За утренним кофе Полина сказала:

— Гражданин представитель народа…

Сен-Жюст скривился.

— Сколько раз, милая хозяюшка, просил я вас называть меня попроще; можете выбрать любое из моих имен: Луи, Леон, Антуан или Флорель; или же произносить мое полное имя: Луи-Леон-Антуан-Флорель; но оставьте, черт возьми, эту официальность, иначе мы так и не станем добрыми друзьями!..

Полина опустила глаза.

— Мне неловко, гражданин представитель народа…

Ну как тут было не рассмеяться. Антуан испытывал самые теплые чувства к этой милой тридцатипятилетней вдовушке, такой внимательной и по-матерински заботливой; готовая предупредить его малейшее желание, он чувствовал, брось лишь намек, и она охотно стала бы его любовницей; но ему не нужна была любовница, и он не бросал ни малейшего намека, а она была не из таких, чтобы навязываться, и это он ценил в ней не меньше, чем ее заботливость и доброту; вот только эта чрезмерная уважительность его порой раздражала, но он старался быть терпимым, насколько мог.

— Итак, что вы хотели сказать мне, Полина?

— Видите ли, гражданин, я давно лелею мысль написать ваш портрет… — Женщина смутилась и снова опустила глаза. — Вы ведь такой заслуженный патриот, и мне было бы лестно… — Она окончательно смутилась, запнулась и замолчала.

— Мой портрет? — Сен-Жюст задумался. Не будучи тщеславным, он не испытывал особого желания любоваться своим обликом в бронзе, мраморе или на холсте; впрочем, его писали несколько раз: писал Грез, писал Прюдон, писал, и неоднократно, Давид; но ни один из этих портретов ему не нравился; даже такой мастер, как Давид, казалось, не мог схватить главного в его лице. Он с интересом посмотрел на Полину; ему было известно, что она занималась живописью, но он как-то мало интересовался ее творчеством.

— Ну что ж, — сказал он наконец, — я не против. Вот только времени у меня маловато — смогу позировать лишь урывками…

Да, с портретом пришлось повременить. В ближайшие недели Сен-Жюст не смог выкроить и часа для позирования: он дневал и ночевал в своем Бюро. Он даже бросил пробный шар: указав Комитету, что завален делами, предложил Бийо разделить с ним труд. Тот отказался. «Ты выдал себя, дружок, — подумал Сен-Жюст, — тем лучше». Он попытался размежеваться с Комитетом общей безопасности; несмотря на сопротивление Вадье, он отбирал материалы, в той или иной мере связанные с Батцем и его окружением.

— Зачем тебе это старье? — ворчал Вадье. — Ведь дело окончено, виновные наказаны, и все следует сдать в архив!

— Сдадим, когда придет время, — ухмыльнулся Сен-Жюст. — А пока закрывать дело рано: ведь самого Батца вы так и не взяли?..

В своих разысканиях он столкнулся с работой финансового ведомства. И пришел в ужас. Он, правда, и раньше относился с подозрением к Камбону, главному финансисту Конвента. Сколько раз предостерегал он от злоупотреблений выпуском необеспеченных ассигнатов! Теперь они падали все ниже, доходя до 50, 40, 30 процентов номинала; режим максимума не спасал положения.

«Гильотинируйте! — кричал Камбон. — Хотите покрыть расходы ваших армий — гильотинируйте. Хотите стабилизировать экономику страны — гильотинируйте, гильотинируйте, гильотинируйте!..»

Эти выкрики в устах умеренного лидера казались невероятными. Сен-Жюсту, называвшему максимум «подарком Батца», давно уже приходило на ум, что деятельность Камбона сильно отдает контрреволюцией. Теперь он нашел неожиданное подтверждение. В бумагах Бюро он обнаружил доклад одного из наиболее дельных агентов, сданный в канцелярию за день до прибытия Сен-Жюста в столицу. Агент обвинял американского посла Морриса в «покровительстве врагам общественного дела», поскольку он «помогал вывозить в Америку фонды, порученные ему аристократами». Сен-Жюст словно прозрел. Трансферты французских капиталов в Америку, когда неуклонно падает курс ассигнатов! Трансферты, которые конечно же не могли иметь места без пособничества Камбона… Итак, Камбон был в рядах самых беспощадных врагов. Но дело не ограничивалось этим. Одновременно, присматриваясь к деятельности мистера Морриса и всего представительства Соединенных Штатов в Париже, Сен-Жюст не мог не прийти и к другим весьма печальным выводам. Странно, но великая заокеанская республика словно забыла, что когда-то ее революция закончилась не без активного участия французских добровольцев. Во всяком случае, ее посол проявил себя недругом революционной Франции. После падения монархии мистер Моррис долгое время отказывался от сношений с новым режимом. А потом? Потом было не лучше. В нивозе, когда Франция находилась в особенно тяжелом положении, начались переговоры об американской помощи; они закончились безрезультатно: даже тулонская победа не вдохновила американцев на заем, которого добивался тогдашний министр Дефорг. И это в то время, когда американские дельцы проникали во Францию, получали паспорта у Революционного правительства, скупали произведения искусства и строили свой бизнес на трагически-тяжелом положении санкюлотов! И вот в заключение, эта афера с вывозом французских капиталов…

