Глава 1
Под грохот сражении
— Умер Марат!.. Друга народа нет больше с нами!.. Они убили его!..
Страшная весть передавалась из уст в уста. Тысячи людей с разных концов Парижа тянулись к улице Кордельеров. Против дома № 18 толпа была настолько густой, что отряд жандармов во главе с полицейским комиссаром едва смог протиснуться к подворотне. На всех лицах, этих усталых, изможденных лицах простых людей, были написаны скорбь, отчаяние, гнев. Вопли ярости сотрясали воздух, руки, поднятые вверх, сжимались в кулаки. Вновь прибывавшим рассказывали то, что удалось узнать.
…Она приехала из Нормандии, гнезда жирондистского мятежа… Ее подослали изменники, бежавшие после 2 июня из Парижа… Она обманом пробралась к больному Другу народа, доверчиво впускавшему к себе всякого просителя, и нанесла ему смертельный удар ножом.
Но вот кто-то закричал: «Ее ведут!» Из ворот показалась группа во главе с комиссаром Гюлар дю Менилем, который придерживал за связанные руки стройную девушку с нежным овальным лицом и длинными каштановыми волосами. Глаза ее были широко раскрыты. При виде толпы она отпрянула.
— Смерть убийце!.. Голову злодейки!.. Пусть она немедленно ответит за свое преступление!..
Многоголосый рев захлестнул улицу. Арестованная была близка к обмороку. Но комиссар, подняв руку, стал увещевать разъяренных, смятенных людей.
— Из уважения к памяти Друга народа никто не посмеет нарушить закон! Кто любил Марата, тот станет вести себя с достоинством! Правосудие будет скорым и справедливым!..
И толпа, вдруг притихшая, послушно расступилась, чтобы пропустить подъезжавшую тюремную карету.
Тело Марата выставили в церкви Кордельеров на эстраде, украшенной трехцветной драпировкой. Голову увенчали лавровым венком. Два человека, стоя у изголовья, поливали тело и покров ароматическим уксусом. Жгли благовония.
Смертное ложе Марата осыпали цветами. Секции одна за другой шли, чтобы проститься со своим вождем и глашатаем. Час убегал за часом, но людской поток не иссякал, — казалось, ему не будет конца. Скорбь застилала все. Страшная рана зияла в груди. Клинок убийцы, почерневший от крови, был тут же. Святая кровь Марата! Люди клялись идти по его стопам. И отомстить за него. Клятвы давали на почерневшем ноже, как на евангелий.
Художник Давид заканчивал черновой набросок головы Марата. Этот эскиз лег в основу картины, выставленной позднее для всенародного обозрения во дворе Лувра. «О, этого человека я писал сердцем!» — говорил Давид. Написанная в светлых тонах, лишенная театральных эффектов, она поражала своей античной суровостью и простотой. И люди шли снова, чтобы увидеть своего друга, воплощенного в полотне картины. Он жив! Он будет жить вечно! Его убийцы просчитались. Марат так же бессмертен, как неистребима идея свободы.
Похороны Друга народа происходили ночью 16 июля. На скорбной процессии присутствовал Конвент в полном составе. До перенесения в Пантеон прах Марата был погребен в особом склепе в саду церкви Кордельеров. Факелы ярко пылали. Председатель Конвента произносил последнее слово над открытой могилой. Присутствующие с обнаженными головами внимали оратору.
Лицо Робеспьера при необычном освещении казалось восковым. Он полузакрыл глаза. Мысли проносились с необычайной быстротой…
Итак, удар нанесен. Удар из-за угла, достойный иуды… Он щадил их, он считал, что можно бороться с поднятым забралом. Даже после народного восстания 2 июня дело ограничилось нестрогим домашним арестом для вожаков. Сен-Жюст в своей речи, выражая мысль Неподкупного, говорил о прощении для большинства, о нежелании Горы смешивать заблуждения с преступлением. Он щадил их, несмотря на все прошлое, он слишком долго верил, что можно обойтись без братоубийственной войны, без пролития крови. И вот результат. Кровь все же пролилась, но чья?..
Председатель продолжал говорить. Слова падали одно за другим в открытую пасть могилы. Но Максимилиан не слушал его. Он еще раз оценивал мыслью недавнее прошлое. Сколько зла принесли жирондисты своей демагогией, как замедляли они победный ход революции! Вот яркое тому доказательство: едва отстранили их лидеров, и за полтора месяца, с начала июня до середины июля 1793 года, якобинцы сумели сделать для народа больше, чем жирондисты и фельяны сделали за все годы своей власти! За две недели был обсужден и утвержден текст новой конституции, вдохновленной учением великого Руссо и проникнутой искренним стремлением к широкой политической свободе. Робеспьер не считал новую конституцию совершенной. Он сам согласился на некоторые уступки имущим элементам и пошел на смягчение в их пользу ряда статей своей Декларации прав, в частности статьи, определявшей право собственности. Это было необходимо, чтобы не оттолкнуть от монтаньяров в столь трудное время те буржуазные слои, которые иначе могли быть увлечены мятежниками-жирондистами. Но Максимилиан рассчитывал в будущем еще вернуться к тексту конституции. Как бы то ни было, и в ее настоящем виде новая конституция была несравнима ни с цензовой конституцией 1791 года, ни с проектом жирондистов, разгневанный автор которого, идеолог поверженной партии, философ Кондорсе находился сейчас в «бегах». Новая конституция была встречена народом с восторгом и получила почти единодушное одобрение; за нее проголосовали даже в тех департаментах, где хозяйничали жирондисты. Но якобинцы не ограничились конституцией. Они смело принялись за тот коренной вопрос революции, от которого отмахивались все предшествующие им партии и политические группировки: вопрос аграрный. Уже 3 июня, на следующий день после падения власти жирондистов, Конвент принял декрет о разделе на мелкие доли и продаже на льготных условиях эмигрантских земель. Через неделю после этого был принят новый закон, окончательно передававший общинные земли, также поделенные на мелкие доли, крестьянам. Наконец был вполне подготовлен и завтра подлежал принятию декрет о полной и окончательной отмене всех феодальных повинностей. Эти смелые акты должны были сплотить — и действительно сплотили — вокруг Горы самые широкие массы крестьян. Крестьянство становилось мощной опорой новой республики в ее борьбе с армиями иностранцев и внутренним врагом.
Да, это были замечательные деяния революции. Неподкупный мог чувствовать удовлетворение. И нельзя забывать, что все они проходили под грохот сражений, в период трудностей поистине беспримерных. В то время как пять иностранных армий теснили обескровленные французские войска, вандейское восстание расширялось, охватывая весь запад, англичане усиливали блокаду и высаживали десанты, а в шестидесяти департаментах разгорались организованные жирондистами контрреволюционные мятежи. Огненное кольцо сжимало якобинскую республику.
Председатель закончил свою речь. Многие факелы догорели, их заменяли новыми. Высокие силуэты домов, чуть заметные сквозь деревья на фоне черного неба, казались, фантастическими. Раздался отдаленный раскат грома. Прощай, Друг народа, прощай, старый соратник!.. Дело, в котором ты сгорел, продолжим мы, мы доведем его до полной победы…
Неподкупный следил за движением огромной черной ленты народа под знаменами секций. Вот идут они, члены Коммуны, представители клубов, трибунала, революционных комитетов, рядовые санкюлоты. Их поток не исчерпает себя до утра. Они, видимо, очень любили покойного. А вот Максимилиан его не любил. Слишком разные люди, слишком разные темпераменты. Они различно смотрели на многое и никогда до конца не могли понять один другого. Но они были соратниками, они боролись плечом к плечу за общее дело, и много ли еще оставалось революционеров такой закалки, как Друг народа? О, жирондисты знали, в чье сердце вонзали нож рукою Шарлотты Корде. Они устранили Марата в тот час, когда его бурная энергия была особенно нужна. Когда-то они окрестили трех боровшихся против них вождей Горы триумвирами. Марат, Дантон, Робеспьер — вот три имени, вызывавшие ужас и ненависть большинства на первых заседаниях Конвента. Триумвират, облеченный доверием и надеждами народа, бесстрашно делал свое дело. Три вождя, если иногда и расходились в частностях, то в основном, осуществляя чаяния масс, неизменно сохраняли единодушие. Они защищали Парижскую коммуну от нападок «государственных людей», они победили в процессе короля, они добились проведения нужной линии в продовольственном вопросе, они были едины в дни падения Жиронды.
И вот теперь триумвирата больше не было. Марат ушел навсегда. А Дантон…
Неподкупный искоса оглядывает огромную фигуру Дантона. Какая у него страшная внешность! Какое ужасное лицо, изрытое оспой, с перебитым носом! При свете факелов глазные впадины кажутся черными ямами — маленьких запавших глазок не видно вовсе. Зато преувеличенно большими представляются челюсти, страшные челюсти бульдога.
Казалось, эти челюсти должны брать мертвой хваткой. Но нет! Циклоп не был так страшен, как можно было подумать. Робеспьер хорошо знал, что он бывает очень добродушным. Добродушным? Нет, это не то слово. Правильнее сказать слабым, нерешительным, склонным к компромиссу. Он любил жизнь, но жизнь только для себя. Максимилиан не может без отвращения вспоминать то, что он слышал недавно о Дантоне. Однажды, обедая в кругу друзей и будучи под хмельком, Циклоп разоткровенничался. Он заявил, что наступил его черед пользоваться жизнью. Роскошные отели, тонкие блюда, расшитые золотом шелковые ткани, шикарные женщины, о которых мечтает мужчина, — вот что должно наградить его за преданность революции! Революция ведь, в сущности, не что иное, как борьба за власть, а всякая выигранная битва должна окончиться дележом между победителями добычи, взятой у побежденных!.. Робеспьер не верил слышанному. Он не желал верить такому цинизму. Не верилось и разговорам о продажности Дантона, о его склонности к казнокрадству. Хотя факт остается фактом: Дантон не смог дать отчета в денежных средствах, находившихся в его ведении в то время, когда он был министром юстиции. Состояние Дантона за годы революции выросло во много раз, в то время как Марат умер нищим. А постоянное якшание Дантона с различными политическими двурушниками? А его деятельность совместно с Барером в первом Комитете общественного спасения, который Марат называл «Комитетом общественной погибели»? Всем известно, что этот Комитет не обнаружил ни воли, ни способности преодолеть страшные опасности, угрожавшие стране, дал бежать многим вождям Жиронды из Парижа и проморгал возникновение цепи жирондистских мятежей в департаментах. Как объяснить все это? Дантон в свое время сделал много для республики. Но не хочет ли он теперь сказать роковое слово «остановись!», то самое слово, которое произнесли некогда Барнав и Бриссо?
Одно обстоятельство чисто личного свойства сильно смущало спартанскую душу Робеспьера. В феврале текущего года умерла горячо любимая жена Дантона. Максимилиан знал и глубоко уважал покойную госпожу Дантон. Это была тихая, ласковая и любящая женщина, преданная семье и дому. Ее смерть страшным ударом поразила трибуна. Дантон казался безутешным. Так как жена умерла и была похоронена в его отсутствие, он по приезде раскопал ее могилу, чтобы проститься с ней и увидеть ее в последний раз. Максимилиан был тогда до слез взволнован горем своего коллеги. Он написал ему трогательное, дружеское письмо, которое до сих пор помнил почти наизусть. И вдруг по прошествии нескольких месяцев Дантон вступает в новый брак с шестнадцатилетней девушкой. Сам по себе этот факт казался Робеспьеру непостижимым. Но страшное было не в этом. Родители девушки, католики и реакционеры, поставили условием церковный брак и предварительную исповедь Дантона у… неприсягнувшего священника! И влюбленный Дантон согласился. Он, громивший контрреволюционное духовенство с трибуны Конвента, тайно исповедовался контрреволюционному священнику, находившемуся вне закона. Слово «добродетель» вызывает у Дантона смех. Но как может стать защитником свободы человек, которому чужда всякая мысль о морали?
Нет, после всего этого Неподкупный не в силах по-прежнему относиться к Дантону. Пусть кое-что и преувеличено, но… Но его революционная совесть, его щепетильность, его гражданское целомудрие не позволяли причислять к своим соратникам и друзьям подобного человека. Робеспьера считают склонным к подозрительности… Да, он подозрителен по отношению к тем, кто скомпрометировал себя на службе революции, он подозрителен по отношению к тем, кто думает о себе больше, чем о благе родины… Посмотрим… Время покажет. Его суд, как говаривала некогда мадам Ролан, не скор, но справедлив. А пока что якобинцы настояли на переизбрании неустойчивого Комитета общественного спасения. Незадолго до смерти Марата, 10 июля, Дантон был исключен из Комитетами туда вошли близкие политические друзья Робеспьера — Кутон и Сен-Жюст.
Вот они, рядом. Оба молодые, оба беззаветно преданные делу революции и свободы. Это люди иного склада, чем Дантон. Они мало дорожат личным благополучием. Их не купить щедрым подарком или хорошим обедом. Кутон, старый друг, настоящий рыцарь революции. Как проницателен его взгляд, как утонченно выражение лица!.. Он истинный гуманист, он любит народ глубокой любовью. Он может быть мягким и великодушным, но когда это необходимо, он становится беспощадным. Его сильный дух не сломило личное несчастье. Кутон тяжело болен. Болезнь парализовала ему ноги, он передвигался в кресле на колесах. Но это не делает его слабым. Больное тело паралитика содержит неукротимый дух борца. Кутон всегда на своем посту и останется на нем до последнего дня своей жизни.
А Сен-Жюст? О, на него Максимилиан не может смотреть без легкого трепета. Сен-Жюст — это необычайное, неповторимое явление природы. Вот он стоит в первом ряду членов Конвента. Ему двадцать семь лет. Он строен, изящен, его прекрасные длинные волосы спадают на плечи. В правом ухе серьга. Тонкий батистовый галстук доходит до подбородка. Костюм превосходно сшит. Лицо греческого бога: красивое, холодное, строгое. Что это? Представитель золотой молодежи? Дамский угодник? Или, быть может, мраморное изваяние? Нет, это страстный революционер, даровитый, упрямый, непреклонный. Сын кавалера ордена святого Людовика, Антуан Сен-Жюст с ранней юности беззаветно отдался делу революции. Рассказывают, что однажды, положив руку на горящие уголья, в которые был брошен контрреволюционный памфлет, он дал страшную клятву, в то время как пламя пожирало его тело… Его идеалом стал Робеспьер. У Максимилиана хранилось письмо, датированное 19 августа 1790 года, в котором безвестный тогда Сен-Жюст, писавший из далекой провинции, называл его богом, творящим чудеса. Двадцати трех лет он был избран в Конвент. «В жизни силен только тот, кто не боится смерти», — говорил Сен-Жюст. «Дерзать — в этом вся революционная политика». И он не боялся смерти. Он дерзал. Его смелость была холодная, обдуманная и наносившая удары без предупреждений. «Его доклады рубят, как топор», — свидетельствовали те, кто слышал молодого трибуна. Сен-Жюст, так же как и Робеспьер, отдался общественному делу целиком, без остатка. Как и Робеспьер, он не знал личной жизни. Когда-то на заре юности он любил девушку, родители которой, несмотря на взаимность чувства, выдали ее за другого. С тех пор все женщины умерли для Сен-Жюста. В его жизни не осталось места для интимных чувств и семейного очага. Он боготворил Робеспьера, но и сам имел на него огромное влияние.
Таковы они, те борцы-революционеры, которых покидал Марат. Таковы те люди, с которыми Неподкупному суждено пройти свой путь до конца.
Максимилиан очнулся от мыслей. Предрассветная сырость неприятно щекотала «спину. Все кончено… Могильный вход завален. Лента прощающихся продолжает двигаться. Жизнь идет своим чередом. Новый день ставит новые задачи.
Убийство Марата было лишь частью плана, задуманного «государственными людьми». В тот день, когда в Париже хоронили Друга народа, в мятежном Лионе по приказу жирондистов и их союзников был казнен вождь лионских якобинцев, глубоко преданный делу революции патриот Жозеф Шалье. В мятежных департаментах по прямым призывам Луве, Барбару и других заговорщики точили ножи против Робеспьера и Дантона. Поверженная Жиронда вступала на путь контрреволюционного, белого террора.
Все это требовало ответных мер со стороны правительства. Меры не замедлили последовать. Они выразились прежде всего в предельной концентрации власти в руках якобинцев, в формировании якобинской диктатуры.
26 июля Конвент предоставил Комитету общественного спасения право ареста подозрительных и обвиняемых в государственных преступлениях лиц.
27 июля в состав членов Комитета был введен Робеспьер. В этот же день, уступая требованиям бедноты, Конвент декретировал смертную казнь за скупку и утаивание предметов потребления.
1 августа Робеспьер выступил в Конвенте с энергичным требованием о том, чтобы Комитету общественного спасения была предоставлена вся полнота власти. Мотивируя серьезностью внутреннего и внешнего положения республики, Неподкупный настаивал, чтобы Комитет был превращен во временное правительство, направляющее деятельность министров. Робеспьера поддержал Дантон. Конвент согласился с этим предложением. 1 же августа по докладу Комитета Конвент декретировал привлечение к суду бывшей королевы Марии-Антуанетты, конфискацию имущества эмигрантов и подавление любыми мерами вандейского мятежа.
2 августа Конвент отпустил в ведение Комитета общественного спасения сумму в пятьдесят миллионов ливров. Одновременно Конвент высказался за необходимость сохранения существующего состава Комитета; теперь Комитет становился постоянным и несменяемым органом революционной якобинской диктатуры, а так как самым популярным его членом был Робеспьер, то вскоре, следуя выражению того времени, Комитет превратился в «министерство Робеспьера».
6 августа Конвент декретировал рассылку по департаментам восемнадцати специальных комиссаров, наделенных почти неограниченными полномочиями. Основной задачей посланцев было установление революционного порядка на местах, чистка департаментских властей, смещение и предание суду всех должностных лиц, подозреваемых в измене.
11 августа Якобинский клуб вынес решение, чтобы Конвент сохранил свою власть до окончания войны. Этим, по — существу, временно снималась статья новой конституции, предписывавшая ежегодное переизбрание Законодательного собрания.
12 августа делегаты первичных собраний, прибывшие в Париж на празднование дня 10 августа, обратились в Конвент с предложением, чтобы законодатели, учитывая сложность и остроту переживаемого времени, отсрочили вступление в силу всей конституции.
Наконец 28 августа Комитет общественного спасения декларировал, что простое выполнение конституционных законов, предназначенных для мирного времени, было бы недостаточным среди окружающих республику заговоров.
Этим актом официально признавался фактически уже сложившийся режим революционной якобинской диктатуры. Под натиском широких народных масс, ясно сознавая колоссальные трудности борьбы против превосходящих сил внутренней и внешней контрреволюции, якобинцы во главе со своим вождем шли на решительную и быструю перестройку системы организации государственной власти.
И тут вдруг произошли события, которые многих повергли в смущение. Якобинцы, те самые якобинцы, связь которых с массами казалась неразрывной, патриоты Горы, которые все больше и больше переходят к плебейским методам борьбы с врагами народа, бесстрашные революционеры и новаторы в области демократического законодательства, в эти дни вдруг наносят смертельный удар. Кому же?.. Своим недавним союзникам, идеологам беднейших слоев столичного плебса — «бешеным». И главным инициатором этого удара оказывается… Максимилиан Робеспьер! Факт тем более на первый взгляд непонятный, что те же якобинцы во главе с Робеспьером почти одновременно с разгромом «бешеных» претворяют в жизнь значительную часть их политико-экономической программы. Но если приглядеться внимательней, то окажется, что ничего противоестественного здесь не было: разрыв якобинцев с «бешеными» становился неизбежным по мере углубления революции, причем именно углубление революции ставило в порядок дня многие прокламируемые Жаком Ру и его единомышленниками экономические и социальные мероприятия, и якобинцы не могли уклониться от проведения этих мероприятий в жизнь.
Восстание 31 мая–2 июня оказалось победоносным благодаря единению всех демократических сил против реакционной жирондистской фракции. В апреле — мае якобинцы пошли на союз с «бешеными» из тактических соображений, как раз учитывая необходимость подобного единения. Но Робеспьер и его соратники смотрели на этот союз как на явление временное. Робеспьеру казались чуждыми многие стороны социальной программы «бешеных»; он опасался «аграрного закона» и других «крайностей», к которым, по его мнению, толкали выступления Жака Ру и Варле. Выражая интересы мелкособственнических слоев, монтаньяры считали агитацию «бешеных» опасной и вредной демагогией. После победы над Жирондой нужда в тактическом союзе как будто отпадала сама собой, и монтаньяры не замедлили его порвать. Справедливость требует, впрочем, заметить, что Ру, Варле и другие сами дали повод для перехода робеспьеристов в наступление.
Все началось в дни обсуждения и принятия конституции, еще при жизни Марата.
Вожди «бешеных» глубоко сочувствовали страданиям народа. Они знали, что закон о максимуме от 4 мая фактически не выполнялся. Они видели, что дороговизна, голод, издержки войны по-прежнему тяжелым гнетом ложились на плечи бедноты. И вот, выступая в июне с резкой критикой дантонистского Комитета общественного спасения, «бешеные» с не менее резкими нападками обрушились на новую конституцию.
25 июня Жак Ру прочел у решетки Конвента адрес депутации клуба Кордельеров, составленный от имени последнего самим Ру, Леклером и Варле.
«Здесь на вашу верховную санкцию, — читал Ру, — будет представлен проект конституции. Изгнали ли вы из нее ажиотаж? Нет. Установили ли вы в ней смертную казнь для скупщика? Нет. Определили ли вы, в чем состоит свобода — торговли? Нет. Итак, мы заявляем вам, что вы ничего не сделали для счастья народа…
Напишите в конституции, что ажиотаж, торговля звонкой монетой и скупка приносят вред обществу. Когда народ увидит в конституции ясный и определенный закон против ажиотажа и скупки, он убедится, что вы серьезно хотите бороться с его несчастьями и что среди вас нет банкиров, судовладельцев и монополистов…»
Существо положений адреса, направленного против скупщиков и спекулянтов, совпадало со взглядами якобинцев, в особенности со взглядами их левой группировки. Позднее, в конце июля, Конвент даже декретирует против этих элементов смертную казнь. Но беда Жака Ру и его единомышленников заключалась в том, что правильные, по существу, положения они облекали в форму критики конституции, заявляя, что без декларирования этих положений конституция не имеет никакой цены и служит только интересам богачей. Такая постановка вопроса была ошибочной. Быстрое принятие новой демократической конституции в условиях борьбы с охвостьем жирондистов было делом политического значения даже в том случае, если конституция была не вполне совершенной. Выступая против новой конституции, «бешеные» наносили удар обновленному демократическому Конвенту. Так полагал Робеспьер. В этом пункте с ним вполне соглашались руководители всех группировок якобинского блока — от Дантона до Эбера и Шомета. Поэтому дело «бешеных» было проиграно. Выступая в Якобинском клубе, Робеспьер так сформулировал причины, по которым монтаньяры осуждали Жака Ру:
— Под предлогом того, что конституция не содержит пункта, направленного против барышников, он проповедует, что она не подходит для того народа, для которого она создана… Я утверждаю, что единственными врагами народа являются те, кто выступает с проповедями против Горы Конвента. Если мы станем бриссотинцами, нам придется нести последствия нашего отступничества, но пока этого не случилось, остерегайтесь интриганов под маской патриотизма, стремящихся снова ввергнуть вас в пропасть, из которой вы едва только начинаете выбираться…
И Неподкупный требовал направить все силы на укрепление республики, на создание всех условий для усиления ее обороны, на гарантирование Конвента от каких-либо посягательств на него.
Слово Робеспьера оказалось решающим. Ру и его сторонники были исключены из клуба Кордельеров, а затем и из числа членов совета Парижской коммуны.
Но этим дело не кончилось. Теперь, в дни, когда завершилось формирование органов якобинской диктатуры, в конце августа — начале сентября, «бешеные» вновь выступили. И вновь совершили тактическую ошибку. Если раньше они ополчались против конституции, то сейчас, когда жирондистский террор и ухудшение внешнего положения республики заставляли отсрочить вступление конституции в силу — и прибегнуть к организации революционного правительства, они вдруг потребовали, чтобы конституция была немедленно и целиком введена в действие! Мало того, Жак Ру в вопиющем противоречии со своими прежними речами и взглядами стал проповедовать против революционного террора на том лишь основании, что этот террор шел от органов якобинской диктатуры. Подобная тактика не отвечала интересам революции, она носила узкофракционный характер. Поэтому широкие народные массы, не сочувствовавшие новым проповедям Ру и некоторых других вождей «бешеных», отвернулись от них. Это изолировало «бешеных» и помогло Робеспьеру и якобинцам довершить их разгром. Против Ру, Варле, Леклера были выдвинуты обвинения, значительная часть которых носила клеветнический характер. Лидеры «бешеных» подверглись аресту. Позднее Жак Ру, находившийся долгое время в тюрьме и знавший, что его ждет, покончил с собой.
Однако разгром «бешеных» не привел к истреблению тех социально-экономических идей, которые они пропагандировали. Эти идеи унаследовала и стала активно проводить в жизнь одна из группировок якобинского блока, участвовавшая в преследовании «бешеных» за их тактические ошибки: то были левые якобинцы и в первую очередь их признанный вождь Пьер Гаспар Шомет.
Шомет! Это имя произносили теперь все чаще и чаще в Париже, причем с особенной надеждой и любовью оно звучало в устах простого люда. Еще бы! Кто лучше знал народные горести и надежды, чем этот коренастый юноша с приветливым лицом и пылким, искренним сердцем? Шомету шел всего лишь тридцать первый год, но какой долгий и трудный путь был у него позади! Он глубоко понимал бедность и нищету, потому что сам познал их. Сын сапожника из Невера, он начал свое житейское поприще в качестве корабельного юнги. Потом занимался ботаникой, был фельдшером, учителем в школе, работал писцом у прокурора. Революцию он встретил как праздник и с самого ее начала отдался общественной деятельности. Став журналистом, он завоевал трибуну в клубе Кордельеров, где его ценили, как одного из популярнейших ораторов.
В период вареннского кризиса он был одним из инициаторов движения за детронацию короля. Он принял активное участие в восстании 10 августа, а затем боролся на стороне Горы против Жиронды. Народ оценил его революционную энергию. В ноябре 1792 года Шомета избрали прокурором Парижской коммуны. Это была важная и ответственная должность. Исполняя ее, Шомет горячо защищал интересы бедноты и рабочих. Вместе с другими левыми якобинцами он напряженно искал меры и средства к ликвидации голода, дороговизны, нужды.
Робеспьер сдержанно относился к Шомету. Он видел в нем прежде всего наследника «бешеных», которые только что были сокрушены общими усилиями монтаньяров. Всегда подозрительно относившийся к людям крайних взглядов, всегда склонный усматривать в их справедливых требованиях демагогию, осторожный вождь якобинцев в конечном итоге не нашел общего языка с защитником беднейших слоев народа. В этом была трагедия революции. А между тем Шомет и его единомышленники в отличие от «бешеных» вовсе не помышляли о критике или ниспровержении якобинской диктатуры. Во всех важных случаях левые якобинцы поддерживали робеспьеристское большинство Горы, понимая, что только единство сил демократии может спасти республику и завоевания революции. Таким образом, вина за последующий раскол лежит на Робеспьере, а не на Шомете. Но пока что раскола не произошло. При всем своем недоверии к Шомету и левым якобинцам Неподкупный понимал, что в самый острый период борьбы с внешним и внутренним врагом не время давать волю своей подозрительности и вскрывать действительные или кажущиеся партийные разногласия. И скрепя сердце он протянул руку Шомету. Это спасло положение. Разгромив «бешеных», якобинцы в целом сумели услышать справедливые требования народа. Народ, со своей стороны, сплотился вокруг якобинцев и содействовал завершению формирования революционного правительства якобинской диктатуры.
Решающую роль сыграли события 4–5 сентября.
4 сентября в Сент-Антуанском предместье началось волнение рабочих, охватившее затем всю парижскую бедноту. Это движение, подготовленное еще «бешеными», шло под лозунгом усиления революционного террора и установления всеобщего максимума. Шомет сумел придать выступлению народа легальный характер, убедив вооруженных демонстрантов довериться «священной Горе».
5 сентября на заседание Конвента явились представители от сорока восьми секций, а также депутация от Коммуны во главе с Шометом. В своем выступлении Шомет призвал Конвент к более решительной борьбе с богачами и скупщиками, наживающимися на народной нужде. Он указывал, что единственный метод борьбы с богачами — это террор. Он предлагал организовать специальную революционную армию, которая занималась бы выкорчевыванием контрреволюции и экономического саботажа в департаментах. Ораторы секций поддержали Шомета. Всеобщее требование выступавших сводилось к словам: «Поставьте террор в порядок дня. Будем на страже революции, ибо контрреволюция царит в стане наших врагов». Многие голоса требовали быстрого суда над арестованными жирондистами. По предложению Робеспьера делегаты Парижа были приглашены к почетному присутствию на заседании Конвента. Неподкупный в сдержанных выражениях заверил приглашенных, что Конвент примет во внимание их пожелания и удовлетворит законные требования народа.
В развитие решений 5 сентября Конвент провел ряд важных мероприятий, направленных на углубление революции. Прежде всего подвергли новой реорганизации Революционный трибунал, судопроизводство которого было упрощено и ускорено. При каждой секции были учреждены особые революционные комитеты, избираемые самим населением. Эти комитеты, создаваемые также на местах, должны были наблюдать за всеми тайными врагами революции и проводить в жизнь директивы Конвента. Деятельность комитетов облегчалась изданием декрета о «подозрительных», согласно которому подлежали аресту все лица, «своим поведением или своими речами или сочинениями проявившие себя как сторонники тирании». Была создана революционная армия для борьбы с виновными в укрывательстве товаров, со всевозможными спекулянтами и саботажниками, с теми, кто наживал капиталы, используя тяжелое положение страны. Левые якобинцы добились того, что вошли в состав правительства; уже 6 сентября Комитет общественного спасения пополнился близкими к Шомету и Эберу деятелями — Билло-Вареном и Колло д’Эрбуа. Вместе с тем из состава Комитета вышел последний остававшийся в нем дантонист — Тюрио. Комитет вступил в более тесный контакт с клубом Кордельеров и секционными организациями. Так завершалось формирование правительства якобинской диктатуры. Революционное правительство было призвано осуществить волю масс, на которые оно опиралось, в которых черпало всю свою силу. Максимилиан Робеспьер, крепко сжав тонкие губы, стоял У руля.
— Теория революционного правительства, — говорил он в Якобинском клубе, — так же нова, как и сама революция, которая ее выдвинула. Было бы бесполезно искать ее в трудах политических писателей, которые совсем не предвидели нашей революции, или в законах, с помощью которых управляют тираны… Задача конституционного правительства — охранять республику; задача правительства революционного — заложить ее основы…
Жорж Жак Дантон.
Камилл Демулен.
Максимилиан Робеспьер — член Конвента (современный набросок).
Революция — это борьба за завоевание свободы, борьба против всех ее врагов, конституция — мирный режим свободы, уже одержавшей победу. Революционное правительство должно проявить чрезвычайную активность именно потому, что оно находится как бы на военном положении. Для него не пригодны строго однообразные правила ввиду, тех бурных, постоянно меняющихся обстоятельств, среди которых оно действует, и особенно потому, что при наличии все новых и грозных опасностей оно вынуждено беспрестанно пускать в ход все новые и новые ресурсы.
Революционное правительство обязано доставлять всем гражданам полную национальную охрану; врагов народа оно должно присуждать только к смерти…
Эта теория, сформулированная с такой четкостью и остротой, была декларирована Робеспьером, однако, лишь в конце декабря 1793 года. Был ли он столь же решителен и прямолинеен в начале октября? В этом можно усомниться. В те дни, когда меч революционного закона уже был поднят, а террор по настоянию народа стал в порядок дня, Неподкупный колебался. Он покинул бурное заседание Конвента 5 октября, не дожидаясь голосования по вопросам, выдвинутым Шометом и делегатами секций. Согласившись поддержать Шомета и возглавляемую им группу, Робеспьер вместе с тем в вопросе о терроре держался несколько более умеренных взглядов, чем левые якобинцы. Ему удалось уберечь от Революционного трибунала семьдесят пять жирондистов — членов Конвента, подписавших протест по поводу ареста лидеров Жиронды. «Нечего обрушиваться на рядовых членов партии: достаточно уничтожить ее вождей», — так аргументировал Неподкупный этот поступок, не задумываясь над гем, что спасает от гильотины своих самых злейших врагов. По инициативе Робеспьера было проведено постановление о необходимости каждый раз объяснять арестованным врагам народа точные причины их ареста. Такое пожелание в устах Робеспьера-за-конника было вполне объяснимым, но претворить его в жизнь в период жесточайшей борьбы с контрреволюцией, когда удары наносились тысячам явных и тайных мятежников, было практически невозможно. Нельзя было много рассуждать о законах там, где нужно было быстро и беспощадно карать. Это понимали революционные комитеты, обратившиеся с просьбой к Конвенту об отмене последнего постановления. Разъяснения комитетов и, главное, сама жизнь постепенно открывали глаза Неподкупному. Он понял остроту момента и сам выступил с требованием отмены декрета, принятого ранее по его почину.
— Теперь не время ослаблять революционную энергию, — заявил он, мотивируя свой демарш. 24 октября декрет был отменен. В этот же день начался процесс лидеров жирондистской партии, арестованных после 2 июня.
Так история совершала свой путь. Им, всем этим Бриссо, Верньо, Гюаде, которые еще так недавно упивались полнотой своей власти, предстояло сложить голову на эшафоте; а он, некогда третируемый и презираемый ими, входил в зенит своей славы и могущества.
Глава 2
Дело жизни
Да, теперь он был у кормила правления. С ним рядом находились его непоколебимые друзья и единомышленники — Кутон и Сен-Жюст. Его авторитет, выросший с годами, был огромен. Он не занимал никаких высоких должностей, юридически его власть не была большей, чем власть его коллег. Но он имел страшную силу, которая заставляла трепетать. Эта сила проистекала из огромной уверенности в правоте своего дела. Когда-то, в то время, как гордые депутаты Учредительного собрания смеялись над маленьким аррасским адвокатом, нашелся пророк, который правильно его оценил. Мирабо, оратор незаурядного таланта, заглянул в будущее и предсказал Робеспьеру успех; ничему не веривший Мирабо понял превосходство человека, который верил всему, что говорил. Эта сила нравственной убежденности завораживала слушателей Неподкупного, ока придавала громадный моральный вес его словам и действиям. В Якобинском клубе его уже давно боготворили и встречали бурными овациями каждое его появление. Теперь его незримая власть распространилась и на Конвент. Но основной цитаделью его, его «министерством» был главный орган революционного правительства — Комитет общественного спасения. В Комитете Робеспьер в отличие от своих коллег не имел определенных функций: ему так же, как и его ближайшим помощникам — Кутону и Сен-Жюсту, было вручено общее руководство, разработка направляющей, генеральной линии.
М. Робеспьер (современная гравюра).
Он был прежде всего идеологом якобинской партии, его уму и перу принадлежали главные документы, которые легли в основу якобинской диктатуры. Он разработал Декларацию прав, ставшую канвой конституции 1793 года, он же вместе с Сен-Жюстом сформулировал теорию революционного правительства. Каждый раз в решающий момент, когда необходимо было теоретически обосновать тот или иной важный шаг правительства, выступал Робеспьер или же по договоренности с ним один из его ближайших соратников.
Но он вовсе не был оторванным от жизни теоретиком, каковым кое-кто пытался его представить. Если у Максимилиана и была некогда известная склонность к абстракции, то это относилось к далекому прошлому. Жизнь переделала его. Его теория имела самое непосредственное отношение к практике, в этом заключалась ее сила, отсюда проистекали и его нравственная убежденность и любовь к нему со стороны простого народа. Откроем одну из его записных книжек этого периода.
«Четыре существенных для правительства пункта, — писал Робеспьер, — 1) продовольствие и снабжение; 2) война; 3) общественное мнение и заговоры; 4) дипломатия. Нужно каждый день проверять, в каком положении находятся эти четыре вещи». Фактически перед нами’ директива Комитету общественного спасения. Не это ли сама жизнь? Пункты, перечисленные здесь Неподкупным, не были ли они в действительности самыми важными вопросами времени? И директива осуществлялась. Под руководством своего вождя якобинцы напрягали все силы, разрешая проблемы дня.
Продовольствие и снабжение — это первоочередный пункт в записи Робеспьера. Действительно, продовольственный вопрос был самым трудным, самым мучительным, и без его разрешения революция не могла осуществить ни одной из стоявших перед нею задач.
Робеспьер и возглавляемая им группа якобинцев до мая 1793 года были противниками ограничения торговли и таксации цен. Между тем, только идя этим путем, можно было добиться результатов: сломить спекуляцию и саботаж, организовать снабжение армии, привлечь на свою сторону голодающую бедноту. 11 сентября Конвент установил единые твердые цены на зерно, муку и фураж. Администрация получала право реквизиции зерна и муки. За нарушение декрета налагалась суровая ответственность. Наконец 29 сентября Конвент издал декрет об установлении твердых цен на главные предметы потребления в пределах всей страны (всеобщий максимум). Единые цены устанавливались как на продукты питания, так и на промышленные товары и сырье; таксации, однако, подверглась и заработная плата трудящихся.
В развитие закона о максимуме якобинцами был дополнительно принят целый ряд экономических и организационных мероприятий, направленных на борьбу с голодом. В Париже и других городах были введены продовольственные карточки на хлеб, мясо, масло, мыло, соль. Булочникам было предписано выпекать единый для всех «хлеб равенства». Для упорядочения и централизации снабжения по всей стране, для контроля за проведением всеобщего максимума была создана Центральная продовольственная комиссия, наделенная весьма широкими полномочиями и пользовавшаяся поддержкой революционной армии.
Так, революционная действительность опрокинула теоретическую доктрину о свободе торговли и промышленности. Сила Робеспьера и его единомышленников заключалась в том, что они поняли железную необходимость временного отказа от своего социально-экономического кредо и под давлением масс пошли на некоторые ограничения частной собственности во благо народа и республики. И, раз приняв решение, они не побоялись проводить его в жизнь вопреки ожесточенному сопротивлению буржуазных слоев города и деревни, проводить плебейскими методами, со всей строгостью революционных законов.
Война — второй пункт записи Робеспьера. Второй по порядку, но не по важности, ибо война была делом не менее значимым, чем продовольственный вопрос. Вряд ли кто понимал это лучше, чем Неподкупный: ведь исход той борьбы, которую он возглавлял, решался в конечном итоге на полях сражений с европейской коалицией. Между тем до прихода якобинцев к власти вопрос об армии и войне не получил своего разрешения. Жирондисты много кричали о войне и были ее инициаторами, но задача обороны республики оказалась им не по плечу. Только победа якобинского блока изменила положение вещей. И опять-таки решительный перелом оказался возможным потому, что якобинцы сумели чутко прислушаться к требованиям народных масс и поддержать их инициативу.
Так, снизу, по инициативе первичных собраний возникла идея всеобщей мобилизации французского народа для защиты отечества. Эта идея была поддержана и проведена в жизнь Комитетом общественного спасения. 23 августа по предложению Комитета Конвент принял декрет о всенародном ополчении и всеобщей мобилизации масс на борьбу с врагом. Народ с энтузиазмом приветствовал решение правительства. В короткий срок был проведен первый набор, давший республике четыреста двадцать тысяч бойцов. Оставшиеся дома работали в оружейных мастерских и на военных заводах, добывали селитру, заботились о снаряжении бойцов. Женщины, дети не отставали от мужчин, вкладывая свою посильную лепту в общее дело. К разрешению задач обороны были привлечены ученые: химики, физики, математики; всем находилось дело, каждый получал свой участок работы, на котором он помогал выковыванию победы.
И вот к началу 1794 года армия насчитывала, включая резервы, один миллион двести тысяч человек. По тем временам это была колоссальная цифра. Новая армия была по-новому и организована; она обладала революционным воинским духом, дисциплиной, несгибаемой волей к победе. Правда, солдатам не всегда хватало обуви и обмундирования, правда, они не всегда были сыты, но правительство и его агенты — комиссары Конвента на местах — зорко следили за тем, чтобы сделать все возможное для облегчения материального положения армии, не останавливаясь перед самыми жесткими мерами по отношению к собственникам. Вот, например, один из характерных приказов Сен-Жюста в бытность его комиссаром Эльзаса:
«Десять тысяч солдат ходят босиком; разуйте всех аристократов Страсбурга, и завтра, в десять часов утра десять тысяч пар сапог должны быть отправлены в главную квартиру». Сен-Жюст железною рукой проводил реквизиции у богачей, когда этого требовали нужды фронта. С такой же решительностью действовали член Комитета общественной безопасности Леба, брат Робеспьера Огюстен и другие.
Новая армия имела новых генералов и офицеров. Многие из них вышли из простого народа. Так, прославившийся в Вандее революционный генерал Россиньоль был рабочим-серебряником, талантливый Клебер происходил из семьи каменщика, родители Ланна, ставшего позднее маршалом Франции, были крестьяне. Якобинское правительство смело разрешило проблему создания командных кадров: оно открыло к высшим воинским должностям доступ всякому, кто мог практически доказать преданность революции и умение побеждать.
Максимилиан Робеспьер был душою этих преобразований.
Теперь, наконец, республика начала одерживать решающие победы на фронтах. После победоносных сражений при Гондсхооте и Ваттиньи (сентябрь октябрь) французские войска взяли инициативу в свои руки. К зиме 1793/94 года восточная граница была восстановлена. В декабре был освобожден от англичан Тулон. Территория Франции полностью очистилась от врага. Впереди была дорога славы.
Третьей из наиболее существенных для правительства проблем Робеспьер считал общественное мнение и заговоры. Действительно, до тех пор, пока внутренняя контрреволюция охватывала страну, до тех пор, пока белый террор тормозил все мероприятия якобинской диктатуры и угрожал самому ее сердцу, никакие внешние победы не могли спасти республику. И здесь решающее слово сказал народ.
Робеспьер колебался недолго. Он поддержал народную инициативу и стал одним из организаторов системы террора. В дальнейшем история свяжет эту систему как раз с его именем.
Общественное мнение создавалось жизнью. Огромную роль в его формировании играл Якобинский клуб. Народ поддерживал якобинцев и служил им опорой, собственники их ненавидели, но вынуждены были действовать тайно. Вот эту тайну и нужно было вскрыть, с тем чтобы обезвредить внутреннего врага. Проверкой общественного мнения занимались революционные комитеты и секции. Главную роль в выкорчевывании внутренней контрреволюции играл Комитет общественной безопасности, руководивший полицией и тайной наблюдательной агентурой; деятельность этого Комитета протекала в тесном сотрудничестве и контакте с Комитетом общественного спасения. Судебные функции по делам политического характера были возложены на Революционный трибунал.
Осенью 1793 года Меч революционного закона стал опускаться с большой быстротой и силой. Он разрубал гордиев узел контрреволюции, он безжалостно падал на головы врагов народа. После убийцы Марата Шарлотты Корде на эшафот вступила другая женщина — вдова Людовика XVI, бывшая королева Мария-Антуанетта. За ней наступил черед вождей Жиронды, обвинительным актом против которых была тяжелая действительность, переживаемая Францией.
На суде жирондисты держались плохо. Они стремились всю вину в приписываемых им преступлениях свалить либо на отсутствовавших, либо друг на друга. Некоторые из них пытались подкупить зрителей, находившихся в зале суда, бросая им деньги. Но народ топтал ассигнации. Все подсудимые в количестве двадцати одного человека, в том числе Бриссо, Верньо, Жансоне, были приговорены к смертной казни. Казнь состоялась 31 октября. Смерть осужденные встретили мужественно. Что сказать о их друзьях, переживших день 31 октября? Почти всех их ждала та же участь. В начале ноября гильотина снесла голову бывшему герцогу Орлеанскому, близкому к жирондистам и тесно связанному с Дюмурье. Через два дня после него наступил черед Манон Ролан. Ее муж, скрывавшийся в мятежной Нормандии, не смог пережить известия о ее казни и покончил с собой. В декабре погибли его коллеги: бывшие жирондистские министры Лебрен и Клавьер; первый из них был гильотинирован, второй — покончил самоубийством в тюрьме. Весной следующего, 1794 года принял яд философ Кондорсе, долго скрывавшийся, но в конце концов задержанный. Что касается жирондистов, бежавших в департаменты, то из них уцелели, пережив якобинскую диктатуру, лишь оскорбитель Робеспьера Луве да многоликий Инар. Гюаде и Барбару были гильотинированы в Бордо летом 1794 года; соратники Робеспьера по Учредительному собранию Петион и Бюзо неудачно пытались скрыться после разгрома контрреволюции на юге; они погибли на пути бегства, и их трупы были обглоданы собаками. Все это произошло всего за месяц до падения Робеспьера.
В дни, когда падали головы герцога Орлеанского и госпожи Ролан, Революционный трибунал вспомнил об одном видном деятеле, теперь пытавшемся уйти в тень забвения, о герое побоища на Марсовом поле, о многомудром Жане Байи. Можно ли было забыть о нем, если кровь невинных жертв требовала отмщения? Престарелый Байи был привлечен трибуналом 10 ноября; через два дня его обезглавили во рву, близ места, где некогда по его приказу были расстреляны сотни патриотов. Две недели спустя дошла очередь и до предателя Барнава. Его попытки отпереться от тайных махинаций с двором были бессмысленны. Он разделил участь Байи, с которым некогда делил лавры.
Так действовала Немезида революции. Ее рука карала без промаха. Те, кто изменил делу 14 июля, кто интриговал, старался повернуть вспять или ослабить победный марш свободы, теперь несли на эшафот свои головы. На белый террор освобожденный народ отвечал революционным красным террором. И первые спасительные результаты не заставили себя ждать. Уже 25 августа республиканские войска вошли в Марсель. В начале октября был взят Лион. В октябре же подчинился власти Конвента и Бордо. Благоприятные вести шли из Вандеи. Жирондистский мятеж в провинции подходил к концу. Огненное кольцо контрреволюции было прорвано, напротив, теперь революция кольцом сжимала своих внутренних врагов. К зиме власть Конвента была восстановлена в большинстве департаментов. Контрреволюция, шипя и изрыгая яд, уползала в подполье.
Дипломатия — это четвертый и последний пункт записи Робеспьера. Продуманная внешняя политика должна была увенчать военные успехи якобинцев и их победу над внутренней контрреволюцией. Внешнеполитические проблемы особенно волновали Неподкупного в конце осени и начале зимы 1793 года, то есть в дни решающего перелома на фронтах. В своих докладах этого периода Максимилиан с предельной ясностью сформулировал те принципы, которые следовало положить в основу взаимоотношений Франции с соседними государствами.
В основе этих принципов лежат терпимость государств в отношениях друг с другом, невмешательство во внутренние дела, взаимное уважение государственной независимости и суверенитета. Франция, говорил Робеспьер, не намерена навязывать другим народам революцию силой оружия. Но она не потерпит ни малейшего нарушения суверенных прав ее народа самостоятельно решать свою судьбу. Призывая французов к разгрому интервентов, к изгнанию их войск за пределы страны, Робеспьер подчеркивал, что эта национальная задача французского народа отвечает интересам всего человечества.
