признанных вожаков Горы, одним словом… Жорж Дантон!..
Монтаньяры ничего не могли понять. И не мудрено. Понять поведение Жоржа можно было, лишь зная то, о чем они не имели тогда ни малейшего представления.
Предложение Бюзо было поставлено на голосование…
Беда всегда приходит неожиданно. Именно в те дни, когда Жиронда считала себя выигравшей схватку, а Дантон полагал, что почти выполнил обещание, данное Теодору Ламету, всех их настиг новый удар, удар внезапный и неотвратимый.
20 ноября в Тюильрийском дворце был обнаружен вделанный в стену железный шкаф. В этом потайном сейфе, как выяснилось, король хранил самые секретные документы. И вот они выплыли из тьмы на свет, марая комьями липкой грязи еще вчера самых уважаемых людей.
Здесь оказалась переписка Людовика с Мирабо и с начальником тайной полиции Омером Талоном, тем самым Талоном, который когда-то субсидировал Жоржа и которому Жорж затем помог выехать в Англию. Были найдены также весьма недвусмысленные письма Лафайета, Талейрана и… Дюмурье.
Сразу стало ясным до предела то, о чем раньше только догадывались. Картина подкупа и измены, свивших себе гнездо еще в Учредительном собрании и унаследованных новой Ассамблеей, раскрылась перед глазами изумленных депутатов.
Беда жирондистов усугублялась еще и тем, что министр внутренних дел Ролан, которому был сделан донос о сейфе, не поставив никого в известность, лично извлек из него документы и лишь после просмотра предъявил их Конвенту.
Скрыл ли что-либо Ролан? Вещь вполне вероятная. В бумагах могли оказаться материалы, компрометирующие жирондистов. Но так или иначе самонадеянный министр навлек на себя подозрения и гнев Горы.
Это был гнев всего Парижа, всех санкюлотов.
Якобинцы разбили бюст Мирабо, украшавший зал их заседаний, портрет Мирабо в Конвенте был завешен. Против Талона, находившегося в Лондоне, возбудили судебное дело и арестовали кое-кого из его родственников и агентов. Правда, с судом над ним не спешили: пришлось бы привлечь к делу многих влиятельных лиц, в том числе Дюмурье.
Что касается Дюмурье, то жирондисты приложили все старания для его реабилитации. Генерал был им нужен, и они ни за что не хотели им жертвовать.
В целом открытие железного шкафа разрушало все их планы. Теперь процесс короля становился неотвратимым. После властного требования со стороны новой Парижской коммуны, после блестящей речи Робеспьера, в которой он использовал и развил все аргументы Сен-Жюста, большинство добилось постановления:
«Конвент будет судить Людовика Капета».
Речи Робеспьера Дантон не слышал: 3 декабря его уже не было ни в Конвенте, ни в Париже.
Ему лично железный сейф не сулил никаких приятных находок. Его не воодушевляли ни имя Мирабо, ни имя Талона — то, что было в прошлом связано с этими именами, не слишком хотелось будоражить. И если жирондисты сумели выгородить Дюмурье, его, Дантона, — он знал это наверняка — они выгораживать не станут.
В отношении королевского дела у него тоже не оставалось надежд. Теперь он видел, что открытию процесса никто и ничто не помешает. А если процесс начнется, он кончится только казнью Людовика — это казалось почти несомненным.
Учитывая все это, Дантон предпочел устраниться и впредь до полного прояснения обстановки предоставить поле боя своим заместителям и союзникам.
Тридцатого ноября он уехал в Бельгию, в действующую армию к Дюмурье. Это была служебная поездка, но она оказалась как нельзя более кстати.
Но если Жорж Дантон решил временно выбыть из игры, то его агенты на свой страх и риск продолжали начатую затею.
В то время как в Париже шел полным ходом процесс, пока составляли обвинительный акт, допрашивали подсудимого и спорили о его судьбе, в далеком Лондоне люди, далекие от процесса, пытались взять эту судьбу в свои руки.
