1

Лазар Карно улыбался.

Его твёрдое, надменное лицо, обычно казавшееся вытесанным из камня — чем, кстати говоря, господин директор очень гордился, — сейчас напоминало хитрый лик Мефистофеля. Он подошёл к венецианскому зеркалу, занимавшему треть стены его обширного кабинета, несколько секунд всматривался в своё изображение, небрежным жестом поправил волосы, чуть тронул трёхцветную ленту на груди и снова сел к столу. Он был доволен.

Что доволен — счастлив: он испытывал полное удовлетворение, редкое удовлетворение провидца — он оказался абсолютно прав, и не в каком-либо второстепенном вопросе, а в проблеме государственного масштаба. Мало того. Он явился спасителем отечества — так когда-нибудь и напишут историки, трактуя эту его акцию. Он с самого начала чувствовал и понимал, к чему идёт дело. Он один боролся со своими четырьмя коллегами наивными простофилями, которые чуть не затянули веревку у себя на шее. Он сумел вырвать согласие резонера Ребеля, подыгрывавшего врагам своей «беспристрастностью». Он сумел изолировать этого прохвоста Барраса, плетущего интриги в собственном доме. Своей железной решимостью он подвигнул законодателей на принятие необходимых мер, сплотил разумных, устрашил слабонервных — и вот результат: один из слабонервных не выдержал… Впрочем, слабонервный ли этот «Арман»? Или просто интересант? Или, быть может, предатель по самой своей натуре?…

…Когда Карно получил письмо за подписью «Арман», так, не письмо, а наспех измаранный листок, полный тревоги и не вполне ясных намёков, — он не бросил его в камин, как всегда поступал с анонимными посланиями; чутьё государственного человека подсказало ему, что это не обычная попытка выудить у правительства жалкую подачку.

Он принял «Армана», имел с ним длительную беседу, вынудил его полностью раскрыться, назвать своё действительное имя и все другие имена…

Карно посмотрел на часы, пододвинул бювар, взял чистый лист и написал:

«Гражданин министр! Посылаю к вам гражданина Гризеля. Он желает говорить с вами сегодня же вечером. Прошу вас выслушать его. Привет и братство. Карно».

Было 9 часов вечера 15 флореаля (4 мая).

2

Однажды, ужиная в кафе Кретьена, Дарте обратил внимание на молодого офицера, беседовавшего за соседним столом с несколькими товарищами и, между прочим, высказывавшего довольно смелые мысли.

Дарте прислушался, а затем и присмотрелся.

Офицер понравился ему. У него было красивое, открытое лицо, а оппозиционность правительству не вызывала сомнений — в этом Дарте окончательно убедился, несколько раз побеседовав за рюмкой вина со своим новым знакомым.

Капитан Гризель служил в Гренельском военном лагере под Парижем. Он, как и его товарищи, возмущался политикой Директории и оплакивал трагическое состояние родины под властью «кучки плутократов и негодяев».

В то время Равные завершали структурное оформление заговора и испытывали нехватку в людях. Особенно остро нуждались они в военных агентах и разыскивали их повсюду. Дарте, бывший одним из военных инспекторов, возблагодарил небо за новое знакомство. Молодой капитан, полный «священного огня» и обладавший, по его словам, большим влиянием на своих товарищей, показался ему весьма подходящим кандидатом на должность военного агента, тем более что заговорщики ещё не нащупали связей с Гренельским лагерем, поддержка которого им была очень нужна.

Ближайшее будущее показало, что Дарте не ошибся в выборе.

Капитан Жорж Гризель был весьма расторопен и деловит. Во время каждой новой встречи он с пылом рассказывал об успехах своей агитации, чуть ли не весь военный лагерь был распропагандирован и перешёл на сторону Равных.

Дарте не мог нарадоваться на своего талантливого агента. Он искренне привязался к Гризелю, всячески нахваливал его среди своих сообщников и в конце концов добился того, что и другие члены Тайной директории, несмотря на всю свою осторожность, стали относиться к гренельцу как к своему человеку. Его практически уравняли с такими проверенными в революции людьми, как Жермен, Фион и Россиньоль, и стали приглашать на все важные совещания…

3

Когда в голове Гризеля зародилась мысль об измене?

Что стало побудительным толчком к роковому решению?

Скорее всего, он никогда не был, да и не мог быть идейным сторонником Равных: человек молодой, суетный, рвущийся к успеху и благополучию, разошедшийся с «недооценившим» его правительством, он меньше всего думал о «всеобщем счастье». Знакомство с Дарте дало Гризелю возможность вдоволь «пофрондировать» и беспрепятственно излить своё недовольство. Но когда он по неосторожности заговорщиков оказался причастным к самым сокровенным тайнам, он быстро сообразил, что это не его стезя, не менее быстро понял, какие выгоды сможет извлечь, выдав заговор Директории…

4

Выслушав рассказ Гризеля, министр полиции Кошон в первый момент не поверил своим ушам. Ему показалось, будто он только что познакомился с сюжетом некоего фантасмагорического романа, который, правда, был позабористей знаменитой «Утопии» сэра Томаса Мора.

Однако тут же министр стряхнул с себя подобное ощущение и воспринял всё с подобающей серьёзностью. Он понял, что ему не лгут. Слишком уж хорошо знал рассказчик все тонкости дела, слишком уверенно, слишком правильно и чётко произносил имена, часть которых была хорошо знакома министру. Нет, выдумать такого было нельзя. А главное, теперь становилась абсолютно понятной причина дезертирства в войсках, брожения в предместьях и тех смутных слухов, которые уже давно ходили но столице. Значит, и правда, наряду с Исполнительной директорией существовала некая другая «Директория», пытавшаяся соперничать с официальной и готовая со дня на день вступить с нею в открытый бой!..

— Нужно спешить! — уверял Гризель. — Ещё день-два, и может быть поздно!

Теперь он подогревал правительство, стремясь, чтобы с заговором было покончено как можно быстрее: он понимал, что победа Равных стала бы его гибелью.

Но старания Гризеля были излишни. Карно, его единомышленники, министр и чины полиции и без него прекрасно понимали, что любое промедление может оказаться невозместимым.

И всё же, засосанный бюрократической рутиной, полицейский аппарат сработал не сразу и сработал неточно.

5

Гризель сообщил, что важное заседание, на котором будут присутствовать все вожаки, состоится на площади Пик, в квартире Друэ, вечером 19 флореаля; именно этим вечером жандармы и накроют заговорщиков.

Как волновался предатель, когда, находясь среди своих «единомышленников», ждал прихода полиции! Пытаясь скрыть своё беспокойство, он часто брал слово, шутил, каламбурил, настаивал на самых быстрых и радикальных решениях. И вместе с тем, будь члены Тайной директории чуть наблюдательнее, они заметили бы: он всё время поглядывал на часы и будто к чему-то прислушивался…

…Полиция явилась слишком поздно, когда все уже разошлись; понимая, что арест двоих спугнул бы всю компанию и мог лишь испортить дело, сыщики во главе с Кошоном предпочли ретироваться.

Министр решил было повторить налёт следующим вечером, 20 флореаля; но Гризель отговорил его, посоветовав отсрочить акцию ещё на день: он проведал, что на заседании 20 флореаля Бабёфа не будет. Именно на этом заседании он и узнал, что заговорщики в полном составе соберутся на следующее утро в квартире Дюфура, в то время как Бабёф и Буонарроти в другом месте, на тайной квартире у Тиссо (улица Гран-Трюандери, дом № 21), будут заняты окончательным редактированием «Акта о восстании». Тогда-то, полагал Гризель, отправив два сильных отряда, можно будет арестовать всех и одновременно захватить важные бумаги…

Министр полностью согласился с доносчиком.

Проведение операции на улице Гран-Трюандери было поручено одному из опытнейших полицейских — инспектору Доссонвилю.

6

Член Исполнительной директории Поль Баррас пребывал в жестоком душевном смятении.

За последние недели его отношения с коллегами сильно осложнились; он чувствовал, что ему не верят и всё время что-то скрывают. Особенно этот надутый индюк Карно.

