Глава 22
Эту ночь я провел без сна и ушел очень рано, пока в доме, приютившем меня, все еще спали. Мне не хотелось видеть ни Марата, ни Симонну — я желал остаться наедине с моим горем; даже Луиза утром 6 апреля казалась далекой и чужой — разве могла она понять, чем был для меня Жюль Мейе?..
Я бродил по улицам, утренним и почти безлюдным, я отыскивал места, где мы когда-то гуляли с ним вместе, и думал о превратности судеб человеческих, о непонятности и случайности всего сущего… Почему он, а не я?.. Бедный Артист!.. Искренний, честный, талантливый… Первым протянувший мне руку помощи, когда я один, без друзей, без поддержки оказался в чужом огромном городе… Первым познакомивший меня с революцией, научивший доискиваться до сущности вещей… Я вспоминал, вспоминал все: его каморку с продавленной мебелью, наши горячие споры и первый номер «Друга народа», который получил из его рук… И еще: мой версальский поход, которым я был обязан ему, который открыл мне глаза и сблизил с Маратом…
О Жюль, мой друг дорогой!.. Неужели же это правда и я никогда не увижу тебя больше?..
Днем меня ожидал еще один удар.
Отправившись на квартиру Гослена, я узнал от консьержки, что славного архивариуса тоже нет в живых: утром 10 августа он оказался среди тех, кто защищал опустевший Тюильрийский дворец, и погиб под пулями патриотов… Честный старик, рыцарь без страха и упрека!.. Он не верил в прочность монархии, он видел, во что превращается любимый им старый порядок, и все же до конца остался верным долгу, как он его понимал… Кто же теперь расскажет мне о прошлом, о истории этих домов, этих церквей и парков, которые знал в совершенстве только он один во всем Париже?..
Они ушли почти одновременно, один — сражаясь за новое, другой — защищая старое…
Это было слишком много для бедной головы моей, И я пошел к Луизе: куда еще теперь мне было идти? И она утешила меня. Нежной, любящей рукой коснулась она моей раны, и боль стала глуше. Весь вечер мы пробыли вместе, и, вероятно, именно в этот вечер я понял, что не могу жить без нее…
Так получается иногда: теряешь одно и находишь другое, и это другое неожиданно оказывается главным в жизни…
* * *
Следующие несколько дней прошли в суете.
Я остро почувствовал разницу между фронтом и тылом: там было все просто и понятно, ты отступал и наступал, тебе приносили раненых, и ты, если мог, ставил их на ноги, но в общем там за тебя думали другие, и поэтому заботиться было не о чем; здесь же обо всем приходилось думать самому. Прежде всего мне было необходимо искать работу — ведь не мог же я жить как птица небесная, тем более что пособие, полученное при демобилизации, быстро растаяло.
Я кинулся к Дезо. Но моего мэтра не оказалось в Париже — он инспектировал армейские лазареты. К счастью, меня еще ценили в медицинском мире как преданного делу хирурга, и великий Сабатье, к которому я имел дерзость обратиться за помощью, направил меня с письмом к Дешану, главному хирургу Дома милосердия. Профессор Дешан был очень славным человеком. Внешне он походил на плюшевого зверька, его маленькие глазки казались бусинами, но в них светились ум и доброта. Мы встречались с ним раньше неоднократно, и теперь он принял меня как родного. Я немедленно был зачислен на место, получил три дня отпуска и сверх всего бесплатную квартиру: Дешан распорядился, чтобы мне выдали комнату при госпитале.
Среди всех этих забот и треволнений я не мог уделить и часа, чтобы забежать на улицу Кордельеров. Но днем 12 апреля, выходя из кафе Манури, я нос к носу столкнулся с Фрероном.
Журналист удивился моему исчезновению. Я начал было объяснять, но он, меньше всего интересуясь моими делами, тут же перебил меня:
— Ты много теряешь, старина, что не появляешься в эти дни в Конвенте: такое увидишь не часто!
— Что именно?
— Бедлам, друг, бедлам, совершеннейший бедлам… Доходит до рукопашной. Секции взялись за дело ретиво, и депутации их чуть ли не каждый день являются к решетке с требованием обвинительного декрета против Бриссо, Гюаде, Лассурса и компании; таково действие нашего циркуляра от 5 апреля. Это, как ты понимаешь, здорово щекочет нервы господам жирондистам и подвигает их на всякие каверзы… А тут еще призыв секции Хлебного рынка, жаждущей эшафота для Ролана; когда добродетельный Петион читал его Конвенту, то чуть не задохнулся от злобы…
— Позволь, но Петион же всегда оставался соратником Робеспьера!
— Сразу видно, что тебя не было здесь вечность. Соратник Робеспьера! Подумаешь! Когда-то ведь и Бюзо шел вместе с Робеспьером. Однако эта пара давно уже продалась клике: Бюзо — за ласки Роланши, Петион — за ее жирные обеды. Теперь наш добряк Петион — один из самых злобных бульдогов Жиронды… Но позавчера Неподкупный всыпал им здорово: он прочитал настоящий обвинительный акт, где, как всегда у него, все было разложено по полочкам и каждый из государственных людей получил свою порцию.