Восемнадцатого декабря дипломатический представитель Уильяма Питта, премьер-министра Англии, Уильям Майлз принимал у себя на квартире агента Французской республики. Этим агентом был старый аббат Ноэль, приятель и ставленник Дантона.
Прежде чем перейти к цели своего визита, Ноэль долго распространялся на общие темы, подчеркивал свою гуманность и великодушие пославших его людей. Он сообщил, что, будучи республиканцем, он все же твердо убежден в том, что смерть Людовика XVI не принесла бы никакой пользы французскому правительству и что, строго говоря, правительство этой смерти вовсе не жаждет. Он указал далее, что знает единственный способ спасения жизни короля. Здесь, в Лондоне, некий человек большого ума и находчивости, в прошлом революционер, сохранивший хорошие отношения со всеми партиями и посвященный во все дела Людовика XVI, собирал средства на это предприятие. Он, Ноэль, может назвать Майлзу имя и адрес указанного человека. Согласится ли Майлз переговорить об этом деле с Питтом?..
Разговор этот не понравился Майлзу. Он заподозрил ловушку. Кроме того, зная решение Питта — придерживаться выжидательной политики и прямо не вмешиваться в дела революционной Франции, — он понимал, что и в лучшем случае из этой затеи ничего бы не вышло. Поэтому он отклонил предложение Ноэля.
Последний попросил сохранить их разговор в тайне и раскланялся с Майлзом.
Имя человека, которого он собирался рекомендовать Питту, было Омер Талон…
За два дня до того, как старый Ноэль тщетно пробовал свои дипломатические способности в Лондоне, жирондисты в Конвенте предприняли новую попытку спасти короля.
Все тот же неугомонный Бюзо, исходя якобы из тех же крайне революционных убеждений, предложил изгнать всех Бурбонов, в том числе их орлеанскую ветвь, и тем самым раз и навсегда пресечь возможность возрождения королевской власти во Франции.
А друг Дантона, Робер, выступил в Якобинском клубе, требуя отложить шедший полным ходом процесс.
Обе эти диверсии провалились. Бюзо разоблачил Сен-Жюст, а Робера освистали якобинцы.
Тогда жирондисты решили пустить в ход последние козыри. Сильнейший оратор партии, Верньо в целях затягивания процесса выдвинул тезис об апелляции к народу.
В то же время министр иностранных дел Лебрен заявил, что ему удалось добиться нейтралитета Испании, лишь поскольку испанский король рассчитывает на «великодушие» Конвента в отношении своего кузена. И министр прочитал письмо испанского поверенного Ока-рица, в котором французов приглашали совершить «акт милосердия» ради сохранения мира…
Имя кавалера Окарица стало в эти дни одним из самых приметных в Париже. Оно мелькало в дипломатической переписке и в частных письмах; оно произносилось в Конвенте и в клубах.
Если бы современник заглянул в счетные книги богатого-банкира Лекультея де Кантлей, он узнал бы, что предприимчивый испанский дипломат получил из банка Лекультея два миллиона триста тысяч ливров, а из письма того же Окарица банкиру можно было бы легко установить, что эти деньги предназначались на подкуп депутатов Конвента. Окариц утверждал, что депутат Шабо, согласившийся стать посредником, получил пятьсот тысяч ливров.
Шабо знали как одного из главных агентов Дантона.
В своих мемуарах Теодор Ламет утверждает, что он был замешан в попытке Окарица подкупить некоторых членов Конвента. Дело сорвалось якобы из-за того, что у Окарица не оказалось достаточных средств; ему не хватило двух миллионов. Окариц попытался получить эти деньги у Питта. Питт отказал.
Связующим звеном между Окарицем и Питтом был вездесущий Омер Талон.