Баррас не любил Карно и боялся его. Хотя в термидоре II года они оба выступали в одной упряжке антиробеспьеровского переворота, но до этого… Спесивый Карно, сей «организатор побед», как он гордо себя величал, постоянно выставлял напоказ свои чистые руки, хвалился своей скрупулезной честностью и публично порицал его, Барраса, как взяточника и казнокрада… Поль Баррас никогда не строил из себя неподкупного, но он прекрасно знал, что и «организатор побед» даже во время кровавого II года якшался со спекулянтами, недобросовестными поставщиками армии и тому подобной сволочью — за что же ему было презирать такого человека, как Баррас, слепленного из того же теста?… Впрочем, всё это в прошлом. А теперь…

Теперь Карно заигрывает с роялистами и готовится совершить новый контрреволюционный переворот — в этом у Барраса не оставалось ни малейших сомнений. Сам он, Поль Баррас, далеко не был пламенным революционером. Но явная контрреволюция его удручала — она была ему просто ни к чему, он достаточно убедился в этом в дни вандемьера. Ну что ж, действиям соперника он противопоставит собственную стратегию…

Через своих осведомителей Баррас давно уже в общих чертах знал, к чему готовятся заговорщики. И, продолжая лавировать, он снова и снова искал личных встреч с ними.

Вечером 20 флореаля через своего старого знакомого генерала Россиньоля он опять попытался связаться с бабувистами. На этот раз господин директор отказался от всяких экивоков. Он предложил революционному генералу на выбор: либо он, Баррас, вместе со своим штабом присоединится к готовящемуся восстанию, либо заранее сдастся в качестве заложника.

Баррас не подозревал, что участь бабувистов уже решена.

Тайная директория не дала ответа на его предложение: она не успела этого сделать.

7

Инспектор Доссонвиль испытывал двойственное чувство. С одной стороны, он конечно же был горд, что именно ему доверили поимку важного государственного преступника — это была большая честь и определённый залог быстрого повышения по службе.

Но с другой стороны, он… боялся. Да, этот видавший виды полицейский, опытный сыщик, испытавший много на своем пути, сегодня слегка трусил. Слишком уж необычным было всё дело — речь ведь шла о заговоре, который пронзил толщу общества, проник во многие сферы, и малейшая неточность в действиях полиции могла стать роковой.

Доссонвиль принял все меры, чтобы эту неточность исключить.

Ровно в десять утра 21 флореаля (10 мая) инспектор с полицейским отрядом подошел к улице Гран-Трюандери. По его распоряжению дом № 21 был оцеплен кавалерийским пикетом. Хотя всё это проделали почти бесшумно, на улице появились любопытные. Их оттеснили в переулки, сообщив, что собираются обезвредить матёрых грабителей.

И вот тут-то начались непредвиденные осложнения.

Согласно конституционным нормам, арест следовало производить в присутствии мирового судьи. Это было предусмотрено Доссонвилем. Он заранее договорился с мировым судьёй района и теперь отправился к нему на квартиру. Каково же было его удивление, когда этот человек, вчера ещё бодрый и здоровый, сегодня оказался совершенно больным!.. Предвидя разное, Доссонвиль запасся и другими адресами. Но второй мировой судья встретил его бранью и сказал, что никуда не пойдёт.

— Я донесу о вашем отказе министру! — возмутился Доссонвиль.

— Доносите, — ответил судья. — Можете прибавить, что я не пошёл за вами потому, что не перевариваю шпиков.

Третий судья также отказался.

Инспектора прошиб холодный пот.

Время шло быстро и уже приближалось к одиннадцати, в квартале становилось людно, и всё труднее было сдерживать толпу. А четвёртый судья жил очень далеко…

Но тут сыщику повезло: он встретил мирового судью по пути, и тот согласился «выполнить свой долг».

У Доссонвиля на руках был план дома; он заранее изучил расположение подъездов, лестниц, комнат. Оставив часть полицейских на площадке, он с пятью помощниками поднялся к квартире Тиссо и свернул в длинный тёмный коридор, в конце которого чуть белела дверь.

8

Уже несколько дней Бабёф скрывался в этой квартире. На собрании 20 флореаля он не был. Поздно вечером пришел Буонарроти и передал, что им обоим поручено отредактировать прокламацию с призывом к народу.

На следующий день предполагалось назначить восстание…

…Быстро прошла короткая майская ночь. Потушив лампу, Бабёф отодвинул бумаги. Заговорщики вновь — в который раз! — начали обсуждать проблемы восстания. От конкретных деталей переходили к мечтам. Как приятно было думать, что через день-другой всё останется позади и солнце Равенства воссияет над освобождённой страной!..

Но грезить некогда. Дело не ждёт. И снова, склонившись над столом, перебирает Буонарроти исписанные странички. Ему осталось совсем немного: переписать набело «Воззвание к французам». Он берёт чистый лист и сверху выводит:

«ПОВСТАНЧЕСКИЙ КОМИТЕТ ОБЩЕСТВЕННОГО СПАСЕНИЯ».

Затем, на следующей строке:

«Народ победил…»

Чу, что это?… Будто какой-то шорох… Нет, видимо, так, послышалось… Теперь нервы напряжены — всё время ждёшь чего-то…

Буонарроти искоса взглянул на Бабёфа. Тот, погружённый в работу, не шевелился.

«…победил, — продолжал писать Буонарроти, — тирании больше не существует, все свободны…»

В этот момент дверь распахивается во всю ширь.

На пороге — вооружённые полицейские.

Бабёф вскочил из своего кресла.

Он и Буонарроти обменялись быстрыми взглядами.

Буонарроти хотел было спрятать бумагу, которую только что начал переписывать, но, сообразив бессмысленность этого, бросил её на стол.

— С нами покончено, — спокойно сказал Бабёф. — Тирания может торжествовать.

…В это же самое время другой отряд полиции арестовал Дарте, Жермена, Друэ и остальных заговорщиков, собравшихся на квартире Дюфура.

9

Арестовав руководителей Равных, правительство захватило и весь их обширный архив.

Два дня старательные чиновники под руководством самого Карно разбирали бумаги.

В текстах прокламаций, листовок, записок мелькали новые и новые имена; владельцев их спешили разыскать и «обезвредить». Каждый день полицейские кареты доставляли в тюрьму аббатства десятки «преступников», большая часть которых ничего не слыхала о заговоре.

Вскоре арестованных оказалось двести сорок пять человек.

Тогда решили отделить «главарей» от «массы».

Бабёф, Буонарроти, Дарте и другие вожди были заключены в унылую башню Тампля, где четыре года назад ждал смерти повергнутый Людовик XVI.

10

Очутившись в тюрьме, Бабёф, как обычно в подобной ситуации, не потерял ни энергии, ни находчивости, он был готов к допросам.

Уже 23 флореаля (12 мая) министр полиции Кошон, рассчитывая на важные разоблачения, вызвал его к себе.

Но надежды министра были обмануты. «Главный преступник» держался с мужественным достоинством и выступил отнюдь не в роли просителя, вымаливающего пощады путем предательства.

На вопрос о целях заговора и своих сообщниках он сказал:

— Глубоко убеждённый, что существующее правительство является угнетательским, я готов был сделать всё, что в моих силах, для его свержения. Я вступил в союз со всеми демократами республики; долг не позволяет мне назвать хотя бы одного из них.

— Какими же средствами вы собирались достигнуть поставленных целей? — спросил Кошон.

— Против тиранов законны любые средства, — ответил Бабёф. И добавил: — Мне незачем сообщать подробности о средствах, которые были бы употреблены. Впрочем, они зависели не только от меня, мне принадлежал всего лишь один голос в совете борцов против тирании.

11

В тот же день он отправил письмо к членам Исполнительной директории, использовав все свои навыки по части «макиавеллизма правого дела».

Он обращался к противнику, пытаясь втянуть его в разговор на паритетных началах:

«Сочтёте ли вы, граждане члены Директории, ниже своего достоинства вести со мною переговоры на равных основаниях, как сила с силою? Вы убедились воочию, каким широким доверием я окружён! Вы убедились воочию, что моя партия вполне равносильна вашей! Вы убедились воочию, сколь велики её разветвления! Я более чем уверен, что это повергло вас в трепет».