«Погибни свобода во Франции, — говорил он, — и природа покроется погребальным покрывалом, а человеческий разум отойдет назад ко временам невежества и варварства. Деспотизм, подобно безбрежному морю, зальет земной шар… Мы боремся за людей живущих и за тех, которые будут жить…»
Эти слова, перекликающиеся с Декларацией прав, составленной Неподкупным, показывают, с какой замечательной прозорливостью он разглядел всемирно-историческое значение Великой Французской революции. И однако, подчеркивая ее роль для других стран не только в настоящем, но и в будущем, Робеспьер с враждебностью относился к программе эбертиста Клоотса, проповедовавшего революционную войну за создание всемирного союза республик. Вождь якобинцев считал подобную программу вредной и бессмысленной утопией. Считая, что революция не приносится извне, не экспортируется соседним народам, у которых еще не созрели достаточные для нее условия, Робеспьер полагал вместе с тем, что подобная революционная война, непрерывно увеличивая число врагов республики, может затянуться до бесконечности. Однако, возражая Клоотсу, Неподкупный не хотел согласиться и с друзьями Дантона, склонявшимися к заключению компромиссного мира с врагом. Когда в декабре 1793 года Пруссия и Австрия через посредство нейтральных стран стали прощупывать почву для начала мирных переговоров, якобинское правительство им не ответило. Время для выгодного республике мира еще не настало; компромиссный же мир мог привести лишь к капитуляции.
Таковы были основы дипломатии Робеспьера и его единомышленников в сложных, условиях войны с интервентами. Они стремились установить дружественные отношения с теми, кто на миролюбие отвечал миролюбием, но исключали всякую возможность переговоров с врагами, посягавшими на целостность Франции и на ее революционную независимость.
Но жизнь республики не ограничивалась всем этим. Под грохот сражений и стук гильотины шел непрерывный процесс созидания. Старое ломалось, новое занимало его место. Никогда и нигде еще в мире до этой революции не было пересмотрено и создано так много, как за несколько месяцев якобинской диктатуры. И в этом потоке творчества свободная инициатива народа сыграла также ведущую роль. Комитет общественного спасения во главе с Робеспьером и Сен-Жюстом чутко прислушивался к нуждам страны и с якобинской смелостью реагировал на них. Многочисленные декреты и постановления, лично составленные или отредактированные Робеспьером, касались почти всех сторон общественной и культурной жизни революционной Франции.
Огромное внимание якобинцы уделяли проблеме народного образования. 13 июля 1793 года Робеспьер выступил с планом, предопределявшим широкое общее образование в сочетании с производственным трудом, с физическим и моральным развитием, необходимым для всех подрастающих граждан республики. Неподкупный предложил, чтобы дети с пяти до одиннадцати-двенадцати лет воспитывались совместно, без всяких различий и исключений, в особых интернатах за счет государства. Такое воспитание, по мнению докладчика, содействовало бы укреплению в сознании граждан идеи равенства. Конвент с энтузиазмом аплодировал этому предложению. И хотя после многодневных дебатов оно было отклонено — в буржуазном обществе реализация подобного плана была невозможна, — тем не менее в конце того же года законодатели декретировали обязательное и бесплатное трехлетнее начальное образование по единой программе, что было также большой победой.
Мандат, выданный Комитетом общественного спасения (внизу подписи Билло-Варена, Карно, Эро де Сешеля и Робеспьера).
Значительной перестройке подверглось высшее и специальное среднее образование. Старые университеты, находившиеся в материальной и идейной зависимости от католической церкви, были упразднены. Ликвидации подлежали и королевские академии — научные учреждения, проникнутые корпоративным духом и неспособные пойти за революцией. Вместо этого было запроектировано создание в Париже Центрального лицея для высшего народного образования с чисто практическими наглядными методами обучения на конкретных объектах хранилищ и музеев. Конвент декретировал организацию высшей Политехнической школы, которая должна была выпускать инженеров и специалистов по точным наукам, а также Нормальной школы, готовившей новые преподавательские кадры. Наконец утверждались специальные школы и курсы: учительские (для начальной школы), военные, навигационные, медицинские и т. д. Заботясь о политическом просвещении, о борьбе с религиозными предрассудками, о распространении научных знаний, Конвент содействовал новой организации библиотек, архивов и музеев, делавшей сокровища науки и искусства доступными народу.
Целая плеяда ученых оказалась связанной с трудами революции. Математики Монж и Лагранж, астроном и физик Лаплас, химики Лавуазье, Бертолле, Леблан, биологи Ламарк и Сент-Илер, а также десятки других ведущих деятелей науки были и исследователями, и педагогами, и практиками-организаторами научных учреждений и предприятий оборонной промышленности. Комитет общественного спасения и Конвент сохраняли тесный контакт с учеными, поддерживая всякое открытие и изобретение, будь то новый метод дубления кож или воздухоплавание на аэростате, способ извлечения бронзы из колоколов для переливания их на пушки или оптический телеграф.
Одним из бессмертных деяний якобинской республики было введение метрической системы мер. Вопрос о новой системе мер и веса был поднят еще в Учредительном собрании, но только революционное правительство провело это важнейшее мероприятие в жизнь. Декрет о метрической системе прошел 1 августа — в том самом замечательном заседании Конвента, которое постановило предать суду Марию-Антуанетту, конфисковать имущество эмигрантов и мобилизовать все силы на покорение Вандеи. И недаром позднее на эталоне метра был выгравирован гордый девиз: «На все времена всем народам». Новая система осталась жить в веках и сделалась достоянием всего человечества.
Значительное воздействие оказало революционное правительство на развитие театра, литературы, музыки, живописи. Из литературы и искусства безжалостно изгонялись легкомысленные, фривольные моменты; их заменили суровая тематика гражданской доблести, политический водевиль, патриотический гимн. Борясь со всем старым и реакционным в области культуры, уничтожая отжившие свой век учреждения, вроде королевской Академии живописи я скульптуры, якобинцы с большой чуткостью и вниманием относились к подлинным памятникам искусства, беря их под свою охрану и защиту. На этой стезе особенно много сделал монтаньяр и человек, близкий Робеспьеру, — Жак Луи Давид, замечательный художник и выдающийся организатор. Давид и другие деятели искусства, сотрудничая с Конвентом, принимали активное участие в устройстве регулярных художественных выставок, конкурсов на лучшие произведения живописи, скульптуры и архитектуры, оформление революционных праздников и т.д.
Огромную работу провели якобинцы в области построения революционного права. Они пустили в обиход совершенно новые юридические категории, некоторые из которых — наименее радикальные — прочно вошли затем в фонд буржуазного права позднейшего времени. Достаточно вспомнить Декларацию прав, написанную Робеспьером, или его же высказывания в докладах по международному положению, чтобы уловить ряд подобных категорий. Конституция 1793 года, несмотря на то, что она не была действующим законом, остается в истории революции документом большого значения: она провозгласила идею народного суверенитета, она отражала наиболее смелые демократические настроения мелкобуржуазных кругов, их готовность идти на предоставление политических прав плебейским массам. Уделяя главное внимание конституции и проблемам, связанным с теорией революционного правительства, якобинцы не забывали и гражданского права. Конвент обсудил и ввел в действие ряд статей нового гражданского кодекса, устанавливавшего свободу развода, равноправие супругов, свободу брачных договоров, отмену родительской власти и т. д. В целом и законченном виде ввести кодекс в жизнь якобинское правительство не успело. Позднейшее буржуазное гражданское законодательство использовало право якобинцев, выхолостив, однако, всю его революционную сущность.
Наконец якобинцы активно стремились изменить быт и нравы родной страны в соответствии со своими республиканско-демократическими идеалами. Считая переживаемое ими время началом новой эры, открывающей путь к счастливому будущему, они рисовали себе это будущее в покровах строгой античной простоты. Увлечение героическими образами и гражданской добродетелью античности наложило свой отпечаток на внешние формы жизни республики. Конвент официально декретировал замену обращения на «вы» обращением на «ты». Многие деятели меняли свои имена на имена любимых героев древности. Так, Шомет называл себя Анаксагором, Клоотс — Анахарсисом, Бабеф — Гракхом. В целях увековечения новой эры был введен революционный календарь. Год делился на 12 месяцев по 30 дней в каждом, пять дополнительных дней назывались санкюлотидами. День провозглашения республики, 23 сентября, считался первым днем первого месяца — вандемьера, за ним, с 22 октября шел брюмер, затем последовательно: фример, нивоз, плювиоз, вантоз, жерминаль, флореаль, прериаль, мессидор, термидор, фрюктидор. Каждый месяц делился на три декады, дни которых обозначались названиями растений, овощей и животных.
Новый революционный календарь приобрел обязательную силу. Однако он далеко не везде был встречен с одинаковым энтузиазмом. Крестьянство, религиозное и неграмотное в своей массе, держалось за традиционные названия дней и месяцев, не желая отказываться от христианских праздников.
Робеспьер, очень чутко прислушивавшийся к настроениям масс, сомневался в целесообразности революционного календаря и даже отметил в своей записной книжке, что следует затормозить его введение в жизнь. Это мнение Неподкупного теснейшим образом было связано с его отношением к так называемой «дехристианизации», распространявшейся по стране осенью 1793 года.
«Дехристианизаторское» движение, возникшее в ходе борьбы против контрреволюционного духовенства, ставило своей целью полное уничтожение религии и церкви. Его возглавили левые якобинцы и эбертисты (Шомет, Клоотс, Эбер, Фуше и др.). В городах и сельских местностях «дехристианизаторы» стали закрывать церкви, превращая их в места празднований «культа Разума»; многие священнослужители, в том числе и высшие, как парижский епископ Гобель, торжественно отреклись от сана.
Хотя «дехристианизация» не была официально санкционирована правительством, Робеспьер и его соратники вначале не препятствовали ее проведению, желая узнать, как она будет воспринята в народе. Вскоре стало ясно, что движение это было несвоевременным: оно вызвало резкое недовольство среди городского и в особенности сельского населения. Секретные агенты Комитета общественной безопасности доносили, что «огонь тлел под пеплом», и можно было опасаться серьезных эксцессов. На религиозных настроениях народа готовы были сыграть и интервенты и роялисты. Учитывая все это, Робеспьер в конце ноября резко выступил против «дехристианизации», осудив ее прежде всего с государственной и политической точки зрения. Тогда Шомет, бывший одним из инициаторов движения, первым отказался от него; за прокурором Коммуны последовали Эбер и другие. 5–8 декабря Конвент по докладу Робеспьера принял декрет о свободе культов.
Так, в религиозном вопросе революционное правительство якобинской диктатуры действовало с трезвым учетом специфики реального положения, верно оценивая настроения народа и идя им навстречу.
Теперь влияние общественного мнения увеличивалось соответственно небывалому до той поры размаху общественной жизни; последняя же, особенно в столице, била ключом. Санкюлоты принимали деятельное участие в работе клубов, секций, революционных комитетов, заполняли галереи для публики на заседаниях Конвента, толпились в здании Революционного трибунала. Женщины стремились не отставать от мужчин. Политические страсти зачастую так разгорались, что посетители галерей заставляли законодателей прерывать заседание. Человек, не аплодирующий выступлению Робеспьера, немедленно слышал угрозы и обидные клички, которые ему щедро выдавала толпа почитателей. На улицах, в кафе, у газетных киосков — повсюду с жаром обсуждали события дня: известия с фронта, очередной декрет Конвента, приговор Революционного трибунала, выдающуюся речь в Якобинском клубе. На газеты набрасывались с жадностью. Толпились у пестрых афиш и многоцветных плакатов, расклеенных на стенах центральных кварталов столицы. У дверей многих домов в определенные часы можно было видеть большие столы, за которыми обедали или ужинали все граждане данного квартала. Это было новое явление: братская трапеза. Мужчины, женщины, дети, люди разного положения и достатка собирались за этими трапезами, каждый внеся предварительно свою продуктовую лепту. За едой вели оживленные политические споры, пели патриотические песни, дети читали наизусть отдельные статьи конституции…
Да, сделано было много, и все переменилось радикально. Революция переворошила жизнь сверху донизу. Большими были дела, еще большими — планы.
А между тем уже назревали роковые события, которые должны были расколоть якобинское правительство и поломать то кажущееся единство, которое сложилось к осени 1793 года и которое не имело под собой достаточно твердой основы.
Неподкупный не мог этого не чувствовать.
Но пока что он не хотел думать о неизбежном. Так было отрадно верить в добродетель и счастье народа! Неподкупный сроднился с этой мыслью. Сам он жил по-прежнему бедно. Та же крохотная каморка в доме Дюпле служила ему убежищем и рабочим кабинетом. Та же оловянная лампа была единственной свидетельницей его ночных бдений. С теми же людьми он встречался в «салоне» госпожи Дюпле. Нет, впрочем, не совсем с теми. Кое-кто не появлялся здесь больше. Исчез Дантон. Лишь очень изредка заходил Камилл Демулен. Он теперь был постоянно с Дантоном, который таскал его по трактирам Пале-Рояля. Максимилиан не мог забыть Камиллу одной дурацкой выходки. Как-то, когда его не было дома, Камилл пришел с книгой под мышкой. Уходя, он таинственно передал ее младшей дочери Дюпле, попросив спрятать и сохранить. Елизавета с любопытством раскрыла книгу: это оказались сочинения Аретино с гравюрами самого непристойного содержания. Бедная девочка сильно растерялась и смутилась, что не укрылось от взгляда вернувшегося Максимилиана. Когда он узнал о случившемся, его охватило крайнее возмущение.
— Забудь об этом, — сказал он взволнованно Елизавете. — Целомудрие грязнится не тем, что случается невольно увидеть, а имеющимися в сердце дурными мыслями.
Демулену он сделал самый строгий выговор. Впрочем, что были выговоры этому шалопаю! Дрянной мальчишка, которого надо высечь. Хотя по летам не такой уж и мальчишка: Камилл был всего лишь на два года моложе Робеспьера, и сейчас ему исполнилось тридцать три. Да что и говорить, пылкий и неустойчивый Камилл портился, он был уже совсем не тем Камиллом, который ораторствовал когда-то перед народом накануне взятия Бастилии. Все знают, как он опозорился недавно в Конвенте, защищая одного изобличенного предателя, и уже слышалось слово «подозрительный», произносимое шепотом по его адресу. Робеспьеру было известно, что Камилл публично плакал, плакал горючими слезами, когда осудили лидеров Жиронды, и кричал о том, что раскаивается в написании памфлета «Разоблаченный Бриссо». Все это было горько и больно. Максимилиан любил своего старого приятеля по коллежу. Неужели дело идет к разрыву? Нет, он еще поборется за Камилла, он не отдаст его так просто врагам..
Если ушли Дантон и Демулен, то вместо них в доме Дюпле появились новые люди. Морис Дюпле был избран членом Революционного трибунала, и теперь сюда частенько заходил председатель трибунала Эрман, земляк Робеспьера, «человек честный и просвещенный», как характеризовал его Неподкупный. С ним вместе появлялись и заместители: искренний и убежденный патриот Дюма и бесстрашный Коффиналь с пылкой душой и внешностью Геркулеса. Нечего и говорить, сколь частыми гостями были Сен-Жюст, Кутон и Леба; последнему из них вскоре предстояло стать мужем Елизаветы Дюпле. Не забывал Максимилиана и его преданный почитатель, художник Давид. С начала 1793 года в салоне госпожи Дюпле можно было встретить Филиппа Буонарроти, потомка Микеланджело, будущего участника и историографа «Заговора равных». Он был музыкантом, хорошо пел и играл на фортепьяно. Под его аккомпанемент певал и Леба, страстно любивший итальянскую музыку. Что касается Максимилиана, то он в дуэте с Лебой доставлял удовольствие участникам этих импровизированных музыкально-литературных вечеров чтением лучших трагедий Расина. Читал Неподкупный с большим воодушевлением и выразительностью.
Одно время к Дюпле зачастила странная личность: то был бесцветный невзрачный человек со стеклянными глазами, Жозеф Фуше. Он вел себя скромно и помалкивал. Как и Эрман, земляк Робеспьера, этот человек, рядившийся сейчас в одежды крайнего монтаньяра, помышлял о большой политической карьере. Он начал ухаживать за Шарлоттой Робеспьер. Своим любезным обращением он пленил слегка перезревшую девушку. Заговорили о женитьбе. Максимилиан не противился этому браку, тем более что сестра достаточно отравила его домашнюю жизнь. Но свадьбу пришлось отложить: Фуше вместе с Колло д’Эрбуа послали на усмирение мятежного Лиона. А затем произошли события, которые совсем расстроили этот брак.
С сестрой Максимилиану становилось ладить все труднее и труднее. Она не могла забыть кровной обиды, заключавшейся в том, что ее знаменитый брат покинул квартиру на улице Сен-Флорантен. Тайная война между госпожой Дюпле и Шарлоттой превращалась в явную. Дело кончилось страшным скандалом и полным разрывом. К счастью, в августе 1793 года Огюстена Робеспьера направили в длительную командировку в Южную Францию, и он, жертвуя собой во спасение покоя Максимилиана, согласился увезти сестру из Парижа.
Все эти дела и события не оставались в тайне. Любопытные кумушки делали свое дело. По Парижу распространялись сплетни, в которых правда переплеталась с самым невозможным вымыслом.
В городе начинали интересоваться семейством Дюпле. Еще бы! Ведь здесь жил человек, к каждому слову которого теперь прислушивалась Европа! Усиленно поговаривали о близкой женитьбе Неподкупного. О, если бы могли знать, как он был сейчас далек от этой мысли! Элеоноре Дюпле исполнилось 23 года. Это была высокая стройная девушка с приятным спокойным лицом и светлым взглядом. Она боготворила Максимилиана. Между ними давно уже установился род нежной дружбы, той особенной дружбы, которая свойственна замкнутым, застенчивым людям. Робеспьер привык прогуливаться в сопровождении Элеоноры, часто беседовал с ней. Они понимали друг друга с полуслова. Но любовь, брак… Нет, об этом Максимилиан и не помышлял. Были ли у него для этого время и силы? Он горел страшным огнем, огнем, сжигающим начисто душу и тело. Теперь здоровье его сильно пошатнулось. Он часто болел, по многу дней оставался в постели. Тем более ценил он каждый момент, когда был здоров, каждый миг, который мог отдать общему делу, ради которого жил, ради которого был готов умереть. Нет, Неподкупный не строил себе иллюзий: личная жизнь была не для него, да и жить ему оставалось недолго. Он был твердо уверен, что погибнет в неравной борьбе. Эта уверенность сложилась у него давно, свою судьбу он предчувствовал еще в 1791 году. И он бесстрашно шел навстречу неизбежной судьбе, не ища отдыха и забвения, не помышляя о том, чтобы купить покой и личное счастье ценою компромисса с делом жизни; впрочем, его личное счастье как раз и заключалось в борьбе, единственно в борьбе.
Глава 3
Заговоры и фракции
«Земную жизнь пройдя наполовину, я очутился в сумрачном лесу…» Эти слова Данте с некоторых пор все чаще и чаще приходили в голову Максимилиану Робеспьеру. «Сумрачный лес» возник вдруг перед ним в дни, когда его столь короткая земная жизнь была недалека от завершения; страшная пропасть разверзлась у его ног в тот момент, когда было почти закончено труднейшее восхождение на самую вершину крутой горы.
Сын третьего сословия, Максимилиан вместе с ним начал борьбу против абсолютной монархии и сил, ею воплощенных. Народ нанес первый удар 14 июля, за ним последовали другие.
Трудной, но прямой дорогой шел Робеспьер вместе с народом и победил. Победила его теория, победила практика народа! И вот, наконец, народ оказался хозяином положения, а Робеспьер стал фактически во главе правительства. Но что же произошло вслед за этим? Оказалось, что народ не однороден, что народ делится на разные группы! Оказалось, что из этого народа в ходе революции вышли всяческие «нувориши», новая буржуазия, удовлетворенная предшествующим ходом событий и теперь готовая сказать роковое слово «довольно»!
Оказалось, с другой стороны, что существует много бедного люда — рабочих, обезземеленных крестьян, разорившихся мастеров, нищего и полунищего плебса, который еще почти ничего не получил от революции и который требовал ее продолжения.
И вот теперь Робеспьер начал впервые смутно сознавать, что он не знал до сих пор народа, что народ в его представлении был чем-то неопределенным, аморфным, идеальным.
Но что же делать дальше? Прямая дорога кончалась. Якобинский блок, представлявший «народ», разорвался изнутри. Впереди была неизвестность. Неподкупный ощупью отыскивал средний путь.
Якобинская диктатура сделала колоссально много. Она завершила уничтожение феодализма, она покончила начисто с остатками средневековья. Новые буржуазно-капиталистические отношения могли теперь развиваться беспрепятственно. Но главным препятствием для этого развития оказывалась сама якобинская диктатура с ее экономическими ограничениями и реквизициями, с ее террором, направленным против спекулянтов и скупщиков. Это страшное внутреннее противоречие до поры до времени сглаживалось внешними условиями. Нажим коалиции, территориальные потери, угроза иностранного порабощения и реставрации феодально-абсолютистского строя заставляли новую буржуазию города и деревни мириться с революционным правительством, терпеть его кал временное меньшее зло во избежание постоянного большего зла. Только революционное правительство оказалось в состоянии мобилизовать все ресурсы страны на борьбу с интервенцией и нанести серьезные удары внешнему врагу. Но по мере того как эти удары наносились, по мере того как прояснялся внешнеполитический горизонт, терпение буржуазии иссякало.
С другой стороны, политика якобинской диктатуры, хотя она и опиралась на поддержку широких народных масс, не могла, разумеется, полностью удовлетворить всех требований бедноты. Установив максимум на цены, правительство одновременно декретировало и максимум на заработную плату рабочих, что лишало последних всяких надежд на улучшение жизненного уровня и ослабление эксплуатации. Этому содействовало также сохранение в силе старого антинародного закона Ле-Шапелье, запрещавшего рабочим объединяться для защиты своих интересов.
Крайне тяжелым оставалось и положение деревенской бедноты. Прежнее феодальное рабство было ликвидировано. Однако за годы революции успела вырасти и окрепнуть новая зажиточная верхушка, сумевшая приобрести земли и заместить прежних феодальных властителей села. Якобинское правительство и его агенты на местах не могли защитить тружеников деревни, напротив, жестко требовали от них выполнения обязательств, налагаемых государством. Классовая борьба в деревне все более обострялась.
В подобной обстановке якобинский блок не мог сохранять даже внешнего единства. От его руководящей, робеспьеристской части все более и более отчетливо отделялись правая и левая фракции, выступающие со своими требованиями и готовые стать на путь непримиримой борьбы.
Правые в дальнейшем получили прозвище «снисходительных» или «модерантистов». Это были лидеры новой, хищнической, спекулятивной буржуазии, возникшей в ходе революции, вполне удовлетворенной ее завоеваниями и больше всего на свете боявшейся ее продолжения.
Признанным лидером «снисходительных» был Дантон. В прошлом у Дантона имелись значительные заслуги перед революцией; об этих заслугах Робеспьер и его соратники долго не могли забыть. Однако Дантон никогда не отличался политической чистоплотностью. По мере того как складывалось и росло его личное состояние, Дантон становился все большим адвокатом собственников. Именно по его призыву Конвент на первых своих заседаниях провозгласил, что «всякого рода собственность — земельная, личная, промышленная — должна на вечные времена оставаться неприкосновенной», именно по его настоянию Конвент декретировал смертную казнь за предложение «аграрного закона». В душе Дантон никогда не был врагом Жиронды, искренне желал примирения с ее лидерами, и только обструкционистская политика последних помешала этому примирению.
Характерной особенностью Дантона был его великий оппортунизм, его умение всегда и ко всему приспособиться.
Враг революционного правительства, сколько раз он лицемерно защищал его, маскируя свои истинные позиции настолько тонко, что вводил в заблуждение даже хорошо знавшего его Неподкупного. Дантон своим показным добродушием, видимой широтой натуры и незаурядным красноречием покорял сердца. Но он умел отыгрываться на спинах своих сторонников. Умел в решительные моменты остаться в тени и выставить на линию огня других. Загребая жар руками своих соратников, он, когда те попадали под удары, никогда не спасал их. Осенью 1793 года Дантон уехал в свое поместье в Арси-сюр-Об. Он целиком ушел в частную жизнь, однако, поддерживая регулярную связь со своими единомышленниками в Париже, продолжал руководить их борьбой.
Самым близким в это время к Дантону человеком был Камилл Демулен. Демулен мог также гордиться своим революционным прошлым. В прежние годы этот пылкий и остроумный журналист много поработал на благо отчизны. Но не было, пожалуй, другого, столь легковерного, неустойчивого, сгибающегося под ветром и, по существу, беспринципного сына революции, чем капризный и избалованный успехом Камилл. У Демулена всегда оказывался кумир, на которого он молился и в котором впоследствии разочаровывался. Такими кумирами были Мирабо, Шарль Ламет, Барнав, Робеспьер, наконец Дантон. Последний «кумир» оказался роковым для своего поклонника.
Робеспьер искренне любил Демулена, помня его со времени коллежа Людовика Великого. Он прощал Камиллу многое из того, чего не простил бы никому. Он казался даже готовым — случай беспрецедентный — на какой-то момент поступиться ради Камилла своими принципами. Все оказалось тщетным.
Третье место в группе «снисходительных» принадлежало одному из создателей республиканского календаря, Фабру д’Эглантину. До революции Фабр был провинциальным актером и за свою игру в Тулузе получил некогда премию в виде золотого шиповника (эглантин), название которого присоединил к своему имени. Потом он сделался секретарем судебного ведомства, затем вдруг стал заниматься подрядами. Робеспьеру было известно, например, что, взяв подряд на изготовление десяти тысяч пар солдатской обуви (которую он изготовил из негодного сырья), Фабр сумел заработать на них вдвое против стоимости заказа. Отсюда начинался его материальный успех. Вскоре он окружил себя роскошью, завел экипаж, без счета тратил на свою любовницу и разные прихоти. Он сблизился с Дантоном, стал его секретарем и для видимости начал заниматься драматургией. Впоследствии, когда ему указывали на сказочно-быстрый рост его состояния за годы революции, Фабр имел наглость утверждать, что состояние ему дали его пьесы, кстати говоря, весьма посредственные.
На упрек в том, что он окружил себя роскошью, Фабр отвечал: «Я всею душой люблю искусство. Я пишу красками, рисую, занимаюсь лепкой, гравированием, пишу стихи, написал в пять лет семнадцать комедий. Мое жилье отделано собственными моими руками. Вот моя роскошь». Этот «любитель искусств» был хитрым и тонким интриганом. Прячась, как и Дантон, за спины других, он ждал благоприятного момента, чтобы взять наиболее жирный кусок. «Он играл, — говорил о Фабре Сен-Жюст, — на умах и сердцах, на предрассудках и страстях, как композитор играет на музыкальных инструментах». В своей практической деятельности Фабр был связан с кучей темных дельцов, однако долгое время умело сохранял свое алиби, всегда пряча концы в воду и ведя демагогию в стиле Дантона.
Другие деятели, примыкавшие к «снисходительным», по своему политическому и моральному уровню стояли на одной ступени с Фабром, а то и ниже его. Так, видный дантонист Делакруа почти неприкрыто занимался грабежами во время своей командировки в Бельгию. Бывший член Комитета общественной безопасности Шабо, часто выступавший с трескучими речами в Конвенте, человек, развращенный до последней степени, был ажиотером и игроком; он участвовал в попытках к спасению короля, за что получил от иностранцев сумму в пятьсот тысяч ливров; он не пренебрегал самыми темными махинациями, участием в явных заговорах против родной страны, если эти махинации и заговоры давали солидный барыш. От Шабо не отставал его приятель Базир. Многие дантонисты, как Филиппо, Бурдон, Тюрио, тот же Шабо и другие, подвизались на поприще распространения клеветы.
До зимы 1793 года «снисходительные» не рисковали открыто выступать против революционного правительства. Напротив, Дантон, чувствуя слабость своей позиции, неоднократно поддерживал Робеспьера и даже левых якобинцев. Поздней осенью и зимой положение круто изменилось. Значительные перемены прежде всего произошли в самом левом фланге якобинского блока, занимавшем все более непримиримые позиции по отношению к дантонистам.
Левые якобинцы, возглавляемые Шометом, играли большую роль в событиях лета — начала осени 1793 года. Унаследовав идеи «бешеных», выступив в качестве глашатаев самых широких слоев тружеников города и деревни, они первыми поставили террор в порядок дня и своим мощным натиском содействовали быстрому формированию революционного правительства. Глава этого правительства, Максимилиан Робеспьер, хотя лично и не симпатизировал Шомету, но, понимая правильность пути, избранного левыми якобинцами, в основном следовал этим путем. Однако с ноября — декабря 1793 года от левых якобинцев стала все более и более отделяться значительная группа лидеров во главе с Эбером, заместителем Шомета по должности прокурора Коммуны. Эта группа, начинавшая играть роль самостоятельной фракции, во многом была близка к левым якобинцам, усвоив в общей форме основные их лозунги и требования. Однако между ними были и существенные различия. Главное из этих различий заключалось в принципиально противоположном отношении к революционному правительству якобинской диктатуры: если Шомет, бывший одним из инициаторов организации этого правительства, оказывал ему самую горячую поддержку, то Эбер сначала тайно, а затем и явно боролся против него, считая нужным низвергнуть не только дантонистов, но и робеспьеристов. Это кардинальное расхождение приводило, в свою очередь, и к целому ряду других, более частных противоречий.
Эбер (современный набросок).
Жак Рене Эбер был человеком особого склада. Его личные качества мало кому внушали симпатии. Насмешник и циник, с презрением относившийся даже к своим преданным почитателям, он был лицемерен, труслив и далеко не во всем последователен и принципиален. В революции он выдвинулся сравнительно поздно. Но он обладал незаурядными способностями и прежде всего талантом журналиста. Его газета «Отец Дюшен» имела самую широкую популярность и разбиралась нарасхват.
Читающей бедноте импонировал сам язык газеты — своеобразная грубоватая подделка под цветистую, пересыпанную ругательствами простонародную речь. Но, разумеется, еще большее воздействие оказывало содержание газетных статей, в которых Эбер, всегда отзывавшийся на злободневные проблемы, выражал накипевшую в плебейских массах ненависть к священникам и аристократам, спекулянтам и скупщикам. Все затруднения революции Эбер советовал разрешить с помощью «национальной бритвы», то есть гильотины.
Дабы обеспечить постоянную пищу для этой «святой гильотины», Эбер считал необходимым коренным образом реформировать существующую систему судопроизводства, заменив Революционный трибунал импровизированным народным самосудом. При этом, обрекая на смерть скупщиков и торговцев, Эбер не делал различий между крупными спекулянтами и мелкими уличными продавцами зелени, требуя одинаковых репрессий против тех и других. Подобные взгляды создали эбертистам репутацию «ультрареволюционеров». Характерно, впрочем, что в очевидном противоречии со своими ультрарадикальными положениями Эбер выдвигал требование возврата к конституционной исполнительной власти, то есть фактически добивался отмены революционной диктатуры.
Таким образом, для взглядов Эбера и его сторонников было характерно отсутствие сколь-либо ощутимого программного единства и цельности; эти взгляды представляли сплошную путаницу, и хотя, без сомнения, отдельные их элементы были почерпнуты из требований народа и отражали справедливые чаяния бедноты, в целом они носили явный привкус демагогии и авантюризма. Поэтому нет ничего удивительного в том, что к эбертистам примазывались различного рода темные личности вроде Фуше, которые под флагом политики «решительных революционных мер» занимались хищениями и наживали себе политический капитал. С другой стороны, эбертизм увлек ряд честных и искренних защитников плебейства вроде типографа Моморо, которые были полностью чужды практической деятельности и честолюбивых замыслов Эбера и его ближайшего окружения. Из числа крупных деятелей, разделявших взгляды Эбера, особенно выделялись анархист и космополит, бывший вестфальский барон Анахарсис Клоотс, объявлявший себя «личным врагом бога» и «оратором рода человеческого», затем командующий революционной армией честолюбивый Ронсен и тесно связанный с ним работник военного министерства Венсан; к эбертизму были близки и два члена Комитета общественного спасения: Билло-Варен и в особенности Колло д’Эрбуа.
Нельзя было не заметить — и Неподкупный это заметил очень скоро, — что между обеими внешне непримиримыми и ожесточенно враждующими фракциями, выделившимися из якобинского блока, существовали определенные линии схождения. Эти линии касались общей и равной ненависти как «снисходительных», так и «ультрареволюционеров» к революционному правительству и к представлявшим его робеспьеристам. И умеренные и крайние с одинаковой яростью набрасывались на Комитет общественного спасения при любой представившейся возможности. В первый раз подобное «единство» обнаружилось 25 октября, вскоре после победы при Гондсхооте. В этот день на заседании Конвента группа депутатов, близких к Дантону, обрушилась на Комитет, а Эбер в Якобинском клубе потребовал установления конституционной исполнительной власти. «Этот день стоит Питту трех побед», — с горечью говорил тогда Робеспьер. Но, видя и понимая стратегию и тактику своих новых врагов, Неподкупный долгое время не желал видеть в них врагов.
Считая единство якобинцев и единство народа необходимым условием для достижения победы, он мечтал о предотвращении раскола, уже совершившегося. На какой-то период он поверил в возможность примирения и употребил все свои силы, весь свой авторитет, чтобы его добиться. В особенности Максимилиан не хотел рвать с некоторыми лидерами «снисходительных»: Демулена он искренне любил, Дантона, старого соратника, он не мог представить в рядах безусловных врагов революции. Но мечтам и надеждам Робеспьера не было суждено сбыться.
Во второй половине осени произошли события, крайне осложнившие положение дел и связавшие борьбу фракций с обстоятельствами совершенно иного рода.
Несмотря на введение максимума и различные мероприятия, проводимые правительством в целях ослабления тисков голода, поздняя осень и зима 1793 года для трудящихся масс Парижа и всей страны были очень тяжелыми. Особенно остро в этом году начинал чувствоваться недостаток мяса. Области, дававшие столице убойный скот, — Вандея и Нормандия — были выведены из строя: Вандея все еще находилась в руках мятежников, Нормандия была разорена в ходе предшествующей борьбы с жирондистами. Большое количество мяса требовала регулярная армия, сражавшаяся на фронтах войны. В результате жены и дочери санкюлотов, выстраивавшиеся с полуночи в длинную очередь у мясных рядов на рынке, в девять часов утра уходили с пустыми руками. Не лучшим было положение с маслом, яйцами, домашней птицей. Почти редкостью сделались сушеные овощи, чечевица, бобы. Так же остро, как и в предшествующие годы, стояла проблема хлеба.
В то время как санкюлоты голодали, растрачивая на поиски пищи свои последние силы, новые богачи, не нуждавшиеся абсолютно ни в чем, устраивали роскошные обеды на загородных дачах и в бывших дворцах аристократов, обсуждая способы и средства, с помощью которых можно было обмануть бдительность правительства и набить карманы новыми барышами.
Билло Варен.
Колло д'Эрбуа.
Антуан Сен-Жюст (мраморный бюст).
Война и связанные с ней обстоятельства, несмотря на все строгости и ограничения, проводимые революционным правительством, содействовали обогащению ловких дельцов, наживавшихся на поставках, подрядах и других спекулятивных операциях. Всячески обходя закон о максимуме, торговцы и промышленники скрывали товары и продавали их из-под полы. В то время как на рынке достать мясо по твердым ценам было почти невозможно, зажиточные люди, имевшие дело со спекулянтами, даже находясь в тюрьмах, не испытывали в нем ни малейшего недостатка. Немалые доходы опытным специалистам по ажиотажу приносила скупка и перепродажа звонкой монеты, а также спекуляция национальными имуществами.
Во всех этих темных махинациях значительную роль играло иностранное золото и иностранные финансисты. Большинство из них так или иначе было связано с вражескими государствами, против которых Франция вела войну. Финансовые заговоры французской спекулятивной буржуазии в той или иной степени переплетались с диверсиями и шпионажем в пользу смертельных врагов революции и отчизны.
В конце июля 1793 года был найден и доставлен в Комитет общественного спасения портфель, утерянный английским шпионом. Из бумаг, обнаруженных в портфеле, явствовало, что были распределены значительные денежные суммы между английскими агентами, рассеянными по всей Франции. Лилль, Нант, Дюнкерк, Руан, Аррас, Сент-Омер, Булонь, Туар, Кан — то есть именно те города, в которых прошли антиправительственные мятежи, как оказалось, щедро снабжались деньгами Питта. Инструкция, найденная в портфеле, предписывала организацию поджогов арсеналов и складов фуража. В свете этой инструкции стали ясны причины пожаров в Дуэ и Валансьенне, в парусных мастерских Лориана и на патронных заводах Байонны. Другие инструкции предписывали понижать курс ассигнаций и повышать цены на съестные продукты, скупать сало, свечи и т.д. с целью дальнейшего повышения цен и создания новых экономических затруднений.
Шпионаж был развит повсеместно. Его агентами оказывались иностранные подданные, водворившиеся во Франции под маской патриотов и революционеров; многие из них были финансистами. Эти люди опутывали густой сетью французских «нуворишей», в числе которых находились многочисленные чиновники государственных учреждений, депутаты Конвента и даже отдельные члены правительственных Комитетов.
Английский банкир Бойд, личный финансист Питта и английского министра иностранных дел, открыл совместно со своим компаньоном Кером отделение лондонского банка в Париже. Бойд пользовался горячей поддержкой депутатов Делоне и Шабо, причем Шабо, бывший в то время членом Комитета общественной безопасности, добился снятия печатей, наложенных на банк Бойда, достал ему паспорт и помог бежать из Парижа.
Прусский подданный, невшательский банкир Перрего, обосновавшийся в Париже, был постоянным агентом английского правительства и раздавал деньги, ассигнованные Питтом за отдельные услуги по шпионажу и диверсиям. Перрего находился в близких отношениях с Дантоном.
Бельгийский банкир, австрийский подданный Проли основал в Париже и вел до самого начала войны газету «Космополит», защищавшую английскую политику. Проли завязал тесные отношения с Демуленом и членом Комитета общественного спасения Эро де Сешелем, который использовал этого дельца в качестве своего секретаря и осведомителя. Проли выполнял секретные дипломатические миссии Дантона, был в контакте с рядом депутатов Конвента и через своего подручного Дефье проник во все тайны Якобинского клуба. С помощью того же Дефье, бордоского еврея Перейры и драматурга Дюбюиссона Проли сумел объединить народные общества секций и создал Центральный комитет, в котором определил себе ведущую роль. Центральный комитет народных обществ, находившийся в непосредственном контакте с санкюлотами секций, стал могущественной организацией, соперничавшей одно время с Якобинским клубом и Коммуной. Проли, Перейра и их сообщники не скрывали своего презрения к Конвенту, рассчитывая полностью опутать его своими сетями.
Испанский банкир Гюзман благодаря щедрым подачкам составил себе целую клиентуру из парижской бедноты. Ему удалось пробраться даже в повстанческий комитет 31 мая. Гюзман был особенно близок с Дантоном, с которым он устраивал дорогостоящие обеды и интимные попойки.
Моравские финансисты братья Добруска, получившие от австрийского императора за особые услуги баронский титул и фамилию Шенфельд, устроились во Франции сразу же после начала войны под видом преследуемых патриотов Фрей («свободных»). Братья Фрей завязали тесные отношения с рядом влиятельных депутатов Горы и тайно составляли многие из проектов министру иностранных дел Лебрену. Они ссужали взаймы деньги, ажиотировали на национальных имуществах и давали публичные обеды в роскошном отеле эмигрантов. В их цепкие лапы попал депутат Шабо. Обвиненные в шпионаже, они скрывались благодаря Шабо, женившемуся на их красавице сестре, за которой он получил двести тысяч ливров приданого.
Все эти иностранные дельцы рядились в одежды крайнего демократизма и восхваляли революцию. Некоторым из них удалось даже сблизиться с лидерами эбертистов. Так, голландский банкир Кок находился в самых близких отношениях с Эбером, соотечественник Кока финансист Ван-ден-Ивер был другом Клоотса; Проли и Дефье установили позднее тесный контакт с видными эбертистами Ронсеном и Венсаном. Таким образом, посредством иностранных агентов оба враждебных крыла якобинского блока косвенно сблизились между собой гораздо теснее, чем могли полагать их лидеры.
Одной из главных фигур иностранного ажиотажа был неуловимый авантюрист, шпион и делец барон де Батц, человек замечательный в своем роде. Самозванный дворянин, владелец огромного состояния, созданного спекуляцией, Батц верно и преданно служил делу роялизма. Он несколько раз эмигрировал, сражался в армии врагов, а затем с невероятной дерзостью вновь появлялся во Франции. Он сумел вкрасться в доверие к жирондистскому правительству, пытался спасти короля на пути последнего к эшафоту, организовывал заговоры с целью освобождения королевы и главарей Жиронды. Батц состоял в близких отношениях со многими иностранными банкирами и депутатами Конвента. С ним часто обедал Дантон. Его загородный дом в Шарроне был своеобразным организационным центром. Им были подкуплены некоторые чиновники полиции, которые оказывали ему тайное покровительство и вовремя предупреждали об опасности. С именем Батца было тесно связано одно из наиболее громких мошенничеств того времени — пресловутое дело Ост-Индской компании.
Однажды рано утром сон Робеспьера был нарушен каким-то шумом. Оказалось, что пришел депутат Конвента Шабо и просит немедленно его принять. Максимилиан быстро оделся и вышел навстречу Шабо. Тот был страшно взволнован. Лицо его дергалось, руки дрожали.
— Я тебя разбудил, но сделал это ради спасения отечества: у меня в руках нити ужасного заговора.
— Значит, нужно непременно раскрыть его.
— Для этого я должен продолжать видеться с заговорщиками, так как они приняли меня в свою среду и предложили мне часть выгод от их разбойничьего замысла. Назначено собрание; могу устроить так, что их захватят на месте выступления.
— Тебе нельзя колебаться. А доказательства?
— Вот они.
И он показал пачку ассигнаций, которую держал в руке.
— Это мне дали для подкупа одного из членов Горы, со стороны которого заговорщики опасаются противодействия. Я это поручение принял, но с той целью, чтобы проникнуть глубже в тайну заговора, и с намерением донести на изменников.
— Так отправляйся поскорее в Комитет общественной безопасности.
— Да, но я не хочу, чтобы из моего присутствия в среде заговорщиков вывели заключение, будто я сам заговорщик. Я желаю гарантий. Я готов умереть за отечество, но не в роли преступника.
— Комитет общественной безопасности примет необходимые меры для раскрытия заговора. Гарантией тебе будут служить твои намерения и данные тобою указания.
Шабо ушел, заявив, что отправится со своим донесением в Комитет общественной безопасности, что в действительности и проделал. Его донос поддержал депутат Базир.
В своем заявлении Шабо указал на существование широкого заговора, во главе которого находился Батц. Цель заговора состояла в удушении республики. Заговор имел, согласно доносу, две ветви. Одна из них — финансовая — включала депутатов, известных своей политической умеренностью: Делоне, Жюльена из Тулузы и других; эта ветвь заговора, в которую поставили целью втянуть и его, Шабо, сгруппировалась вокруг мошеннического дела Ост-Индской компании. Другая часть заговорщиков, во главе с Эбером, была якобы подкуплена Батцем с целью обесславить тех депутатов из числа умеренных, которые не согласились на подкуп: эбертисты должны были громить их репутации и содействовать их падению. В совокупности вся операция должна была привести к финансовому хаосу в стране и к политическому крушению Конвента и правительства. Он сам, Шабо, принимал участие в финансовом заговоре якобы из тех соображений, чтобы его затем выдать и спасти республику.
Базир подтвердил ту часть доноса Шабо, которая касалась дела Ост-Индской компании. Своим доносом он частично скомпрометировал Дантона, указывая, что заговорщики рассчитывали на его содействие. Однако Базир ни слова не сказал об участии в заговоре Эбера и его сторонников.
Члены Комитетов не сомневались, что в рассказах доносчиков содержалась значительная доля истины. Если все, что касалось эбертистов, можно было отнести за счет ненависти к ним Шабо, который хотел им отомстить за их постоянные нападки, то дело о финансовом заговоре, связанное с Ост-Индской компанией, казалось довольно правдоподобным и вполне подтверждалось теми материалами, которые имели Комитеты в своем распоряжении. Вот как выглядело это дело в свете доноса Шабо и того, что было известно ко времени этого доноса. Как-то раз за обедом на даче у Батца собралась теплая компания. В числе присутствующих были депутаты Жюльен, Шабо, Базир и Делоне. Обсуждался вопрос о легкой и быстрой наживе. Делоне пришло в голову весьма простое средство.
— Надо, — сказал он, — заставить понизиться все ценные бумаги финансовых компаний и, воспользовавшись этим, скупить их, а затем вызвать повышение и восстановить таким образом их первоначальную ценность.
— Но, — возражал Базир, — надо же иметь средства для их покупки!
— Нет ничего проще: поставщик армии аббат д’Эспаньяк просит четыре миллиона; если нам удастся через законные каналы обеспечить их получение, то д’Эспаньяк позволит воспользоваться ими на некоторое время...
План тут же, на месте, получил организационное оформление. Жюльен распределил роли: Делоне должен был выступить в Конвенте и добиться падения курса бумаг, сам Жюльен взялся запугать администраторов и банкиров с целью поддержки компании, остальным надлежало молчать и всеми доступными средствами содействовать общим целям; прибыль было решено разделить поровну между всеми участниками предприятия.
Сначала все пошло как по маслу. Аббат д’Эспаньяк получил просимые деньги, а дельцы занялись работой по понижению ценностей финансовых компаний. Понизить бумаги казалось делом очень легким. Компании, особенно Ост-Индская, допускали крупные злоупотребления, вследствие чего имели много врагов среди членов Конвента; в числе таких врагов находился и Фабр д’Эглантин. Зная это и улучив подходящий момент, Делоне с трибуны Конвента учинил разгром Ост-Индской компании, подробно изложив все ее грехи, и в заключение предложил упразднить все предприятия подобного рода, под какими бы ярлыками они ни значились. В проекте предложенного им декрета были изложены детали ликвидации обязательств компаний, причем — в этом состояла главная цель заговорщиков — ликвидация поручалась самим компаниям.
Это последнее предложение до крайности удивило Фабра, который не был в курсе существа интриги; зачем оставлять ликвидацию в руках компаний, что намного увеличило бы злоупотребления и продлило бы существование разоблаченных организаций? Выступив тотчас же вслед за Делоне, Фабр высказался в духе этих соображений, потребовав, чтобы ликвидация была проведена немедленно и не компаниями, а правительством, причем чтобы прежде всего были опечатаны все бумаги администрации компаний.
Фабра поддержал Робеспьер, и после его выступления был принят декрет, для окончательной редакции которого выделили специальную комиссию. Легко представить себе, какой удар планам заговорщиков наносил столь неожиданный оборот дела. Делоне, выступая со своим проектом, рассчитывал скупить по низким ценам акции Ост-Индской компании, а затем, предоставив ей ликвидировать свои дела, найти способ поднять курс бумаг и с выгодой перепродать их. Теперь же оказывалось, что компании просто хотят упразднить!
В первый момент ажиотеры были совершенно подавлены. Они проклинали свою неосторожность, состоявшую в том, что Фабр не был своевременно втянут в дело. Впрочем, учитывая репутацию Фабра, они сочли в конце концов, что еще не все потеряно, что ошибку можно исправить, тем более что в состав комиссии по редактированию ликвидационного декрета наряду с Фабром вошли Делоне и Шабо. Теперь план их принял новый вид. Они решили подкупить Фабра и, заручившись его согласием, подделать декрет для обнародования его не в том виде, в каком он был вотирован Конвентом, а в том, в каком он более подходил для их целей.
