На первой странице газеты Эбера давалась лубочная картинка: дюжий молодец в треуголке и с трубкой в зубах, и рядом жаровни с углями; папаша Дюшен был продавцом жаровен. Сен-Жюст вспомнил об этом, когда в день казни Эбера, 4 жерминаля, услышал из окна песенку уличных мальчишек:

Небо! В дивнейшую эру Был он мастером речей. Почему ж превысил меру Славный продавец печей? Говорят, что в темном склепе Звал он в заговор друзей И, чтоб все повергнуть в пепел, Раздувал огонь печей. Говорят, что англичане, Нас считая за чижей, Посылали уголь в чане Для топимых им печей.

Ну уж эти мальчишки! Интересно, кто сочиняет подобные песенки, которые поет затем весь Париж?

В дни процесса эбертистов, 1–4 жерминаля, Сен-Жюст пристально следил за общественным мнением; установить истину здесь оказалось нелегко. Секционные организации поспешили проявить лояльность. Клуб кордельеров растерялся. Говоря о заседании Клуба 26 вантоза, наблюдатель Гривель заметил, что «это было собрание, подтвердившее пословицу: поразите пастуха — и стадо разбежится». Другие наблюдатели сообщили, что в день ареста на улицах, в кафе, на рынках слышались возгласы: «Пусть они погибнут, злодеи!.. Это Эбер явился причиной голода, возбуждая народ, принуждая его кричать против скупщиков и захватывать все поступавшее в Париж!» Говорили также, что «крайности» папаши Дюшена — маневр Питта.

Однако были и другие мнения. Вот что доносил Латур-Ламонтань: «Говорят разное. Одни радуются, что дело будет быстро закончено; другие жалуются, что оно не будет достаточно обсуждено. Защитники Эбера утверждают даже, что это новый мученик свободы и что процесс не обнаружил решающих улик против него». А по Парижу ползли слухи: скоро перед Трибуналом предстанут Бушотт, Сантер, Анрио, Паш; называли и Колло д’Эрбуа. Говорили, что, если бы Марат был жив, его тоже ждала бы гильотина…

Да, нелегко было установить истину. А впрочем, нужно ли ее устанавливать? Ведь Антуан понимал, что процесс ультра — процесс политический, ради наказания тех, кто уничтожил бы его, Робеспьера, Кутона, не окажись он, Сен-Жюст, предусмотрительнее и тверже, чем они, сидящие на скамье подсудимых. И поскольку он представлял интересы народа, его политические соперники должны были погибнуть как враги народа, тем более что все они являлись агентами Иностранца.

Чтобы процесс был более впечатляющим, прокурор Фукье-Тенвиль составил «амальгаму». Из двадцати обвиняемых, почти в полном составе отправленных на гильотину, только четверо — Эбер, Ронсен, Венсан и Моморо были подлинными вожаками ультра, ответственными за авантюру. Большинство других не имели к этому прямого отношения, а иные даже не знали как следует главных виновников. Так Анахарсис Клоотц, «оратор рода человеческого» и «личный враг господа бога», арестованный еще 8 нивоза, лишь 30 вантоза узнал, что судьба его связана с судьбой Эбера; привлечение Клоотца, бывшего прусского барона, равно как и Проли, Перейры, Кока, нужно было Фукье, чтобы придать заговору иностранную окраску… Не имея достаточных оснований для обвинения, члены Трибунала инкриминировали подсудимым помыслы и поступки, зачастую не имевшие к ним никакого отношения.

Просматривая сводки наблюдателей, Сен-Жюст заметил, что вынесение приговора и казнь осужденных привели многих санкюлотов в оцепенение. «Бесполезно вести разговоры, расспрашивать, задавать наводящие вопросы, — прочитал он в записке управления полиции, — все воздерживаются или отвечают неопределенно, — очевидно, боятся быть втянутыми в это дело». А наблюдатель Сулес констатировал 5 жерминаля: «Санкюлоты наблюдают друг за другом…»

Казалось, это должно было насторожить, но в то время Сен-Жюст не придал всему этому большого значения.

В дни, когда вожди ультра еще ждали суда, был задержан один небезызвестный человек, арест которого прошел почти незамеченным: 27 вантоза Сен-Жюст коротко и не очень внятно доложил Конвенту о взятии под стражу Эро де Сешеля.

Дантонист, связанный с эбертистами, скомпрометированный в переговорах с иностранными кругами, заподозренный в шпионаже, Эро ждал ареста с начала нивоза. Однако, отстранив от работы в Комитете, его тогда все же не тронули: был необходим достаточно веский предлог, который при этом не раскрыл бы тайн Комитета.