Намекая на вандемьер, Бабёф утверждал: «Вы нуждаетесь в партии, которая бы вас поддержала. И если партия патриотов исчезнет, вы окажетесь лицом к лицу с роялизмом. Как вы думаете, что он с вами сделает, если вы будете одни против него?…»

Пугнув врага, трибун попытался призвать его к благоразумию: «Смерть или изгнание открыли бы мне путь к бессмертию… Но моё осуждение, но осуждение всех демократов ничего бы вам не дали и не обеспечили бы благо Республики». Он согласен допустить, что правители «временно заблуждались»; так не следует ли, в конце концов отказавшись от «крайностей», найти «разумный выход»? «Граждане члены Директории, правьте по-народному: это всё, о чем вас просят патриоты». Иначе говоря: освободите нас, станьте на путь демократии, и мы больше вас не тронем…

Номер, однако, не удался. Прошло время, когда две Директории могли выступать как равные державы; заговорщики были разгромлены, и правительство не собиралось вступать в переговоры с их повергнутым вождём.

12

Когда на ближайшем заседании директоров Карно огласил письмо Бабёфа, его коллеги удивленно переглянулись,

— Хитрец, — проворчал Баррас. — Говорит, что готов умереть, а сам пытается спасти свою жизнь…

Теперь гражданин Баррас всячески подпевал Карно; именно он, Баррас, отчаянно трусил и, как никогда, дрожал за свою шкуру: ведь он был скомпрометирован длительным флиртом с заговорщиками, он одно время даже серьёзно поверил в них, а вскоре после ареста Бабёфа Карно показал ему листок, на котором среди прочего были слова: «Убить пятёрку», иначе говоря, пятерых директоров. И хотя слова эти были замазаны чернильной кляксой, они явно проглядывали… «Убить пятёрку» — стало быть, и его, Барраса, в том числе… Он ждал от бабувистов признания и благодарности, а выходит, в случае их победы получил бы пулю в лоб… Вот что значит садиться между двух стульев — теперь приходится судорожно оправдываться и отрекаться, отрекаться и лить всю возможную и невозможную грязь на голову этого проклятого Бабёфа и его дружков…

Не удостоив ответом реплику Барраса, Карно отшвырнул письмо в сторону — о нём нечего было и толковать. Гораздо больше волновало другое.

— Вызывает беспокойство казус Друэ, — сказал Карно.

«Казус Друэ» действительно не мог не вызывать беспокойства директоров. Популярный своим революционным прошлым, народный герой, узник Шпильберга, ныне член Совета пятисот, Друэ был тесно связан со многими видными деятелями администрации Директории. От него тянулся хвост к бывшим монтаньярам Конвента и к прежним термидорианцам, ныне занимавшим «левые» позиции, таким, как Тальен и Фрерон. Депутат Друэ был огражден юридическим иммунитетом, и требовалось особое решение законодателей для предания его суду. Конечно, — директора не сомневались в этом — подобное решение будет без труда получено. Но дальше? Как поведёт себя Друэ на процессе? Какие разоблачения сделает? Чьи имена назовёт?…

Баррас беспокойно ёрзал в кресле. В этом вопросе он был полностью солидарен с Карно.

— Уничтожить мерзавца! — вдруг прорычал Летурнер. Ребель только пожал плечами и пытливо посмотрел на Карно. Уничтожить! Нет, подобные дела так не решаются. Уничтожить можно какого-нибудь Бабёфа или Дидье — отребья общества, но не депутата Друэ… Впрочем, при сложившейся ситуации и Бабёфа уничтожить не так-то просто…

— Друэ — депутат, — подсказал Ларевельер.

— В том-то и дело, — подхватил Карно. — Но здесь, если вдуматься, есть и некое преимущество для нас. Друэ — депутат; его, следовательно, может судить только Верховный суд республики. А это даёт нам возможность постановить, что и все прочие заговорщики, как связанные с Друэ, подсудны лишь Верховному суду…

Директора снова переглянулись. «Ну и хитёр же, бестия, — подумал Баррас, — он сразу отрезает им все пути к спасению».

Действительно, Верховный суд республики занимался только делами государственной важности, причём решал их окончательно, без права апелляции и пересмотра; кроме того, по положению Верховный суд должен был заседать вне Парижа, что уменьшало опасность выступлений санкюлотов столицы в защиту заговорщиков.

— Быть по сему, — резюмировал Ребель.

— Пусть так, — согласился Ларевелъер.

— Да, пожалуй, это наилучший выход, — подтвердил Летурнер.

Баррас ничего не сказал. У него были свои планы в отношении депутата Друэ. Но общее решение относительно Верховного суда понравилось и ему.

13

Допросы, очные ставки, просмотр документов Равных и показания Гризеля дали возможность Директории представить себе размах заговора, понять, что Бабёф и его соратники мыслили политический переворот лишь как начало коренной экономической и социальной перестройки общества; обнародовав результаты предварительного следствия, правительство вызвало панический страх всего буржуазного населения страны и сумело использовать этот страх, чтобы на гребне его окончательно добить демократов. Не только в Париже, но и в Аррасе, Рошфоре, Бурже и многих других городах начались аресты и судебное преследование бабувистов и всех иных лиц, стоявших по каким-либо соображениям в оппозиции к Директории, Провинция, сбитая с толку реакционной печатью, представлявшей Бабёфа «извергом», присоединила свои вопли к хору проклятий собственников и дельцов столицы.

В этих условиях сторонники движения, оставшиеся на воле, оказались беспомощны. Те из вождей, которые не были арестованы, поскольку Гризель не знал их имен, — Сильвен Марешаль, Дебон и другие, — поспешили смолкнуть и ничем не выдавали своего существования; только Феликс Лепелетье из своего убежища, бывший мэр Паш, да оставшийся на свободе Антонель осмелились говорить о деле Равных; впрочем, Антонель делал это не вполне удачно, вскоре он был также арестован и присоединён к другим узникам.

14

Рядовые демократы были более решительны и даже попытались освободить вождей.

Первая попытка была сделана через две недели после ареста Бабёфа — 7 прериаля (26 мая); её участники хотели, договорившись с солдатами караула, поднять народ и открыть двери Тампльской тюрьмы, но действия их были пресечены полицией.

В термидоре тайное общество «Французских Дециев» столь же безуспешно пыталось расшевелить санкюлотов ради спасения пленных республиканцев.

Наиболее серьёзное и массовое движение произошло в следующем месяце — фрюктидоре.

Но ещё до этого вдруг разрешился — и притом самым приятным для Директории образом — «казус Друэ».

15

30 термидора (18 августа) по Парижу разнеслось известие: «Подсудимый Друэ бежал».

Бежать из тюрьмы Аббатства? При двойной охране? При бдительном надзоре самого Карно? Это казалось невероятным.

— Почему его не поместили в Тампль, как остальных вожаков? — возмущался Летурнер. — Из Тампля бы он не сбежал!..

Прочие директора молчали. Баррас ехидно улыбался. Ему-то всё было хорошо известно — он сам был и автором мастерски проделанного трюка…

Позднее утверждали, что Друэ бежал с помощью привратника-республиканца; пусть так, но ведь этого «республиканца» подкупил он, Баррас! И вовсе не бежал Друэ, а спокойно вышел из ворот тюрьмы; его было остановил патруль, но затем отпустил: начальник патруля был посвящён в дело…

— Расследовать! Здесь нечисто! — надрывался недогадливый Летурнер.

Для приличия поискали, но конечно же не нашли.

Все знали, что побег устроен директором Баррасом при молчаливом согласии Карно. Баррас (да и Карно) предпочли не рисковать своей репутацией и обойтись без Друэ…

16

Побег депутата Друэ не изменил правительственного решения о порядке суда над бабувистами.