Деликатное дело подкупа, как указал Шабо, было поручено ему. На подкуп Фабра ассигновали якобы сто тысяч ливров, каковую сумму и вручили бывшему капуцину. Шабо утверждает далее, что подкупить Фабра ему не удалось, а вследствие этого данную ему сумму он сохранил и представляет теперь в Комитет в качестве вещественного доказательства. На следующий день после попытки договориться с Фабром Шабо якобы принес ему начисто переписанный проект декрета для подписи. Позднее Фабр уверял, что он подмахнул данный ему документ, не читая его. Декрет, разумеется, был сфальсифицирован в духе, нужном Делоне и К0, и был сдан в набор после подписи Фабра именно в таком виде. Оставалось ждать и надеяться. Но тут нервы Шабо не выдержали. У него неожиданно начались неприятности по совершенно другому поводу. Доблестный рыцарь наживы вдруг стал объектом самых ожесточенных нападок. Прежде всего его освистали в Якобинском клубе за подозрительный брак с Леопольдиной Фрей. Затем его подвергли допросу в связи с донесением на него служащего аббата д’Эспаньяка, обвинявшего его в содействии грязным махинациям уже арестованного к тому времени поставщика армии. Вспомнился и целый ряд других подозрительных дел, в частности быстрый рост его личного богатства. Не на шутку струсивший Шабо попытался сколотить в Конвенте свою группировку из Базира, Тюрио, Оселена и других дантонистов, но эбертисты их решительно атаковали; в результате Тюрио был 23 брюмера (13 ноября) исключен из Якобинского клуба, а Оселена подвергли аресту. Шабо, который к этому времени по уши увяз в ост-индской махинации, помертвел от страха, предполагая, что у него могут произвести обыск. И вот, уже видя в перспективе призрак эшафота, мошенник решил, что может спасти свою шкуру, только выдав все предприятие. Тогда-то он и явился к Робеспьеру, а затем по совету последнего в Комитет общественной безопасности. Его другу Базиру не оставалось ничего иного, как присоединиться к нему.
Когда Шабо делал свой донос, он и не подозревал, что его уже опередили. Причем опередил его именно тот человек, которого он и Базир, давая свои разоблачения, пощадили или о котором они действительно не имели компрометирующих сведений. Шабо никак не мог думать, что в октябре — ноябре он стал объектом страстных нападок в Конвенте и клубе в основном потому, что его оговорил Фабр д’Эглантин. Но оказалось, что хитрый и коварный Фабр раньше, чем кто-либо из его товарищей, сообразил, куда дует ветер: Шабо сделал донос в середине ноября, а Фабр провел свой ловкий демарш еще 10–12 октября.
Видя, что в Конвенте начали подниматься эбертисты, что многих иностранцев стали подозревать, что Эспаньяк арестован, Фабр, одной рукой беря от Делоне крупную взятку за свое участие в деле Ост-Индской компании, другой спешно строчил тщательно продуманный донос. 21 вандемьера (12 октября) он потребовал, чтобы его выслушали десять специально отобранных им членов обоих Комитетов, в числе которых оказались Робеспьер, Сен-Жюст, Леба, Давид, Вадье, Амар и другие, и сообщил о якобы им открытом антиправительственном заговоре, инспирированном зарубежной агентурой.
Главный удар Фабр наносил по иностранным банкирам и некоторым лицам, действовавшим совместно с ними. Он указал, что в центре заговора находятся Проли, Дефье и Перейра, объединенные с целым рядом финансистов — агентов Австрии и Пруссии. Эти главари выведывали правительственные тайны и руководили в шпионских целях квазипатриотическими газетами. С ними, согласно заявлению Фабра, играя роль их послушных орудий, были связаны депутаты Жюльен и Шабо и член Комитета общественного спасения Эро де Сешель. Отсюда, между прочим, сообщал доносчик, шел и иностранный брак Шабо и приданое в двести тысяч ливров, которые он получил как оплату своего предательства. Любопытно, что, выдавая Шабо и Жюльена, Фабр ни словом не обмолвился о Делоне — их сообщнике, — ибо сам только что получил от него взятку за согласие потворствовать ост-индской афере.
Фабр бил без промаха. Его расчет был верен. В членах Комитетов во главе с Робеспьером он нашел самых внимательных слушателей, ни на минуту не заподозривших его доноса и целей, в которых он был сделан. Робеспьер и Сен-Жюст уже давно подозревали наличие иностранного заговора. С некоторых пор им казалось весьма странной также деятельность их соратника по Комитету общественного спасения — Эро де Сешеля.
Эро де Сешель — «прекрасный Эро», как его называли товарищи за особую красоту его лица и телосложения, — был настоящим баловнем судьбы. Природа не обидела его ни внешностью, ни талантами, ни состоянием. Этот богач-сибарит, тонкий ценитель женской красоты и любитель вакхических наслаждений, прямо или косвенно принимал участие во многих важных актах революции. Когда-то он был близок к фельянам, но вовремя отошел от них и примкнул к жирондистам, которых опять-таки вовремя оставил, для того чтобы сесть на Горе. Один из основных авторов текста конституции 1793 года, Эро 30 мая того же года, за день до начала антижирондистского восстания, был приглашен в члены Комитета общественного спасения. Не зная твердых убеждений и ценя в жизни только удовольствия, Эро летом — осенью 1793 года начал лавировать между фракциями, имея друзей как среди эбертистов, так и среди дантонистов. Это обстоятельство само по себе не могло не настроить против него щепетильного в вопросах партийных взглядов Робеспьера. Дружба Эро с темными дельцами вроде Проли, с одной стороны, и одновременное разглашение некоторых тайн Комитета — с другой, превращали подозрения Неподкупного в уверенность. «Гнусное разглашение секретов Комитета, — писал он в своей записной книжке, — либо со стороны канцелярских служащих, либо со стороны других лиц... Изгоните прежде всего предателя, который заседает вместе с вами...» Донос Фабра в этом плане, следовательно, бил в самую точку. Немедленно по получении всех этих сведений Комитеты арестовали целый ряд лиц — эбертистов и агентов Эро де Сешеля. Был арестован и друг Клоотса, банкир Ван-ден-Ивер. Самого Эро фактически исключили из Комитета общественного спасения, послав его в длительную командировку. За Шабо, Жюльеном, Базиром и другими был установлен тщательный надзор, следствием которого явились нападки и допросы, лишившие душевного равновесия Шабо и вынудившие его в конце концов на донос со своей стороны.
Донос Шабо и Базира укрепил членов правительственных Комитетов в сложившихся у них представлениях. Заявление Фабра блестяще подтверждалось, причем подтверждалось совершенно независимо от Фабра людьми, на которых он указал как на участников заговора! Все это казалось весьма правдоподобным. Позиции Фабра укреплялись. Его пригласили принять участие в разборе дела по доносу Шабо. Удовлетворенный Фабр считал себя в полной безопасности. Он и не подозревал, что в бумагах Делоне, которого должны были арестовать с минуты на минуту, содержался документ, явившийся впоследствии для него, Фабра, смертным приговором.
Сделав свое сообщение в Комитете общественной безопасности, Шабо начал лихорадочно разыскивать кого-либо из единомышленников. Он разыскал Куртуа, человека близкого к Дантону, и описал ему положение дел. Куртуа тотчас же известил главу фракции, все еще отдыхавшего в Арси-сюр-Об. Дантон сразу понял остроту положения. Предстояли страшные дела и грозные битвы. Разоблачение грозило и непосредственно ему. Полный страха и сомнений, он оставил свое мирное убежище и вечером 30 брюмера (20 ноября) был уже в Париже, готовый ринуться в бой.
Комитет принял решение арестовать и доносчиков и обвиненных доносом. Шабо, не зная о более раннем заявлении Фабра, полагал, что его арестуют только для виду. Он просил, чтобы его и Базира арестовали в восемь часов вечера у него на квартире, указывая, что в этот час там соберутся все заговорщики, которых можно будет взять сразу. Однако по непонятным причинам Комитет арестовал доносителей в восемь часов утра, что дало возможность главным обвиняемым Батцу и Жюльену заблаговременно скрыться. Батц исчез, как обычно, растворившись в воздухе. Жюльен некоторое время скрывался у друга Дантона, Делакруа, а затем бежал из Парижа. Но Делоне, к великому несчастью для Фабра д’Эглантина, был все же арестован. Его бумаги опечатали. С нескрываемым ехидством Делоне заявил, что в этих бумагах разыщут документ, позволяющий определить главного виновника. Специальная комиссия, выделенная Комитетами во главе с Амаром, приступила к расследованию. Расследование тянулось медленно и проходило в тайне.
Тень иностранного заговора упала на Конвент и правительственные учреждения. Еще ничего не было известно в точности, но уже ползли слухи. Шли многочисленные аресты. Фракции и их вожди готовились к смертельной борьбе. Робеспьер, стоявший у руля, с тревогой и недоумением следил за курсом корабля революции.
Его крайне смутило все то, что произошло за последние два месяца. Он догадывался о существовании заговоров еще накануне доноса Фабра; он ясно говорил об этом 19 вандемьера (10 октября), ставя под подозрение всех иностранцев, прикрывавшихся маской патриотизма, и призывая к усилению бдительности своих коллег. Но его поражало, что с иностранцами оказались связаны люди, которых он долгое время считал товарищами в борьбе. Он еще не вполне верил этому. Он не хотел пока что смешивать борьбы фракций, борьбы идей с диверсиями и шпионажем. Он видел, что хотя Дантон и Демулен задеты своими связями, хотя имя Дантона и фигурировало в заявлении Базира, но все это ведь были, по существу, очень слабые и косвенные улики! А Фабр, этот спесивый человек с лорнетом у глаз, который ему, Робеспьеру, был всегда так несимпатичен, оказался даже горячим патриотом! Ну что ж, посмотрим, что будет дальше. А пока что нужно прилагать все силы к тому, чтобы тушить внутреннюю фракционную борьбу, чтобы не дать разгореться огню, который может пожрать все дело революции.
Глава 4
Суд якобинцев
Было самое начало зимы, страшной голодной зимы 1793/94 года. Клуб якобинцев переживал бурные дни. Шла чистка. Рядовые члены обсуждали взгляды и поступки прославленных лидеров. Это было страшно. Прошлые заслуги не спасали от остракизма тех, кто казался недостаточно преданным идеям революции сегодня. А быть изгнанным из клуба теперь значило стать на прямую дорогу к гильотине.
И вот 13 фримера (3 декабря) пришла очередь Дантона. Его обвинили в вялости и равнодушии, в том, что он требовал отказа от суровых мер, вызванных обстоятельствами. Не он ли развалил первый Комитет общественного спасения? Не он ли играл на руку жирондистам? Не он ли, прикрываясь решительными фразами, вот уже почти год как топчется на месте, а то и прямо тянет назад? Кто-то не преминул напомнить о состоянии Дантона, выросшем как на дрожжах за годы революции.
Циклоп встал. Крупные капли пота дрожали на его огромном выпуклом лбу. В его голосе не чувствовалось обычной силы. Кругом шумели. Дантон пытался увернуться от прямого удара, взывая к теням прошлого. Разве он уже не тот, кого боготворили патриоты и на кого воздвигали гонения тираны?
Разве он не был самым бесстрашным защитником Марата? Нет, недоброжелатели не могут уличить его ни в каком преступлении. Он хочет оставаться, стоя перед народом во весь рост. Что касается его состояния, то оно не так уж и велико, как считают; оно осталось таким же, каким было до революции. Впрочем, он требует создания комиссии, которой будет поручено рассмотреть предъявленные ему обвинения. Шум усилился. Защита казалась слабой и никого не убедила. Зачем было взывать к памяти Марата? Все присутствующие знали, что Дантон не выносил покойного Друга народа. А разговоры о состоянии, не были ли они пустой болтовней?
Но вот на ораторскую трибуну порывисто взбегает Робеспьер. Он сразу начинает говорить. Его голос непривычно взволнован. Он требует, чтобы обвинители Дантона точно изложили свои жалобы. Однако на это никто не решается. Зал молчит.
— В таком случае это сделаю я, — говорит Неподкупный.
Он обращается прямо к обвиняемому.
— Дантон, разве ты не знаешь, что чем больше у человека мужества и патриотизма, тем больше враги общественного дела домогаются его гибели? Разве ты не знаешь, да и все вы, граждане, разве не знаете, что это обычный путь клеветы? А кто клеветники? Люди, которые кажутся совершенно свободными от порока, но в действительности не проявившие и никакой добродетели…
Дантон вздрагивает и вытирает пот с лица. Он поражен. Оратор, кажется, собирается не обвинять, а защищать его? Защиты с этой стороны, да к тому же такой энергичной, он никак не ожидал. Всем известно, что между двумя трибунами пробежала черная кошка, что они уже давно говорят на разных языках. И вдруг… Дантон удивленно смотрит на Робеспьера. Но Максимилиан не видит его: он обращается к Дантону, а взор его уходит куда-то в сторону, как бы избегая запавших глазок титана. Он продолжает с нарастающей горячностью:
— Я наблюдал его в политических отношениях; ввиду некоторой разницы между его и моими воззрениями я тщательно следил за ним, иногда даже с гневом; и если он не всегда разделял мое мнение, то неужели я заключу из этого, что он предавал родину? Нет, я всегда видел, что он усердно служил ей. Дантон хочет, чтобы его судили, и он прав; пусть судят так же и меня. Пусть выйдут вперед те люди, которые в большей степени патриоты, чем мы!
Вперед, разумеется, никто не вышел. Репутация Дантона была спасена. Вопрос об его исключении из клуба оказался механически снятым с обсуждения — моральный авторитет Неподкупного сделал свое дело. Но кое-кто недоумевал: зачем, зачем так поступил вождь якобинцев? Кого он ставил на одну доску с собой?
Поздно вечером возвращался Максимилиан из клуба. Никто не провожал его. Он был задумчив. На лице отражалась напряженная борьба. То ли он сделал, что нужно? Не было ли это насилием над собой? Не шло ли это вразрез с его взглядами? Нет. Иначе поступить было нельзя. Он давно уже не верил Дантону, он знал, что их разделяет все увеличивающаяся пропасть, но он должен был вступиться за него, ибо лучше Дантон, чем многие другие. Дантон не враг революции. Надо спасать Дантона, чтобы не дать восторжествовать Эберу.
Итак, он начинал лавировать. Он, Неподкупный, Непоколебимый… Будущее представлялось темным. Но правильный путь нужно было найти во что бы то ни стало. Иначе — погибло все…
Клуб якобинцев теперь играл все большую и большую роль. Его трибуна не только дополняла трибуну Конвента; он предопределял общую линию поведения Собрания и его членов. Суд якобинцев был высшей моральной инстанцией, которая создавала репутацию народному представителю, чиновнику, любому гражданину республики.
Вскоре после Дантона очистительный искус пришлось проходить и его ближайшему другу — Камиллу Демулену. 24 фримера (14 декабря) он, бледный и взволнованный, предстал перед якобинским судилищем. Его обвиняли в связях с подозрительными людьми и в сочувствии жирондистам; не он ли, написавший некогда «Разоблаченного Бриссо», плакал и изрекал недостойные реплики в день осуждения вожаков Жиронды? Камилл защищался плохо. Он не нашел убедительных аргументов. Он вступил на путь огульного отрицания того, что было всем хорошо известно. Якобинцы переглядывались и пожимали плечами. Положение неустойчивого журналиста казалось предрешенным. Но Робеспьер, спасший Дантона, мог ли теперь вдруг допустить падение Камилла?
И вот он опять, как в день 13 фримера, овладевает трибуной и вниманием слушателей. Он берет Демулена под свое покровительство. Да, он его знает, знает слишком хорошо. Впрочем, кто же не знает Камилла? Он слаб, доверчив, часто мужествен и всегда республиканец. У него правильный революционный инстинкт. Он любит свободу интуицией, мыслью, он ничего и никогда не любил больше, чем свободу, несмотря на все житейские соблазны. Это главное. Что же касается ошибок, то они есть, конечно, не заметить их нельзя. Камиллу нужно серьезно поостеречься в будущем. Ему следует опасаться неустойчивости своего ума и чрезмерной поспешности в суждениях о людях.
Слово Робеспьера, простое, задушевное, было встречено аплодисментами. Камилл был спасен.
Но, как известно, наука никогда не идет впрок тому, кто не хочет учиться. Вместо того чтобы одуматься, Демулен взбеленился. Как, его осмеливаются судить, его хотят учить? Ну что же, он им покажет! Злорадные друзья, привыкшие прятаться за других, шпигуют нервного журналиста. И он бросается в бой очертя голову.
Незадолго перед этим Демулен начал выпускать свою газету «Старый кордельер». Название было симптоматичным. Старого кордельера, кордельера времен господства в клубе Дантона и его друзей, журналист как бы противопоставлял «новому кордельеру», то есть настоящему дню клуба Кордельеров, когда в нем главную роль начинали играть эбертисты. Первые два номера газеты, увидевшие свет до 24 фримера, ничем особенно не выделялись. Они славословили Робеспьера, защитившего Дантона в день 3 декабря, и осыпали бранью сторонников Эбера. Но третий номер «Старого кордельера», вышедший после заседания 24 фримера, заставил насторожиться очень многих.
В этом номере Демулен дал подборку и перевод ряда пассажей из «Анналов» Тацита. Журналист начал с того, что провел параллель между монархией и республикой, а затем под предлогом описания преступлений римских цезарей заклеймил преступления республики. Каждая фраза, заимствованная из Тацита, содержала злобный намек на современность.
«…В тиране все вызывало подозрительность. Если гражданин пользовался популярностью, то считался соперником государя, могущим вызвать междоусобную войну. Такой человек признавался подозрительным…
Если, напротив, человек избегал популярности и сидел смирно за печкой, такая уединенная жизнь, привлекая к нему внимание, придавала ему известный вес. В подозрительные его!..
Если вы были богаты, являлась неизбежная опасность, что вы щедростью своей подкупите народ. Вы человек подозрительный…
Были ли вы бедны — помилуйте, да вы непобедимый властитель, за вами надо установить строгий надзор! Никто не бывает так предприимчив, как человек, у которого ничего нет. Подозрительный!»
Тиран боялся чужой славы, чужой репутации, он карал талантливых полководцев за их талант, знатных — за их имя, владетельных — за их владения, а очень многих и вообще неизвестно за что.
Единственным средством к преуспеванию был донос, и доносов не чуждались самые прославленные люди. Доносчики пользовались почестями и наделялись самыми высокими государственными должностями.
«Под стать обвинителям были и судьи. Защитники жизни и собственности, суды стали бойнями, в которых все, что называлось конфискациями и казнями, было просто кражею и убийством…»
И Камилл приводит десятки потрясающе-ужасных примеров, отвечающих подобным сентенциям, примеров, тщательно подобранных по Тациту.
Кому предназначала рука Камилла этот коварный удар? Эбертистам? Нет. Демулен бил прямо по Революционному трибуналу, по революционному правительству, то есть стремился нанести кровоточащую рану Неподкупному и его соратникам. Ниже, бросая Тацита, Демулен прямо обвинял и клеймил весь революционный строй, Конвент, его Комитеты, народные общества.
Хотя, желая ослабить впечатление, журналист в конце статьи и заявлял, что все его намеки относились бы к Франции, если бы в ней была реставрирована королевская власть, хотя он и говорил, что «…доводить революцию до крайности все же менее опасно, чем оставаться по сю сторону…», все эти оговорки не могли, разумеется, снять того основного, что статья давала и ради чего она была написана.
Этот номер мог стать отравленным оружием в руках врагов революции. Стали усиленно поговаривать, что Демулен изобразил под другими именами историю своего времени; роялисты, расхватывая газету, повсюду открыто проявляли свою радость.
Робеспьер почувствовал всю силу удара, и горечь наполнила его сердце. Вот как! Революционный режим осуждался одним из тех, кто некогда ратовал за его создание! Террор клеймил тот, кто некогда призывал народ превращать фонари в виселицы! Какая радость для аристократов, какая скорбь для истинных революционеров! О Камилл, ты неисправим!
Диверсия Камилла была лишь одной из составных частей массированного удара, намечавшегося «снисходительными». Параллельный выпад было решено нанести в Конвенте. Почти одновременно с выходом третьего номера «Старого кордельера» группа дантонистов во главе с Фабром д’Эглантином и Бурдоном стала подкапываться под Комитет общественного спасения. Член Конвента, дантонист Филиппо, вернувшийся из служебной командировки в Вандею, кричал на всех перекрестках о предательстве, обвиняя эбертиста Ронсена и революционного генерала Россиньоля; клевеща на Россиньоля, Филиппо нападал и на Комитет, обвиняя его в покровительстве мнимому изменнику.
Фабр д’Эглантин, выступая в Конвенте, обвинял Комитет в нерадении, в том, что он, не пресекал «беспорядков», царивших якобы в Париже, не обуздывал своих агентов и других лиц, виновных в «дезорганизации». Бурдон предлагал упразднить министров, стремясь свести счеты с ненавистным военным министром — левым якобинцем Бушотом — и одновременно рассчитывая раздавить Комитет грузом возложенного на него дополнительного бремени. Используя то обстоятельство, что срок полномочий Комитета общественного спасения формально истекает 20 фримера (10 декабря), Бурдон и другие дантонисты выступили с требованием, чтобы правящий состав Комитета был обновлен. Победа казалась близкой. Уже составлен список нового Комитета, уже отредактирован текст соответствующего декрета. Однако 13 декабря, когда состоялось голосование, большинство членов Конвента высказалось против обновления состава Комитета в столь критическое для республики время. Полномочия робеспьеровекого Комитета были продлены.
Потерпев неудачу в попытке сокрушить Комитет, «снисходительные» с тем большим рвением стали бить по подвластным ему лицам, агентам исполнительной власти. Здесь их старания увенчались успехом. Продолжая вопить о «дезорганизации» и пугать Конвент призраком «беспорядков», они добились декрета на арест Ронсена, Венсана и трех других правительственных агентов. Случай беспрецедентный: терроризованный Конвент наносил удар высшим агентам революционного правительства без всякого расследования, даже не спрашивая мнения ответственных Комитетов.
Положение Робеспьера становилось все более затруднительным. Он протягивал руку вчерашним друзьям и попадал в объятия врагов. Чем более он склонялся к уступкам, желая мира и согласия, гем сильнее наглели «снисходительные». И вот, продолжая идти по наклонной плоскости умиротворения, Максимилиан совершает еще один тактический промах, который, однако, в дальнейшем призван раскрыть ему глаза. Желая успокоить «снисходительных» и лишить оснований их упреки, он предлагает организовать Комитет справедливости — особую комиссию, выделенную из числа членов обоих Комитетов, которой надлежало бы собирать сведения о несправедливо арестованных лицах и представлять результаты ее обследования правительству. Это предложение было ошибочным: оно ослабляло террор в то время, когда последний был еще жизненно необходим. Оно могло стать новым источником силы для контрреволюционеров и умеренных. Левые якобинцы и эбертисты единодушно выступили против предложения Робеспьера. Однако Конвент одобрил и принял его.
Слабость — действительная или кажущаяся — всегда вызывает новые атаки нападающей стороны. Демулен и его друзья потирали руки. Неподкупный капитулирует! Надо его добивать, добивать как можно скорее! Он предлагает Комитет справедливости — потребует полного прекращения террора и открытия тюрем! Демулен, всегда готовый к услугам в пользу своей фракции, снова берется за перо.
На этот раз он уже совершенно забывает чувство меры.
В № 4 «Старого кордельера» Камилл прямо говорит о том, что революцию следует кончить, причем кончить немедленно. Это требование звучит на каждой странице, в каждой строке номера. Теперь, по мысли Демулена, республике ничто более не угрожает. Против кого приходится бороться, спрашивает он, против трусов и больных? Против женщин, стариков и худосочных? Камилл нигде не видит заговорщиков. На его взгляд, «толпа фельянов, рантье и лавочников», заключенных в тюрьмы во время борьбы между монархией и республикой, походит на римский народ, безразличие которого во время борьбы между Веспасианом и Вителлием описано Тацитом. «…Это люди, которых зрелище революции забавляет и которые с одинаковым вниманием относятся к обезглавленному королю и к казни полишинеля. Но Веспасиан, став победителем, отнюдь не приказывал рассадить эту толпу по тюрьмам…» И заключение: «…Вы хотите, чтобы я признал свободу и упал к ее ногам? Так откройте тюремные двери тем сотням гражданам, которых вы называете подозрительными…» Воздавая хвалу Робеспьеру и его предложению, Демулен считает тем не менее необходимым Комитет справедливости заменить Комитетом милосердия.
Все враги революции шумно аплодировали Демулену.
В то время еще не было известно, что за спиной Демулена, Филиппо, Бурдона и других скрывался человек, который молчал и ждал. Этот человек еще в начале зимы составил план, а остальные лишь занимались реализацией этого плана по частям. Сущность этого плана была змеиной. Начать с организации раздоров в Комитетах. Затем обезвредить Робеспьера. При нейтрализации Робеспьера разделить Комитеты, произвести их переизбрание, прибегнув в случае нужды к насилию, и, наконец, добившись своего преобладания, решительно похоронить революцию: заключить хотя бы ценою компромисса мир с внешним врагом, открыть тюрьмы, вернуть богачам их влияние, пересмотреть конституцию и заключить сделку со всеми внутренними врагами.
Глашатаем этого плана, открывавшим его постепенно перед широкой публикой, оказался Камилл Демулен. Его автором был Жорж Жак Дантон.
Робеспьер взвешивал факты. Он совещался со своими коллегами и единомышленниками. Поступали все новые материалы, которые пока что были известны только членам Комитетов; материалы эти были убийственными. По распоряжению Комитета общественной безопасности были произведены новые аресты. Причины арестов не были оглашены. Робеспьер стал подобен стальной пружине. Он напряг до последней степени нервы и мозг. Он был спокоен. Еще несколько наблюдений, еще несколько штрихов, и картина будет ясной. Да, по-видимому, он ошибался. Ошибку придется исправлять.
Горячий Колло д’Эрбуа стрелой мчался из Лиона в Париж, загоняя лошадей. Время было дорого. «Снисходительные» там, в столице, явно одолевали эбертистов. Надо было выручать своих, а заодно и себя самого. Ведь ни для кого не было тайной, что он, Колло, карая вместе с Фуше мятежных лионцев, применял массовые расстрелы картечью. В свете последних событий такие действия можно было квалифицировать как преступление! Уж если осмелились арестовать Ронсена и Венсана, значит дело зашло далеко. Симптоматично и то, что Робеспьер не ответил ни на одно из его писем. Значит, Неподкупный недоволен! Уж не спелся ли он полностью с «усыпителями»?
1 нивоза (21 декабря) Колло был уже в столице.
— Явился великан! — радостно возвестил Эбер.
Резкой походкой шел Колло по улицам Парижа в сопровождении своей свиты. Он был готов к самым решительным действиям. Чтобы поразить воображение парижан, он захватил с собой голову лионского патриота Шалье, замученного мятежниками-жирондистами. Эту священную реликвию он передал с большими церемониями в дар Коммуне. Толпы патриотов сопровождали Колло от площади Бастилии до Конвента. В Конвенте он первым взял слово и в резкой форме стал оправдывать свои действия. Он говорил сильно, смело, решительно, ничего не скрывая и вместе с тем показывая необходимость и неизбежность проводимых им репрессивных мер. Никто не осмелился ему возражать. Конвент одобрил его действия.
Не теряя времени, в тот же день Колло выступал с трибуны Якобинского клуба. Его встретили горячими аплодисментами.
— Сегодня я не узнаю общественного мнения, — сказал Колло. — Если бы я приехал тремя днями позже, меня, может быть, привлекли бы декретом к суду…
Оратор поручился за Ронсена, патриотизму которого воздал хвалу, и закончил свою речь резким осуждением «снисходительных». Мужество заразительно. Эбертисты, которые в течение целого месяца терпеливо сносили брань и угрозы, теперь перешли в контрнаступление. После Колло слово взял Эбер.
Он обрушился на Демулена, Филиппо, Фабра д’Эглантина, назвал их заговорщиками, потребовал, чтобы они были исключены из клуба. Якобинцы решили, чтобы на следующем заседании все названные Эбером лица ответили на высказанные против них обвинения. По отношению к арестованным Ронсену и Венсану было запротоколировано свидетельство, что общество сохраняет к ним братские отношения и разделяет их принципы.
Внезапная победа эбертистов в Якобинском клубе не была чудом. Не являлась она и исключительным результатом энергии великана Колло д’Эрбуа. Колло не мог бы добиться успеха, не заручившись поддержкой правительства. За действиями и речами Колло была видна тень Робеспьера. Неподкупный пока что молчаливо наблюдал. Но он уже составил свое мнение. Он отступался от «снисходительных». Он был готов пойти на временное соглашение с крайними. Пусть якобинцы судят друзей Дантона! Моральное осуждение будет лишь началом более серьезного дела.
Допросы арестованных депутатов, бумаги, обнаруженные в их досье, — все это давало Комитетам новые и новые материалы, туже затягивавшие петлю на шее заговорщиков. Так, в бумагах Делоне был найден оригинал подложного декрета о ликвидации Ост-Индской компании. Внимательно изучив этот документ, Амар и Жаго, возглавлявшие расследование, убедились, что он содержит следы руки Фабра д’Эглантина. Оказалось, что оригинал, подписанный Фабром, противоречил его устным выступлениям в Конвенте и как раз содержал все те выгодные для мошенников поправки, которые передавали ликвидацию дел в руки самой компании. Тщетны были все увертки припертого к стене афериста; тщетно было его смехотворное заявление о том, что он подписал оригинал, не читая. Робеспьер понял, что ловкий плут, одурачивший его, был еще более виновен, чем те, на кого он донес, для того чтобы ввести правительство в заблуждение.
Да, теперь Неподкупный уже более не сомневался. Он уловил общие контуры заговора и видел главарей, связанных с ним. Одного лишь человека он по-прежнему хотел спасти: то был его школьный друг, длинноволосый журналист Камилл Демулен.
3 нивоза (23 декабря) Клуб якобинцев был переполнен до отказа. Колло д’Эрбуа обрушился на Демулена, не называя, впрочем, его имени.
— Вы считаете патриотами людей, которые переводят вам древних историков, чтобы представить вам картину того времени, в которое вы живете? Нет, это не патриоты… Они хотят умерить революционное движение. Да разве бурею можно управлять? Отбросим же подальше от нас всякую мысль об умеренности. Останемся якобинцами, останемся монтаньярами и спасем свободу!
Колло был поддержан другими ораторами. Одновременно резким обличениям подвергся клеветник Филиппо.
Дантон, верный своему оппортунистическому поведению и видя, какой оборот принимает дело, готов был пожертвовать своими соратниками.
— Я, — заявил он, — не составил себе никакого мнения ни о Филиппо, ни о прочих; я говорил ему самому: «Ты должен либо доказать свою правоту, либо сложить голову на эшафоте».
Робеспьер повел себя сдержаннее, чем Дантон.
— Если речь идет о ссоре частного характера, если Филиппо поддался только личным страстям и весь вопрос возник из-за самолюбия отдельных лиц, то он должен отказаться от своего мнения; но если его обвинения против Комитета общественного спасения вызваны более серьезной страстью — любовью к свободе, то это уже не ссора отдельных лиц, а борьба против правительства… Тогда общество должно выслушать этого человека, который, как я хотел бы думать, имеет честные намерения.
Но Филиппо не внял благоразумию Робеспьера и рвался в бой, закусив удила. Тогда по предложению Кутона было решено составить комиссию для разбора существа обвинения. Мост между «снисходительными» и робеспьеристами был окончательно сожжен.
На заседании якобинцев 3 нивоза Робеспьер показал себя деятелем, стоящим выше обеих антиправительственных фракций. Еще с большим блеском он сумел сделать это на трибуне Конвента два дня спустя.
5 нивоза (25 декабря) он произнес в Конвенте свой доклад о принципах революционного правительства. Оратор был спокоен и одухотворен. С отточенной логичностью он формулировал свои положения. Из основного различия между конституционным и революционным правительством, различия между состоянием войны и состоянием мира он с большим искусством вывел оправдание террора. Доклад Робеспьера был прямым ответом «Старому кордельеру», ответом, облеченным в ту логичную форму, которой всегда недоставало творениям Демулена. Вместе с тем, подчеркивая серьезность переживаемых событий и несокрушимость идеи общественного интереса, доклад глухо предостерегал обе фракции как фракции, представляющие противоположные крайности: «…модерантизм, который относится к умеренности так же, как бессилие к целомудрию, и стремление к эксцессам, которое похоже на энергию так же, как тучность больного водянкой — на здоровье».
Дантон услышал и понял предостережение. Тактику надо было менять. Прямой удар провалился. Хватит нападок на Комитет и на Робеспьера! Робеспьер — это сила, с которой так просто не справишься. Его нельзя нейтрализовать, его необходимо привлечь. Его надо оторвать от этих ультрареволюционеров, от Колло и других. Не следует останавливаться ни перед лестью, ни перед покаянием. Надо оправдывать себя, восхвалять Неподкупного и мешать с грязью эбертистов!
Вечером в тот самый день, когда Робеспьер сделал свой доклад о революционном правительстве, Демулен писал № 5 своего «Старого кордельера». Этот номер носил двойственный характер. С одной стороны, Камилл, изображая свои старые заслуги, стремился оправдаться в возводимых на него обвинениях; в этом плане он прежде всего ссылался на Марата и Робеспьера. Он указывал, что в революции он шел так же далеко, как Марат. Он заявлял, что если бы он был преступен, то Робеспьер не стал бы его защищать. Он выражал готовность сжечь последний номер своей газеты, вызвавший неудовольствие клуба. Он восхвалял Комитет общественного спасения и указывал, что Робеспьер в своем последнем докладе, по существу, выдвигал те же принципы, за которые ратовал и он, Камилл. Вместе с тем Демулен до крайности усилил нападки на эбертистов, перейдя на личную почву и личные оскорбления. Особенно он набрасывался на Эбера, обвиняя его в грязных махинациях и в том, что, примкнув к революции лишь на последнем ее этапе, тот стремился использовать ее в своих корыстных целях. Так дантонисты приступили к осуществлению своего видоизмененного плана.
Робеспьер вступил в переговоры с Колло д’Эрбуа. Хотя Неподкупный относился резко-отрицательно к его лионским репрессиям, тем не менее он понимал, что временно пути их совпали. Колло был как раз той фигурой, которую можно было противопоставить «снисходительным». Робеспьер приоткрыл карты. Он посвятил своего нового союзника в некоторые следственные материалы и предостерег его от слишком большой близости с Эбером и рядом других лидеров фракции. Вместе с тем он заручился согласием Колло на известные послабления в отношении Камилла, которого все еще считал лишь доверчивым орудием интриги и твердо решил вызволить из беды. В результате этих переговоров Неподкупный отказался от идеи Комитета справедливости. На заседании Конвента 6 нивоза (26 декабря) по докладам Барера и Билло-Варена было вынесено решение об отмене этого Комитета. В тот же день изобличенный Фабр д’Эглантин был устранен от участия в работе комиссии по делу Шабо и других заговорщиков.
Жаркая схватка разыгралась вечером в Якобинском клубе. Первым выступил Колло д’Эрбуа. Верный своей договоренности с Робеспьером, он выделил Демулена из числа других «снисходительных». Крайне резко осудив клевету Филиппо, он в совершенно ином тоне заговорил о газете Камилла:
— Обсудим теперь другое произведение, которое послужило оружием для аристократов, — это газета Камилла Демулена, третий номер которой я увидел, вернувшись в Париж. Эта работа не получила нашего одобрения, и уже одно это является для нее достаточным несчастьем. Камилл Демулен проповедует в ней те принципы, которых вы не разделяете; а между тем он является вашим членом. Отделите вопрос о нем самом от его работы и окружите его своей средой плотнее чем когда-либо; пусть он забудет о тех пирушках, которые он устраивал вместе с аристократами; он оказал революции слишком много услуг… Я требую исключить Филиппо из Якобинского клуба и вынести порицание журналу Камилла Демулена.
Такая умеренность в отношении их ярого врага поразила эбертистов. Сам Эбер на некоторое время как бы онемел и, выпучив глаза, смотрел на Колло. Затем он опомнился и побежал к ораторской трибуне.
— Справедливости! Требую справедливости! — дико закричал он. — Как! Его, самого популярного журналиста, его, заместителя прокурора Коммуны, обвиняют в воровстве, в темных махинациях! Его, охранителя народного достояния, грязный листок обвиняет в расхищении этого достояния! Пусть клеветник поплатится за свою гнусную стряпню!
Поднялся Камилл. Потрясая в воздухе какими-то бумажками, он кричал, что располагает доказательствами своих слов.
— Я рад, — воскликнул Эбер, — что меня обвиняют в лицо! Я готов ответить на все обвинения.
Но ответить он не успел. Неожиданно попросил слова Огюстен Робеспьер, только что вернувшийся из Тулона.
— За пять месяцев моего отсутствия, — сказал он с горечью, — Общество якобинцев, мне кажется, странным образом изменилось. При моем отъезде здесь занимались государственными вопросами, а теперь клуб волнуют жалкие личные споры. Да какое же нам дело до того, что Эбер воровал, продавая контрамарки при театре Варьете?
Поднялся насмешливый шум, Замечание Огюстена лишь еще более взвинтило ярость Эбера. Возведя глаза к небу и топнув ногой, он отчаянно закричал:
— Меня, кажется, хотят сегодня убить?..
Шум усилился.
Тогда Максимилиан направил все усилия на то, чтобы восстановить спокойствие. Он указал, как опасно давать пищу мелким страстям, он заявил, что все эти личные споры отнимают время, нужное для общественного дела. Он постарался сгладить впечатление от ремарки своего брата, усомнился в надежности доказательств Демулена и, считая инцидент исчерпанным, предложил перейти к обвинениям Филиппо. Его поддержал Дантон. Следующее заседание было решено посвятить этому вопросу.
Вечером 18 нивоза (7 января 1794 г.) собрались якобинцы на свое очередное заседание. Были вызваны Бурдон, Фабр, Демулен и Филиппо; вызов был повторен троекратно, но не имел ответа. Обвиняемые отсутствовали.
— Так как лица, вызвавшие эту борьбу, избегают боя, — сказал Робеспьер, — пусть клуб отдаст их на суд общественного мнения, которое и будет судить их.
Затем, чтобы отвлечь внимание собравшихся, он предложил поставить на обсуждение вопрос иностранной политики: «Преступления английского правительства и недостатки британской конституции».
Но мысли собравшихся были заняты не тем…
Вдруг на трибуне появился бледный Камилл. Он был взволнован до последней степени и говорил дрожащим голосом.
— Послушайте! — воскликнул он. — Признаюсь вам, я просто не знаю, что со мной. Со всех сторон меня обвиняют, на меня клевещут. Относительно Филиппо, сознаюсь вам откровенно, что я от чистого сердца поверил тому, что у него сохранилось в памяти… Чему же верить? На чем остановиться? Я просто теряю голову…
Однако вслед за этим сбивчивым лепетом Камилл добавил все же, что на страницах своего журнала он дает ответ на любое, могущее возникнуть против него обвинение.
Снова поднялся Робеспьер. Он решил строго пожурить своего школьного товарища, но все же еще раз спасти его. Подтрунив над его чрезмерным преклонением перед Филиппо, Максимилиан извинил его тем, что ему бывает присуща чисто детская наивность. Затем оратор перешел непосредственно к вопросу о «Старом кордельере».
— Камилл Демулен выпустил новый номер своей газеты, которая явится утешением для всех аристократов. Они разошлют ее в тысячах экземпляров по всем департаментам… Демулен не заслужил той строгости, которую требуют проявить по отношению к нему некоторые лица; я даже склонен думать, что для свободы невыгодно показывать, что ей необходимо наказать его так же строго, как и серьезных преступников… Я согласен, чтобы свобода обращалась с Камиллом Демуленом, как с ветреным ребенком, который обладает хорошими наклонностями, но вовлечен в заблуждение дурными товарищами. Однако от него надо потребовать, чтобы он доказал свое раскаяние во всех этих ветреных поступках тем, что покинул бы товарищей, которые совратили его с истинного пути…
Надо поступить строго с его газетой, которой сам Бриссо не осмелился бы одобрить, а его самого сохранить в нашей среде… Я кончаю требованием, чтобы номера его газеты подверглись с нашей стороны такому же отношению, как те аристократы, которые их покупают; пусть им будет выражено презрение, заслуженное той хулой, которая в них содержится; я предлагаю обществу сжечь их посреди зала.
Речь Робеспьера, прерываемая несколько раз взрывами смеха и аплодисментами, была встречена общим бурным одобрением.
Но «виновник торжества» не пожелал ухватиться за брошенный ему якорь спасения. Забывая, что он сам предлагал сделать то же с одиозным номером его газеты, и оскорбленный теперь предложением Робеспьера, он ответил не без горечи:
— Робеспьер хотел выразить мне дружеское порицание; я тоже готов ответить на все его предложения языком дружбы. Я начну с первого. Робеспьер сказал, что нужно сжечь номера моей газеты. Отлично сказано! Но я отвечу ему словами Руссо: «Сжечь — это не значит ответить!»
Такой ответ до глубины души возмущает Максимилиана. Взбалмошный мальчишка ничего не хочет понимать и на протянутую руку отвечает укусом змеи! Хорошо, пусть же пеняет на себя.
— Если так, — парирует Робеспьер, — то я беру обратно мое предложение. Знай, Камилл, что не будь ты Камиллом, я не отнесся бы к тебе с такой снисходительностью. Хорошо, я не буду требовать сожжения номеров газеты Демулена, но тогда пусть он ответит за их содержание. Пусть он будет покрыт позором, раз он сам хочет этого! Как можно оправдывать сочинения, которыми с отрадой зачитываются аристократы? Быть может, человек, который так стойко держится за такие статьи, вовсе не является человеком, просто впавшим в заблуждение; если б его намерения были чисты, если б он написал эти статьи по простоте сердечной, то он не мог бы так долго защищать их, раз они осуждаются патриотами и раскупаются нарасхват всеми контрреволюционерами Франции. Его храбрость показывает нам, что Демулен является орудием преступной клики, которая воспользовалась его пером для того, чтобы с большей смелостью и уверенностью распространить свой яд. Пусть нам станет известен его ответ, который он дал тем, кто бранил его статьи: «Знаете ли вы, что я продал пятьдесят тысяч экземпляров?» Я бы не стал высказывать все эти истины, если б Демулен не проявил такого упорства, но теперь необходимо призвать его к порядку. Итак, я требую, чтобы номера газеты Камилла Демулена были оглашены с трибуны этого общества.
Камилл, только что было окрылившийся, опять не на шутку струхнул.
— Но, Робеспьер, я тебя не понимаю, — быстро затараторил он, — как можешь ты говорить, что мою газету читают одни аристократы? «Старого кордельера» читали Конвент, Гора. Значит, Конвент и Гора состоят из одних аристократов? Ты меня здесь осуждаешь, но разве я не был у тебя? Не прочитывал ли я тебе мои номера, умоляя тебя во имя дружбы помочь мне советами и наметить мне путь, по которому идти?
— Ты показывал мне не все номера, — холодно ответил Максимилиан. — Я видел всего один или два. Так как я не охотник до ссор, то не захотел читать следующих выпусков: стали бы говорить, что составлял их я.
На это Демулену возразить было нечего, и он промолчал. Напряженная тишина воцарилась под низкими сводами зала якобинской церкви. Встрепенулся Дантон. Надо было как-то спасать положение, сглаживать остроту. Дантон встал со своего места и, обращаясь одновременно к Камиллу, Робеспьеру и другим присутствующим, сказал:
— Камиллу не следует пугаться нескольких строгих уроков, которые только что по дружбе дал ему Робеспьер. Граждане, пусть вашими решениями всегда руководят справедливость и хладнокровие. Судя Камилла, поступайте осторожно, чтобы не нанести гибельного удара свободе печати.
Затем приступили к чтению № 4 «Старого кордельера».
Ночь между 18 и 19 нивоза Робеспьер провел, не смыкая глаз. Он подводил итоги. На следующий день он решил познакомить якобинцев с существом заговора. Пора сорвать маски! Достаточно бродить вокруг да около! Пусть знают якобинцы, с чем и с кем им надо бороться. Завтра он изобличит Фабра. А Дантона? Нет, с этим следует еще подождать… Его час не пробил. Пускай вокруг него образуется пустота, и тогда он будет бессилен.
На следующий день состоялось чтение 3-го номера «Старого кордельера». Якобинцы слушали с напряженным вниманием. По окончании чтения слово взял Робеспьер.
— Бесполезно читать пятый номер, — сказал он. — Мнение о Камилле Демулене должно быть уже составлено всеми. Вы видите, что в его работах смешаны самые революционные принципы с самым гибельным модерантизмом… Демулен дает в своей газете странную смесь истины и обмана, политической мудрости и явных абсурдов, здравых убеждений и присущих ему одному химер. Поэтому важно не то, исключат якобинцы Камилла или оставят в своей среде: ведь здесь вопрос идет только об одном человеке; гораздо важнее добиться торжества свободы и выяснения истины. Во всем этом споре больше внимания обращалось на отдельных лиц, чем на интересы всего общества. Я не хочу ни с кем ссориться. На мой взгляд, и Эбер и Камилл одинаково не правы…
Робеспьер умолкает и некоторое время стоит неподвижно, закрыв глаза. Затем продолжает тихим, спокойным голосом, заставляющим оцепенеть многих из присутствующих.
— Самое страшное заключается в том, что во всех ведущихся сейчас спорах и сварах совершенно отчетливо вырисовывается рука, тянущаяся из-за рубежа… Республика борется против враждебной иноземной клики, вдохновляющей две группировки, которые делают вид, что ведут между собою борьбу. Вот как они рассуждают: «Все средства хороши, лишь бы только нам удалось достичь нашей цели». Чтобы лучше обмануть весь народ и бдительность патриотов, они столковываются между собой, как разбойники в лесу. Те из них, которые обладают пылким характером, склонны ко всяким крайностям и предлагают ультрареволюционные меры; а те, у кого мягкий и умеренный характер, предлагают меры недостаточно революционные. Они борются друг с другом; но на самом деле им все равно, кто победит: обе их системы одинаково ведут к гибели республики; они добиваются определенного результата: роспуска Национального Конвента… У этих двух партий достаточно главарей, и под их знаменами объединяется много честных людей, присоединяющихся к той или другой партии в зависимости от разницы в их характере.
Пока Робеспьер говорит, кое-кто начинает нервничать. Фабр д’Эглантин встает со своего места. Робеспьер, заметив его движение, предлагает обществу просить Фабра остаться на заседании. Тогда Фабр направляется к ораторской трибуне.
Видя это, Робеспьер заявляет с высокомерным видом:
— Хотя Фабр д’Эглантин и приготовил уже свою речь, но моя еще не кончена. Я прошу его подождать… — И он продолжает пространно описывать обе намеченные им группировки заговорщиков.
— Поборники истины,— заканчивает оратор свою мысль, — наш долг — раскрыть народу происки всех этих интриганов и указать ему на тех жуликов, которые пытаются его обмануть. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа у них в руках и что нужно раздавить только нескольких змей. Будем думать не об отдельных лицах, а о всей родине!
Аплодисменты и крики одобрения потрясают своды зала.
Оратор на секунду замолкает и вдруг делает такое антраша, которого от него не ожидал ни один из присутствующих. Отвлекая гнев якобинцев от головы Демулена, он направляет его в несколько иную сторону.
— Я призываю общество обсуждать только главный вопрос о заговоре и не спорить больше о газете Камилла Демулена. — Робеспьер пристально смотрит на ерзающего в ожидании своей очереди Фабра. — Я требую, чтобы этот человек, который всегда стоит с лорнеткой в руках и который так хорошо умеет представлять интриганов на сцене, дал здесь свои объяснения; мы увидим, как он выпутается из этой интриги.
Удар был неожиданным и молниеносным. Фабр сначала попятился назад, затем, вдруг потеряв всю свою самоуверенность, почти ощупью направился к опустевшей трибуне. Голос его дрожал, язык заплетался.
— Я понял из речи Робеспьера, — промямлил Фабр, — только то, что существует партия, разделенная на две части: ультрареволюционеры и умеренные. Я готов ответить на все, когда он уточнит свои обвинения; но пока меня никто не обвиняет, я буду хранить молчание до тех пор, пока не буду знать, по какому вопросу я должен представить объяснения. Меня обвиняли в том, что я оказываю влияние на Камилла и сотрудничаю в его газете. Я заклинаю Демулена сказать, внушал ли я ему когда-нибудь какую-либо идею.