25 вантоза революционный комитет секции Лепельтье задержал некоего Катюса, обвинявшегося в связях с эмигрантами. Оказалось, что арестованный проживал на квартире Эро и исполнял обязанности его секретаря; мало того, при известии об этом аресте Эро в сопровождении депутата Симона отправился в кордегардию, где находился Катюс, и попросил свидания с ним. Свидание разрешили, но тотчас известили Комитет общей безопасности, который по закону, запрещавшему поддерживать отношения с эмигрантами и сохранять связь с заключенными, приказал задержать обоих народных представителей и отправить их в Люксембургскую тюрьму.

Между тем соратники Эро не скрывали бурной радости по случаю осуждения и казни соперников. Именно в эти дни Тальен, Бурдон и Делакруа возобновили атаки в Конвенте; нещадно пороча Бушотта как креатуру ультра, они добивались его ареста, в то время как Демулен, словно забыв о своей кампании «милосердия», аплодировал стуку гильотины 4 жерминаля. И только один из «снисходительных» не обнаруживал ни малейшей радости; это был вождь фракции Жорж Дантон.

Сен-Жюст внимательно наблюдал за поведением Дантона в Конвенте. Тот старался быть по-обычному шумным и держаться непринужденно, будто все происшедшее его не касалось. Он выступил даже в защиту Парижской Коммуны — приюта врагов умеренных. Сен-Жюсту казалось, что он понимает причину этого. Титан не мог радоваться гибели своих возможных союзников: отсечение одной из ветвей иностранного заговора влекло на эшафот и вторую. По-видимому, титан делал последние усилия, пытаясь сбросить навалившуюся глыбу.

Действительно, 29 вантоза, поднявшись на защиту Коммуны, Дантон выступал в Конвенте последний раз. Потом он замолчал.

О необходимости устранения Дантона первым сказал не Сен-Жюст.

Первым сказал Бийо-Варенн.

Это произошло ночью в Комитете, когда, уставшие до изнеможения и злые от усталости, они молча сидели в зале с колоннами. Каждый показывал, будто занят своим, но никто ничем не занимался, ибо позади был трудный день, а впереди ждал неприятный разговор, и каждый думал об одном и том же, о единственном, что волновало сегодня, думал, но не решался заговорить.

И тогда Бийо-Варенн, отбросив в сторону перо и отодвинув чистый лист, заметил:

— С ними нужно кончать.

Робеспьер не сразу и очень тихо спросил:

— О ком это ты, Бийо?

— А ты не понимаешь? — ухмыльнулся Бийо. — Я говорю о Дантоне и его прихвостне.

Робеспьер не поинтересовался, кто такой «прихвостень», он вскочил, очень бледный, и крикнул срывающимся голосом:

— Я не позволю трогать лучших патриотов!

— Это Дантон-то «лучший патриот»? — со скверной улыбкой спросил Бийо.

А Сен-Жюст сказал:

— Бийо прав. Их нужно устранить, или республика погибнет.

Ленде встал и побрел к двери.

— Полагаю, все мы слишком устали, — поднялся Карно. — Сейчас не время говорить о таких серьезных вещах. — И он тоже вышел.

— Крысы, — сказал Колло.

Робеспьер сел на место. Руки его дрожали.

— Выпей воды, — сказал Барер, услужливо пододвигая стакан.

— Я не позволю трогать лучших патриотов, — повторил Робеспьер, на этот раз тихим голосом.

С этого началось, и произошло это еще в вантозе. На одном из следующих заседаний Комитета Бийо вынул из кармана смятый листок и сказал:

— Казненные злодеи готовили свержение правительства. Подлый Эбер собирался, уничтожив комитеты, передать власть диктатору, «великому судье». Знаете, кого он прочил на этот пост?

— По-моему, Паша, — сказал Карно.

Бийо бросил на стол свой листок.

— Вот материал, взятый только что у Фукье. «Великим судьей» должен был стать не Паш, а Дантон. Недаром Дантон говорил при свидетелях: «Ну и люблю же я этого парня, Эбера».

Сен-Жюст ждал ответа Неподкупного. Но на этот раз Робеспьер не проронил ни слова.

— А знаешь, — сказал он Сен-Жюсту несколько дней спустя, — я виделся недавно с Дантоном. Встречу устроил твой друг Добиньи.

«Я всегда догадывался, что Вилен косит направо», — подумал Сен-Жюст. Подробности он узнал у самого Добиньи.

Встреча произошла у шефа бюро внешних сношений Эмбера, пригласившего, кроме двух бывших друзей, министра Дефорга, Лежандра и Паниса («Одни дантонисты», — отметил Сен-Жюст). В разговоре Панис заметил, что разногласия между двумя трибунами огорчают патриотов. Дантон, подхватив эту реплику, воскликнул, что не может понять равнодушия Робеспьера. Неподкупный промолчал. Тогда Дантон принялся бранить «двух шарлатанов, дурачащих Робеспьера» — Бийо и Сен-Жюста. «При твоей морали, — заметил Робеспьер, — никогда не оказалось бы виновных». — «А разве это было бы тебе неприятно? — возразил Дантон. — Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным». Робеспьер нахмурился: «А кто тебе сказал, что погиб хоть один невиновный?» После такого ответа Дантон притих. Кто-то предложил врагам расцеловаться и забыть старое. Дантон с готовностью подчинился. Робеспьер подставил щеку.