Спокойный и мирный город Вандом был избран местом заседания Верховного суда, в городе были достаточно обширные казармы, а среди жителей числ имелось сравнительно немного «подозрительных» лиц. Наводнив Вандом войсками и превратив его в подлинный военный лагерь, министр полиции отдал распоряжение, чтобы 9-10 фрюктидора (26–27 августа) все обвиняемые были доставлены к месту процесса.

17

Власти постарались сделать этот путь для Бабёфа и его соратников подлинно крестным путем.

Обвиняемых, словно хищных зверей, везли в железных клетках, всюду выставляя на глумление толпы, которой заранее внушалось, что перед ней — опасные злодеи и воры, пытавшиеся утопить республику в крови и разграбить её достояние. Грубые офицеры эскорта поощряла толпу подчёркнуто бесчеловечным отношением к своим жертвам. А за клетками следовали пешком близкие бабувистов — жёны и дети, — не пожелавшие покинуть их в беде.

Глядя сквозь решетку на эту пеструю вереницу, Бабёф тщетно искал глазами свою верную спутницу жизни. Как он хотел бы увидеть её сегодня! Её и Эмиля. Но он знал, что Виктория задержалась в Париже, пытаясь как-то пристроить младшего сына, крошку Камилла…

Невольно думалось о прошлом. Бедная семья! Бедная Виктория!.. Что дал он ей, что дал им всем, кроме вечной тревоги, страшной нужды, ужаса безнадёжности?… И всё же иначе он поступать не мог. И если бы всё началось сначала, он делал бы то же, что было сделано. Таков его жребий — ведь пришёл он в этот перевёрнутый мир наследником Кая Гракха!..

18

Уже в начале фрюктидора идея освобождения Бабёфа обсуждалась на улицах, в демократических кафе, на частных квартирах. Решение было единым:

— Надо выступить. Надо спасти патриотов. Через день после пересылки бабувистов в Вандом принялись за разработку плана нападения на Люксембургский дворец.

Вскоре повсюду заговорили:

— Гренельцы за нас. Гарский батальон, составленный из бывших солдат Полицейского легиона, — сплошь друзья Равенства. Солдаты Гренельского лагеря ненавидят Директорию и ждут сигнала. Надо дать его. Надо побрататься с ними и выступить вместе на защиту Бабёфа…

Кто пустил слух о гренельцах? Кто вселил надежду на единство действий? Позднее стало известно, что агенты министра полиции всячески содействовали этой версии и усиленно распространяли её. Одновременно, по приказу того же Кошона, Гарский батальон был выведен из Гренеля и заменён другой частью.

Но в тот момент патриоты не знали всего этого.

В кафе «Китайские купальни» они уже обсуждали состав будущего правительства. В него с Бабёфом и Жерменом, по мысли забывчивых парижан, должны были войти Тальен и Фрерон, ныне находившиеся в оппозиции к Директории.

И кто-то утверждал:

— С нами депутат Друэ. Он поведёт нас в бой!

А в это время депутат Друэ только и думал о том, как скрыться из Парижа…

…У патриотов нет оружия. Не беда: оружия предостаточно у гренельцев. Солдаты революции, соединившись с патриотами, станут непобедимыми: они разобьют и уничтожат ненавистного врага!..

…В ночь на 24 фрюктидора (10 сентября), собрав отряд в несколько сотен человек, патриоты двинулись к Гренельскому лагерю. Их вылазка не была тайной — убеждённые в близкой победе, они действовали открыто; военное начальство давно знало об их готовящемся походе и поощряло их. Они громко кричали «Да здравствует Республика!», пели революционные песни, и голоса их словно прорывали угрюмую тишину холодной осенней ночи.

Навстречу им вышел полковник Мало. Он не улыбался, как прежде; лицо его было тусклым и злым, а в руке сверкала обнажённая сабля.

— Кто такие?

— Ты не узнал нас, брат?

— Вы с нами, друзья!

— Да здравствуют драгуны! Да здравствует Мало!

— В бой на врага!

— Долой тиранов!

Мало оборачивается и отдаёт приказ:

— В сёдла! Руби!..

Драгунам не приходится повторять приказ.

Революционные песни смолкают; вместо них раздаются отчаянные крики и стоны…

…В ту ночь двадцать человек было убито. Арестовано сто тридцать два. Их судила специальная военная комиссия Тампля, вынесшая тридцать два смертных приговора без права апелляции. Среди осуждённых были прежний лионский мэр Бертран и три члена Конвента — Жавог, Юге и Кюссе.

19

Ни для кого не было тайной, что фрюктидорскую трагедию спровоцировала сама Директория. Карно, благодаря доносу Мало, заблаговременно знал о готовящемся выступлении. Желая полностью избавиться от демократов и сторонников равенства, он с помощью того же Мало и Кошона дал созреть и вылиться движению 24 фрюктидора и лишь после кровавой развязки доложил обо всем своим коллегам.

Ребель прикинулся обиженным:

— Надо было всё согласовать заранее с нами,

— Это не ваше дело; это забота военных, — высокомерно ответил Карно.

— И всё же… — попытался вставить слово Ларевельер.

— Уничтожить злодеев! — перебил его Летурнер.

Что касается директора Барраса, то он предпочел промолчать. Ранее содействовавший побегу Друэ, теперь он сделал всё для спасения своих старых друзей Тальена и Фрерона; и, разумеется, не из чувства дружбы, а исключительно руководимый инстинктом самосохранения.

20

Клод Жавог был одним из тех «железных комиссаров» Конвента, на плечах которых держалось Революционное правительство II года. Суровый и неподкупный, беспощадный к ажиотёрам и спекулянтам, друг и защитник санкюлотов, он твёрдой рукой проводил экономическую и социальную политику якобинцев в Лионе и Сент-Этьене. Заставляя платить богачей, он заботился о нуждах бедняков и, оперируя огромными суммами обложений, сам остался бедняком. Его любил народ и ненавидели собственники. Жавог чудом уцелел в термидоре и в прериале. Теперь, используя подходящий случай, враги решили свести с ним счёты…

…Жавога задержали вдалеке от Гренельского лагеря, в Монруже, где он зашёл в кафе, чтобы подкрепиться и отдохнуть. При обыске в его кармане был обнаружен перочинный нож; этого оказалось достаточно, чтобы написать в протоколе: «Гражданин Жавог задержан с оружием в руках». Подобная фраза означала смерть…

…Когда осуждённых вели на казнь, в толпе многие узнавали «железного комиссара».

— Смотрите, это депутат Жавог, наш защитник!

— За что же его хотят убить?

— За правду!..

Кто-то не выдержал и громко крикнул:

— Это кровавая бойня! Здесь истребляют честных граждан, подлинных патриотов!..

Конвойный полоснул смельчака саблей по лицу……Перед расстрелом их выстроили во рву. Жавог запел:

Вперёд, сыны отчизны милой! День нашей славы наступил…

И двадцать два голоса дружно поддержали припев «Марсельезы»…

Рука офицера, подававшего знак солдатам, судорожно застыла в воздухе: он никак не мог её опустить…

21

В Вандоме заключённых разместили в здании прежнего аббатства, превращённом в тюрьму. Здесь же должны были проходить и судебные заседания.

Но заседания начались не скоро — только через полгода после того, как Верховный суд взял дело Бабёфа в свои руки.

Главный обвиняемый постарался, чтобы эти полгода не пропали для его друзей понапрасну.

Прямо удивительно, как умел этот никогда не сникавший боец, даже находясь в тюрьме, в условиях бдительнейшего надзора и строгой изоляции, отыскивать единомышленников, устанавливать с ними связь и делать свой голос слышимым для сотен и тысяч людей там, на воле!