Много лет спустя, когда давно уже сгнили останки Дантона, Шабо и ряда других действующих лиц этой трагикомедии, Омер Талон вернулся в Париж и был схвачен французской полицией. Его подвергли допросу. На вопрос об его отношениях с английским правительством Талон ответил:
— У меня никогда не было политических или дружественных отношений с английскими министрами; в то время шла речь о предложении по поводу переговоров относительно короля, находившегося в тюрьме. Дантон соглашался спасти всю королевскую семью посредством декрета об изгнании…
Далее Талон сообщил, что он лично и через своего представителя пытался вести переговоры с прусским, австрийским и английским правительствами.
— Мне было указано, — заключил Талон, — что иностранные державы не пойдут на денежные затраты, которых требовал Дантон, хотя он ставил условием, что сумма будет уплачена после того, как королевскую семью передадут в руки союзных комиссаров…
Один за другим проваливались демарши «спасителей» короля.
Тезис об апелляции к народу начисто уничтожил Робеспьер, обращение испанского правительства Конвент встретил презрительным молчанием, а подкуп депутатов…
Что мог бы сделать Окариц, если бы даже получил недостающие ему два миллиона? Что могли сделать Теодор Ламет, Талон или Дюмурье?..
Питт, который не стал рисковать английским золотом, был гораздо мудрее, чем его просители. Он понимал, что сейчас ни золото, ни угрозы, ни мольбы не остановят естественного хода событий. Подкупить кое-кого из депутатов было, конечно, не хитро, тем более что спасение короля отвечало их собственным планам. Но что это могло дать, если сами депутаты находились под постоянным воздействием Коммуны, секций, парижского народа, всей революционной Франции, единодушно требовавших смерти короля? Робеспьер и Сен-Жюст знали, что за ними стоят несокрушимые силы.
Те, кто хотел сберечь Людовика от казни, могли идти на любые выверты и ухищрения, но лишь до известного предела. Перейти предел — значило погибнуть.
Дюмурье вспоминал впоследствии, что во время своего январского пребывания в Париже он потратил много сил и стараний на то, чтобы заинтересовать видных членов Конвента в сохранении жизни Людовику XVI. При разговоре с Дантоном он с величайшим удивлением заметил, что его собеседник, еще вчера склонявшийся к соглашению, теперь вдруг стал непреклонным.
Дюмурье показалось, что он понял причину этого. Он узнал, цго бывший министр Бертран де Моллевиль, эмигрировавший в Англию, желая спасти короля, прислал в Конвент пакет с документами, доказывавшими, что в период Учредительного собрания многие обманывали Людовика и вели с ним переговоры с целью вымогательства денег. Дантон, утверждает Дюмурье, который был бы особенно скомпрометирован обнародованием этих бумаг, приложил все старания к тому, чтобы похоронить их вместе с королем.
О бумагах Бертрана сообщают и другие лица. По-видимому, этот факт имел место. Бумаги скрыл новый министр юстиции, расположенный к Дантону, Доменик Тара.
И все же Дюмурье ошибается. Боязнь материалов Бертрана — это лишь частный момент, который не мог определить поведения Дантона в январские дни. Основа была глубже и заключалась в том, что Дантон, так же как и английский премьер Питт, понял полную невозможность спасения Людовика.
В октябре он говорил Ламету:
— Я сделаю все, если у меня будет хоть один шанс на успех. Но если я потеряю всякую надежду, объявляю вам: я не желаю, чтобы моя голова пала вместе с его головой. Я буду среди тех, кто его осудит…
Теперь шанса на успех не было. Это и определило дальнейшее поведение Жоржа.
Дантон вернулся в Париж 14 января, в день, когда началась подача голосов по вопросу о приговоре.
Характерно, что ни 14, ни 15 он не пошел в Конвент. Он все еще выжидал.
Зато 16 он явился, преисполненный бодрости, и голос его сразу же загремел на весь Манеж.