Он продолжает сбивчиво бормотать, отводя от себя обвинение в сношениях с Филиппо и Бурдоном. Но его уже не слушают. Члены собрания постепенно начинают расходиться, и оратор вскоре остается один на своей трибуне.
Из числа присутствующих на заседании клуба 19 нивоза два человека по крайней мере прекрасно понимали, на что намекал Робеспьер. Одним из этих двоих был сам Робеспьер, другим — Фабр д’Эглантин. Но Робеспьер ограничился намеком, не желая еще полностью открывать завесу; Фабр же боялся каких-либо уточнений больше всего на свете, ибо они были для него равносильны гибели. Слушая последние слова Робеспьера, литератор и любитель искусств чувствовал прикосновение ножа гильотины к своему затылку. Все рушилось. Оставалось идти домой и ждать ареста…
Тайное следствие заканчивалось. Робеспьер, нарисовавший страшную картину заговора перед потрясенными якобинцами, видел этот заговор перед собой. Святая невинность! Как долго он думал, что борьба, ведущаяся сейчас в Конвенте и в клубе, — это борьба идей. Нет, это было нечто совсем другое, грязное, страшное, омерзительное… Фабр д’Эглантин был одним из главарей заговора. Но был там и главарь покрупнее, человек, остававшийся в тени. Его имени Неподкупный не решался произносить даже самому себе. Однако факты были упрямыми.
А Камилл? Бедный взбалмошный юнец, жертва собственного легкомыслия, слепое орудие в руках порочных и бесстыжих демагогов. О Камилл! Если бы ты одумался, если бы ты сам помог спасти себя! Но нет. Надежд на это оставалось все меньше и меньше.
21 нивоза (10 января) стараниями эбертистов клуб исключил Демулена из своего состава. Когда один из членов предложил ту же меру по отношению к Бурдону, а другой этому воспротивился, Максимилиан использовал момент, чтобы защитить Камилла. Он выразил удивление, что, отнесясь так строго к Демулену, оказывают столько снисходительности к Бурдону и Филиппо. Где и когда Филиппо оказал большие услуги отечеству? Да и кто юн, как не плохой воин жирондизма, достаточно дискредитировавший себя! Камилл Демулен совсем другое дело! Он по крайней мере никогда не тянул в сторону аристократов. Если ему случалось писать контрреволюционные статьи, то нельзя отрицать, что он писал также и в пользу революции и служил делу свободы. Филиппо менее опасен, чем Камилл, со стороны таланта, потому что таланта у него нет, тогда как у Демулена его много, и следует, конечно, пожалеть, что последний не всегда служил на общее благо. Впрочем, он, Робеспьер, устал от Всей этой борьбы, чуждой соображениям общественного блага. Есть другие предметы, более достойные внимания республиканцев и свободных людей, например рассмотрение недостатков английской конституции или происков, направленных к уничтожению Конвента. В сравнении с этим что значат частные интересы людей, желающих изгнать из клуба Камилла Демулена и Бурдона?
Это был весьма ловкий ход. Робеспьер делал вид, будто думает, что решение, уже принятое, только подлежит принятию. Когда один из якобинцев заметил, что Камилл уже исключен и речь не о нем, Робеспьер тотчас возразил:
— Э, да что мне за дело до того, что Камилл исключен, если, по моему мнению, он не может быть исключен один, если я стою на том, что человек, исключению которого противятся, гораздо более виновен, чем Демулен? Все добросовестные люди должны заметить, что я не защищаю Демулена, а противлюсь только исключению его одного. Нужно разоблачить всех интриганов без исключения и поставить их на свое место.
Так осторожно, но безошибочно действовал Робеспьер. В заключение он предложил собранию признать свое постановление недействительным и поставил на очередь вопрос о преступлениях британского правительства… В зале прошло минутное волнение, но мнение Робеспьера еще раз одержало верх, и клуб отменил решение об исключении Демулена.
Но это было уже в последний раз. Спасать человека, который не хотел спасаться, было для Робеспьера делом почти непосильным. К тому же заносчивый Камилл и не думал испытывать благодарности к своему защитнику. Он дулся на него, он не мог ему простить сцены во время суда над «Старым кордельером». Упрямо следуя за ловко маневрировавшим Дантоном и хитрым Фабром, Камилл мечтал взять реванш у Робеспьера и прямо шел навстречу своей неизбежной гибели.
Между тем политика попустительства в отношении Демулена была чревата для Неподкупного серьезными неприятностями и даже ставила его под прямую угрозу. Эбертисты и левые якобинцы стали возлагать на него ответственность за контрреволюционные намеки «Старого кордельера». Почему этот непреклонный судья столь снисходителен к Демулену, явно запятнавшему себя враждебным отношением к развитию революции? Что за привилегия? Почему личность Камилла следует отделять от его статей? Потому, что он капризный ребенок? Как бы то ни было, но Демулен клевещет на революцию, а Робеспьер защищает Демулена!.. И вот кое-кто уже начинал подозревать самого Робеспьера в умеренности.
24 нивоза (13 января) член Конвента, драматург и изобретатель республиканского календаря, Фабр д’Эглантлн был арестован органами Комитета общественной безопасности и препровожден в Люксембургскую тюрьму. Паника охватила «снисходительных». Когда на следующий день Дантон совершил величайшую неосторожность, выступив в защиту своего друга, Билло-Варен сурово прервал его словами:
— Горе тому, кто сидел рядом с ним!
Эбертисты торжествовали. Но торжество их было преждевременным. Незримая цепь крепко приковывала их к «снисходительным». Это была цепь иностранного заговора, в наличии которого теперь Робеспьер не сомневался. Оба конца этой цепи одинаково влекли свои жертвы на гильотину. Суд якобинцев, как и предвидел Робеспьер, был лишь прелюдией к другому суду — Революционному трибуналу.
Глава 5
Удар нанесен
17 плювиоза (5 февраля) Максимилиан Робеспьер выступил с большой речью в Конвенте. Эта речь явилась результатом размышлений многих дней и ночей. Она отражала опыт последних месяцев революции и должна была определить направление дальнейшего пути правительства якобинской диктатуры. Речь была посвящена принципам государственной морали.
— Пора точно наметить цель нашей революции, — говорил Робеспьер, — и установить предел, которого мы должны достигнуть.
В чем заключается та цель, к которой мы стремимся? Это — мирное наслаждение свободой и равенством.
Пусть Франция, бывшая некогда великой нацией среди угнетенных, затмит славу всех когда-либо существовавших свободных народов и станет примером для наций, угрозой для тиранов, утешением угнетенных и украшением всей вселенной. Скрепив нашу работу своей собственной кровью, мы увидим, быть может, первый проблеск зари всемирного счастья… Вот наши стремления, вот наша цель.
Но, чтобы цель оказалась достижимой, необходима добродетель, то есть любовь к родине и ее законам, забота о равенстве и укреплении республики. Добродетель предполагает высокий уровень общественной морали: все безнравственное является политически непригодным, контрреволюционным.
Подчеркивая, что добродетель должна существовать и в народе и в правительстве, Робеспьер выводит отсюда, что народное представительство обязано с доверием относиться к народу и быть строгим к самому себе.
Но в современных условиях добродетель оказывается неотделимой от террора.
— Если в мирное время опорой народного представительства является добродетель, то во время революции его опорой является и добродетель и террор: добродетель — ибо без нее террор может стать гибельным; террор — ибо без него добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая и непоколебимая справедливость; следовательно, он проявление той же добродетели; он является не каким-то особым принципом, а скорее выводом из основного принципа демократии, применяемого родиной в крайней нужде.
С ужасающей логикой Робеспьер отвечает тем, кто нападает на террор, кто считает его несовместимым с идеей свободы, кто требует милосердия.
— Здесь говорили, что террор — это опора деспотизма. Но разве наше правительство сколько-нибудь похоже на деспотическое? Да, но лишь в той мере, в какой меч, сверкающий в руках героя свободы, напоминает блеск оружия приспешников тирании. Когда деспот управляет своими озверевшими подданными при помощи террора, то со своей точки зрения он прав. Применяя террор к врагам свободы, вы тоже правы как основатели республики.
Революционное правительство — это деспотизм свободы против тираний…
Как легко было бы считать несколько побед, одержанных патриотами, концом всех наших опасностей. Но взгляните на наше истинное положение, и вы почувствуете, что мы более чем когда-либо нуждаемся в строгости и бдительности. Все правительственные распоряжения встречаются с глухим недоброжелательством; роковое влияние иностранцев стало более скрытым, но нисколько не уменьшилось и не стало менее гибельным…
Так постепенно Неподкупный подводит свою речь к цели, а целью является нанесение сокрушительного удара. И вот он его наносит.
— Внутренние враги народа разделились на две партии и стали как бы двумя отрядами одной и той же армии. Они движутся разными дорогами и несут различные знамена, но цель их — одна и та же. Эта цель заключается в разрушении народного правительства, в уничтожении Конвента и, следовательно, в торжестве тирании. Одна из этих клик толкает нас к слабостям, другая — ко всяким крайностям; одна хочет превратить свободу в вакханку, другая — в проститутку.
…Какая же разница между крайними и теми, кого вы называете умеренными? Это все слуги одного и того же хозяина, или, если хотите, сообщники одного заговора, которые делают вид, что поссорились между собою для того, чтобы лучше скрыть от вас свои преступления. Судите их не по разнице в их речах, а по тождеству их целей. Совместными усилиями клика умеренных и клика контрреволюционеров стараются ввергнуть нас то в одну, то в другую крайность. Народные представители могут избегнуть всех этих подводных камней, ибо правительство должно всегда оставаться мудрым и справедливым; а если оно сохранит эти качества, то оно может быть вполне уверенным в сохранении народного доверия.
Эта речь Робеспьера подводила черту. Она не оставляла сомнений в том, что решение принято. Заговор очевиден, заговорщики ясны, лица не названы, но уже обречены. Кто не следует добродетели, чьи поступки и мысли антиморальны, тот должен пасть. Революция может выполнить свои задачи, только сокрушив всех тех, кто безнравствен; слабым и развращенным не место в будущем царстве свободы и равенства.
Страшная сила этой речи, как и особенность всего мышления Робеспьера, состояла в том, что из положений, на первый взгляд абстрактных, он делал строго практические выводы. Туманная формула «добродетель» в его устах превращалась в совершенно отчетливое, конкретное понятие, из которого следовали не менее конкретные заключения. Теперь и те, кто требовал отмены террора, и те, кто хотел все жизненные трудности разрешить исключительно посредством «святой гильотины», в одинаковой мере знали, что их ожидает. Пока Робеспьер не был уверен, пока он не составил для себя вполне ясной картины, он мог колебаться и сомневаться. Когда же он сформулировал то, что тревожило его душу, когда его сомнения вылились в четкие понятия и определения, все было кончено. Теперь обреченные, пусть они даже были друзьями в прошлом, не могли рассчитывать на его жалость. Принципы были для Неподкупного выше личностей, личности имели цену и право на жизнь только в том случае, если отвечали принципам.
Правительственные Комитеты действовали с энергией и решительностью. Новые заговорщики присоединялись к своим ранее арестованным единомышленникам. Иностранные банкиры, их агенты, их покровители, сколь бы ни было высоким их положение, шли одним проторенным путем. Проли и Дефье, арестованные в первый раз еще в конце сентября и освобожденные затем по ходатайству Эро де Сешеля, были арестованы вторично. К ним присоединился их соумышленник Перейра. Сам Эро был арестован позднее. Космополит Клоотс, которого Робеспьер громил в начале декабря, был последовательно исключен из Якобинского клуба, выведен из состава Конвента, а затем также подвергся аресту. Доносчик Шабо, заключенный в одиночной камере Люксембургской тюрьмы, с тревогой и отчаянием следил за всеми этими событиями. Он бомбардировал Робеспьера письмами, которые посылал то ежедневно, а то и по два раза в день, напоминая, что его, как разоблачителя заговора, обещали пощадить. Он клялся в любви и преданности революции, проклинал обманувших его иностранцев и коллег, выражал готовность развестись с женок), умоляя Робеспьера о том, чтобы тот взял его под свою защиту и не дал ему погибнуть. С таким же успехом разоблаченный аферист мог обращаться к каменному изваянию. Его письма оставались без ответа. Для Неподкупного Шабо и другие лица, арестованные в течение последних месяцев, были уже потенциальными трупами.
Робеспьер и его сторонники, приняв определенные решения, готовились к тому, чтобы их осуществить. Им было известно тяжелое положение широких трудящихся масс города и деревни. Они хорошо знали, что народ, поставивший их у власти, станет поддерживать их лишь в том случае, если они, со своей стороны, будут осуществлять программу самых различных слоев этого народа. Между тем беднота города и деревни пока что получила от революции очень мало. Не потому ли эбертисты, отражавшие в какой-то мере настроения этой бедноты, пользовались популярностью, несмотря на демагогический характер своей программы? Для того чтобы выбить почву из-под ног Эбера и его друзей, для того чтобы показать всему народу, что революционное правительство идет правильным путем, нужно было не только сокрушить «снисходительных» и обезглавить иностранцев, нужно было в первую очередь дать обездоленному санкюлоту хлеб и землю. Тогда народ, включая беднейшие прослойки, сам увидит, кто его друзья и кто враги. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и их соратники, став еще в сентябре 1793 года на путь, предложенный левыми якобинцами, готовились следовать дальше по этому пути.
В результате появились вантозские декреты.
8 вантоза (26 февраля) на трибуну Конвента поднялся Сен-Жюст. Он выступил от имени Комитета общественного спасения. Его речь, посвященная дальнейшему укреплению революционной диктатуры и сокрушению всех ее врагов, во многом напоминала речь Робеспьера от 17 плювиоза: обе они были вдохновлены одинаковыми мыслями и настроениями. Но, разгромив «снисходительных» и «ультрареволюционеров», Сен-Жюст пошел дальше, чем Робеспьер. Он предложил конкретную программу развития и углубления революции. Правительственным Комитетам предлагалось рассмотреть дела всех политических заключенных, арестованных после 1 мая 1789 года, и выяснить, кто из них может быть освобожден, а кто должен быть признан врагом революции. Всю собственность последней категории лиц следовало немедленно конфисковать. Эта собственность подлежала безвозмездной передаче в руки неимущих патриотов соответственно списку, заранее составленному Комитетом общественного спасения на основании сведений, полученных с мест. Таким образом, насущные нужды беднейших слоев населения декреты предполагали быстро удовлетворить за счет имущества врагов народа.
Важность вантозских декретов и с принципиальной и с фактической точки зрения не может быть преуменьшена. Если бы удалось провести их в жизнь, демократическая база революции была бы значительно расширена прежде всего за счет новых изменений в деревне. Было бы резко увеличено количество мелких собственников, созданных революцией, в первую очередь собственников-крестьян, которые смогли бы оказать революционному правительству существенную поддержку. Однако вантозские декреты одновременно с этим должны были вызвать, и действительно вызвали, резкое недовольство со стороны самых различных категорий собственников — от остатков старой контрреволюционной буржуазии и дворянства до новой городской буржуазии и зажиточного крестьянства включительно. Все эти прослойки собственников, занимающиеся незаконными махинациями и нарушением правительственных постановлений в отношении торговли, находились под постоянной угрозой зачисления в разряд «врагов революции» и, следовательно, потери всей своей собственности. Понятно, что исполнение декретов натолкнулось на сопротивление и саботаж как в Конвенте, так и в самом правительственном аппарате. Вантозские декреты, практически так никогда и не проведенные в жизнь, резко увеличили ненависть новой буржуазии к революционному правительству и значительно ускорили приближение его гибели.
Однако в то время, когда декреты были опубликованы, ликование народа казалось всеобщим. Массы санкюлотов встретили новые декреты с огромным сочувствием. Торжествовали и левые якобинцы, программу которых фактически поддерживал Сен-Жюст в своих требованиях. Шомет называл эти декреты «благодетельными, одними из самых демократических, какие только существуют».
Иначе восприняли вантозские декреты эбертисты. Эбер и его друзья не скрывали своего раздражения. Декреты, склонявшие симпатии бедноты на сторону Робеспьера и Сен-Жюста, были для них ножом, приставленным к горлу: ведь только на эти симпатии они и рассчитывали, ведя борьбу против революционного правительства! Теперь почва, казалось, уходила из-под их ног. Надо было действовать, и действовать немедленно! Эбер начал повсюду поднимать истошные вопли против партии «усыпителей», под которой подразумевал робеспьеристов; подручные Эбера, Ронсен и Венсан, недавно вырвавшиеся из тюрьмы, где они тайно установили контакт с группой Проли — Перейра, пытались возбуждать общественное мнение улицы; крайний террорист Карье, отозванный из Нанта за неоправданные жестокости, готовился нанести удар по «усыпителям». в клубе Кордельеров.
В те дни, когда Сен-Жюст с трибуны Конвента провозглашал расширение революции, а эбертисты накапливали силы для попытки взять реванш, и Робеспьер и Кутон оказались временно выбитыми из седла: оба были больны.
Максимилиан лежал на своей спартанской постели и смотрел в окно воспаленным взором. Его мучил жар. Болезнь подкралась неожиданно, как раз в тот самый момент, когда его присутствие и в Конвенте и в клубе было совершенно необходимым. Ну, не насмешка ли это судьбы? Он лежит здесь, беспомощный и полуживой, его поят лекарством и обкладывают компрессами, а там, быть может, решается судьба дела всей его жизни. Заговорщики уже окружены, но не «прорвут ли они опоясавшую их цепь? Справится ли Сен-Жюст один с врагом, сумеет ли он выдержать напор до прихода подкрепления? Для Робеспьера не было тайной, что оппозиция существует и в правительстве, оппозиция пока, правда, глухая. Он знал, что в Комитете общественной безопасности он мог безоговорочно рассчитывать только на Леба и, быть может, Давида. А другие? Амар, с которым он повздорил из-за обвинительного акта простив Фабра д’Эглантина, коварный Вадье, который смотрит на него всегда с каким-то скрытым ехидством, Вулан, бегущий от его взгляда? Да что там говорить, а разве в самом Комитете общественного спасения, в его «министерстве», как некоторые называют Комитет, разве все так уж безоговорочно единодушны? Единодушных только трое: он, Робеспьер, и его два ближайших сподвижника, два других триумвира. Что же касается остальных… Его земляк Карно всегда надут, всегда выглядит обиженным; Колло д’Эрбуа и Билло-Варен пока что союзники, но кто не знает об их близости к «ультрареволюционерам»? Другие, как правило, молчат и послушно соглашаются с «большинством». Но кому известно, что будет завтра? Жирондисты когда-то обвиняли его в стремлении к тирании; не называют ли его сейчас за глаза тираном?
Да… Сколько злобы, сколько вражды! Время прошло, но злоба сохранилась. Она спряталась, ее окутало лицемерие, но она не стала от этого меньшей. Неподкупный вспоминает, как некогда, в ранней юности, начинающий адвокат, сколько претерпел он от недоброжелательства своих старших коллег только за то, что отличался от них, только за то, что его любил народ. Народ!.. Он и сейчас остается единственным его утешением. Один лишь народ не лицемерит, один лишь народ ему верит и его любит. Вот и теперь, сколько простых людей приходит ежедневно справляться о его здоровье, сколько депутаций от собраний тружеников выражают ему заботу и-внимание, желая скорейшего выздоровления и новых сил… Разве можно оставаться равнодушным к этому?..
Взор Максимилиана старается отыскать в голубеющих сумерках там, за окном, шпиль якобинской церкви. Нет, он не может разглядеть его, хотя знает, что шпиль должен быть отсюда виден. Его глаза, уставшие от постоянной работы, от беспрерывных ночных бдений, окончательно испортились… О, как бы он хотел знать, что происходит сейчас там, под этим шпилем! Быть может, в Клубе якобинцев разыгрывается сражение, битва не на жизнь, а на смерть!..
Жар одолевает больного. Мысли путаются, красные круги вертятся перед глазами, затем вдруг все проваливается в какую-то черную горячую пропасть.
Буря действительно разыгралась, но местом ее оказался не Якобинский клуб, а клуб Кордельеров…
Давно уже не видели в клубе такого стечение народа, как сегодня, 14 вантоза. Казалось, все ждут чего-то необычного. И вожаки эбертистов постарались не обмануть ожиданий рядовых членов.
Началось оглашение проспекта новой газеты «Друг народа», посвященной памяти Марата. Газета должна была служить продолжением прежнего «Друга народа». Ей надлежало уделять основное внимание разоблачению государственных служащих и в особенности народных представителей, изменивших своему долгу. Решили, что ответственность за газету будет лежать не на отдельном редакторе, а на всем обществе; кордельеры сами будут отвечать всякому, кто осмелится нападать на содержание газеты. Решение принято — все аплодируют ему.
Но вот приносят черное покрывало. Для чего оно? Им решили завесить Декларацию прав. Завеса сохранится до тех пор, пока народ не уничтожит клику «снисходительных» и не добьется восстановления своих прав. Новые аплодисменты.
На ораторскую трибуну быстро поднимается Венсан. Он громит «снисходительных». Он устанавливает полное тождество между взглядами их лидеров; он говорит, что их заговор более опасен, чем заговор Бриссо. Только «святая гильотина», эта благодатная «национальная бритва», может спасти положение и предотвратить гибель свободы!
Затем встает страшный Карье. Сверкая глазами, повелительным тоном обличает он тех, кто хочет сломать эшафоты только потому, что сам боится на них попасть.
— Восстание, — кричит он, — святое восстание, вот что надо противопоставить злодеям!
Слово произнесено. Многие переглядываются, но тем не менее все рукоплещут… Восстание! Но против кого же? Задумываются ли над этим рядовые кордельеры? Против кого можно восставать, если не против правительства? Значит, оплевывание «снисходительных» не более чем предлог для перехода к атаке против Робеспьера! Если кто в этом и сомневается, то Эбер, сменивший на трибуне Карье, спешит рассеять всякие сомнения.
— Вы содрогнетесь от ужаса, — говорит он, — когда узнаете адский замысел этой клики; у него много разветвлений, и в нем замешано большее число лиц, чем вы думаете.
Вот на одно из таких «разветвлений» он и нацеливает внимание своих слушателей.
— Самыми опасными являются не воры, а честолюбцы. Те честолюбцы, которые выдвигают вперед других людей, а сами остаются на заднем плане; чем большей властью они завладевают, тем ненасытнее они становятся; они стремятся к единоличному господству!
Намек более чем прозрачный: о ком же может идти речь, кроме Робеспьера? Оратор, все более возвышая голос, стараясь сам подбодрить себя, продолжает:
— Я назову вам этих людей, заткнувших рот патриотам в народных обществах…
Однако он никого не называет. Несколько секунд длится тягостное молчание. Ярость борется со страхом. Наконец, овладев собой, он продолжает более спокойным голосом, как бы оправдываясь перед присутствующими:
— Вот уже два месяца, как я сдерживаюсь, но больше сердце мое выдержать не может. Я знаю, что они замыслили; но я найду защитников.
— Да, да, — раздалось несколько голосов, — мы защитим тебя! Не бойся ничего, отец Дюшен, говори начистоту! Мы, мы сами станем отцами Дюшенами и нанесем удар! Говори, мы тебя поддержим!
Но ни обещания поддержки, ни уверения в преданности не могут заставить эти искривленные, подергивающиеся уста произнести то имя, которое все ждут и боятся услышать. Нет, он не может, у него не хватает сил. Он оказывается в состоянии произнести только фразу, смягченную, чуть ли не извиняющую. Он говорит о «…человеке, вероятно впавшем в заблуждение…», и смущенно останавливается. Затем уже без всякого подъема, внутренне понимая, что отсутствием мужества сам убил вызванный началом своего выступления порыв, он напоминает, что этот человек защищал Камилла Демулена. Никакой более серьезной вины в своем смятенном уме он отыскать не может.
Но заканчивает Эбер, к концу своей речи нашедший известную дозу мужества, тем же призывом, что и Карье:
…Восстание! Да, именно восстание! Кордельеры первыми подадут сигнал, который должен сразить всех угнетателей!
Речь, как и предыдущие, встречена аплодисментами. Но момент упущен. Энтузиазм угас. Всем ясно, что если он, их вождь, их признанный глава, струхнул и не смог произнести даже имени, то на что же следует надеяться?
Венсан, внимательно наблюдавший за аудиторией, видит вытянутые лица и бегающие глаза. Испугались! Или, быть может, здесь присутствуют шпионы? И вот, чтобы «сорвать маски с интриганов», он в сопровождении нескольких лиц совершает обход зала, требуя предъявления членских билетов. Напрасная мера! Разве не было видно, что все кончено, еще не начавшись?
Надежды эбертистов на поддержку масс были тщетными. Париж не пошевельнулся. В отчаянии вожаки попытались увлечь Коммуну и явились в ратушу с заявлением, что будут держаться наготове и сохранят Декларацию прав завешенною до тех пор, пока окончательно не истребят врагов народа. Однако Шомет, выражавший мнение левых якобинцев — членов Коммуны, не только отказался примкнуть к восстанию, но и резко осудил авантюру эбертистов. Не поддержали их и секции. Все рушилось. Нужно было срочно трубить отбой.
Между тем Комитет общественного спасения готовился нанести заговорщикам смертельный удар. Член Комитета Колло д’Эрбуа был взволнован. Все знали о его приверженности к эбертизму. Но что мог сделать Колло? Один в поле не воин. Выступить заодно С эбертистами значит погубить себя. Губить себя не хотелось. Что же, не сумели сделать дела как следует, пусть пеняют на себя; ему остается только умыть руки. И, судорожно сжимая кулаки, усилием воли сдерживая свой огненный темперамент, Колло сдается. Мало того: он даже соглашается во главе депутации якобинцев отправиться в клуб Кордельеров в качестве карателя.
Кордельеры встречают депутацию бурными аплодисментами. Колло поднимается на трибуну; аплодисменты нарастают.
— Пусть тот, кто завесил Декларацию прав, — говорит Колло, — укажет нам тирана!
Он объясняет, что настоящее время в корне отлично от дней 31 мая — 2 июня 1793 года. Тогда восстание явилось необходимым потому, что Гора была угнетена; теперь же Конвент в целом отстаивает интересы народа. Против кого же поднимать восстание? При этом смуту сеют в то время, когда идет война, когда Питт пророчит французам антиправительственный мятеж!
Намек ясен. И тут разыгрывается безобразная сцена. Трепещущий Эбер пытается объяснить, что, говоря о восстании, он-де имел в виду только более тесное единение с монтаньярами, якобинцами и всеми добрыми патриотами. Это было позорной уверткой, трусливым отказом от своих слов. Карье также уверял, что газеты неверно изобразили предыдущее заседание кордельеров, что речь шла лишь об условном восстании. Кого могли убедить подобные фразы?
Кордельеры отступаются от своих незадачливых вождей. Под крики «Да здравствует республика!» они по-братски приветствуют депутацию якобинцев. Завесу, закрывавшую Декларацию прав, сдергивают и разрывают на куски: их вручают Колло, который должен показать этот трофей в Клубе якобинцев.
Позор унижения не может спасти от гибели. 23 вантоза (13 марта) Сен-Жюст произносит обвинительную речь, каждое слово которой отдает металлом.
— Для захвата виновных уже приняты меры, — кончает оратор. — Они полностью оцеплены.
В ночь с 23 на 24 вантоза Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие были арестованы. Карье пока пощадили, пощадили только потому, что разыскания в области его нантских казней должны были по аналогии возбудить вопрос и о казнях лионских. Это затронуло бы Колло д’Эрбуа, а трогать Колло не хотели: члены Комитета вынуждены были идти на известные взаимные компромиссы.
Максимилиан выздоравливал. Он уже встал с постели и подолгу сидел за своим столом, вдыхая через открытое окно свежий весенний воздух. Иногда он прогуливался в сопровождении Элеоноры, радуясь веселым солнечным лучам. Приближался месяц жерминаль — время прорастания, время постепенного оживления природы, время соков весны… Домашние старались оберегать Максимилиана от вторжений извне. Куда там! Разве мог он сейчас оставаться изолированным и спокойным? С Сен-Жюстом он виделся ежедневно. Только теперь он начинал по-настоящему понимать и ценить этого стального человека, путь которого так тесно переплелся с его путем. Сен-Жюст был неутомим и непреклонен. Его мнения совладали с мнениями Неподкупного.
Кризис миновал. 24 вантоза Робеспьер впервые после болезни посетил Якобинский клуб. Его встретили овацией. Еще очень слабый, он все же взял слово. Что было предметом его забот? Он опасался, как бы, громя эбертистов, не затронули многих слишком пылких, но искренних патриотов.
— Если человек, — сказал он, — всегда поступал мужественно и бескорыстно, я требую убедительных доказательств, чтобы поверить, что он изменник… Было бы величайшею опасностью приплетать патриотов к делу заговорщиков…
Как благородно и мудро это было сказано! Скольких, быть может, бедствий избежали бы в дальнейшем силы демократии, если бы Робеспьер позднее вспомнил об этих словах, произнесенных им в день 24 вантоза!
Глава 6
Разгром
1 жерминаля (21 марта) начался процесс эбертистов. Это был процесс, перед началом которого и прокурору, и присяжным, и председателю суда все было уже вполне ясно — от предпосылок до выводов и меры наказания включительно. На скамье подсудимых оказалось всего двадцать человек, в числе которых находились Эбер, Ронсен, Венсан, Клоотс и Моморо; к ним присоединили подозрительных иностранцев, фабрикантов и банкиров — Кока, Перейру, Дефье, Проли и связанного с ними писателя Дюбюиссона; кроме того, был привлечен ряд второстепенных и случайных лиц. Чтобы выставить эбертистов в самом неприглядном виде перед народом, обвинительный акт был составлен таким образом, что серьезные политические разоблачения в нем перемешивались с обвинениями в мелком воровстве, житейской нечистоплотности и т. п. Особенно это относилось к Эберу, которого, между прочим, винили в присвоении… у рубашек, воротничков и матрацев, которые одна Женщина одолжила ему в дни его бедности.
Венсан, Ронсен и Моморо держались во время процесса гордо и независимо. Эбер был подавлен. Он казался изнуренным и постаревшим. Вот что сообщается о его поведении одним полицейским агентом, собиравшим сведения об отношении общественности к процессу.
«…Говорят, что Эбер в своем кресле выражается подобно членам британского парламента лишь при помощи «да» и «нет» и что он похож скорее на дурака, чем на умного человека. Контраст между общественным негодованием, ныне его подавляющим, и почти всеобщей любовью, предметом которой он был раньше, и особенно стыд превратиться в предмет общественных сарказмов над аристократией, а также горе от сознания, что гибнет сам, после того как погубил стольких людей, всего этого достаточно, чтобы поразить его чем-то вроде глупости…»
Действительно, общественное мнение было целиком против заговорщиков. Толпа, осаждавшая Революционный трибунал в течение всех трех дней процесса, бурно приветствовала решение присяжных и вынесение смертного приговора почти всем обвиняемым.
Казнь состоялась 4 жерминаля (24 марта) на площади Революции. Улицы, по которым проезжали телеги с осужденными, были запружены народом. Рукоплескания толпы смешивались с криками «Да здравствует республика!». Все осужденные, за исключением Эбера, встретили смерть мужественно.
Разгром и казнь эбертистов воодушевили «снисходительных». Камилл проявлял свою буйную радость, издеваясь над поникшим «Отцом Дюшеном». Бурдон, Филиппо и другие также активизировали антиправительственную деятельность. Значит, правда была на их стороне! «Ультрареволюционерам», первыми против которых ополчились они, «снисходительные», пришел каюк! Никогда заблуждение не бывало столь безосновательным. Разве они забыли, что говорил Неподкупный 19 нивоза, а затем повторял месяц спустя? Разве можно было забыть выражение лица, с которым Сен-Жюст в своем вантозском докладе бросил намек, после которого головы всех членов Конвента повернулись в сторону Дантона, намек, подобный внезапному удару ножа гильотины?
— Есть один среди нас, — отметил Сен-Жюст, — который питает в своем сердце замысел заставить нас отступить и сокрушить нашу деятельность. Он разжирел на народных бедствиях, он наслаждается всеми благами, оскорбляет народ и совершает триумфальное шествие, увлекаемый преступлением, к которому старается возбудить наше сочувствие, так как уже нельзя замолчать безнаказанность главных виновников…
Разве не должны были от этой реплики оледенеть разом сердца многих, хотя речь шла только об одном?
Впрочем, если Дантон и его друзья хотели забыть былые страхи и чувствовать себя триумфаторами, то Робеспьер не дал им этого сделать. 1 жерминаля, в тот день, когда начался процесс эбертистов, он произнес в Якобинском клубе речь, которая не должна была оставить надежд для «снисходительных».
— Если завтра же или даже сегодня, — сказал Робеспьер, — не погибнет эта последняя клика, то наши войска будут разбиты, ваши жены и дети погибнут, республика распадется на части, а Париж будет удушен голодом. Вы падете под ударами врагов, а грядущие поколения будут страдать под гнетом тирании. Но я заявляю, что Конвент твердо решил спасти народ и уничтожить все клики, существование которых опасно для свободы.
Та резкость, с которой Робеспьер ставил вопрос о «последней клике», имела свои основания.
Противоречия между робеспьеристами и дантонистами достигли своего апогея и завели правительство в настоящий тупик. В области внешней политики дантонисты требовали немедленного заключения мира, мира во что бы то ни стало, то есть ставили революционную Францию под угрозу капитуляции после всех блестящих побед. В области внутренней политики они требовали «милосердия» — открытия тюрем и прекращения террора, в то время когда тюрьмы были набиты врагами народа, а без революционного террора не было никакой возможности ликвидировать остатки роялизма и выкорчевывать гнезда контрреволюционных заговоров. Таким образом, дантонизм, в каких внешних формах он ни проявлял бы себя, означал на данном этапе прямую контрреволюцию, прямой отказ от всех завоеваний народа, достигнутых ценою такой крови и таких материальных жертв. И эта контрреволюционная программа с величайшей настойчивостью проталкивалась глашатаями умеренных именно в те дни, когда окончательная победа казалась робеспьеристам не только возможной, но уже близкой. Легко понять, что в этих условиях сосуществование обеих фракций было невозможным. Вопрос стоял так: или Дантон, или Робеспьер. Поскольку в данный момент в руках Робеспьера, опиравшегося на широкие народные массы, сосредоточивалась несравненно большая сила, чем в руках Дантона, Дантон, а вместе с ним и все те, кто защищал и пропагандировал его программу, должны были неизбежно пасть.
Это прежде всего бесповоротно поняли и осознали люди, обладавшие железной решимостью, такие, как Билло-Варен или Сен-Жюст. Робеспьер, который слишком хорошо помнил былые революционные заслуги Дантона, Робеспьер, который слишком любил Камилла Демулена, не мог быстро и бесповоротно принять роковое решение. Даже когда он с жаром громил «снисходительных» в целом и, считая их орудием иностранного заговора, готов был обречь на гибель, для Демулена и Дантона он настойчиво стремился сделать исключение. Когда Билло-Варен внес впервые в Комитете общественной безопасности предложение, клонящееся к устранению Дантона и Демулена, Робеспьер порывисто вскочил и воскликнул со страстным возмущением:
— Значит, вы хотите погубить лучших патриотов?
Но время работало на Билло-Варена и Сен-Жюста. По-видимому, уже в феврале 1794 года Неподкупный начал отчетливо сознавать неизбежность жертвы. События, связанные с делом Эбера, и дни, последовавшие за казнью эбертистов, окончательно укрепили его в этом решении.
— Комитет общественного спасения производит правильную порубку в Конвенте, — горько заметил Демулен вскоре после ареста Фабра д’Эглантина. Теперь он взялся вновь за свое едкое, остро отточенное перо. Он писал № 7 «Старого кордельера». Номер носил характерное название: «За и против, или разговор двух старых кордельеров». В этом номере автор не только продолжал издеваться над эбертистами, которые уже были сокрушены, но и до крайности усилил свои нападки на «чрезмерную власть» Комитета общественного спасения, на революционные комитеты и персонально на Колло д’Эрбуа, Барера, наконец Робеспьера. Членов Комитета общественной безопасности он называл «страшными братьями», а их агентов «корсарами мостовых». Что касается Робеспьера, то на него Камилл не пожалел своих сарказмов.
«Если ты не видишь, чего требует время, если ты говоришь необдуманно, если ты выставляешь себя напоказ, если ты не обращаешь никакого внимания на окружающих тебя, то я отказываю тебе в названии человека мудрого…» — так начинал журналист свой вызов Неподкупному. Он сравнивал его, с Катоном, который, требуя от республиканца более строгой нравственности, чем допускало его время, тем самым лишь содействовал ниспровержению свободы. Он издевался над ним за то, что Робеспьер обсуждал недостатки английской конституции; он упрекал его за противоречивые выступления, за «излишнее словоизвержение»; он, по существу, старался доказать, что Неподкупный играл на руку… Питту! При этом Демулен ясно давал понять, что, насмехаясь над Робеспьером и нанося ему политические уколы, он мстит за то, что Максимилиан, пытаясь его спасти, оскорбил его самолюбие. «…Робеспьер, ты несколько лет назад доказал на трибуне Клуба якобинцев, что обладаешь сильным характером; это было в тот день, когда в минуту сильной немилости к тебе, ты вцепился в трибуну и крикнул, что тебя надо убить или выслушать; но ты был рабом в тот день, когда допустил так круто оборвать себя после первого же твоего слова фразою: «Сожжение не ответ». И далее об этом же говорил журналист еще более прозрачно, обращаясь к самому себе: «Осмелишься ли ты делать подобные сопоставления и ставить Робеспьера в смешное положение в виде ответа на те насмешки, которыми он с некоторых пор сыплет на тебя обеими руками?»
Этим номером своей газеты Демулен окончательно подписал себе смертный приговор. Он осмелился опорочить правительство, мало того, он осмелился высмеять Неподкупного, высмеять дерзко и несправедливо. Такого Максимилиан не прощал никому. Он понял, что его школьный друг неисправим, что ловушка захлопнула его намертво, что он сам уничтожил всякую возможность к вызволению себя из трясины.
Демулену не было суждено увидеть последний номер своей газеты напечатанным: его издатель Дезен был арестован, а газета конфискована. Но именно вследствие этих обстоятельств ее прочли те, против кого она была направлена: члены обоих правительственных Комитетов.
Если Демулен бился с яростью до конца, то был человек, поведение которого одинаково смущало как друзей, так и врагов: это был вождь фракции Жорж Жак Дантон. «Если он не вполне ослеп и оглох, то о чем же он думает?» — спрашивали себя лидеры дантонистов. Действительно, с некоторых пор образ действий Дантона казался совершенно непонятным, мало того, совершенно нелогичным. Он, который стоял во главе всей группы, он, во имя кого заварилась вся каша, он или предавал своих, как было с Филиппо, а позднее и с Демуленом, или даже оказывал явную поддержку… эбертистам! А затем после казни эбертистов он вдруг впал в полную летаргию. «Дантон спит, — говорил Камилл Демулен, — это сон льва, но он проснется, чтобы защитить нас». Пророчеству Камилла не было суждено сбыться: титан не проснулся. Еще раньше Дантон усиленно толковал о том, что он устал от политической борьбы, что хочет отойти от государственной деятельности и удалиться на покой, в свою мирную усадьбу, к своей молодой жене, к полям и деревьям. Подобные сентенции в устах кипучей натуры, подобные мысли у тридцатипятилетнего «старика» казались невероятными. Робеспьеристы ему не верили, и в этом они были совершенно правы.
В действительности Дантон долгое время вел очень хитрую и тонкую политику. Гораздо более проницательный, чем его товарищи, он сознавал всю силу Робеспьера. Поэтому он никогда открыто не выступал против него. Он вел дело к тому, чтобы найти общий язык с эбертистами, правильно рассчитав, что союз с ними, заключенный в критический момент, сможет противопоставить робеспьеристам такую силу, которая заставит их серьезно задуматься. Известную ставку делал Дантон и на события международной политики. Он ориентировался на приход к власти в Англии либеральной оппозиции во главе с Фоксом, который рассчитывал сменить консерватора Питта на ближайших выборах; в случае установления кабинета Фокса можно было серьезно ставить вопрос о, заключении мира, а мир давал «снисходительным» все преимущества перед диктатурой робеспьеристов. Все эти расчеты не оправдались. На выборах в Англии победил Питт, что означало продолжение войны, а эбертисты в результате своего необдуманного выступления и молниеносного ответного демарша правительства оказались сразу сброшенными со счетов. Тогда-то вокруг Дантона и его фракции оказалась пустота, которую пророчили и так стремились создать робеспьеристы. Дантон, мечтавший нейтрализовать Робеспьера, сам оказался изолированным. Это он хорошо понял, лучше, чем все окружавшие его, и, поняв, впал в апатию отчаяния. Из состояния бездействия он, впрочем, иногда выходил, но выходил очень ненадолго.
Окружавшие Дантона лица считали, что еще не все потеряно. Кое-кто теперь думал, что главное — это примирить Дантона с Робеспьером. Если удастся улучшить личные отношения между двумя титанами революции, фракция «снисходительных» будет спасена. Дантон дал увлечь себя создателям этого плана. Состоялось несколько встреч. Последняя из них произошла у начальника бюро иностранных сношений Эмбера, который пригласил к себе на обед, кроме обоих трибунов, еще несколько лиц, в том числе Лежандра и Паниса. Обед проходил вяло. Общая беседа не клеилась. Один из присутствующих, стремясь перейти к сути дела, выразил сожаление по поводу разногласий между Робеспьером и Дантоном, указав, что эти разногласия крайне удивляют и огорчают всех друзей отечества. Дантон, подхватив эту реплику, заметил, что ему всегда была чужда ненависть и что он не может понять того равнодушия, с которым относится к нему с некоторых пор Робеспьер. Неподкупный промолчал. Тогда Дантон стал громить Билло-Варена и Сен-Жюста, двух «шарлатанов», в руки которых попал якобы Максимилиан.
— Верь мне, стряхни интригу, соединись с патриотами, сплотимся как прежде…
Робеспьер не выразил никакого желания поддерживать этот сюжет.
— При твоей морали, — сказал он после продолжительного, напряженного молчания, — никогда бы не оказывалось виновных.
— А что, разве это тебе было бы неприятно? — живо возразил Дантон. — Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным.
Робеспьер, нахмурившись, ответил:
— А кто сказал тебе, что на смерть был послан хоть один невиновный?
Такой ответ звучал угрожающе. Дантон притих. Молчали и все остальные. Наконец кто-то предложил врагам заключить друг друга в объятия и расцеловаться. Дантон с энтузиазмом подчинился этому приглашению, Робеспьер остался холоден как лед. Вскоре он покинул квартиру Эмбера. Оставшиеся переглянулись.
— Черт возьми! — воскликнул Дантон. — Дело плохо; нам надо показать себя, не теряя ни минуты!
Но человек, произнесший эти слова, продолжал пребывать в бездействии. Зато действовали Комитеты, и действовали со всей решительностью. Учитывая, что дантонисты пользуются значительным влиянием в Конвенте, что их ставленник Тальен избран его председателем, в то время как друг Дантона Лежандр стал председателем Якобинского клуба, Комитеты решили нанести удар быстро, внезапно и в самое сердце. Робеспьер, согласившийся покинуть Дантона и Демулена, предоставил Сен-Жюсту обширные материалы для составления обвинительного акта.
Вечером 10 жерминаля (30 марта) оба Комитета собрались на совместном заседании. Здесь-то и был составлен приказ, написанный на клочке конверта, приказ, скрепленный восемнадцатью подписями и определивший дальнейшую судьбу фракции «снисходительных».
В ночь с 10 на 11 жерминаля Камилл Демулен, ложась спать, услышал стук нескольких ружейных прикладов. Сомнений быть не могло: в такое время приходили лишь с одной целью. Камилл бросился в объятия своей жены, нежно поцеловал ребенка, мирно спавшего в люльке, и сам пошел открывать дверь посланцам Комитета общественной безопасности. Его отвезли в Люксембургскую тюрьму. Туда же в то же время и на основании того же приказа водворили Дантона, Филиппо и Делакруа. Дантон, который вначале не верил возможности ареста, считая, что на него посягнуть не посмеют, в дальнейшем примирился со своей участью. Когда за несколько дней до ареста один из друзей советовал ему бежать, он ответил:
— Мне больше нравится быть гильотинированным, чем гильотинировать других, — и затем прибавил фразу, ставшую бессмертной: — Разве можно унести родину на подошвах своих башмаков?
Сделав столь решительный шаг, Комитеты отнюдь не были уверены в полном успехе. Они ждали сопротивления Конвента, и ожидания их не обманули. Делакруа удалось переслать письмо Лежандру, и уже рано утром бывший мясник был в курсе дел. Он развил весьма активную деятельность и прежде всего подготовил своего единомышленника, председателя Конвента Тальена. В самом начале заседания 11 жерминаля (31 марта) один из депутатов потребовал присутствия обоих Комитетов. Собрание отдало соответствующий приказ. Тогда же на трибуну поднялся Лежандр и произнес с волнением в голосе:
— Граждане, ночью арестованы четверо членов этого собрания. Один из них Дантон. Имен других я не знаю; да и что нам до имен, если они виновны? Но я предлагаю, чтобы они были вызваны сюда, в Конвент, и мы сами обвиним или оправдаем их… Я верю, что Дантон так же чист, как и я сам.
Послышался ропот, и кто-то потребовал, чтобы председатель сохранил свободу мнений.
— Да, — ответил Тальен, — я сохраню свободу мнений, каждый может говорить все, что он думает, мы все остаемся здесь, чтобы спасти свободу.
Это было прямое поощрение Лежандру и угроза его противникам. Выступил депутат Файо, возмущенный предложением Лежандра: это предложение создавало привилегию. Ведь жирондисты и многие другие не были выслушаны, прежде чем их отвели в тюрьму. Почему же должно быть два разных похода?
Начался шум. И тут вдруг раздались крики:
— Долой диктаторов! Долой тиранов!
Робеспьер, бледный, но спокойный, ждал и внимательно прислушивался к тому, что происходило. Когда положение стало принимать угрожающий характер, он поднялся и произнес речь, которой было суждено парализовать демарш Лежандра, Тальена и их единомышленников.
— По царящему в этом собрании давно уже небывалому смущению легко заметить, что дело идет здесь о крупном интересе, о выяснении того, одержат ли ныне несколько человек верх над отечеством… Лежандр, по-видимому, не знает фамилий арестованных лиц, но весь Конвент знает их. В числе арестованных находится друг Лежандра, Делакруа. Почему же он притворяется, что не знает этого? Он делает это потому, что знает, что Делакруа нельзя защищать, не совершая бесстыдства. Он упомянул о Дантоне потому, что, вероятно, думает, будто с этим именем связана какая-то привилегия. Нет, мы не хотим никаких привилегий, мы не хотим никаких кумиров. Сегодня мы увидим, сумеет ли Конвент разбить мнимый, давно сгнивший кумир, или же последний, падая, раздавит Конвент и французский народ… Я заявляю, что всякий, кто в эту минуту трепещет, преступен, потому что люди невиновные никогда не боятся общественного надзора.
Раздался гром аплодисментов. Оратор овладевал господствующим настроением Конвента. Он продолжал:
— Мне тоже хотели внушить страх; меня хотели уверить, что опасность, приблизившись к Дантону, может дойти и до меня… Друзья Дантона посылали мне письма, надоедали мне своими речами… Я заявляю, что если правда, будто опасности Дантона должны стать и моими опасностями, то я не счел бы это общественным бедствием. Что мне за дело до опасностей? Моя жизнь принадлежит отечеству; сердце мое свободно от страха; и если бы мне пришлось умереть, то я умер бы без упрека и без позора.
Еще более дружные рукоплескания покрыли последние слова Неподкупного. Попытка к сопротивлению была сломлена. Он уже полностью владел своей аудиторией.