В Вандоме судьба вывела Бабёфа на Пьера Эзива, якобинца, видного патриота департамента, который поселил у себя на квартире семью Бабёфа и стал издавать специальный листок, статьи для которого писал сам заключённый трибун. Хотя подобная смелость не прошла Эзину даром — вскоре предписанием властей он был выселен за десять лье от Вандома, а затем и арестован, — но до этого Бабёф в сотрудничестве с ним успел сделать многое. Именно в газете Эзина была помещена декларация, в которой подсудимые выражали коллективный протест против незаконной передачи их дела в Верховный суд. Этой декларации Бабёф придавал большое значение. Стремясь сделать её достоянием широкой общественности, он добивался даже, чтобы она была опубликована и в столице. Разоблачая махинации правительства и выявляя их подоплеку, обвиняемые требовали — поскольку Друэ, из-за которого затеялась вся история, оказался вне сферы досягаемости юстиции — передать их дело обычному суду. Верховный суд отклонил протест, отклонил и второй, последовавший за первым.

Арест Эзина не привел к ликвидации его газеты: она продолжала выходить за подписью «гражданки Эзин», жены редактора, и столь же смело публиковала «мятежные» материалы. Газета имела широкое распространение не только среди граждан Вандома — её сотнями конфисковывали у солдат, размещенных в городе.

А в 1815 году Эзин напишет и издаст стихи, посвященные памяти Бабёфа, и начнёт их словами:

«Придёт день, когда народ отомстит за тебя…»

22

Судьба подсудимых решалась коллегией присяжных заседателей: от их ответа на вопросы, поставленные судом, зависел приговор. В вандомской судебной процедуре должно было участвовать шестнадцать присяжных, кандидатуры которых выдвигались по департаментам; однако по закону обвиняемым предоставлялось право немотивированного отвода определённого числа кандидатур. При умелом использовании этого права достигались важные результаты: достаточно было добиться, чтобы четверть состава присяжных благоволила к подсудимым, и козни врагов расстраивались, исчезала угроза рокового приговора.

Но добиться этого было нелегко; Бабёф тщательно обдумывал список присяжных, а остальные боролись за его претворение; борьба оказалась длительной и завершилась частичным успехом — по крайней мере, на троих из шестнадцати можно было рассчитывать; четвёртый оставался под сомнением…

23

Много времени уходило на письма.

Бабёф неутомимо писал. С семьёй он переписывался почти ежедневно и даже умудрялся воспитывать старшего сына Эмиля, следя за его поведением. Всегда строгий к себе, трибун Гракх стремился сделать из Эмиля подлинного наследника своих принципов и идей, достойного человека и гражданина.

«Я знаю, как ты проводишь время, — писал он 8 вандемьера (29 сентября). — Ты вечно у реки и на улице; мама часто вынуждена тебя разыскивать и обычно находит тебя резвящимся в компании отъявленных сорванцов. Сам ты мне об этом ничего не сообщаешь. Если бы ты совершал только хорошие и похвальные поступки, ты не стеснялся бы говорить о них и, конечно, без колебаний описывал бы мне в конце каждого дня, как ты его провел. Место ли тебе на улице, у реки и в компании дурно воспитанных бездельников? Эти последние дни я пытался найти причину, почему у тебя ничего не укладывается в голове. Теперь это меня больше не удивляет. Ты живёшь, ты думаешь, ты дышишь в атмосфере легкомыслия и праздности!.. Все люди, которые ведут подобный образ жизни, такие же, как и ты, невежды и шалопаи; это трутни в улье: пчёлы, т. е. труженики, дают мед, а другие его поедают. Ты уже большой мальчик: неужели ты не задумался над тем, что вот уже десять лет, как ты живёшь за счёт общества? Оно ссудило тебе средства на это, оно работало для тебя в надежде, что, когда ты станешь мужчиной, ты возместишь эти расходы и сам в свою очередь поможешь вырастить других маленьких мужчин, которые ещё не в состоянии работать наравне с другими. Как же ты сможешь этого достигнуть, если не хочешь ничему учиться?…» Чтобы наставления сыну приобрели наглядность, он вспоминает о собственном детстве: «Я прекрасно помню, что когда я был маленьким шалуном вроде тебя и начинал игру, то никакими силами нельзя было меня отвлечь от неё. Казалось, что я пригвождён к месту, и я считал, что, кроме игры, на свете нет ничего приятного. Но надо тебе сказать, что, как только я принялся за учение и сделал первые успехи, я стал находить в нём гораздо больше удовольствия, чем в общении с моими товарищами, и в конце концов бросил всё и стал только заниматься. Если ты только захочешь, то и с тобой произойдёт то же самое, и это соображение, а также то, что ты, конечно, не собираешься стать трутнем, заставляет меня думать, что ты примешь решение, которое больше способно меня удовлетворить… Заставь себя ежедневно отчитываться передо мной в том, как ты проводишь время. Эта обязанность, которую ты на себя возложишь, безусловно, вынудит тебя вести себя так, чтобы ты мог сообщать мне только хорошие вести, так как тебе будет больно посылать мне дурные». Бабёф напоминает сыну о его долге перед матерью: «Утешай её во всех ее горестях и старайся быть постоянно рядом с ней. Таким образом тебе удастся научиться чему-либо и в то же время выполнить свой долг хорошего сына». В заключение отец советует мальчику хорошенько усвоить полученный урок. «Чтобы ты лучше его затвердил, я сегодня им ограничусь. Перепиши и пришли его мне вместе с ежедневным отчётом в таком духе, как я тебе писал».

Это письмо, достойное Жан Жака, имело ежедневные продолжения. «Вчера ты поторопился с отчётом, которого я у тебя просил, — писал Бабёф-отец два дня спустя. — Ты удовольствовался словами: «Сегодня я, насколько хватило сил, старался сдерживать себя». Это очень хорошо, но мне из этого неясна мера твоих усилий. Какова была степень сдерживания?…

Если для успеха ты сделал лишь небольшое усилие, пока урок ещё свеж в памяти, то, едва он несколько потускнеет в твоем воспоминании, усилие твоё станет ещё меньшим. Сегодня он уже произведёт на тебя лишь незначительное впечатление, завтра ты о нём вовсе позабудешь. Вот что я вычитал из твоей простой фразы. Ты поймёшь отсюда, что я догадлив; не говоря мне всего, много ты не выиграешь… Итак, я советую тебе говорить мне всё, тогда я по-дружески смогу направить тебя, когда ты собьёшься с пути. Я не даю тебе иного задания, пока не расскажешь мне о своих в этом отношении намерениях: дело в том, что принимать на себя труд учить кого-нибудь стоит лишь тогда, когда вполне убеждён, что воспитанник этого достоин и что усилия не пропадут даром».

По-видимому, усилия даром не пропали, ибо уже в следующем послании Бабёф сообщал жене: «Последний урок Эмиля не так уж плох. Он довольно точно переписал то, что было задано. Когда переписываешь, нетрудно подражать тому, что видишь в подлиннике. Но я уже неоднократно говорил Эмилю, что это не даёт настоящих знаний. Принципы, принципы — вот что надо главным образом усвоить. Жду его ответа на моё вчерашнее письмо, чтобы вновь направить его на этот путь. Твои слова снова внушают мне надежду, что он исправится. Пусть только он не забывает, что недостаточно раскаиваться, плакать и хорошо вести себя в течение одного дня, но что надо принять твёрдое решение и на долгий срок. Передай ему, что я его целую и желаю всего хорошего. То же относится и к тебе».

По мере сил он ободрял преданную Викторию; вместе с записками ей доставляли и кое-какие продукты — Бабёф постоянно старался выкроить что-либо из скудного тюремного пайка, чтобы поделиться с семьей.

24

Переписывался он и с единомышленниками, оставшимися на свободе. Впрочем, многие из них вызывали у трибуна лишь горечь и сожаление.

В письме к Эзину от 26 фримера V года (16 декабря 1796 года) Бабёф анализирует причины неудачи, постигшей Равных, и приходит к выводу, что повинен в этом в первую очередь «плохой состав штаба». «Силы демократии были огромны», — утверждает трибун. «Навеки проклятая измена» никогда не привела бы к непоправимым результатам, если бы не отсутствие истинных вождей. «Наши помощники обратились в бегство, как только нас не стало, и, естественно, вслед за этим рассеялись все колонны».