Вдумываясь в существо дела, Сен-Жюст представил себе несколько иной, чем раньше, аспект иностранного заговора. Нет, теперь в этом заговоре главную роль играли не Австрия и Пруссия: Луккезини и Гарденберг были готовы к переговорам о мире. Теперь на первое место среди врагов выходили Англия и… Соединенные Штаты. Но, в отличие от Питта, американские власти действовали более тонко. Мистер Моррис, словно забывший свои пророялистские симпатии, сегодня показывал видимость дружелюбия, не скупился на хорошие речи и заманчивые обещания; на деле же американские бизнесмены при посредстве предателя Камбона готовили новое мошенничество, куда более страшное, нежели дело Ост-Индской компании. И главной пружиной здесь оставался, по-видимому, все тот же Батц, точнее, псевдо-Батц, неуловимый иностранец Джемс-Луис Рис, который, быть может, потому и остается неуловимым, что скрывается в американском посольстве…

Чтобы проверить эту гипотезу, нужно было начать с тщательного обыска у американцев. Но Сен-Жюст понимал, что ставить этот вопрос сейчас преждевременно: вся свора в комитетах сразу поднялась бы на дыбы, что только осложнило бы положение соратников Робеспьера, тем более что Барер, ведавший внешней политикой, и Карно, все еще веривший в американскую помощь, боялись и пальцем тронуть всесильного мистера Морриса…

Эти размышления Сен-Жюста были прерваны новыми заботами крайне неприятного свойства.

Проблема тюрем беспокоила децимвиров уже с начала вантоза. Тюрьмы наполнялись гораздо быстрее, нежели революционное правосудие могло их разгрузить, и к концу прериаля число заключенных в Париже достигало восьми тысяч. В тюрьмах создавалась невероятная скученность, условия содержания ухудшались, и до властей все чаще стали доходить зловещие слухи о тайных сговорах и подготовке мятежей. В дни, когда Сен-Жюст одержал флерюсскую победу, Комитет предписал Эрману, главному комиссару гражданской администрации, сделать доклад о положении в тюрьмах и принять необходимые меры. Доклад оказался неутешительным. В нем указывалось, что тюрьмы нуждаются в быстрой и эффективной «очистке». Но как производить эту «очистку»? Группа Бийо считала, что исключительно путем передачи «мятежников» в Революционный трибунал; этот метод уже был испробован к тому времени, когда Сен-Жюст, прибывший в столицу, оказался втянутым в дискуссию.

16 мессидора был прочитан рапорт Эрмана о положении в Люксембургской тюрьме — самой большой из тюрем Парижа. Сен-Жюст, не принимавший участия в общем разговоре, сидел задумавшись за своим столом. Вдруг лицо его просветлело.

— Эврика! — воскликнул он. — Минуту внимания, коллеги!

— Что такое? Что нашел? — спросил Барер.

— Нашел средство быстро разгрузить тюрьмы. И не без пользы. И одновременно средство безболезненно закончить борьбу с «подозрительными».

— Безболезненно? — удивился Барер.

— Вот именно. Но слушайте же. Тысячу лет дворянство подавляло народ феодальными вымогательствами. Аристократам помогали пиявки-скупщики и прочие богатеи.

— Это мы знаем, — сморщился Барер. — Давай дело.

— Будет и дело. Мы ведь испытываем постоянную необходимость в большом количестве физического труда: нужно проводить дороги, восстанавливать разрушенные здания, чинить мосты в прифронтовой полосе и создавать условия для прохода артиллерии, конвоя, транспорта, армий.

— А при чем здесь тюрьмы? — удивился Карно. — Все это осуществляется реквизицией рабочей силы соседних районов.

— В том-то и беда. Мы отрываем ремесленников и крестьян от их постоянных, необходимых для победы работ, когда можно использовать совсем иные и немалые резервы.