— А сегодня?
— Сегодня, как видно по всему, они возьмутся за Марата.
— Почему ты так думаешь?
— Ну ясно же: Дантон им сейчас не опасен, Робеспьер только что показал свою силу. Остается Марат, который подписал пресловутый циркуляр в качестве председателя Якобинцев и которого наши государственные ненавидят люто.
Я не мог не согласиться с логикой Фрерона, бросил все и побежал в Конвент, успев как раз к началу вечернего заседания.
* * *
Конвент доживал в Манеже последние дни.
Вскоре после восстания 10 августа было решено, что законодатели перенесут свои заседания в Тюильри. Однако для этого в старом королевском дворце нужно было предварительно провести большие строительные работы. Архитектор Жизор предполагал закончить их к 1 ноября 1792 года, но они не были закопчены и на сей день. Пока что только некоторые бюро и комитеты Конвента переехали во дворец, Национальное же собрание рассчитывало перебраться туда лишь в начале мая.
Я поднялся на галерею Манежа и увидел тот же самый зал, который довелось мне в последний раз наблюдать накануне бегства короля. Как будто бы ничего не изменилось с тех пор, только не было больше кресла в чехле из фиолетового бархата да народ на галереях стал более шумным…
Пока я искал свободного места, куда можно было не то чтобы сесть, но хотя бы встать, внизу крепла перепалка между Робеспьером и Петионом.
Неподкупный был мастером доводить противника до изнеможения, дразня его репликами и коварными вопросами, точно тореадор быка; кто хочет убедиться в этом, пусть прочтет его два открытых письма к Петиону. Сегодня Максимилиан действовал в подобном же стиле.
Петион требовал, чтобы одному из депутатов Горы (по ничтожному поводу) был сделан парламентский выговор.
— А я требую, — сказал Робеспьер, — чтобы был сделан выговор тем, кто покровительствует изменникам.
Петион бросился к трибуне:
— Я действительно буду настаивать, чтоб изменники и заговорщики были наказаны!
— И их сообщники! — добавил Робеспьер.
— Да, их сообщники, и ты сам в их числе! — злобно уточнил Петион. — Пора покончить со всеми этими гнусностями, нора изменникам и клеветникам сложить головы на эшафоте, и я принимаю на себя обязательство до смерти преследовать их!
— До чьей смерти? — невинно спросил Робеспьер.
— До твоей, мерзавец! — надрывался Петион. — Именно тебя я буду преследовать за твои подлые поступки и речи!
— Давай факты, — спокойно сказал Робеспьер.
— Факты?.. — взревел Петион. — Я покажу тебе факты!..
Но он уже ничего показать не мог: на губах его выступила пена, а лицо стало мертвенно-бледным.
— Довольно! — закричал с места Марат. — Спускайся с трибуны, не то тебя хватит кондрашка!..
— Гнусный злодеи! — вопил Петион, повернувшись к Марату. — Ты опошляешь все, к чему прикоснешься!..
Жирондисты поняли, что нужно спешить на помощь Петиону.
На трибуну поднялся едкий и злой Гюаде, один из самых заядлых бриссотинцев. Он назвал Робеспьера сообщником принца Кобургского, а Дантону напомнил, что тот сидел в театральных ложах рядом с Дюмурье.
— А, ты обвиняешь меня? — зарычал Дантон. — Ты не знаешь моей силы…
Не обращая внимания на эти слова, Гюаде продолжал. Он честил одного за другим всех видных монтаньяров — напал на Фабра, прошелся насчет Сантера… Все это была прелюдия. Гюаде подбирался к Марату. И вот в руках оратора появился долгожданный циркуляр Якобинцев от 5 апреля. Гюаде принялся зачитывать наиболее рискованные фразы — призыв к восстанию против Конвента, требование расправы с сообщниками Дюмурье и тому подобное…
— Правда! — закричал с места Марат. — Все чистая правда!..
Эти слова переполнили чашу.
Три четверти членов Конвента вскочили на ноги. К жирондистам присоединилось Болото. Шум поднялся невообразимый.
— В тюрьму его!
— В Аббатство!
— Издать немедленно декрет о привлечении его к суду!
Торжествующий Гюаде спустился с трибуны. Его место занял Марат. Невзирая на крики возмущения, он заговорил спокойным, даже несколько презрительным тоном:
— К чему, для какой надобности вся эта пустая болтовня? Вас хотят уверить в существовании химерического заговора, чтобы скрыть заговор реальный…
Он подтвердил, что подписал циркуляр, поскольку полностью согласен с его содержанием.
Дантон попытался исправить дело.
Он предостерег Ассамблею от опасного прецедента: депутаты собирались покуситься на парламентскую неприкосновенность одного из них, своего же коллеги. К чему это могло привести в будущем? Не расшатывало ли это Конвент как орган верховной власти народа?