Верил ли повергнутый Гракх в действительную неминуемость победы, которую сорвала лишь роковая случайность? Верил ли он в действительную огромность сил своих сторонников накануне восстания? Неужели не понимал он, что цифры, которые звучали на заседаниях Тайной директории, все эти тысячи и десятки тысяч, были сильно преувеличены и порой создавались разгорячённым воображением энтузиастов-агентов? Неужели не знал он, что после страшного разгрома прериальского восстания, разоружённые и загнанные в свои предместья, рабочие надолго выбыли из борьбы?

Кто ответит на эти вопросы? Во всяком случае, в лидерах своего «штаба», оставшихся на воле, он сильно разочаровался. И именно поэтому сам он так страстно стремился на волю, считая, что, появись он даже теперь во главе «колонн», и ещё многое можно исправить. Он постоянно думал о побеге и в январе 1797 года попытался его осуществить.

25

4 алювиоза (23 января) он отправил Виктории следующее зашифрованное письмо:

«Только один человек несёт караул в крайнем дворике. Надо привлечь его на нашу сторону. Мы возьмём его с собой в Париж. Он будет встречен как освободитель друзей народа. Надо, чтобы он заступил на пост от 6 до 8 часов вечера. Мы проследуем через дом, о котором вы знаете. Пусть в качестве первого сигнала наш освободитель в этот день, в полдень или позднее, напевая, просвистит мотив «Победа», а вечером, в нужный момент, раз за разом трижды ударит по земле прикладом своего ружья. Ответь мне через гражданку, о которой мы говорили».

К этому дню всё уже было подготовлено. С помощью нескольких примитивных инструментов, тайно полученных с воли, заговорщики умудрились проделать широкое отверстие в стене толщиной в шесть футов; проникнув во внутренний двор, они рассчитывали при содействии часового, о котором Бабёф писал Виктории, бежать из тюрьмы.

Но как раз накануне предполагаемого бегства заговорщиков временно перевели в соседнее помещение. Естественно, дыра была обнаружена. Охрану усилили. Надежда на побег исчезла.

26

В том же месяце Франция была взбудоражена новым событием: парижской полицией был раскрыт монархический заговор, в дальнейшем получивший известность под именем «заговора Бротье».

Аббат Андре Шарль Бротье, один из тайных эмиссаров Людовика XVIII, много месяцев вёл успешную тайную войну против Республики. Ему удалось создать ряд полулегальных организаций, которые, выступая под безобидными названиями, вроде «Филантропический институт» или «Друзья порядка», вербовали сторонников для контрреволюционного переворота. Центральным ядром этих организаций стал комитет, возглавляемый Бротье, бывшим морским офицером Дюверн де Прелем и отставным сановником Лавилернуа. Комитет Бротье при содействии депутатов-монархистов готовил военный мятеж против Директории, когда неосторожные действия одного из заговорщиков обнаружили и сорвали все планы роялистов.

Процесс по делу Бротье быстро разочаровал бабувистов, как и всех патриотов страны. Правительство отнеслось к разоблачённым монархистам с предельной мягкостью. Хотя сразу же стало ясно, что Бротье и Прель, получавшие щедрую помощь из-за рубежа, готовили своё чёрное дело на протяжении почти целого года, и хотя вожаки заговора, стараясь спасти жизнь, шли на весьма откровенные признания, следствие было быстро прекращено, а решение суда вызвало только недоумение и гнев честных республиканцев: один лишь Прель, ставший козлом отпущения, был приговорен к десяти годам тюрьмы; для Лавилернуа срок заключения ограничился годом, Бротье же и остальные заговорщики были оправданы.

Стало ясно, что Директория сражается с врагами слева и справа различным оружием: если против «террористов» она применяет остро отточенную сталь, то роялистов бьёт, подобно гладиаторам Коммода, мечом, изготовленным из дерева.

27

Процесс бабувистов начался 2 вантоза V года Республики (20 февраля 1797 года).

Длительные приготовления дали возможность правительству тщательно подобрать состав суда.

Председатель, гражданин Гандон, был хорошо известен как верный и исполнительный чиновник Директории. Ему было абсолютно неважно, кто прав, кто виноват, — он получал задание и делал всё для того, чтобы задание выполнялось и хозяева оставались довольны. Так и на этот раз он не собирался отступать или идти кружными путями — нужно было осудить «анархистов», и председатель заранее знал, что они будут осуждены.

Под стать председателю суда были и «национальные обвинители» Вейяр и Байи. Первый из них стремился стать депутатом и рассчитывал, что удачное проведение дела осуществит его мечту; второй, вне зависимости от всего остального, люто ненавидел «террористов» и мечтал о монархии, что делало его злобную запальчивость по отношению к Равным вполне искренней и достаточно впечатляющей.

На таких людей правительство вполне могло положиться.

28

Обвинение располагало свидетелями.

Среди них, разумеется, первое место занимал Гризель. Подсудимые пытались отвести этого «свидетеля», многократно напоминая, что он был доносчиком, имевшим корысть от своего чёрного дела, и вследствие этого по закону не мог выступать на суде. Но государственные обвинители придумали смехотворную уловку: они квалифицировали Гризеля не как «доносчика», а как «разоблачителя преступления», поскольку-де свой первый донос он сделал не полицейским, а самой Директории.

Кроме Гризеля свидетелями обвинения выступили многочисленные шпики и полицейские агенты, показывающие именно то, что от них требовали.

Здесь, правда, хозяев положения подчас ожидали весьма неприятные сюрпризы.

Солдаты бывшего Полицейского легиона Менье и Барбье за участие в беспорядках были приговорены к десяти годам тюрьмы. Им намекнули, что срок может быть сильно сокращён, если они дадут нужные показания по делу Бабёфа. Однако, доставленные в Вандом, оба не оправдали ожидания властей: они отказались от всего, что им было ранее внушено, приветствовали бабувистов как своих братьев и заверили, что сочтут за честь разделить их судьбу и славу.

29

Главный представитель защиты, Пьер Франсуа Реаль, был человеком умным, ловким, хорошо знавшим, что надо и чего можно желать в данный момент. В прошлом — заместитель прокурора Коммуны Шометта, в будущем — сановник и любимец Наполеона, он всего лишь несколько месяцев назад громил Равных в прессе и утверждал, будто Бабёф «получает деньги от Питта». Сегодня Реаль брался защищать бабувистов, поскольку видел, что процесс обещает быть громким и ещё больше упрочит его репутацию опытного и талантливого адвоката, а пренебрегать подобным конечно же не стоило.

30

Обвинительный акт, предъявленный Бабёфу и другим заключённым, гласил, что они «обвиняются в заговоре, имеющем целью уничтожение конституции III года, и свержение правительства, восстановление конституции 1793 года, уничтожение двух законодательных Советов, Исполнительной директории, гражданских и военных властей, вооружение одних граждан против других и грабёж собственности».

Представители прокуратуры уже с первых заседаний потребовали крови своих жертв.

— Здесь налицо преступный заговор, — утверждал обвинитель Вейяр, — который законы всех наций карают смертной казнью!..

Перед подобной угрозой подсудимым надлежало выработать единую тактику по отношению к суду. Это оказалось делом очень нелёгким.

31

Обвинение было выдвинуто против шестидесяти пяти человек; из них восемнадцать, в том числе Лепелетье, Друэ, Ленде, Россиньоль, Менесье, Буэн, Фике, Бодсон, сумевшие избежать ареста, обвинялись заочно. Сорок семь, сидевших на скамье подсудимых, связали свою судьбу с заговором далеко не в одинаковой степени; только половина из них принимала в нём участие, да и то но всегда непосредственное. Между тем характер обвинения делал вполне вероятным для всех смертный приговор. Поэтому, когда Бабёф с момента допроса Кошоном и письма Директории твёрдо стал на линию признания заговора и отказа от каких-либо увёрток и запирательств, это вызвало резкий протест со стороны менее скомпрометированных и вовсе не скомпрометированных обвиняемых.

Идя навстречу большинству, Бабёф и Буонарроти согласились формально отрицать наличие заговора, что, учитывая прежние их высказывания, большое количество изобличающих документов и пространные показания Гризеля, оказалось почти невыполнимой задачей.