Он с жаром накинулся на жирондистов. Он решительно отбросил их попытку спрятаться за систему голосования: для осуждения короля не требовалось двух третей голосов, вполне достаточно было простого большинства, ибо простым большинством утверждалась республика! Столь же решительно отверг он последние надежды на акции зарубежных правительств: свободный французский народ не мог вступать ни в какие переговоры с тиранами!
Жорж был так активен и так бесцеремонно вмешивался в прения, перебивая других, что один из приятелей Бриссо не выдержал и со злобой воскликнул:
— Ты еще не король, Дантон!..
При поименном голосовании он заявил:
— Я не принадлежу к числу тех «государственных людей», которые не понимают, что с тираном не вступают в сделку, что королей нужно поражать только в голову, что Франции нечего ждать от Европы и надо полагаться только на силу нашего оружия. Я голосую за смерть тирана!..
Когда Дантон произнес эти слова, в рядах умеренных кто-то испустил возглас изумления; по-видимому, некоторые из жирондистов до конца надеялись на своего временного союзника. Впрочем, большинство их поступило так же, как он: боясь разгневанного народа, «государственные люди» проголосовали за смерть того человека, жизнь которого они так настойчиво и упорно отстаивали два с лишним месяца подряд.
Это было первое серьезное поражение Жиронды в борьбе против Горы.
Осужденный большинством голосов, Людовик XVI был казнен утром 21 января 1793 года на площади Революции при огромном стечении народа.
Момент казни предполагалось отметить пушечным выстрелом. Этого, однако, не сделали, ибо, по словам одного журналиста: «…голова короля не должна производить при падении больше шума, чем голова всякого другого преступника…»
Историки много спорили о причинах странного поведения Дантона в дни королевского процесса. Особенно непонятным казалось то обстоятельство, что он, монтаньяр, один из главарей Горы, долгое время хотел спасти монарха и в этом вопросе вольно или невольно оказался горячим союзником Жиронды.
Что побуждало его так действовать? Мягкосердечие? Или подкуп? А может, и то и другое?
Все это вполне допустимо. Дантон был доступен жалости и любил деньги. Но объяснять этим все — значило бы слишком примитивизировать великого якобинца. Дело было гораздо сложнее, и заключалось оно в общей политической линии Дантона — признанного вожака «болота».
Он никогда не был стопроцентным республиканцем, и новый строй Франции он принимал как неизбежное, но временное зло. Его идеалом оставалась «революционная монархия». Он, правда, давно уже разочаровался в Людовике XVI как короле. Но он не хотел его смерти, ибо не хотел полного разрыва с монархическими формами государства. Стать «цареубийцей» было для Дантона не легко, и он пошел на это только тогда, когда ясно понял, что его идеал в данное время абсолютно неосуществим, а сопротивление будет равносильно гибели.
Но когда он это понял, колебания его оставили. Он предвосхитил поведение Жиронды, отмежевался от нее, но потащил ее за собой. Бриссотинцы позже Дантона догадались о том, что их карта бита. Они слишком долго колебались и поэтому, капитулировав в вопросе о короле, все же не спасли себя от народной ненависти. И от этого их злоба к Жоржу Дантону, человеку, который их опередил и сумел выйти сухим из воды, стала еще большей.
От океана до Рейна
Через десять дней после казни Людовика XVI Жорж Дантон бросил с трибуны фразу, вызвавшую рукоплескания всего Конвента:
— Вам угрожали короли; вы швырнули им перчатку, и этой перчаткой оказалась голова тирана!
Речь Дантона от 31 января 1793 года снова была программной. На этот раз оратор наметил программу войны, войны против монархов Европы. Он четко изложил те желаемые результаты, к которым Франция должна была стремиться на поле брани.