«Еще немного, и Максимильен будет готов», — подумал Сен-Жюст.

Он ошибался: Максимильен уже принял решение.

При всей своей проницательности, Сен-Жюст и не подозревал, что творилось в душе Робеспьера. Он не знал и не мог знать этого прежде всего потому, что вступил на стезю большой революционной политики сравнительно поздно, когда его великий друг уже прошел значительную часть этого пути: ведь в дни, когда он, Сен-Жюст, пожинал чахлые муниципальные лавры в своем Блеранкуре, Робеспьер, уже ставший Неподкупным, вместе с Дантоном и Демуленом заставлял трепетать конституционалистов и жирондистов, прокладывая дорогу к восстанию 10 августа, похоронившему монархию и власть либералов-роялистов. Слишком хорошо помнил Робеспьер революционное прошлое своих старых соратников, чтобы теперь быстро и безболезненно отречься от этой памяти. Он помнил Дантона, бушевавшего у Кордельеров, в ратуше в совете министров, Дантона, крушившего Байи и Лафайета, а позднее Ролана и Бюзо, великого Дантона, чей призыв «Необходима смелость, смелость и еще раз смелость» в сентябре 1792 года спас Францию. Еще лучше помнил он прежнего Камилла Демулена, к которому всегда испытывал слабость, того яркого и бесстрашного журналиста Демулена, что вместе с Маратом вызывал дикую ярость «черных», не раз угрожавших ему тюрьмой и расправой за пылкие воззвания и памфлеты в защиту свободы и равенства. И разве легко было забыть подобное ему, ветерану революционной борьбы, человеку железных принципов? Но именно верность принципам постепенно все больше отвращала Неподкупного от сегодняшних Дантона и Демулена, именно принципы заставили его в конце концов согласиться на жертву, которая поначалу казалась ему чрезмерной и невозможной. И дело здесь было вовсе не в том, что он знал о циничных шуточках, которыми за глаза щедро оделял его Дантон, и не в том, что на страницах «Старого кордельера» Демулен не жалел саркастических замечаний в его адрес; гораздо важней было, что на тех же страницах журналист наносил болезненные удары всем революционным властям: Комитету общественного спасения с его «чрезмерной властью», Комитету безопасности — «логову каиновых братьев», их агентам — «корсарам мостовых», наконец, Революционному правительству в целом, а Дантон явно провоцировал неустойчивого Камилла на подобные удары. Именно это, наряду со многим другим, показало Неподкупному, что революция далеко обогнала его бывших единоверцев, что они уже больше не желают, да и не способны понять смысл происходящего и сами исключают малейшую возможность для вызволения себя из трясины. Они звали к капитулянтскому миру с державами, к прекращению Революционного террора и немедленной ликвидации экономических ограничений, без которых республика не могла существовать и бить врагов, а стало быть, и сами они превращались во врагов, врагов коварных и беспощадных. Вот почему на ближайшем заседании Якобинского клуба Робеспьер произнес слова, которые подвели черту и не оставили ни малейших надежд для «снисходительных»:

— Если завтра же или даже сегодня не погибнет эта последняя клика, наши войска будут разбиты, ваши жены и дети умрут, республика распадется на части, а Париж будет удушен голодом. Все вы падете под ударами интервентов, грядущие же поколения будут страдать под гнетом тирании. Но я заявляю, что Конвент твердо решил спасти народ и уничтожить все клики, опасные для свободы…

Когда решение стало окончательным, Сен-Жюсту снова поручили доклад. Робеспьер выглядел мрачным и задумчивым. Сразу после заседания он сказал:

— Не уходи. Сначала зайдем ко мне.

У себя он открыл ящик стола и достал тетрадь.

— На, возьми, это тебе пригодится.

Сен-Жюст полистал тетрадь. Это были заметки, написанные аккуратным почерком Робеспьера. Все они касались Дантона, Демулена и их соратников. Антуан криво усмехнулся.

— Ну теперь я вижу, что тебя не надо подталкивать. Но ты ведь еще недавно величал их «лучшими патриотами»! Скажи, и на всех ты заводишь подобные досье? Вероятно, есть и на меня тоже?

Робеспьер был бледен до синевы.

— Твое остроумие неуместно. Я делал эти наброски для себя, стремясь проверить на бумаге мучившие меня сомнения. Поверь, если бы сомнения не подтвердились, ты никогда не увидел бы этой тетради. А что касается досье на тебя, то да, оно есть.