Тем не менее главные обвиняемые сделали всё, чтобы эту задачу выполнить.

32

Каждый из них действовал на свой манер, в зависимости от своего характера и темперамента.

Дарте, доставивший много неприятностей Реалю, вообще отказался говорить. На все вопросы обвинения и защиты он отвечал одним и тем же:

— Не вам судить меня.

Буонарроти произнес речь глубокую и полную достоинства. Главным предметом своей защиты он сделал конституцию 1793 года.

Неоднократно прерываемый членами суда, он с похвалой вспомнил о Революционном правительстве II года, его действиях и намерениях в отношении демократической конституции.

— Из моего сердца, — воскликнул он, — не могла изгладиться данная мною клятва — защищать Кодекс, единодушно санкционированный огромным народом в дни его единения и славы, и, подобно рабам, сохраняющим верность своим господам, я сохранил верность благородному народу, великодушно принявшему меня в свое лоно и торжественно предписавшему мне в дни свободы свою волю…

Жермен говорил с блеском и язвительностью; особенно досталось от него предателю, находившемуся тут же в зале. Отвечая на реплику Гризеля, восхвалявшего свои гражданские чувства, Жермен заметил ему под аплодисменты публики:

— Нет, Жорж Гризель, ты не получишь гражданского венка; не достанется тебе и венец терновый — эти венцы принадлежат жертвам. Для тебя же приберегла венок из остролиста, которым в Риме украшали головы рабов, чтобы продать их на несколько сребреников дороже…

Но конечно же главную роль на процессе довелось сыграть Гракху Бабёфу.

Это был его процесс.

Ибо судили в первую очередь лично его, его идеи, замыслы, планы.

И он, понимая это, принял на себя основные удары и всё бремя защиты и спасения товарищей.

33

Уже на первых заседаниях начались яростные стычки между Гракхом Бабёфом и председателем суда.

Смелые ответы и острые реплики Бабёфа выводили Гандона из себя.

— Здесь я хозяин и буду поступать так, как считаю нужным! — в бешенстве кричал он, колотя кулаком по столу. — Мы не хотим больше слушать ваших смутьянских речей!

Но им приходилось слушать. Тщетно прерывали заседания, тщетно Бабёфу грозили лишением слова и действительно лишали его слова, отправляли обратно в камеру, издавали специальные постановления — всё равно каждый раз, как представлялась малейшая возможность, он использовал свое слово для пропаганды идей Равных.

Особенно бурным стало заседание 28 вантоза (18 марта).

Отвечая на показания Гризеля, допустившего хулу против прериальских повстанцев, трибун Гракх произнес прочувствованную речь, вызвавшую аплодисменты зрителей. Взяв под защиту погибших борцов прериаля, он неожиданно сделал резкий выпад против нынешнего правительства:

— Славные страдальцы! Неустрашимая опора святого Равенства! Вы спасли свободу, суверенитет народа, все принципы, гарантирующие его благополучие, от позорной сдачи без мужественного сопротивления. О! Если бы вы не потерпели этого почётного поражения, если бы не та неудача, которая для памяти о вас стоит больше, чем торжество победы, Родина теперь не томилась бы в оковах и друзья демократии не стояли бы здесь, у подножия судилища, призванного начать процесс против самой добродетели. Но после вашего падения мы должны были занять ваше место; дотерпев, как и вы, неудачу, мы должны уподобиться вам и явить нашим преследователям такую же непоколебимость; и всякий подлинный республиканец обязан почитать эпоху, когда вы пали жертвами презреннейших врагов Республики!..

Враги не сразу опомнились.

— Требую лишить его слова! — вдруг уразумел обвинитель Байи. — Он пытается оправдать безумный бунт прериаля и прославить свирепых депутатов, справедливо осуждённых на смерть!

В ответ раздались дружные выкрики со скамьи подсудимых:

— Подлая ложь! Они защищали священные права народа!..

— Они умерли за свободу!..

— Верховный суд не потерпит нападок обвиняемых на республику! — воскликнул председатель и объявил заседание прерванным.

…После совещания суд постановил, что какое-либо оправдание прериальских мятежников, равно как и оскорбление словом властей, категорически запрещается. Бабёфу было ещё раз предписано строго придерживаться установленных рамок защиты, а председателю разрешено лишать его слова всякий раз, когда это будет сочтено необходимым.

34

Нет, трибуна Гракха не могли остановить ни вопли прокурора, ни ярость председателя суда, ни многочисленные попытки запутать или оборвать его показания.

Он был готов к собственной смерти — он понимал её неотвратимость; но он не мог признать поражения идеи, которой служил всю жизнь и за которую ныне готовился жизнь отдать; и он не хотел тянуть за собой других — даже тех, кто был почти в равной с ним мере повинен в заговоре.

В этом сказалась его доблесть, величие его духа.

И отсюда проистекали смысл и характер его защитительной речи, грандиозной речи, речи небывалой по содержанию и объёму, в которую он, больной и опухший от голода, вложил самого себя, над которой промучился десятки бессонных ночей и произнесение которой заняло почти полных четыре заседания суда.

35

Основные мысли этой речи Бабёф обобщил во вступлении к ней, сделанном 14 флореаля (3 мая).

Не было никакого заговора.

Не было никаких заговорщиков.

Не было ни Тайной директории, ни плана восстания, ни даже мысли о нем.

Что же было в таком случае?

Была идея Равенства.

Был энтузиазм честных республиканцев.

Было вполне лояльное «Общество демократов», которое занималось чисто теоретическими изысканиями и пропагандировало вполне «мирные» мысли.

Чтобы «доказать» эти положения, трибун проявил чудеса изобретательности.

Прежде всего он привлек себе на подмогу великих философов-просветителей XVIII века — Руссо, Мабли, Дидро. Оперируя их словами и идеями, он утверждал, что подлинными создателями доктрины Равенства были именно они; за что же в таком случае судить «Общество демократов», которое занималось точно тем же, лишь повторяя ту же доктрину? Дав столь хитрый поворот всему делу, оратор одновременно попытался использовать судебную трибуну для публичной проповеди теоретических основ учения Равных… Однако в этом его замысле суд всё же сумел разобраться; его прервали и обвинили в уклонении от существа вопроса и клевете.

Но и в дальнейшем трибун продолжал раз взятую линию защиты. Да, их обвиняют напрасно. Все они — подлинные патриоты; они и не помышляли о свержении нынешнего правительства, но только стремились помочь ему выбраться на правильный путь, который исключил бы возможность роялистской угрозы и не допустил реставрации королевской власти в стране. А что такая угроза была, и угроза вполне реальная, показал только что раскрытый заговор Бротье, подлинный, а не мифический заговор, направленный к свержению Республики и восстановлению абсолютной монархии…

Проводя последовательно и целеустремленно свой план защиты, Бабёф допустил лишь один просчёт: он одобрительно отозвался о конституции 1793 года, словно забыв о жерминальском законе Директории, установившем смертную казнь за подстрекательство к восстановлению этой конституции… Впрочем, был ли здесь просчёт? Восхваляя демократическую конституцию якобинцев, трибун ведь прежде всего защищал свой тезис об отсутствии заговора: подобно Буонарроти, он исходил из суверенного права народа самому обсуждать и утверждать свои законы. Да и кроме того, он слишком много писал обо всём этом на страницах своей газеты и в документах заговора — отрицать общеизвестное было бесполезно…

Заключительные фразы речи Бабёф произнёс на огромном подъёме. Он готов отдать свою жизнь на благо Родины и народа. Но где же оно, это благо? Что оставит он, покидая этот мир?

— Я ничего не могу вам завещать! Я не хотел бы даже завещать вам мои гражданские добродетели, мою глубокую ненависть к тирании, мою страстную преданность делу Равенства и Свободы, мою горячую любовь к народу. Это был бы слишком пагубный дар. Что бы вы с ним делали при королевском гнёте, который неизбежно установится? Я оставляю вас рабами, и это единственная мысль, которая будет терзать меня в последние мгновения…

«Его слушали, — писалось в газете Эзина, — в благоговейном молчании; мужчины и женщины, вне зависимости от своих убеждений, утирали слёзы; присяжные были глубоко взволнованы, все подсудимые тронуты, и только обвинители и члены суда оставались бесстрастными».