— Это куда же ты клонишь? — подозрительно спросил Ленде.

— И вы еще не поняли? Тысячу лет наш народ нес тяжелую барщину в пользу господ. Почему бы теперь, когда феодализм уничтожен, бывшим господам не возместить хотя бы часть этой барщины? Вместо того чтобы кормить дармоедов-заключенных, организуйте поселения, огородите их частоколом, обеспечьте конвой, и пусть эти белоручки поработают на благо проданной ими родины!

Сен-Жюст был в ударе. Он говорил с воодушевлением. Когда он кончил, в зале воцарилась тишина.

— Я думаю, перейдем к очередным делам, — сказал Ленде.

— А мое предложение? — удивился Сен-Жюст.

Все переглянулись.

— Растолкуй-ка ему, Барер, — сказал Карно.

— Подумай, о чем ты говоришь, — затараторил Барер. — Ведь мы не вандалы. Предложенное тобой недостойно французов. Эти преступники могут быть лишены политических нрав, присуждены к смерти, но никто в свободной стране не подвергнет их пытке. А то, о чем ты говоришь, хуже пытки: их образование, воспитание, отсутствие навыков к труду, их нравы, наконец, не позволяют нам так издеваться над ними. Мы не можем позволить себе поступать так, как Марий поступал в Риме…

— Пустомели! — с презрением сказал Сен-Жюст. — Марий был государственным умом, деятелем, каким никто из вас не станет никогда. Конечно, вы можете снабжать заключенных лучше, чем солдат, защищающих родину; вы даете им возможность месяцами жить в праздности и обжираться за счет голодающего народа, а потом отрубаете им головы на гильотине. Как это мудро!.. — Он расхохотался.

— Чего тебя разбирает? — возмутился Карно.

— Ни один из вас никогда не станет государственным деятелем! — повторил Сен-Жюст. — Люди грядущего будут смеяться над вашей сентиментальностью, вашей глупостью и вашей жестокостью…

День спустя к нему подошел Бийо с каким-то листом.

— А ну подпиши.

Децимвиры, заваленные делами, часто подписывали документы но взаимному доверию, не читая. Точнее говоря, давали необходимые вторую и третью подписи тому, кто составлял документ и подписывал первым. Не вникая, Сен-Жюст сделал росчерк и собирался отдать, когда вдруг заметил, что подпись его является первой и единственной. Удержав бумагу, он стал внимательно ее читать.

— Что за черт, — сказал он, — но ведь здесь перечислены сто пятьдесят четыре человека! Их передают в Революционный трибунал?

— Это заговорщики Люксембургской тюрьмы, — уточнил Бийо.

— И все они будут казнены? — осведомился Сен-Жюст.

Бийо переглянулся с Барером и развел руками.

— Нет, я не подпишу такого.

— Но ты ведь уже подписал, — хихикнул Барер.

Сен-Жюст разорвал лист, скомкал и бросил в корзину.

Бийо безуспешно пытался ему помешать.

— Оставь, — сказал Колло, — он прав. Сегодня Эрман явно переборщил: подобный указ профанирует наказание; осудить и казнить в один день сто пятьдесят четыре человека трудно, да и у зрителей притупится восприятие.

— Есть простой выход, — сказал Бийо. — Разделим их на три партии и пропустим в три дня; тогда в среднем придется по пятьдесят человек в день, а это, как показали «красные рубахи», вполне допустимая норма.

— Верно! — обрадовался Барер.

Сен-Жюст встал и, не говоря ни слова, вышел из зала.

В этот день он записал в своем блокноте:

«Революция окоченела, все принципы ослабли; остались красные колпаки, прикрывающие интригу. Террор притупил преступление, как крепкие напитки притупляют вкус. Очевидно, еще не настало время делать добро. Частные меры — паллиатив. Нужно ждать всеобщего зла, настолько большого, чтобы общественное мнение испытало необходимость истинных мер, ведущих к добру…»

Кровавая жатва мессидора. Смерть без фраз. «В те дни, — вспоминал Фукье-Тенвиль, — головы летели, словно куски шифера». То были страшные дни агонии революции, царство «святой гильотины». За сорок пять дней Революционный трибунал вынес столько же смертных приговоров, сколько за пятнадцать предшествующих месяцев. Поскольку зал суда не мог вместить огромные партии подсудимых, занялись его быстрой перестройкой. Роковое кресло заменили рядами скамей, которые вытеснили не только зрителей, но и судей, заставив их забиться в угол зала. Быстрей, быстрей, еще быстрей. Судьба человека завершалась с такой быстротой, что дух захватывало: в пять утра его арестовывали, в семь переводили в Консьержери, в девять сообщали обвинительный акт, в десять он сидел на скамье подсудимых, в два часа дня получал приговор, в четыре оказывался обезглавленным; на всю процедуру от ареста до казни уходило менее полусуток!..