Снова выдвинув ящик, он достал листок и протянул Антуану. На листке сверху слева было написано: «Сен-Жюст». И ниже: «Чист. Предан. Огромные способности».

Сен-Жюст вспыхнул. Ему стало стыдно.

— Прости, ради бога, прости, — сказал он и обнял Максимильена. — Это вырвалось у меня от глупого ребячества. Я же знаю твою порядочность, честность, любовь к отчизне. Для меня ты всегда будешь ярким примером во всем…

Запершись в своем кабинете, он принялся внимательно читать. Отбросив все несущественное или благоприятное для дантонистов, усилил и заострил остальное. Он составлял доклад в течение ночи и дня; и уже кабинет представлялся ему не комнатой с лепными украшениями в стиле рококо, а римским форумом, и он видел гордых сенаторов в белых тогах и этого, главного, с наглой ухмылкой толстых губ. И он сам, в белой тоге, гордо выступил вперед и, вперив холодный взгляд в толстогубого, громким голосом воскликнул:

— Quo-usque tandem abutere, Catilina, patientia nostra?..

…Сен-Жюст очнулся. Комната была как комната, с лепными украшениями в стиле рококо, и не было ни сенаторов, ни Катилины, и сам он был не Цицероном, разящим противника блистательными экспромтами, а жалким мальчишкой с глухим голосом, читающим все свои речи с листа…

Он сжал кулаки до боли. Нет, что бы там ни было, он сделает все именно так. Он бросит свою обличительную речь прямо в лицо тому, толстогубому Катилине, он раздавит его логикой мысли…

Перерабатывая доклад, Сен-Жюст написал его как речь, обращенную ко второму лицу, рассчитывая прочесть его в Конвенте, в присутствии Дантона.

Вечером 10 жерминаля собрались оба Комитета. Настроение было мрачно-торжественное: все знали, что сегодня произойдет нечто решающее.

Сен-Жюст с воодушевлением прочитал доклад. Его нашли превосходным и по стилю, и по содержанию; никто не сделал ни единого упрека, не предложил ни единой поправки.

— Только никак не пойму одного, — сказал вдруг Вадье, — почему ты читаешь, словно обращаясь к Дантону?

— Чего же здесь понимать? Я и обращаюсь к нему!

— Позволь, но ведь его не будет в Конвенте!

Сен-Жюст подскочил.

— То есть как это не будет?

— А так. Сейчас мы подпишем ордер, и преступники этой же ночью будут арестованы.

Сен-Жюст в полном недоумении оглядел присутствующих.

— Кто это решил? — спросил он срывающимся голосом.

— Все мы, — спокойно ответил Бийо-Варенн. — Это — наше общее решение, принятое за пять минут до твоего прихода.

— Но почему же? — чуть не с отчаянием воскликнул Сен-Жюст.

Бийо улыбнулся.

— Сейчас все тебе объясню, коллега. Это — слишком серьезное дело, и рисковать мы не можем. Дантон — не папаша Дюшен; он депутат, глава клики. И потом, не забывай: разве можно сравнивать твою и его ораторскую манеру? Не обижайся, Сен-Жюст, ты написал прекрасный доклад, и мы это оценили. Но ведь у тебя слабый голос, и ты читаешь по написанному от первого до последнего слова. А этот злодей обладает голосищем, перекрывающим пушечные залпы, да и за словом в карман не лезет; ты же знаешь, он не пишет своих речей, а придумывает на ходу и всегда бьет насмерть. Вот и представь: если начнется словесная дуэль и ты в ней проиграешь, а проиграешь ты наверняка, то наша песенка спета: он поднимет мятеж в Конвенте, и все мы будем перерезаны!

— Бийо прав, — задумчиво произнес Робеспьер, — рисковать нельзя.

Все поплыло перед глазами Антуана. Он медленно поднялся, скатал в трубку свой доклад и швырнул его в камин.

Все вскочили. Амар изловчился и выхватил рукопись прежде, чем ее объяло пламя…

…В конце концов он уступил. Уступил, но с болью, и тяжелый осадок остался…

Поздно вечером, когда все успокоились, был составлен приказ, написанный на обрывке старого конверта, приказ, решивший дальнейшую судьбу фракции «снисходительных». Он был скреплен восемнадцатью подписями. Отказались дать визу лишь двое: Робер Ленде и старик Рюль из Комитета безопасности.

В шесть утра 11 жерминаля Дантон, Демулен, Филиппо и Делакруа были арестованы и отправлены в Люксембургскую тюрьму, где уже находились группа Шабо и Эро де Сешель с Симоном.

Но если в деле Эбера все кончалось с задержанием вожаков фракции, то в деле Дантона арест становился началом жестокой борьбы: децимвиры ожидали ее и ожидания их не были обмануты.