— Именно теперь, — заканчивал Робеспьер, — нам нужны некоторое мужество и величие духа. Люди низменные и преступные всегда боятся падения им подобных, потому что, не имея перед собой ряда виновных в виде барьера, они остаются более доступными для опасности; но если в этом собрании есть низменные души, то есть здесь и души героические, ибо вы руководите судьбами земли.
Эта очень умело построенная и вовремя сказанная речь решила исход борьбы в Конвенте. Никто не осмелился оспаривать слов Робеспьера. Объятый ужасом Лежандр отступился от своего проекта и пробормотал несколько трусливых извинений.
Тогда поднялся Сен-Жюст и среди гробового молчания прочел обвинительный акт.
В основу этого документа легли черновые наброски Робеспьера. Обвинительный акт был составлен таким образом, чтобы представить Дантона и его друзей изменниками и двурушниками буквально с первых дней революции. Для усиления эффекта действительные преступления дантонистов были перемешаны с весьма спорными, или, во всяком случае, не доказанными обвинениями. Оратор утверждал, что Дантон вел интриги с Мирабо, что он продался двору и пытался спасти королевскую семью, что он вел тайные переговоры с Дюмурье и играл на руку жирондистам. Среди этой серии обвинений безусловно верным было лишь последнее. Далее, Сен-Жюст не без оснований указывал на двусмысленность позиций многих дантонистов во время великих дней 10 августа, 31 мая, 2 июня. Он не забыл обвиняемым их кампанию в пользу «мира» и «милосердия», их тайное противодействие всем революционным мерам, их связи с мошенниками и подозрительными иностранцами. Особенно резко Сен-Жюст клеймил оппортунизм Дантона.
— Как банальный примиритель, ты все свои речи на трибуне начинал громовым треском, а заключал сделками между правдой и ложью… Ты ко всему приспособлялся!.. — Трудно было более меткими словами охарактеризовать основу политической линии Дантона.
Конец большой речи Сен-Жюста был страшным предостережением для тех, кто не понимал всей остроты переживаемого времени…
— Дни преступления миновали; горе тем, кто стал бы поддерживать его! Политика преступников разоблачена; да погибнут же все люди, бывшие преступными! Республику создают не путем слабости, но свирепо строгими, непреклонно строгими мерами против всех, повинных в измене!
Собрание выдало потребованные у него головы. Партия в Конвенте была выиграна.
Оставалось разыграть последнюю часть страшной игры: партию в Революционном трибунале.
Конечно, процесс Дантона был в той же мере политическим процессом, как и дело Эбера. Конечно, тут, как и там, судьба обвиняемых была решена заранее, и приговор им уже давно составили и подписали. По существу, Революционному трибуналу надлежало только исполнить то, что было решено правительственными Комитетами и санкционировано Конвентом. И все же провести процесс дантонистов казалось делом гораздо более сложным, нежели отправить на гильотину Эбера и его сторонников. Здесь был налицо прежде всего сам Жорж Дантон, человек страстный, яркий, талантливый и не знавший страха, трибун, который пользовался славой одного из самых видных деятелей и ораторов революции. Здесь был горячий и неровный, но способный и едко-остроумный Камилл Демулен. Здесь был, наконец, хитрый и коварный Фабр д’Эглантин. Убить таких людей было можно, но заставить их молчать перед смертью представлялось значительно более трудным. Это предвидели Робеспьер и Сен-Жюст, своевременно принявшие все меры к тому, чтобы помешать превратиться процессу в арену жестокой борьбы. И тем не менее они оба, равно как и другие члены Комитетов, сильно опасались за ход судебных заседаний.
Чтобы облегчить задачу прокурора Фукье-Тенвиля, который должен был бить обвиняемых сразу по многим пунктам и статьям, здесь, как и в процессе эбертистов, составили своеобразную «амальгаму», объединив в целое несколько отдельных группировок по различным обвинениям. В главную «политическую» группу входили Дантон, Демулен, Делакруа и отчасти Фабр д’Эглантин. Через Фабра эта группа связывалась с мошенниками — Шабо, Базиром и Делоне; через Эро де Сешеля, который был одинаково близок и к дантонистам и к эбертистам, их объединяли с «ультрареволюционерами» как одну из группировок единого заговора; наконец через Дантона и Шабо всех вышеназванных подсудимых сближали с подозрительными иностранными банкирами — братьями Фрей и Гузманом, что придавало заговору «иностранную» окраску. Кроме того, на процессе фигурировали делец и аферист, поставщик д’Эспаньяк, а также генерал Вестерман, замешанный во все интриги Дюмурье и Дантона и имевший репутацию отъявленного грабителя и вора. Таким образом, комплект обвиняемых был хорошо подобран, и можно было приступать к делу.
Медальоны работы Давида Анжерского. Огюстен Робеспьер.
Лазар Карно.
Максимилиан Робеспьер (бронзовый медальон работы неизвестного мастера).
В ночь с 12 на 13 жерминаля Дантона, Делакруа и Фабра перевели из Люксембургской тюрьмы в Консьержери, непосредственно в ведение Революционного трибунала. В тюрьме подсудимые, размещенные по одиночным, но смежным камерам, вели себя каждый соответственно своему нраву и темпераменту. Демулен, переходивший от надежды к отчаянию, писал письма своей дорогой Люсили, орошая их слезами; Делакруа чувствовал себя смущенным и находился в большом затруднении относительно того, как себя держать; Фабр, казалось, был более всего обеспокоен судьбой своей новой пятиактной трагедии; Дантон говорил без умолку, и его громоподобный голос был слышен во всех соседних камерах. Он выражал сожаление, что был одним из организаторов Революционного трибунала, называл своих коллег каиновыми братьями и не строил никаких иллюзий насчет отношения к себе со стороны народа — О, грязное зверье! Они будут кричать «Да здравствует республика!», когда меня повезут на гильотину!..
Тут же, в лазарете при Консьержери, лежал и доносчик Шабо. Когда он понял, что все потеряно, то решил прибегнуть к помощи яда. Однако его отходили, чтобы сберечь для гильотины.
Процесс длился четыре дня. В первый день разделались с финансовым заговором. Второй день, посвященный в основном допросу Дантона, чуть ли не привел к дезорганизации всего процесса. Дантон, очнувшийся, наконец, от спячки, вложил в свою речь всю ярость и силу, на какие был только способен. Он стремился к тому, чтобы из обвиняемого превратиться в обвинителя, насмехался, угрожал, отвечал дерзостями. Тщетно председатель Эрман пытался его остановить: голос Дантона перекрывал звон колокольчика и будоражил толпу на улице. Председатель и судьи чувствовали себя в самом затруднительном положении. Комитет общественного спасения, следивший за ходом дела, был настолько обеспокоен, что даже отдал Анрио приказ арестовать председателя и прокурора, подозревая их в слабости; однако затем члены Комитета своевременно одумались и приостановили приказ. Несколько представителей Комитета общественной безопасности отправились в трибунал, чтобы поддержать своим присутствием ослабевших судей «присяжных. Положение было спасено тем, что Дантон, вложивший слишком много энергии в свою импровизированную речь, в конце концов выдохся и стал терять голос. Председатель предложил ему отдохнуть, обещая потом вновь дать слово, и утомленный трибун на это согласился.
Таким образом, опасения Робеспьера и Сен-Жюста отнюдь не были порождением их фантазии: разбить «давно сгнивший кумир» оказывалось на поверху совсем не легким делом.
Третий день был переломным. В Комитеты поступил донос от арестанта Люксембургской тюрьмы, некоего Лафлота. Лафлот сообщал, что в тюрьме составлен заговор, во главе которого находится приятель Демулена, генерал Артур Диллон. Заговор ставит своей целью освободить политических заключенных Люксембургской тюрьмы и спасти Дантона и его друзей. В дальнейшем, в случае успеха предприятия, заговорщики рассчитывали перерезать членов Комитета общественной безопасности и захватить в свои руки власть. Выяснилось также, что заговорщиков субсидировала Люсиль Демулен, которая переправила Диллону тысячу экю с целью собрать толпу около трибунала. Открытие этих фактов взволновало членов правительственных Комитетов и принудило их к принятию ответных мер. Между тем в трибунале подсудимые, подвергаемые допросу, следуя вчерашнему примеру Дантона, пытались дезорганизовать деятельность суда, требуя свидетелей из числа указанных ими членов Конвента. Фукье-Тенвиль, измученный и выведенный из терпения, направил в Конвент отчаянное письмо, прося указаний относительно вызова свидетелей по требованию обвиняемых. Письмо было переправлено в Комитеты, в руках которых к этому времени уже находился донос Лафлота. Тогда Комитеты поручили Сен-Жюсту выступить с трибуны Конвента с указанием на смуты, творимые обвиняемыми, и добиться декрета, который позволил бы трибуналу лишать права участвовать в прениях всякого подсудимого, оказывающего сопротивление или оскорбляющего национальное правосудие. Соответствующий декрет был тотчас же принят. В тот же вечер Вадье доставил его Фукье-Тенвилю. Это ускорило развязку.
На следующий день, ставший последним днем обвиняемых, Фукье прочел декрет, принятый накануне, а также донос Лафлота. Допросили оставшихся подсудимых. Затем прокурор спросил присяжных, составили ли они себе достаточное представление о деле? Дантон и Делакруа бурно запротестовали:
— Нас хотят осудить, не выслушав? Пусть судьи не совещаются! Мы достаточно прожили, чтобы почить на лоне славы, пусть нас отведут на эшафот!
Камилл Демулен до такой степени вышел из себя, что разорвал свою защитную речь, смял ее и бросил комок в голову Фукье-Тенвилю. Тогда трибунал, применяя декрет, лишил обвиняемых права участвовать в прениях. Все обвиняемые, за исключением одного, случайно притянутого к процессу, были приговорены к смертной казни.
Казнь состоялась в тот же день, 16 жерминаля (5 апреля). Пока телеги следовали от тюрьмы до гильотины, экспансивный Демулен, в клочья изорвавший одежду, кричал улюлюкающей толпе:
— Народ! Тебя обманывают! Убивают твоих лучших защитников!
Дантон пытался образумить своего несчастного друга:
— Успокойся, — говорил он, — и оставь эту подлую сволочь!
Когда кортеж проезжал по улице Сент-Оноре, Дантон, подняв свое выразительное лицо к закрытым ставням окон дома Дюпле, воскликнул:
— Я жду тебя, Робеспьер! Ты последуешь за мной!
Свои последние слова Дантон произнес, находясь на эшафоте.
— Ты покажешь мою голову народу, — повелительно сказал трибун, обращаясь к палачу. — Она стоит этого.
И палач послушно выполнил его требование.
Казнью Дантона и его главных соратников завершался период поисков «среднего пути». Робеспьеристы в союзе с левыми якобинцами отсекли крайние фланги бывшего якобинского блока. Это была необходимая мера. Без ликвидации дантонистов, ставших резервом реакции, революция не могла развиваться дальше; напротив, ей грозил поворот вспять. Демагогические элементы эбертистской фракции, отвлекавшие массы от их насущных задач, также являлись помехой для революционного правительства якобинцев. Возможность сближения «снисходительных» с «ультрареволюционерами» представляла реальную угрозу, которая могла в конечном итоге привести к крушению якобинской республики. Связь внутренней борьбы с иностранными агентами осложняла положение, помогая силам европейской реакции в их войне с революционной Францией.
Имел ли, однако, место единый иностранный заговор, как полагал Робеспьер? Нет данных, которые позволили бы это утверждать. Можно думать, что Неподкупный, вследствие обычной для него подозрительности, преувеличивал роль некоторых, в действительности существовавших обстоятельств и представил себе не вполне верно общую картину, которую потом позаимствовали у него Сен-Жюст, Билло-Варен и другие. Сомнительные иностранцы, шпионы и зарубежные финансовые хищники, без сомнения, сыграли весьма видную роль в событиях осени — весны 1793–1794 годов. Но главным в этих событиях была все же борьба фракций, за которыми стояли различные социальные группировки, временно объединявшиеся ранее под знаменем якобинской диктатуры. Что же касается иностранцев — шпионов и аферистов, то они использовали эту борьбу в своих целях, примазываясь к ней, разжигая ее и всячески способствуя осуществлению замыслов враждебных Франции правительств, которым они служили.
Процессы первой половины жерминаля имели свое продолжение и во второй половине этого месяца, столь богатого кровью. 21 жерминаля (10 апреля) перед Революционным трибуналом предстали Люсиль Демулен, Артур Диллон и другие, обвиняемые по делу о «заговоре в тюрьмах». К ним были присоединены вдова Эбера, бывший парижский епископ Гобель и… Анаксагор Шомет. Шомет? В чем же мог провиниться этот стойкий монтаньяр, этот защитник бедных и угнетенных, этот самый горячий приверженец революционного правительства? Разве забыли, что именно ему в значительной мере якобинская диктатура была обязана своим укреплением, что именно он провозглашал идеи, положенные Сен-Жюстом в основу вантозских декретов?..
Робеспьер не любил Шомета и относился к нему с крайней осторожностью. Завидовал ли он его популярности? Боялся ли он его соперничества? Или, быть может, он опасался его прежней близости к Эберу? Как бы то ни было, в данном случае Неподкупный вместе со своими коллегами посылал на смерть одного из самых верных сынов революции. Обвинения, предъявленные Шомету, были смехотворны. Ему вменялось в вину стремление противопоставить Коммуну Конвенту, получение денег от Питта и его «дехристианизаторская» деятельность. В действительности Шомет никогда не противопоставлял Коммуны Конвенту, напротив, всегда поддерживал революционное правительство, разговоры о «деньгах Питта» были грубей-, шей клеветой; от «дехристианизации» он отказался одним из первых, как только правительство осудило «культ Разума». Несмотря на то, что Шомет блестяще оправдал себя от всех возведенных на него обвинений, он был гильотинирован 24 жерминаля (13 апреля). Почему Робеспьер не вспомнил в этом случае своих благородных слов, сказанных ровно месяц назад в Якобинском клубе, об опасности искусственного приплетения патриотов к делу заговорщиков? Увы, он был человеком со всеми слабостями, человеку присущими. Он сделал одну из серьезнейших ошибок, за которую в дальнейшем пришлось дорого заплатить. Вместе с Шометом 24 жерминаля были казнены Гобель, Люсиль Демулен и другие, лица, привлеченные к суду.
Разгром завершался. Внешне кризис вантоза — жерминаля, казалось, был преодолен. В действительности, однако, борьба замерла лишь на миг; да и замерла ли она? Робеспьер и его сторонники, несмотря на всю свою хватку, оказались не в состоянии довести до конца борьбу с обеими разбитыми фракциями. Крупные эбертисты — Колло д’Эрбуа, Футе, Карье и близкий к ним Билло-Варен не только избежали участи своих друзей, но и сохранили прежнее политическое влияние. Точно так же продолжали оставаться в Конвенте и играть политическую роль ближайшие соратники Дантона — Лежандр, Тальен, Бурдон, Тюрио и другие. Вместе с тем Робеспьер, Сен-Жюст и их единомышленники не проявили последовательности в отношении к левым якобинцам, которые представляли широкие плебейские слои населения и союз с которыми обеспечивал силу и известную устойчивость самим робеспьеристам. Казнь Шомета и арест некоторых других левых якобинцев, наносившие удар по защитникам и друзьям революции, отталкивали от революционного правительства значительную часть поддерживавших ее беднейших слоев народа. Все это вместе взятое должно было в самом непродолжительном будущем осложнить положение якобинской диктатуры. Впереди ждали новые смертельные схватки. То, что казалось концом, в действительности было лишь началом. Неподкупному предстояло испить чашу до дна.
Глава 7
Если бы бога не было…
Жерминаль унес фракции. Наступило кажущееся затишье. Правительственные Комитеты освободились от стеснявшей их оппозиции. Еще так недавно бурливший и волновавшийся Конвент стал послушным и робким: декреты вотировались почти без прений. Депутаты молчали и старались не проявлять инициативы. Призрак «национальной бритвы», стоявший перед глазами охвостья эбертистов и дантонистов, заставил их смолкнуть и временно уйти в себя.
Робеспьер и его соратники, одержавшие победу, стремились закрепить ее. Прежде всего была усилена дальнейшая централизация государственной власти. Должности министров были отменены, вместо министерств учредили двенадцать комиссий, всецело подчинявшихся Комитету общественного спасения. Парижская коммуна подверглась «очистке». Выборные должности заменили должностями по назначению. Главой Коммуны, вместо упраздненного прокурора, становился национальный агент. На эту должность был назначен Пейян, сменивший казненного Шомета. Левого якобинца Паша на посту парижского мэра сменил Флерио-Леско. Впрочем, социальный облик Коммуны не изменился: ее большинство по-прежнему представляло плебейские слои Парижа. Уже вскоре после казни эбертистов была ликвидирована революционная армия, которая, по мнению Робеспьера, содействовала анархии и децентрализации. Опасаясь проникновения антиправительственных элементов в народные общества и секции, резко сократили их число и ограничили количество заседаний. Клуб Кордельеров, по существу, прекратил свою деятельность. Якобинский клуб с многочисленными провинциальными филиалами остался единственным рупором и проводником идей революционного правительства.
В целях укрепления порядка и революционной законности по всей стране были упразднены провинциальные революционные трибуналы; все серьезные дела отныне подлежали рассмотрению исключительно парижского Революционного трибунала. Последний действовал с неослабевающей энергией. Головы врагов народа, остатков «бывших», спекулянтов и казнокрадов вперемежку сыпались к подножью гильотины. Один за другим взошли на эшафот прежние депутаты Учредительного собрания, реакционеры д’Эпремениль, type, Ле-Шапелье — автор печально знаменитого антирабочего закона, министр, а потом защитник Людовика XVI Малерб и сестра казненного короля принцесса Елизавета. Волею судеб старые соперники по Учредительному собранию — д’Эпремениль и Ле-Шапелье оказались на одной и той же телегу, которая влекла их к месту казни.
— Милостивый государь, — с ужасающей серьезностью обратился старик д’Эпремениль к своему спутнику, — нам поставили на разрешение страшную задачу.
— Какую?
— Мы должны решить, к кому из нас двоих относятся окрики и свистки толпы.
— К нам обоим, — ответил Ле-Шапелье, и он был абсолютно прав.
Помня печальную историю «Старого кордельера», Комитеты усилили нажим на печать. Пресса утратила всякую самостоятельность. Отныне выходили только официозные газеты, субсидируемые правительством. В театрах давали лишь патриотические, одобренные цензурой пьесы.
В результате централизованных мероприятий в области продовольствия и снабжения нужда и голод в стране, впервые за годы революции, несколько смягчились. Из Соединенных Штатов Америки прибыла первая крупная партия продовольствия. Расширялись закупки в нейтральных странах. Весенний сев 1794 года был проведен вполне успешно и сулил хороший урожай.
Вместе с тем, стремясь обеспечить экономический подъем и заботясь о повышении обороноспособности страны, революционное правительство стало на путь поощрения развития промышленности: промышленникам, при условии честного отношения к делу с их стороны, оказывали поддержку, предоставляли кредиты и субсидии, их предприятия брали под охрану государства. И уже весною 1794 года можно было констатировать значительное увеличение объема промышленной продукции, особенно в тех отраслях производства, которые были связаны с войной.
Все это радовало Неподкупного, вселяя в него бодрость и силу. Значит, боролись не зря. Значит, святая кровь патриотов и черная кровь врагов пролилась не напрасно. Вот она, туманная даль, обетованная страна, которая казалась такой далекой, почти недостижимой в годы Учредительного собрания! Она уже рядом, до нее осталось совсем немного. Республиканская армия, бьющая без промаха по врагу, скоро одержит решительную победу; еще одна-две партии внутренних заговорщиков отправятся на гильотину; еще немного усилий в области стабилизации экономики, еще немного терпения и самоотверженности со стороны бедняков, терпевших так долго, — и все! Французский народ-победитель обретет долгожданное царство свободы, равенства, братства, царство, в котором мир, справедливость и добродетель будут всеобщими принципами, основой бытия. Тогда кончатся все ограничения, все максимумы, тогда не будет нужды, не будет и чрезмерного богатства. Тогда французы, давая образец для подражания всему человечеству, заживут единой, дружной семьей. Все это будет, и будет скоро. Но пока нужно бороться. Без борьбы, без напряженных усилий, без новых жертв счастье в руки не дастся.
В этот вечер Максимилиан задержался в Якобинском клубе значительно дольше обычного. Заседание давно окончилось, но он остался с Сен-Жюстом для обсуждения некоторых вопросов. Он приглашал своего юного друга к себе домой, но Сен-Жюст, которому целую ночь еще предстояло работать, отказался. Когда Максимилиан очутился на улице, его окутала непроглядная тьма. Небо, совсем черное, было усеяно золотыми точками звезд; слабо светлел Млечный Путь. Вглядываясь в эту беспредельность ночи, Максимилиан невольно обращался мыслями к Вечности, к замечательной и непонятной Природе, гармонической частью которой был Человек; Человек, дерзнувший потрясти основы общественного бытия; Человек, в котором так тесно уживались добро и зло, порок и добродетель. Свежий весенний ветер шевелил накидку, вызывая легкий озноб. Запахнувшись плотнее, Робеспьер ускорил шаг. Как хорошо, что дом так близок! Вот он; все окна черны. Спят! Нырнув в калитку, Робеспьер тихо, чтобы не разбудить уставших за день людей, поднимается к себе. Предательски скрипят ступени. Но вот он в своей каморке. На фоне тьмы четырехугольник окна кажется светлым, сине-серым. Лампа долго не хочет разгораться. Измученный трибун сбрасывает накидку и снопом валится на постель. Безмерная усталость мешает раздеться. Впрочем, спать нельзя. Да он и не сможет. Он отдохнет лишь несколько минут. Он привык работать ночью, когда все молчит, когда блаженная тишина, не нарушаемая ничем, дает возможность предельно сосредоточиться, рождает мысль. При свете, наконец, разгоревшейся лампы Максимилиан видит стопку белых листков на краю стола. Письма! Он протягивает руку к столу и берет пачку. Так… Вот личная просьба от Мерлена из Тионвиля, дантониста… Вот послание старины Бюиссара из Арраса, наверно упреки; конечно, так и есть! Почему он, Робеспьер, не пишет, не отвечает! О, если бы у человека было две жизни, если бы хватало сил на все… Милый Аррас, как ты далек, как ты бесконечно далек!.. Вот опять просьбы, доносы, упреки… Сколько зря потраченной бумаги! Он не может читать всю эту галиматью… Ага! Любопытно!.. Вот послание молодой женщины из Нанта, которая предлагает ему руку и сердце и одновременно… сорок тысяч франков годового дохода!.. Трибун смеется. Сколько таких писем он получил за последнее время! Подумать, сорок тысяч годового дохода! О, если бы они только знали, как все они жалки и смешны со своими деньгами, со своими мизерными стремлениями: купить, продать, накопить, завладеть… По их мнению, за деньги покупается и продается все, за деньги можно купить и его, Неподкупного, купить как украшение для блестящей гостиной… Нет, дамы и господа, нет, граждане, не все продается на этом свете… Максимилиан отбрасывает просмотренные листки в сторону. А вот и письмо от Огюстена. Брат никогда не забывает его и регулярно, с подробностями сообщает о всех своих делах. Не так давно Огюстен приезжал в Париж триумфатором: он лично руководил всеми осадными операциями под Тулоном и одержал блестящую победу. При этом воспоминании Максимилиан не может не улыбнуться. В свое время, отправляясь на юг, Огюстен сделал доброе дело и увез с собой Шарлотту, которая здесь порядком досаждала ему, Максимилиану. Но под Тулоном вскоре же произошли события, и смешные и досадные одновременно, в особенности если сопоставить их с кипевшей в это же время борьбой не на жизнь, а на смерть, ведшейся у осажденного города. Коллега Огюстена, Рикор, привез с собой молодую жену, прехорошенькую, кокетливую женщину, за которой, по слухам, начали ухаживать Огюстен и молодой артиллерийский генерал Наполеон Бонапарт, что, впрочем, не помешало ему и Огюстену быстро подружиться. Шарлотта не преминула рассориться сначала с госпожой Рикор, а затем и с братом. Огюстен был возмущен ее сварливостью и всем ее поведением. Ба! Вот и теперь из-под Ниццы Огюстен пишет нечто в этом же роде; письмо его дышит раздражением и неподдельной злобой.
Черт возьми! Видимо, уж очень насолила сестра мягкому и добродушному Бонбону, если он пишет о ней с таким гневом! Да, ужасная это штука — вражда. Как добиться гармонии и любви среди граждан государства, если даже в одной семье никак нельзя установить мир и покой!.. Эта мысль тотчас же напоминает Максимилиану о неотложном. Он быстро вскакивает, садится к столу и открывает папку, которую принес с собой из Клуба якобинцев.
Страшные дела! Не время сейчас думать об отношениях Шарлотты и Огюстена, если в стране творятся события, подобные зафиксированным здесь. Робеспьер перебирает бумаги и останавливается на одной, которая особенно поражает его внимание.
«Накануне моего прибытия, — сообщал Пейяну один из его друзей, — шесть замаскированных людей явились около половины десятого вечера на дачу гражданина Гра, хорошего патриота, которого ты, должно быть, знаешь, схватили его слуг, заперли их, а самого Гра отвели в погреб и расстреляли на глазах его маленького ребенка, которого заставили держать лампу…»
Это одно из многочисленных известий с юга страны. После того как федералистский мятеж жирондистов там, на юге, был подавлен, отголоски его остались и дают себя знать сейчас. Звери в образе человеческом, бандиты, смутьяны, которые хотели бы повернуть колесо истории вспять! Они совращают неустойчивых патриотов, будоражат простой люд.
Вот еще документ. Деревня Бедуен в департаменте Воклюз стала штаб-квартирой заговорщиков. Здесь собираются неприсягнувшие священники и роялисты, которые подбивают простой темный народ к отделению от республики. Здесь переписываются с эмигрантами, хранят различные контрреволюционные значки, белые кокарды и даже щит с изображением герба Людовика XVI. И вот в ночь с 12 на 13 флореаля здесь произошли чудовищные дела: мятежники вырвали из земли дерево свободы, затоптали ногами увенчивавший его красный колпак, побросали в грязь декреты Конвента. Да это же прямое поругание свободы, это глумление над делом революции, над жертвами патриотов!
Это происходит в то время, когда мошенники, нажившиеся в дни смут, скупают за бесценок там, на юге, национальные имущества и превращаются в новых помещиков! И что это за люди? Злодей и убийца Журдан, прозванный «головорезом», член Конвента монтаньяр Ровер и иже с ними. Они организовывают «черные банды», они основывают настоящие ассоциации хищников, включающие сотни людей, занимающих общественные должности… И таких людей мы должны щадить?
Робеспьер нервным движением захлопывает папку. Его лицо дергается. Он встает и начинает быстро ходить по комнате. Как нежничают по отношению к угнетателям и как неумолимо относятся к угнетенным! Милость злодеям? Нет, милость невинным, милость слабым, милость несчастным, милость гуманным!.. Горе интриганам! Их нужно карать железом! Пока жив будет хоть один негодяй, дело республики нельзя упрочить, добродетель не восторжествует, царство свободы останется далеким и недоступным… Мятеж на юге надо раздавить, и он будет раздавлен! Робеспьер вновь садится к столу и что-то пишет. Он пишет долго, затем бросает перо и откидывается на спинку кресла. Он совершенно спокоен. Мысли его принимают иное направление.
Хорошо, мятежи мятежами, с ними в конце концов можно справиться. Но есть и нечто худшее. Есть нечто, что молчит, молчит до поры до времени, но тлеет, теплится и готово вспыхнуть при любом подходящем случае.
Да, сегодня республика прочна и могуча, как никогда. Конвент един, Комитет во главе с Неподкупным располагает всей полнотой власти. Но он знает: глухое недовольство, ропот, вражда — все это существует повсеместно, не только на юге, но и здесь, в Париже, всегда и повсюду. Крестьяне недовольны реквизицией людской силы; а как без реквизиции можно собрать урожай? Рабочие недовольны максимумом заработной платы; а как без этого максимума можно сохранить устойчивые цены на продукты? Собственники недовольны правительственной регламентацией, законами против скупщиков и спекулянтов; а как без всего этого можно добиться ликвидации голода и в конечном итоге победы над врагом? Все это как будто ясно; но тем не менее глухое недовольство зреет, рабочее движение распространяется по всей стране, буржуазия различными способами показывает свое раздражение. Но разве все они не видят, что Комитет старается посильными мерами сгладить положение? Ведь этой весной в поисках средств к оживлению хозяйственной жизни страны несколько ослабили ограничения, налагаемые на мелкую торговлю, увеличили заработную плату рабочим военных предприятий, сейчас готовят проекты установления регулярного пособия для неимущего населения Парижа. Но, по-видимому, всего этого недостаточно; а главное, как примирить рабочих с предпринимателями, крестьян-бедняков — с богачами? Ведь простая логика говорит, что, идя навстречу одним, неизбежно ухудшаешь положение других. И вот, используя недовольство различных слоев населения, могут вновь ожить те силы, которые сейчас дремлют, — остатки дантонистов и эбертистов…
Что же делать? По-видимому, необходимо найти нечто такое, что бы заинтересовало всех, что бы сплотило как бедных, так и богатых, что бы соединило всю нацию. Это нечто может лежать лишь в области чистых идей: сила идеи колоссальна, она способна воодушевить, примирить с трудностями, заставить идти на жертвы. Но где такая идея? Пытались создать «культ Разума», но из этого ничего не вышло, эта затея лишь обозлила народ. Нет, здесь нужно что-то совсем иное… Народ в своей массе религиозен. Надо использовать эту религиозность, отвлечь ее от фанатизма и пустить по правильному руслу. И Максимилиану вспоминается известное изречение Вольтера: «Если бы бога не было, его следовало бы выдумать». Да, фернейский патриарх был прав. Бог вселяет надежды, бог исцеляет горе, бог примиряет. Но нам нужен не бог старого порядка и не бог Вольтера. Нет. Робеспьер отыскивает глазами на полке книгу и быстро находит страницу. Это «Общественный договор» Руссо. Вот что пишет учитель:
«Существует чисто гражданское исповедание веры, статьи которого государю надлежит установить не в качестве религиозных догм, а в качестве мыслей общественности… Догмы гражданской религии должны быть просты, немногочисленны, выражены точно, без объяснений и комментариев. Положительные догмы таковы: существование могущественного, умного, благотворящего, предусмотрительного и заботливого божества, будущая жизнь, счастье справедливых, кара для злых, святость общественного договора и законов…»
Блестяще! Учитель, как всегда, прав, он, как всегда, нашел нужную форму, нужные слова. Да, философия не для народа. Пусть ею занимаются философы. Нам нужно всех роднящее и объединяющее верховное существо — бог Природы.
Робеспьер всматривается в черную бесконечность там, за окном. Как ты непостижима, Природа! Но ты разумна, ты справедлива, ты даешь будущую жизнь, счастье добродетельным, возмездие злым, ты санкционируешь земные и небесные законы. Да. Это будет спасение. Выход найден, и им нужно без промедления воспользоваться. Глубокое удовлетворение охватывает Максимилиана. Умиротворенный, он спокойно засыпает на те немногие часы, которые остались до зари следующего благословенного дня.
Несколько дней спустя, 18 флореаля (7 мая), Робеспьер произнес одну из наиболее вдохновенных своих речей. Необычное настроение оратора передалось его слушателям. Речь Робеспьера неоднократно прерывалась бурными аплодисментами.
Напомнив о блестящих победах французской республики, о том, что свободный французский народ попрал и отбросил от себя все те предрассудки, которые связаны с монархией и сословными привилегиями, Максимилиан прямо перешел к существу занимающей его проблемы. Он задал своим слушателям целый ряд чисто риторических вопросов, которые предрешали совершенно определенные ответы, четко сформулированные оратором в духе и стиле Руссо:
— Человек, воодушевленный только бесплотной идеей атеизма и никогда не воодушевляющийся во имя интересов родины, кто поручил тебе проповедовать народу, что божество не существует? Разве хорошо убедить человека в том, что его судьбой управляет слепая сила, случайно карающая то преступление, то добродетель, и что его душа — это легкое дуновение, исчезающее у порога могилы?
Разве мысль о небытии вызовет в нем более чистые и возвышенные побуждения, чем идея бессмертия? Разве она вызовет в, нем больше уважения к ближним и к самому себе, больше храбрости для борьбы с тиранией, больше презрения к смерти и к чувственным наслаждениям? Несчастные, умирающие под ударами убийцы, ваш последний вздох взывает к вечному правосудию. Невинность, возведенная на эшафот, заставляет бледнеть тирана, сидящего в своей триумфальной колеснице; какое преимущество остается за ней, если могила сравнивает и притеснителя и угнетенного?
И Робеспьер очень хорошо показывает, что, ставя свою положительную программу, он интересуется не философской, не теоретической, а исключительно практической стороной дела.
— Законодатели, какое вам дело до различных гипотез, при помощи которых отдельные философы объясняют явления природы? Все эти вопросы вы можете оставить предметом их бесконечных споров: вы не должны рассматривать их ни как метафизики, ни как богословы; в глазах законодателя истиной является все то, что оказывается полезным в жизни и хорошим на практике.
Идея верховного существа и бессмертия души является постоянным напоминанием о справедливости; следовательно, эта идея носит республиканский и общественный характер!
Доказывая рациональность и практическую полезность веры в верховное существо, Неподкупный предостерегает Конвент от ошибок, подобных «дехристианизаторскому» движению.
— Однако, — подчеркивает он, — новый культ не имеет ничего общего со старым; к старому возврата быть не может, и католические попы не должны тешить себя напрасными иллюзиями.
Честолюбивые священники, не ждите, что мы восстановим ваше владычество! Такая попытка была бы даже и свыше наших сил. Вы сами себя уничтожили, и для вас нет возврата ни к физическому, ни к моральному существованию. Да к тому же, что общего между священниками и богом? По отношению к нравственности священники то же самое, что шарлатаны по отношению к медицине. Как не похож бог Природы на бога священников!.. Они создали бога по образу и подобию своему; они изображали его завистливым, прихотливым, жадным, жестоким, неумолимым; они сослали его на небо, как во дворец, и призывали его на землю, чтобы выпрашивать для своей выгоды десятины, почести, удовольствия и могущество.
Истинный жрец верховного существа — Природа, его храм — вселенная, его культ — добродетель, его праздники — радость великого народа, собравшегося на его глазах с целью упрочить отрадные узы всемирного братства и вознести ему хвалу из глубины чувствительных и сильных сердец.
И в заключение речи, под все снова и снова возникающие бурные, продолжительные аплодисменты, Робеспьер предлагает установить общественное воспитание детей в духе новых этических принципов и установить систему национальных празднеств.
Конвент единодушно декретирует признание французским народом верховного существа и бессмертия души; он объявляет, что «культом, достойным верховного существа, является исполнение человеком своих гражданских обязанностей»; особые праздники должны напоминать гражданину об идее божества и его величия.
Речь Робеспьера и декрет 18 флореаля встретили многочисленные отклики по всей Франции. В Конвент посылались приветственные адреса, с поздравлениями прибывали депутации от различных народных обществ. Но одновременно с этим усиливалась и злоба.
Новая попытка Робеспьера была обречена на провал. Как мелкой благотворительностью нельзя было решить рабочего вопроса, так и религией было невозможно подменить насущные социальные проблемы в их совокупности. Рассчитывать, что новая вера объединит французский народ и ликвидирует язвы буржуазного общества, мог только добродетельный Робеспьер. Впрочем, и у него были свои сомнения. Ратуя за культ верховного существа, Неподкупный не собирался ослаблять террор. По его требованию Журдан-головорез был привлечен к ответственности; его не спасло заступничество Ровера, и злодей был казнен в конце флореаля. Робеспьер дал свою санкцию на сожжение гнезда заговорщиков, мятежной деревни Бедуен. Им же всего через два дня после 18 флореаля был составлен проект инструкции грозной Оранжской комиссии, которую организовал Комитет общественного спасения для обуздания мятежного юга. Эта комиссия, судившая, согласно инструкции Робеспьера, без присяжных, на основании только «…совести судьи, освещаемой любовью к справедливости и к отечеству», действовала с примерной строгостью: из 591 обвиняемого, дела которых она рассмотрела, 332 были приговорены к смерти.
И тем не менее где-то в тайниках души Неподкупный надеялся, что его новая идея облегчит борьбу и укажет путь к будущему.
В жизни каждого человека бывает один день величайшего, неповторимого счастья, день, который является вершиной жизни. Такой день искупает все горе и отчаяние, все труды и жертвы, всю серость и безотрадность многих прошедших лет: он подобен внезапному лучу света в царстве мрака; он напоминает животворную силу весны; он дает высшую радость, преображающую человека. День этот неповторим: прошел он, и не жди его снова. Никогда уже больше не засверкает солнце столь ярко, никогда больше небо не будет таким голубым, а листва такой зеленой; все померкло и сникло после мгновенья высшего счастья, мгновенья взлета всех творческих, духовных сил человека.
Таким днем для Робеспьера было 20 прериаля (8 июня), день, назначенный для устройства праздника в честь верховного существа. Казалось, сама природа хотела принести свои поздравления Неподкупному. Все было ярким, ослепительным, Париж давно не видел такого чудного солнечного дня. Сам город помолодел и стал наряднее, чем обычно: дома были убраны зелеными ветками и гирляндами, все улицы усыпаны цветами, из окон виднелись флаги, увитые трехцветными лентами. С самого раннего утра улицы наполнило движение. В восемь часов прогремели пушечные выстрелы, и толпы народа устремились в сад Тюильрийского дворца. Здесь все уже оказалось подготовленным к началу праздника. Для членов Конвента был построен деревянный амфитеатр, против которого высилась колоссальная группа чудовищ: Атеизма, Эгоизма, Раздоров и Честолюбия. Согласно плану Давида, главного распорядителя всей церемонии, эта группа подлежала сожжению и должна была открыть вид на статую Мудрости, попиравшую останки повергнутых пороков. Люди с интересом наблюдали необычное зрелище. Все оделись по-праздничному, женщины несли букеты цветов, мужчины — дубовые ветки. У всех было какое-то особое приподнятое настроение: лица сияли, граждане, еще вчера не знавшие друг друга, сегодня сердечно обнимались и желали взаимного счастья.
Постепенно начали сходиться члены Конвента. Они были в парадном одеянии — с султанами на шляпах и трехцветными шарфами. Народ приветствовал их. Робеспьер, которого специально в связи с этим событием избрали председателем Конвента, почему-то запаздывал.
— Он разыгрывает из себя короля! — пробурчал кто-то из депутатов.
Но вот показался и он. Что это? Неподкупный был неузнаваем. Казалось, он помолодел на десять лет. Его походка стала быстрой и упругой, его сутулость куда-то исчезла. Новый костюм — голубой фрак, золотистые панталоны, белое жабо и такой же жилет — как-то удивительно гармонировал с небом, солнцем, светом. В руке он держал букет из цветов и колосьев. Но самым поразительным было его лицо. Одухотворенное радостью и умилением, оно казалось прекрасным; все маленькие морщинки вдруг куда-то пропали, а глаза стали голубыми и глубокими, как небо: в них отражалась сама природа, бросавшая свои искры высшего человеческого счастья.
Народ встретил Робеспьера шумно и сердечно; зато его потрясенные коллеги бросали на него косые взгляды и злобные улыбки. Многие ненавидели его в этот момент смертельной ненавистью.
— Смотрите, как его приветствуют! — перешептывались между собой депутаты, и в этих словах зависть сливалась с сарказмом. Но он ничего не замечал…
Он произнес короткую приветственную речь. Затем, спустившись со ступеней амфитеатра, он подошел к группе чудовищ и поджег их. Огонь запылал. Картон и фанера быстро обугливались и обращались в прах. Он стоял и пристально смотрел на огонь, пожирающий Зло. Но что это? Костер разгорелся слишком сильно, сильнее, чем было намечено. Огонь спалил покров статуи Мудрости, и она предстала перед зрителями совершенно черной и дымящейся. Лицо Робеспьера на момент дрогнуло и исказилось. Но это был только момент…
Конвент в сопровождении всего народа направился к Марсову полю. Необычное зрелище представилось людям, усеявшим длинный путь от Тюильрийских ворот до Триумфальной арки. Впереди двигались барабанщики, конные трубачи, музыканты; потом шли люди, вооруженные пиками, катили пушки; медленно передвигалась колесница с деревом свободы и эмблемами плодородия; двумя колоннами дефилировали двадцать четыре секции; наконец шествие замыкали солдаты регулярной армии. А затем вдруг открывалось пустое пространство. И вот в этом пространстве под приветственные крики толпы медленно и одиноко шел маленький человек в белом парике и светлом костюме. Его враги в Конвенте, умышленно замедляя шаг, задерживая сзади идущих, старались как можно более увеличить расстояние между ним и собою.
— Люди! Смотрите на гордеца, смотрите на диктатора!
Но он по-прежнему, казалось, ничего не замечал. Уже в течение двух часов он как во сне плыл по реке цветов и приветствий, вырывавшихся из сотен тысяч грудей, из недр самого Парижа. Это был голос целой нации. И голос этот кричал:
— Да здравствует республика! Да здравствует Робеспьер!
Посреди Марсова поля была устроена символическая гора. Когда Конвент разместился на ней, народ и его представители исполнили сочиненный Мари Жозефом Шенье гимн верховному существу. Звуки фанфар сливались с пением пятисот тысяч людей. Молодые девушки бросали в воздух цветы. Юноши поднимали обнаженные сабли, давая клятвы не расставаться с ними впредь до опасения Франции. И среди всего этого потрясающего душу величия выделялся один маленький человек, окруженный со всех сторон пустым пространством.
Солнце клонилось к закату. Все измучились и устали. Первою схлынула толпа, спешившая оставить Марсово поле и разойтись по домам. Давка создалась невообразимая. Там и сям валялись брошенные колосья ржи и раздавленные эмблемы. Поблекшие, изможденные лица матерей напоминали о заботах, ждущих в большом городе. Праздник окончился. В начавших сгущаться сумерках двинулись в обратный путь и члены Конвента. Впереди шел Робеспьер. За ним, в некотором отдалении, двигалась нестройная масса депутатов в смятых платьях, с увядшими букетами.
Максимилиан шел полузакрыв глаза. Он безумно устал. Сейчас колоссальное напряжение дня отдавало в висках при каждом шаге. Мысли мешались… И вдруг… Не ослышался ли он?.. Не галлюцинация ли это, не бред ли усталого мозга? Нет… Сзади журчат голоса. Это какой-то хор демонов. Это злобные завывания. Это проклятия… По чьему же адресу? Напряженно, вслушиваясь, Робеспьер улавливает отдельные голоса, отдельные фразы.
— Видишь этого человека? Ему мало быть повелителем, он хочет быть богом!..
— Великий жрец! Тарапейская скала недалеко!..
— Бруты еще не перевелись!..
— Диктатор! Тиран! Справедливое возмездие настигнет тебя!..
— Будь ты проклят!..
— Смерть злодею!..
Нет, это не был обман слуха. Голоса звучали почти шепотом, но именно поэтому они выделялись из общего шума. Он даже узнавал некоторые из этих голосов, он угадывал их владельцев. Страшное оцепенение оледенило его душу. Диктатор! Тиран! Значит, они ничего не поняли. Значит, его план не удался: любовь не сплотила всех воедино. Значит, осталась страшная вражда, вражда и кровь, кровь и смерть. Верховное существо, несмотря на все горячие призывы к нему, не вняло голосу Неподкупного. Все гибнет!..
Шаги нескольких сот людей гулко звучат по мостовой. Тьма сгущается. Адские завывания нарастают. В полном отупении, в состоянии прострации движется Робеспьер. Тело и душу сковала тупая боль. Оглянуться? Нет, не надо, это ни к чему.
Семья Дюпле радостно бросилась навстречу своему жильцу, заслышав его шаги. Но едва он открыл дверь, как все остановились пораженные. Маленький, сгорбленный человек, в помятом светлом костюме переступал порог, чуть не падая от страшной усталости. Его лицо, измученное, покрытое каплями пота, казалось больным и старым. ‘Взглянув на своих близких, которых он оставил сегодня утром в таком приподнятом настроении, Максимилиан тихо сказал:
— Друзья мои, вам уже недолго осталось меня видеть…
Глава 8
Ошибка прериаля
Между 20 и 22 прериаля лежат всего один день и две ночи. Но этот короткий срок для Робеспьера был вечностью. Сколько он передумал! Сколько раз от отчаяния переходил к надежде и от надежды снова к отчаянию! Его подкосило все происшедшее. Но не в его натуре было пасовать. Он нес мир. Мира не приняли. Ладно, пусть будет война. Он не дорожит своей жизнью, но его жизнь нужна тем, кому он ее посвятил: народу. Следовательно, необходимо продолжать борьбу. Теперь он наверняка знает многое из того, о чем раньше только догадывался. В хоре дьявольских голосов, проклинавших его вечером 20 прериаля, он отчетливо различил голоса Бурдона, Тириона, Лекуантра… С ними, безусловно, связаны и другие. Робеспьер сопоставляет некоторые факты недавнего прошлого.
3 прериаля днем Комитет общественного спасения по его, Робеспьера, инициативе отдал приказ об аресте любовницы Тальена, шпионки и авантюристки Терезы Кабаррюс. В ближайшие два дня вслед за этим на него были организованы два покушения, и лишь случайность спасла Неподкупного от смерти.
Его бурно поздравляли с избавлением от опасности, ему аплодировал Конвент, ему предложили особую охрану — о злодеи!.. Лицемерный Барер в своем докладе пытался всю ответственность за покушения взвалить на плечи Питта. Но была ли здесь виновата Англия? Не находились ли люди, вложившие оружие в руки убийц, значительно ближе?.. Во всяком случае, уже на следующий день после второго из неудавшихся покушений — Робеспьеру об этом было известно благодаря тайному доносу — презренный Лоран Лекуантр, тот самый Лекуантр, голос которого вчера вечером он прекрасно распознал, составил против него обвинительный акт, подписанный восемью членами Конвента, акт, который прямо призывал к убийству «тирана»… Неужели всего этого недостаточно? Неужели суть дела не ясна? Заговор, новый заговор, тайный, коварный, неумолимый и беспощадный, опутывал Конвент. Новые мятежники готовились стать на место Дантона и Эбера. Много ли их? Кого они успели перетянуть на свою сторону? Они должны быть уничтожены, и как можно скорее. Прошлое многому научило. Их нужно прежде всего достаточно обезвредить. Их нужно лишить возможности не только нападать, но и защищаться. А для этого необходимо в первую очередь изменить самое судебную процедуру.
До сих пор злодеям помогали судейские извороты, адвокатские крючки. У бедняка нет возможности нанять защитника; злодей пользуется защитой, выгораживая себя. Весь современный суд — фальшивая комедия, — которая помогает мятежному тирану избегнуть наказания.
Изобличенный враг народа пользуется услугами адвоката не для защиты, а для нападения; он под видом свидетелей собирает вокруг себя всех своих сторонников и пытается превратить судилище, как это сделал Дантон, в настоящее поле боя!
Нужно вырвать оружие из рук обличенного врага! Нужно, чтобы суд карал, и карал с возможной быстротой! Изменников необходимо выявить и предать смерти, иначе революция погибла!
Мысль о реформе Революционного трибунала давно уже возникла у Робеспьера. Теперь эта мысль должна быть претворена в жизнь.
Месяц назад он составил инструкцию для Оранжской комиссии. Эта инструкция принесла плоды: без малого три с половиной сотни мятежников были ликвидированы в кратчайший срок. Теперь основную мысль оранжской инструкции он кладет в проект реформы Революционного трибунала. Так рождается на свет страшный закон 22 прериаля.