Судебные ошибки никого не волновали, заниматься ими было просто некогда. Сын погибал вместо отца, отец — вместо сына, легко путали братьев, а если у осужденного имелся однофамилец, то иной раз отправляли на гильотину и его, исходя из посылки, что виновным может оказаться любой. И вот что казалось особенно странным. «Национальная бритва» должна была снимать головы аристократам, разного рода «бывшим», представителям двух прежних привилегированных сословий, иначе говоря, врагам народа; на деле же подавляющую часть осужденных представлял сам народ, рабочие, ремесленники, вся несчастная трудовая беднота, ради которой в первую очередь развивалась и углублялась революция…

…Постепенно Сен-Жюст привык и стал подписывать эти страшные ордера, почти не читая. Он подписывал потому, что старался действовать по плану, который принял вместе с Неподкупным, и еще потому, что подписывали все, даже те, кто некогда отказался дать визу на арест Дантона. Закон 22 прериаля словно провел незримую колею, по которой шли не размышляя, ибо свернуть было некуда, а показать себя противостоящим закону значило погибнуть. Он не только подписывал, но иной раз и лично допрашивал заключенных, прежде чем отправить их в Трибунал, и его глубоко изумляла их покорность, словно бы полное равнодушие к своей судьбе. Он шел на все это, желая освободить Неподкупного от большей части бремени и ответственности и одновременно рассчитывая выиграть время, чтобы довести до конца свое расследование и сокрушить врагов прежде, чем они сокрушат революцию. Но расследованием он заниматься не мог, как не мог продолжать работы над республиканскими учреждениями, не мог потому, что не оставалось ни времени, ни сил, потому, что пришло какое-то отупение, равнодушие, из которого, казалось, выйти было уже невозможно. Временами его охватывало отчаяние. Жить не хотелось. И тогда он писал:

«Ныне молю Провидение о смерти как о благе, ибо не в силах долее оставаться свидетелем злодейских сговоров против родины и человечества. И что потеряю я с этой жалкой жизнью, в которой осужден прозябать как беспомощный очевидец, если не сообщник преступления?..»

Кровавая жатва мессидора. Смерть без фраз.

Критическим днем для него стало 2 термидора. Придя в Комитет, он застал там Бийо, Карно и Приера. Бийо только что подписал постановление Эрмана; за ним приложили руку остальные. Это был приказ, отправлявший в Трибунал 49 заключенных Кармелитской тюрьмы. Сен-Жюст давно перестал удивляться количеству жертв; он молча поставил свое имя. Смерть без фраз. Потом поднялся на второй этаж, в свое Бюро, и погрузился в бумаги. Часа через два вошел секретарь.

— Гражданин, тебя хочет видеть твоя кузина.

Он плохо знал свою боковую родню, двоюродных братьев и сестер, он едва помнил их имена.

— Как она назвалась?

— Она предъявила документы. Ее зовут гражданка Ламбер.

Он встречал нескольких Ламберов, но ни один из них не принадлежал к его родственникам. Впрочем, конечно же это фамилия ее мужа…

— Цель визита?

— Она хочет поговорить с тобой о семейных делах.

О семейных делах? Уж не с матерью ли беда?.. Они так плохо расстались тогда, в последний раз…

— Пусть войдет.

Она вошла, глядя прямо на него. Впрочем, он не увидел ее глаз: лицо «кузины» покрывала густая вуаль. Она была одета в черное, волосы прикрывал шелковый чепец.

— Кто вы?

— Вам ведь сообщили мое имя.

Голос ее показался странно знакомым. Неужели… Нет, он сразу прогнал эту мысль.

— Зачем вы солгали?

— Это не имеет значения.

Он взялся за колокольчик. Она умоляюще протянула руки.

— Подождите, прошу вас… Я уйду через пять минут. Кузиной вашей я назвалась, понимая, что иначе вы меня не примете…

— Действительно, я не принимаю просителей, для этого есть канцелярия. Но коли уж пришли, говорите.

Она не сразу заговорила. Она долго смотрела на него, так долго, что он снова потянулся к звонку. Тогда она сказала:

— Я пришла просить о справедливости.

— Выражайтесь яснее.

— Мой возлюбленный — честный патриот. Он случайно попал в группу заключенных Кармелитской тюрьмы, список которых у вас.