— Я утверждаю, что напрасны страхи по поводу чрезмерного расширения республики. Ее рубежи точно определены самой природой. Мы ограничим ее со всех четырех сторон горизонта: со стороны Рейна, океана, Альп и Пиренеев. Границы нашей республики должны закончиться у этих пределов, и никакая сила не помешает нам их достигнуть…
Так была сформулирована теория «естественных границ», благословлявшая дорогу внешних захватов. Оборонительная война кончалась. Впервые был намечен путь, по которому четыре года спустя двинулся Наполеон Бонапарт.
Этой осенью и зимой, казалось, все расточало улыбки молодой Французской республике. Канонада Вальми отбросила интервентов от Парижа, а полтора месяца спустя победа при Жемаппе дала Дюмурье ключи от Бельгии. Армия Кюстина, наступавшая вдоль Рейна, овладела Вормсом и Майнцем. На юге открывались горные кряжи Савойи и солнечное побережье Ниццы.
Повсюду, будь то в Бельгии или Рейнской Германии, в Шамбери, Льеже или Франкфурте-на-Майне, французских солдат встречали с восторгом, как долгожданных освободителей. Революционная армия республики несла народам избавление от векового гнета абсолютизма и крепостного права. «Мир хижинам, война — дворцам!» — этот лозунг санкюлотов был близок простому человеку любой европейской страны.
Жорж Дантон, вложивший столько огня души в дело национальной обороны, был упоен первыми победами республиканских армий. И по мере того как эти победы умножались, он намечал главные линии внешней политики французского государства.
Уже в конце сентября под гневный ропот нижних радов Конвента он провозглашает и пропагандирует идею революционной войны:
— Я заявляю, что мы имеем право открыто сказать народам: у вас не будет более королей. Французы не потерпят, чтобы народы, жаждущие свободы, имели правителей, которые не являются выразителями их интересов, и чтобы эти народы, воздвигая у себя троны, беспрерывно поставляли нам новых тиранов, на борьбу с которыми мы должны будем расточать свои силы. Посылая нас сюда, французский народ создал великий комитет всеобщего восстания против всех тиранов мира… Я предлагаю, чтобы Конвент, призывая народы к завоеванию свободы, указал им все средства для уничтожения тирании во всех ее формах и проявлениях…
Умеренные были напуганы этой речью Дантона. Когда-то жирондисты выступали как инициаторы войны. Когда-то они кричали о «мировом пожаре» и рассчитывали на войну как на союзницу в своих честолюбивых планах. Но с тех пор «государственных людей» постигло слишком много разочарований, и их воинственный пыл не мог не охладеть. Теперь они видели в войне только один смысл: она отвлекала санкюлотов от внутренних трудностей и, главное, исторгала тех же санкюлотов из Парижа.
— Приходится, — говорил Ролан, — отправлять тысячи людей, которых мы держим под ружьем, так далеко, как только их могут занести ноги; в противном случае они вернулись бы и перерезали нам глотки…
Разумеется, соратники Ролана должны были испугаться революционного пафоса речи своего врага. Но Дантон, тот самый Дантон, которого жирондисты боялись и ни за что не желали брать себе в союзники, по существу, подсказал им другую, и притом гораздо более важную, сторону войны. Под его возвышенной фразеологией скрывались идеи практического подхода к войне со стороны французской буржуазии. В первый раз он ясно высказался 17 октября в связи с обсуждением испанской ноты.
— Нам незачем ожидать, чтобы враги захватили нашу территорию. Мы прекрасно понимаем, что означает пред-упредить их. Примем меры, чтобы войну вести у них на их территории иза их счет.
И затем, вновь и вновь возвращаясь к этой мысли, он развивает ее и в ноябре, когда требует присоединения Савойи ради установления «естественных границ», и в январе, когда столь же яро и под тем же предлогом советует аннексировать Бельгию.
Мало-помалу правительство Жиронды начинает понимать Дантона. Сущность его «революционной войны» как войны захватнической, рассчитанной на ограбление соседних народов и получение важных экономических выгод, пленяет бриссотинское большинство Конвента, вследствие чего издаются знаменитые декреты от 19 ноября и 15 декабря 1792 года.