Напрасные старания.
Все уже было решено.
— Вся Франция обвиняет Марата, — воскликнул один из жирондистов, — мы же будем его судьями…
Среди несмолкающего шума большинство декретировало немедленный арест Друга народа, требуя, чтобы обвинительный акт против него был заслушан и утвержден на следующий день.
Галерея, на которой я стоял, казалось, должна была рухнуть от топота ног, Зрители аплодировали Робеспьеру, Марату, Дантону, освистывали Петиона и Гюаде, а когда было вынесено решение об аресте, устремились в зал заседаний. Когда я очутился у входа, глазам моим представилось следующее зрелище.
Марат гордо стоял посередине зала. С верхних рядов спускались монтаньяры, чтобы защитить его. Марат заявил, обращаясь к председательскому бюро:
— Я не намерен подчиняться вашему гнусному декрету. Моя голова нужна еще отечеству — я не собираюсь подставлять ее под меч тирании!..
В сопровождении тесно сгрудившихся вокруг него монтаньяров он двинулся к выходу.
Гвардеец, дежуривший у решетки, преградил ему путь.
Навстречу шел офицер с бумагой в руке.
Все понимали: это был ордер на арест.
Офицер протянул декрет Другу народа. Тот внимательно его прочитал, саркастически ухмыльнулся и вернул обратно.
— Пойди и отдай это твоим господам, пусть подотрутся им!
— Гражданин, ты арестован! — твердо сказал офицер.
— А кто же подписал ордер на мой арест? — насмешливо спросил Марат.
Стоявшие рядом увидели то же, что первым разглядел обвиненный: жирондисты слишком поторопились и, полагая, что враг у них в руках, забыли формальность — на декрете отсутствовали подписи министра юстиции и председателя Собрания…
Смущенный офицер стушевался.
Марат уверенной поступью прошел мимо часовых и покинул зал заседаний. Монтаньяры и зрители, спустившиеся с галерей, запрудили вход и не пропустили агентов Жиронды, бросившихся было вслед за ним.
Я нагнал его только на улице.
* * *
Было темно: вечернее заседание Конвента затянулось дольше обычного.
Марат шел быстрым шагом — я едва поспевал за ним. Он упорно меня не замечал. Я не выдержал:
— Учитель, говорил же я вам!
— Что, собственно, ты мне говорил?
— Да что этот циркуляр…
— Навлечет на меня неприятности? Это я знал и без тебя. Но я плевал на них. Польза, полученная от нашего призыва, значительнее, чем вред. Да и вред я сумею обратить на пользу.
— Вы говорите загадками.
— Подожди, скоро ты разгадаешь все загадки. Вспомни: декрет о моем аресте дважды издавало Учредительное собрание. Ну и что оно получило? Ничего, кроме общественного презрения, я же вышел из борьбы более сильным, чем был до этого. Потом такой же декрет приняло Законодательное собрание. Ну и чем завершилось дело? Оскандалившееся Собрание вынуждено было покончить самоубийством, а я стал членом Конвента. Теперь меня хочет арестовать Конвент, вернее, кучка злодеев, которая там господствует. Боюсь, как бы их декрет не стал для них бумерангом. Причем я и пальца к этому не приложу: они уничтожат себя сами своей безмозглой политикой. Ты знаешь восточную пословицу: собака лает, а караван идет своей дорогой.
— Караван — это вы?
— Это все мы. Это народ. И народ одержит победу, а история с моим предполагаемым арестом лишь ускорит ее.
— Но каким образом?
— Я же сказал: подожди и увидишь все сам. А сейчас, если ты мне друг, беги на улицу Кордельеров и отнеси Симонне эту записку; тут всего два слова, но она поймет. Я же, во избежание непредвиденных обстоятельств, скроюсь у одного верного человека…
— Снова подполье?
— Последнее.
— Может быть, мне проводить вас?
— У меня найдутся провожатые. Ну же, не теряй времени.
Мы расстались. Свернув в переулок, я заметил человека, следовавшего в отдалении за Маратом. Это был верный Роше.
На душе у меня стало спокойнее.
Симонна встретила меня настороженно: она почуяла недоброе.
Прочитав записку Марата, она всплеснула руками:
— Боже, я догадывалась об этом… Сейчас ему только не доставало новых скитаний…
Я старался успокоить ее, напомнив, что такое Марату не впервые.
— Уж кому не знать этого, как не мне, — рассеянно промолвила Симонна, — но ведь раньше было все по-иному…
Я выразил удивление, Симонна пристально посмотрела на меня:
— Он тебе ничего не говорил?
— О чем?
— Ну, значит, не говорил… — Она помедлила мгновенье и затем, продолжая смотреть мне в глаза, тихо сказала: — Ведь он очень болен, Жан…
Я недооценил ее слов. Пожав плечами, я заметил:
— Он болен все время, сколько я его знаю. Но это никогда не мешало ему делать свое дело.