— Откуда вам это известно?

— Это неважно… Умоляю вас, пощадите!..

— Вы обратились не по адресу. От меня их судьба уже не зависит.

— Уже… Значит, вы подписали их передачу в Трибунал?

— Мне нечего больше сказать вам.

Она сорвала вуаль и сбросила чепец. Золотые локоны рассыпались по плечам.

— Тереза!..

Она заломила руки в отчаянии.

— Антуан, умоляю во имя нашей былой любви, помоги мне… Спаси его, и мы оба будем благословлять тебя всю жизнь!..

— Но я правда же ничего не могу сделать. Я бессилен…

Глаза ее сверкнули ненавистью.

— Я знала, что ты так ответишь. Ты всегда был бесчувственным, холодным как лед. Все вы злодеи и кровопийцы, не знающие пощады! Я проклинаю вас, палачи, и тебя, тебя в первую очередь!..

— Ты сама хочешь угодить на гильотину?

— Но раньше погибнешь ты, негодяй!

— Ты пришла, чтобы убить меня?

— Да. — В руке ее сверкнул нож, выхваченный из-за корсажа.

Он рванул рубашку. «И что потеряю я с этой жалкой жизнью, в которой осужден прозябать, как беспомощный очевидец, если не сообщник преступления?..»

— Вот моя грудь, пронзи ее…

Она отпрянула.

— Нет, не могу. Ведь я любила тебя… — Нож покатился по ковру. — Звони же, подлец, пусть меня схватят, и я умру с ним…

Сен-Жюст вдруг пошатнулся и упал на колени.

— Прости меня, Тереза, прости за все зло, что я причинил тебе. Прости за себя, за своего любовника, за разрушенное счастье… Сейчас тяжелое время. Но оно пройдет. И ты еще будешь счастлива…

Она стояла застывшая и немая, с широко раскрытыми глазами.

— Иди же с богом, — тихо сказал он. — Больше я ничего не могу для тебя сделать…

Он слышал, как она быстро шла по коридору, потом по лестнице, и вот стук ее каблуков совсем стих. А затем вдруг раздались другие шаги. Вошел Лежен. Мгновенно охватив взглядом коленопреклоненного и нож, валявшийся на полу, он дико завопил:

— Держите убийцу!

— Стой! — воскликнул Сен-Жюст. — Не смейте трогать ее!..

Гражданку Ламбер не догнали. Но Лежен поспешил спуститься в Комитет и обо всем рассказал Колло. И Колло тут же составил приказ, в который вложил всю ненависть к Сен-Жюсту: «Настоящим предписывается по просьбе гражданина Сен-Жюста арестовать и отправить в Революционный трибунал женщину, назвавшую себя Ламбер, поскольку она пыталась убить названного гражданина».

Прочтя приказ, Сен-Жюст нахмурился.

— Ведь я же ни о чем не просил тебя, Колло.

— Ты или твой Лежен — какая разница, — ухмыльнулся Колло.

Узнав обо всем, Бийо-Варенн смеялся до упаду:

— Лавры Марата ему, как и Робеспьеру, не дают спать… Тот откопал где-то маленькую Рено, этот нашел крошку Ламбер…

Он же был невозмутим. Не имея возможности отменить приказ, он вычеркнул слова «и отправить в Революционный трибунал». Пусть, по крайней мере, несчастной не угрожает смерть…

Это событие произвело в нем перелом. Словно сбросив с глаз пелену, он вышел из оцепенения, в котором пребывал вторую половину мессидора. И отныне никакие угрозы или увещевания не могли заставить его прикладывать руку к убийственным приказам. В начале термидора появился список, предающий Трибуналу 14 «мятежников»; Сен-Жюст его не подписал. Затем последовал список в 48 человек; и под этим не оказалось его подписи. Наконец, в Революционный трибунал направили сразу 300 человек; это постановление стало кульминацией «великого террора». И его Сен-Жюст отказался визировать. Он вдруг почувствовал себя необыкновенно легко. Нет, враги не сломили и не сломят его волю. Вместе с Робеспьером и Кутоном он выведет республику из кровавого кризиса. И не во имя смерти, как желают они, а во имя жизни, новой жизни. Но для этого нужно жить. И он записал в своем блокноте: «Не следует, чтобы защитники истины погибали, борясь за общее благо с софизмами преступлений. Хорошо сказать, что они умерли за родину; но еще лучше, чтобы они жили и законы поддерживали их. Возьмите же их под защиту от мести Иностранца!..»