22 прериаля (10 июня) заседание Конвента проходило в торжественной обстановке. Были приглашены оба правительственных Комитета, и почти все их члены явились. С докладом о проекте нового декрета выступил Кутон. Его устами вещал Робеспьер. Его слова формулировали мысль Неподкупного. Осудив старое судебное законодательство, сохраненное в основном еще со времени деспотизма, оратор предостерег от смешения мер, принятых республикой для подавления заговоров, с обычными функциями судов, разбирающих частные преступления.
— Преступления заговорщиков, — говорил Кутон, — угрожают непосредственно существованию общества или его свободе, что одно и то же. Здесь жизнь злодеев кладется на весы с жизнью народа, и всякое промедление преступно, всякая снисходительная формальность является излишнею и составляет общественную опасность. Сроком для наказания врагов отечества должно быть лишь то время, какое нужно для того, чтобы узнать их: дело идет не столько о наказании, сколько об истреблении…
Основные положения проекта декрета, предложенного Кутоном, сводились к следующему.
Революционный трибунал подлежал реорганизации. Количество присяжных сокращалось, институт защитников полностью упразднялся. Отменялся и предварительный допрос обвиняемых; мерилом для вынесения приговоров считалась «…совесть судей, руководствующаяся любовью к отечеству». Революционный трибунал должен был судить исключительно врагов народа и мог устанавливать единственный вид наказания: смертную казнь. При этом понятие «враг народа» толковалось весьма расширительно. В эту категорию зачислялись не только люди, обличенные в государственных преступлениях, — изменники родины, роялисты, скупщики и спекулянты, искусственно вызывающие голод, и т. д., но также и распространители ложных известий и слухов, виновники порчи нравов, развратители общественной совести, то есть преступники, виновные в делах не слишком определенных, под категорию которых можно было подвести все, что было угодно лицам или организациям, использующим данный закон.
Можно себе представить, как дрогнули некоторые члены Конвента, когда Кутон читал свой доклад и проект декрета! После минутного оцепенения, охватившего всех, поднялся депутат Рюан и воскликнул:
— Я требую отсрочки голосования! Если мое предложение не будет принято, заявляю, что я застрелюсь!
Рюана поддержал Лекуантр. Барер, всегда умевший быстро приспособиться к ситуации, высказал конкретное предложение, чтобы отсрочка не превышала трех дней: этим он как бы подчеркивал, что принятие отсрочки вообще не вызывает сомнений. Билло-Варен и Колло д’Эрбуа промолчали. Но Робеспьер не собирался давать своим противникам время на размышление и подготовку к контрнаступлению. С большой горячностью он стал требовать, чтобы декрет был вотирован в этом же заседании, даже если бы его пришлось затянуть до ночи. Заключения его были приняты, и ошеломленное Собрание вотировало декрет.
Этим, однако, дело не кончилось. К началу следующего дня многие опомнились. И вот на заседании Конвента 23 прериаля с серьезной диверсией против уже принятого декрета выступил матерый дантонист Бурдон. Его поддержал Мерлен из Тионвиля. Воспользовавшись отсутствием членов правительственных Комитетов, выступавшие намеревались добиться пересмотра декрета. Между тем начиналась битва и в Комитете общественного спасения. Впервые за все время своего существования Комитет обнаруживал явный раскол.
Среди членов Комитета полного единства не было уже давно. Так, при составлении приказа об аресте Дантона и его друзей член Комитета Робер Ленде отказался поставить свою подпись под этим исключительно важным документом. В начале флореаля произошла открытая ссора между Сен-Жюстом и Карно, причем последний в ходе взаимных обвинений бросил полунасмешливо, полузлобно слово «диктатура». Однако против Неподкупного никто еще открыто выступать не рисковал. То, что произошло утром 23 прериаля, не имело прецедентов.
В это утро солнце припекало особенно горячо. Стояла духота. Все окна Тюильрийского дворца, в том числе и окна того помещения, где совещались члены Комитета, были распахнуты настежь. По ходу разговора между коллегами возникли пререкания. Билло-Варен упрекал Робеспьера и Кутона в том, что последние перед внесением в Конвент пресловутого проекта декрета не известили других членов Комитета и не обсудили проект с ними совместно, как поступали обычно. Робеспьер возразил, что до сих пор все делалось в Комитете по взаимному доверию, и так как декрет хорош, а сверх того уже и принят, то нечего ломать копья. Билло, запротестовал и повысил голос. Робеспьер с недоумением взглянул на него и, отвечая, закричал еще громче.
— Я ни в ком не вижу поддержки! — возмущался он. — Я окутан заговорами. Я знаю, что в Конвенте есть партия, желающая погубить меня, а ты, — он обращался к Билло, — ты защищаешь ее лидеров.
— Значит, — возразил Билло, — ты хочешь отправить на гильотину весь Национальный Конвент.
Эти слова привели Робеспьера в ярость, и его высокий голос стал еще более пронзительным.
— Вы все здесь свидетели, — крикнул он, — что я не говорил, будто бы хочу гильотинировать Национальный Конвент!
Смущенные члены Комитета промолчали. Барер ехидно улыбнулся.
— Теперь я тебя знаю… — продолжал Робеспьер, (пристально глядя на Билло.
— Я тоже, — прервал его Билло, — я тоже знаю теперь, что ты… контрреволюционер!
Неподкупный был настолько поражен и взволнован, что не выдержал. Лицо его стало конвульсивно вздрагивать, он впился пальцами в сукно обивки стола и зарыдал.
В это время в комнату вбежал один из служащих Комитета.
— Граждане, — крикнул он, — вы настолько забылись, что сделали тайну своих совещаний достоянием толпы! Взгляните!
Барер посмотрел в раскрытое окно и не без удовольствия убедился, что большая толпа людей собралась на террасе Тюильри и внимательно прислушивается к тому, что происходит. Окна тотчас же захлопнули, но все уже было сказано. Неподкупный плакал. Остальные, пораженные подобным оборотом дела, молча смотрели друг на друга. Плотина была прорвана. Робеспьер понял, что его и его группу в Комитете окружают враги.
Итак, не только партия в Конвенте, не только большая часть членов Комитета общественной безопасности были его врагами. Он не верил в полное единство своего Комитета, но никогда не подозревал до сих пор, что может произойти такое. Оказывается, и здесь почва заколебалась. На что же решиться? Отступить? Нет, отступление при таких обстоятельствах равносильно гибели. И, видя это, Робеспьер бросается с яростью вперед. Его ближайший соратник Кутон — Сен-Жюста в то время не было в Париже — поддерживает его.
24 прериаля в Конвенте первым выступает опять Кутон. Он клеймит позором вероломных и трусливых клеветников, которые в их отсутствие пытались опорочить и сорвать уже принятый декрет. Его речь вызывает аплодисменты. Перетрусивший Бурдон начинает оправдываться и лепечет в смущении, что он уважает Куток а, уважает Комитет, уважает непоколебимую Гору, которая спасла свободу. Но его властно обрывает Робеспьер, заявляющий под аплодисменты депутатов, что Комитет нельзя отделять от Горы, что Конвент, Гора, Комитет — это одно и то же.
— Было бы оскорблением отечеству, — прибавил Робеспьер, — допускать, чтобы несколько интриганов, более других презренные потому, что они более их лицемерны, старались увлечь часть Горы и сделаться главарями партии.
Бурдон, в свою очередь, перебивает Робеспьера.
— Я требую, — кричит он, — чтобы было доказано то, что здесь говорят! Сейчас было довольно ясно сказано, что я злодей.
Ответ Неподкупного был краток и ужасен:
— Я не назвал имени Бурдона. Горе тому, кто сам называет себя!
Бурдон хотел возразить, но волнение его было столь велико, что он захлебнулся в собственных словах и упал на скамейку. Его сковал такой ужас, что друзья думали, не лишился ли он рассудка. Во всяком случае, после этого инцидента он месяц пролежал в постели, и врачи опасались за его жизнь. Не лучшим казалось и положение его единомышленников. Мерлен благоразумно набрал в рот воды, а Тальен, которому также досталось от Робеспьера, поспешил написать последнему слезливое письмо, в котором в льстивых и заискивающих выражениях просил пощады.
Как будто бы в Конвенте решимостью Робеспьера и Кутона была одержана полная победа. Вопрос о снятии нового декрета сам оказался снятым. Неподкупному аплодировали все: и друзья, и враги, и трусливое, безгласное «болото». Однако не было ли все это еще одной иллюзией?
Законопроект, выставленный 22 прериаля, стал законом. Неподкупный торжествовал. Но понимал ли он в полной мере то, что творил? Безжалостно преследуемый врагами, чувствующий, что под ним колышется почва, но уверенный в своей правоте, он, сам не сознавая того, постепенно начинал отождествлять себя с делом, которому служил и во имя которого боролся. Но с тех пор как Робеспьер отождествил себя с революцией, террор должен был мало-помалу сделаться для него исключительно средством самозащиты, самосохранения. Закон 22 прериаля, по существу, и был в первую очередь актом подобной самозащиты. Само собой разумеется, что такая постановка вопроса была чревата последствиями, крайне далекими от того, о чем мечтал Неподкупный когда-то. Но, кроме того, все страшно осложнялось еще и следующими обстоятельствами.
Прериальский закон мог бы, конечно, на какое-то время сделаться сокрушительной силой в руках робеспьеровского правительства, если бы это правительство было единым. Но вся беда заключалась в том, что к моменту принятия закона единства уже не существовало. Мало того, при сложившейся ситуации большинство в правительственных Комитетах оказалось не на стороне Робеспьера. В его руках еще оставалась могучая сила: он был кумиром Якобинского клуба, перед ним трепетал Конвент. Но вся трагедия его положения состояла в том, что он терял власть в единственной инстанции, посредством которой рассчитывал пустить в действие свой страшный закон: в Комитете общественного спасения. Прежде нежели в пылу борьбы он понял это, шаг был уже сделан. И что же он мог теперь предпринять? Получалось так, что, выковывая для себя грозное оружие, он незаметно сам попадал в собственную ловушку и вскоре увидел это оружие обращенным против себя. В этом враги его разобрались быстрее, чем он. Выходя из зала заседаний, член Комитета Робер Ленде сказал коварному Бадье:
— Неподкупный в наших руках. Он сам роет себе могилу.
Это была правда. Всегда такой предусмотрительный, осторожный и мудрый, Робеспьер вдруг сорвался, сорвался не по своей, впрочем, вине, а в силу порядка вещей, изменить который он был не властен. Обстоятельства захлестывали его.
Он шел долгой дорогой. Сначала она была прямой как стрела, потом стала петлять, а теперь ее контуры все более и более исчезали в зарослях бурьяна. Это была дорога никуда. И он не мог не чувствовать этого.
Глава 9
Дорога никуда
Что же произошло, однако? Почему все так быстро переменилось? Еще вчера самый авторитетный член правительства, общепризнанный вождь якобинской диктатуры, сегодня Неподкупный вдруг оказался третируемым самозванцем, ненавистным тираном, чуть ли не контрреволюционером? Откуда взялся этот легион врагов? Почему Комитеты, даже Комитет общественного спасения, его «министерство», вдруг отступились от него? Внезапность была кажущейся. Робеспьер знал далеко не все, кое о чем он только догадывался, многое ему было неизвестно. К тому времени, когда он все понял, ничего изменить уже было нельзя. Концы рокового клубка терялись в прошедшем и будущем. Прошлое безвозвратно ушло, над грядущим он не был властен, хотя и предвидел его.
В основе нового заговора находились те же движущие силы, которые некогда создали фракцию умеренных. Дантон погиб на эшафоте, но дантонизм остался: его невозможно было ликвидировать до тех пор, пока не были бы уничтожены условия, порождавшие новую буржуазию. А уничтожение этих условий оказалось не по плечу робеспьеристам. Новая буржуазия, сложившаяся в ходе революции, чувствовала себя хозяином страны. Феодализм был ликвидирован, абсолютная монархия пала, старая регламентация, сковывавшая промышленность и торговлю, ушла в безвозвратное прошлое; за годы революции львиная доля недвижимого имущества прежних привилегированных перешла в руки той же буржуазии. Чего же еще? Казалось, теперь бы только жить да приумножать богатства! Но вся беда «нуворишей» как раз и заключалась в том, что жить спокойно они не могли! Никто из «хозяев страны» не знал наверняка: будет ли он завтра преуспевать или ему отрубят голову? По мере того как новая буржуазия росла и крепла, революционное правительство и режим террора становились ей все более ненавистны. С ними было можно еще до какой-то степени считаться, пока существовала угроза внешнего удушения. Но эта угроза давно миновала! Зачем же терпеть постоянный страх? Во имя чего слушать бредовую болтовню худосочного Робеспьера и его друзей? К черту их всех, к черту революционное правительство с его террором, максимумом, вантозскими декретами и прочими милыми вещами!
Эро де Сешель.
Сиейс.
Арест Робеспьера в здании ратуши в ночь на 28 июля 1794 года.
Но от мыслей и слов до дела еще далеко. Первыми поднялись Дантон и его ближайшее окружение. Дантон действовал хитро, с оглядкой, с вывертами и реверансами; он никогда не выдавал своих мыслей, он прятался за спину других, он пытался лебезить перед Неподкупным. Все это не помогло. Трибун «нуворишей» был разоблачен и погиб. За ним потянулся кровавый хвост.
Тогда новые собственники поняли, что их час еще не настал. Нет, сокрушить революционное правительство, правительство, созданное народом и опирающееся на народ, не так-то просто! Прежде чем получишь головы Робеспьера и Сен-Жюста, потеряешь свои! И смущенные, перетрусившие «хозяева страны» на время замолкли и стихли. Казалось, они успокоились и примирились с новым порядком вещей. Казалось, они искренне аплодируют Робеспьеру и поддерживают все его предложения. Но так только казалось.
В середине жерминаля был завершен разгром дантонистов, а уже в первые дни флореаля начал складываться новый заговор. Он развивался в глубокой тайне. Его зачинатели действовали еще хитрее и тоньше, чем их предшественник — покойный Дантон. Прежде чем Неподкупный догадался о их планах, они успели зайти далеко. Но кто же были они?
На главную роль среди заговорщиков претендовал бессовестный лицемер, хищный вымогатель и сластолюбец Тальен. Сын метрдотеля маркиза Берси, он начал свою карьеру учеником нотариуса, затем работал в типографии. Склонный к театральному жесту, Тальен щеголял революционными фразами, которые проложили ему дорогу в Якобинский клуб и Конвент. Но полностью раскрыть свою «богатую натуру» Тальен смог после того, как был назначен посланцем Конвента в Бордо. Здесь, продолжая маскироваться левыми жестом и фразой, он начал широко использовать террор в целях сведения личных счетов и собственного обогащения. Пленившись дочерью испанского банкира, красавицей Терезой Кабаррюс, Тальен женился на ней и через нее связался с бордоскими негоциантами — целым рядом темных дельцов, — совместно с которыми он проводил планомерное ограбление города. Под видом реквизиций этот лихоимец захватывал в голодающем Бордо не только запасы продовольствия и тонкие вина, которыми в изобилии услаждал своих друзей, но также драгоценности, золото и серебро, конфискованные у «бывших». Вместе с окружавшими его хищниками он сумел присвоить огромную сумму общественных денег в один миллион триста двадцать пять тысяч франков.
Действуя подобными методами, Тальен в сравнительно короткий срок оказался в состоянии сколотить богатства, позволившие ему впоследствии приобрести обширные поместья в Нормандии, дававшие до пятнадцати тысяч ливров годового дохода. Вполне понятно, что этот спекулянт и делец, безумно жаждавший власти, глубоко ненавидел и страшно боялся обличавшего его Робеспьера. Боялся и скрывал свой ужас под маской лжи и лести.
Достойным приятелем и помощником Тальена был Фрерон, однокашник Робеспьера по коллежу Людовика Великого, некогда друживший с Камиллом Демуленом. Посланный в Марсель, этот вымогатель и лихоимец установил там вместе со своим коллегой Баррасом столь жестокий террор, что, казалось, мог соперничать с Колло д’Эрбуа или Карье.
Этот террор проводился исключительно в целях личного обогащения. При этом марсельские «охранители порядка», точно так же как и Тальен, не чуждались взяток и прямого воровства.
Когда Фрерону и Баррасу после их отозвания из Марселя было предложено внести в государственное казначейство подотчетные восемьсот тысяч франков, мошенники вместо этого подали докладную записку о том, как… их экипаж опрокинулся в канаву (!!). Нет ничего удивительного, что подобные деятели боялись и ненавидели революционное правительство в целом, а всего более боялись и ненавидели того человека, который, являясь фактическим главой правительства, именовался Неподкупным.
Ближайшее окружение Тальена, Фрерона и Барраса составляли такие же дельцы, подобные же двуликие политики. Это были грубый Бурдон (из Уазы), беспощадный и предприимчивый Мерлен (из Тионвиля), коварный Лежандр, крупный спекулянт бывший маркиз Ровер, вероломный Лекуантр и другие. Характерной чертой большинства этих деятелей было умение приспособиться к моменту и максимально использовать его для себя. Так, будучи, по существу, типичными правыми по своим взглядам и целям — это все они блестяще доказали сразу же после термидорианского переворота, — пока что, следуя «моде», они рядились в одежды левых и, восхваляя террор, занимались тем, что всячески дискредитировали этот террор, равно как и весь революционно-демократический режим в целом. Подобная мимикрия в дальнейшем помогла группе Тальена сблизиться с левыми группировками правительства, Конвента и Якобинского клуба.
Итак, до поры до времени первые заговорщики, пока что еще не очень многочисленные, робкие и неуверенные, прикрывавшиеся защитным цветом, творили свое дело под покровом тайны. Они в основном присматривались и принюхивались, отыскивали сочувствующих в Конвенте и уповали на будущее. И вдруг их объяла злобная радость: они почуяли раскол, начинавшийся внутри самого правительства.
Революционное правительство по идее было двуединым: составляющие его два Комитета обладали в принципе одинаковой властью и по всем важным вопросам должны были выносить совместные решения. Однако с течением времени это равенство стало все более и более нарушаться в пользу Комитета общественного спасения. Робеспьер, фактически возглавлявший этот Комитет, прилагал максимум усилий к тому, чтобы сконцентрировать всю полноту власти в его руках. Особенно значительные шаги в этом плане были предприняты в период жерминальских процессов. При разборе дела Ост-Индской компании основной докладчик по этому делу, член Комитета общественной безопасности Амар построил все обвинение таким образом, что основное, политическое значение его оказалось совершенно затушеванным. Робеспьер при поддержке Билло-Варена не замедлил тотчас же указать на это, и указать в достаточной мере резко, что вызвало чувство мстительной злобы со стороны Амара. Обвиняя Амара, Неподкупный проявил большое недоверие к Комитету общественной безопасности в целом. С той поры доклады по всем важным вопросам Комитет общественного спасения взял полностью в свои руки, причем доклады эти, как правило, делали Робеспьер, Сен-Жюст или Кутон. 27 жерминаля (16 апреля) по докладу Сен-Жюста Конвент принял весьма важный декрет о создании при Комитете общественного спасения Бюро общей полиции, во главе которого оказался поставленным сам докладчик, причем в случае его отсутствия его должны были замещать Робеспьер и Кутон. Теперь Комитет общественного спасения не только взял явный перевес над Комитетом общественной безопасности, но и получил возможность эффективно контролировать всю сферу его деятельности. Это вызвало возмущение со стороны большинства членов ущемленного Комитета. Амар, Бадье и другие стали жаловаться на триумвират, заявляя, что новые порядки связывают их по рукам и ногам, мешают деятельности их агентов, полиции и т. д. Так как у этих лиц и ранее были значительные разногласия с Робеспьером по ряду социальных и идеологических вопросов, то теперь они стали относиться к триумвирату с плохо скрываемой ненавистью. Только два члена Комитета общественной безопасности — Леба и Давид — оставались верными сторонниками Максимилиана, но они оказались в явном меньшинстве.
Но все это еще представляло полбеды. Если бы Комитет общественного спасения оставался единым, то, разумеется, злоба Бадье, Амара или Булана была бы ему не страшна. Однако к этому времени все явственнее стали обнаруживаться весьма существенные разногласия и внутри главного правительственного Комитета. Из одиннадцати его членов Робеспьер пользовался безусловной поддержкой лишь со стороны Сен-Жюста и Кутона. Два члена Комитета — Билло-Варен и Колло д’Эрбуа — принадлежали к «левым» двое — Карно и Приер (из Кот-д’Ор) — занимали совершенно обособленную позицию, определенно враждебную по отношению к робеспьеристам, Робер Ленде благоволил к умеренным, Барер явно интриговал против Неподкупного, наконец двое оставшихся — Жанбон-Сент-Андре и Приер (из Марны) — не принимали активного участия в делах правительства, находясь в постоянных командировках.
Билло-Варен и в особенности Колло д’Эрбуа в прошлом были связаны с эбертизмом, и хотя они отреклись от Эбера, а Колло даже содействовал падению этой фракции, тем не менее старые взгляды обоих деятелей внутренне не претерпели больших изменений. Они сотрудничали с Робеспьером, но многим оставались недовольны. Им определенно не нравились те послабления в системе максимума, которые были сделаны в пользу буржуазии. Их возмущала религиозная политика Робеспьера, в которой они не видели ничего, кроме ханжества и лицемерия. Наконец их сильно беспокоила возраставшая популярность Неподкупного, казавшаяся им особенно подозрительной благодаря некоторым индивидуальным чертам вождя якобинцев.
Робеспьер, всегда отличавшийся глубокой искренностью, не щадил самолюбия своих коллег. Упреки и наставления срывались с его уст значительно чаще, чем похвалы и комплименты. Строгий по отношению к себе, он был не менее строг и по отношению к другим. Обманутый прежними друзьями, он не легко сходился с новыми и к большинству своих товарищей по Комитету относился с холодной сдержанностью, которая была им непонятна и неприятна. Если к этому добавить, что Робеспьер оставлял лично для себя или своих ближайших соратников доклады по наиболее важным вопросам, что он, мотивируя свои мысли и выводы, часто и много говорил о себе, что некоторые свои предложения он ставил прямо в Конвенте, не обсудив их предварительно с членами Комитета, то станет ясно, почему Колло д’Эрбуа, Билло-Варен и близкие к ним деятели с течением времени начали относиться к Максимилиану с крайним предубеждением и недоверием. Особенно это недоверие было сильным у Билло-Варена, нетерпимо относившегося к чрезмерной популярности отдельных лиц и к индивидуальным авторитетам. Прислушиваясь к сигналам из Комитета общественной безопасности, также к нашептываниям лукавого карьериста Барера, Билло все более верил басням о подготовлявшейся «тирании» и «диктатуре». И вот в своем выступлении начала флореаля он, не называя имени, сделал первый выпад против популярного вождя правительства. «Всякий народ, ревнивый к своей свободе, — сказал Билло, — должен держаться настороже даже против добродетелей тех людей, которые занимают высокие места». Всем было ясно, в чей огород брошен камень. Билло пошел дальше. Он начал распространяться о тиранах древности, подпуская, между прочим, намеки, которым заговорщики аплодировали от глубины души. «Лукавый Перикл, — вещал оратор, — употреблял народные цвета, чтобы прикрыть те оковы, которые он ковал для афинян. По его словам, прежде чем взойти на трибуну, он внушал самому себе: «Помни, что ты будешь говорить свободным людям». И тот же Перикл, добившись абсолютной власти, сделался самым кровожадным деспотом». Робеспьер притворился глухим, дабы не растравлять ран. Он еще не хотел верить неизбежности полного разрыва. Но другие не страдали глухотой. Подобные высказывания Билло весьма импонировали надменному Карно, и хотя он был далек от левых позиций, на данной почве оба члена Комитета нашли общий язык. «Горе республике, — писал Карно в одном из своих очередных докладов, — для которой достоинство и даже добродетели какого-нибудь человека сделались необходимыми!»
Между Карно и Робеспьером отношения были натянутые с давних пор. Еще в большей степени не переносили друг друга Карно и Сен-Жюст, часто расходившиеся по конкретным вопросам стратегии и тактики. Крупный военный инженер и выдающийся организатор, Лазар Карно, призванный революцией к руководству делом обороны, много и плодотворно потрудился на своем поприще. Однако этот человек не страдал скромностью. Будучи постоянным центром притяжения не только для генералитета и военных специалистов, но также и для всякого рода военных поставщиков, скупщиков и т. д., Карно, самоуверенный и спесивый, стремился вместе со своим коллегой Приером отгородиться от других членов Комитета и проводить самостоятельную политику. Объективно покровительствуя планам новой буржуазии, Карно стоял на той точке зрения, что войне надо придать агрессивный характер. Считая, что войну следует вести на средства покоренных стран, Карно рекомендовал, в частности, прямо «обобрать» Бельгию. Но на пути к реализации подобных планов непоколебимо стояли Робеспьер и его соратники; верные своим принципам и идеям, они по-прежнему мечтали о «заре всемирного счастья» и решительно противились перерастанию справедливой, освободительной войны в войну грабительскую, захватническую. Было ясно, что робеспьеристы не допустят сбрасывания со счетов их самых светлых идеалов. Группа Робеспьера и группа Карно не могли найти общего языка. С новыми победами это становилось все более очевидным, и взбешенный Карно также заговорил о «диктатуре» и «тирании», вторя обвинениям левых.
Таким образом, атмосфера в Комитете все более накалялась, и взрыв был неминуем. Он и произошел на следующий день после декретирования закона 22 прериаля, когда Билло-Варен, не стесняясь присутствием толпы, прямо обозвал Неподкупного контрреволюционером и обвинил его в желании гильотинировать весь Конвент. Подобное обвинение в устах Билло-Варена звучало более чем странно. Не менее странными выглядели едкие сарказмы по поводу прериальского закона, которыми за глаза осыпали Робеспьера «левые» Колло д’Эрбуа, Вадьеи Вулан. Действительно, кому, казалось бы, мог прийтись по душе кровавый декрет более, чем Колло д’Эрбуа, расстреливавшему людей картечью? Кто мог радоваться ему искреннее мрачного Билло-Варена, не знавшего пощады? И разве он не был на руку таким убежденным сторонникам террора, как Вадье или Вулан? И, однако, именно эти липа оказались в авангарде недовольных.
Впрочем, вряд ли когда-нибудь существовало более лицемерное недовольство. На самом деле новый декрет наполнил души Билло и его друзей злобной радостью. Они нашли ахиллесову пяту Робеспьера. Они прекрасно поняли, как использовать сложившуюся ситуацию. Неподкупный добивался утверждения прериальского закона, что ж, теперь он будет за него отвечать! Теперь на его плечи можно будет взвалить вину за любую кровь, пролитую по любому поводу! И когда народ, уставший от казней, с недоумением обратит свой взор к правительству, ему будет даваться неизменно один и тот же ответ: «Этого хотел Неподкупный!»
И вот засучив рукава Комитеты принялись за «работу». В то время как Сен-Жюст сражался с армиями интервентов, а Робеспьер после скандала 23 прериаля все реже и реже появлялся на заседаниях Комитета общественного спасения, последний и в особенности с его санкции Комитет общественной безопасности стали лихорадочно осуществлять «программу крови», программу, задуманную с тем, чтобы свалить ненавистный триумвират.
Наступало царство «святой гильотины»… Головы стали скатываться к подножью эшафота, как спелые плоды. За сорок пять дней, начиная с 23 прериаля, Революционный трибунал вынес более 1350 смертных приговоров — в два раза больше, чем за весь кровавый жерминаль и первую половину прериаля. Вследствие ускоренного порядка судопроизводства приговоры незамедлительно следовали один за другим и тут же приводились в исполнение. Судьба человека подчас завершалась с такой быстротой, что дух захватывало: в пять часов утра его арестовывали агенты Комитета общественной безопасности; в семь — переводили в Консьержери; в девять — сообщали обвинительный акт; в десять — он сидел на скамье подсудимых; в два часа дня получал приговор и в четыре — оказывался обезглавленным. На всю процедуру, от ареста до казни включительно, уходило, таким образом, менее полусуток!.. Правительственные Комитеты ежедневно препровождали в Революционный трибунал десятки жертв, но некоторые дни оказывались особенно плодовитыми; так, 3 термидора Комитетами было издано два постановления, посылавшие на скамью подсудимых в совокупности 348 человек. Очень часто к одному и тому же делу привлекали обвиняемых, которые даже не знали друг друга, Шпионы в тюрьмах, подслушав какие-нибудь неосторожные слова, составляли наобум списки мнимых заговорщиков, в которые заносили десятки, а то и сотни имен. На основании подобной системы обвинения трибунал осудил 73 «заговорщика» Бисетра и 156 «заговорщиков» Люксембургской тюрьмы. При этом обращает на себя внимание следующее обстоятельство: как ни быстро опорожнялись тюрьмы, поставляя жертвы эшафоту, наполнялись они, однако, еще быстрее. К 23. прериаля в Париже был 7321 заключенный, полтора месяца спустя их стало 7800.
Кто же были эти тысячи новых арестантов и сотни новых жертв гильотины? Робеспьер, судорожно добиваясь проведения в жизнь прериальского закона, имел в виду прежде всего устранить «нескольких змей», сравнительно небольшое число крупных своих врагов, членов Конвента, которых он определенно знал как участников антиправительственного заговора. Однако в действительности ни один из этих деятелей не был не только казнен, но даже арестован. В действительности жестокий прериальский закон ударил не по тем, против кого он предназначался. Направляемый опытными и злыми руками в период дальнейшего вызревания и сложения антиробеспьеровского заговора, закон этот должен был подорвать популярность Неподкупного, ослабить его авторитет, заставить массы отвернуться от него. Жертвами этого закона, наряду с некоторым числом действительных спекулянтов, саботажников и мелких врагов республики, стали случайные, часто ни в чем не повинные люди: обыватели парижских предместий, уличные торговцы, недовольные своим положением бедняки. Посылая легионы подобных «заговорщиков» в руки палача, те, кто осуществлял эту операцию, как бы молчаливо указывали (парижскому народу: «Смотрите! Так хотел Неподкупный!..»
Среди дел, проведенных Революционным трибуналом в конце прериаля, особенно выделялось одно: дело «Красных рубашек».
В ночь с 3 на 4 прериаля (22–23 мая) патруль, проходивший по площади у театра Фавара, вдруг услыхал отчаянные крики. Крики неслись из дома № 4, где жил Колло д’Эрбуа. Бросились туда. На лестнице стоял Колло, бледный и покрытый потом; рядом валялись обломки сабли и клочья волос. Колло сообщил, что он только что вырвался из рукопашной схватки, причем в него были сделаны два пистолетных выстрела, ни один из которых не попал в цель. Убийца забаррикадировался в комнате и кричал, что будет стрелять в каждого, кто попытается войти. Слесарь Жефруа, не посмотрев на угрозы, открыл дверь и тут же упал, раненный в плечо. Преступника схватили. Он оказался человеком лет пятидесяти, но еще полным сил. Имя его было Амираль; он служил конторщиком при национальной лотерее. Его тут же допросили. Он не скрывал, что целью его было убийство, однако не Колло д’Эрбуа, а Робеспьера. С целью подловить Робеспьера он пришел накануне в Конвент и стал дожидаться своей жертвы. В Конвенте шли прения. Длинный доклад Барера усыпил преступника, а когда он проснулся, оказалось, что было поздно: Неподкупный ушел. Тогда с досады, что дело не удалось, Амираль решил убить кого-нибудь другого, и тут его выбор остановился на Колло, в одном доме с которым он жил.
В тот же день, около девяти часов вечера, на квартиру к Робеспьеру пришла молодая девушка, дочь торговца бумагой, назвавшая себя Сесилью Рено. Узнав, что Максимилиана нет дома, она стала бурно возмущаться и заявила, что общественное должностное лицо обязано принимать посетителей. Ее настойчивость, тон ее речей и все поведение показались подозрительными. Ер задержали и обыскали. Были обнаружены два ножа.
— Зачем она пришла к Робеспьеру?
— Посмотреть, как выглядит тиран.
— А какое употребление она намеревалась сделать из ножей, найденных при ней?
— Никакого.
Последний ее ответ, впрочем, противоречил всему остальному. Она не скрывала своей ненависти к республике, заявила, что одного короля предпочитает пятидесяти тысячам тиранов, и в заключение отметила, что заранее приготовилась к тому, что ее отправят в арестантский дом, а оттуда на гильотину.
Расследование дела арестованных преступников взял на себя Комитет общественной безопасности, состоявший в основном из врагов Неподкупного. Вместо того чтобы заняться разысканием действительных виновников, вложивших оружие в руки убийц, — а найти их было вовсе не трудно, и члены Комитета их хорошо знали, — делу было придано совершенно иное направление. Заметая следы и вместе с тем желая сделать Робеспьера ответственным за смерть массы людей, казненных во имя «тирана», усердные интриганы из Комитета решили превратить Сесиль Рено и Амираля в участников огромного «заговора», весьма далекого от истинных заговорщиков. С этой целью Комитет в первые же дни расследования провел десятки беспорядочных арестов, задерживая случайных людей по чисто внешним признакам. Были арестованы прежде всего отец и три брата преступницы; двое из них, служившие в армии, были специально с этой целью вызваны в Париж. Затем арестовали школьного учителя Кардинала за то, что он оскорбительно отозвался о Робеспьере; некоего Пэна д’Авуана — за то, что в начале прериаля он обедал с Амиралем; госпожу Ламартиньер, любовницу Амираля; некоего Порбефа — за то, что, когда он узнал об аресте убийцы, у него вырвалось восклицание: «Очень жаль!»; госпожу Лемуан — за то, что Порбеф говорил в ее присутствии.
Но этого было мало. «Заговору» нужно было придать иностранную окраску и связать его с «бывшими». Тут вспомнили вдруг пресловутого барона Батца и его друзей. И хотя не имелось абсолютно никаких материалов, которые указывали бы на связь дела Амираля и Сесили Рено с этим неуловимым авантюристом, тем не менее их решили объединить.
В те времена, когда барон Батц еще пребывал в Париже, он держал в целях маскировки несколько квартир одновременно. Между прочим, он проживал на улице Гельвеция у некоего Русселя. Об этом узнали. Руссель, привлеченный к допросу, рассказал, что он познакомился с Батцем у актрисы Гран-Мезон, владевшей загородным домом в Шарроне, где встречались обычно сообщники Батца. Гран-Мезон была тотчас же включена в список «заговорщиков». Вместе с ней привлекли нескольких бывших аристократов: Лаваля де Монморанси, принца Рогана-Рошфора, графа де Понса, виконта де Буассанкура, отца и сына Сомбрейлей, графа Флера и других.
К этому же делу, из особых видов, притянули и семейство Сент-Амарант, арестованное еще 10 жерминаля по совершенно другому обвинению.
Госпожа Сент-Амарант до революции держала заведение, в котором ее высокопоставленные посетители развлекались карточной игрой и другими более легкомысленными утехами. Своего ремесла почтенная дама не оставила и в дальнейшем; менялись только ее клиенты. Сначала это были Мирабо и его друзья, затем жирондисты, наконец позднее самыми желанными завсегдатаями снимаемых ею на улице Пале-Рояль салонов сделались Дантон, Шабо и Эро де Сешель. Дочь госпожи Сент-Амарант была замужем за неким Сартином, сыном бывшего полицейского поручика; своими взглядами и образом жизни молодая Сент-Амарант ни в чем не уступала матери. Долгое время эта семья, как и ее заведение, казались неуязвимыми, ибо им всегда покровительствовал кто-либо из власть имущих. Но затем, когда в первые дни жерминаля меч закона повис над лидерами «снисходительных», Сен-Жюст обратил внимание на это гнездо разврата; именно по его инициативе тогда же мать, дочь и зять были арестованы и заключены в тюрьму. Теперь вдруг члены Комитета общественной безопасности о них вспомнили. И по какому поводу? По той простой причине, что привлечением к делу Сесили Рено обеих Сент-Амарант можно было придать всему делу особый специфический оттенок. Кем-то из врагов робеспьеристов была пущена в ход басня, будто бы Сен-Жюст ополчился против Сент-Амарант потому, что младшая из них отказалась стать его любовницей (!). Одновременно утверждали, что сам Неподкупный проводил ночи в притоне госпожи Сент-Амарант, где напивался и выбалтывал государственные тайны (!!). Более гнусную и несуразную клевету, которая не имела и тени правдоподобия, состряпать было трудно. И, однако, хотя никто не мог ей верить, хотя она с легкостью опровергалась фактами, ее охотно передавали из уст в уста, передавали шепотом, оглядываясь и грязно хихикая. Вполне понятно, что при таких обстоятельствах привлечение семьи Сент-Амарант придавало всему делу некоторую пикантность, бросавшую тень на видных робеспьеристов. «Осуждением и казнью этих людей, — шептали клеветники, — Робеспьер и Сен-Жюст хотят спрятать концы в воду и уничтожить следы своих ночных похождений…»
Бросалось, наконец, в глаза, что, кроме всех поименованных лиц, к делу были привлечены бедняки, люди из простонародья, зарабатывавшие горьким трудом крохи на жизнь. К числу их относилась, например, семнадцатилетняя портниха Николь, жившая на чердаке и не имевшая другого имущества, кроме груды лохмотьев, на которых она спала. В чем состояла ее вина? Неизвестно. Ее упрекали единственно в том, что она носила пищу к Гран-Мезон.
Всего набрали пятьдесят четыре человека. К числу их в последний момент подключили четырех полицейских, которые слыли недоброжелателями Робеспьера. Дело по совокупности назвали «заговором иностранцев» и передали в Революционный трибунал. 29 прериаля Фукье-Тенвиль, прежде чем подсудимые успели опомниться, предложил применить в отношении всех их смертную казнь, и присяжные утвердили приговор.
Жуткую, незабываемую картину представляло шествие на казнь. Комитет общественной безопасности всех смертников провозгласил «отцеубийцами». Их одели в длинные красные рубахи и разместили на девяти телегах. Место казни с площади Революции перенесли на площадь Трона, в силу чего ужасной процессии приходилось следовать через все Сент-Антуанское предместье, населенное рабочим людом. В этом был также особый замысел. В течение трех часов дребезжали по мостовой страшные колесницы, наполненные людьми, одетыми в красное, среди которых были женщины, молодые девушки, почти дети.
— Вот процессия, напоминающая шествие кардиналов, — хохотал Фукье-Тенвиль, намекая на «папу» — Робеспьера.
Впрочем, больше всех радовался один из главных организаторов затеи — жестокий Вулан.
— Идемте к главному алтарю, — взывал он к своим коллегам, — насладимся зрелищем кровавой мессы… — И затем, вторя агентам Комитета, сопровождавшим телеги, он кричал громче всех остальных: — Смерть убийцам Робеспьера!
Прошло то время, когда парижане с интересом наблюдали шествие к эшафоту. Кровь вызывала отвращение. И Париж в ужасе отворачивался, внимая настойчивому голосу, не устававшему повторять:
— Смотрите! Этого хотел он, Неподкупный!
Между тем параллельно делу «Красных рубашек» тот же Комитет общественной безопасности готовил еще одну стряпню, которой собирались травить Робеспьера: это было постыдное дело Катерины Тео, и главную роль в его фабрикации принял на себя Вадье.
27 прериаля (15 июня) Вадье торжественно заявил с трибуны Конвента, что Комитетом общественной безопасности открыт новый заговор. В центре заговора находилась якобы полусумасшедшая старуха, Катерина Тео, объявившая себя «богоматерью» и имевшая обширную клиентуру верующих. Новая «богоматерь» проповедовала скорое пришествие на землю мессии. Так как Тео была преисполнена восхищением по отношению к Робеспьеру и всячески прославляла его, то можно было заключить, что мессией, пророком, спасущим мир, как раз и является он. С этой провозвестницей, указал далее Вадье, была связана группа прежних аристократов, поддерживавших связи с Лондоном и Женевой, а также бывший член Учредительного собрания монах Жерль. Всех этих лиц Вадье обвинял в контрреволюционной деятельности и требовал, чтобы Конвент декретировал их предание Революционному трибуналу.
По иронии судьбы в этот день в Конвенте председательствовал Робеспьер. Вадье изрекал свои обвинения с самым серьезным и равнодушным видом. Он обрисовывал все дело таким образом, что во время его доклада раздавались непрерывные взрывы хохота и насмешливые аплодисменты. Все взгляды были обращены на Робеспьера, бледного, страдающего, пригвожденного к председательскому креслу и вынужденного терпеливо переносить эту страшную пытку оскорбления.
Собрание декретировало предложение Вадье и сверх того постановило, чтобы прочитанный доклад был разослан войскам и всем коммунам республики.
Вадье (современный набросок).
Это была публичная пощечина Робеспьеру. Но главное было впереди. Хитрый Вадье в своем докладе Конвенту не только исказил суть дела, ибо в действительности проповеди Катерины Тео отнюдь не были враждебны республике. Вадье нарочно скрыл некоторые факты, установленные следствием. Он ничего не сказал о том, что среди поклонниц Тео были члены семьи Дюпле. Скрыл он также и то, что обвиненный им Жерль квартировал в доме Дюпле и что документ, по которому он проживал, бывший член Учредительного собрания получил лично от Робеспьера. Все эти факты должен был обнародовать уже во время процесса тайный ненавистник Робеспьера Фукье-Тенвиль. Организацией этого раздутого дела с приданием ему максимально публичного характера заговорщики рассчитывали сильно скомпрометировать Неподкупного и ускорить его падение.
Но Робеспьер прекрасно понял эту грубую уловку. Он тотчас же затребовал дело у Фукье-Тенвиля.
После этого он повел отчаянную борьбу за снятие или по крайней мере приостановку дела. Большинство членов Комитета общественного спасения, прикрываясь буквой закона, ни за что не хотели ему уступить. С огромным трудом, после нескольких диких сцен Максимилиану удалось 8 мессидора добиться отсрочки дела. Это была его последняя победа. Однако благодаря многочисленным «доброжелателям» слухи о деле Тео, преувеличенные и неверные, стали достоянием толпы. «Дело Тео» стараниями Вадье продолжало и впредь оставаться страшным жупелом, которым угрожали Робеспьеру при каждом удобном случае, вплоть до дня его действительного падения.
В тот день, когда Максимилиан Робеспьер одержал свою последнюю победу в Комитете общественного спасения, армия революционной Франции нанесла один из самых сокрушительных ударов войскам коалиции. После шестикратных неудач французы форсировали Самбру, взяли Шарлеруа и 8 мессидора (26 июня) выиграли решающую битву при Флерюсе. Эта победа определила исход всей кампании весны — лета 1794 года. Интервенты, вынужденные оставить крепости Ландреси, Валансьенн, Ле-Кенуа и Конде, нарушив линию своих коммуникаций, покатились на восток. Путь в Бельгию, Голландию и Западную Германию был открыт.
В организацию флерюсской победы не малую энергию вложил Сен-Жюст. Он проявил здесь всю свою непоколебимость, показал поистине железное упорство. На успех кампании Сен-Жюст возлагал большие надежды. Он рассчитывал, что в случае победы ему и его друзьям удастся укрепить свои позиции в Комитете общественного спасения, подавив враждебное большинство. На деле, однако, вышло иное. Победа при Флерюсе имела для робеспьеристов роковые последствия. Она в значительной мере ускорила вызревание заговора и наступление общей развязки. Именно вскоре после победы при Флерюсе произошло событие, казавшееся противоестественным: правый и левый фланги заговора объединились. Блок, названный впоследствии термидорианским, сложился. И немалую роль в этом деле сыграл человек, прятавшийся в тени, великий проходимец и непревзойденный лицемер, предатель, страшный своей политической беспринципностью, знаменитый Жозеф Фуше.
Этот невзрачный человек со студенистым, медузообразным лицом и слабым голосом впервые «прославился» в Лионе, где он вместе с Колло д’Эрбуа истребил тысячи ни в чем не повинных людей. Робеспьер, давно уже приглядывавшийся к Фуше, приказом от 7 жерминаля (27 марта) отозвал его из Лиона. Фуше, скрывая злобу к Неподкупному, пытался пойти на примирение. Но Максимилиан знал, с кем имеет дело, и все заискивания Фуше не принесли последнему ровно никакой пользы. Тогда, еще более озлобленный и страшно напуганный, Фуше с головой погрузился в интриги. Ловко используя различные приемы демагогии, вероломно прикрывая всякий свой шаг революционной фразеологией, обманывая направо и налево, попеременно то льстя, то угрожая, этот оборотень вскоре стал одним из центральных персонажей заговора, добился своего избрания в председатели Якобинского клуба и сумел связать группу Тальена с остатками эбертистов и другими «левыми». Играя на том, что лионские преступления, вмененные ему в вину Робеспьером, могут быть в равной мере инкриминированы и Колло д’Эрбуа, Фуше втерся в полное доверие к этому последнему, а также к близкому с Колло Билло-Варену. Одновременно он завязал — тесные отношения с фанатиком-эбертистом Карье, видным членом Комитета общественной безопасности Бадье, Камбоном и целым рядом других крупных деятелей, в той или иной степени недоброжелательно настроенных по отношению к Робеспьеру. Содействуя сближению правых и «левых», тайной оппозиции в Конвенте и недовольных в правительственных Комитетах, Фуше сплел такую мертвую петлю, которую нельзя было ни развязать, ни ослабить; ее можно было лишь разрубить сильным и быстрым ударом, а если время оказывалось упущено или сил не хватало, то оставалось лишь погибнуть в ее тисках.
Действительно, новый заговор был неизмеримо серьезнее и опаснее, нежели любая из предшествующих конспираций. Его сила заключалась прежде всего в том, что он объединял непримиримые в прошлом группировки, находившиеся как справа, так и слева от робеспьеристов. Такое объединение фактически удваивало силы заговорщиков. Если в прежнее время революционное правительство смогло разбить эбертистов и дантонистов порознь, то теперь Робеспьеру и Сен-Жюсту приходилось иметь дело с единым фронтом всех антиправительственных фракций. То, чего не смог сделать в свое время Дантон, слишком поздно склонившийся к мысли о союзе с Эбером, теперь сделал Фуше, хорошо учтя опыт прошлого. При этом весьма серьезным было и другое обстоятельство. Заговор, по существу направленный против правительства, ибо конечной его целью было свержение революционной якобинской диктатуры, опирался на тайную поддержку большинства того самого правительства, которое он собирался низвергнуть. С помощью дьявольской изворотливости неутомимого Фуше заговорщикам, которые не могли прямо свалить революционное правительство, удалось подвести под него планомерный подкоп и взорвать его изнутри. Конечно, добиться такого эффекта можно было лишь в том случае, если налицо имелись достаточно серьезные предпосылки. Но такие предпосылки как раз имелись. Заговорщики правильно учли ситуацию, правильно разглядели то, что зародилось еще в дни жерминаля.
Но как могли пойти «левые» на союз со своими смертельными врагами? Разве не видели они, что, отрекшись от Неподкупного, они обрекают себя на гибель? Разве не догадывались они, что конечной целью заговорщиков является уничтожение революционного правительства и ликвидация основных завоеваний прошедших лет? Да, акт предательства сопровождался явным ослеплением. «Левые» члены правительства и поддерживавшие их депутаты Конвента, тяготившиеся опекой Робеспьера, не поняли, что идут навстречу собственной смерти. Распропагандированные умелыми агитаторами, возложившие надежды на лживые посулы врагов, они пошли в фарватере контрреволюции. Вне зависимости от своих субъективных мыслей и желаний они сыграли подлую роль изменников народному делу. Большинство из них, правда, значительно позднее поняли то, чего не понимали накануне термидора. Но кому от этого стало легче в период торжества кровавой реакции? Предательство осталось предательством, и запоздалые раскаяния ничего не могли изменить, а история заключила «левых» в кавычки. Действительно, «левые» прериаля — термидора резко отличались от левых якобинцев 1793 — начала 1794 года. Если Шомет и его соратники были подлинными «якобинцами с народом», то «левые», подобно своим предшественникам — эбертистам, оставались оторванными от масс фракционерами, лишенными сколь-либо острого социального чутья и поэтому оказавшимися в решающий момент близорукими обывателями, неспособными правильно разобраться в окружающей обстановке. «Левые» были нужны вожакам контрреволюции только для того, чтобы усыпить народные массы и представить борьбу против Робеспьера как дело, предпринятое в защиту народа. И эту задачу, возложенную на них врагами народа, они выполнили.