— Нет, — возразила Симонна, — здесь не то. Ты даже не представляешь всего ужаса положения.
Я готовился слушать дальше. Но она не сказала больше пи слова.
— Что же это? — спросил наконец я.
— Он сам тебе ничего не говорил? — снова повторила она.
— Да я уж сказал тебе, что нет.
— Следовательно, не считает нужным. — Она вздохнула. — Сейчас соберусь и побегу. Но как мы справимся со всем этим — не представляю.
Я уловил в ее глазах то особенное выражение, которое поразило меня при первой встрече. Значит, болезнь мужа делала ее такой встревоженной…
— И все же, — сказал я после паузы, — раз ты начала, нужно сказать все. Я ведь друг ему. Что же это за болезнь?
— Не спрашивай, Жан, я сама ничего не знаю… И врачи не знают… И сам он не может ничего понять, а он ведь, тебе известно, разбирается в болезнях. Его постоянно одолевает жар, треплет лихорадка. У него почти непрерывные мигрени…
— Так бывало и раньше.
— Но не так часто. И при этом… — Она вдруг заплакала.
Я чувствовал, что больше она ничего не скажет. Стремясь унять ее слезы, я уверял, что все это не так страшно, хотя сам ровно ничего и не понял.
Мои утешения были не нужны: слезы ее мгновенно высохли, она сделалась сосредоточенной и спокойной.
— Прости, мне надо идти. Он сам расскажет тебе обо всем. Хочешь — оставайся у нас.
Я поблагодарил ее и сказал, что у меня еще много дел. Я не мог в таком состоянии ни спать, ни сидеть. Меня тянуло на улицу.
Мы вышли вместе.
* * *
Слова Симонны взволновали меня. Но потом, трезво все взвесив, я решил, что она преувеличивает. Что это за мифическая болезнь? Ведь Марат показался мне совершенно здоровым — он выглядел лучше, чем год назад, да и энергии у него хоть отбавляй. Нет, Симонна, как любящая женщина, слишком все драматизировала. Нет, сейчас опасность в другом. Неугомонный Друг народа сам накидывал себе петлю на шею. Зачем ему понадобился этот проклятый циркуляр? Зачем он так неразумно вел себя в Конвенте? Он думает, что если сумел уйти от гнева Учредительного и Законодательного собраний, то, значит, он вообще неуязвим? Неужели он не понимал разницы? Ведь ныне борьба шла не на жизнь, а на смерть, и враги, начав грязное дело, не успокоятся, пока не доведут его до конца. Он надеется на свою популярность? Но популярность не спасает того, чье дело попадет в Чрезвычайный трибунал!.. Мороз пробежал у меня по коже — я вспомнил страшную машину там, на площади Воссоединения… Да, теперь время было иным, чем при фельянах: на карту ставилась жизнь. А он, словно не понимая этого, лез прямо на рожон… Кто защитит его? Кто спасет от мести Роланши и ее своры? Робеспьер? Дантон? Или, может быть, Демулен?..
Расстроенный и смущенный, я не знал, куда деваться. Нужно было поговорить с кем-то, обсудить положение, подумать о защите. Но с кем? К Фрерону идти не хотелось, к Демулену — тем более.
Я побежал к Якобинцам и встретил всю компанию в сборе.
* * *
В клубе накал страстей, казалось, достиг своего апогея. Галдеж стоял невообразимый. Я понимал, что здесь дело не только в личности Марата, весьма популярного у якобинцев, но и в том, что бешеная атака жирондистов против председателя клуба ощущалась якобинцами как удар по Обществу в целом.
Когда я вошел, Дюбюиссон только что дал слово Робеспьеру, и тот, стоя на трибуне, ожидал, пока стихнет шум.
Неподкупный был очень утомлен — это угадывалось по его позе, по иссиня-бледному лицу, по дрожащему уголку рта. Он, впрочем, не скрывал своего состояния, сказав, что чувствует себя крайне скверно, но тем не менее счел своим долгом явиться прямо сюда из Конвента, желая предупредить смертельную опасность, угрожающую Обществу. Он довольно точно обрисовал картину, свидетелем которой был и я. Затем сказал несколько добрых слов о Марате. Я уже начал было корить себя за излишнюю недоверчивость, но тут вдруг Робеспьер сделал неожиданный поворот. Он заявил, будто жирондисты, издав указ об аресте Марата, «имя которого еще не освободилось от тумана клеветы», рассчитывали спровоцировать парижан на выступление в его поддержку, а затем, объявив о «мятеже», с помощью департаментов удушить свободу. Отсюда следует: нужно сохранить спокойствие и доказать врагам, что никакие провокации не могут заставить подлинных патриотов устраивать беспорядки.
Якобинцы были поражены не меньше моего. Кто-то даже рискнул спросить:
— А что же будет с Другом народа?
Сделав вид, что не расслышал вопроса, Робеспьер предложил составить адрес департаментам, в котором бы члены Общества объяснили своим братьям существо дела.