Первый из этих декретов предлагал «братскую помощь» со стороны Национального Конвента всем народам, которые пожелают возвратить себе свободу. Второй разъясняет, в чем эта «братская помощь» будет заключаться.
С одной стороны, Конвент объявлял «…отмену существующих налогов и податей, десятины, феодальных прав, постоянных и единовременных реальных и личных повинностей, исключительных прав охоты дворянства и всех вообще привилегий…».
Но одновременно с этим 7-й пункт декрета предлагает национальным комиссарам договориться с местными избранными властями «…относительно мер, необходимых для обороны и для обеспечения обмундированием и продовольствием войск республики, для покрытия расходов, которые вызваны или будут вызваны проживанием на данной территории…».
Так, неся в соседние страны «свободу», жирондисты, с благословения Дантона, рассчитывали покрыть средствами этих стран все расходы, связанные с завоевательной войной, и одновременно присоединить к Франции все те области, которые можно было подвести под теорию «естественных границ». Указы об аннексии Савойи, Ниццы, Льежской провинции были главными плодами этой политики.
Во время разъездов по Бельгии Дантон делает все возможное для проведения в жизнь своих планов. Он вдохновляет республиканские войска, собирает местных сторонников присоединения к Франции, организует их выступления. Он обхаживает Дюмурье, стремясь закрепить союз и дружбу с ловким авантюристом. Он, правда, знает, что Дюмурье грабит Бельгию, что он все время возобновляет сделки с подозрительными поставщиками и подрядчиками, вроде братьев Симон или аббата Эспаньяка. Но это мало тревожит Жоржа. Друзья Дюмурье — его друзья. Его никогда не обременяла излишняя щепетильность в материальных делах. И теперь, уделяя главное внимание заботам общественным, он мимоходом не забывает и о личных. Вместе со своим коллегой Делакруа во время второй поездки он отправляет на свой парижский адрес три воза с ценной поклажей: два — с тонким бельем и один — с серебром…
Так политика «революционной войны» приносит ее идеологу не только моральные, но и весьма ощутимые материальные результаты.
Угар побед и аннексий к зиме 1792/93 года охватил почти весь Конвент. Даже Гора поддалась увлечению «революционной войной». И только наиболее опытные и прозорливые вожди остались в стороне от общего порыва. Робеспьер предостерегал вновь и вновь от чрезмерного упоения победами, Марат прямо возражал против захвата чужих земель.
Голоса Марата и Робеспьера, как и зимою прошлого года, были одиноки. Но вскоре всем пришлось убедиться, что только эти два депутата правильно поняли тайную опасность заманчивой ситуации.
Что же касается жирондистов, то, вдохновляемые Дантоном, они не замедлили отвергнуть своего вдохновителя. Используя теорию «естественных границ», они вовсе не собирались признавать и принимать в свою среду автора этой теории. Такова уж, видно, была судьба Дантона: сколь бы он ни старался вести дело к примирению, он не получал ничего, кроме новых тумаков и затрещин.
«Ты не прав, Гюаде»
Растущая озлобленность Жиронды была неприятна Жоржу. В прежнее время он охотно поддразнивал Бриссо и устрашал чету Роланов. Но сегодня Дантон с радостью поставил бы крест на старых распрях. Смотря вперед, он понимал, что по мере развития революции союз с Жирондой может стать для него спасительным: кто, кроме бриссотинцев, был в силах помешать слишком бурному и сокрушительному натиску слева?
При всех обстоятельствах Жиронда оставалась для Дантона щитом. Мечтая примирить ее с наиболее «благоразумными» лидерами Горы, а затем сблизить обе партии с «болотом», Дантон в случае удачи этой комбинации считал возможным «остановить» революцию на самом выгодном для себя этапе.