Впрочем, Эзин ошибся: враги не «остались бесстрастными»; они испытывали злобную радость, которую едва могли скрыть, — они обнаружили ахиллесову пяту героя.

36

Процесс близился к концу.

3 прериаля (22 мая) присяжные должны были принять окончательное решение.

Перед ними, согласно заранее разработанной процедуре, судьи поставили вопросы, сводящиеся к одному: существовал ли в жерминале и флореале IV года Республики заговор, ставивший целью вооружить одних граждан против других, поднять их против законных властей и вызвать роспуск Законодательного корпуса и свержение правительства?

И тут стало ясно, что речь Бабёфа сделала свое дело.

К ужасу обвинителей и судей, присяжные ответили отрицательно. Нет, ни в жерминале, ни в флореале подобного заговора не было. Никто не вооружал одних граждан против других. Никто не собирался разгонять существующее правительство.

Это был полный крах намерений власть имущих.

Обвинение разваливалось словно карточный домик.

Заговора не существовало в природе, а значит, не может быть и виновных в нём.

Оправдательный приговор казался явью.

Но крючкотворов из Верховного суда нельзя было взять голыми руками.

Перед присяжными совершенно неожиданно были поставлены ещё два вопроса, якобы в дополнение и разъяснение к предыдущим:

1. Имело ли место после принятия закона от 27 жерминаля подстрекательство к восстановлению конституции 1793 года?

2. Имело ли место подобное подстрекательство в виде печатных произведений?

Всем было ясно, в кого метили эти два вопроса. Поскольку отрицать очевидное было невозможно, присяжные утвердительно ответили на первый вопрос, признав виновными девятерых обвиняемых, в том числе Бабёфа, Дарте, Буонарроти и Жермена. Однако, понимая, к чему подобное решение может привести, присяжные тут же добавили, что были смягчающие обстоятельства.

Это значило, что смертного приговора не будет.

По второму пункту, поскольку на суде фигурировали одиозные номера «Трибуна народа» и многочисленные печатные афиши в защиту конституции 1793 года, присяжные оказались вынужденными признать двоих, Бабёфа и Дарте, виновными. Если бы, как и в первом случае, было добавлено, что имелись смягчающие обстоятельства, смертный приговор был бы отведён окончательно, для этого было достаточно четырёх голосов из шестнадцати. Но подобную смелость обнаружили лишь трое заседателей — четвёртый, колеблющийся, перекинулся на сторону более осторожного большинства. В результате была проведена формулировка «без смягчающих обстоятельств».

И торжествующий суд приговорил Бабёфа и Дарте к смерти.

Семеро обвиняемых «со смягчающими обстоятельствами» — Буонарроти, Жермен, Казен, Моруа, Блондо, Менесье и Буэн (двое последних — заочно) — были обречены на ссылку.

Всех остальных, «за отсутствием доказанности обвинения», пришлось оправдать.

Да, защитительная речь трибуна Гракха спасла почти всех обвиняемых. Не спасла она только самого трибуна и непримиримого Дарте.

37

Приговор был вынесен 7 прериаля (26 мая).

Но ещё накануне он написал прощальные письма Феликсу Лепелетье и семье.

В письме к другу он не скрыл обуревавших его чувств. «Не знаю, но я не думал, что мне так трудно будет расставаться с жизнью. Что ни говори, но природа всегда берёт свое. Философия даёт нам некоторое оружие, чтобы справиться с ней, но приходится всё же отдать ей дань. Однако я надеюсь сохранить достаточно сил, чтобы встретить свой последний час как подобает; но не надо требовать от меня большего»…

Тяжело умирать в тридцать шесть лет, когда впереди могла быть целая жизнь…

Письмо семье полно нежных забот, глубокой грусти, тревоги за судьбу революции и уверенности в своей правоте: «Не думайте, будто я сожалею о том, что пожертвовал собой во имя самого прекрасного дела; если бы даже все мои усилия оказались бесполезными для его осуществления, я выполнил свой долг… Прощайте. Меня связывает с землёй лишь тонкая нить, которая завтра оборвётся. Это неизбежно, мне это совершенно ясно. Надо принести жертву. Злые люди оказались сильнее, я уступаю. Приятно, по крайней мере, умирать с такой чистой совестью, как у меня…»

38

Он знал, что умрёт.

И всё же какая-то тень надежды сохранялась у него до самого последнего момента…

…Зал был переполнен людьми. И разными чувствами — от затаённой боли до злорадства, от праздного любопытства до горячего сочувствия. По особенной бледности, по заплаканным, горящим мольбою глазам можно было угадать жён и детей подсудимых.

Сегодня здесь собрались все — друзья и враги.

Сегодня заканчивался последний акт многомесячной трагедии.

…Председатель прочитал вердикт присяжных.

Упала гнетущая тишина.

Председатель, после минуты молчания, приказал, чтобы оправданные были немедленно освобождены.

Остальных — их было семеро — вводили по одному.

Бабёф появился первым, за ним — Дарте и Буонароти.

Бабёф пытливо посмотрел на Реаля.

— Не скрывай от меня. Я вижу: смерть?

— Присяжные обвинили тебя без смягчающих обстоятельств.

Бабёф изменился в лице.

— Как, после всех моих аргументов они всё же заявили, что заговор существовал?

— Нет, твои аргументы оказались непоколебимы. Ты доказал им, что заговора не было. Они осудили тебя на основании закона 27 жерминаля.

— Но ведь закон этот потерял силу! Могу я взять слово?

— Конечно.

Бабёф посмотрел на Реаля долгим взглядом:

— Нет, я не стану говорить. Присяжные не проявили справедливости, нечего ждать её и от судей. Они давно решили убить меня. — Он горько улыбнулся: — Смерть за статьи и год тюремного заключения для уличённых в заговоре роялистов… О чём же здесь ещё толковать?…

Он отказался от последнего слова. После короткого совещания суда председатель огласил приговор.

39

В зале началось смятение.

Буонарроти воскликнул:

— Народ, ты видишь, как судят твоих друзей! Заступись же за своего трибуна!

Напрасный призыв: лес штыков преграждал путь к барьеру.

Почти одновременно раздались два одинаковых выкрика:

— Да здравствует Республика!

Бабёф, обливаясь кровью, упал на руки Реаля; Дарте пошатнулся и свалился на пол.

…Они решили умереть смертью «последних монтаньяров». Накануне смастерили ножи из тюремных подсвечников. Но самодельное оружие не достигло цели: «кинжал» Бабёфа сломался у самого сердца; не более удачливым был и Дарте.

Полумёртвые, они провели свою последнюю ночь в агонии, страдая от ран.

40

Их гильотинировали на заре 8 прериаля V года Республики (27 мая 1797 года).

На площадь Арм, где совершалась казнь, их, обессилевших от потери крови, несли на руках.

С высоты эшафота слабеющим голосом Гракх Бабёф произнес свои последние слова:

— Прощайте, друзья. Прощай, народ. Я умираю с любовью…

41

Останки Бабёфа и Дарте не выдали родственникам и запретили хоронить; их вывезли за город и швырнули в придорожную канаву.

Пастух из деревни Монтуар, возвращаясь с поля домой, обнаружил трупы, он накрыл их ветками. Дома он рассказал о своей «находке». Один из крестьян, человек смышлёный и не раз бывавший в столице, догадался:

— Это Бабёф и его товарищ. Их вчера казнили в Вандоме.

Следующим утром жители Монтуара тайно похоронили казнённых. А смышлёный крестьянин, бросив последнюю лопату земли, сказал:

— Его называли трибуном народа. За это его и убили. Его и того, другого. Вот вам и революция…

Такова была единственная надгробная речь, произнесённая на могиле трибуна Гракха Бабёфа.

42

«Долгое время после этого добрые жители Вандома с умилением показывали путникам последнюю обитель мучеников во имя Равенства».