Я поднялся и, не оглядываясь, выбежал на улицу.
* * *
С утра 13 апреля я дежурил на своем наблюдательном посту в Конвенте.
Я знал: сегодня Законодательный комитет представит обвинительное заключение против Марата.
Но началось не с этого. Председатель объявил, что есть письмо от Друга народа, и со всех мест посыпались требования, чтобы оно было оглашено.
«Прежде, чем принадлежать к составу Конвента, — писал Марат, — я принадлежу отечеству; я должен служить народу, оком которого являюсь». Свое нежелание отдаться под стражу он объяснил тем, что подлинные преступники — Бриссо, Верньо, Гюаде и другие — находятся на свободе…
Это письмо лишь подхлестнуло ярость режиссеров спектакля, и они потребовали немедленного перехода к обвинению.
Депутат Делоне, мотивируя обвинительный акт, сослался на пресловутый циркуляр от 5 апреля, подписанный Маратом у Якобинцев.
Многие монтаньяры потребовали, чтобы циркуляр был прочитан с трибуны полностью.
Вот тут-то у государственных людей и произошла осечка.
На прошлом заседании, стремясь во что бы то ни стало свалить ненавистного врага, Гюаде привел из циркуляра лишь те «зажигательные» места, которые лили воду на его мельницу. Теперь же, прочитанный полностью, документ произвел совершенно иное впечатление — он выглядел патриотическим призывом, направленным к спасению республики, и нет ничего удивительного, что галереи сопровождали каждую фразу его криками восторга.
На скамьях Горы начался ропот.
Вскочил Дюбуа-Крапсе. Он воскликнул:
— Если этот циркуляр преступен, декретируйте обвинение и против меня, ибо я полностью его одобряю!
Художник Давид прибавил:
— Пусть документ положат на трибуну и все патриоты подпишут его!
Эти слова отозвались в душах монтаньяров словно призыв боевого горна. Раздались крики:
— Мы все одобряем его! Мы его подпишем!
Галереи ответили дружными аплодисментами.
И вот монтаньяры, вставая один за другим, потянулись к трибуне, чтобы поставить свои подписи вслед за подписью Марата. Среди них, кроме Дюбуа-Крансе и Давида, я узнал Бентабола, Демулена, Ромма и Огюстена Робеспьера, младшего брата Максимилиана; всего подписалось около девяноста человек.
Кое-кто проявил нерешительность.
Робеспьер встал, сделал несколько шагов, пожал плечами и вернулся на свое место.
Дантон остался недвижим.
Жирондисты, неприятно пораженные потоком подписей монтаньяров, дрогнули, но устояли.
Делоне вернулся к обвинительному акту.
Марат обвинялся в призывах к грабежам и убийствам, в покушении на народный суверенитет и даже в намерении уничтожить Конвент; обвинения эти, помимо циркуляра от 5 апреля, опирались на два старых номера газеты Друга народа…
Тщетно Шарлье требовал отложить обсуждение декрета, тщетно Робеспьер заявлял, что в отсутствие обвиняемого нельзя голосовать обвинение, — ведя на поводу послушное Болото, противники настояли на немедленном голосовании.
Единственно, чего добились монтаньяры, — это поименной подачи голосов, при которой каждый депутат должен был мотивировать свое решение. Подобный порядок применялся в Конвенте всего дважды: первый раз — на процессе Людовика XVI, второй — теперь, на «процессе» Марата…
Голосование проводилось шестнадцать часов подряд, и я, естественно, не дождался его результатов. Однако, сидя на своей галерее и прикидывая шансы, я понял, что рассчитывать на благоприятный исход не приходится; не случайно жирондисты проводили свой демарш именно в эти дни: около сотни монтаньяров находилось в командировках, и государственные люди знали, что большинство у них в руках.
Я вновь полетел на улицу Кордельеров.
* * *
Только что вернувшаяся от Марата Симонна слушала меня рассеянно. Я осторожно пытался подготовить ее к самому худшему.
Она вдруг рассмеялась:
— Зря стараешься, Жан. Какое значение имеют все эти декреты и прочая мышиная возня наших врагов в Конвенте?
Я опешил:
— Позволь, а что же имеет значение?
— А то, что народ полностью за него. Я, представь себе, кое-что увидела, кое-что услышала и теперь в этом абсолютно уверена. И еще я уверена: отсутствие Марата не будет продолжительным. Скоро он вернется домой…
Я выпучил на нее глаза; она говорила вполне серьезно. Ну, чем бы дитя ни тешилось…
Все же я спросил:
— Так ты не очень расстроена?
— Совсем нет. Скоро и ты все поймешь. Вот только здоровье…
Она вздохнула.
Я чувствовал себя неловко, не зная, о чем еще говорить.
Она поняла мое молчание по-своему.
— Слушай, мой милый, на тебе лица нет. Поди, опять прошатался целую ночь? Знаешь что: ложись-ка ты спать!
И я лег спать. Кстати говоря, это было самое разумное, что я мог сделать.