Видели вожди робеспьеризма, что происходит вокруг них? Понимали они глубину той пропасти, которая разверзлась перед ними? И видели и понимали. «…Революция окоченела, — писал Сен-Жюст. — Все принципы ослабли, остались только красные колпаки, прикрывающие интригу. Террор притупил преступление, подобно тому, как крепкие напитки притупляют вкус…»
Эти полные возвышенной печали слова были навеяны жестокой реальностью. Находясь во главе Бюро общей полиции, робеспьеристы имели подробные сведения о направлении развития заговора. Если Неподкупный мог пребывать к каком-то заблуждении до последней декады прериаля, то, начиная с этого времени, он знал все, вплоть до главных имен, а отсюда вытекал и сам жестокий закон 22 прериаля. Впрочем, в мессидоре о заговоре уже нельзя было не знать. Его организаторы, сознавая свою силу, теряли осторожность. Слухи о нем не только циркулировали по всей стране, о нем не только запрашивали и информировали находившиеся в миссии депутаты и отдельные чиновники, но даже иностранная пресса с ручательством за достоверность сообщала своим читателям о близком низвержении якобинской диктатуры.
Но чего же, в таком случае, ждали робеспьеристы? Почему они не наносили решительного удара? Почему они дали врагам затянуть петлю на горле революции? Потому, что они находились в тупике, из которого не было выхода. Потому, что теперь они находились на дороге, которая никуда не вела. Никуда, кроме могилы…
Великая буржуазная революция, разбудившая самые широкие народные массы Франции, этап за этапом победно двигалась вперед. По мере того как она удовлетворяла те или иные социальные группировки, последние соответственно стремились ее «остановить». До поры до времени это оказывалось невозможным, ибо поток революции был сильнее, чем все преграды, стоявшие на его пути, ибо массы, не получившие еще удовлетворения своих нужд, добивались их осуществления, ибо во главе масс стояли решительные защитники народа, якобинцы во главе с Робеспьером, Маратом, Сен-Жюстом, Шометом и другими. Но трагедия якобинской диктатуры и, в частности, трагедия робеспьеристов заключалась в том, что при всех своих сильных сторонах, при всем своем субъективном желании идти с народом до конца даже лучшие якобинцы оставались буржуазными революционерами, вождями мелкой городской и сельской буржуазии, — никем другим в тех условиях они быть не могли. А это значит, что все самые светлые идеалы Неподкупного должны были рано или поздно разбиться о жестокую жизненную действительность, превозмочь которую он объективно не мог, не мог, разумеется, не вследствие своего нежелания, а в силу неизбежной социальной ограниченности возглавляемой им группировки. Рано или поздно должен был наступить момент — и он наступил, — когда Неподкупный, до этого страстно боровшийся со всеми, кто пытался замедлить или пресечь победный марш революции, сам начал задумываться об «остановке», причем об «остановке», которая должна быть сделана ранее, нежели полностью будут удовлетворены интересы беднейших слоев городского и сельского плебса. Он сам никогда не признался бы себе в этом, но фактически с некоторых пор стараниями робеспьеристов революция была переведена в значительной мере на холостой ход. Действительно, почему Робеспьер разгромил не только «бешеных», но и левых якобинцев, которые преданно поддерживали его и на которых он мог вполне положиться? В первую очередь потому, что он опасался «крайностей». Это с еще большей ясностью обнаружила рабочая политика робеспьеристов поздней весной и летом 1794 года. В течение флореаля правительство осуществило роспуск целого ряда народных обществ, секций в порядке «самоликвидации». Робеспьеристская Коммуна враждебно относилась к любым попыткам рабочих бороться за улучшение своего существования. Когда, например, рабочие парижской табачной мануфактуры послали 2 флореаля (21 апреля) депутацию в Коммуну с петицией о повышении заработной платы, оратор петиционеров с санкции Сен-Жюста был арестован и препровожден в полицию. 9 флореаля (28 апреля) парижский муниципалитет произвел аресты организаторов портовых рабочих. 13 флореаля (2 мая) репрессии были обещаны недовольным подмастерьям-пекарям. В ответ на растущее рабочее движение Парижская коммуна обратилась ко всему эксплуатируемому люду столицы с угрожающей прокламацией, в которой прямо ставила недовольных тружеников в один ряд с контрреволюционерами и провозглашала открытый террор против тех, кто будет пытаться облегчить свою тяжелую участь.
Таким образом, обрушивая репрессии на деревенскую и городскую бедноту, робеспьеристы вместе с тем не выполняли да и не могли выполнить своих обещаний, данных той же бедноте: декреты вантоза фактически остались нереализованными. В результате всего этого якобинское правительство к лету 1794 года оказалось в состоянии серьезного конфликта с плебейскими массами города и деревни. А это было чревато очень серьезными последствиями. Сила Робеспьера и его соратников заключалась в прочности их связи с народом. Опираясь на народ, поддерживая его инициативу и двигаясь с ним нога в ногу, робеспьеристы были непобедимы. Теперь же, когда основные задачи буржуазной революции оказались разрешенными, когда возможность дальнейшего развития революции стала пугать не только «нуворишей», но и мелкобуржуазные слои города и деревни, с предельной полнотой обнаруживалась буржуазная ограниченность якобинцев и их руководящей группы — робеспьеристов. Вследствие этого они стали терять опору в тех слоях населения, которые были источником их силы, а вместе с тем потеряли и свою былую способность смело разить врагов. Вот основная причина сравнительной бездеятельности Робеспьера и его друзей в конце прериаля и мессидоре. Попав между молотом и наковальней, оказавшись между сильным заговором и равнодушным народом, они застыли, как застывает птица под гипнотизирующим взглядом змеи. К этому, разумеется, прибавился и ряд причин чисто субъективного характера. Сен-Жюст почти непрерывно пропадал на театре войны, ошибочно считая, что военные победы могут разрешить острые внутренние конфликты, Кутон часто болел, а Робеспьер… Робеспьер, казалось, был готов закрыть глаза на то, что происходило в Комитетах и на улице.
Он хорошо понимал, что без решительного изменения курса сваей политики он не может рассчитывать на готовность масс самоотверженно отстаивать существующий режим. Но этот курс он изменить и не хотел и не мог. И вот, вопреки очевидному, он, по-прежнему строгий законник, предавался пагубной надежде, что враги не посмеют открыто напасть на него, что народ не будет введен в действие, что всю борьбу окажется возможным локализовать в рамках Конвента, Якобинского клуба и Коммуны, то есть тех организаций, где хорошо известна сила его слова. Надежда эта, правда, все время боролась с отчаянием, но она все же была.
В ночь с 10 на 11 мессидора (28–29 июня) в Комитете общественного спасения произошел исключительно бурный разговор, который закончился полным разрывом. Робеспьер покинул заседание с твердым намерением оставить Комитет; действительно, с середины мессидора он больше не появлялся на его заседаниях.
13 мессидора (1 июля) он поднялся на трибуну Якобинского клуба и произнес речь, которая была формальным вызовом заговорщикам.
— Теперь, как и всегда, — говорил он, — действия патриотов стараются выставить в свете несправедливости и бесчеловечности… В то время как небольшое число людей с неослабным рвением занимается делом, возложенным на них всем народом, множество негодяев и агентов иностранных держав ткут в тиши клеветнические вымыслы и готовят преследование порядочных людей… Эта партия выросла из обломков всех остальных… Они стремятся изобразить деятельность Конвента как дело нескольких человек. Осмелились распространить в Конвенте слух, что Революционный трибунал создан только для удушения самого Конвента… Что касается меня, то, несмотря на усилия, которые проявляют, чтобы закрыть мне рот, я считаю себя вправе говорить так же, как во времена эберов, дантонов и других. Из Лондона меня изображают в глазах французской армии диктатором, та же клевета повторяется в Париже…
Однако, обвиняя контрреволюционеров и связанных с ними лиц, Неподкупный не пожелал уточнять, кого он персонально имеет в виду. Он произнес угрозу, но эта угроза повисла в воздухе.
— Когда события развернутся, — закончил оратор, — я объяснюсь более пространно…
Но и в дальнейшем он продолжал придерживаться все той же тактики, и, хотя события разворачивались вовсю, он снова и снова медлил с решительными уточнениями. Вместе с тем, показывая, насколько он понимает уловки своих врагов, Робеспьер в выступлениях этой поры прямо констатировал, что революционное правительство уже не имеет твердой почвы под ногами.
— В республике, — говорил он с иронией в клубе 21 мессидора (9 июля), — существует революционный Комитет. Вы полагаете, быть может, что он считает своей задачей уничтожение аристократии? Совсем нет: он думает, что нужно арестовывать всех граждан, сказывающихся по праздникам пьяными. Благодаря такому удачному применению закона все контрреволюционеры остаются спокойными и в полной безопасности, в то время как ремесленников и добрых граждан безжалостно арестовывают…
Так он говорил и говорил, обвинял, разоблачал, иронизировал. Но к чему было все это? Даже самая едкая ирония не могла помочь там, где нужно было действовать, действовать решительно я без промедления. Но действовать он не мог. Раздумье одолевало его бедную голову. Он прекратил ходить в Комитет, он перестал посещать заседания Конвента. Многие недоумевали. Уж не ступил ли он на путь Дантона, впавшего в летаргию накануне своего падения? Нашел время, чтобы отдыхать от служебных обязанностей! Безумец, прикорнувший на краю вулкана! Люди дальнозоркие и энергичные в эти дни неоднократно предупреждали Робеспьера. Ему писал национальный агент Пейян, человек здравомыслящий и деятельный, который доказывал, что сейчас дорога каждая минута, что наносить удар мятежникам следует немедленно. «В течение месяца с тех пор, как я писал тебе, мне кажется, что ты спишь, Максимилиан…» — с горечью укорял его старый аррасский друг Бюиссар в письме, датированном еще 10 мессидора. Получал он и массу анонимных писем того же содержания. Все это было безрезультатным. Робеспьер оставался верен своему плану. Нельзя сказать, чтобы он полностью бездействовал. У него были взлеты энергии. Эту энергию он целиком отдавал Якобинскому клубу, рассчитывая через клуб создать широкое общественное мнение. Что касается всего остального, то он придерживался явно выжидательной политики, считая, по-видимому, что время работает на него. Лишь одному деятелю он не давал покоя, разоблачая его в глаза и за глаза и стремясь парализовать его усилия. Это был человек, в котором Неподкупный правильно разглядел истинного вождя заговора, — это был Жозеф Фуше. В конце концов Максимилиан добился того, что Фуше был исключен из клуба (26 мессидора). Впрочем, этим дело и ограничилось. В силу непостижимей причины Робеспьер не добил своего главного врага. А Фуше, видя в перспективе нож гильотины, удвоил старания, направленные к расширению заговора. Теперь он юлил возле отдельных членов Конвента. С видом полной осведомленности и с величайшей осторожностью нашептывал он сегодня одному, завтра другому о том, что они внесены якобы в составленный Робеспьером проскрипционный список и подлежат уничтожению. Так, играя на страхе, Фуше склонял постепенно к участию в заговоре нерешительное «болото».
В последние дни мессидора многие жители Парижа, обитавшие в районе Елисейских полей или садов Марбеф, неоднократно встречали худощавого задумчивого человека с книгой под мышкой в сопровождении огромного ньюфаундленда. Его лицо и весь его облик были хорошо известны прохожим: это был знаменитый деятель революции, член Комитета общественного спасения, Максимилиан Робеспьер, прозванный Неподкупным. В то время как его коварные враги заканчивали изготовление мертвой петли, которой собирались душить одновременно и его и революцию, он совершал эти тихие уединенные прогулки, не желая иных спутников, кроме своего любимого Брунта, которому верил гораздо больше, чем людям. Здесь он иногда встречался с детьми. Многие из них уже хорошо знали в лицо «доброго дядю», угощавшего их конфетами и с интересом следившего за их играми. Зачастую, когда он гладил какую-нибудь русую головку, слезы невольно наворачивались ему на глаза. Он думал о том, что во имя будущего вот этих малышей и их братьев он отказался от собственной жизни, от самого себя, от таких же малышей, которые могли быть его детьми. Впрочем, разве все они и тысячи других, разве они не его дети, не дети революции?..
Отдыхая на скамейке парка, он иногда читал, но больше думал. Воспоминания окутывали его. Полузакрыв глаза, Максимилиан видел тихий Аррас, узенькую улицу Ра-Портер, старый дом. Он представлял себе расположение комнат, старался вспомнить, где какая стояла мебель… Совсем, совсем издалека звучал тихий мелодичный голос матери, баюкавший его: «Спи… Усни крепким сном… Вечным сном…» Робеспьер вздрагивал, как от ушата ледяной воды. Неужели правда? Неужели он погиб, погиб безвозвратно? Но ведь вместе с ним погибнет и все то, что было сделано за последние годы! Все сойдет на нет, вернется к старому, к ненавистным цепям рабства! Но внутренний голос твердо и уверенно говорил ему: «Нет! Не погибнет! Не вернется! Если ты и умрешь, то дело твое будет жить, будет жить в веках. Встанут новые бойцы. Они продолжат то, что ты начал. И заря всемирного счастья наступит, что бы ни произошло в ближайшем будущем».
Глава 10
Разбитые надежды
Только в начале термидора Робеспьер очнулся от охватившей его апатии. Нет, больше ждать нельзя. Здание рушится на глазах. Его попытка отойти в сторону и предоставить все своему естественному течению не оправдала себя. Течение оказалось против него, и сила напора превзошла все ожидания. Еще несколько дней — и будет поздно. Быть может, поздно уже и сейчас. Но что же из этого? Неужели же он, Неподкупный, спасует и отдаст стихии гибели себя и своих? Но ведь это будет смерть революции! Нет, надо напрячь все силы для последней битвы. Необходимо использовать все возможности. Надо бороться до конца, каковым бы этот конец ни был.
5 термидора (23 июля) Робеспьер явился на совместное заседание обоих правительственных Комитетов. Туда же прибыл и Сен-Жюст, только что вернувшийся в Париж из северной армии. Члены Комитетов встретили робеспьеристов напряженным молчанием. Затем начались взаимные укусы. Барер стал перечислять вины Робеспьера и его единомышленников. Сен-Жюст при поддержке Давида, в свою очередь, обвинил большинство в новом расколе и создании партии, губящей дело свободы. Взволнованный Билло-Варен, искренний республиканец, несмотря на внешнюю резкость своих выпадов, все еще продолжавший колебаться, обратился к Максимилиану со словами:
— Мы ведь твои друзья, мы всегда шли вместе.
Но товарищи Билло поспешили парализовать эту робкую попытку к примирению; к чему запоздалые сожаления, когда заговор столь близок к своему успешному финалу?
— Вы жаждете составить триумвират, — сказал Эли Лакост.
Другие его поддержали. Начался обычный шум. Робеспьер покинул совещание с твердой уверенностью, что говорить здесь более не о чем.
Нет, не здесь надо говорить. Надо идти прямо в Конвент, к законодателям, к депутатам державного народа. Надо рассказать им все. Сколько раз сила его слова одерживала победу, сколько раз она вызывала бурные овации даже со стороны робкого «болота»! Он, Робеспьер, всемогущ и на трибуне Конвента. Только Собрание может его понять и поддержать. Большинство никогда не осмелится стать на сторону нескольких злодеев. — Если Конвент его примет и одобрит, тогда он несокрушим! Тогда горе заговорщикам из обоих Комитетов! Они будут уничтожены, их раздавят так же, как раздавили Эбера и Дантона. Да, сейчас это единственно правильный путь.
Веривший в чудесное могущество слова, Робеспьер и не подозревал, что он будет стучать в закрытую дверь. Он не знал, до какой степени раковая опухоль заговора разрослась, поразив все живые ткани Конвента.
В тот же день он уехал в Монморанси, к своим дорогим святыням. Бессмертный дух учителя должен был его наставить и поддержать в решающие часы. Он бродил среди каштанов разросшегося парка, он отдыхал в тени Эрмитажа, благословенного дома, где Руссо творил некогда свою «Новую Элоизу». Робеспьер погрузился мыслью в самое сокровенное. Его последняя речь, его завещание, родилась здесь, в этих дорогих сердцу местах, среди потревоженных теней прошлого…
И вот, три дня спустя, 8 термидора (26 июля) он поднялся на трибуну Конвента. Он был спокоен и задумчив. Свою речь он начал следующими словами:
— Граждане, я предоставляю другим развертывать перед вами блестящие перспективы; я же хочу сообщить вам полезные сведения об истинном положении дел… Я буду отстаивать перед вами ваш оскорбленный авторитет и вашу насилуемую свободу. Я буду также защищать самого себя: ведь это не удивит вас, ибо крики угнетенной невинности не могут оскорбить вашего слуха…
Все происходившие до сих пор революции имели своею целью только смену династии или переход власти, от одного лица в руки нескольких. Французская революция — это первая революция, основанная на теории прав человека и на принципах справедливости. Другие революции требовали только честолюбия; наша предписывает добродетели…
Республика, основанная силою вещей в результате борьбы друзей свободы против постоянно возникающих заговоров, устояла наперекор всем партийным кликам; но они окружили ее со всех сторон, и все влияние оказалось в их руках; поэтому республика в лице всех честных людей, боровшихся на ее стороне, терпела преследования с самого своего возникновения…
Оратор напомнил своим слушателям о заговорах и мятежах, раздиравших Францию с момента провозглашения республики до гибели Эбера и Дантона. Он показал, что все эти заговоры имели общие истоки: алчность, честолюбие, иностранную интригу. Он убедительно связал прошлое с настоящим, проведя единую нить от Бриссо и Дантона к сохранившемуся охвостью повергнутых фракций. Он предупредил, что тактика нынешних врагов рассчитана на запугивание Конвента, на распространение провокационных слухов в среде честных патриотов. И главная особенность момента — это стремление сосредоточить весь огонь на одном человеке, на нем, Робеспьере.
— Они называют меня тираном… Но если бы я был им, то они ползали бы у моих ног, а я осыпал бы их золотом и упрочил бы за ними право совершать любые преступления; тогда они были бы благодарны мне. Если бы я был тираном, то покоренные нами короли не стали бы обличать меня, — подумаешь, какую нежную привязанность они проявляют по отношению к нашей свободе, — а предложили бы мне свою преступную поддержку… Кто из тиранов покровительствует мне? К какой клике я принадлежу? Только к самому народу. Какая клика с самого начала революции боролась со всякими кликами и уничтожила столько предателей, пользовавшихся доверием? Это вы, это народ и истинные принципы. Вот клика, к которой я принадлежу и против которой объединилось все преступное…
Негодяи! Они хотели бы, чтобы я сошел в могилу, покрытый позором, чтобы я оставил о себе память, как о тиране. С каким вероломством они злоупотребляли моим доверием! Как притворялись понимающими все принципы хороших граждан! Как наивна и нежна была их притворная дружба! Но вдруг их лица омрачились, в их глазах засверкала жестокая радость: это произошло в ту минуту, когда они стали считать удавшимися принятые ими меры для того, чтобы одолеть меня. Теперь они снова льстят мне, их речи более нежны, чем когда-либо. Им нужно время на то, чтобы снова начать свои преступные козни. Как жестоки их цели, как презренны их средства!.. Может быть, нет ни одного арестованного лица, ни одного притесняемого гражданина, которому не сказали бы обо мне: «Вот виновник твоих несчастий; ты был бы счастлив и свободен, если бы он перестал существовать!» Как описать или разгадать все клеветы, тайно возводимые на меня и в Конвенте и вне его с целью сделать меня предметом отвращения и недоверия? Ограничусь тем, что скажу, что уже более шести недель, как всякого рода клевета и невозможность делать добро, прекращая зло, принудили меня совершенно оставить мои обязанности члена Комитета общественного спасения, и клянусь, что даже в этом я руководился только собственным разумом и благом родины. Я предпочитаю звание представителя народа званию члена Комитета общественного спасения, но всего выше я ставлю свое человеческое достоинство и звание французского гражданина. Как бы то ни было, но вот уже шесть недель, как моя диктатура прекратилась и я уже не имею никакого влияния на правление. Стали ли больше покровительствовать патриотизму? Стал ли более робким фракционный дух? Стала ли родина счастливее?..
Благородный пафос этих слов невольно захватил Собрание. Оратор говорил тихо, спокойно, почти не повышая тона, но тишина была такая, что каждый нюанс его голоса был слышен со страшной отчетливостью. Он говорил долго, и никто не прерывал его.
Не скрывая от депутатов своих опасений относительно состава правительственных Комитетов и прежде всего Комитета общественной безопасности, Робеспьер, однако, с жаром защищал революционное правительство, подчеркивая, что без него республика не сможет укрепиться и различные клики задушат ее.
— Все ваше внимание должно быть сосредоточено на революционном правительстве; если только оно будет низвергнуто, свобода сейчас же погибнет. Надо не клеветать на правительство, а призвать его к соблюдению истинных принципов, упростить весь его механизм, уменьшить бесчисленное количество его служащих и произвести их чистку; надо гарантировать безопасность народу, а не его врагам… Гарантия патриотов заключается не в медлительности и слабости национального правосудия, а в честности и непоколебимых принципах тех, кому оно вверено; эта гарантия заключается в честности намерений правительства, в открытой поддержке, оказываемой патриотам, в энергии, проявляемой им при подавлении аристократов…
Революционное правительство спасло нашу страну; теперь надо спасти его самое от всех подводных камней. Решить, что его надо уничтожить только потому, что враги общества сперва парализовали его, а теперь стараются извратить, это значило бы сделать неверный вывод. Освобождать контрреволюционеров и содействовать торжеству негодяев — это странный способ оказывать покровительство патриотам. Охрана невинных заключается в применении террора к преступникам.
Обвиняя финансовое ведомство, доводящее страну до разорения, указывая на контрреволюцию, пропитавшую все области производства и распределения, Робеспьер заявил, что задачей настоящего времени является постепенное ослабление максимума и перевод экономики на рельсы мирного времени.
— Что же нам делать? — заключил оратор. — Исполнять свой долг. Скажем открыто, что существует заговор против народной свободы, что он поддерживается преступной коалицией, строящей козни даже в самом Конвенте; скажем, что сторонники этой коалиции имеются даже в Комитете общественной безопасности и в канцеляриях, подчиненных этому Комитету; скажем, что враги республики противопоставили этот Комитет Комитету общественного спасения и создали таким образом как бы два правительства; скажем, что некоторые члены Комитета общественного спасения тоже участвуют в этом заговоре и что образовавшаяся таким путем коалиция хочет погубить патриотов и всю родину. Где же средства против этих бедствий? Покарать предателей, сменить состав канцелярии при Комитете общественной безопасности, произвести чистку самого Комитета и подчинить его Комитету общественного спасения, упрочить единство правительственной власти под верховным наблюдением Национального Конвента, являющегося центром правительства и верховным судьей, и восстановить могущество справедливости и свободы — вот в чем заключаются наши принципы.
Речь Робеспьера в целом производила сильное впечатление. Она была реабилитацией Неподкупного, ударом по его врагам и вместе с тем весьма тонко и умело составленной положительной программой на будущее. Указав на необходимость проводить новую экономическую политику путем постепенной ликвидации максимума, Робеспьер стремился успокоить «болото» и привлечь на свою сторону обеспокоенных собственников. И, однако, знаток человеческих сердец, Максимилиан Робеспьер совершил грубейшую тактическую ошибку, которая разом похоронила весь положительный эффект, произведенный его выступлением. Эта ошибка заключалась в том, что, разоблачая новый заговор и угрожая его главарям, оратор не назвал имен. Кто они были, те, кого нужно было истребить? Почему Неподкупный не указал на них прямо? А… быть может, он их боится? Или их так много, что всех сразу и не назовешь? Во всяком случае, неопределенность породила страх. Теперь каждый член Конвента мог считать себя под угрозой.
Каждый боялся за себя. Это оказалось как нельзя более на руку заговорщикам. Последние быстро поняли ошибку Робеспьера и без промедления воспользовались ее плодами.
Однако первый момент после произнесения речи казался благоприятным для оратора. Поднялся Лоран Лекуантр и, к удивлению своих друзей, выступил с предложением, чтобы речь была напечатана. Кутон потребовал, чтобы речь не только напечатали, но и разослали по всем коммунам республики. Несмотря на отдельные робкие протесты, Конвент декретировал это предложение. Тогда противники Робеспьера опомнились. Один за другим выступили Вадье, Камбон и Билло-Варен.
— Пора сказать всю правду! — воскликнул Камбон под аплодисменты многих депутатов. — Один человек парализовал волю всего Национального Конвента; этот человек — Робеспьер!
Билло, ободренный словами Камбона, резко возразил против уже принятого постановления относительно рассылки речи, требуя, чтобы обвинения Робеспьера прежде всего были подвергнуты строгому разбору по существу. Поднимается Робеспьер и просит, чтобы ему дали возможность свободно высказывать свои взгляды.
— Мы все требуем этого! — восклицают несколько депутатов.
— Робеспьер прав, — продолжает Билло. — Нужно сорвать маску, на ком бы она ни находилась. И если мы действительно не сможем свободно высказать свои убеждения, то я скорее предпочту, чтобы мой труп стал подножием для честолюбца, чем соглашусь хранить молчание и быть соучастником его злодеяний.
Панис упрекает Робеспьера в том, что он стал полновластным хозяином у якобинцев и сам будто бы составляет проскрипционные списки… Говорят, что в этих списках есть и его, Паниса, имя… Правда ли это? Робеспьер уклоняется от прямого ответа.
— Я бросил свой жребий, — гордо заявляет он. — Я встретил врагов с открытой грудью. Я никому не льстил, никого не боюсь и ни на кого не клевещу.
— А Фуше? — неосторожно восклицает забывшийся в пылу раздражения Панис.
Все вздрагивают. Один из главных заговорщиков назван! Сейчас будет дело. О том, что во главе заговора находится Фуше, знает и Робеспьер. Но — поразительный, непостижимый факт! — Неподкупный опять упускает возможность взять быка за рога. Он не использует явную неосторожность противника. Фуше? Нет, он сейчас не хочет говорить о Фуше. Он выполнил свой долг, пусть остальные исполняют свой.
Тогда заговорщики все более и более смелеют. Уже слышен общий ропот. Уже несколько голосов говорят одновременно.
— Когда хвастаются своей добродетелью и храбростью, — кричит Шарлье, — нужно быть также и правдивым! Назовите тех, кого вы обвиняете!
— Да, да, — поддерживают Шарлье несколько человек, — назовите их!
Это уже прямой вызов. Но Неподкупный, бледный и взволнованный, не принимает вызова.
— Я настаиваю на всем том, что уже высказал здесь, и заявляю, что не буду принимать участия в тех решениях, которые будут инспирированы с целью задержать рассылку моей речи.
Теперь исход предрешен. Поднимается Амар.
— Речь Робеспьера, — говорит он, — обвиняет оба Комитета. Если его суждение о некоторых членах Комитетов связано с интересами государства, то пусть он назовет их; если же это мнение носит частный характер, то один человек не должен затмевать собою всех; Национальный Конвент не должен заниматься вопросами оскорбленного самолюбия.
Робеспьер, который сказал уже все, что хотел сказать, промолчал. И Конвент отменил свое первоначальное решение о напечатании речи и рассылке ее по коммунам.
Партия в Конвенте была явно проиграна. Неподкупный отказался назвать имена заговорщиков и этим погубил все дело. Многие, о которых он даже и не помышлял, сочли, что он угрожает им. Те, на нейтралитет которых, во всяком случае, он мог рассчитывать, отвернулись от него. Почему он так поступил? По-видимому, он придерживался заранее составленного плана. Роли между робеспьеристами были распределены. Он хотел нанести общий, генеральный удар; довершить разгром и назвать имена заговорщиков должен был Сен-Жюст завтра, с этой же трибуны. Прения, развернувшиеся в Конвенте 8 термидора, опрокидывали этот план, но Робеспьер не пожелал или не сумел перестроить его на ходу; он упрямо решил действовать согласно намеченному, не учитывая того, что могло произойти за ночь в условиях, когда была дорога каждая минута. Заговорщики и здесь опередили его. Строгий сторонник парламентарных методов борьбы, расстроенный, но не обескураженный тем, что произошло, он твердо рассчитывал продолжить начатую кампанию завтра, в то время как этого завтра уже не было.
После заседания Конвента Робеспьер отправился домой. Его с нетерпением ожидали. Максимилиан рассказал о том, что произошло в Собрании. К удивлению домашних, он был абсолютно спокоен. Он не скрывал своего огорчения, но и не терял надежды.
— Я больше ничего не жду от Горы, — ответил он на вопрос Мориса Дюпле. — Они хотят избавиться от меня, как от тирана; но большинство Конвента выслушает меня.
Прикинув, что до начала совещания у якобинцев остается еще добрых два часа, Максимилиан предложил Элеоноре, пользуясь хорошей погодой, совершить прогулку по Елисейским полям. Девушка порозовела от удовольствия. Они отправились в сопровождении верного Брунта. Был теплый вечер. Солнце садилось. Элеонора, прижимаясь к своему спутнику, стремилась рассеять его сосредоточенное настроение.
Она рассказывала ему о домашних делах, о своих заботах. Вдруг Максимилиан вздрогнул и указал рукою на горизонт. Солнце уже до половины опустилось за край земли. Небо вокруг него было красным… Сплошное море крови! Элеонора удивленно посмотрела в глаза Робеспьеру.
— Друг мой, это говорит лишь о том, что завтра будет хорошая погода!
Взгляд Неподкупного был тусклым и отсутствующим. Он ничего не ответил.
В клубе его встретили проявлениями самого шумного восторга. Робеспьер прочел свою речь, произнесенную днем в Конвенте. Затем, бросив на стол смятые листки текста речи и выждав, пока утихнет гром аплодисментов, сказал утомленным голосом:
— Братья, я прочел вам мое завещание. Сегодня я видел союз бандитов. Их число так велико, что вряд ли я избегу их мести. Я погибаю без сожаления; завещаю вам хранить память обо мне; вы ее сумеете защитить…
Буря потрясла своды старой церкви. Якобинцы, вскакивая со своих мест, устремлялись к трибуне и, поднимая руки в знак торжественной клятвы, выражали самую горячую любовь и верность оратору. Нет, Неподкупный будет спасен! Никто не посмеет ему угрожать! Горе врагам свободы!..
Максимилиан близоруким взглядом окинул окруживших его людей. Они так преданы ему и делу, которое он защищает? Хорошо, тогда он скажет все, он откроет даже то, в чем едва признается себе.
— Отделите злодеев от людей слабых; освободите Конвент от угнетающих его негодяев; окажите ему ту услугу, которой он ждет от вас по примеру дней 31 мая — 2 июня. Идите, спасайте вновь свободу! — Зрачки Робеспьера расширяются. Пот выступает на бледном челе. Слово сказано: это призыв к восстанию! Поймут ли они?.. — А если свобода все же погибнет, — заканчивает он, прежде чем кто-либо успевает ответить, — то вы увидите, друзья, как я спокойно выпью цикуту…
К Робеспьеру подскакивает Давид. Он протягивает руку Неподкупному.
— Я выпью чашу яда вместе с тобой! — восторженно кричит он.
Робеспьер с досадой отстраняет пылкого художника. Не те слова! Не о том нужно сейчас говорить! Но вот он видит, что двое людей яростно протискиваются вперед. Это Колло д’Эрбуа и Билло-Варен. О, эти его поняли!.. Но на трибуне уже Дюма. Он обличает заговорщиков. Указывая на обоих врагов Неподкупного, стремящихся сказать свое слово, он восклицает:
— Странно, что люди, молчавшие в течение нескольких месяцев, торопятся сегодня заговорить, несомненно для того, чтобы возразить против истин, только что высказанных Робеспьером. В них легко признать последователей Эбера и Дантона. Я предсказываю им, что они унаследуют и участь этих заговорщиков.
Однако Колло все же прорвался к трибуне. Он начинает говорить — его встречают шиканьем. Тогда он напоминает об Амирале, жертвой покушения которого он был должен стать; ему отвечают насмешками. Тут на помощь ему приходит взбешенный Билло-Варен.
— Где же якобинцы? — кричит он дрожащим от гнева голосом. — Я не узнаю их. Как! Представитель народа напоминает, что он едва не пал жертвой своего патриотизма, а его оскорбляют! Если дело дошло до этого, то остается только покрыть голову плащом и ожидать удара кинжалами.
Но Билло прерывают громкими криками. Колло д’Эрбуа начинает кричать во всю мощь своих легких, и сквозь общий шум можно расслышать, что он обвиняет намерения Робеспьера. Но тут его сталкивают с трибуны. Раздаются проклятия. Слышатся грозные слова:
— На гильотину!
Кутон, вслед за Дюма, пророчит гибель заговорщикам. Незадачливых врагов Робеспьера, сильно помятых и изодранных, выдворяют из клуба. Среди всеобщего шума и криков наиболее энергичные люди решают действовать. К Робеспьеру, рассеянно следящему за всеми коллизиями, происходящими в зале, подходят Пейян и Кофиналь. Они верно поняли Неподкупного. Да, восстание, немедленное восстание может поправить дело. Пейян призывает Робеспьера стать во главе народа. Более благоприятного случая не будет. Комитеты охраняются всего лишь несколькими жандармами. Неподкупный пристально смотрит в глаза Пейяну и отрицательно качает головой. Нет, это совсем не то. Он не может стать во главе народа. Мысль его заключалась в другом. Если бы народ сам поднял восстание! Если бы народ сам проявил себя так же, как проявлял 10 августа и 31 мая. Но он, Робеспьер, на это сегодня не надеется. Что же касается его, то он не может руководить восстанием. Нет, его место не на улице. Его сфера — ораторское искусство. Завтра в Конвенте он и Сен-Жюст возьмут реванш за сегодняшнее поражение. Каждый должен быть на своем посту. Он будет там, где сможет принести наибольшую пользу.
Душная июльская ночь спустилась на столицу. Она давила. Над городом витал зловещий кошмар. Многие парижане в эту ночь ворочались на своих кроватях. Многие так и не смогли заснуть.
Три огня горели до рассвета: один — в маленьком окошке дома на улице Сент-Оноре, два других — в помещении Тюильрийского дворца, там, где заседали Комитеты, там, где в кулуарах Конвента перешептывались группы людей, закутанных в темные плащи. А над всем этим неподвижно стояла бледная и равнодушная луна.
В эту последнюю ночь, проведенную им в своей каморке, Максимилиан не сомкнул глаз. Он писал, затем часами сидел, положив голову на усталые руки, потом ходил по комнате, опять садился, открывал ящики своего стола, пересматривал бумаги, снова писал. Страшные противоречия раздирали его душу и ум. С одной стороны, он был почти уверен, что все кончено. Об этом ему говорила внутренняя интуиция, а также накопленное с годами знание людских душ. Прикидывая и сравнивая различные факты, обдумывая свои собственные промахи, он ясно видел, что положение ухудшилось до крайней степени и выхода не найти. Он понимал, что в Комитетах борьба невозможна, что Конвент от него отвернулся. Народ? Но он почти не строил себе иллюзий в отношении народа. Где тот энтузиазм, который был перед 10 августа или 31 мая? Не он ли сам в значительной мере убил его? Не он ли казнил Шомета и разгромил многих из тех, кто повел бы сейчас во имя его предместья к Конвенту? Секции… Но не его ли политика ослабила секции, вырвала из них дух революционного подъема, превратила их в официальные организации? Коммуна… Да, Коммуна будет ему верна до последнего: Пейян, Флерио-Леско и другие — это его люди, он сделал их. Пейян энергичен и проницателен, он может стать во главе движения. И однако… это не Коммуна 93-го года. Это тоже официальное учреждение. За Пейяном и Флерио народ не пойдет так, как он пошел бы за Шометом и Пашем… А максимум? Для Неподкупного не было секретом, что максимум крайне непопулярен, что санкюлоты обвиняют именно его, Робеспьера, в низкой заработной плате и трудностях жизни. Если к этому прибавить все бессмысленные казни мессидора, отвратившие от него народ, то… то надежда на возможность и успех восстания становится крайне незначительной. Да, кроме того, восстание — это не его стихия. Он никогда не станет во главе толпы. Это была бы узурпация, а совесть не позволяет ему стать узурпатором. Другое дело, если бы все произошло без него… Но в это он уже не верит. Так могло быть 31 мая–2 июня, но не сейчас. Итак, об этом нечего думать. Якобинцы… Да, якобинцы его боготворят, они готовы дать клятву верности, они готовы обещать выпить с ним смертную чашу… Робеспьер горько улыбнулся. Но якобинцы — сила только тогда, когда они с народом и когда народ с ними… Волна мрака, страшного, непроглядного мрака, охватывает душу Робеспьера. И все-таки… Все-таки в нем теплится надежда, теплится вопреки всему тому, что он взвесил, обдумал и ясно понял. С другой стороны, ведь он имеет страшную силу слова, и за его словом стоит правда жизни. Его друзья готовы умереть вместе с ним. То, что не удалось в Конвенте вчера, может удаться сегодня. Ведь не состоит же Конвент, главный орган народного представительства, сплошь из мошенников и подлецов! Вчера они требовали имен. Что же, сегодня Сен-Жюст назовет имена. Вслед за Сен-Жюстом выступит он, Неподкупный, и так же, как во времена низвержения Дантона, так же, как в день принятия закона 22 прериаля, он подавит ропот и протесты силой своего морального убеждения и логикой своих выводов. Вчера была осечка. Ну и что же? Не всегда все должно проходить гладко. Колебания и срывы бывали и раньше, но в конечном итоге победителем оказывался он. Надо лишь быть во всеоружии. Добродетель и правда защитят его, и заговорщики падут.
Робеспьер подходит к зеркалу и долго всматривается в черты своего усталого лица, черты, такие неотчетливые и колышущиеся при тусклом свете лампы. Он ли это? Где тот молодой, полный сил и надежд изящный адвокат из Арраса, который начал когда-то — ведь, кажется, совсем недавно? — свои политические дебюты в зале «Малых забав»? Робеспьер подносит руки к вискам и разглаживает волосы. Странная мысль приходит ему в голову. Сегодня, в Конвенте, если он хочет победить, он должен быть таким же, как был на празднике верховного существа. Он должен быть молодым, сильным, подтянутым. В каждом его жесте должна сквозить уверенность. Он наденет сегодня свой лучший костюм — тот самый, в котором он шествовал по улицам Парижа среди ликующей толпы 20 прериаля…
В ту ночь Фуше, Тальен и другие вожаки заговора также не сомкнули глаз. Тальен тосковал о своей милой Терезе, посылавшей ему отчаянные письма из тюрьмы. Коварный Фуше прекрасно знал, что если Робеспьер его пощадил вчера, то сегодня пощады не будет. Баррас, Бурдон и вся их компания, недоумевавшие, почему Неподкупный не назвал имен, понимали, что нужно застраховать себя немедленно, вырвав у робеспьеристов всякую возможность ликвидировать свой промах. И вот под покровом ночи в кулуарах Конвента состоятся тайные встречи. Заговорщики умоляют лидеров «болота» заключить с ними союз и отступиться от Робеспьера. Умеренные Буасси д’Англа, Дюран-Майян, Палан-Шампо, представляющие «болото», явно колеблются. Отступиться от Робеспьера? Гм… Они больше всего на свете боятся террора. Робеспьер, конечно, террорист. Но он как будто обещал ослабить террор и отказаться от максимума. И вот против Робеспьера им предлагают заключить союз — с кем же? С крайними террористами! С Фуше, который расстреливал лионцев картечью, с Тальеном, который бесчинствовал в Бордо… Нет, пардон, господа, уж лучше Робеспьер, чем Фуше! Две попытки договориться не приводят ни к чему. Тогда конспираторы соглашаются принять на себя такие обязательства, которые должны полностью удовлетворить и успокоить «болото». Они клятвенно обещают отказаться от политики революционного правительства. Порукой им служит то, что в заговоре участвуют дантонисты, ярые враги террора. И лидеры умеренных после зрелого размышления соглашаются. Они понимают, что новый союз избавит их одновременно и от страха перед гильотиной и от республики. Третья попытка увенчивается успехом. Сеть против Робеспьера в Конвенте сплетена. «Болото», то есть большинство, от него отступилось. Это происходит в два часа ночи. Покончив с главным, договариваются о том, чтобы принять все меры для заглушения голоса Робеспьера и его сторонников на очередном заседании Конвента. В наступающем рассвете лица заговорщиков кажутся белыми как мел.
Между тем не спали и в помещении Комитета общественного спасения. Еще задолго до закрытия Якобинского клуба сюда явился Сен-Жюст. Сухо поздоровавшись со своими коллегами — Робеспьера и Кутона в Комитете не было, — Сен-Жюст направился к столу и погрузился в работу, не обращая никакого внимания на окружающих. Он писал текст доклада, который намеревался прочесть в Конвенте. Около полуночи были готовы первые восемнадцать страниц, которые он отправил к переписчику. В этот момент дверь с шумом распахнулась, и на пороге появился Колло д’Эрбуа, бледный, с горящими глазами, в изодранном платье: он возвращался взбешенный и избитый из клуба. Сен-Жюст, окинув его саркастическим взглядом, невозмутимо спросил:
— Что нового у якобинцев?
При этом вопросе Колло пришел в неописуемую ярость.
— Ты меня спрашиваешь об этом, ты?.. О подлец, о лицемер, короб остроумных изречений!
Переходя от слов к делу, он набрасывается на Сен-Жюста. Их разнимают.
— Вы негодяи! — кричит Колло. — Вы рассчитываете, что приведете родину к гибели, но свобода переживет ваши гнусные козни.
Его поддерживает Барер.
— Вы хотите разделить остатки родины между калекой, ребенком и чудовищем. Я лично не допустил бы вас управлять даже птичьим двором.
Сен-Жюст только пожимает плечами и бесстрастно продолжает свою работу. Заговорщики переглядываются, не зная, как вывести его из состояния душевного равновесия. Колло восклицает с ядом:
— Я уверен, что твои карманы наполнены клеветническими доносами!
Не говоря ни слова, Сен-Жюст выкладывает содержимое своих карманов на стол и продолжает писать. Тогда Колло требует, чтобы он изложил содержание доклада. Сен-Жюст отвечает, что он не собирается делать тайны из своих убеждений. Да, он обвиняет в докладе кое-кого из своих коллег. Но он прочтет его в Комитете, и тогда можно будет говорить по существу дела. Сказав это, он продолжал свою работу. На него махнули рукой.
Около часу ночи пришел Лоран Лекуантр. Он принялся убеждать членов Комитетов арестовать Анрио, мэра Парижа Флерио-Леско и национального агента Пейяна. Его поддержал Фрерон, появившийся вслед за ним. Сен-Жюст, на мгновенье оторвавшийся от своего доклада, стал резко возражать. Разгорелся спор.
В пять часов утра Сен-Жюст, собрав исписанные листы и тщательно сложив их, покинул Комитет. Почти в это же время въехал на своем кресле Кутон. Спор об отставке и аресте должностных лиц Коммуны возобновился с новой силой. Часы шли. Рассвет сменился утром, утро открывало дорогу дню. Наступал роковой день 9 термидора. Члены Комитетов, давно уже прекратив свои споры, осовелые и размякшие от беспокойной ночи, поджидали возвращения Сен-Жюста. Вдруг пристав Конвента широко раскрыл дверь и объявил:
— Сен-Жюст на трибуне!
Все вздрогнули и вскочили на ноги. Железный человек перехитрил их: вместо того чтобы прочесть свой таинственный доклад в Комитете, он прямо вынес его в Конвент! Ну, это его не спасет!.. Через несколько секунд помещение Комитета опустело; только кресло Кутона одиноко катилось вдоль анфилады комнат…
Стояла удушливая жара, предвещавшая грозу. Конвент с раннего утра был переполнен. Галереи для публики оказались забитыми до отказа. По коридорам шли депутаты, готовившиеся занять свои места. До начала заседания оставались считанные минуты. Бурдон, догнав лидера «болота» Дюран де Майяна, дотронулся до его руки и льстиво прошептал:
— Вы храбрецы.
Вдруг к ним подбегает Тальен и, указывая на дверь зала заседаний, быстро говорит:
— Сен-Жюст уже на трибуне. Поспешим. Пора кончать.
Да, Сен-Жюст на трибуне. Едва прозвучали три удара колокола, как он начал говорить. Голос его холоден и бесстрастен, как всегда.
— Я не принадлежу ни к какой партии и готов бороться против каждой из них. Но деятельность их будет неизбежно продолжаться до тех пор, пока не издадут законов, обеспечивающих твердые гарантии, не установят границ действия власти и не заставят человеческую гордость склониться перед общественной свободой…
Запоздавшие депутаты бесшумно проходят между скамьями. Робеспьер со своего обычного места следит за ними. Он выглядит сегодня щеголевато, даже кокетливо. На нем голубой фрак, золотистые панталоны и белые шелковые чулки. Накрахмаленное жабо сверкает белизной. На волосах пудра. Белый парик, впрочем, почти не отличается по тону от лица. Глаза лихорадочно блестят.
— Благодаря стечению обстоятельств, — продолжает Сен-Жюст, — эта ораторская трибуна станет, быть может, Тарпейской скалой для всякого, кто…
На этом слове его прерывают. Вбегает Тальен и резко кричит:
— Я требую слова к порядку заседания. Оратор начал словами, что он не принадлежит ни к одной из клик; я говорю то же самое. Везде видны только раздоры. Вчера один из членов правительства выступил совершенно самостоятельно и произнес речь от своего собственного имени; теперь другой поступает точно так же. Я требую, чтобы завеса была сорвана…
Раздаются аплодисменты, подхваченные в разных местах зала. Тщетно Сен-Жюст протестует против нарушения правил; председатель — Колло д’Эрбуа — не собирается приходить к нему на помощь. Но Тальен не рассчитал своего голоса. Он начал в слишком повышенных тонах. Он выдохся быстрее, нежели сказал все, что хотел. Это не входило в его планы. Однако к нему на помощь уже спешит Билло-Варен. Он взволнован до крайности. Он начинает говорить, обвиняет, угрожает, клевещет; но речь его, сбивчивая, слабая, едва ли понятна Собранию. Впрочем, что здесь понимать, когда все уже решено? Билло произносит слово «тиран», и весь Конвент хором восклицает:
— Гибель тиранам!
Тут нервы Робеспьера не выдерживают. Он срывается с места и бежит к трибуне.
— Долой тирана! — кричат ему вслед.
Он требует слова, чтобы оправдаться. Лекуантр предлагает дать ему слово с регламентом в полчаса. Но другие заговорщики протестуют: предоставить слово Неподкупному хотя бы на десять минут — это значит ставить все дело под угрозу! К чему это нужно?!
Но вот главный распорядитель, Тальен, уже пришел в себя. Он опять на трибуне. Он говорит. Он расшаркивается перед правыми, он льстит «болоту», он требует ареста Анрио и его штаба. Вот в его руке оказывается кинжал. Размахивая им, Тальен кричит, что готов поразить нового Кромвеля. Обвиняя Робеспьера в том, что ему служат «люди, погрязшие в разврате», он предлагает объявить заседания Конвента непрерывными до тех пор, «…пока меч закона не упрочит существование революции и пока не будут изданы постановления об аресте клевретов тирании».
Собрание бурно рукоплещет Тальену. Оба его предложения принимаются под крики: «Да здравствует республика!»