И вот вопреки очевидной непримиримости Жиронды именно этой зимой Жорж идет на последнюю попытку. Он просит у главарей партии свидания. Они соглашаются. Встреча должна произойти ночью, в загородном доме, в четырех лье от Парижа…
Покров тайны — тайны настолько глубокой, что исследователям до сих пор не удалось раскрыть ее до конца, — окутывает это странное свидание. Тайна была необходима. Парижский народ не признавал сговоров, производившихся у него за спиной. Он требовал от своих депутатов честности и открытых действий. Осуждая комплоты бриссотинцев, санкюлоты, разумеется, тем более не могли бы простить что-либо подобное своему любимцу Дантону.
Он знал это и принял все меры.
Он прибыл, когда все уже были на месте.
И сразу понял, что напрасно совершил далекую прогулку.
Правда, Верньо и Кондорсе не выглядели непримиримыми.
Но зато Бриссо… А в особенности Бюзо, Барбару — преданные друзья Роланов, и Гюаде, этот едкий и злой Гюаде…
Разговор, по-видимому, был долгим и горячим.
Традиция сохранила последние слова Дантона — горькие слова разочарованного «примирителя», обращенные к своему главному оппоненту:
— Гюаде, Гюаде, ты не прав; ты не умеешь прощать… Ты не умеешь приносить свою злобу в жертву отчизне… Ты упрям, и ты погибнешь…
Дантон ушел в ночь, а они остались. Было тихо. Сожалели ли они о происшедшем? Увидели ли на момент будущее? Если бы даже их вдруг озарило предвидение, поступить иначе они не могли.
Логика, беспощадная логика событий влекла жирондистов и Дантона в разные стороны. И как бы он или кто другой ни желали мира и союза, преодолеть глубинные законы жизни они были не в силах.
Что же, однако, мешало этому союзу? Ведь, казалось бы, Дантон был близок «государственным людям» и по образованию и по имущественному цензу. Он принадлежал почти к тому же кругу, к тем же слоям буржуазии, что и они. Он и они придерживались почти одинаковых взглядов на собственность, на политический строй страны, на войну и мир.
Почти… Но через это «почти» перешагнуть было невозможно.
Для интеллигентных потомственных буржуа — жирондистов Дантон был прежде всего выскочкой, «нуворишем», разбогатевшим мужиком. Он слишком резок, слишком «невоспитан», слишком афиширует свою неразборчивость в средствах.
Ему не могли простить «сентября», проложившего глубокую борозду между Горой и Жирондой.
И — самое главное — ему не могли простить народной любви, ибо народ оставался страшным пугалом для клики Бриссо — Роланов.
Вот в чем была основа непримиримости.
Жирондисты боялись масс, а Дантон опирался на массы.
Жирондисты, для которых революция давно закончилась, превращались в замкнутую, оторванную от народа касту, дрожавшую за свое положение, свою власть, свою жизнь.
Дантон, хотя и оглядывался назад, жил не одним настоящим, но и будущим. Для него народ продолжал оставаться главной силой в революции, а сама революция еще не достигла конечной точки.
Великий соглашатель использовал то оружие, которое для жирондистов было смертельным.
А потому они и отвергли его, отвергли решительно и бесповоротно, ибо союз с ним представлялся не только постыдным, но и гибельным.
— Ни Марат, ни Ролан! — заявлял Жорж и думал, что сможет избегнуть «крайностей», опираясь на «болото» и на «благоразумных» из обеих партий.
— Или Марат, или Ролан! — говорила жизнь.
Но за Маратом было грядущее, а дорога Ролана никуда не вела, и Марат был согласен на единство, от которого Ролан отказывался.
И Дантону не оставалось ничего иного, как объединиться с Маратом.
Отныне «государственных людей» ждала гибель.
Но и Дантон терял щит на будущее.
Даже оказавшись победителем, он неизбежно терпел поражение. С уходом Жиронды он сам попадал на то место, которое раньше занимала она.
А значит, и все удары, которые он подготовил против нее, должны были в конечном итоге обрушиться на его собственную голову.