А утром стали известны результаты голосования — их принес Лорен Ба.
За то, чтобы предать Марата суду, высказались двести двадцать депутатов, против — девяносто два, семь человек голосовали за отсрочку и сорок восемь воздержались.
Этого можно было ждать — на заседании присутствовало менее половины членов Конвента!..
Я быстро собрался, простился с Ба и Жаннеттой — никого больше дома не оказалось — и поспешил на новое место службы: мой трехдневный отпуск кончился.
Дом милосердия отличался от Отель-Дьё, где я начинал свою медицинскую практику, меньшей скученностью и большим порядком. Правда, нужно учесть, что пришел я сюда в военное время, когда госпиталь в основном обслуживал армию. Кроме того, в годы революции муниципальные власти стали больше заботиться о лечебных заведениях. Так или иначе, новая работа далась мне легко, и с первых же дней я уверенно вошел в свою роль. Дешан во многом напоминал мне Дезо: столь же пунктуальный и аккуратный, так же преданный своему делу, он, как и мой прежний мэтр, большую часть суток проводил в госпитале. Особенно порадовало меня, что среди ассистентов Дешана я встретил кое-кого из старых знакомых, в том числе Эмиля Барту, имя которого уже упоминалось на страницах этой повести.
Работа на первых порах занимала у меня весь день. Вечера я проводил или у Луизы, или у Симонны. За жизнью общественной следить почти не мог; впрочем, она сама ежедневно напоминала о себе.
Я вскоре начал понимать мысль Марата о том, что история с якобинским циркуляром и обвинение в Конвенте содействовали подъему революции. Никогда еще но видел я такого оживления в столице, как в эти апрельские дни. Повсюду собирались толпы людей, мужчин и женщин; ораторы, словно в октябре 1789 года, выступали в парках и на площадях. Они доказывали народу, что борьба против богачей, за хлеб, за прогрессивное обложение и за Марата — это одно и то же. Среди прочих меня поразил один, я видел его несколько раз у парка Тюильри; он выступал с передвижной трибуны и требовал немедленного восстания против Конвента с целью свержения господства Жиронды. Этот человек собирал несметную толпу слушателей. Я узнал его имя; его звали Жан Варле.
15 апреля тридцать пять секций Парижа, поддержанные Коммуной, подали Конвенту петицию против двадцати двух жирондистов во главе с Бриссо, Верньо и Гюаде. Петиция, подписанная мэром Пашем, требовала изгнания и ареста жирондистов.
Адреса в поддержку Марата шли из Братских обществ разных районов страны.
Но особенно знаменательным было то, что сам Марат ни на день не прекращал своей деятельности. Его газета продолжала регулярно выходить, он засыпал Конвент и Якобинский клуб посланиями, в которых обличал своих врагов и требовал незамедлительно назначить день суда.
И вот наконец этот день настал.
23-го утром общественный обвинитель Фукье-Тенвиль объявил, что судебное заседание, посвященное делу Марата, будет происходить завтра, 24 апреля.
Пожалуй, это был единственный в судебной практике случай, когда назначалось к слушанию дело, а преступник вместо того, чтобы находиться в руках правосудия, гулял неизвестно где…
Но Марат не собирался больше скрываться.
23-го вечером, сопровождаемый толпой верных соратников и почитателей, он сам явился в Аббатство и потребовал, чтобы его заключили в тюрьму.
Даже находясь в тюрьме, он оставался под бдительной охраной народа. У здания Аббатства всю ночь дежурили верные люди, следившие за тем, какую пищу тюремная прислуга доставляла необычному узнику, и требовавшие, чтобы бутылки с питьем были запечатаны.
Чрезвычайный трибунал по уголовным делам (позднее переименованный в Революционный трибунал) заседал в том самом зале Дворца правосудия, который раньше назывался Большой палатой парламента и где некогда Людовик XIV провозгласил свою самодержавную власть, произнеся знаменитую фразу: «Государство — это я!». То была продолговатая комната с четырьмя окнами, выходившими во двор. Лишенная каких-либо украшений, она заканчивалась возвышением в одну ступеньку, на котором стояли длинный стол и резное бюро; налево от них помещалась скамья подсудимых, направо, под окнами, стояли два ряда кресел для присяжных. Высокая балюстрада отделяла суд от мест, отведенных публике.
Все это я успел весьма подробно рассмотреть, ибо в моем распоряжении были несколько часов перед началом. Если бы мы с Симонной не направились во Дворец правосудия чуть свет, мы бы остались без мест: народу было столько, что, казалось, яблоку упасть негде. Люди приходили с ночи; вслед за нами прибывали новые и новые толпы. Народ занял не только весь отсек для публики в зале суда, но и все коридоры, комнаты и прихожие, прилегавшие к Чрезвычайному трибуналу, а также близлежащие улицы и набережную вплоть до Нового моста. Патриоты были настроены решительно. Я слышал, как представитель секции Четырех Наций заявил: «Ни один волос не упадет с головы Друга народа, или же роялисты пройдут по телам всех санкюлотов нашей секции».