Кровь бешено стучит в висках Робеспьера. Пот струится по бледному лицу. Он пытается протиснуться на трибуну, но его отталкивают локтями. Тальен потрясает своим кинжалом. Каждый раз, как Неподкупный пытается сказать слово, раздается дружный крик: «Долой тирана!», и звенят колокольчик председателя. Нет, они не дадут ему говорить. Как в полусне, он слышит вкрадчивый голос Барера, который что-то предлагает, от чего-то предостерегает. Затем Барера сменяет Бадье… О чем это он?.. А, опять дело старухи Тео!.. Бадье издевается, он брызжет слюной, он хочет вызвать всеобщий хохот. Тальен ерзает на своем месте. Дуралеи, о чем они все бормочут! Они даром теряют время! Принимают второстепенные декреты, издают постановления об аресте второстепенных лиц. Тальен смотрит на Неподкупного. Черт возьми! Он еще жив, и он надеется получить слово! Скорее, скорее кончать все разом. Тальен прерывает разглагольствования старика Бадье.
— Я требую, чтобы прения велись о существе дела!
Робеспьер понимает. Как подстреленная птица, он вздрагивает и пытается еще раз подняться на трибуну.
— О, я сумею вернуть прения к существу дела! — страстно восклицает он.
Но ему опять не дают говорить. Крики «Долой тирана!» сотрясают воздух. Тальен обвиняет его в том, что он арестовывал патриотов.
— Это неправда! — кричит Робеспьер. — Я…
— Долой тирана! — ревет Конвент.
Тогда он спускается к подножью трибуны. Он обращает взор в сторону Горы. О предатели! Одни остаются неподвижными, другие отворачиваются. Он протягивает руки к амфитеатру.
— К вам, добродетельные граждане, а не к этим разбойникам взываю я…
Тщетно. Крики усиливаются. Тогда вне себя от ярости, которой на какой-то момент он бессилен противиться, Робеспьер вновь бросается на трибуну. Начинается свалка. Он бьется как лев, расталкивает врагов, судорожно цепляется за перила… Ему обрывают жабо. Обращаясь к председателю, он хрипит:
— В последний раз, председатель разбойников, дай мне говорить или убей меня!..
Тюрио, сменивший Колло в председательском кресле, неумолимо звонит в колокольчик. Крики чередуются с хохотом. Какое зрелище! Робеспьер, схватившись обеими руками за грудь, кашляет: он сорвал голос. Лежандр и Тальен находят момент удобным, чтобы напомнить о недалеком прошлом.
— Тебя душит кровь Дантона! — злобно кричит Лежандр.
Робеспьер, изнемогающий, задыхающийся, резко оборачивается:
— Так, значит, за Дантона хотите вы отомстить мне, трусы? Подлецы! Почему же вы не защищали его?
Тальен смотрит на часы. Его приятель Фрерон бурно вздыхает:
— Ах, как трудно свалить тирана!
Тальен скользит взглядом по рядам депутатов и делает знак. Пора, наконец, приступать к последнему действию. Встает депутат Луше — кому он известен? — и произносит слово, которого все так ждали и вместе с тем так боялись:
— Я предлагаю издать декрет об аресте Робеспьера.
Тут вдруг все замерло. Крики затихли, как по мановению волшебного жезла. Жуткая тишина охватила зал заседаний. После почти минутного молчания Лозо поддержал заявление Луше. Вопрос был поставлен на голосование.
В эту минуту поднимается молодой человек. Это Огюстен Робеспьер.
— Я виновен так же, как и мой брат, — говорит он. — Я разделяю его добродетели. Я требую, чтобы обвинительный декрет был издан и против меня.
Тщетно Максимилиан пытается защитить своего младшего брата — его не слушают. Затем декретируется арест обоих Робеспьеров, Кутона и Сен-Жюста. Все члены Конвента встают и кричат:
— Да здравствует республика!
— Республика! — отвечает им Максимилиан, к которому уже вернулось его обычное спокойствие. — Республика погибла; наступает царство разбойников.
Вдруг вскакивает Леба. Его пытаются удержать. Но он вырывается, оставляя в руках друзей клочья своей одежды, и бежит к повергнутому вождю.
— Я не хочу разделять с вами позор этого декрета, — говорит он, обращаясь к Тальену и окружившим его. — Я требую своего ареста.
Арест Леба декретируется… Кого же не хватает? Давида! Давид не пришел в этот день на заседание Конвента. Художник предпочел не осушать «смертной чаши» вместе с Робеспьером, вопреки своему пылкому заявлению в Якобинском клубе.
Между тем раздаются требования, чтобы арестованные спустились к решетке Конвента. Оба Робеспьера, Сен-Жюст, Кутон и Леба безропотно повинуются. Сен-Жюст покидает трибуну, на которой в гордом молчании стоял до сих пор, и передает текст своего доклада в президиум. Кутон в ответ на реплику Фрерона, обвинившего его в том, что он хотел «взойти на трон по трупам представителей народа», с улыбкой указывает на свои парализованные ноги:
— Это я-то хотел взойти на трон?
Оставалось выполнить декрет об аресте. Обвиняемые проявили полную готовность подчиниться. Но приставы Конвента, которым надлежало исполнить приказ, были смущены и не решались действовать. Арестовать Робеспьера! Это казалось невероятным! Тогда вызывают жандармов. Колло д’Эрбуа поздравляет Собрание с тем, что оно избежало повторения дней 31 мая–2 июня. Тут появляются жандармы и уводят пленников. Дверь зала заседаний закрывается. Председатель смотрит на часы и, видя, что уже половина шестого, объявляет перерыв, чтобы дать возможность депутатам пообедать. Заседание откладывается до семи часов вечера.
Глава 11
Последняя битва
Но прежде чем наступят эти семь часов, произойдет много серьезных событий. Ведь еще не сказал своего слова Париж! Еще ничем не проявили себя секции! А Коммуна? Разве можно было сбрасывать ее со счетов? Хотел того Неподкупный или нет, но судьба его должна была решиться на улице.
В пять часов вечера, в то время, когда Робеспьер и его четверо верных соратников терпели пытку издевательств в Конвенте, должностные лица Коммуны и храбрый Анрио, догадываясь о положении дел, по собственному почину провозгласили восстание. Были закрыты заставы, ударили в набат, созвали секции и предписали им послать своих канониров вместе с пушками к зданию ратуши. Правда, по приказанию Конвента значительная часть артиллеристов в предшествующие дни была удалена из Парижа; но и те, что оставались, представляли довольно внушительную силу; сила эта была верным резервом робеспьеристов и Коммуны.
В половине шестого, в то время когда арестованных препровождали в Комитет общественной безопасности, где их должны были накормить и распределить по тюрьмам, Анрио с отрядом жандармов, не слушая никаких увещеваний, решил отправиться им на помощь. Осуществляя свой план, он промчался галопом через улицы Мотне и Сент-Оноре. У здания отеля де Брионн, где помещался Комитет общественной безопасности, толпился народ. Расталкивая толпу, Анрио во главе своих жандармов пробился к дверям Комитета и, когда ему отказались открыть, с ругательствами выбил дверь ударами сапога. Тогда на него набросились, и произошла дикая схватка. Буквально на глазах Робеспьера и других арестованных Анрио был повален, связан по рукам и ногам и отдай под охрану тех самых жандармов, во главе которых он явился, чтобы спасти робеспьеристов. Это обстоятельство укрепило Робеспьера в его нежелании отдаваться стихии восстания. Его друзья также решили, что восстание не имеет шансов на успех. Пятеро арестованных пришли к общему мнению, что следует отказаться от всякой мысли о сопротивлении Конвенту и провести свою защиту законными средствами, в Революционном трибунале.
Между тем восстание разрасталось. В шесть часов в здании ратуши собрался Главный совет Коммуны. Председательствовал Леско. Было составлено воззвание, начинающееся словами: «Граждане, отечество в большей опасности, чем когда бы то ни было». В качестве «злодеев, предписывающих Конвенту законы», назывались Амар, Колло д’Эрбуа, Бурдон, Барер и другие. «Народ, поднимайся! — заключало воззвание. — Не утратим плодов 10 августа и низвергнем в могилу всех изменников!» Совет вынес решение считать все приказы Комитетов недействительными. Всем установленным властям было предписано явиться и дать клятву спасти родину. Подозрительные администраторы подверглись аресту. Тюремным привратникам были разосланы приказы не принимать никого в заключение и не выпускать на свободу без особого распоряжения администрации, верной робеспьеристам. Канониры собирались на Гревской площади, расстанавливая свои пушки. Был налажен прочный контакт с якобинцами. Наконец Кофиналю было поручено освободить патриотов, томившихся в Комитете общественной безопасности.
В восьмом часу вечера энергичный Кофиналь во главе верных отрядов скакал к отелю де Брионн. Когда он занял здание Комитета общественной безопасности, там почти никого не оказалось. Члены Комитета разбежались. Робеспьера и других арестованных направили по тюрьмам. Оставался связанный Анрио и сторожившие его жандармы. Кофиналь с саблей в руке несся по залам Комитета, отыскивая Вулана и Амара, которые давно исчезли. Жандармы, охранявшие Анрио, хотя им и было приказано размозжить ему голову при первом опасении подвергнуться насилию, не оказали сопротивления. Анрио, освобожденный от веревок, потягивался, разминая затекшие члены. Потом он стал горько упрекать жандармов, которые дали его связать. Последние, пристыженные и растерянные, ответили, что будут верны ему до самой смерти. Тогда Кофиналь и Анрио вскочили на коней и в сопровождении отряда канониров двинулись к Конвенту.
В семь часов вечера Конвент возобновил прерванное заседание. По предложению Бурдона, поддержанному Мерленом, было решено осудить членов Коммуны и направить их в трибунал. Разнесся слух, что арестован Пейян. Собрание восторженно аплодировало этому известию. Но слух оказался ложным. Вместо этого в зал заседаний вбежал растрепанный пристав и сообщил об освобождении Кофиналем Анрио и о занятии мятежниками Комитета общественной безопасности. Депутаты пали духом. Вошел Колло и, заняв председательское кресло, сказал с растерянным видом:
— Граждане, настала минута умереть на нашем посту…
Умирать на своем посту никто из депутатов не желал. Кое-кто начал потихоньку уходить. Лоран Лекуантр, прибывший с боевыми припасами, стал раздавать своим коллегам ружья и пистолеты. Однако от получения оружия многие старались уклониться. На какой-то момент положение Конвента казалось совершенно безнадежным. Оставшиеся депутаты удрученно смотрели друг на друга. Неужели не произойдет чуда? И чудо произошло.
Кофиналь не довершил своей победы. Он передал Анрио часть отряда, а сам с остальными людьми направился обратно к ратуше. Анрио, который полагал, что заседание Конвента еще не возобновилось, поскакал прямо к Тюильри, намереваясь закрыть зал заседаний и выставить пикет. Но когда он был уже почти у цели, он обнаружил, что члены Конвента собрались и заседание продолжается. Тут вдруг на этого храброго человека напала непонятная робость. Чего он испугался? То ли того, что располагал слишком малым количеством людей, то ли над ним, как и над Робеспьером, все еще довлел престиж Конвента? Во всяком случае, приказав своим людям не отставать, он вслед за Кофиналем повернул к ратуше. Это была одна из самых тяжелых ошибок, совершенных вождями повстанцев вечером и ночью 9 термидора. Более удобного случая для взятия верховной власти уже не представилось и представиться не могло.
Но что же в течение этого времени делал Неподкупный? Как складывалась его личная судьба в часы, когда восстание решало будущность революции?
В то время когда Главный совет Коммуны собрался на заседание, а связанный Анрио был брошен под охрану его собственных, жандармов, арестованных робеспьеристов разводили по тюрьмам. Максимилиана направили в Люксембургскую тюрьму, его брата — в Ла Форс, Кутона — в Бурб, Сен-Жюста — в Экоссе, Леба — в департаментский Дом правосудия.
В седьмом часу вечера Максимилиан, окруженный жандармами, переходил через Сену. Его поражало всеобщее оживление, царившее на пути. Двигались толпы вооруженных людей, везли пушки, в разных направлениях проносились группы всадников. На улице Турнон толпа стала настолько густой, что жандармам пришлось пробивать себе дорогу оружием. Когда подошли к тюрьме, воздух стали сотрясать крики: «Да здравствует Робеспьер!»
Жандармы чувствовали себя крайне неловко и опасались за свою участь. Вызвали привратника. Привратник отказался принять арестованного. Потребовали начальника тюрьмы. Но он также не принял Робеспьера. Стоявший рядом муниципальный чиновник в парадной форме набросился на жандармов:
— Вас, поднявших руку на Неподкупного, следует предать мстительному суду всех добрых граждан! Убирайтесь прочь, пока не поздно!
Крики толпы усилились. Расстроенные жандармы были готовы бросить своего подопечного и уносить ноги, но Робеспьер, не менее расстроенный, чем они, потребовал, чтобы его доставили в полицейское управление на набережную Орфевр. Жандармы подчинились его желанию. Когда Максимилиан подходил к управлению муниципалитета полиции, было около восьми часов.
Здесь необходимо сделать некоторые пояснения. Почему начальник тюрьмы отказался принять Неподкупного и почему последний был так этим огорчен?
Хотя Главный совет Коммуны разослал по тюрьмам приказы, запрещающие принимать новых арестантов и выпускать на свободу ранее заключенных, этим приказам подчинились далеко не везде. Исходил ли начальник Люксембургской тюрьмы в своих действиях именно из названного приказа? Трудно сказать, ибо почти одновременно с приказом от восставшей Коммуны он получил совершенно аналогичное тайное постановление из… Комитета общественной безопасности! На первый взгляд такое явление кажется парадоксальным. Что заставляло антиробеспьеровское правительство издать приказ в нарушение своего собственного решения? Как объяснить, что, одной рукой подписывая декрет об аресте Робеспьера, другой оно тут же строчило приказ, запрещающий принимать его в тюрьму? О причине этого можно только догадываться. По-видимому, если Робеспьер рассчитывал дать последний бой в стенах Революционного трибунала, то враги его как раз этого и боялись. А наилучший способ помешать ему выступить в суде состоял в том, чтобы не довести дело до суда! Нужно было доказать, что Робеспьер мятежник, что он не подчиняется закону, и тогда его можно было поставить вне закона, то есть казнить без соблюдения судебной процедуры! Вот поэтому-то, вероятно, Комитет общественной безопасности и позаботился о том, чтобы Неподкупный не был принят в тюрьму, ибо это давало возможность обвинять его в неповиновении властям, то есть в мятеже. Вот поэтому-то, с другой стороны, и сам Максимилиан был так огорчен всем случившимся у Люксембурга: не зная еще причин происходящего, он видел крушение своих планов; он прекрасно понимал, что если враги обвинят его в неподчинении закону, то он будет лишен всякой возможности оправдаться законным путем. А он, несмотря на все постигшие его разочарования, до сих пор все еще надеялся на легальные средства защиты как на единственную возможность к спасению. И когда он увидел, что в тюрьму его не принимают, он за неимением «лучшего» отдал себя в руки муниципальной полиции, дабы была со хранена видимость повиновения закону.
Коммуна стала центром восстания. Вокруг нее собирались все новые вооруженные силы. В целях активизации движения создали Исполнительный комитет в составе девяти членов во главе с Пейяном и Кофиналем. Вскоре в ратушу прибыл Огюстен Робеспьер, которого, как и Максимилиана, не принял начальник тюрьмы. Когда стало известно, что Неподкупный находится на набережной Орфевр, за ним послали депутацию. От имени депутации Ланье обратился к Максимилиану с предложением присоединиться к Коммуне и немедленно перебраться в здание ратуши.
— Ты больше не принадлежишь себе, — сказал Ланье. — Ты должен всего себя отдать родине.
Однако Робеспьер не торопился покинуть управление полиции. Он жадно расспрашивал о происходившем, внимательно слушал, но своего отношения к услышанному не высказывал. Присутствующих поражали его задумчивость и отчужденность. В конце концов он решительно отказался следовать за Ланье и другими, сказав, что предпочитает «остаться в руках администрации». Такое поведение возмутило энергичного Кофиналя. Около девяти часов вечера он лично отправился за Максимилианом и почти силой увел его. Так Робеспьер оказался в ратуше, среди радостно приветствовавших его членов Коммуны. Он был грустен и задумчив. Его планы рушились. Он догадывался обо всем, что должно было вскоре произойти.
Когда члены Конвента, заседавшие в Тюильри, поняли, что тревога была ложной и что им непосредственно сейчас ничто не угрожает, их охватила бурная радость. Страшный Анрио, вместо того чтобы захватить их врасплох, ускакал! Пушки, направленные на Конвент, оказались блефом! Было решено немедленно действовать для подготовки перехода в контрнаступление. Учредили Комиссию обороны. Во главе ее поставили Барраса, в помощники которому дали Фрерона, Ровера, обоих Бурдонов и еще двух депутатов. От имени Комитета общественного спасения Бурдон представил проект декрета, ставящего вне закона всякого, кто, будучи подвергнут аресту, уклонился бы от повиновения властям. Всем было ясно, в кого метил этот декрет, принятый под единодушные аплодисменты. Однако коварный Вулан счел нужным это уточнить. Уже имея сведения о том, что Неподкупный перебрался в ратушу, он предложил поставить вне закона персонально его. Предложение было принято единогласно.
Но от теории надо было спешно переходить к действиям. Это понимал Барер, обративший внимание депутатов на необходимость привлечения симпатий основной массы парижского населения. Секции, следуя воззванию Коммуны, давно уже были в сборе. На чью сторону они станут? От этого в конечном итоге зависел успех всего дела. И вот Конвент принимает решение незамедлительно направить в секции Барраса с его адъютантами. Им надлежит провести «разъяснительную» работу и заручиться поддержкой максимально возможного числа единиц.
Итак, к девяти часам вечера полностью определились и организационно оформились два центра: Коммуна, главный очаг восстания, и Конвент, ядро контрреволюционного термидорианского блока. После того как ведущие деятели Коммуны совершили тяжелую ошибку, отказавшись от попытки захватить Конвент в ту минуту, когда это было сравнительно легко сделать, вся борьба, естественно, сосредоточилась на завоевании масс, то есть секций. Эта приглушенная борьба заняла оставшуюся часть вечера и начало ночи.
Робеспьер был прав, не строя иллюзий относительно настроений в секциях. Настроения парижан были весьма колеблющимися, и чем дальше шло время, тем в большей степени эти колебания складывались не в пользу Коммуны.
В тот час, когда Главный совет Коммуны ударил в набат и призвал секции к революционной присяге, казалось, что подавляющее большинство их откликнется на призыв. Однако на сторону Конвента сразу же стало около трети секций; вскоре число их увеличилось до половины. Но из оставшейся половины большинство не оказало явной поддержки Коммуне, сохраняя нейтральные или колеблющиеся позиции. Безоговорочно принесли присягу Исполнительному комитету ратуши только восемь секций, но и они не сохранили верности восстанию до конца.
Секции с преобладанием буржуазных элементов целиком и полностью поддержали Конвент. Из секций со значительным ремесленно-рабочим населением решительно высказались за Конвент две центральные секции — Гранвилье и Бон-Нувель, в которых раньше было особенно сильным влияние Жака Ру и Эбера. Мелкобуржуазные секции колебались и меняли свои решения; многие из них сначала высказывались за Коммуну и перешли на сторону Конвента только после жестокой внутренней борьбы. Северо-восточные и юго-восточные секции предместий Парижа, где было много рабочих, в большинстве остались нейтральными. Многие представители Комитетов сначала делали заявления о верности Коммуне, а затем склонились на сторону Конвента. Одна из самых революционных секций — Кенз-Вен объявила о своем нейтралитете; в секции Брута произошел раскол. Из района южных предместий только секция Обсерватории осталась до конца верной Коммуне.
Коммуна, как будто нарочно, действовала на руку заговорщикам. Еще 5 термидора (23 июля) она утвердила новые ставки максимума заработной платы, вызвавшие открытое недовольство в предместьях. И вот в те часы, когда ударил набат, призывая к восстанию, у ратуши толпились рабочие, протестуя против невыгодных ставок максимума, а парижские каменщики готовили стачку. В этих условиях Исполнительный комитет не проявил необходимой оперативности. Правда, позднее приняли воззвание, делавшее ответственным за новые ставки Барера, но время уже было упущено и, кроме того, не сделали ничего для распространения указанного воззвания.
Между тем враги Робеспьера ловко использовали сложившуюся ситуацию. Баррас и другие «агитаторы» подзуживали недовольных рабочих и сбивали с толку нерешительных мелких буржуа. Труженикам они обещали уничтожение максимума заработной платы, буржуазии — отмену максимума цен и ликвидацию ненавистной диктатуры. В секции, принявшей имя Марата, они заявили, что «драгоценные останки мученика Марата» будут немедленно перенесены в Пантеон и что этого не было сделано до сих пор «вследствие низменной зависти тирана Робеспьера». В предместьях Сент-Антуан и Сен-Марсо искусно распространяли слух о том, что Робеспьер был арестован за роялистский заговор. Лживые обвинения возводили и против других руководителей восстания.
И вот в то время как заговорщики действовали с быстротой и решительностью, сторонники Робеспьера не обнаружили ни энергии, ни твердости. Они не сумели увлечь за собой основные массы народа. Поэтому демократические секции, которые были на стороне Коммуны, проявили пассивность, вялость. Эта пассивность при ярко выраженной активности буржуазной части секций и погубила восстание. Значительная доля вины за все это падает на самого Неподкупного.
Главный зал ратуши был переполнен до отказа. Шум стоял невообразимый. Приходили и уходили муниципальные офицеры, опоясанные национальными шарфами, сновали люди с папками под мышкой, появлялись новые представители секций с инструкциями своих Комитетов. Всех членов муниципалитета собралось не менее пятисот человек. Центральная группа, оживленно спорившая, окружила Максимилиана. Он был страшно бледен, лицо выражало крайнюю степень утомленности и душевной тоски. Уже прибыли освобожденные из тюрем Сен-Жюст и Леба. Ждали Кутона. Однако Кутон, верный ранее принятому плану, не хотел покидать тюрьму. Пришлось послать за ним депутацию с настоятельным письмом, Огюстена Робеспьера.
Максимилиан машинально прислушивался к тому, что творилось вокруг него. Ему казалось, будто царит какая-то бестолковая сутолока. Люди снуют туда и сюда. Кричат, спорят до хрипоты, читают воззвания… Но делается ли то, что нужно? И что, собственно, нужно делать?..
Ночь спускалась на Париж. Небо, покрытое грозовыми тучами, обещало дождь. То там, то здесь громыхало, и нельзя было понять, то ли это приближающаяся гроза, то ли отдаленная канонада. Перед зданием ратуши расположились усталые батальоны канониров и национальных гвардейцев. Они стояли здесь с семи часов вечера, проголодались, измучились, отупели; никто не имел понятия о том, сколько еще времени придется бездействовать и чем кончится эта ночь. Уныло прохаживались офицеры, посматривая в черноту неба. Поднимался ветер. Дождь будет неминуемо!
На улицах, прилегавших к ратуше, стали появляться в сопровождении факельщиков эмиссары Конвента. Они, так же как и муниципальные офицеры, были опоясаны трехцветными шарфами. Переходя от перекрестка к перекрестку, они громко читали последний декрет Конвента.
«Национальный Конвент, заслушав доклады своих Комитетов общественного спасения и общественной безопасности, запрещает запирать городские ворота и созывать секции без соответствующего разрешения Правительственных Комитетов.
Он объявляет вне закона всех административных лиц, которые будут отдавать вооруженным силам приказы к выступлению против Национального Конвента или потворствовать неисполнению его декретов.
Он объявляет также вне закона лиц, которые, находясь под действием декрета об аресте и обвинении, сопротивляются закону или уклоняются от его исполнения».
Декрет этот рубил под корень всех тех, кто пребывал в нерешительности. Улицы Парижа, недавно переполненные, быстро опустели. Запоздавшие любопытные стремились поскорее добраться до своих квартир. Толпы патриотов на подступах к Гревской площади заметно редели. Многие бросали оружие. Представители Коммуны арестовывали эмиссаров Конвента, но это не могло изменить общего положения дел.
Кутона принесли в ратушу только около часа ночи. Максимилиан радостно бросился ему навстречу и заключил его в свои объятия. Теперь все, наконец, оказались в сборе. Надо было на что-то решаться. Пятеро робеспьеристов уединились в комнате, соседней с главным залом.
— Нужно сейчас же написать воззвание к армии, — сказал Кутон, как только закрыли дверь.
— От чьего имени? — спросил Неподкупный.
— От имени Конвента, — ответил Кутон. — Разве он не там же, где и мы? Остальные — не более, чем заговорщики; их можно будет легко рассеять.
Робеспьер задумался. На лице его было сомнение. Он что-то шепнул своему брату, затем сказал:
— По-моему, следует писать от имени французского народа.
Итак, Неподкупный, наконец, решился на полный разрыв с Конвентом, на полный отказ, от легальных средств. Слишком поздно!
Из соседнего зала раздались крики. Робеспьер и его друзья вышли из своего уединения, чтобы узнать, в чем дело. Оказалось, что Пейяну пришла в голову малоостроумная мысль прочесть вслух членам муниципалитета декрет Конвента, отобранный у эмиссаров. Он рассчитывал высмеять декрет. Но действие оказалось обратным. Когда присутствующие узнали, что их объявили вне закона, они пришли в ужас. Все поняли, что их ждет смерть без суда. Не скрывая своих намерений, многие бросились к дверям.
Вошел Кофиналь. Он сообщил, что канониры и национальные гвардейцы начали расходиться с Гревской площади, сначала поодиночке, затем группами. Было решено осветить фасад здания ратуши яркими лампами, чтобы лучше следить за солдатами. И вот зажгли настоящую иллюминацию. Странное зрелище представляло это праздничное освещение в такую трагическую ночь!..
Члены муниципалитета и представители секций после прочтения декрета Конвента спешно покидали ратушу. Вскоре большой зал почти опустел. Тут робеспьеристы начали действовать с большей энергией. Леба писал послание в военную школу Саблонского лагеря. Сен-Жюст вместе с Кутоном редактировал новые воззвания к секциям. Огюстен Робеспьер, Пейян и Кофиналь обсуждали возможность нападения на Конвент. Максимилиан, сидя в глубоком кресле, быстро прочитывал передаваемые ему тексты воззваний и делал карандашом свои пометки. Вот, наконец, составлен набело текст воззвания к секции Пик. Члены Исполнительного комитета подписывают его. Максимилиан отходит к окну и смотрит на площадь. Два часа ночи. Яркий свет. Боже, как мало защитников осталось перед ратушей! Но и они разбегаются. Падают первые капли дождя. Однако что это там, справа? Большой отряд подходит к главной двери здания. Слышны крики: «Да здравствует Робеспьер!» Кто они? Неужели возвращаются свои? Или, быть может… Максимилиан стискивает зубы и нащупывает пистолет в кармане своих золотистых панталон. Но тут за его спиной раздается голос Кофиналя:
— Робеспьер, подпиши, твоя очередь!
Максимилиан вздрагивает и как во сне оборачивается. Пейян, Леребур и другие уже подписали воззвание. Ему дают перо. Он просматривает текст, обмакивает перо в чернильницу и медленно выводит две первые буквы своего имени. Страшный шум на лестнице заставляет его, как и других, поднять глаза к двери. Слышен топот многих ног… Шум борьбы… Топот приближается. Вот дверь с треском распахивается, и на пороге возникает потный Леонар Бурдон. Концом своей шпаги он указывает жандармам на тех робеспьеристов, которых нужно схватить в первую очередь. Почти одновременно раздаются два выстрела. Подпись Максимилиана остается недоконченной: на еще не просохшие первые буквы его имени падает капля крови.
Поль Баррас улыбался. Да, его полное холеное лицо сморщила гримаса довольной улыбки, такая широкая, что небольшие водянистые глазки совсем закрылись. Еще бы! Только что он получил новые известия от своих соглядатаев с Гревской площади. Все шло как по писаному: последние канониры, уставшие и распропагандированные эмиссарами Конвента, расходились. Соглядатай рассказывал ему, что Анрио, выбежавший из ратуши в сопровождении двух адъютантов, тщетно ругался, кричал, умолял… Этого всего и следовало ожидать. Идеалисты, добродушные мечтатели! В то время когда они распускали слюни, сомневаясь и не зная, с какой стороны взяться за дело, он, Баррас, и его добрые дружки не теряли ни одной минуты. Недаром же они поработали сегодня до восьмого пота! Клевета, запугивание, лесть, обман — все было пущено в ход. И вот результат: мятежники у него в кулаке! Что мятежники! О мятежниках говорить не приходится. Теперь они трупы. У него и его приятелей — Тальена и Фрерона — в руках весь Конвент! Ну и ловко же было обстряпано это дельце. Все эти дуралеи — Колло д’Эрбуа, Билло-Варен, Вадье и прочие — попались на приманку, как мухи на липкую бумагу. Они предали Неподкупного, думая, что окажутся наверху, но в действительности все они тоже скоро начнут чихать в корзину: их союзники быстро сбросят их со счетов. И тогда — гуляй, денежный мешок! Вся якобинская дребедень полетит к черту. За Робеспьера со всеми его добродетелями никто не даст и ломаного гроша, а он, Баррас, сегодняшний победитель, сегодняшний спаситель Конвента, станет первым человеком: денег у него — хоть отбавляй, он успел достаточно награбить при якобинцах, а теперь появится и власть. Деньги и власть — это все!
Баррас вздрогнул. Сзади к нему подходил Леонар Бурдон.
— Уже половина второго, — сказал Бурдон. — Надо завершать кампанию.
План Барраса был готов. Он разделил всех своих людей на два отряда. Во главе одного из них он поставил Бурдона; этот отряд должен был двигаться по набережной и пробраться к ратуше со стороны Гревской площади. Для себя самого он выбрал — к чему рисковать? — другой, обходный путь, вдоль улиц Сент-Оноре, Сен-Дени и Сен-Мартен, рассчитывая подойти к ратуше с тыла в то время, когда все уже будет закончено.
Когда Леонар Бурдон во главе своего отряда крадучись подобрался к Гревской площади, он убедился, что соглядатаи не обманули и что предосторожности, принятые им на марше, оказались напрасными: все пространство перед фасадом ярко освещенной ратуши было пустым. Капал дождь, усиливавшийся с минуты на минуту. Отряд Бурдона быстро подошел к парадному ходу. Несколько испуганных лиц выглянуло навстречу. Бурдон сделал знак, и, согласно заранее условленному, жандармы стали кричать: «Да здравствует Робеспьер!»
Быстро поднялись по лестнице. Здесь кто-то их опознал и закричал. Кучка вооруженных людей попыталась закрыть дорогу. Их смяли. Потный и растрепанный Бурдон первым подскочил к двери в Главный зал и широко распахнул ее.
Мертвый Леба плавал в луже собственной крови: он застрелился. Рядом лежал Максимилиан с простреленной челюстью. Хотел ли он покончить с собой по примеру своего единомышленника? Или его ранил жандарм из отряда Бурдона? Это осталось неизвестным. Огюстен выбросился из окна на улицу, где его подобрали полумертвым. Сен-Жюста и Дюма арестовали без всякого сопротивления с их стороны. Анрио захватили позднее во дворе ратуши. Кофиналю и нескольким другим пока удалось скрыться. Они пытались вынести Кутона, но безуспешно: раненный в голову, он был отбит людьми Бурдона.
Когда Баррас, наконец, подошел к ратуше, все было закончено, как он и ожидал. Оставалось отмыть кровь, подобрать раненых и унести мертвых. Было около трех часов. Начинало светать. Дождь, превратившийся в ливень, хлестал мостовую, и в лужах воды отражалась ненужная иллюминация фасада ратуши. Баррас закрыл все двери, а ключи по-хозяйски положил в карман. Сколько прославленных политиков хотели окончить революцию; они обладали умом, талантом, даром красноречия, а головы их легли под нож гильотины. Он, он, Поль Баррас, которого считали посредственным умом и второстепенным деятелем, он смог сделать то, на что оказались неспособными все эти умники: он закончил революцию и ключи от нее спрятал в своем кармане. Ну разве он не был человеком, достойным славы и почестей?..
А Неподкупного между тем, окровавленного и потерявшего сознание, спешили доставить в Конвент. Его осторожно несли на руках несколько человек из народа. Путь был долгим и тяжелым; грязь хлюпала под ногами, одежда промокла насквозь. Наконец показался силуэт Тюильрийского дворца. Вот и Конвент. У подножья лестницы пришлось остановиться: казалось, здесь собралась чуть ли не половина Парижа. Заспанные буржуа не поленились встать среди ночи с постелей, чтобы насладиться зрелищем поверженного врага.
— Смотрите, вот он, король! Как, хорош?
— Вот он, Цезарь!
— Если это тело Цезаря, то отчего не бросят его на живодерню?..
Хохотали, указывали пальцами. К счастью своему, он ничего не слышал.
Председатель Конвента обратился к Собранию:
— Подлец Робеспьер здесь. Не желаете ли вы его видеть?
— Нет! — закричал под аплодисменты Тюрио. — Труп тирана может быть только зачумленным.
Его принесли в одну из комнат Комитета общественной безопасности. Положили на стол, против света, а под голову подоткнули деревянный ящик с кусками заплесневевшего хлеба.
Он лежит, вытянувшись во весь рост, без шляпы и без жабо. Его светлое платье растерзано и покрыто кровью; чулки спустились с ног. Он не шевелится, но часто дышит. Время от времени рука бессознательно тянется к затылку, мускулы лица сокращаются, и лоб покрывают морщины. Но ни одного стона не вырывается из этого страдающего тела. Входят все новые и новые мучители, чтобы взглянуть на «тирана». Лица сверкают жестокой радостью.
— Государь, ваше величество, вы страдаете?
Он открывает глаза и смотрит на говорящих.
— Ты что, онемел, что ли?..
Он только пристально смотрит на них.
Вводят Сен-Жюста, Дюма и Пейяна. Они проходят в глубь комнаты и садятся у окна. Один из присутствующих кричит любопытным, окружившим Робеспьер:
— Отойдите в сторону. Пусть они посмотрят, как их король спит на столе, точно простой смертный.
Сен-Жюст поднимает голову, и его лицо, до этого момента спокойное, искажает душевная мука. Со страшной болью сердца смотрит он на того, кто был его учителем и самым близким другом. Этот взгляд так выразителен, молодое лицо так прекрасно, что мучители, пораженные, на минуту смолкают.
Взгляды Сен-Жюста и Робеспьера встречаются. Им не нужно слов. Они понимают друг друга. Робеспьер отводит глаза. Сен-Жюст следит за ним. Неподкупный смотрит на текст конституции, висящий на стене против окна. Сен-Жюст смотрит туда же.
— А ведь это наше дело… — шепчут его бескровные губы. — И революционное правительство тоже…
Шесть часов утра. Уже совсем светло. Дождь кончился. В комнату быстро, военным шагом входит Эли Лакост. Он приказывает отвести арестованных в Консьержери. Затем, обратившись к пришедшему вместе с ним хирургу, он говорит:
— Хорошенько перевяжите рану Робеспьера, чтобы его было можно подвергнуть наказанию.
И перевязка была сделана не за страх, а за совесть…
Когда хирург, заканчивая, перебинтовывал Максимилиану лоб, один из присутствующих сказал:
— Смотрите! Его величеству надевают корону.
Робеспьер посмотрел на оскорбителя спокойно, задумчиво и пристально.
Единственные слова, которые он произнес в течение всего этого времени, многим показались странными. Когда один из любопытных, видя, что он никак не может нагнуться, чтобы подтянуть чулки, помог ему, Робеспьер тихо сказал:
— Благодарю вас, сударь.
Подумали, что он сходит с ума: уже давно не обращались на «вы» и не произносили слова «сударь», напоминавшего о времени королей. Нет, Неподкупный был в здравом уме и ясно выразил то, что думал. Этими словами он хотел сказать, что революции и республики больше не существует, что жизнь вернулась к старому режиму и все завоевания прошлых лет безвозвратно погибли.
Их казнили без суда, в шесть часов вечера. Вместе с Робеспьером встретили смерть двадцать два его ближайших соратника. На следующий день гильотина получила еще семьдесят жертв — членов Коммуны. Драма термидора закончилась. Начиналась кровавая вакханалия термидорианской буржуазии.
Смерть и бессмертие
(Вместо послесловия)
Победители спешили реализовать плоды своей победы. Первое время вожди «нуворишей», правда, были вынуждены еще считаться со своими недавними союзниками — «левыми» термидорианцами, но это продолжалось недолго. Постепенно «обновленный» Конвент ликвидировал все демократические завоевания народа. Уничтожили революционное правительство. Разгромили Якобинский клуб. Отменили максимум.
Враги Робеспьера, свергая его, обещали открыть тюрьмы и прекратить террор. Но тюрьмы открылись лишь для того, чтобы дать освобождение врагам народа, а террор, более жестокий, чем прежде, обрушился на головы его друзей. Смертью на эшафоте карали всех соратников Неподкупного, всех, кто сотрудничал с ним или хотя бы симпатизировал ему. Банды «золотой молодежи» избивали патриотов.
Одновременно с этим катастрофически резко падало экономическое положение широких трудящихся масс. Если отмена максимума дала свободу жрецам денежного мешка, то рабочим она несла лишь голод и нищету. Социальные контрасты достигли чудовищных размеров. В то время как буржуазный Париж утопал в роскоши, напоминавшей времена старого порядка, в то время как в особняках Барраса или в салоне Терезы Тальен пышные балы сменялись кутежами и оргиями, рабочие предместья буквально умирали от голода.
Теперь народ понял ошибку, совершенную в день 9 термидора, теперь он раскаивался в том, что ничего не предпринял для спасения якобинской диктатуры. Тень Неподкупного вдохновляла массы на новые бои. И вот весной 1795 года — в жерминале и прериале — народ дважды попытался с оружием в руках вернуть утраченное. «Хлеба и конституции 1793 года!»— кричали повстанцы. Но победить им не удалось. Разгромив и разоружив народ, реакционная буржуазия отбросила последние следы маскировки. Вожаков «левых», всех тех, кто так активно помогал им произвести термидорианский переворот, теперь предавали смерти, изгоняли из Франции либо отправляли на «сухую гильотину» — в вечную ссылку в Гвиану.
Жизнь большинства из них угасла на чужбине. Казалось, судьба мстила им за предательство, совершенное в термидоре. Поняли ли они хотя бы, что сделали роковую ошибку? Раскаялись ли они в своем беспринципном поведении по отношению к вождю якобинской диктатуры? Справедливость требует ответить на этот вопрос утвердительно.
Коварный Барер, все хитрости которого не спасли его от изгнания, позднее писал, что считает контрреволюционный переворот 9 термидора следствием большого заблуждения. Он отмечал, что переворот этот убил революционную силу, что он допустил к власти реакционную Клику. Незадолго до смерти Барер прямо заявил, что причисляет Максимилиан а Робеспьера к числу самых выдающихся деятелей революции.
Колло д’Эрбуа и Билло-Варен закончили свои дни в далекой Америке. Горячий Колло не оставил следов своих размышлений — смерть унесла его слишком быстро. Что же касается Билло-Варена, то этот суровый республиканец, проживший вплоть до 1819 года, полностью переосмыслил свое прошлое поведение и признал, что оно было в значительной степени результатом личной ненависти.
«…Наши разногласия в эти дни, — писал он, — разбили единство революционной системы… Да, пуританская, чистая революция была утрачена 9 термидора. Сколько раз я потом оплакивал, что поступил по злобе! Отчего нельзя оставить за порогом власти все эти безрассудные страсти и житейские волнения?..»
И в пылу самобичевания стареющий Билло сожалел уже не только о Робеспьере, но даже о Дантоне и Демулене, которых первый обрек на смерть.
Отказался от своего прежнего поведения и Амар. Этот бывший член Комитета общественной безопасности признавал теперь, что он заблуждался относительно Робеспьера и его планов.
— Я горжусь тем, что разделял труды Робеспьера, — говорил Амар. — Народ имел тогда хлеб. Его хотят представить кровожадным человеком, но судить будет потомство.
Только ехидный старик Бадье, даже когда ему перевалило за девяносто лет, продолжал упорствовать. Правда, и он считал день 9 термидора роковым, правда, и он начинал отсюда все последующие бедствия своей родины, но в отличие от других он, по-видимому, сохранил злобу к Неподкупному до самой своей смерти.
Впрочем, все это были люди прошлого. Они могли каяться и плакать, но ничего не могли изменить. А между тем время шло вперед. Семена, брошенные Робеспьером, давали всходы. Дело его не пропало даром. Все глубже и глубже плебейские массы начинали осмысливать недавнее прошлое. «Только и слышно, что сожаления о временах Робеспьера, — доносили полицейские ищейки. — Говорят об изобилии, царившем при нем, и о нищете при теперешнем правительстве». Это происходило в дни, когда термидорианский Конвент сменила новая буржуазная Директория во главе с Баррасом, в дни, когда зрел революционный заговор, получивший в истории название «Заговора равных».
«Заговор равных», организатором которого был молодой патриот Франсуа Ноэль Бабеф, принявший имя римского трибуна Кая Гракха, представлял новый этап в развитии демократических идей Французской революции.
Центральной частью программы бабувистов было учение о равенстве, равенстве фактическом, которое должно было явиться результатом уничтожения института частной собственности. Прошлое многому научило лучших сынов революции. Бабеф, идя значительно дальше якобинцев и даже «бешеных» — защитников мелкой частной собственности, считал, что революция должна быть продолжена до тех пор, пока в республике не будет учреждена «большая национальная коммуна» — ассоциация равных, свободных людей, совместно трудящихся на основе общности всех имуществ. Бабеф и его соратники разработали в деталях план организации этого будущего общества, которое, как они рассчитывали, должно скоро прийти в результате успешного восстания масс, поднятого узким кругом заговорщиков…
Хотя движение «равных» осталось заговором, не превратившимся в массовое выступление, хотя бабувисты осуществление своих идей не связывали с классовой борьбой пролетариата, о которой имели крайне смутное представление, хотя, наконец, их коммунизм носил примитивный, по преимуществу аграрный характер, тем не менее роль этих новых глашатаев грядущего была исключительно велика.
«…Движение это, — писал К. Маркс, — вызвало к жизни коммунистическую идею, которая после революции 1830 г. снова введена была во Францию другом Бабефа Буонарроти. Эта идея, последовательно разработанная, и есть идея нового мирового порядка», то есть коммунизма.
Одна черта «Заговора равных» представляет особенный интерес. Бабеф, глубоко ценивший Робеспьера, преклонявшийся перед его суровой принципиальностью и разделявший многие из его убеждений, считал себя прямым продолжателем дела, начатого Неподкупным.
21 флореаля IV года (10 мая 1796 года) в маленькой душной комнате двое пересматривали бумаги. Сегодня, на конспиративной квартире у портного Тиссо, Гракх Бабеф и Филипп Буонарроти приводили в порядок программные документы, письма и материалы, относившиеся к общему делу.
Бабеф сосредоточенно перечитывал листки, вынутые из большой пачки, лежавшей в старом портфеле.
— Филипп! — вдруг воскликнул он. — Подойди на минутку сюда, смотри, что я нашел!
Буонарроти оторвался от своего занятия и, подойдя к столу, наклонился над плечом Бабефа. В руках у последнего был пожелтевший листок бумаги, исписанный мелким бисерным почерком.
— Попробуй догадайся, что это! — Бабеф усмехнулся. — Никогда не догадаешься, не старайся. Это мое первое открытие в 1789 году. Тогда у меня только еще зарождались мысли о равенстве. И я открыл Неподкупного…
Филипп вопросительно посмотрел в улыбающиеся глаза Бабефа.
— Да. Это мое открытие. Это письмо я собирался послать в Лондон. Здесь выписана значительная часть речи Робеспьера против избирательного ценза от 22 октября 1789 года. Помню свои удивление и радость… Как ловко тогда этот, еще никому не известный оратор громил господ из Учредительного собрания! Как он язвил над ними! И с какой железной логикой разбивал все их ухищрения!..
Бабеф задумался и умолк. Молчал и Буонарроти.
— Мы были не правы по отношению к Робеспьеру, — сказал, наконец, Филипп.
— Не правы? — Бабеф остро взглянул на своего собеседника. — О, я благоговел тогда перед ним! Я помню свои мысли и чувства. Когда я слушал его или читал тексты его выступлений, мне казалось, что я смотрю в глубь собственной души. Он прекрасно умел сформулировать то, о чем думали все мы. Тогда я подписался бы под каждой его фразой… А помнишь.. — горячо продолжал Бабеф, — помнишь, с каким восторгом мы встретили его Декларацию прав?
«Право собственности не должно причинять ущерба существованию других, нам подобных». Кто мог бы сформулировать это лучше? Не вытекала ли отсюда мысль о равенстве? Да, я с уверенностью могу сказать, что Робеспьер больше чем кто-либо другой содействовал развитию этой идеи. Он, правда, возражал против аграрного закона, он утверждал, что полное равенство имуществ невозможно… И все равно, практически он приблизил конечное торжество нашего дела в гораздо большей степени, чем все эти гномы-болтуны, вместе взятые…
— Ты имеешь в виду эбертистов?
— Да, и многих других вместе с ними. Неподкупный правильно сделал, что устранил их. Путаники, люди с посредственными способностями, жаждавшие славы и преисполненные самомнением, они заслужили свой жребий. Судьба 25 миллионов людей не могла зависеть от поведения нескольких сомнительных личностей. Плуты они были или глупцы, тщеславные или честолюбцы, неважно. Робеспьер правильно понял свою задачу, и одно это заставляет меня восхищаться им. Это заставляет меня видеть в нем гения.
— Мы были не правы по отношению к Робеспьеру, — снова сказал Буонарроти.
— Да, черт возьми, мы были не правы. Я чистосердечно признаю; я очень зол на себя за то, что в дни термидора чернил и революционное правительство и Робеспьера, Сен-Жюста и других. Это было заблуждение. Я считаю, что эти люди сами по себе стоили больше, чем все остальные революционеры, вместе взятые, и что их диктаторское правительство было дьявольски хорошо задумано… В конечном итоге робеспьеризм — это демократия; оба эти слова тождественны. Воскрешая робеспьеризм, можно быть уверенным, что воскрешаешь демократию.
Буонарроти слушал пылкую речь своего друга, а сам невольно вспоминал салон госпожи Дюпле, рояль, нежный голос Елизаветы… Как это было давно, невозвратимо давно и как все живо в памяти! О, он мог бы рассказать много того, что неизвестно другим. Когда-нибудь он, быть может, и расскажет об этом, если будет жив… И, продолжая свою мысль, он говорит:
— Да, на этого знаменитого мученика во имя равенства так много клеветали, что долг каждого честного писателя посвятить свое перо тому, чтобы отомстить за него. Ты его хорошо понял. Ты прекрасно сказал о нем недавно в «Трибуне народа»: «Максимилиан Робеспьер — человек, которого оценят века; моему свободному голосу дано опередить этот приговор».
Снова наступило молчание. Оно длилось долго.
— Что же, — вздрагивает Бабеф, — надо продолжать работу. Но интересно, почему это вдруг сегодня мы вспомнили о Робеспьере? Не ожидает ли нас его судьба?
Буонарроти нежно обнял Бабефа. Его суровое лицо смягчилось.
— Друг мой, не надо думать об этом. Мы должны победить. Но даже если мы и погибнем, дело наше не умрет. И о Робеспьере мы вспомнили не зря. Смотри, как тянется нить идей и событий, порожденных жизнью: он начал великое дело, мы его продолжаем, а после нас родятся люди, которые его завершат…
Буонарроти сказал правду. Дело, за которое боролись французские революционеры-демократы, было несокрушимо. Революция не могла погибнуть, так же как не погибла память о лучших ее сыновьях. И Робеспьер, и Бабеф, и все другие, все те, кто вместе с ними и после них боролся за лучшее будущее тружеников, — все они остались жить в веках. Их светлую судьбу метко очертила фраза в последней речи Неподкупного: «Смерть — это не вечный сон… Это дорога к бессмертию…»