Около десяти часов жюри заняло свои места. Председатель суда Монтане, общественный обвинитель Фукье-Тенвиль и четверо судей, одетые в черные фраки и шляпы с плюмажами, уселись за столом. Я, словно предчувствуя будущую известность Фукье-Тенвиля, внимательно вглядывался в него. Это был высокий, плотный человек лет под пятьдесят, с круглой головой, очень черными волосами и полным рябым лицом, Когда он смотрел пристально, под его взглядом опускались глаза. Когда он говорил, то морщил лоб и хмурил брови, черные и необыкновенно густые. Голос у него был громкий и повелительный.
Ровно в десять шум усилился, и патриоты, стоявшие близ дверей, расступились: в зал вошел Друг народа, сопровождаемый своим эскортом; в числе прочих я заметил и верного Роше.
Марат, по обыкновению, был одет небрежно. Четким шагом, высоко подняв голову и скрестив руки на груди, прошел он зал и остановился у возвышения. Его маленькая, тщедушная, но гордая фигура резко выделялась на фоне стены. Я почувствовал, как слезы подступают к горлу; никогда еще не был он так дорог мне, как в этот момент…
Прежде, чем кто-либо из жюри успел произнести слово, подсудимый, попирая все регламенты, сам обратился к судьям:
— Граждане, не преступник предстал перед вами, но Друг народа, апостол и мученик свободы. Уже давно его травят неумолимые враги отечества, и сегодня его преследует гнусная клика государственных людей. Он благодарит своих преследователей за то, что они дают ему возможность со всем блеском показать свою невиновность и покрыть их позором. Если я появился перед судьями, то лишь затем, чтобы снять пелену с глаз людей, все еще заблуждающихся на мой счет, да еще для того, чтобы лучше служить отечеству и обеспечить победу делу свободы. Полный доверия к просвещенности, справедливости, гражданственности этого трибунала, я прошу внимательно и всесторонне разобраться в поднятом вопросе, без снисхождения, но строго и нелицеприятно.
Эта спокойная, полная достоинства речь вызвала бурю восторга. Казалось, стены зала не выдержат грома аплодисментов и выкриков зрителей. Несколько минут никто не мог сказать слова. Марат выждал и обратился к публике:
— Граждане, мое дело — это ваше дело, это дело свободы. Я прошу вас соблюдать полное спокойствие, чтобы подавать преследующим меня врагам отечества предлога клеветать на вас и обвинять в воздействии на решение суда…
…Нет, это был не суд, это был триумф. Никогда еще не видел я своего учителя и друга таким спокойным, уверенным, полным чувства собственного достоинства и пренебрежения к врагам. Никто бы со стороны не сказал, что это обвиняемый: он вел суд, направляя ход разбирательства, он не оправдывался, а просто отметал обвинения и оборачивал их против тех, кем они были выдвинуты.
Один небезызвестный писатель, присутствовавший на заседании, точно заметил:
«…Марат, сев, где хотел, отвечал, как хотел; он задавал даже вопросы судьям. Все, что он ни делал, было сделано хорошо, все, что он ни говорил, было сказано умно…»
Так обвинительный акт «государственных людей» рассыпался, словно карточный домик…
Казалось, дело можно было кончать. Но тут произошел неожиданный инцидент, подготовленный жирондистами в последнюю минуту; словно утопающие, они попытались схватиться за соломинку.
Общественному обвинителю передали письмо. Фукье-Тенвиль прочитал его про себя и затем огласил суду.
То была заметка из «Французского патриота» Бриссо, в которой сообщалось, что некий англичанин, «отрекшийся от своего отечества из-за презрения к королям», 16 апреля вдруг покончил самоубийством. Перед смертью он якобы оставил записку, в которой написал: «Я явился во Францию ради свободы, но Марат убил ее. Анархия более безжалостна, чем деспотизм. Я не могу вынести горестного зрелища торжества глупости и бесчеловечности над талантом и добродетелью».
Это был удар в спину.
Конечно, он не мог изменить решения суда, но, подлив каплю яда, отравлял победу Друга народа и оставлял под сомнением его репутацию.
К счастью, оказалось, что это одна из обычных уловок бриссотинцев, и опрос свидетелей показал всю ее лживость. Молодой самоубийца, живой и невредимый, сообщил, что в записке, переданной им Бриссо, был указан не Марат, а Горза, один из публицистов Жиронды…
Председатель суда немедленно вызвал Бриссо.
Но Бриссо не явился.
Жиронда расписывалась в своем бессилии: игра была проиграна.
Эта интрига, значительно удлинившая заседание и вызвавшая не один крик протеста со стороны публики, в конечном счете лишь усилила сияние славы Марата.
Присяжные удалились.
Они совещались ровно сорок пять минут.
Затем в настороженной тишине прозвучали слова приговора:
«Трибунал признает невиновным Жана Поля Марата в предъявленном ему обвинении и постановляет, что он должен быть немедленно освобожден».
* * *
Я, кажется, оговорился: я назвал судебное заседание триумфом Марата.
Нет, то не был триумф, то была лишь его прелюдия.
Настоящий триумф ждал впереди.
Едва лишь добрая весть достигла ушей собравшихся в зале суда, как поднялся подлинный шквал аплодисментов, постепенно достигший соседних помещений и оттуда затем перекинувшийся на набережную.
— Оправдан!..
Это слово раздавалось повсюду; оно летело, как птица, оповещая новые толпы людей на улицах, залетая во дворы, в дома, в кафе и магазины, и там, где оно проносилось, крики любви и восторга поднимались с новой силой.
Еще бы! Ведь люди понимали: победа Марата — это их победа, победа всех страждущих и угнетенных, всего французского народа!
А он…
Он стоял все на том же месте, немного растерянный, оглушенный приветствиями, еще не вполне осознавший весь смысл происшедшего.
Но ему не дали долго раздумывать. Несколько патриотов бросились к нему, чтобы заключить в свои объятия; тысячи рук потянулись, желая хотя бы коснуться его; Марата благословляли, осыпали цветами, а голову его тут же увенчали венком триумфатора.
Желая уберечь Марата от напора толпы, муниципальные должностные лица, национальные гвардейцы, канониры и жандармы выстроились шпалерами от зала суда до большой лестницы. Когда он появился на верхней площадке ее, раздались крики: «Да здравствует республика, свобода, Марат!» Дружеские руки подхватили его, и в кресле, увитом гирляндами из цветов и листьев, он поплыл над волнами голов и знамен…
Я полагаю, что вдоль нашего пути от Дворца правосудия до Конвента находилось не менее двухсот тысяч человек, не считая многочисленных зрителей в окнах домов, также аплодировавших и кричавших в честь Марата. Особенно много народу собралось на улице Септ-Оноре. В толпе, сопровождавшей наш кортеж, можно было заметить десятки испуганных лиц противников Друга народа, подхваченных общим потоком и не имевших мужества вырваться из него…
Признаюсь, я был потрясен всем этим. Я никогда не предполагал, что мой учитель настолько обожаем народом. Симонна крепко сжала мне руку и сказала:
— Ну что, теперь понимаешь?..
Я ответил на рукопожатие и кивнул; глаза ее сияли счастьем…
Между тем у Конвента несколько муниципальных чиновников отделились от шествия, чтобы доложить депутатам о случившемся и возвестить о приближении Марата.
В Конвенте, как я узнал позднее, в этот день шло обсуждение проекта новой конституции. Уже Робеспьер произнес свою прекрасную речь об условном характере права собственности, уже Сен-Жюст после своего выступления спускался с трибуны, как вдруг жандарм, вошедший в зал, наклонился к председателю (им по иронии судьбы в этот день был Лассурс, один из самых жестоких врагов Марата) и что-то шепнул ему. Председатель изменился в лице. Депутат Давид потребовал, чтобы Лассурс доложил Собранию о сказанном ему, и тот вынужден был объявить о приближении народа и Марата. При этом известии, несколько депутатов быстро поднялись и вышли из зала, другие стали требовать закрытия заседания, третьи же всем своим видом выражали радость…
Но вот топот многих ног и крики засвидетельствовали, что народ уже в Конвенте.
К решетке подошел бородатый гигант (это был наш добрый Роше) и громким голосом заявил:
— Мы привели к вам славного Марата. Он всегда был Другом народа, а народ всегда стоял за него. И если над ним вновь нависнет угроза, то тот, кто захочет получить голову Марата, раньше получит мою голову…
А затем появился Марат.
Увенчанный лавровым венком, окруженный должностными лицами и простыми гражданами, спокойный и величественный, он казался подлинным античным героем. Многие члены Горы бросились ему навстречу, на галереях кричали и подбрасывали вверх шляпы и колпаки.
Марат, поднятый множеством рук на трибуну, сказал:
— Законодатели! Свидетельства патриотизма в радости, вспыхнувшие в этом зале, являются данью уважения к национальному представительству, к одному из ваших собратьев, священные права которого были нарушены. Перед вами гражданин, который был обвинен, но теперь совершенно оправдан. Его сердце чисто. Со всей энергией, данной ему небом, он будет продолжать защиту прав человека, гражданина и народа.
Вновь шляпы полетели в воздух. Зал огласился криками:
— Да здравствует республика!
— Да здравствует Гора!
— Да здравствует Марат!
И толпа, только что доставившая своего избранника, продефилировала через весь зал.
Что еще можно прибавить к этому?
Да, то был, бесспорно, момент величайшего торжества Марата, его апофеоз.
Семь месяцев подряд, с 25 сентября по 24 апреля, Жиронда травила Марата, пытаясь нанести ему смертельный удар.
Но сегодня удар нанес он.
И теперь Жиронде оставалось жить всего немногим более месяца.
Но и он, примерно через такой же срок, должен был последовать за ней…